В. Мухина-Петринская ВСТРЕЧА С НЕВЕДОМЫМ

Книга первая ПЛАТО ДОКТОРА ЧЕРКАСОВА

Сестре и другу Лике Михайловне



Вступление


Мне очень хотелось, чтобы в этой книге был подзаголовок: «Жизнь Николая Черкасова, рассказанная им самим». Но, говоря по чести, вспоминать о моей жизни еще рановато… Я всего лишь ученик десятого класса. Скорее уж это будет история моего детства. Но детство у меня так сложилось, что я стал свидетелем и участником событий необычайных, о которых мне хочется рассказать. Непреодолимая потребность, неизвестно почему возникшая, но тревожившая меня всю зиму.

К бабушке пришла ее старая приятельница-артистка, и они осторожно прикрыли дверь, чтобы не мешать мне заниматься. «Выпускной класс. Знаете, как ему сейчас тяжело? Такие требования!..»

Конечно, не ко времени я затеял свой рассказ. Мой друг Вовка зубрит теперь целыми днями, даже к рапирам своим не Притрагивается, а он лучший фехтовальщик школы, не раз получавший призы за первенство.

Делу время, потехе час. Но для меня эта книга не потеха. Пока я не разберусь во всем сам, я не могу идти дальше, то есть раз и навсегда определить свое призвание, да так, чтобы не ошибиться, чтобы не каяться впоследствии.

«События необычайные» — это история экспедиции на плато, которому присвоено теперь имя моего отца. Это история научного подвига, человеческой дружбы, безрассудной женской любви, а также история одной застарелой ошибки. Никому, даже заклятому врагу, не пожелаю я повторения такой ошибки.

Все до сих пор удивляются, как мог отец взять меня, двенадцатилетнего мальчишку, с собой в опасную и тяжелейшую экспедицию на Крайний Север? Экспедицию, уже однажды окончившуюся трагически для всех ее участников. Отец был единственным, кто вернулся тогда живым с этого плато… Обстоятельство, бросившее тень на всю его Последующую жизнь. Что бы вы сказали о капитане, который спасся один из всей команды корабля? Даже если бы он и не повторил безумного и низкого поступка лорда Джима из чудесной книги Конрада «Прыжок за борт».

Отец организовал и возглавил эту роковую экспедицию. В ней погиб и отец Жени Казакова, известный геофизик. Но: Женя, избравший профессию своего отца, никогда не обвинял доктора Черкасова, как это делают сейчас другие. Женя верил ему, как ученому и человеку, восхищался им и никогда не подозревал его. В чем? В чем бы он мог подозревать моего отца? В убийстве, что ли? Какая чушь!

Все дело в том, что объяснение, которое представил мой отец по возвращении, мало кого могло удовлетворить.

Так, например, отец объяснил, что рабочий экспедиции Алексей Абакумов скрылся, когда они тронулись в обратный путь, угнав половину лошадей, забрав оружие и припасы, что и послужило причиной гибели двух других членов экспедиции.

Так вот, коллеги моего отца нашли, что, принимая во внимание дикое безлюдье местности и суровость климата, все это было малоправдоподобно.

Моего отца некоторые ученые не любили за его резкость, нетерпимость к чужому мнению и еще за то, что для него не существовало никаких авторитетов.

С неохотой они отдавали ему должное как большому ученому, доктору географических наук, принесшему своей родине немало ценных открытий. Мой отец считается крупнейшим теоретиком географии, а в эпоху великих технических открытий это имеет огромное значение. К несчастью, все считают, что у отца неуживчивый, тяжелый, взбалмошный характер. Может быть, так оно и есть, но его любят студенты, а также те, кто шел с ним неизведанными путями навстречу открытию.

Но прежде чем приступить к описанию второй экспедиции на плато, я должен хотя бы вкратце рассказать о своем детстве.


Глава первая Моя бабушка и я


Больше мамы и отца, больше всех на свете я любил свою бабушку Елизавету Ивановну Никитину. Она замечательная женщина — справедливая, добрая, веселая и умная.

Когда родители мои занимались наукой, уезжали в очередную экспедицию или заграничную командировку, она воспитывала меня. Только благодаря бабушке я не был одиноким, заброшенным ребенком, получил свою долю тепла и ласки, без которой ребенок хиреет, как от недостатка витаминов или солнца.

Бабушка была женой скромного бухгалтера в театре, но рано овдовела, оставшись с ребенком — моей будущей матерью. Сама бабушка всю жизнь проработала суфлером в одном и том же московском драматическом театре. Не скажу в каком, потому что моим родителям это может не понравиться (поэтому я изменил все имена).

Бабушка перестала работать, когда родители мои отправились в арктическое плавание на судне «Заря». Я был еще совсем маленький.

Самое раннее мое воспоминание относится, вероятно, к двум-трем годам. Я только что проснулся и стою в кроватке. На мне что-то пушистое, меховое, теплое. Балконная дверь открыта настежь, и в комнату свободно заходят мороз и солнце. Бабушка в шерстяном свитере сидит в кресле, курит и читает. Она высокая, худая, с насмешливым, крупным ртом; глаза у нее серо-зеленые, блестящие и красивые, как у ее кота Тутса; черные, прямые волосы немного не доходят до костлявых плеч. Она носит большие роговые очки, через которые видит насквозь всех людей и особенно моего отца. Она так и говорит: «Я вижу его насквозь — эгоист и деспот!»



Я долго разглядываю бабушку, пока она не захлопывает книжку: «Проснулся? Что ж ты молчишь… Удивительный ребенок, никогда не плачет!»

Балконная дверь мигом закрывается. Меня тормошат, переодевают, целуют, кормят и ведут гулять.

В детский сад меня не отдавали. Бабушка уверяла, что я нисколько не стесняю ее. «Такой, знаете, спокойный парень! Мы с ним дружим». Мы действительно дружили.

Когда я стал подрастать, мы с ней ходили по всей Москве, не забывая посещать дневные сеансы в кино. Но чаще всего мы ходили на репетиции в театр.

В театре ей всегда были рады все — начиная от режиссера и артистов и кончая театральным пожарным. Она заменяла «гриппующего» суфлера, помогала «сбившейся с ног» портнихе, грунтовала декорации художнику, когда его подручный «уходил с поручением», — кому она только не помогала. Иногда она сидела в кассе на диванчике и давала расстроенной кассирше советы, как «осадить» зазнавшегося зятя, который воображает, что его теща — прислуга. Артисты поверяли ей свои радости и горести. Иногда на нее сердились, что она не желает «примкнуть» к какой-то стороне. Но потом обиженный вспоминал, что «это же Елизавета Ивановна, она отродясь ни к кому не примыкала», и целовал ей руку, если это был мужчина, женщины целовали ее около уха.

Меня бабушка обычно усаживала в уголке театральной ложи или в первом ряду огромного пустого партера и тотчас исчезала. Я не боялся. Мне было очень интересно. Все меня знали, и я всех знал. Часто ко мне подсаживался сам режиссер Давид Львович Гамон-Гамана. Большой, тучный, иногда веселый, иногда злой, он всегда тяжело дышал, потому что у него была астма. Мы с ним просматривали сцену-другую — внутри у него что-то сипело, хрипело, постукивало, как испорченные часы, — потом он срывался с места и с удивительной для его комплекции легкостью забегал по боковым ступенькам на сцену.

