ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Пир во время чумы

I

Помните ли, как в «Декамероне» Боккаччо рассказывается о происхождении новелл, вошедших в состав книги? В Италии свирепствовала чума, люди валились, как мухи осенью, и всеми умами овладела паника. Тогда несколько беззаботных парочек удалились в имение и образовали там веселое сообщество, главной целью которого было прогнать от себя мысль о возможности страшного конца. На лоне природы они предались веселью, забавам, песням и любви. Где-то близко от них смерть справляла свой страшный праздник жатвы, один за другим валились посиневшие, раздувшиеся трупы, воздух оглашался стонами и проклятиями, а беззаботное общество продолжало ничего не замечать, забавляясь рассказыванием побасенок и шутливых сказочек. Сплошным радостным пиром, веселой пляской наслажденья текла их жизнь!

Мне невольно вспомнилось это, когда по возвращении в Париж я огляделся на странные формы, в которые теперь вылилась парижская жизнь. Париж всегда жил весело, и высший класс никогда не отказывал себе в развлечениях. Но теперь в этом шумливом веселье чувствовались какая-то судорожность, какая-то отчаянность, даже принужденность, пожалуй! Так и казалось, что могущественный чародей махнул над Парижем волшебной палочкой, и все завертелось в подневольном сладострастном кружении…

Да, это был пир во время чумы! Народ стонал под непосильным ярмом, исходил кровавым потом на работе, умирал от голода и нищеты. Дворянство было поголовно разорено, но беззаботно рубило последнюю ветку, на которой оно еще держалось. Трон шатался под напором закипавшего народного бешенства, корона еле держалась на истасканном челе обезумевшего короля-сладострастника, а королевский скипетр превратился в погремушку венценосного шута. Не было больше королевского престижа, обаяния имени «монарх». Права превратились в лишенную обязанностей синекуру, обязанности, честь, долг – в лишенные смысла слова, власть – в произвол, закон – в насмешку над справедливостью. И по ночам казалось, будто над Парижем огненной надписью сверкает завещанное покойной маркизой де Помпадур мудрое жизненное правило:

«После нас – хоть потоп!»

Париж бешено кружился у самого края бездны – именно кружился, потому что парижан охватила какая-то мания танца. На каждом шагу открывались «танцульки», где смешивались самые разнообразные слои общества: сюда в погоне за новыми ощущениями бежала представительница старых аристократических родов и спешила гризеточка из Латинского квартала, а приближенный короля всегда мог встретиться здесь со своим конюхом или камердинером. Разумеется, бывали такие учреждения, куда нижний слой почти не мог проникнуть, но таких, куда не проникала аристократия, не было!

Соответственно всему этому резко изменился и сам характер танца. Прежнюю благородную плавность сменила разнузданная порывистость, на смену грациозным движениям прошлого пришли грубые, зачастую неприличные прыжки и скачки. Танец уже не служил выразителем заложенного в природе человека благородного чувства, ритма и гармонии; он отражал снедавшее парижан торжище плотских страстей!

И это безумное круженье, этот отчаянный разгул представляли собой какой-то вихрь, водоворот, который сразу засасывал и увлекал. Самые благоразумные люди сплошь да рядом теряли голову и отдавались оглушающему потоку, закрывая глаза на действительность. Жизнь и честь обесценились до степени мелкой разменной монеты, съестные припасы и предметы первой необходимости возросли до ужасающей дороговизны. Создались условия, при которых не мог жить в элементарном довольстве не только простой рабочий, но даже средний обыватель. Хлеб ценился чуть не на вес золота, а золото слепо разбрасывалось пригоршнями, куда попало. Говядина стала предметом роскоши, человеческое мясо не стоило ничего. Каждый день на улицах подбирали трупы зарезанных и ограбленных; убийства из-за пустяка, из-за неловкого слова, из-за косого взгляда, из-за разницы в мнениях происходили на каждом шагу. Не стало честных женщин, верных жен, мечтательных девушек – все продавалось, все имело свою цену на рынке безумных вожделений, и все приносилось в жертву на алтарь нужды и жажды роскоши. Если же и встречалась кое-где в виде редкого анахронизма добродетель, то она ходила в рубище, была источена голодом и болезнями. Зато сытые, хмельные, разодетые развратницы стремительным каскадом рассыпали вокруг себя золотой дождь.

А по смрадному трупу разлагающейся монархической Франции жадно шныряли хищные, прожорливые шакалы из «третьего сословия». Буржуям, вытягивавшим соки и из народа, и из нерасчетливого, промотавшегося дворянства, было привольно на этом кладбище; действительно большинство крупных мещанских состояний, большинство поколений финансово-мещанской аристократии имеют корни в эпохе Людовика XV, Людовика Возлюбленного, как, не сознавая адской иронии этого эпитета, прозвали короля льстивые придворные.

Вот какова была атмосфера, которую мы встретили в Париже по возвращении из России. Надо ли удивляться тому, что, оглядевшись по сторонам и вдохнув в себя этот запах тления, Адель оживилась, ее глаза засверкали, а ноздри широко раздулись? Могильный цветок, вскормившийся на соках разложения, еще пышнее распустился, почувствовав под собой родную, жирную почву.

II

Я был бы в крайне затруднительном положении, если бы мне пришлось подробно описывать этот период нашей жизни в Париже. Ведь Адель с первого дня зажила той самой бесшабашной жизнью, которую я охарактеризовал в прошлой главе. Эта жизнь была полна неожиданностей, подобна вихрю своей стремительностью, вечной сменой впечатлений. Но это разнообразие было чисто внешним, а по существу вечно повторялось одно и то же. Пусть сегодня наибольшей милостью у Адели пользовался де Сартин, а завтра – князь Голицын, – все равно эта милость обусловливалась той суммой, которую я заносил на приход в кассовую книгу. Пусть сегодня танцевали где-нибудь на Монмартре, а завтра устраивали блестящий бал в кафе Фуа – схема увеселений оставалась одной и той же. Пусть общество, в котором вращалась Адель, отличалось крайней пестротой, и от родовитых аристократов Адель переходила к зазнавшимся богачам-мещанам, а от них – к кружку аристократов ума, – все равно: везде ее окружали одно и то же шумное беспутство, один и тот же знойный вихрь страстей.

Самые странные неожиданности того времени настолько носили на себе отпечаток характерной спутанности понятий, что это объединяло и равняло между собой явления самого различного порядка. Конечно, с первого взгляда может показаться весьма замечательным тот факт, что Луи Каракьоли, человек немолодой, родовитый и ученый, вздумал предложить Адели руку и сердце, а она отказала ему под тем предлогом, что его дворянство недавнего происхождения и насчитывает не более двухсот лет. Но ведь надо принять во внимание, что для того времени тут не было ничего удивительного, особенно после того, как сам король сделал полуграмотную гризетку Вобернье графиней Дюбарри. А история Ленормана и девицы Рэм? Впрочем, об этой истории стоит сказать два слова поподробнее.

Муж покойной маркизы де Помпадур, Шарль Гюильом Ленорман де Турнегем-д'Этьоль, человек около пятидесяти лет, спокойный, рассудительный, очень богатый и крайне дороживший родовитостью и аристократизмом, однажды с видом полной убежденности высказал в довольно большом обществе, что, по его мнению, монархия – отживший институт и что всякий, желающий Франции добра, должен надеяться, что она станет республикой. Эти слова облетели весь Париж в качестве милой шутки и смешной благоглупости! Ленорман и республика! Что может быть между ними общего! И Париж весело хохотал над этой наглядной несообразностью.

Но вскоре пришла еще более поразительная весть: д'Этьоль сделал предложение знаменитой девице Рэм, и их свадьба должна состояться в самом непродолжительном времени. А надо вам сказать, что эта Рэм была самой отчаянной куртизанкой того времени.

Конечно, Ленорман сейчас же попал на зубок парижанам, и уже на другой день на всех перекрестках распевали язвительный куплет:


Pour ruparer miseriam,

Que Pompadour fit a la France,

Le Normand, plein de conscience,

Vient d'epouser Rem-publicam.[19]


Ленормана так задразнили этими стишками, что брак расстроился. Но достаточно уже того, что этот брак был возможен. Так что же может удивить кого бы то ни было в приключениях Адели в этот период времени?

Поэтому, отказываясь от мысли восстановить шаг за шагом все те пять-шесть лет, которые мы прожили в Париже до вторичного возвращения в Россию, я просто отмечу то, что имело непосредственное отношение и влияние на дальнейшую судьбу Адели

III

Прежде всего скажу два слова о себе, чтобы уже не возвращаться к этому. Вскоре по прибытии в Париж я узнал, что мои дядя и тетя Капрэ умерли, причем все состояние Капрэ завещал мне. Однако в данный момент я был лишен возможности вступить во владение завещанным, так как дядя оговорил ввод во владение необходимостью моего признания в том, что между мной и девицей Гюс все бесповоротно кончено. Правда, нотариус, сообщивший мне об этом, дал мне понять, что по точному смыслу завещания никакой проверки моего признания произвести не поручено, так что этот пункт является пустой формальностью, ровно ни в чем не могущей стеснить меня. Но я отогнал от себя искушения дьявола. Гаспар Лебеф де Бьевр мог ошибиться и пасть, но бесчестным он не был и никаких компромиссов в делах совести не признавал. Поэтому вопрос о вступлении в наследство я отодвигал в туманное, смутное будущее. Как увидит читатель, еще не скоро пришлось мне назвать эти денежки своими.

Конечно, я далеко не с легким сердцем отказался от предложения нотариуса сделать в присутствии двух свидетелей требуемое признание и получить свой капитал. Но что же я мог сделать?

Говорить с Аделью было совершенно бесполезно, так как я сам видел, насколько был нужен ей. Адель была крайне беспорядочна в денежных делах и совершенно не умела вести их. Ей нельзя было отказать в коммерческом нюхе, и многие мероприятия, внушенные ей, были действительно целесообразны со своей точки зрения. Так, например, Адель пожелала, чтобы я вел три отдельных счета: счет военных, счет статских аристократов и счет богатых буржуа. Из месячных итогов каждого счета она могла видеть, какого общественного слоя ей выгоднее всего преимущественно держаться. Но подать мысль – мало, надо уметь осуществить ее, а на это Адель сама по себе была совершенно неспособна. Она была жадна до денег, умела вытянуть с поклонника все, что можно, но в тех случаях, когда субсидия поклонника должна была поступать регулярно, она непременно забывала напомнить ему о наступившем сроке. Поэтому мне приходилось следить за этим и докладывать Адели, что тогда-то истек назначенный таким-то срок уплаты такой-то суммы, после чего Адель предъявляла требования об уплате. Вообще могу сказать, что эта сторона дела была поставлена у нас с коммерческой аккуратностью солидного торгового дома. Помимо этого, без меня прислуга и поставщики неминуемо разорили бы Адель. Я строго следил за подаваемыми счетами, не давал воли прислуге, не позволял красть слишком много, а Адель была настолько безалаберна, что у нее можно было все взять из-под носа. Она сама отлично сознавала это, и вот именно моя добросовестность являлась причиной того, что мне нечего было думать об освобождении.

Впрочем, даже если бы я вздумал пренебрегать своими обязанностями, Адель не рассталась бы со мной. По приезде в Париж она с такой стремительностью завертелась в водовороте веселой жизни, что у нее буквально не было времени следить самой за чем-нибудь, а положиться на нового человека при эпидемии убийств и грабежей, которая свирепствовала в то время, было невозможно. Свободного времени у Адели действительно не было. Вести о ее российских приключениях и артистических успехах проникли и в Париж, и уже на третий день после ее приезда дирекция «Комеди Франсэз» повела с ней переговоры о гастролях. Выступления Адели каждый раз собирали полный зал и вызывали такой восторг, что от ангажементов и гастрольных предложений у нее не было отбоя.

А время, остававшееся от спектаклей и репетиций, без остатка уходило на бесконечные пиршества, маскарады, поездки и пр., и пр. Иногда случалось так, что Адели по двое суток не удавалось прилечь хоть на полчасика. Сколько раз, бывало, часов в одиннадцать утра она являлась домой, приходила в ту комнату, где я возился с книгами, счетами и корреспонденцией, сдавала мне деньги, садилась против меня и, потирая кулачками заспанные глаза, устало говорила:

– Ах, Гаспар! Какая скучная вещь – это их веселье!

И каждый раз, когда она произносила подобную фразу, в моей памяти вставала бледненькая девушка-подросток, со стоном говорившая: «Ах, мать, мать! Какие скоты – эти мужчины, и какая грязная история – эта их любовь!»

Да, всего-то каких-нибудь пять лет прошло с того времени, а какой большой скачок отделял теперь душу Адели от него! Теперь разврат уже не казался ей «грязной историей», наоборот – он был скучен ей именно потому, что давал слишком мало ощущений, выливался в слишком однообразные формы. Впрочем, и то сказать: мало ли надругались за это время над душой Адели? Так где же тут сохранить былую брезгливость?!

Да, Адель сильно изменилась с того времени и теперь очень ловко вертела мужчинами. Вскоре после нашего возвращения к ней вернулись все ее прежние поклонники, и все они вскоре были удостоены зачисления в штат постоянных друзей сердца. В число их теперь попал и князь Голицын. Он сам, так сказать, капитулировал, напомнив Адели, как она ответила ему на его домогательства любви: «Придется нам с вами подождать, пока или я постарею до бескорыстной любви, или вы постареете до любви корыстной».

– По всем признакам я уже постарел, – с беззаботной улыбкой сказал князь, – а вы – все еще нет! Так вот, дорогая мадемуазель, не обсудим ли мы этот вопрос, как рассудительные, деловые люди?