Ох, тогда доставалось какому-нибудь артисту! Иногда меня брала за руку та или иная артистка (от них так хорошо пахло — не табаком, как от бабушки, а цветами) и водила по всему театру. Иногда по дороге обо мне забывали, и я сам пробирался обратно на сцену: меня тянуло туда, как магнитом.

Я был в театре свой человек. Одни меня звали, как бабушка, — Колька, другие, как мама, — Коленька, некоторые, как мой отец, величали Николаем. Тучный режиссер Гамон-Гамана называл меня «Кузнечик» — почему, я так никогда и не узнал. Может, потому, что у меня были зеленые глаза и зеленый лыжный костюмчик? Все находили, что я «поразительно похож на бедную Лилию Васильевну», то есть маму. О ней в театре вспоминали, словно о мертвой: «Бедняжка, была такая талантливая!», «Бедная Лиля, ей прочили такое будущее!».

— Я бы его удушил собственными руками! — гудел артист, исполнявший роль Отелло. (Это о моем отце.) — Какая барабанщица была! (Это о матери.)

— Бабушка, разве мама была барабанщиком? — спрашивал я на обратном пути.

— Она играла Нилу Снежко в пьесе «Барабанщица». И как играла!.. Твоя мать была поистине лучшей Барабанщицей в стране. А если бы ты ее видел в роли Тани… из пьесы Арбузова!.. Но она всегда говорила, что ее лучшая роль впереди. Ах, кабы ты ее видел на сцене!..

Бабушка поспешно сморкалась. Глаза ее начинали сверкать, как у кошки. Это она вспоминала моего отца.

В театре была «сама». Она была ровесницей бабушки, но считалась молодой. На сцене она была действительно молодая. Она играла лучше всех, потому ее называли «заслуженной» и «народной». Я видел ее много раз в пьесах Шекспира и Островского, Погодина и Леонова — каждый раз она была совсем другим человеком. Если бы она играла подряд в тысяче пьес, вы бы увидели тысячу разных людей. Она была неистощима. Ее все звали «наша Софья Андреевна». Она любила мою мать, потому что мама могла играть так же хорошо, как она сама. Но мама бросила театр, а Софья Андреевна оставалась в нем до самой смерти, пока еще могла ходить. Известный драматург написал даже специально для нее пьесу, где она по самой роли могла то и дело отдыхать. У нее была смертельная болезнь, а она все играла, пока не слегла совсем. Она лежала дома и ждала смерти. Бабушка навестила ее (без меня) и спросила: «Ну как вы, голубушка Софья Андреевна?», и та ответила: «Жду». Бабушке стало очень страшно. Она поняла, кого ждет великая артистка.

И вдруг Софья Андреевна приехала в театр… Это случилось при мне. Сразу по всему театру разнеслась весть о ее приезде. Репетиция прекратилась. Каждый бросил свое дело и пошел увидеть еще раз старую артистку.

Софья Андреевна, страшно исхудавшая, в шелковом лиловом платье, которое стало ей велико, с незавитыми, поредевшими седыми волосами, прошла через сцену, опираясь на руку режиссера. Она со всеми ласково простилась. Сказала, что ей сегодня легче, и потому она воспользовалась этим и навестила свой дорогой театр. Никто не смел плакать, но многие дрожали. Меня она потрепала по волосам и щеке рукой в черной шелковой перчатке.

— Когда мама вернется, передашь ей привет, — сказала она грустно. Может быть, она подумала, что тогда ее уже не будет?

Когда Софья Андреевна, простившись со всеми, пошла к машине, она вдруг легонечко оттолкнула режиссера, на руку которого опиралась, вернулась и благоговейно поцеловала край кулисы.

Я весь тот вечер и последующие вечера все думал: как же она должна была любить театр, свою работу в нем, искусство и товарищей по искусству!..

Через две недели мы с бабушкой ходили на ее похороны. Было очень много народу, как на демонстрации. Шел крупный снег. Мы с бабушкой плакали. Многие плакали, особенно артисты.

Весь вечер заплаканная бабушка рассказывала, как играла Софья Андреевна, о ее молодости, любви, замужестве; как она в годы войны выступала на фронте и в госпиталях перед солдатами; как Софья Андреевна первая открыла у мамы талант.

Мама училась в театральной студии и была любимой ученицей Софьи Андреевны и Давида Львовича. Тогда, по словам бабушки, он был еще худой и не болел астмой.

Пока я вырос, бабушка столько раз мне рассказывала о мамином дебюте, что я стал хорошо представлять все перипетии этого дня и под конец проникся мыслью, что я сам это все видел.

Я очень хорошо помню, как маму без конца вызывали, и она выходила за руку с режиссером, как она краснела и улыбалась и нюхала поднесенные ей цветы. Помню даже, какое на ней было платье — атласное белое, какие туфельки, прическа: она дебютировала в роли Джульетты. Но бабушка уверяет, что я никак не мог этого видеть, так как я тогда еще не родился на свет. Не знаю… только я хорошо помню. Я даже помню, как она бросилась на шею Софье Андреевне, которая играла роль ее кормилицы, и заплакала от радости, а та подарила ей на память об этом дне золотой медальон со своим портретом.

На самом деле я, конечно, не мог видеть маму на сцене, был слишком мал. Она встретила ученого и путешественника Дмитрия Черкасова и влюбилась в него за «его рассказы», как Дездемона в Отелло. Но она сделала больше, чем Дездемона, она пожелала сама всюду путешествовать вместе со своим мужем. Она полюбила его больше матери, больше театра, больше всего на свете. А он ей сказал: «Я люблю вас, Лилия Васильевна, но нам лучше расстаться. Мне нужна жена — помощница и друг, а не артистка…»

— Это он при тебе, бабушка, так сказал? — однажды переспросил я.

Бабушка задумалась. Она была добросовестный человек.

— Конечно, не при мне. Но я уверена, что он поставил это условием их брака. Неужели Лиля по собственному побуждению бросила бы театр?

Бабушка отвела меня в школу, когда мне исполнилось семь лет. Она встречала и провожала меня, пока я учился в первом классе. На второй год я стал ходить в школу сам. Учился я хорошо, особых хлопот со мной не было. Учителя были мной довольны. Ребята считали покладистым парнем, девчонки тоже.

Моим характером все были довольны. Ко мне часто приходили одноклассники, у нас было весело. Самая веселая была бабушка. Она показывала нам домашнее кино, папины коллекции камней и раковин, фотографий и пленок. Рассказывала старинные романы, которых теперь не достанешь в библиотеке: Хаггарда, Бульвер-Литтона, Уилки Коллинза. Бабушка очень любила старые английские романы. Почти во всех этих историях был Лондон, туман, камины, респектабельные дворецкие, преданные семейству поверенные по делам, ну и, конечно, какое-нибудь таинственное преступление, которое раскрывалось только в конце книги и заранее ни за что не угадаешь конец.

Закончив очередной роман, бабушка поила нас чаем с пирожками, и ребята расходились. А мы доставали старую карту Арктики, расстилали ее на столе и пытались отыскать то место, где сейчас находились папа и мама.

Мы хотели знать как можно больше про те края, где путешествовали мои родители, а ее дочь, и у нас уже была целая «арктическая» библиотека. Мы читали с ней вслух по очереди, пока не начинали слипаться глаза. Тогда мы выпивали по стакану кефира (профилактика от старости) и укладывались спать — во втором часу ночи, так как оба по натуре полуночники.