Они живо обсудили этот вопрос, и князь Голицын стал бывать у нас на положении «премьера».

После Голицына ближайшими друзьями Адели были: маршал Шарль де Роган, принц де Субиз, генерал-лейтенант Антуан де Сартин и канцлер Ренэ де Мопу. Все четверо отлично знали о роли князя Голицына, равно как и сам он отлично знал о них. Но ревновать в то время было не в моде, это считалось дурным тоном, да и каждый из «гусситов», как шутя называли себя ближайшие друзья Адели, отлично понимал, что одному человеку немыслимо удовлетворить хищный аппетит такой прожорливой птицы.

Кроме «коренника» – Голицына и славной титулованной тройки – Субиза, Сартина, Мопу – победную колесницу Адели помогали тащить многие «поддужные» со стороны. Состав этих «поддужных» был самый разнообразный. Встречались молодчики из провинции, оставлявшие в один вечер у Адели сумму, на которую они собирались прожить в Париже целый год. Были тут солидные отцы семейства, в течение года откладывавшие потихоньку деньги, чтобы иметь возможность посидеть хоть разок один-два часа в обществе Адели. Попадались купцы-толстосумы, нередко объявлявшие себя несостоятельными после недели веселого кутежа с Аделью. Иностранные владетельные особы, наезжавшие в Париж, считали своим непременным долгом осмотреть и девицу Гюс в числе общих парижских достопримечательностей. Среди этих владетельных принцев был один, которому суждено было впоследствии сыграть значительную роль в судьбе Адели и о пребывании которого в Париже мы поэтому поговорим подробнее.

Это был принц Густав, впоследствии шведский король Густав III. Но о нем дальше, а теперь вернемся к обществу Адели.

IV

Помимо «карманных гусситов», существовали еще «гусситы» дружбы и каприза.

В числе первых – женщин было очень мало, в числе вторых – не было, разумеется, совсем. Самыми близкими «гусситками дружбы» были: артистка итальянской оперы Паскалина Фель и княгиня Екатерина Дашкова. Паскалина Фель пользовалась, как артистка и женщина, таким же успехом, как и Адель. Но все их интересы настолько разнились, что никакого соперничества у них и быть не могло. Адель была драматической артисткой, Паскалина – оперной. По внешним данным Адель была золотистой блондинкой, умеренно полной, с осанкою и манерами дамы большого света. Паскалина была смуглой брюнеткой, очень порывистой, суховатой, подвижной, гибкой. Адель была настоящей женщиной, Паскалина напоминала переодетого мальчишку. Адель была мягка в движениях и манерах, но резка и ядовита в словах, а Паскалина Фель как раз наоборот: отличаясь безобидным юмором, она бесконечно потешала общество, никого в то же время не обижая. Паскалина болтала без умолку и смеялась без перерыва; Адель говорила мало и почти никогда не смеялась, ограничиваясь улыбкой и прищуриванием зеленоватых глаз. Поэтому они не боялись взаимного соперничества: тот, кому нравилась Паскалина, не прельстился бы Аделью, а поклонники Адели находили, что с Паскалиной очень мило поужинать, но не больше. Так как делить обеим артисткам было нечего, а в своих воззрениях на жизнь и в хищнических аппетитах они вполне сходились, то их дружба была совершенно естественна.

Екатерина Дашкова была «гусситкой» только наполовину, так как она в то же время была ярой «фелинисткой». Впрочем, Фель пользовалась ее симпатиями в большей степени, как выдающаяся певица, а в Адели Дашкова высоко ценила сильную женщину, умеющую твердо и прямо идти намеченным путем, добиваться своего и сметать всякие ненужные помехи вроде щепетильности, совестливости, сентиментальности и т.п. Дашкова была ярой поборницей прав женщины и находила, что мужчины забрали так много воли лишь по мягкосердечию и нежной податливости прекрасной половины. В ее глазах Фель была просто женщиной, которая пользуется своими чарами для беспечального существования; Адель же, по ее мнению, была женщиной, мстящей мужчинам за их правовое засилье. Удивляться этому нечего: княгиня Дашкова была очень умной и образованной женщиной и во многом отличалась трезвым отношением к жизни; но и у нее был свой «пунктик», и у нее были свои странности, благодаря которым умная Дашкова говорила и делала немало глупостей.

Дашкова была искренне привязана к Адели, но та внутренне относилась к княгине с недоброжелательной иронией. Однако княгиня была полезна, а потому Адель тщательно таила свое действительное отношение к ней.

Благодаря Дашковой Гюс быстро сошлась с целым кружком выдающихся умов, которые, став «гусситами дружбы», увеличили ее ореол и обаяние. В состав этого кружка входили: барон Фридрих Гримм, резидент герцога Саксен-Готского и (впоследствии) деятельный корреспондент императрицы Екатерины; философы д'Аламбер и Дидро; скульптор Фальконэ, имевший особенный успех в России и отливший по заказу императрицы Екатерины конный памятник Петру I; художник Гренэ, тоже немало работавший для русской императрицы; Шарль Коллэ, талантливый автор массы популярных песенок, эпиграмм и сатир, основавший вместе с Пироном и другими лицами знаменитый кружок «Каво», который получил свое название от винного погребка, где собирались его члены[20]. Разумеется, «гусситами» стали и остальные члены этого кружка, насчитывавшего в своих рядах, кроме Коллэ и семидесятипятилетнего поэта Алексиса Пирона, следующих выдающихся мужей: романиста Кребильона-младшего (которому, однако, было пятьдесят восемь лет); поэта Жозефа Сорена; поэта Пьера Бернара, прозванного Жантиль-Бернар[21]; аббата Берниса, в юности – автора фривольных песенок, а впоследствии – кардинала, министра и члена Французской академии; ядовитого шевалье де Буффлера, который впоследствии стал очень важным губернатором Сенегала, но в то время беззаботно прожигал жизнь. Шевалье де Буффлер был самым младшим членом этого кружка: ему ко времени описываемых событий было около тридцати лет. Кроме указанных лиц, в кружке «Каво», а равно и в кружке «гусситов дружбы», было много других, но всех их не упомнишь, и я назвал только самых выдающихся.

Что касается «гусситов каприза», то я только теперь вижу, насколько был ошибочен в то время мой взгляд на эту сторону жизни Адели. Дело в том, что по временам Адель внезапно пленялась каким-нибудь бедным студентом, художником, начинающим поэтом, бросала на несколько дней свой роскошный дворец и проводила дни и ночи в мансарде бедняка, разыгрывая собою его музу. Я думал тогда, что в этих выходках сказывалась потребность в идеальной любви, что сердце Адели еще не окончательно источено развратом, и надеялся, что явится наконец такая сильная привязанность, которая спасет Адель и возродит ее к новой жизни. Но потом я убедился, что на эти приключения Адель толкали как раз, наоборот, крайняя испорченность, погоня за новыми ощущениями, а иногда и желание настоять на своем. Адель привыкла, чтобы в ее присутствии все мужчины млели и таяли, а случалось так, что какой-нибудь мечтательный юноша окидывал ее ледяным взглядом, в котором читался суровый укор ее распутству и пороку. Этого было достаточно, чтобы Адель сейчас же принималась за свои фокусы. Она заводила с юношей более близкое знакомство, начинала жаловаться на свою судьбу, на окружающих ее мужчин, которые неспособны дать что-либо жизни сердца, говорила, что если бы ей удалось встретить настоящего мужчину, то ради него она порвала бы со всем… Разумеется, юный пижон попадался в сети опытной кокетки, и для него начиналась краткая пора «неземного счастья». Когда же Адель видела, что бедняга доведен до настоящей точки кипения, она высмеивала его в глаза и опять возвращалась домой. Конечно, бывали «капризы» и по другим мотивам.

Эти «капризы» служили Адели лишь мимолетным развлечением, но для самих объектов проходили не всегда бесследно. Двое глупых юношей покончили с собой, другие спились, несколько разбило себе жизнь, порвав с любимыми невестами. Много было несчастий… Но Адель только щурила свои зеленоватые глаза и говорила, пренебрежительно пожимая полными плечами:

– Кто же им велел? Я тут ни при чем! Да и мало разве страдала я сама от негодяев-мужчин?

Ни разу за все это время в Адели не вспыхивала даже искорка любви. Впрочем, была ли она способна к тому чувству бесконечного слияния, которое называется любовью? Не знаю, право… Мне кажется, что способность любить пришла к Адели лишь позднее, когда с годами ее женское обаяние стало утрачиваться.

V

Так и жили мы – день да ночь, сутки прочь. Я окончательно ушел в себя, стараясь чисто механически относиться к окружающей меня ужасающей обстановке. Да и Адель стала утомляться этим беспокойным существованием. К тому же она видела, что эта жизнь нисколько не обеспечивает ее. Деньги текли отовсюду широкой струей, но соответственно с этим колоссальные расходы поглощали почти все без остатка. Приходилось вести широкий дом, тратить целые состояния на веселые ужины и вечера. Да и одни туалеты чего стоили! Таким образом, случись что-нибудь с Аделью, постигни ее болезнь или обезображивающее несчастье, и она сразу должна была стать нищей. Адель сознавала это, и такое положение вещей сильно тревожило ее. Она понимала, что единственное спасение – найти какого-нибудь богатого принца, который был бы способен один дать ей необходимую золотую рамку. Но где было взять такого? Принцы нередко навещали Париж; большинство из них удостаивали Адель своей благосклонностью, но, проведя с нею несколько сумасшедших деньков и щедро оплатив ее «услуги», принцы обыкновенно уезжали обратно, не выражая ни малейшего желания связать себя с такой разорительной особой на более долгое время. Да, Париж был не то, что Петербург! Только в России можно было приобрести что-нибудь. Франция хороша для славы, здесь можно получить патент на звание мировой знаменитости, но коммерчески использовать этот патент можно только в богатой, сумасбродной, дикой России! И Адель кусала себе губы, вспоминая, как глупо и неосторожно она обошлась с Орловым! Выдержать бы еще годик – и тогда у нее, наверное, скопилось бы недурненькое состояние, с которым она везде могла бы быть госпожой самой себе. А теперь пойди, найди другого Орлова! Правда, в России они нашлись бы, но туда ей было опасно возвращаться: Орловы были все еще в силе, и теперь они сумели бы заставить ее поплатиться за неудавшееся намерение свергнуть фаворита Семирамиды севера.

А тут еще вдобавок на Адель стали сыпаться несчастья. Самый щедрый из поклонников, князь Голицын, неожиданно порвал с нею, задумав жениться. Затем Адель понесла немалые убытки из-за одного «гуссита каприза» – скульптора Фальконэ (или Фальконета, как его почему-то называли в России). Тут, что называется, «нашла коса на камень». Уж на что Адель была хитрой бестией, а Фальконэ перехитрил даже и ее. Да и немудрено: не часто приходится встречать подобную выжигу, как этот господин! Несмотря на свои пятьдесят лет, Фальконэ сумел закружить Адель; она думала, что играет им, но в действительности являлась игрушкой в его руках. Она опомнилась, когда было уже поздно и в руки Фальконэ перешла кругленькая сумма денег. Затем пошли нелады с администрацией «Комеди Франсэз».

Адель стала серьезно задумываться и беспокойно осматриваться по сторонам. Но ее час еще не настал: уже близилось первое появление того, которому в скором времени предстояло стать послушным золотым бараном для хищной куртизанки.

Однажды мы сидели с Аделью за тревожным подсчетом сумм, имевшихся в нашем распоряжении, как вдруг вихрем влетела хорошенькая Паскалина Фель.

– Ну, Дель-Дель, – затараторила она, – ведь «он» приехал!

– Кто «он»? – с недоумением спросила Адель.

– Ах, да принц Густав, конечно! Ведь я же говорила тебе, что его ждут!

– Но как же я могу знать, что ты говоришь о принце, и почему ты думаешь, что для меня это так важно? – недовольно спросила Гюс.

– Вот это мне нравится! – захохотала Паскалина. – Принцы, дорогая моя, попадаются не на каждом шагу, а такие «удобные», как этот Густав, и подавно! Принц очень любит Париж, а еще больше – парижанок. Он – страстный поклонник театра, и еще больше – красивых актрис… К тому же он глуповат, наивен, доверчив… И ты будешь утверждать, что тебе это все равно?

– Нет, это мне, конечно, не все равно, но… Но, милая Паскалина, ты его, наверное, уже видела?

– А как же! Вчера вечером его затащили к нам в оперу, а потом он был у меня в уборной…

– Ну, вот видишь!

– И я ему, как женщина, совершенно не понравилась! Он заявил, что я похожа на переодетого мальчишку и слишком неженственно резка. Его идеал – женщины более дородные, величественные, наклонные к сантиментам… Словом, Дель-Дель, если ты захочешь разыграть маленькую комедию…

– Но для этого нужно, чтобы я увидела его!

– Не беспокойся, пожалуйста, за этим дело не станет! Ведь ты завтра играешь в «Заире»?

– В том-то и дело, что я еще не знаю этого! У меня вышли такие неприятности, что…

– Нет, нет, ты непременно побори свое раздражение и играй завтра во что бы то ни стало. Завтра принца везут в «Комеди», и если не будет тебя, то ему подсунут кого-нибудь другого. Дичинато слишком жирная!.. Смотри, Дель-Дель, не скоро подвернется такой случай!

– Право, не знаю… Так не хочется уступить Дешанелю…

– А надо, милая, ничего не поделаешь! Смирись на один вечер! Потом ты уже можешь делать все, что захочешь!

Адель согласилась, что Паскалина говорит дело, и стала тщательно готовиться к встрече с принцем. Она сейчас же съездила к друзьям, разузнала все, что было можно, о привычках и вкусах принца, и на другой день явилась в театр во всеоружии. Играла она в этот вечер с редким подъемом, произвела потрясающее впечатление на публику, а вместе с ней и на принца: потом Густава повели к ней в уборную, а после спектакля у княгини Дашковой состоялся веселый ужин, за которым принца посадили рядом с Аделью. Тут за сценическим драматическим талантом Адели проявился свойственный ей талант житейско-драматический. Она говорила с принцем о литературе, об искусстве, жаловалась на трудности артистической жизни, на массу грязи, через которую приходится переступать, – словом, в совершенстве изобразила перед ним идеальный тип женщины, насильственно вовлеченной в тину жизни, но сумевшей сохранить в себе неиспорченную душу и тоскующей по чистым радостям бытия.

На другой день Густав был у нее с визитом и по ее просьбе остался к нарочито скромному завтраку. Вечером они были вместе в итальянской опере, потом солидно ужинали вдвоем в одном из кафе. На следующий день утром они поехали за город, где долго бродили среди трогательной прелести первого весеннего расцвета природы. Они гуляли по полю, взявшись за руки, словно влюбленный студент со скромной модисточкой, потом неприхотливо завтракали яичницей и сидром в убогой деревенской гостинице. Принц был почтителен, робок и не позволял себе ничего, кроме скромного поцелуя руки. Но Адель видела, что он теряет голову, и ловко вела его к желаемому объяснению.

Однажды Адель должна была играть в какой-то новой двухактной пьеске, шедшей в один вечер с пьесой «Жорж Данден» Мольера, где она не была занята. Перед спектаклем принц обедал у Адели, и она так мило хозяйничала, так артистически разыгрывала роль наивной простушки, что принц окончательно растаял. Адель видела, что он готов сделать ей долгожданное признание, и направила всю свою энергию на то, чтобы подвести его наконец к этому. В результате принц воскликнул:

– Боже мой, как вы прелестны, дитя мое! Если бы вы знали, как бесконечно трогают меня ваша наивная грация, лучезарная ясность вашей души! О, если бы вы знали, как рвется мое сердце сказать вам кое-что… Но нет, не сегодня! Ведь сегодня вечером вы играете в новой пьесе, и я боюсь, что мои слова взволнуют вас…

– Разве вы хотите сказать мне что-нибудь неприятное, граф?[22] – наивно спросила Адель.

– О нет, как вы могли подумать! – возразил Густав. – Быть может, мои слова покажутся вам неприятными, но… Нет, позвольте мне пока промолчать и обождать до вечера!

Вечером, окончив свою роль в двухактной пьесе, Адель переоделась и отправилась в ложу принца. На сцене шла веселая комедия Мольера, но парочка не смотрела на сцену: уютно устроившись в аванложе, принц и Гюс близко-близко сидели друг возле друга, вздрагивая под напором одолевавшего их нетерпения. Адель боялась, что принц так и не решится на признание, а Густав боялся, что Адель дурно истолкует его мотивы и намерения…

Наконец он поборол свою робость.

– Дорогая моя! – нежно сказал он, взяв артистку за руку. – Я боюсь, что мои слова, мое признанье оскорбят вас. Но я прошу лишь об одном: не делайте заключений раньше времени и дайте мне высказаться до конца… Ведь я – принц, и бывают моменты, когда я почти жалею об этом! Мы многим связаны, мы не располагаем собой так, как располагают собой обыкновенные люди, но это не мешает нам быть тоже людьми и страдать, и чувствовать так же, как простые смертные. Взвесьте все это и поймите…

Тут в дверь ложи постучали. Густав с недовольным видом встал и открыл дверь: в щелку просунулась чья-то рука, протянувшая принцу письмо. Густав вскрыл конверт, прочитал записку и смертельно побледнел.

– Какое несчастье! – пробормотал он, в изнеможении опускаясь на диванчик.

Но тут, прежде чем мы перейдем к описанию дальнейших событий, нам необходимо сначала вкратце набросать биографию принца и состояние шведских дел того времени. Без этого читателю не будут понятны сложные чувства, охватившие принца при полученном известии. Кроме того, мне все равно придется повести за собой читателя в Швецию, так пусть же он отправится впоследствии за мной в эту страну уже вооруженным необходимыми знаниями.

VI

Прежде всего замечу, что мнения относительно Густава сильно расходились. Одни, как, например, императрица Екатерина II, считали его дурачком-авантюристом, другие, как Фридрих II, относились к нему с уважением. И сейчас находятся и люди, готовые видеть в Густаве III великого гения, как находятся такие, которые вполне разделяют мнение автора пьесы «Горе-богатырь Косометович»[23]. Я лично не принадлежу ни к тем, ни к другим. Правда, я видел Густава очень близко, долгое время наблюдал за ним, но современнику трудно усвоить себе полностью беспристрастный взгляд на историческую личность: необходима историческая перспектива, чтобы эта личность выглядела в надлежащем свете. Поэтому я, быть может, и ошибаюсь в оценке Густава. Но мне он рисуется хотя и неглупым, однако с придурью. По натуре он был очень неплохим человеком. Он был незол, довольно мягок, слабоволен, хотя и упрям. Вот это-то упрямство и дало ему возможность кое-чего добиться. Но им было очень нетрудно вертеть, и, если кто-либо, наподобие Адели, умел затронуть надлежащие струны его души, тот мог делать с Густавом все, что хотел.

Итак, обратимся к его биографии до того момента, когда в ложу подали письмо с каким-то печальным известием.

Густав родился 24 января 1746 года. Его отец, король Адольф-Фредерик, происходивший из дома Гольштейн-Готюрн, был порядочным ничтожеством. Его мать, Луиза Ульрика, сестра прусского короля Фридриха Великого, отличалась большой энергией при небольших данных, причем эта энергия с лихвой замещала в ней некоторый недостаток ума и такта. Но по отношению к Густаву она проявляла себя довольно разумной матерью, вверив его воспитание в надежные руки. Сначала первыми шагами принца руководил знаменитый Далин, считавший себя ученым историком и немножко поэтом, а на самом деле бывший больше поэтом, чем историком: его капитальный труд по истории Швеции лишен главного условия ценности исторического труда – критического отношения к источникам. Но Далин все же был образованным человеком, обладавшим к тому же педагогическими способностями, и под его руководством принц развил значительный умственный кругозор. Затем по требованию сената Далина уволили и приставили к принцу ограниченного, но осторожного графа Тессина, который сумел запечатлеть в душе Густава твердое сознание монарших обязанностей по отношению к народу. После этого к особе принца приставили графа Шеффера, человека опытного, испытанного дипломата.

Достигнув зрелости, Густав был уже достаточно подготовлен к принятию в свои руки государственного руля. Он отлично владел иностранными языками, был посвящен в тайны дипломатических отношений, знал историю своей страны, положение различных сословий, их требования и желания, средства к удовлетворению или причины невозможности удовлетворения этих желаний. И с военным делом он был знаком весьма недурно. Теперь ему захотелось ознакомиться лично со своей страной и с чужими странами. Он совершил путешествие по Швеции, затем посетил Пруссию, откуда с восторгом направился к цели своих стремлений – Франции, которую он привык любить с детства благодаря матери, страстной поклоннице всего французского.

О состоянии Франции в то время мы уже говорили: это была эпоха величайшего умственного расцвета и нравственного распада. И то, и другое привлекали Густава. Он был страстным поклонником театра; но Паскалина не ошибалась, когда говорила, что артистки привлекают его не меньше. Густав был сильным женолюбцем, но его чувственность выливалась в чудаковатые формы: он хотел, чтобы распутство прикрывалось дымкой сентиментальной поэзии. При этом он имел еще неумную претензию быть высокого мнения о своей наружности, хотя его редькообразная голова, скошенный лоб, длиннейший нос, большие бараньи глаза и уродливый мясистый подбородок были слишком далеки от строгих античных линий. Женщина, достаточно умная, чтобы играть желаемую им роль, и достаточно бесстыдная, чтобы называть его красавцем, могла вертеть им, как угодно. Адель как нельзя больше подходила для этого, и он так пленился ею, что совсем забыл о той тайной политической миссии, ради которой он, в сущности, и прибыл в Париж.

Еще с того времени, когда восшествие на престол Елизаветы Петровны не оправдало надежд Франции на преобладание в русской политике, правительство Людовика XV вернулось к политике кардинала Ришелье, субсидировавшего Швецию для создания на севере противовеса англо-русскому влиянию. Но в 1766 году, когда англо-русская партия захватила преимущественное влияние в шведских делах, Франция лишила Швецию обычной субсидии. Густаву и было поручено исхлопотать у тогдашнего французского главы правительства, герцога Шуазеля, восстановление субсидии. Но, поддавшись чарам Адели, Густав как-то совсем забыл и о Швеции, и о ее интересах. Вся его жизнь сосредоточилась на одном пункте: согласится ли Адель увенчать его пламя страсти. И вот, набравшись храбрости, он приступил к изъяснению своих чувств, но тут в дверь ложи постучали, и Густаву передали письмо.

Вскрыв конверт, принц нашел записку от графа Шеффера. Тот извещал Густава, что его отец скоропостижно скончался и что сенат избрал королем его, Густава.

Принц был так далек в этот момент от Швеции и шведских дел, что известие о смерти отца подействовало на него уничтожающим образом. Все кружилось перед ним, он сам не мог сказать, радость или горе испытывал он от этого известия. Одно только он понимал: оставаться в театре далее было неудобно.

– Дорогая моя, – сказал он Адели, – я получил очень печальное известие, которое заставляет меня уйти из театра. Завтра я буду у вас и все объясню! – и, сказав это, он быстро ушел, чтобы избежать расспросов.

Густав вернулся домой и там застал Шеффера. Тот изложил ему подробности смерти короля. Кроме того, Шефферу было поручено представить Густаву те условия, на которых он может быть признан королем. Далее мы укажем, каковы были эти условия в связи с историей конституционного движения в Швеции, а теперь скажем только, что они были довольно унизительного характера и далеко не свидетельствовали о доверии родины к государственным талантам и порядочности нового короля. Но у Густава не было выхода, ведь его могли попросту не пустить обратно в Швецию, и он предпочел подписать поставленные ему требования, давая в то же время себе слово, что при первом удобном случае он нарушит их.

Когда с этим вопросом было покончено, Шеффер спросил Густава, как обстоит дело с субсидией. Густав не мог сказать ничего утешительного, а потому пустился на увертливые уверения, что все необходимые шаги предприняты и что в самом скором времени…

Но Шеффер довольно неделикатно остановил разглагольствования своего бывшего ученика и почтительно заметил, что его величество сильно ошибается. Во-первых, дело с субсидией еще дальше, чем было раньше, так как герцог Шуазель не желает давать ее Швеции; во-вторых, как бы благоприятно ни обстояло это дело, но медлить нельзя: надо сейчас же идти к Людовику, сообщить ему о смерти короля Адольфа и воспользоваться для исходатайствования желаемого тем, что французский король будет без своего министра.

Густав стал уверять, что в такой поздний час (было десять часов вечера) нельзя попасть к Людовику и что подобной торопливостью можно лишь испортить все дело.

Однако Шеффер опять непочтительно перебил короля. Он высказал ему горький упрек в недостаточно сознательном отношении к нуждам родины, заявил, что его удивляет неосведомленность Густава, не знающего того, что известно всему свету, и т.п. В результате он заявил, что ждать нельзя, а так как на Густава надежда плоха, то он сам отправится к королю. И действительно Шеффер сумел проникнуть во дворец, заставил разбудить короля и ухитрился получить согласие на восстановление субсидии.

Так печально началось царствование Густава III: сначала его заставили подписать отречение от многих коронных прав, затем на деле доказали ему, что он – не более чем пешка, от которой трудно ждать пользы для государства.

Немудрено, если Густав с тяжелым чувством направился в Стокгольм, куда он прибыл 30 мая 1771 года. Он чувствовал необходимость восстановления прав и престижа короны, но не отдавал себе достаточно ясного отчета в том, каким образом он добьется этого.

Но почему же королевская власть была так унижена в Швеции и в чем именно сказывалось это унижение?

Нам необходимо выяснить это, так как иначе многое из последующего не будет достаточно понятным.

VII

Карл XII, славный противник Петра Великого, пользовался всей полнотой неограниченной монархической власти. Эту полноту он использовал для того, чтобы вопреки желанию и интересам нации дать удовлетворение своей страсти к военной авантюре. При Карле XII Швеция все время воевала, но в результате территориально уменьшилась, а не увеличилась, и казна не обогатилась (как в Пруссии при Фридрихе Великом), а окончательно опустела. Гнет экономического застоя и поголовное обнищание нации страшно изнурили население, и, когда Карл умер (сраженный, как говорят, не вражеской, а шведской пулей), шведы постарались гарантировать себя на будущее время от подобных злоупотреблений властью. На престол была избрана сестра Карла, Ульрика Элеонора, но получение короны было связано для нее с необходимостью подписать отречение от монархических прерогатив. Была выработана конституционная хартия (так называемая «Конституция 1720 года»), состоявшая из пятидесяти одного параграфа, которые все склонялись к лишению монарха возможности действовать против желания и пользы нации. Теперь король мог только царствовать, правящая роль отводилась штатам и сенату.

Штаты собирались каждые три года на так называемые сеймы. В состав шведских штатов входили представители всех четырех сословий – дворянства, крестьянства, купечества и духовенства. Штатам была предоставлена законодательная власть, а исполнительная принадлежала сенату, избираемому штатами. Последним предоставлялось исключительное право объявлять войну, заключать мир, производить выпуск монет. Они же следили за крупными судебными делами, и обвинение в государственной измене предъявлялось по усмотрению штатов. Это давало им возможность зорко следить, чтобы их прерогативы не нарушались, так как всякая попытка короля поступить антиконституционно считалась государственной изменой. Из состава трех сословий штатов – дворянства, купечества и духовенства (крестьянство было исключено) – избирался тайный комитет, являвшийся по существу настоящим монархом.