Бабушка засыпала сразу, а я долго слушал затихающий шум улицы, гудение моторов, редкие голоса — удивительно, как четко доносилось до четвертого этажа каждое слово, сказанное ночью, — и думал о матери и отце.

Мне почему-то виделась всегда одна и та же картина: океан, бушующая в темных разводьях вода, огромные льдины, сжимающие обледенелое судно, белое, как призрак. А потом судно исчезало, и я видел страшной высоты берег, круто обрывающийся к морю, скалы, пропасти, ущелья, темные клубящиеся облака и цепочку людей, пробирающихся по краю обрыва с ношей на плечах. Среди них были отец и мать.

Когда я наконец засыпал, меня мучили кошмары: крушения, метели, скрежет льда, крики о помощи; я бился подо льдом, задыхался, плакал, просыпался с криком.

— Колька, ты что? — спрашивала бабушка спросонья.

— Так. Просто видел сон!

Почему-то я стеснялся говорить правду о своих ночных кошмарах. Вместо того чтобы увлечься Севером, как многие мои сверстники, я приучился бояться и ненавидеть его.

Книги о Севере мне совсем не нравились. По существу там было одно и то же: неизбежная пурга, медведи, переход через реку и ужасные холода, а я был с детства очень зябкий. У меня настроение портилось от этих мрачных книг. Читал я их лишь для того, чтобы узнать, что переживает бедная мама.

Я от всей души удивлялся своей матери: как она могла променять театр, славу, Москву на полярные ночи, бури, льды, холод, дикие скользкие горы без троп и путей? Про себя я знал твердо: я бы никогда не променял!

Я страстно любил театр! На всю жизнь запомню, с каким благоговением великая артистка поцеловала край кулисы, уходя из театра, из жизни — навсегда.


Глава вторая Меня начинают воспитывать


Мне не было десяти лет, когда мои родители временно вернулись к оседлому образу жизни. Оба работали в Академии наук и готовили для печати книгу отца — огромный труд по теории географии, больше тысячи страниц на машинке. Мама сама и печатала ночами, к великому возмущению бабушки: «Разве он не мог отдать машинистке? Денег, что ли, жалко?»

Потом надо было читать типографские оттиски. Отец брал их на дом и правил до трех часов ночи, а мама печатала на машинке уже новые труды и статьи для научных журналов.

Я думал, что отец только и занят своими географическими трудами, но он, оказывается, наблюдал, слушал, что делается в доме. Следил он главным образом за мной. Знал бы я, что в кабинете так все слышно, я бы вел себя умнее. Ничего особенного я и не делал, но мне все, буквально все было поставлено в пику. И то, что я не ем борщ и черный хлеб, что кашу могу проглотить только с вареньем (аппетит у меня от рождения плохой, «у мамы тоже всегда был плохой аппетит, пока она не вышла замуж за него»); что я вечером не хочу ложиться спать, а утром меня не добудишься; что я, по мнению родителей, мог бы учиться на одни пятерки, а учусь на четыре и даже (как и у всякого человека) у меня бывают тройки. Особенно папу взбесило, что я терпеть не могу спорта, а лыжного тем более. Самое большое удовольствие для меня — театр, а дома — читать интересную книгу, лежа на кровати. Не понравилось ему и то, что я очень зябкий и склонен к ангине и вирусному гриппу. Что я люблю похныкать, а бабушка меня долго убеждает и уговаривает. Наконец, что я постоянно целую бабушку. Как будто целовать свою родную бабушку бог знает какой грех.

Он наблюдал и наблюдал за нами, словно Шерлок Холмс, и однажды разразился… Было всего одиннадцать часов вечера, когда он с мамой вернулся злой-презлой от какой-то профессорши, по фамилии Кучеринер.

— Зачем так спорить, — тихо выговаривала мама, пока они снимали в передней шубы, — у вас на все буквально разные взгляды, и вы все равно ничего друг другу не докажете.

— Чертова баба! — проворчал сквозь зубы отец. Он заглянул в нашу комнату: бабушка как раз досказывала мне интересный английский роман.

— Ужин накрыт в кухне, — сказала бабушка.

Но отец, видимо, наелся у этой Кучеринер. Он приказал мне немедленно ложиться спать, а маму и бабушку позвал к себе в кабинет на совещание. Я, разумеется, тотчас приоткрыл дверь, чтобы лучше слышать. Мама говорила слишком тихо, неразборчиво, а отца и бабушку было прекрасно слышно, а потом стало еще слышнее.

Отец безапелляционно заявил, что я неженка, плакса, разболтанный и забалованный мальчишка, к тому же лентяй, и что необходимо принимать самые срочные меры.

— Коля очень хороший мальчик, — сдерживаясь, возразила моя милая бабушка. — Вам не нравится, как я его воспитываю?

— Не нравится, — подтвердил отец.

— Я, конечно, не ждала благодарности, но все же думала…

Тут что-то сказала мама.

— Я весьма вам благодарен за то, что вы нянчили Николая, — прогудел отец, — но его пора начать воспитывать. Было бы странно с вас требовать то, что вы не в состоянии дать. Поэтому мы с Лилей, как родители…

— Мне отрадно слышать, что вы наконец-то вспомнили о своих родительских обязанностях, — промурлыкала бабушка. — Воспитывайте его, как находите нужным, — ребенок ваш.

— Совершенно верно. Отныне воспитание моего сына я беру в свои руки. И попрошу вас заодно перестать забивать ему голову той дребеденью, что вы ему рассказываете.

— Если бы вы не были столь невежественны в литературе и искусстве…

Опять заговорила мама. Как я ни напрягал слух, ничего не услышал.

— Я могу вообще не выходить из своей комнаты! — воскликнула бабушка.

— Это совершенно не требуется! — пробасил отец. Опять голос мамы. Даже тогда, маленьким, я понимал, какой у нее красивый тембр голоса.

— Пойми меня, Лиля, правильно… — Отец начинал раздражаться. Он уже ходил по комнате, как дрессированный лев в клетке. — Я хочу иметь сына, которым мог бы гордиться, а не какого-нибудь слизняка, слюнтяя. Я хочу, чтобы мой сын вырос настоящим человеком — мужественным, волевым, настойчивым. Упорным в труде, готовым к борьбе как с природой, так и со всякой дрянью в обществе. Я хочу воспитать в нем смелость в суждениях и поступках, способность мыслить самостоятельно, умение дерзать не на словах, а на деле. Я хочу, чтобы он умел принимать решение и доводить это до конца! — Отец стукнул кулаком — должно быть, по столу.

— Я, я и я! Вы только с собой считаетесь! — выкрикнула побежденная бабушка и ушла со слезами.

Запахло валерьянкой.

Мой отец — человек действия и начал воспитывать меня со следующего же утра. Он разбудил меня ровно в шесть часов и, не давая мне опомниться, сонного потащил в ванную комнату под холодный душ. Я заорал, как оглашенный, за что папа закатил мне оплеуху. От удивления я замолк. Для первого раза папа только обдал меня ледяной водой и тут же растер до синяков жестким-прежестким полотенцем. Затем он заставил меня проделать гимнастику. Мама в это время капала валерьянку для бабушки.



С этого утра и начались мои многолетние мученья. Меня перевели из уютной, теплой бабушкиной комнаты, где стояли две батареи парового отопления, в холодную комнату рядом с кухней, которую зимой обычно использовали как кладовую и холодильник. Меня укладывали спать ровно в девять часов вечера, как грудного ребенка. Папа сам присутствовал при этом. Рука у него тяжелая, и я не рыпался. Мне сделали меховой спальный мешок, как в Арктике, которую я теперь ненавидел «всеми фибрами моего существа», как выражались герои бабушкиных романов. Как только я, вздыхая, залезал в этот проклятый мешок, папа раскрывал настежь окно — будь хоть мороз, хоть дождь, хоть буран.

Когда папа удалялся удовлетворенный (у себя он небось открывал только форточку: из-за мамы, как он объяснял), заходила мама поцеловать меня на ночь. Но я на нее дулся и не отвечал на поцелуй. Из бабушкиной комнаты доносился запах валерьянки…

Каждое воскресенье рано утром отец вез меня «к черту на кулички», и мы до изнеможения катались на лыжах или делали пробег. Когда я уже «умирал с голоду», отец объявлял «кросс до ближайшего ресторана» и нарочно заказывал борщ, черный хлеб и бифштекс. Бабушка говорила, что я не ем борща и мяса, так он доказывал ей, что я могу есть «как миленький» — «некультурное выражение, при ребенке не следовало бы так выражаться». Правильно говорили о моем отце, что он деспот.

Я всячески показывал ему, что сержусь, но этот человек ничего не замечал. Как-то раз я спросил его, не отчим ли он мне, и убеждал сказать правду. Отец расхохотался, как будто я сказал что-то очень смешное. Вместо ответа по существу он похлопал меня ниже спины и заметил, что «ничего, дело идет на лад». А какой уж там «лад»! Я похудел, обгорел, кожа моя обветрилась, нос лупился — и это среди зимы.

Весной он придумал новую забаву. Отправляясь из Дома с восходом солнца (то есть все раньше и раньше!), он брал с собой толстую веревку, какой обычно пользуются альпинисты. Найдя где-нибудь обрыв, он заставлял меня спускаться по веревке вниз. Когда я это освоил, он стал приучать меня и подниматься по веревке, что мне далось очень тяжело: я ободрал ладони, растянул все мускулы. У меня каждая косточка болела. Можно подумать, что он готовил из своего сына акробата. С конца мая он стал учить меня плавать. Я считал, что умею плавать, только боялся далеко отплывать от берега. Бабушка говорила, что могут случиться судороги, потонешь. Отец заставлял меня рядом с ним переплывать Москву-реку.

— А если я утону? — мрачно поинтересовался я.

— Я тебя вытащу и откачаю, — успокоил он.

Так и случилось, когда он первый раз послал меня на тот берег одного. Я не доплыл и до середины, как руки и ноги у меня стали ватными и я, крикнув по-заячьи, камнем пошел ко дну. Никогда не забуду ужаса, охватившего меня, и мучительного ощущения удушья, которое может понять лишь тот, кто когда-нибудь тонул. Я не успел потерять сознание, как отец нырнул за мной. Сильная рука его мигом вытащила меня на поверхность. Меня вырвало водой и какой-то гадостью. Отец дотащил меня до берега, дал полежать и, когда я немного очнулся, предложил вдвоем переплыть на ту сторону.

На этот раз я категорически отказался. Как раз неподалеку, на траве, расположился милиционер с семейством. Жена его расстелила прямо на траве скатерть и раскладывала закуски.

— Я позову этого милиционера! — возмущенно выкрикнул я.

Отец усмехнулся.

Вечером я все рассказал бабушке, взяв с нее слово не расстраиваться. Мы долго соображали вдвоем, что предпринять, но не придумали ничего лучшего, как поговорить с мамой.

Увы, единственно, чего бабушка от нее добилась, было краткое:

— Дмитрий Николаевич знает, что делает.

— У тебя совсем нет материнских чувств! — горячо заметила бабушка.

— Это неправда, — тихо возразила мама,

— Тогда ты просто жалкое, слабохарактерное существо, подобное Кларе Копперфильд.

— Ты хочешь сказать, мама, что Дмитрий — мистер Мордстон?

— Ты сама это сказала! — выпалила бабушка и ушла к себе, хлопнув дверью.

— Ты жаловался бабушке на отца? — спросила мама, укоризненно глядя на меня.

Я покраснел.

— И совсем не жаловался! Бабушка-то меня вырастила, почему я должен от нее скрывать?

Но в душе я знал, что жаловался, как бы искал защиты.

— Папа хочет сделать из тебя сильного, мужественного человека… — сказала мама и глубоко задумалась, забыв обо мне.

Я долго сидел на краешке кресла и смотрел на нее. Мама была красива — это уверяли все соседи и знакомые. Даже ребята-школьники не раз говорили мне: «Эх, Колька, какая у тебя мама красивая!» Про меня никто, конечно, не говорил, что красавец, но буквально все замечали, что я «вылитая мама». Ей это не нравилось, так как она хотела, чтобы я походил на отца. Но чего нет, того нет.

У меня и глаза, как у мамы, — зеленые, и волосы такие же черные, и ресницы, и брови (у отца волосы русые, ну брови чуть потемнее), и нос у меня, как у мамы, — прямой, не длинный (из наших двух носов можно сделать один папин). И даже, когда я наморщу нос, у меня делается на переносице такая же смешная морщинка, как у мамы. И подбородок у нас одинаковый, с ямкой посредине. У папы же нижняя челюсть выдвинута вперед, как у пещерного человека. Бабушка говорит, что у мамы слабохарактерный подбородок. Не знаю, значит ли это, что я тоже слабохарактерный?

В общем, насколько я сам тогда понял, дело было в том, что я уродился весь в маму, а меня решили так перевоспитать, чтобы я получился в папу. Однажды я эти мысли и предположения высказал отцу. Он не стал опровергать их, только усмехнулся по-своему, как он один может усмехаться.

— А ты, оказывается, язва порядочная! Что это значит — порядочная язва?..

Летний отпуск в тот год папа и мама решили использовать отдельно. Маме, наверное, хотелось от него отдохнуть. Мама взяла путевку в дом отдыха артистов (одновременно со своим учителем и другом режиссером Гамон-Гаманом), а отец решил вместе со мной обойти пешком Костромскую область. Если кому нужно было от него отдохнуть, так это мне. Напрасно я доказывал, что предпочитаю остаться с бабушкой, что ей, наконец, будет боязно одной. Мама пригласила к ней погостить Екатерину Алексеевну, театральную кассиршу, а мне пришлось выехать с отцом на Ветлугу.

Отец мог поехать отдыхать куда угодно. Но этот странный человек предпочел переться пешком через болота, леса и реки и меня тащить за собою.

Все-таки на Ветлуге было хорошо… Я не ожидал. Я на всю жизнь запомню неглубокую, спокойную реку, желтые отмели, голубоватый можжевельник, серебристый мох под высокими соснами. Мы шли по течению Ветлуги, по пути ловили рыбу и охотились. Ночью спали у костра, прямо под открытым небом, в дождь разбивали палатку. Живя в Москве, я даже не знал, что на небе такое множество видимых звезд — миллиарды, и такие они яркие, косматые, лучистые. В Москве ночью небо рыжее от электрического света, звезды обесцвечиваются и съеживаются. И еще-тем летом я впервые слышал голоса диких птиц и зверей. У меня мурашки по спине бегали, но на душе было хорошо. Я никогда не любил ходить в зоологический сад: мне жалко зверей за решеткой. Я только расстраивался.