По окончании сессии сейма власть переходила к сенату. Закон гласил, что сенат – учреждение священное, а личность сенатора – неприкосновенна. Все сосредоточивалось в их руках. Даже иностранные депеши вскрывались сенаторами и лишь по прочтении ими передавались королю, который не имел права вскрыть депешу сам.

Что касается короля, то он вообще мало что имел право делать. Он мог возводить в дворянство, даровать титулы и… рекомендовать сенаторам тех или иных кандидатов на чиновничьи вакансии. Но сенат, разумеется, абсолютно не был обязан считаться с желанием короля и всегда мог отвергнуть кандидатуру. Надо сказать, что сенат широко пользовался этой возможностью, и многое в практическом осуществлении конституции носило характер явного желания «указать королю его место». Сенат даже вмешивался в домашний распорядок личной жизни короля и королевы, которые были бесправнее любого приказчика из мелочной лавки!

Если так обстояло дело с мелким распорядком личной жизни короля, то чего было ждать от «большой политики»? В силу отсутствия фактического единодержавия, эта политика не могла быть единообразной. Таким образом, вскоре в среде депутатов наметились две партии, два течения. Во главе одной партии стал Гилемборг – эта партия старалась держаться Франции. Во главе другой находился граф Горн – это была партия русофилов. Первых называли «шляпами», вторых – «колпаками».

Последствия разлада скоро сказались. При вступлении на русский престол Елизаветы Петровны Россия двинулась в Финляндию и отобрала у Швеции три важнейших крепости – Нишлот, Вильманштрандт и Фредериксгамн, ключ к Петербургу. Правда, по требованию штатов были казнены генералы Будденброк и Левенгаупт, командовавшие шведскими войсками, но какая компенсация могла быть получена Швецией от этого акта бессмысленной жестокости?

Вот при каких обстоятельствах на шведский престол вступил (после смерти короля Фредерика I) Адольф-Фредерик, отец Густава III. Ему пришлось чуть ли не с первых шагов вступить в открытый конфликт с сеймом, конфликт, в котором победа оказалась не на стороне короля.

Еще будучи женихом, король преподнес своей невесте бриллианты. Вступив на шведский трон, Луиза Ульрика поспешила заложить все свои личные драгоценности, чтобы на полученную сумму основать партию монархистов; сестра Фридриха Великого была твердо уверена, что для поднятия королевского престижа достаточно энергии и доброго желания… Сенат узнал о замыслах королевы и потребовал проверки коронных бриллиантов. Когда специальный чиновник явился к королеве с извещением о состоявшемся постановлении, она обошлась с ним более чем пренебрежительно. Она заявила, что никому нет дела, куда она дела свои личные драгоценности; что же касается коронных, то, раз сенат позволяет себе подобное пренебрежительное отношение к своей королеве, она не желает носить их и просит их убрать. Тогда сенат сделал очень строгое и энергичное представление королю: пусть он, дескать, внушит своей супруге, что она в государстве – ничто, что она служит лишь для личной надобности короля, но к государственному устройству она никакого отношения не имеет; поэтому ей надлежит выказывать большую почтительность к такому высокому учреждению, как сенат.

Что было делать? Король проглотил и эту пилюлю.

Затем сенат стал вмешиваться во внутреннюю жизнь королевской семьи. Король указом запретил экипажам не принадлежавших к королевской семье лиц въезжать во внутренний дворцовый двор, а сенат отменил этот указ. Королева пожелала иметь наставником сына Далина, а сенат предписал Далина уволить и приставить к принцу Густаву Шеффера. Мало и этого. До сих пор король вместо подписи прикладывал к своим указам штамп. Сенат узнал, что властолюбивая Луиза Ульрика завладела этим штампом, и распорядился, чтобы отныне король непременно расписывался собственноручно, а штамп был отобран сенатом. И опять королю пришлось подчиниться. Что такое был его царственный сан? Пустой звук, бессодержательная проформа…

Конечно, народоправие в принципе имеет свои достоинства и преимущества. Но к чему же тогда обзаводиться королем? Неужели только для того, чтобы на каждом шагу подчеркивать его бесправие? Король при всяких обстоятельствах является представителем нации. Унижая своего представителя, шведы унижали самих себя.

Так шло дело, когда в 1765 году вспыхнула революция в защиту прав короля. Некто Гофман, которого через своих клевретов подстрекнула сама королева, собрал горсть партизан и двинулся на столицу «освобождать короля». Его схватили, привезли в Стокгольм и здесь обезглавили. В наказание «колпаки», стоявшие в то время у власти, придумали королю новое унижение. В сенате освободилось место, и штаты выставили кандидатом человека, которого король считал своим личным врагом. Избрание должно было быть подтверждено подписью короля. Но Адольф-Фредерик категорически отказался утвердить намеченного кандидата. Три раза этого субъекта переизбирали, и, когда и на третий раз король отказался подписать указ о назначении, сенаторы приложили к указу подпись-штамп, отобранный ранее у Адольфа. Куда же было идти далее? Король потребовал, чтобы сейчас же был созван чрезвычайный сейм, на котором будет поднят вопрос о пересмотре монарших прерогатив. Сенат отказал в созыве сейма. Тогда Адольф-Фредерик послал своего сына Густава к сенаторам с требованием вернуть отобранный штамп. Сенат отказал и в этом. Тогда, подчиняясь инструкциям отца, Густав заявил сенаторам, что его отец отказывается от королевского сана, и они могут считать шведский трон вакантным. Сенату пришлось согласиться на созыв чрезвычайного сейма – иначе положение Швеции становилось крайне нелепым.

Но и этот чрезвычайный сейм почти не увеличил королевской власти: он отказал Адольфу Фредерику в его требовании предоставления королю права назначения личным усмотрением военных чинов, как отказал в увеличении цивильного листа, сокращенного до такой мизерной степени, что король не мог пользоваться даже элементарнейшей монаршей прерогативой: заниматься благотворительностью. Отказывая в праве назначения начальствующих лиц армии и сокращая цивильный лист, сейм хотел лишить короля возможности приобретать сторонников.

VIII

Вот как обстояло положение дел в Швеции в тот момент, когда Густав стал королем. Теперь нам уже понятно, почему известие о смерти отца вызвало в его душе такие сложные ощущения: Густав III хотел царствовать и править, а ему предстояло с самого начала стать еще большей игрушкой в руках сената, чем его предшественники.

Я уже говорил, что, несмотря на унизительность поставленных Густаву требований, он все-таки согласился принять их, давая себе в то же время слово при первом же удобном случае повернуть все это дело по-своему. Но, будет ли такой удобный случай и как его использовать, этого Густав не знал. Зато он твердо знал, что в данный момент надо оставить мысль об интрижке с понравившейся ему актрисой: перед ним встали слишком серьезные политические задачи.

На следующий день, получив аудиенцию у Людовика XV, поблагодарив его за оказанную помощь и откланявшись, Густав приступил к отдаче необходимых прощальных визитов. Только после этого он приехал к Гюс.

Адель была напугана и встревожена его грустным, задумчивым видом. Конечно, она сейчас же стала расспрашивать, что именно случилось и что было в известии, погрузившем принца в такую грустную озабоченность?

– В письме, которое прервало нашу беседу, – ответил Густав, с сожалением и любовью окидывая красивую фигуру Адели, – в этом ничтожном конвертике была страшная весть: король, мой отец, умер!

Адель глубоко присела в церемонном реверансе перед Густавом и воскликнула:

– Ваше величество, примите мои искренние соболезнования и сочувствие тяжести постигшей вас утраты. Но ведь умер не только отец, умер король. Ну, а «король умер, да здравствует король!». Поэтому позвольте вашей ничтожной рабе принести вашему величеству сердечные поздравления со вступлением на престол!

– Полно! – грустно ответил Густав. – Разве с несчастьем поздравляют?

– Но, ваше величество…

– А разве не несчастье в мои годы взвалить на себя корону, сопряженную с массой обязанностей и лишенную всяких прав? Да, теперь мне придется отказаться от возможности интимного общения с людьми, теперь я должен сказать «прости!» дружбе и правдивости…

– Дружбе? – воскликнула Адель. – Но, ваше величество, чего-чего, а друзей…

– Друзей? – с горечью перебил ее Густав. – Их не бывает обыкновенно даже и у простых смертных, а у королей их просто не может быть!

– Но, ваше величество, мне казалось, что… У нас, во Франции, ваше величество так любят, и здесь найдутся искренние почитатели, восторженные друзья вашего величества!

– О, да, – ответил Густав, – в симпатии французов я верю, как верю и в то, что передо мной сейчас находится мой искренний друг. Но… – Он задумчиво провел рукой по волосам, хмуро прошелся несколько раз по комнате и продолжал, искоса глядя на Адель: – Итак, я уезжаю. Неожиданная смерть короля-отца многое изменяет в моих намерениях. Я рад, что не успел договорить то, что начал в ложе. К чему это теперь? Все равно в настоящий момент я не властен над собой. Все личное отпадает – передо мной встали крупные государственные задачи, большие планы. Мне предстоит страшная борьба. Быть может, пройдут годы, пока передо мной встанет хоть тень осуществления моих целей. Могу ли я о чем-нибудь думать теперь, кроме них?

Он опять замолчал, опять прошелся несколько раз по комнате. Адель слушала его с побледневшим, вытянувшимся лицом.

– Однако, – продолжал король, – я могу, не договаривая до конца, все же открыть вам кое-что… Дорогая моя, вы должны были давно уже понять, что я бесконечно преклоняюсь перед вами, как перед артисткой, женщиной и человеком. Когда мне удастся восстановить в Швеции попранное достоинство монарха, я позабочусь о поднятии на должную высоту искусства, которое у нас, в Швеции, находится в полном пренебрежении. И если я тогда напишу вам: «Дорогая моя, приезжайте, чтобы помочь мне в моих начинаниях, чтобы стать мне необходимым другом и помощником!», – могу ли я рассчитывать, что ваш ответ будет благоприятен?

Адель внутренне усмехнулась, подумав:

«Улита едет – когда-то будет! Эх, ты, дурачок, дурачок! Сделаешь ты что-нибудь путное, как же!.. Долго этого ждать… Но как не везет, в какую ужасную полосу вступила я! Надо же было так случиться… Эх!..»

Однако вслух она сказала:

– Ваше величество, я бесконечно скорблю, что по воле сложившихся обстоятельств мне приходится терять на неопределенное время человека, на которого я привыкла смотреть как на близкого, старого друга – уж простите мне эту вольность!.. Конечно, я всегда буду рада отозваться на ваш призыв, но ведь мы, артистки, – перелетные птицы, которые не вьют надолго гнезда… Сегодня я здесь, а где буду в тот момент, когда осуществятся пышные планы вашего величества, неведомо.

– Где бы вы ни были! – пламенно воскликнул Густав, страстно приникая к руке Адели. – Разве такая большая артистка может скрыться бесследно? Разве пресса всего мира не считает нужным оповещать публику о том, где подвизается великая Гюс? Где бы вы ни были, мой призыв всюду разыщет вас, лишь бы вы откликнулись на него! Могу ли я надеяться на это? Скажите, ответьте, чтобы я мог уехать успокоенным!

Уехать? Адели было мало дела до спокойствия или неспокойствия своего царственного поклонника, раз уверенность была нужна ему лишь для того, чтобы «уехать» со спокойной душой. Она уже по характеру и тону, который принял разговор, рассчитывала, что Густав все же открыто признается ей в любви, а тогда она сумеет заставить его перейти от сдержанных намеков к чему-нибудь более существенному. Однако он по-прежнему говорил об отъезде, по-прежнему не выходил за границы полупризнания.

– Ваше величество, – желчно, недовольно сказала она, – раз вы не можете почему-то договорить до конца, то к чему начинать? Ведь я – человек, у меня имеются свои иллюзии, свои маленькие мечты, свои чувства наконец… К чему же вы так безжалостно дразните меня? К чему эти недомолвки, полупризнанья? Или монархи нас, жалких каботинок[24], не признают за людей, имеющих живую душу? Или королю Густаву Третьему уже стало совершенно безразлично то, что еще недавно представляло интерес для графа Готского? Конечно, какое дело могущественному монарху до того, что распутная актриска Гюс ошиблась в расчетах и вложила больше сердца, чем это следует делать, что она…

– Дорогая моя! – страстным тоном вырвалось у Густава, который кинулся к Адели и стал в полубеспамятстве осыпать ее руки пламенными поцелуями. – Как вы жестоки и ко мне, и к себе! Вы – и «распутная»! Как только мог ваш язык повернуться, чтобы выговорить это слово! Да неужели вы не видите, что я преклоняюсь перед вами, что я готов целовать след ваших ног, что в вас для меня соединился весь идеал женственной чистоты, прелести… – Он остановился на полуфразе, выпустил руки Адели, схватился за голову и, словно ужаленный, отскочил к окну, где простоял несколько секунд в скорбном молчании. – Боже мой! – пробормотал он наконец. – Там, в родном замке, еще лежит труп моего короля и отца, а я… я… – Он стиснул свои руки так, что они резко, неприятно хрустнули, а затем, словно обретя в этом жесте необходимое равновесие, отошел от окна и сказал со спокойной грустью: – Не будьте ко мне слишком строги! В данный момент я стою перед таким важным шагом, который отвлекает мои мысли и чувства от всего личного. Поймите, я не смею сказать вам все, что хотел бы.