Да, на Ветлуге было бы очень хорошо, если бы папа так не муштровал меня. Он заметил, что я боюсь темноты, и нарочно посылал меня ночью на реку набрать воды в ведерко или поискать под «той сосной» «забытую» им днем записную книжку. И я должен был идти искать с электрическим фонариком в руке, замирая от страха. Не медведей я боялся или волков (хотя колхозники нам рассказывали, что медведи повадились ходить на овес, а волки иногда утаскивают телят), но темнота всегда внушала мне неописуемое отвращение и ужас.

Счастье еще, что нам не попадались нигде мертвецы. Папа обязательно бы заставил меня идти к нему ночью, взять из его кармана спички, и я бы, наверное, умер от разрыва сердца. Все же я постепенно перестал на папу дуться: бесполезное дело, уж он таков. И, конечно, далеко не у всякого есть такой отец: смелый, ловкий, умный, волевой, да еще путешественник и доктор географических наук.

Вечерами у костра он много рассказывал о своих приключениях на Севере. Я с большим интересом слушал. Но когда он спросил меня, кем же я хочу стать, когда вырасту, я без запинки ответил: артистом и режиссером. Папа сдвинул брови и весь следующий день был не в духе, но ничего, не выругал. А я подумал, усмехнувшись совсем как он, что еще докажу ему: не он один умеет «принимать решения и доводить дело до конца».

Единственное, что мне могло помешать стать артистом, — это отсутствие таланта. Но, по-моему, талант у меня есть. Почему я так думаю? Не потому, что выступал в спектаклях во Дворце пионеров — нам всем аплодировали, даже тем, кто играл плохо. Просто я это чувствую, знаю про себя. Уж я-то знаю. Это как шестое чувство. И потом, мне сам режиссер Гамон-Гамана сказал, когда я однажды за кулисами рассказывал ему «в лицах» про всех наших учителей. Давид Львович сначала смеялся до слез, а потом сказал серьезно: «Спасибо, Кузнечик, я получил большое удовольствие. Ты, мой мальчик, прирожденный артист».

Гамон-Гамана и утешил меня, когда я рассказал ему о муштре, которой подвергаюсь. Он сказал: «Это хорошо. Настоящий артист должен быть ловким, сильным и мужественным. На рапирах Дмитрий Николаевич не заставляет тебя упражняться? Жаль!»

В нашей школе есть фехтовальный кружок, и на другой же день я туда вступил по собственному желанию, к великому удовольствию папы.

Знал бы он…

В то лето мы прошли километров триста, таща на себе немалый груз. Много раз переходили Ветлугу вброд. Испытали много приключений, смешных и досадных. Об этом можно было бы написать целую книгу. Но я хочу рассказать о нашей экспедиции на плато, к вулкану Ыйдыга, к теплому озеру среди снегов, и больше не буду отвлекаться в сторону.

Эти три года, что отец работал в Академии наук, выпускал книгу и муштровал меня, он упорно готовился ко второй экспедиции на плато.

В марте он объявил за обедом, что экспедиция утверждена и что надо, не теряя ни минуты, приниматься за сборы. Академия наук, взявшая на себя организацию и финансирование экспедиции, придавала ей огромное научное значение. Мама, наверное, уже знала, потому что нисколько не удивилась, а бабушка посмотрела на нее и погрустнела, посмотрела на меня и чуть повеселела.

— Лиля… опять едет? — запинаясь, спросила бабушка, ни к кому не обращаясь.

— Конечно, мама!

— А-а! В театр, значит, так и не вернешься? Забыла, что ты артистка.

— Лиля давно уже окончила геологический факультет и приобрела специальность геолога, — напомнил папа.

— Значит, с театром покончено навсегда? Я тебя спрашиваю, Лиля!

— Не знаю, — сказала мама. — Но в эту экспедицию я поеду во что бы то ни стало.

— Не знаю? — удивился отец и пристально посмотрел на маму.

Она неохотно ела суп. Тень от длинных, темных ресниц лежала на ее щеках.

— Значит, скрыла талант в земле — и вот тебе твое? Возвращаю? — с негодованием произнесла бабушка.

Мама промолчала, даже глаз не подняла, может, потому, что отец все смотрел на нее, но бабушка была не таковская, чтобы промолчать.

— К таланту у тебя еще есть красота и молодость — пока есть… Ты еще убедишься в том, как это помогает артисту. Морозы, усталость, дым костра состарят тебя преждевременно. Из каждой экспедиции ты будешь возвращаться все более подурневшей и постаревшей. Ты уже выглядишь старше своих лет.

— Спасибо, — натянуто рассмеялась мама.

— Настанет момент, когда искусство позовет тебя непреодолимо. Не будет ли поздно? Еще потерять год…

— Экспедиция рассчитана на два года, — невозмутимо заметил отец.

— О! — Бабушка не могла больше есть и ушла в свою комнату.

Я невольно подумал, что отец мог сказать это и после обеда, чтобы дать нам всем спокойно поесть. Я тоже здорово расстроился. Мне было жаль расставаться с родителями на целых два года. Единственное утешение, что меня никто не будет муштровать. Снова буду спать в теплой комнате, делать что захочу.

Отец словно прочитал мои мысли.

— Тебе не хочется расставаться с мамой? — спросил он, с любопытством разглядывая меня.

— Еще бы! На целых два года… с вами обоими не хочется расставаться.

— Так за чем дело стало? Саша Черский как раз в твоем возрасте принял участие в экспедиции отца. А когда сам Черский умер, Саша фактически довел экспедицию до конца. Мать была убита горем, больна, проводники-якуты неграмотны.

Я еще не понял папу, но сердце тревожно заколотилось, щекам вдруг стало холодно. Должно быть, я сильно побледнел.

— Можешь ехать с нами, — сказал отец, — если ты только… не трусишка и не слизняк.

— Я?

— Да, ты… Учти, что редкому мальчишке твоего возраста выпадает такой шанс. Но понадобятся мужество, выносливость и многие другие качества. Одно дело читать Джека Лондона, другое дело — самому встретиться с Севером с глазу на глаз.

У меня, что называется, голова пошла кругом. Мама как-то странно смотрела на меня: не то грустно, не то довольно.

— На два года… А как же школа? — воскликнул я.

Отец усмехнулся.

— Ты с мамой вылетишь самолетом сразу по окончании занятий. Приналяг пока, чтобы закончить отлично шестой класс. А за седьмой мы тебя подготовим — потом сдашь экстерном. Я уже переговорил с директором школы.

— А бабушка? Разве можно ее оставить одну?

— Мы не оставим ее одну, — пояснила мама. — Пригласим к ней кого-нибудь на эти два года.

— Но каково ей будет расстаться еще и со мной?

— Если так рассуждать, то никто не поехал бы на целину. Не были бы выстроены Комсомольск-на-Амуре, Магнитка, Братск. У каждого почти есть бабушки и тетушки! — сурово и язвительно отчитал меня отец.

Он встал из-за стола и, выпрямившись, смотрел на меня с высоты своего огромного роста. Каким маленьким и тщедушным почувствовал я себя!

— Может быть, ты боишься? — в упор спросил отец. Серые глаза его сверкнули, как лед на солнце.

— Я не трус! — закричал я хрипло, горло перехватило. Сердце застучало, как будто я пробежал дистанцию на тысячу метров. О, как я боялся этого Севера, моих ночных кошмаров, которые грозили стать явью!..

— Это хорошо, что ты не трус! — хладнокровно произнес отец и, повернувшись по-военному, ушел к себе в кабинет.

Мама быстро наклонилась ко мне и прижалась щекой к моей щеке:

— Коленька, разве ты не хочешь ехать со мной в экспедицию? Самым тяжелым все эти годы было расставаться с тобой…

— Правда, мама? — обрадовался я.

— Я так рада, что мы будем вместе! А за бабушку не беспокойся — что-нибудь придумаем. Екатерина Алексеевна выходит как раз на пенсию и будет рада пожить два года на всем готовом, да еще вместе с закадычной подругой… Коленька!

— Что, мама?

— А Севера ты не бойся. Не так страшен черт, как его малюют. Понимаешь? Север, Коленька, прекрасен!.. Ну, ты увидишь… А сейчас я пойду подготовлю бабушку. Посуду уберу потом.

Посуду, как всегда, убрала бабушка… когда немного опомнилась от «известия». Мне было так жаль бабушку, что просто сердце щемило. И я совсем не верил, что Север прекрасен.

Я прошел в свою угловую комнату, там было холодно, как в погребе. Я с треском захлопнул окно. Сколько можно меня закалять? Еще намерзнусь. Тщательно заперев раму, я сел возле батареи.

Я понял, что такое предложение — принять участие в полярной экспедиции на таинственное плато — осчастливило бы добрую половину нашей школы, любой школы!

Во второй, недоброй половине, очевидно, были бы девчонки, трусы и больные, вроде Валерки, у которого костный туберкулез и он вечно хныкает, что не сможет быть моряком, летчиком или полярным исследователем. Если бы наши ребята узнали про мои мучения, как бы они презирали меня… Я чувствовал себя бесконечно униженным. Страдания мои были такого сорта, что в них было совестно признаться.

Может, я действительно трус? В школе меня никто не считал трусом. Я мог дать сдачи любому задире, даже старшекласснику. Обученный отцом лазить по веревке, я однажды притащил веревку в класс и, к великому восхищению ребят, привязал ее в большую перемену к парте и спустился с пятого этажа на тротуар. Было много разговоров по этому поводу. Меня вызывали в учительскую и хотели закатить тройку в четверти за поведение. Отстоял наш физик Иван Иванович. Нажаловались папе, но тот только расхохотался. Он-то был доволен плодами своих рук.

Так вот, не боялся же я спуститься по веревке с пятого этажа? Неужели я боюсь сейчас? Просто я не люблю Север. Не люблю физкультуру. И чего они пристали к бедному парню? Несчастье какое-то!..

Бабушка собирала меня в экспедицию с таким убитым видом, что я невольно подумал: «А вдруг она умрет за эти два года? Столько расстройства!» Я еле удержал слезы. Я знал, что она ненавидит моего отца, и вполне понимал ее. Но я-то не мог его ненавидеть, он был мой отец!

В школе известие о моем участии в экспедиции произвело настоящий фурор. Будь на моем месте другой мальчишка, он бы зазнался. То, что я отнюдь не сиял, не радовался, все принимали за сдержанность и скромность и еще более восхищались мной. А я был самому себе противен, как самый отъявленный лицемер. Чтобы заглушить это тягостное чувство, я погрузился в учебу и перешел в седьмой класс с одними пятерками.


Все проходит… Прошел учебный год, прошло тяжелое прощание с бабушкой, проводы, шумиха. Мы с мамой вдвоем на самолете. Отец и остальные члены экспедиции выехали раньше.

Самолет я перенес плохо: меня мутило, несколько раз даже вырвало, адски болела голова. Никакой аэрон не помогал. Я потихонечку шепнул маме, чтобы не вздумала кому сказать о моем участии в экспедиции. Скажут: какой он полярник! Потеха, да и только! Мама поняла меня с полуслова и кивнула головой. Сама она замечательно переносит и качку, и воздушные ямы, и старт, и приземление.

Я лежал, закрыв глаза и стиснув зубы, в откидном кресле, стараясь не думать о плывущей далеко-далеко внизу тайге, реках и острых скалах. Когда меня не рвало, я притворялся спящим. Меня долбила одна мысль: «Зачем они тащат меня на этот проклятый Север?» Нелегкое дело быть сыном таких беспокойных родителей, как мои.

Пассажиры угощали меня ломтиками лимона и шутили, что летчика из меня не получится. «Если отцу не придет в голову делать из меня пилота, — подумал я. — Он-то бы сделал! Стал бы тренировать мой вестибулярный аппарат, пока я не вывернулся наизнанку».

Из меня не выйдет летчика. Хорошо, если бы и полярного исследователя не получилось. Должно быть, я очень странный мальчик… Либо действительно трус.


Глава третья Телеграмма


Это была совсем короткая телеграмма. «Магадан. Гостиница. Лилии Васильевне Черкасовой». Режиссер Гамон-Гамана извещал маму, что освободилась вакансия «героини» и что она может ее занять. Просил не задержать с ответом.

Телеграмму принесли вечером, когда все участники экспедиции собрались у нас в номере обсудить окончательно, на чем добираться до плато.

От выбора пути и способа путешествия зависело многое. Планы, так хорошо разработанные в Москве, шли в Магадане насмарку. Отец выходил из себя, профессор Ангелина Ефимовна Кучеринер тоже. Они даже не спорили эти дни, временно объединившись против невозмутимых магаданских «бюрократов».

Отец твердо решил вторую экспедицию на плато оснастить самыми современными средствами передвижения и исследования. Была предварительная договоренность с Магаданом о предоставлении экспедиции специального вертолета. Начальник магаданского отделения аэрофлота Фоменко не отказывал предоставить вертолет, но лишь через месяц, по окончании весенней путины.

— Какое отношение имеет к нам путина? — возмутился отец. — Экспедиция не может ждать!

Ему резонно ответили, что вертолеты в данное время нужны для разведки рыбы и морского зверя, а также ледовой разведки. Есть еще один вертолетик «МИ-1», но он переброшен на прокладку телеграфного и телефонного кабеля в высокогорной местности. Через месяц-другой вертолет освободится, и тогда можно будет его передать в наше распоряжение.

Представляю, как отец взревел от этого «месяц-другой». Но он рассказывал, будто он сдержался и очень вежливо разъяснил, что «МИ-1» пригодится нам на плато и не через «месяц-другой», а самое большее через три дня, для исследовательских работ. Но доставить на плато восемь человек и довольно значительный груз вертолет «МИ-1» не сможет, так как поднимает всего двух-трех пассажиров. Для этой цели нам необходим «МИ-4» (десятиместный».

— Придется обождать, — хладнокровно ответствовал Фоменко.

Как отец ни возмущался, ничего не мог сделать. Он ежедневно, как на работу, ходил к девяти часам в аэрофлот и во все другие учреждения, могущие повлиять на упрямого Фоменко. Но Фоменко нудным тоном повторял:

— Вертолет будет после окончания весенней путины.

— Когда же она закончится, ваша путина? — орал отец.

— Весна в этом году поздняя, — неопределенно буркал Фоменко.

Женя Казаков, геофизик, предложил доверить переговоры ему, поскольку у него есть дипломатические способности. «Уж я-то договорюсь», — божился Женя. Переговоры поручили ему.

Он действительно договорился. Аэрофлот давал нам специальный грузовой самолет и восемь парашютов, по числу участников экспедиции. Они обещали выбросить всех нас вместе с нашим грузом прямо на плато.

Все заметно скисли, так как никто, кроме Жени, еще ни разу не прыгал с парашютом.

Женя стал уверять, что прыгать с самолета (на плато, усеянное острыми скалами!) совсем не страшно, и он «быстро научит». Все грустно молчали.