– Но почему? – крикнула Адель, пытаясь хоть последним натиском решить исход кампании в свою пользу. – Почему? Или вы думаете, что я не сумею понять и оценить ваши мотивы?

– Нет, – просто ответил Густав, – я нахожу, что сам я недостаточно спокоен и плохо владею собой, чтобы выяснить все, тревожащее меня. Позвольте мне теперь откланяться, но перед отъездом я еще выберу время, чтобы передать вам свой прощальный привет! – и, прежде чем Адель нашла что сказать, Густав поклонился и быстро вышел из комнаты.

Адель стала с нетерпением ждать обещанного прощального визита, надеясь, что авось ей все же удастся вырвать у короля категорическое признанье, после которого ему останется лишь взять ее с собой в Швецию. Но и тут ей пришлось разочароваться: Густав не заехал, как обещал, а прислал прощальный подарок и письмо.

Он написал, что чувствует себя слишком слабым в присутствии Адели, а потому предпочитает избежать прощания, во время которого мог бы сказать ей больше, чем он имеет право в данный момент. Но он твердо надеется, что скоро наступит время, когда он сможет возобновить их прерванное знакомство, и тогда… о, быть может, тогда он тоже сможет познать самое обыкновенное, доступное всем простым смертным, но редкое у королей счастье!

Адель была очень довольна подарком, но все же он был слишком незначителен в сравнении с теми благами, которые уже рисовались ей в мечтах как последствие знакомства с «графом Готским». И она серьезно приуныла: судьба решительно отворачивалась от нее.

IX

Ближайшим последствием этого разочарования было то, что Адель, что называется, «закрутила» вовсю. С каким-то озлоблением, с какой-то страстной отчаянностью и удальством она кинулась в самый вихрь безудержного разгула. А это все плачевнее отражалось на ее положении и на наших финансах. Ведь на бирже горячего человеческого мяса женщина ценится постольку, поскольку она умеет заставить себя уважать. И теперь учет наших кассовых книг показывал совсем другую картину распределения прихода по сословиям: статское дворянство почти совершенно отвернулось от Адели, из военного при ней оставалась лишь самая мелкота, и главными «кормильцами» теперь стали разбогатевшие купцы и подрядчики – народ требовательный, грубый и неприятный.

Да, с каждым месяцем Адель все яснее видела, что ей необходимо уехать куда-нибудь. Но куда? В России все еще стоял у власти ненавистный и опасный Орлов. В Испании были государственные неурядицы, в Австрии царствовала добродетельная Мария Терезия с ханжой-сыночком Иосифом, преследуя всякую излишнюю роскошь и стараясь насаждать добрые нравы в высших кругах (что при этих обстоятельствах было там делать Адели?). В Пруссии трудно было рассчитывать на какой-нибудь успех, так как Фридрих II к тому времени сильно постарел и уже не был склонен к повторению веселых эскапад юности. А в Швецию Адель не могла ехать, так как нельзя было рассчитывать на успех там, где ей еще недавно и вполне категорически было предложено «обождать». Но она все же надеялась, что Густав вспомнит о ней и пришлет наконец ожидаемое приглашение. Поэтому она старалась внимательно следить за всем происходившим там. Но то, что ей удавалось узнать о Густаве, еще более доказывало ей невозможность для него в данный момент думать о ком бы то ни было.

Действительно, с момента вступления на шведскую землю Густав энергично и осторожно принялся за достижение намеченной цели. В тронной речи, сказанной им при открытии сессии сейма, он первым делом отступил от выработанных традиций. Обыкновенно эту речь писал и читал от имени короля премьер-министр. На этот раз Густав произнес эту речь сам. Она была задумана хорошо, в ней юный король под видом благожелательности сумел указать на крупный недостаток шведского строя – избыток партийной вражды, влекший за собой пренебрежение реальными нуждами страны ради сведения личных счетов. Таким образом Густаву удалось поселить в умах многих трезвых людей сомнение: да нужно ли, полезно ли такое умаление королевской власти, какое было в Швеции?

Дальнейшие сведения говорили, что король зажил в полном согласии с сеймом и сенатом, но исподтишка, осторожно стал готовиться к возможности в случае нужды постоять за себя. Для этого он приблизил к себе молодого подполковника Спринг-Портена, человека очень отважного, умного и преданнейшего монархиста. Вместе с капитаном Хиллишиусом Спринг-Портен встал во главе группы офицеров, рвавшихся послужить королю и восстановить его авторитет. Спринг-Портен слишком скомпрометировал себя своей горячностью, и сенат удалил его в Финляндию. Возникло даже опасение, что сенат возбудит против короля обвинение в попытке нарушить конституцию. Хотя Густав и не считал себя достаточно подготовленным для открытой борьбы с сенатом, но напряженность момента была такова, что надо было рискнуть всем. И Густав рискнул. С горстью преданных офицеров и солдат он овладел арсеналом, привлек на свою сторону два полка и затем арестовал сенат в полном составе. Это случилось 19 августа 1772 года. На другой день – двадцатого – король принимал присягу от народа, а на третий – опубликовал новую конституционную хартию, которая совершенно изменяла положение монарха. Созыв и роспуск сейма зависели от воли короля, его же единоличной волей назначались все без исключения гражданские и военные чины, и он мог свободно распоряжаться флотом, армией и финансами. Объявление войны, заключение мира и подпись международных трактатов были всецело в компетенции короля. И во многом другом эта компетенция значительно расширялась. Но к чести Густава необходимо прибавить, что он все же не подавил той свободы, которой пользовался народ: его конституция была направлена лишь на то, чтобы лишить народ возможности злоупотреблять своей свободой в ущерб достоинству монарха и пользе страны.

Итак, в каких-нибудь три дня Стокгольм признал новый порядок вещей, а благодаря стараниям братьев Густава, действовавших в провинции, этот новый конституционный строй был установлен и по всей провинции. Тем не менее дела шли не слишком гладко, и Адель с тревогой узнала, что Швеции грозят серьезные осложнения. Дело в том, что до разгона сената там главенствовали «колпаки», то есть приверженцы англо-русского сближения со Швецией, а Густав был известным поклонником всего французского. Поэтому Англия и Россия очень неодобрительно взглянули на устроенный Густавом государственный переворот и грозили войной. И опять Адель должна была признать, что при таких обстоятельствах Густаву не до нее. Да, полоса неудач не прерывалась, и Адели начинало казаться, что счастье навсегда отвернулось от нее. Но уже близок был тот момент, когда нависшие громады серых туч должны будут разорваться и опять засияет для Адели яркое солнце.

X

Было хмурое ноябрьское утро, и у нас с Аделью шел хмурый, унылый разговор. Не хватало денег для содержания огромного штата прислуги, и мы говорили о том, какие сокращения придется ввести в наш домашний бюджет. Надо было расстаться с половиной лошадей и экипажей, распустить половину прислуги, а если бы можно было быстро и не очень убыточно реализовать обстановку, то лучше всего было бы снять другое помещение и зажить на более скромную ногу.

К этим выводам меня приводила неумолимая логика цифр. Адель понимала, что я прав, но ей казалось слишком ужасным так резко изменить свою жизнь. Ведь это значило бы надолго, если не насовсем, отказаться от положения львицы и спуститься в низшие слои, где копошатся второсортные «рабыни веселья».

– Неужели нет другого выхода? – с тоской спросила она меня. Я только пожал плечами. Но словно провиденциальным ответом на этот вопрос раздался лихорадочный стук в дверь, а затем та раскрылась, пропуская княгиню Дашкову.

Дашкова была бледна и взволнована, но радостный блеск ее умных, подвижных глаз свидетельствовал, что это было волнением не горя, а удовольствия.

– Орлов пал! – сказала она, опуская всякие светские церемонии и даже не здороваясь с нами. – Гюс, можете ли вы оценить по достоинству всю потрясающую силу этих простых, коротких слов: «Орлов пал!»?

Адель, вставшая при появлении гостьи, теперь почти упала в кресло: с известием, принесенным Дашковой, было так много связано для нее, что в первый момент она почувствовала слабость. Старые счеты, безвыходность данного момента – все устранялось с этим падением!

– Пал? – глухо повторила она. – Наконец-то!.. Наконец-то судьба сразила это дикое животное! О, княгиня! Бывают же такие моменты, когда я начинаю верить в существование высшей божественной справедливости!

Даже слезы выступили на глазах у девушки! «Орлов пал! Орлов пал!» – райской музыкой звучало у нее на сердце.

– Но как это случилось, княгиня? Кто же тот благодетель рода человеческого, которому удалось смирить безудержную гордость всесильного фаворита? – спросила она.

– О, на этот раз тут сделали свое дело время и сердце государыни, – ответила Дашкова. – Вы знаете, до какой степени были безрезультатны все прежние попытки поймать Орлова в западню, а тут это случилось само собой. В последние годы дерзость и наглость Орлова достигли высшего предела. Он стал дурно обращаться с государыней, запугивать ее возможностью нового переворота и требовал, чтобы она вышла за него замуж. Государыне было очень тяжело мириться с таким унизительным положением, но Орлов сумел держать ее в непрерывном страхе. К тому же Екатерина слишком самолюбива, чтобы устраивать какую-нибудь контрпартию, а без этого с Орловым было трудно справиться. Однажды он позволил себе уже слишком многое. Государыня стерпела, не показала недовольства, но через несколько дней почтила его лестным поручением взять на себя главное руководство мирными переговорами между Россией и Турцией. Орлов, не предполагая худа, отправился в Фокшаны, но уже на другой день его генерал-адъютантские комнаты оказались занятыми другим фаворитом. Орлов узнал об этом, хотел вернуться обратно, но… его подстерегали! Его даже не впустили в Петербург, и царским указом Орлову предписано безвыездное житье в Гатчине…

– Воображаю себе его бешенство! – сказала Адель с диким хохотом.

– О, да! – мрачно улыбнулась Дашкова. – Орлов не мог простить себе, что он так глупо попался в ловушку. Теперь его песенка спета – он сумел слишком надоесть государыне, чтобы она когда-нибудь вернула его к прежней власти!

– Но кто же – счастливец, занявший место Орлова?

– О, это – полнейшее ничтожество, некто Александр Васильчиков, маленький офицерик. Васильчиков недурен собой, но в умственном отношении так ограничен, что долго в милости ему не продержаться!

– Но как же случилось, что государыня обратила на него внимание?

– Ну, об этом уже постарались орловские недруги! – улыбнулась Дашкова. – Знаете, достаточно учесть психологический момент, и тогда… Около государыни давно никого не было, и удалось устроить так, что Васильчиков попался ей на глаза несколько раз подряд в исключительно выгодные моменты… Однако вот что, дорогая моя: у меня не так много свободного времени, и потому я спешу передать вам самое главное. Благодаря моим друзьям теперь, с падением Орлова, вспомнили и о нас. Панин сумел вставить в разговор с государыней словечко обо мне, сказал, как я тоскую по родине, и Екатерина милостиво пригласила меня вернуться обратно. Она даже прислала мне собственноручное письмо, где вспоминает о нашей былой дружбе и говорит, что она соскучилась без меня. Кстати, она упоминает там, что вы уже очень долго загостились у себя на родине и что Россия чувствует живейшую потребность как можно скорее вновь насладиться вашим дивным талантом! Так вот, едемте! Сколько времени вам нужно на сборы?

– Но, княгиня… Помилуйте! Ведь мне надо ликвидировать обстановку, ведь…

– Господи, а на что около вас всегда находится верный друг? – перебила ее Дашкова, указывая на меня. – Месье де Бьевр мог бы заняться этим и потом нагнать нас в пути. Дело в том, что я имею поручение от ее величества пригласить в Россию господ Дидро и Фальконэ. Последнему ее величество хочет поручить исполнение кое-каких заказов, а Дидро государыня уже давно жаждет видеть, так как является его пламенной поклонницей. Наш философ немолод, да и Фальконэ тоже. Ну, и я тоже не сгораю особенной жаждой лететь сломя голову, не зная ни сна, ни отдыха. Таким образом мы могли бы ехать не спеша, в интересном обществе!

– Ну, это не так-то интересно! – возразила Адель. – Вы, княгиня, все время будете ухаживать за своим другом, и мне придется довольствоваться постоянным обществом Фальконэ, а я теперь раскусила этого господина и нахожу, что это – такой негодяй, каких мало!

– Но зато, – с улыбкой ответила Дашкова, – некоторое неудобство от личности Фальконэ с лихвой окупится удобством самой езды, которая к тому же не будет стоить вам ничего, так как мне предоставлены от государыни довольно широкие кредиты на это путешествие. К тому же Фальконэ вовсе не так несносен, моя милая, и для дороги… сойдет отлично!

Адель звонко расхохоталась.

– Пожалуй, вы совершенно правы, княгиня! Гаспар может отлично уладить тут все один, а мы тем временем не спеша будем подвигаться к России!

– Ну, вот и отлично! – ответила Дашкова, вставая. – Я уже переговорила с нашими спутниками. Для Дидро именно теперь как раз удобнее всего ехать, а Фальконэ не имеет в данный момент крупных заказов. О дне выезда я извещу вас точно, но это будет не позже, чем через неделю.

Дамы расцеловались, и Дашкова ушла.

– Ах, братишка, братишка! – радостно сказала мне Адель, когда мы остались с нею одни. – Как это вовремя и как это хорошо устроилось! Ведь нам с тобой было уже совсем плохо, а теперь опять все будет хорошо. Я с ужасом думала, что придется урезывать себя во всем, а теперь ликвидация становится вполне естественной. Я боялась, что она будет моим поражением, теперь же она явится моим торжеством. Тут-то я заткну глотки всем этим негодяйкам, которые кричат, что меня выгнали из России и что мне нет дороги ни на одну сцену! Ага! Сама русская императрица просит меня вернуться! Я еще покажу вам, мерзавки вы этакие, что такое – Аделаида Гюс! А потом, и сама ликвидация теперь произойдет совсем иначе. Ты можешь не торопиться и продавать не спеша, чтобы не продешевить. Если ты постараешься, то я выручу изрядную сумму денег, которая очень пригодится мне в России на первых порах!

– Адель, – взволнованно сказал я, – я не только постараюсь сделать все, как можно лучше, но, словно цепной пес, готов перегрызть горло за каждый твой денье[25]. Но только… Ах, Адель, если бы ты выслушала меня, если бы ты исполнила мою просьбу! Не было бы человека счастливее меня…

– Просьбу? – удивилась Адель. – Но в чем дело? Говори, пожалуйста! Ведь ты знаешь, что в пределах возможности я рада все сделать для тебя! Ну, в чем дело?

– Адель! Отпусти меня! Разреши меня от моей клятвы!..

– Что такое? – крикнула Адель, покраснев.

– Адель! Вот уже десять лет, как я верно и беспрекословно служу тебе. Ты знаешь, у меня нет никакой личной жизни, я отказался от всего, и все мои часы наполнены одной лишь заботой о тебе. На эту заботу ушли лучшие годы моей жизни. Мне скоро тридцать лет, Адель… Пожалей меня! Ведь пройдет еще десять лет, и тогда свобода будет уже не нужна мне… Адель! Пожалей! Отпусти!

– Да ты совсем с ума сошел! – крикнула Адель, с трудом выходя из состояния полного окаменения, в которое погрузила ее моя просьба. – Чтобы я отпустила тебя, когда ты мне так нужен? Да как у тебя язык-то повернулся обратиться ко мне с такой наглой просьбой? А! Пользоваться моей молодостью и неопытностью ты мог, а расплачиваться за это не хочешь? Молчи, молчи! Не смей возражать мне! Негодяй ты этакий! Отпущу я тебя, держи карман шире! Я вижу, что распустила тебя! Ну, погоди! До сих пор ты был мне другом, а теперь будешь рабом. До сих пор я старалась возвысить тебя в глазах общества, а теперь сделаю тебя своим лакеем! Скажите, пожалуйста, наглость какая! Отпустить его! Ну нет, милый мой, подождешь еще! Чтобы я больше не слыхала от тебя слова «я»! Тебя нет, помни это! Существует только машина, которая будет служить мне, пока я не выброшу ее за негодностью! Понял? Ну, так ступай к себе, дурак, проснись и займись ликвидацией!

XI

Не знаю, стало ли самой Алели стыдно той жестокости, той бесконечной наглости, которую она так ярко проявила в том разговоре, или она просто побоялась, как бы я не стал из чувства мести вредить ее интересам, но только до самого отъезда она обращалась со мной очень ласково и старалась с кошачьей вкрадчивостью опять завоевать мою симпатию. Однако все было напрасно. Адель добилась исполнения того требования, которое поставила мне в конце того ужасного разговора: «Тебя нет, помни это!» После этого разговора я ушел к себе в комнату и несколько часов пролежал на полу перед иконой. Со мной был жесточайший истерический припадок. Когда же я очнулся, я понял, что превращение состоялось: меня больше не было, была только человеческая машина, потерявшая надежду когда-нибудь опять стать человеком…

Это превращение так отразилось на мне, что с тех пор как я в своих черновых кратких записках подошел к описанию этого периода времени, я уже неоднократно ловил себя на следующем: вместо, например, фразы: «Я без злобы и радости смотрел, как Адель садилась в карету», – у меня было написано не я, а «де Бьевр без злобы и радости смотрел…» и т. д. Возможно, что я не раз буду сбиваться на третье лицо даже и в этих окончательно обработанных записках. Не все ли равно, раз меня больше не стало?..

Итак, «де Бьевр без злобы и радости смотрел, как Адель садилась в карету». Карета тронулась в путь… последние прощания… Затем я так же беззлобно и безрадостно вернулся к своей работе.

А эта работа была немалая. Адель напрасно думала, что я могу пренебречь своими обязанностями в ущерб ее интересам. Если бы я был способен легкомысленно смотреть на необдуманно данную клятву, то я вообще порвал бы сковывавшие меня узы. Однако раз я не порывал их, значит, вытекающие из клятвы обязанности были для меня священны… Впрочем, чего же и удивляться: Адель отчасти судила по себе. Ну, да Бог с ней пока!

Итак, я принялся за работу. Я вошел в соглашение с выдающимся аукционистом Лепренсом. Мы пересмотрели с ним всю обстановку, и он дал мне много ценных указаний, почерпнутых из его большого житейского опыта. Оказывалось, что три панно работы Ватто[26] пройдут дешевле, чем кровать Адели, расписанная столь же пестро, как и безвкусно маляром-ремесленником, так как это была кровать шикарной куртизанки… Затем, например, оказывалось, что не только нельзя бросать старые чулки и ношеное белье Адели, а надо прикупить новый запас этих частей дамского туалета и придать им несвежий вид: каждая вещь пройдет по сумасшедшей цене, так как дамы будут отбивать их друг у друга. Еще бы! Ведь по странному суеверию считалось, что белье, бывшее некоторое время на теле женщины, имевшей успех у мужчин, может принести другой женщине «победоносные» свойства, а на том «пиру во время чумы», который свирепствовал тогда во Франции, любовные победы были дамам дороже всего.

Сообразуясь с практическими указаниями Лепренса и пользуясь его непосредственной помощью (Лепренс был заинтересован крупным процентом), я составил систематический каталог. Затем были расклеены объявления о дне аукциона и приглашено около десяти писцов, занявшихся перепиской каталога. Да, я совсем забыл упомянуть, что Лепренс посоветовал назначить довольно крупную входную плату для желающих посетить аукцион. Я думал, что это может помешать собраться на аукцион достаточному количеству желающих, но – что бы вы думали? – ведь для желающих не хватило ни места, ни билетов!

Если бы вы только видели, какая масса женщин устремилась на этот аукцион, может быть, вам стало бы понятным, почему монархическая Франция должна была погибнуть! Хотя у большинства посетительниц были надеты тройные вуали, но их все же узнавали в самом скором времени. Так вот те самые герцогини и маркизы, крепостные крестьяне которых пухли с голода, тратили сумасшедшие деньги на приобретение разных глупостей, суеверно связанных с успехом у любовников!

Лепренс действовал великолепно. Как знал этот человек свою среду и свое общество! Между прочим, он оказался совершенно прав: три панно Ватто вместе с некоторыми действительно художественными произведениями искусства остались непроданными и были сданы мною на комиссию, а кровать Адели пошла по тройной цене против назначенной!

Аукцион продолжался около пяти дней, потому что из-за каждого пустяка торговались подолгу. Когда же он кончился, то для Адели после расчета с Лепренсом и слугами осталась такая крупная сумма денег, на которую она даже не могла рассчитывать. Конечно, я воспользовался случаем, чтобы взять себе жалованье, не получаемое мною уже более полугода.

Справившись со всем этим, я направился вслед за Аделью в Россию. Я прибыл туда всего только на несколько дней позднее ее; ведь я ехал на перекладных и не сибаритничал так, как эта компания!

Между прочим, приехав в Петербург, я убедился, что Адель без меня действительно не могла обойтись. Она не смогла найти себе помещение, жила в доме у Дашковой и сейчас же поручила мне заняться этим. Встретила она меня очень приветливо, видимо, была рада мне и с довольным видом рассказала о любезном приеме, который имела у ее величества. Ее первый выход – рассказывала она мне – состоится на парадном спектакле французской труппы, который назначен в эрмитажном театре в честь приезда Дидро.

Мне тоже пришлось побывать на этом спектакле благодаря любезности княгини Дашковой, которая почему-то считала, что мне это очень интересно. В маленькой ложе справа, у самой сцены, сидела государыня с Дидро, в левой – граф Панин и вице-канцлер, граф Голицын. В остальных ложах сиял полным составом весь иностранный дипломатический корпус. Тут были чрезвычайный министр Австрии, князь Лобковиц, прусский посланник граф Сольмс, шведский посланник граф Поссе, французский посол Дюран, английский посланник сэр Геннинг и голландский – граф Рехтерн с датским поверенным в делах, полковником Нуммезеном. Кроме того, разумеется, здесь же собрался весь цвет ближайших придворных.

Спектакль удался на славу, и Гюс удостоилась почетного приглашения в царскую ложу, где Екатерина милостиво беседовала с нею. После спектакля императрица повела Дидро по Эрмитажу, чтобы показать некоторые новые приобретения, сделанные для ее коллекции корреспондентами. Когда она показала Дидро картины, купленные по ее поручению бароном Гриммом из коллекции покойного герцога Шуазеля, и сообщила, что Гримм сумел заплатить за них «всего только» 340.000 ливров, Дидро с трудом подавил усмешку: ему, как человеку близкому к кружку «Каво», было известно, что на самом деле Гримм заплатил за эти картины только триста тысяч, а сорок тысяч пошло на удовлетворение каких-то неотложных надобностей прожорливой Паскалины Фель. Еще труднее ему было подавить улыбку, когда Екатерина с торжеством показала ему «подлинную» гробницу Гомера, найденную кем-то из русских адмиралов на каком-то острове Архипелага и привезенную в подарок Екатерине. Действительно, можно было только пожать плечами от смелости адмирала, желавшего выслужиться, и наивности Семирамиды севера, претендовавшей на величайшую и универсальную образованность.

Но если гробница Гомера и была не совсем подлинной, то того же нельзя сказать о роскоши ужина, последовавшего за осмотром художественных ценностей царской коллекции. Тут Екатерине действительно было чем блеснуть, и Дидро потом жаловался своей интимной приятельнице Дашковой, что подобные ужины являются просто покушением на человеческое здоровье и благоразумие.

Нечего и говорить, что ни Адель, ни я на этот ужин приглашены не были. Об этом не могло быть и речи, и если я и присутствовал на спектакле, то тайно, находясь в укромном уголке. Ведь это было не обыкновенное эрмитажное собрание, а парадный вечер, устроенный в здании Эрмитажа.

Но нечего и говорить, что ни я, ни Адель об этом вовсе не думали. Я все более замыкался в себе, все механичнее относился к внешним проявлениям жизни и уже вовсе не тянулся к большому свету. А Адель интересовало совсем другое: настолько ли велик ее сценический триумф в этом первом выступлении, чтобы опять она могла сразу занять выдающуюся роль светской львицы первого ранга? Ведь она знала, что общество так же часто забывает прошлые заслуги и успехи, как редко забывает былые неудачи, и что всякое положение в обществе, однажды серьезно скомпрометированное, впоследствии почти никогда не восстанавливается. После истории с Орловым «сливки общества» резко отвернулись от Адели, и, как помнит читатель, ей понадобился весь ее действительно великий талант, чтобы вернуть себе хотя бы сценическое внимание зрителей.

Правда, эта история была уже в прошлом, сам Орлов в это время успел пасть, и теперь общество уже смеялось над ним. Правда и то, что государыня успела в короткое время оказать артистке много внимания, а в мире виверов-придворных степень внимания или невнимания монарха к кому-нибудь служит ветром для жизненного флюгера. Но зато в первый приезд Гюс была моложе почти на десять лет, и именно ее обманчивый вид наивной девушки-подростка обеспечивал ей больший шанс на успех, чем внешность той пышной, цветущей женщины, какой она выглядела теперь. К тому же тогда она была почти «вне конкурса», а теперь в Петербурге было немало талантливых и красивых женщин, расположение и внимание которых оспаривалось наперебой. И Адели было не так-то легко сразу выдвинуться из-за таких конкуренток, как, например, Катарина Габриелли, певица с мировым именем, любви которой иной раз безуспешно добивались венценосные особы и об остроумных словечках которой говорили во всех салонах.

Все эти соображения сильно нервировали Адель. Она понимала, что завоевать свое прежнее место можно только одним ударом, только сразу, только первым же выступлением. Удалось ли ей это? Этого она не знала вплоть до окончания спектакля, когда к ней в уборную, осторожно оглядываясь, вошел Аркадий Марков.

– Одно слово, божественная! – посмеиваясь, сказал он, нагибаясь, чтобы поцеловать руку Адели. – Компания очень милых людей, обрадованная возвращением к нам нашей обожаемой дивы Гюс, поручила мне просить вас удостоить наш товарищеский кружок вашим посещением…

За то время, которое Адель провела в Париже, Марков довольно сильно изменился. Он пополнел, стал солиднее, увереннее в движениях, и его голос приобрел чисто барские, грассирующие раскаты. Кроме того, он и вообще-то играл в жизни Адели такую второстепенную роль, что немудрено, если в первый момент она не узнала его. Он заметил ее удивленный взгляд, понял причину ее удивления и поспешил добавить:

– Боже мой, да вы, кажется, не узнали меня? А ведь я – Аркадий Марков, тот самый Аркадий Марков, который был когда-то подставным другом вашего сердца и всегда хотел стать истинным! Так могу ли я рассчитывать на ваше согласие?

Разумеется, я говорю не о посвящении меня в истинные друзья вашего сердца – это было бы слишком преждевременно, – а только о вашем участии в нашем бесхитростном ужине! – сказал он засмеявшись.

Нечего и говорить, что Адель дала это согласие, как охотно дала бы и то, которое Марков считал «преждевременным». Его приглашение доказывало ей, что ее акции котируются достаточно высоко, а некоторое обстоятельство, явившееся следствием этого ужина, еще более утвердило ее в этом мнении. На следующий же день Адель принялась ощипывать перышки у богатого, немолодого, простоватого генерала Мелиссино.