— А почему мы не можем, как все люди… путешественники, идти с вьючными лошадьми? — спросила с досадой наш географ Валя Герасимова.

Она только год как окончила Ломоносовский университет, и это была ее первая серьезная экспедиция (ездила лишь студенткой в каникулы на Саяны). Вале было двадцать четыре года, но никто не давал ей больше восемнадцати. Походила она на мальчишку: длинноногая, вихрастая, ловкая, глаза серые, озорные. Валя Герасимова — папина ученица, и он был о ней очень высокого мнения, мама удивлялась — почему. По ее мнению, это была самая обыкновенная девочка.

И в тот вечер, хотя отец несколько рассердился, ей он ответил с необычайной мягкостью:

— Конечно, по земле с вьючной лошадкой самое милое дело. Но ведь нам предстоит одолеть более тысячи километров гористой местности… Лошадь съест овса больше, чем сама сможет унести, и никаких подков не хватит. Я думал, нашей экспедиции хватило бы двух-трех рабочих, а тогда придется набирать еще. На плато мы проживем два года. Что же там будут делать эти рабочие? Отправить их одних назад я не могу: еще погибнут. К тому же, самое главное, мы упустим лето.

Валя внимательно, как хорошая ученица, выслушала отца и понимающе кивнула головой:

— Ну что ж, давайте приступим к изучению парашюта.

— Черт знает что! — фыркнула Ангелина Ефимовна Кучеринер.

Она была известный вулканолог, и в нашу экспедицию ее привлекла заманчивая мысль — изучить новый вулкан, расположенный совсем не там, где ему надлежало (по мнению геологов) находиться. Ей было лет под пятьдесят. Невысокая, худощавая, восторженная и желчная в одно и то же время — когда рассердится, шипит как гусыня. Папа говорил, что она бо-ольшой ученый! И человек кристально честный, принципиальный, справедливый, но с невозможным характером. Мне она сначала не понравилась. Может, потому, что, увидев меня в Магадане, она с сомнением покачала головой и пробормотала: «Возись с ним потом! Черт знает что!»

И хотя я сам считал, что незачем меня тащить в Заполярье, но почему-то мне стало обидно. Мы с папой прошли пешком вдоль всей Ветлуги, и ничего он со мной не возился. Правда, Заполярье — не Ветлуга, но как бы туго мне ни пришлось, «возиться» со мной я никому не позволю. Вытерплю все, что выпадет на мою долю. И докажу этой ученой гусыне…

— Что же мы предпримем? — сказала мама задумчиво. — А что, если завтра к Фоменко схожу я?

Отец пожал плечами. Ужасно он был зол и не в духе.

Вот в этот момент и принесли телеграмму. Мама расписалась и, когда почтальон ушел, прочла ее тут же, стоя у двери. Каждый невольно взглянул на маму, но она ничего не видела. Медленно спрятав телеграмму в карман платья, она подошла к окну и стала смотреть на улицу, где, несмотря на поздний час, было светло как днем. В Магадане были тогда белые ночи.

Все молчали, отец был раздосадован, даже я почувствовал какую-то неловкость. По счастью, пришли рабочие экспедиции. Пока их было двое, оба пожилые.

Бехлера Бориса Карловича, нелюдимого, угрюмого, но крепкого еще мужчину, наняли в Магадане, а Фома Сергеевич Селиверстов ехал с отцом из Москвы. Селиверстов пришел к отцу по рекомендации Кучеринер, высказанной по телефону в самой настойчивой и категорической форме. Отец всегда подбирал рабочих в Сибири из местных жителей, но не решился отказать Ангелине Ефимовне.

Селиверстов и Бехлер сообщили, что пришел пароход с последним грузом экспедиции. Мама спохватилась и стала угощать их чаем, но была рассеянна. Скоро все разошлись по своим комнатам, договорившись, что с Фоменко еще попытает счастья мама.

Когда все ушли, папа и мама приказали мне ложиться спать, из чего я заключил, что предстоит интересный разговор, и навострил уши.

Папа, все хмурясь, открыл окно — проветрить. Мама постелила мне постель на диване (в номере было только две кровати), и я, мигом нырнув под одеяло, сразу сделал вид, что сплю.

— Вот, Дмитрий, прочти… — Мама протянула отцу телеграмму.

Она уже переоделась в старый шелковый халатик, который носила еще дома, и теперь задумчиво сидела на своей кровати.

Отец прочитал телеграмму, бросил ее на стол и зашагал по комнате. Потом сел рядом с мамой и обнял ее за плечи.

— Знаешь, Лиля, иногда я кажусь самому себе негодяем! — горячо произнес он. — Если бы не я, ты давно уже была бы заслуженной артисткой…

— Я не честолюбива, дело не в этом…

— Я понимаю. Но у тебя, говорят, большой талант. Давай обсудим, Лиля… Может быть, тебе надо принять это предложение?

— А ты?

— Что я… Я хочу лишь одного: чтоб ты была счастлива.

— Вот именно. А буду ли я тогда счастлива?

Пока папа терпеливо ожидал, а мама думала, я от ужаса закрыл себе ладонью рот, чтобы не ойкнуть: что будет со мной, если она уедет?

Конечно, я был бы рад, вернись мама на сцену… А как бабушка была бы счастлива! Но мое положение, если мне даже предложат вернуться с ней в Москву (в чем я сильно сомневался)?.. Ведь мне самому просто неловко будет… дезертировать. Нет, теперь я обречен пробыть с этой экспедицией целых два года. Без мамы… Я даже вспотел под одеялом. Мне, что называется, небо показалось с овчинку.

— По-моему, ты должна принять это предложение, — упавшим голосом произнес отец. — Разлучаются же другие… Ведь это очень редко, когда в экспедицию отправляются муж и жена…

— Да еще вместе с детищем, — рассмеялась сквозь слезы мама. — Нет, Дмитрий, ничего из этого не получится… Буду умолять Фоменко доставить меня на вертолете. Или сбросить на парашюте. — Она опять рассмеялась.

У нее был удивительный тембр голоса — как бы прохладный и вместе с тем проникновенный. Ни у кого я до сих пор не встречал такого голоса — совсем особенный. Это все говорили.

— У меня, наверное, нет таланта! — сказала вдруг мама неожиданно.



Отец удивился и не поверил:

— Стал бы этот Гамон-Гамана приглашать бездарность. И ты уже выступала с успехом в театре.

Мама погладила его по рукаву.

— Видишь ли, Дмитрий, талант — это не только врожденные способности. Скажем, они у меня имеются. Но талант — это прежде всего страстная любовь к своему делу, к искусству. А у меня никогда не было такой любви к театру. Это у мамы была, хотя она всю жизнь работала только суфлером. Вот бы кому талант! И напрасно ты считаешь себя виноватым, Дмитрий. Ведь еще до встречи с тобой я часто думала о том, сколько заманчивых, неисследованных уголков на нашей голубой планете! Меня всегда тянул к себе горизонт. Успех заглушил этот внутренний голос. Но вскоре я встретила тебя — ученого, исследователя, путешественника. И когда я поняла, что люблю тебя, я подумала: самое большое счастье на земле — это пройти с тобой к истокам рек.

— Ты не раскаялась? — взволнованно спросил отец.

— Нет!

— Но все же ты тосковала по искусству.