XII

И опять началось беспечальное прожигание жизни. Скоро Мелиссино отступился от Адели, испуганный ее разорительными привычками, но на смену ему уже стоял целый десяток кандидатов, которые, подобно пряникам из детской сказки, наперебой кричали: «Съешь меня, пожалуйста! Попробуй, какой я вкусный!»

И Адель без зазрения совести принялась «пробовать» их одного за другим, выбирая пряники послаще и покрупнее. Я только-только успевал записывать в приходные книги поступавшие суммы.

Среди этого бесконечного ликованья до Адели время от времени доходили вести о различных выдающихся событиях; иной раз эти события, не имея никакого общественного значения, должны были бы глубоко задеть Адель лично, но все это скользило по ней, затрагивая ее только в том случае, если что-нибудь нарушало ее интересы.

В 1773 году состоялся первый раздел Польши, и, словно в наказание за это, на Россию нахлынуло бедствие «пугачевщины». Яицкий казак Емельян Пугачев самозванно принял имя царя Петра III, якобы избежавшего смерти, скрывшись среди верных казаков, и теперь призывавшего «православный народ» вступиться за его попранные права. Пугачев наделал много бед и нанес не одно поражение регулярному русскому войску. Он даже чуть-чуть было не взял Москвы, но тут единомышленники выдали его. Успехи этого дикого казака особенно замечательны потому, что самый серый мужик не мог сомневаться в самозванстве «Емельки Пугача» – уж очень неотесан, груб и прост был этот «царь». И все-таки за ним шли.

Если бы Адель была способна думать о чем-либо, то она поняла бы, что возможность подобных явлений была тесно связана с возможностью открытого и наглого процветания таких особ, как она. Народ шел за Пугачевым не потому, что верил в его царский сан, а в силу законного и глубокого недовольства существующими условиями. А это недовольство вызывалось тем, что деньги, высасываемые из мужиков-хлебопашцев их господами, шли на Адель и ей подобных. Мужики работали и голодали – баре сыпали золотым дождем на развратниц. У мужика не было целого зипуна, а Потемкин щеголял в камзоле с бриллиантовыми пуговицами и одаривал своих возлюбленных золотыми туфлями. Вдобавок ко всему с мужиками обращались невыразимо жестоко, и, несмотря на полное потворство помещикам со стороны местных властей, то и дело возникали возмутительнейшие дела об истязаниях. Если ближе к столице помещики все-таки смиряли свой нрав, так как всем было известно, как строго карает императрица Екатерина помещиков-истязателей, то вдали от центра творилось Бог знает что. Какая-нибудь развратная «барская барыня»[27] из немок или француженок беспутничала на глазах у обездоленных крестьян и принимала живейшее участие в травле их. Таким образом крестьяне самых отдаленных уголков России знали, почему именно им плохо и на что идут заработанные их кровью и потом денежки. Мудрено ли, что они пользовались всяким предлогом, чтобы поднять знамя бунта? Мудрено ли, что даже Емелька Пугачев был способен оказаться в их глазах царем, если с этим признанием связывалась надежда на улучшение и облегчение их положения?

В России отлично понимали истинную подкладку этого явления, и Екатерина сама искренне тревожилась и волновалась. Но что за дело было до ее волнений кружку развратных сластолюбцев, окружавших Адель, и какое дело было Адели до нужд, терзаний и бед чуждой ей страны?

В следующем году (1774) из Франции пришло известие о смерти Людовика XV и вступлении на престол Людовика XVI. Было что-то грозное, мрачное, предостерегающее в той дикой радости, с которой народ встретил смерть Людовика «Возлюбленного», в тех надеждах, которыми он окружал приветствия новому королю. Именно в этом народном настроении отчетливо сказались явные раскаты близившейся бури, возмездия, которое неминуемо когда-нибудь последует за «пиром во время чумы». Но и это известие не тронуло Адель и ее кружок. Впрочем, у Адели в этот момент были свои заботы, связанные с выбором нового ассортимента «пряников». Думать и прислушиваться к тому, что делалось во Франции или в России, ей совершенно не хотелось. Зато она особенно внимательно присматривалась к шведским делам, особенно после того, как кто-то в ее присутствии сказал:

– Король Густав осчастливил новой конституцией не Швецию, а хорошеньких женщин!

Действительно, одним из существеннейших пунктов шведской конституции 1772 года было предоставление королю права свободного распоряжения финансами, а так как сейм мог рассматривать только те вопросы, которые предлагались ему для обсуждения королем, то никаких запросов, а следовательно, и народного контроля над расходованием государственных денег быть не могло. Король в значительной степени использовал это право для насаждения в Швеции изящных искусств. Но мы уже упоминали не раз, что если Густав III любил искусство, то жриц его он любил еще больше. Поэтому шведская пресса, которой была оставлена широкая свобода слова, то и дело выносила на свет Божий одну пикантную историю за другой, разглашая те суммы, которые переходили в руки всевозможных звезд парусинного неба в поощрение их искусства… любить!

Свобода и щедрость, с которой Густав распоряжался шведскими деньгами, не могли не обратить на себя внимания Адели, а то, что вопреки сладким парижским обещаниям король и не подумал вспомнить о ней, не могло не тревожить ее. Почему в самом деле он не вспоминает об Аделаиде Гюс? Пусть прежде у него было слишком много забот; но находится же у него теперь достаточно досуга, чтобы не только заниматься театральным строительством, не только привлекать в Стокгольм драматические и оперные труппы, но и самому писать трагедии и оперы!

А главное – забыть о ней он не мог. Благодаря довольно широко развившемуся интересу шведского общества к театру, в местных газетах уделялось большое место театральной хронике, где сообщалось о всех выдающихся событиях европейского театрального мира. Не раз в шведских газетах подробно описывалось, с каким грандиозным успехом Аделаида Гюс провела ту или иную роль в петербургском театре. Значит, Густав не забыл, не мог забыть о ее существовании, а просто не хотел вспоминать. Но почему? Узнать это – значило бы найти средство устранить помеху. Ведь помеха должна была быть, иначе это было бы необъяснимым.

Так оно и оказалось. Однажды – это было в 1775 году – Адели доложили, что ее желает видеть какой-то господин, имеющий крайне важное дело и не могущий назвать себя.

Подумав, Адель все же решилась принять таинственного посетителя, но на всякий случай в соседнюю комнату посадила вашего покорного слугу, Гаспара Тибо Лебеф де Бьевра, в качестве телохранителя. Ведь в ту пору с соперницами не церемонились, а у особы, подобной Адели, их было без числа.

«Таинственный незнакомец» вошел, и, к удивлению Адели, им оказался шведский посланник, граф Поссэ.

– Боже мой, это вы, ваше сиятельство! – удивленно вскрикнула Адель.

– Бога ради, тише! – ответил Поссэ. – Я явился к вам от имени очень высокопоставленной особы, имя которого вы узнаете из этого письма! – и он подал Адели тщательно запечатанный пакет. – Мне поручено передать вам письмо и просить вас сохранить все это дело в строжайшей тайне!

– Вероятно, вам поручено также принять мой ответ, граф? – спросила Адель.

– О, нет, относительно ответа мне ничего не было поручено, – ответил тот.

– Все же я попрошу вас обождать, пока я прочту письмо: быть может, из текста его явствует необходимость ответа, – заметила Адель и, вскрыв письмо, стала пробегать его глазами. – Да, да, – сказала она затем, – ответ необходим, и будьте добры сказать мне, граф, каким образом мне удобнее вручить вам его для соответственной передачи?

– Но… я, право, не знаю… – с видом крайнего замешательства ответил посланник. – Мне кажется… насколько я понимаю… ответа вообще не ждут, и могу ли я взять на себя передачу…

– Граф Поссэ! – резко отчеканила Адель. – Возьмете ли вы на себя ответственность за то, что произойдет, если ответ будет послан обычным путем и подвергнется перлюстрации где-нибудь по дороге? А ответ будет послан все равно! Поняли?

Посланник недоуменно развел руками и принужден был согласиться, что Адель совершенно права. Тогда ему оставалось только указать, каким образом и когда удобнее всего вручить ему для передачи тот ответ, который напишет Адель.

Когда посланник ушел, Адель еще раз внимательно перечитала письмо, гласившее:

«Прощайте, Адель! Прощайте Вы, которая когда-то казалась такой близкой моему сердцу! С какой бесконечной болью, с каким невыразимым страданием пишу я это слово «прощай!», когда всем сердцем, всем существом мне так хотелось бы крикнуть Вам: «Приди!»… Но так нужно, того захотела судьба… О, Адель, какому злому духу надо было, чтобы Вы так низко пали?

Бога ради… Не обижайтесь, не сердитесь, не морщите нетерпеливо своих очаровательных бровей! Выслушайте меня сначала и поймите, если можете!

Это было четыре года тому назад, когда я встретил Вас в Париже. С первого взгляда, с первого слова я глубоко и нежно полюбил Вас, и именно потому, что моя любовь была так глубока и нежна, я не решался высказать ее Вам. Я боялся, что Вы примете признание за бесцеремонность принца, который считает, что всякая женщина должна принадлежать ему по первому знаку.

И вот я стал робко и почтительно искать Вашей дружбы, зорко присматриваясь, не блеснет ли и в Вашем сердце отзвук того чувства, которое так полновластно воцарилось во мне. Однажды я получил основание думать, что это эхо любви зазвучало в Вас, но судьбе было угодно, чтобы в тот момент, когда признанье уже было готово сорваться с моих уст, мне принесли известие о смерти моего отца…

Я не мог думать о своей личной жизни в тот момент, когда передо мной встал суровый призрак долга, призывавшего к государственной работе. И так случилось, что я уехал, не сказав Вам о своей любви, обещав в то же время дать Вам весточку о себе, как только это окажется возможным. Вы поняли, что эта весточка должна была состоять из одного слова «приди!». О, Вы можете верить мне, Адель: это слово казалось и мне самым отрадным, самым сладким, самым восторженным из всего словаря Вашего звучного, дивного языка!.. И все же я говорю Вам не «приди», а «прощай»…

Что же делать, так хотела судьба… Я не смею сказать, что Вы обманули меня, но что я сам обманулся в Вас, это для меня непреложная истина. Да, Адель, Вы – не то, чем я считал Вас, да и были ли Вы когда-нибудь тем светлым образом, который сложился в моем представлении? Как хотелось бы мне верить, что да, и как трудно поверить в это!..

Быть может, до Вас дошли вести о том, как с опасностью для жизни я произвел в своем отечестве монархический переворот, вернувший трону узурпированные у него права. Это было именно той задачей, которая в прошлом отодвигала от меня мечты о личном счастье, и, только исполнив свой долг по отношению к себе самому, своим потомкам и памяти моих предков, я уже мог обратиться к своей мечте.

О, если бы Вы могли видеть, с каким невыразимым чувством сладкого ожиданья я взялся за перо, намечая те театральные реформы, которые в моем плане государственного строительства стояли непосредственно за политическими. Чтобы немного поддразнить себя, чтобы отложить под конец самое сладкое, я взялся сначала за оперу и балет. Только потом пришел черед драме. И с каким трепетом я вывел на первом месте имя Аделаиды Гюс!

Но Вы должны себе представить мой ужас, когда, посмотрев на этот список, компетентное лицо сказало мне:

– Вы хотите пригласить в труппу Аделаиду Гюс? Неужели вы не боитесь за нравы нашего доброго старого Стокгольма? Это – особа с большим талантом, но…

И тут полились рассказы за рассказами, от которых у меня заледенела душа. Я не хотел верить, я отказывался, не мог поверить; я всем сердцем хотел считать все рассказанное мне лишь клеветой. Но тогда мне предложили проверить эти «сплетни», указав на способ сделать это. Я обратился к проверке, и она обнаружила, что мой собеседник на самом деле был плохо осведомлен, так как действительность оказывалась еще хуже, еще непригляднее, чем то, чему я отказывался верить…

Ах, Адель, Адель, зачем Вы так безжалостно обманули меня! Ведь уже в то время, когда я… Но нет, к чему упреки! Разве ими поправишь что-либо! Разве ими уменьшишь хоть на йоту мои страданья! А я так страдаю, так страдаю… Впрочем, к чему Вам знать об этом, Вам, которая закружилась в вакхическом угаре чувственных удовольствий? Какое Вам дело до страданий несчастного короля, который чувствует себя таким одиноким, таким бедным…

Прощайте, Адель, прощай и ты, мечта моя! Я мог бы быть счастливым, но рок не захотел этого. Что же делать! Спасибо – редкая гостья тронов… Прощайте, Адель! Я не жду от Вас ответа. Он не нужен – о чем нам говорить, что нам выяснять? Прощайте, и примите последний привет от того, который мог бы и хотел бы быть Вашим Густавом».

А вот ответ, который переслала Адель шведскому королю через графа Поссэ:

«Ваше величество! Вы не ждете ответа, и все же Вы получите его. Конечно, весьма возможно, что Вы не удостоите прочитать мое письмо. У Вас может не найтись для этого свободного времени, так как выслушивание и проверка сведений о нравах и нравственности приглашаемых в Стокгольм актрис, конечно, отнимает у Вашего Величества все часы досуга. Кроме того, человек так уж устроен… я надеюсь, что Вы не найдете ничего непочтительного в этом утверждении, будто и король в конце концов – только человек?.. Итак, человек так уж устроен, что его превращение, например, из графа Готского в шведского короля отражается на его отношении к миру и людям. И то письмо, которое прочел бы граф, будет оставлено без внимания королем… Но я надеюсь на счастливый случай, который все же даст возможность Вашему Величеству ознакомиться с содержанием письма развратной актрисы Гюс, и потому пишу его.

Итак, в чем же, собственно говоря, все дело? Восстановим его в его истинных, неприкрашенных формах.

Жили-были граф Готский и актриса Гюс. Графу угодно было обратить внимание на актрису, и он решил пошалить с нею. Но в тот момент, когда граф приступил к этому почтенному занятию, он узнал, что стал королем. Шалить было некогда, предстояло заняться важным делом. Граф-король поспешил уехать; но так как он видел, что его шалость уже успела нанести несколько чувствительных ран сердцу актрисы, то он смазал эти раны маслицем заманчивых обещаний. Никто не требовал этих обещаний, они были даны в припадке нервической радости при виде короны, ниспавшей на высокую главу графа. И, чтобы избавиться от последствий данного слова, чтобы не нарушить святости королевского слова, на развратную актрису был возведен ряд обвинений…

Но помилуйте, Ваше Величество! Кто же предъявлял к Вам какие-либо требования? Кто же ждал исполнения случайно оброненных обетов? Вот уже совершенно не к чему было огород городить! Если бы дело было только в этом, я и не подумала бы отвечать Вам. Но Вы приводите определенные мотивы, Вы взводите серьезные обвинения… Это я уже никак не могу оставить без ответа!

Вы исходите из того, что я «обманула» Ваше Величество! Однако в данном обвинении я не вижу главного – доказательств. Мне, как женщине, сталкивавшейся с людьми всевозможного ранжира, известно, что в основу современного всемирного культурного кодекса положено правило древних римлян: «Да будет выслушана и противоположная сторона!» Известно мне также, что судебному учету подлежит лишь именное, а никак не анонимное обвинение. Между тем Вы, Ваше Величество, постановляете приговор, не выслушав обвиненной стороны. Мало того, приводя обвинение. Вы не называете свидетелей-обвинителей… «Мне сказали», «Проверив сведения, я увидел»… Но, Ваше Величество, важно знать, кто сказал и чьим посредством совершена проверка! Нельзя же основываться на одних лишь слухах. Известно, что о всяком лице, занимающем известное положение в мире, их распускается слишком много, и Вашему Величеству, как королю, да еще вдобавок такому, о котором не только заграничная, но и отечественная пресса не устает рассказывать скандальные анекдоты, это должно было бы быть хорошо известным. И более чем неосторожно (я не хочу употреблять резких выражений) пользоваться для обвинений подобным сомнительным источником. Я могла бы быть чище воды и белее снега, – все равно это не избавило бы меня от сплетен.

Но я и не думаю соперничать в чистоте и белизне со снегом или водой. Сколько раз я при личном свидании называла себя развратной, сколько раз я жаловалась графу Готскому на роковую неизбежность моей жизни! Это – обман? И виновата ли я, что графу Готскому, до его превращения в короля, угодно было упорно не признавать моих признаний в нечистоте жизни?

Итак, обмана в смысле желания скрыть действительность не было. В чем же он? Быть может, в том, что, подав, как угодно намекнуть Вашему Величеству, надежду на взаимность, я не осталась верной памяти графа Готского? Но человек не может быть ответственным за то, что он делает до встречи с другим человеком. Точно так же не может быть и речи о верности тому, кто так пренебрежительно отталкивает от себя любящее сердце, как это сделал граф Готский с развратной актрисой Гюс. Так в чем же дело и в чем обман?

На этот вопрос Вы не ответите, Ваше Величество, потому что на него… нечего ответить! Вы сами знаете это… Так к чему же было «огород городить», повторяю? Ведь я не предъявляла никаких требований. Так оставьте меня жить с моим действительным разочарованием, как Вашему Величеству приходится жить с вымышленным!

Не буду оправдываться – мне это не нужно. Но ради счастья тех несчастных женщин, в жизни которых Ваше Величество будет играть роль, считаю необходимым рассказать то, чего Вы, очевидно, не знаете: как совершается падение таких женщин, как я.

Это происходит очень просто. С первых шагов актрисы на подмостках она наталкивается на то, что общество считает ее своей добычей. Молодая, привлекательная актриса не смеет думать о личной жизни, она должна служить хищническим аппетитам мужчин. Если она воспротивится этому, она не услышит ни одного хлопка, не получит ни выигрышной роли, ни выгодного ангажемента. А когда общество развратит актрису, оно начинает кричать о развратности театрального мира, забывая о том, что окружает хотя бы их собственный семейный очаг.

Что же делать? Забывая себя, откидывая прочь женское достоинство, актриса подчиняется создавшемуся положению вещей. Тогда обыкновенно является какой-нибудь важный барин, например граф Готский, который начинает, следуя нашему закулисному выражению, «крутить любовь».

Как ни развратны актрисы, но они наивны, они не могут отделаться от глупой мысли, что и на их долю выпадет когда-нибудь светлое счастье искренней любви. Они начинают жить этой химерой, как вдруг… сладкоречивый барин исчезает, даже не подумав обставить поприличнее свой уход. В лучшем случае глупой актриске пишут письмо и шлют подарок. Кстати, я еще не имела случая поблагодарить Ваше Величество за изящный и ценный парюр, полученный мною от графа Готского вместо обещанного прощального визита. И вот наивная актриса шлепается с высоты обратно в родную грязь. И такая злоба охватывает ее от пережитого разочарования, что она уже не пытается встать, а, наоборот, еще глубже зарывается в тину жизненного болота.

Вот как совершается падение женщины. Мне кажется, что Вашему Величеству будет полезно узнать это. Ради этого я только и пишу настоящее письмо.

В конце Вашего августейшего письма Вы, Ваше Величество, прибавляете, что не ждете от меня ответа. Ну, а я заканчиваю свое письмо покорнейшей просьбой ни в коем случае не продолжать этой переписки. Я и так пострадала и не хочу страдать еще больше. Ведь я уже справилась со своим разочарованием, оно затаено в самой глубине моего сердца, а эта бесцельная переписка способна лишь оживить страдания, не давая ни малейшего утешения.

Ваше Величество! Среди Ваших венценосных предков были воины и миролюбцы, злые и добрые правители, умные в неумные люди. Но все они были рыцарями. Будьте же рыцарем и Вы! Оставьте меня в покое и не увеличивайте моих и без того глубоких терзаний. Я хотела бы забыть о графе Готском! Он умер, не воскрешайте его призрака и забудьте о покорной слуге Вашего Величества, развратной актрисе Аделаиде Гюс».

XIII

Запечатав и отправив это письмо, Адель потянулась и сказала со злым смешком:

– Поборемся еще, ваше величество! И погодите, дорого вы заплатите мне за это! Я заставлю вас ползать у своих ног, и не будет такой большой чаши унижений, которую вы не выпьете из моих рук!

Затем она отправилась к княгине Дашковой.

Та, конечно, приняла ее крайне любезно.

– Я к вам с огромной просьбой, княгиня, – сказала Адель. – Скажите, ведь вы все еще в прежних хороших отношениях с министром иностранных дел?

– С графом Паниным? Гм… В достаточно хороших, но не в прежних! – ответила Дашкова, весело рассмеявшись.

– Но все же ваши отношения достаточно хороши, чтобы вы могли узнать от графа кое-что, для меня очень важное и не составляющее государственной тайны?

– Смотря по тому, что именно…

– А вот следующее: правда ли, что русское правительство собирается переменить своего посла при шведском дворе?

– О, это я могу сказать вам и без Панина! Да, это – правда!

– И правда ли, что на этот пост предполагают назначить Аркадия Маркова?

– И на этот вопрос я могу вам ответить без Панина. Но сначала я хотела бы знать, для чего вам это нужно?

– Да… видите ли, княгиня… Марков добивается моей любви…

– Ну и что же?

– Ну, а я нахожу, что в данный момент он еще не может окружить женщину достаточным комфортом. Конечно, кое-какое состояние у него имеется, но все же… если он получит такой важный пост, то…

– То это смягчит жестокое сердце прекрасной Гюс? В таком случае я могу сообщить вам, милочка, что Марков уже назначен шведским посланником! Но как же будет с театром? Разве вы не возобновите контракта?

– Нет, княгиня. Я нахожу, что вообще не следует подолгу играть на одной и той же сцене. А кроме того, я устала и хочу отдохнуть…

– Вот как? Значит, вы твердо решили уехать? Это очень жаль, милочка!.. Не скоро Россия увидит вторую Гюс!

Дашкова наговорила Адели массу комплиментов. Выслушав их, Адель поспешила отделаться от любезной княгини и вернуться домой: надо было скорее плести свои сети.

Ее план был прост и остроумен. Упускать такого «карася», как Густав III, ей не хотелось, но завлечь его в свои тенета было возможно лишь при личном свидании. Между тем, как добиться этого свидания? Поехать в Швецию ни с того ни с сего было бы неумно, так как имело бы явно предумышленный вид, а ничто так не губит самых остроумных планов, как преждевременное обнаружение их цели. Отличный случай провести намеченную интригу представлялся в принятии предложения Маркова, если была правда в слухе о его назначении на пост шведского посла.

Поджидая Маркова, который должен был прийти вечерком, Адель с наслаждением думала о том, как она встретится с Густавом III. Она еле-еле поклонится ему и с холодным презрением отвернется от него. Это заденет короля, он будет добиваться объяснения, она станет сначала всеми силами уклоняться от этого. Когда же Густав дойдет до надлежащей точки кипения, ей будет уже не трудно сразу повергнуть его – очень влюбчивого – к своим ногам. А тогда… ну, берегись тогда, Густав! Словно раб, будешь ты пресмыкаться во власти опытной Аделаиды Гюс!

Пришел Марков, и Адели было очень нетрудно заставить его повторить свое предложение, которое он сделал ей неделю тому назад полушутя, так как боялся, что оно будет отвергнуто. Тогда Адель также полушутя уклонилась от категорического ответа; но она отлично понимала, что под шуткой таилось серьезное желание. Просто Марков был чрезмерно самолюбив и боялся смешного положения. Между прочим заметим здесь, что щекотливое самолюбие Маркова послужило впоследствии немаловажной причиной ухудшения отношений между Швецией и Россией. Из-за оскорбленного самолюбия Марков обострял положение и извращал истину в своих донесениях.

Конечно, Маркову и в голову не могло прийти, какие мотивы на самом деле руководили Аделью. Будучи преувеличенного мнения о своих достоинствах, он приписал ее согласие своей неотразимости и чувствовал себя очень довольным и гордым. Его удовольствие было настолько велико, что Адели удалось без всякого труда добиться согласия на то, чтобы ее сопровождал в Швецию ваш покорный слуга. При других обстоятельствах Марков, наверное, воспротивился бы этому; да и, действительно, это вечное состояние при особе госпожи Гюс какого-то де Бьевра возбуждало немало насмешек. Но тут он чувствовал себя бессильным отказать Адели в чем бы то ни было, и так случилось, что мое рабство было продлено снова на неопределенный срок.

XIV

Перед отъездом в Швецию Марков имел продолжительную аудиенцию у императрицы. Ему было приказано вести там мирную, но твердую политику. Следовало тщательно избегать поводов для военного конфликта, так как Густав рвался к войне с Россией; но сама Россия только что ликвидировала турецкую войну, и ей надо было немного отдохнуть. Однако достоинство России не должно было страдать. Но ведь в том-то и заключается искусство дипломата, чтобы уметь сохранить мир, ничем не поступаясь.

Кроме того, Маркову были предначертаны некоторые реальные планы. В прежнее время Россия и Англия действовали дружно и совместно при шведском дворе, но в последний период между этими странами возникли разногласия, и Россия хотела «пощипать» коварных «просвещенных мореплавателей» в области политического влияния. Для этого Маркову надлежало добиться заключения тайного союза между Швецией и Россией для совместных действий против Англии. Правда, сама Швеция логикой вещей должна была радоваться всякому унижению Англии. Густав III был страстным поклонником и искренним другом Франции, которая имела слишком много старых и свежих счетов с Англией. Но зато сам он имел свои счеты и с Россией тоже. Вот почему было не так-то легко склонить его к союзу, хотя бы этот союз и был направлен против врага.

Кроме того, Маркову надлежало следить неусыпным оком за военными приготовлениями Швеции, чтобы Россия не была застигнута врасплох. Словом, этому чванливому, самонадеянному и не особенно даровитому дипломату были поручены такие важные дела, с которыми ему было не под силу справиться.

Важность инструкций и обширность полномочий сделали то, что Марков надулся еще более и являл собой отличный образец роскошного индюка. Его сборы в Швецию отличались необычайной торжественностью и тщательностью: он только и думал о том, как бы каким-нибудь упущением не уронить там своей высокой особы.

Адель очень широко использовала эту черту его характера, заставляя своего дружка покупать ей много всякой всячины. Она ловко намекнула, что могут подумать, будто у русского посла не хватает состояния, чтобы окружить свою подругу достаточной роскошью, и, пользуясь этим, накупила себе за счет Маркова массу туалетов и драгоценностей.

Наконец настал день отъезда. На бриге, предназначенном для переезда Маркова в Швецию, был устроен прощальный обед, на который были приглашены друзья. Пировали на славу, тост следовал за тостом, пожелание за пожеланием. Но вот пробил колокол, провожающие сошли на берег, красавец-бриг распустил паруса, и судно плавно двинулось к морю.

Стоя на палубе, Аделаида Гюс задумчиво смотрела на исчезавший вдали Петербург, который она покидала навеки. Паруса трепетали, пощелкивали, ветер посвистывал в реях, слышалась методическая команда… Бриг быстро уносил Аделаиду Гюс из страны, где она была возлюбленной всесильного фаворита, туда, где ей предстояло подняться еще выше; туда, где ей предстояло стать самой фавориткой, строгой, требовательной и капризной госпожой венценосного раба, его величества Густава III Шведского.

Загрузка...