— Да, тосковала, — просто согласилась мама. — Ведь человеческой душе требуется неизмеримо больше тех возможностей, что предоставляет ей общество. В искусственно суженном круге находится каждый из нас. Либо ты врач — и лечи всю жизнь своих пациентов, либо бухгалтер, долгие годы гнущий спину над балансами, как мой отец, или учитель, который от постоянного общения с детьми сам как будто впадает в детство. Как эта односторонность угнетает человека! Почему я должна выбирать: или — или, если я хочу и то и другое? Человек будущего, я уверена в этом, будет неограниченно свободен от «обстоятельств» и необычайно многогранен. Какова бы ни была его профессия, как бы ни любил он свою работу, он всегда будет иметь возможность оставить по зову души привычное и вдруг поехать на несколько лет хоть в дебри Африки, коль потянет его пересечь Конго. Не знаю, Дмитрий, может, я и вернусь когда-нибудь в театр, но не раньше, как полностью удовлетворю эту другую потребность своей души — искать неизвестное.

— Я люблю тебя, Лиля! — сказал отец, и я не узнал его голоса — такая глубокая нежность и восхищение прозвучали в нем.

Я тоже был восхищен и в порыве восторга сел на диване, спустив ноги на пол.

— Ты не спишь? — спросила мама. Она разрумянилась, глаза ее сияли.

— Разве можно спать при огне! Мне нравится, как ты говорила, мама. Я с тобой согласен.

— Он согласен! — воскликнул отец не без досады. — Марш спать! Завтра вместе с матерью пойдешь к Фоменко.


Глава четвертая Нам дают вертолет и друга


Утром мы с мамой надели самое лучшее, что захватили с собой, напудрились (это относится к маме) и отправились к Фоменко, сопровождаемые напутствиями ученого состава экспедиции. Ангелина Ефимовна советовала не особенно церемониться с «этими бюрократами» и как следует их «припугнуть». Женя Казаков напоминал, что «Фоменко любит, чтобы покороче». Валя пожелала нам его обворожить, а папа рассердился: «Ну-ну, еще чего! Ты, Лиля, лучше сходи к секретарю горкома… Рассудительная женщина! На меня-то она сердится — я ей сгоряча чего-то там наговорил…»

По описаниям отца, я представлял Фоменко этаким здоровенным, раскормленным бюрократом с бульдожьей челюстью. Оказался он довольно симпатичным человеком — кареглазый, чернобровый, румяный, с густейшей шевелюрой. В романах Купера за такой скальп дали бы три обыкновенных скальпа. Одет он был в форму летчика и встретил нас очень приветливо.

Когда он узнал, кто мы такие, удивлению его не было границ.

— Так профессор взял с собой женку и хлопчика? Сумасшедший человек, простите!..

Мама, улыбаясь, объяснила, что на Север попала не в качестве жены Черкасова, а как самостоятельный член экспедиции, геолог. А сына взяли лишь потому, что обещали дать вертолет…

— Вон оно что!.. — протянул ошарашенный Фоменко. — А вам известно, что от этого самого плато на тысячу километров не сыщешь ни одного жилья? Пустыня!

Мама опять улыбнулась и подтвердила, что ей это известно.

— Где же вы будете жить с ребенком?

— В палатке.

— Зимой?

— Палатку придется утеплить получше. Мы захватили из Москвы все, что понадобится. Грузы получены. Теперь очередь только за вертолетом «МИ-4», который бы доставил восемь человек и тонны три груза.

Фоменко смущенно почесал затылок и уставился на меня:

— Сколько же тебе лет?

— Двенадцать, тринадцатый.

— Черт возьми!.. А как же тебя зовут?

— Николай Черкасов.

— Ох! Не боишься?

— Нет.

Я и не заметил, как соврал. Впрочем, я как будто начинал не так уже бояться. Не боялась же Валя Герасимова, девушка!

— Кем же ты будешь, когда вырастешь?

— Не знаю. Еще будет время выбрать.

— Какой рассудительный хлопчик!

Мама рассказала Фоменко о задачах экспедиции, что это уже вторая экспедиция на плато. Упомянула о гибели ее участников.

— Ведь я слышал об этом! — воскликнул пораженный Фоменко. — Так это ваш муж спасся тогда один?

Мама строго кивнула головой:

— Снаряжения было только на два летних месяца. Пропал один из рабочих, видимо, сошел с ума. На его поиски было затрачено дней десять. Выбились из графика. А тут еще необычайно ранняя и суровая легла зима. Кончились запасы. Рации с собой не было… Лишь один Черкасов добрался до жилых мест. Он был очень болен, почти без сознания и все же донес на плечах главные материалы, собранные экспедицией.

— Да, я слышал об этом, — другим тоном подтвердил Фоменко и, взяв телефонную трубку, попросил к себе какого-то товарища Сафонова.

Так мы впервые познакомились с Ермаком. Он сразу нам понравился. Среднего роста, плотный, загорелый, чуть мешковатый, добродушный и веселый. Раньше он был, наверное, красив, но теперь его портили длинные рябинки на носу и щеках. Я думал, это следы оспы, оказалось, как я потом узнал, — результат аварии и ожога.,

Фоменко коротко передал ему предыдущий разговор и в заключение сказал:

— Доставишь экспедицию на плато со всем ихним снаряжением. Затем будешь раз в месяц доставлять им почту и свежие продукты. Экспедиция рассчитана на два года. Если с ними что случится, спросим с тебя. Держи с ними радиосвязь. Понятно?

— Понятно, товарищ Фоменко! — широко улыбнулся Ермак.

У него были ровные белоснежные зубы и тонкая шея. Я подумал, что он еще совсем молод, младше Жени Казакова. Мама спросила, какое у него имя-отчество.

Сафонов смущенно замахал руками:

— Зовите просто — Ермак, — и осведомился, к какому часу готовить вертолет (словно шофер такси).

Договорились на завтра, в восемь часов утра.

Мы вышли на улицу окрыленные. Мама пошла на почту дать телеграмму Гамон-Гамане, а я стрелой помчался в гостиницу и с порога выпалил новость.

Раздалось дружное «ура».

Утром, после сытного завтрака, автобус доставил нас на аэродром. Я первый раз видел вертолет так близко, он мне показался очень большим и пузатым.

Селиверстов и Бехлер уже были на аэродроме и помогли грузчикам тщательно уложить снаряжение экспедиции — какие-то ящики, бочки, тюки. Мы быстро заняли пассажирские места.

Вертолет оказался внутри довольно уютным, с мягкими сиденьями. Ермак весело поздоровался с нами общим поклоном и деловито занял свое место в застекленной кабине, откуда было видно вперед, вниз и в обе стороны.

Мама протянула мне аэрон, а отец выхватил у нее таблетку и выбросил. Он посадил меня рядом с собой и, не успели мы подняться, стал занимать разговором. Потихоньку от всех он посоветовал мне не смотреть вниз, в окно, и я вдруг понял, что папе будет неловко перед товарищами, особенно перед профессором Кучеринер, если меня укачает.

С этого момента я решил ни в коем случае не допускать такого сраму — держать себя в руках.

Ермак сначала покружил над морем, наверное, чтобы дать всем полюбоваться последний раз панорамой Магадана и бухты Нагаево.

Все восторженно заахали, и я бросил взгляд вскользь — не вниз, а вдаль. На горизонте сверкало в лучах солнца пустынное море стального цвета. В бухте стояло на рейде несколько судов. Пронеслась каменистая гряда с редкими низкорослыми лиственницами; мелькнула трасса, по которой катились игрушечные машины. Магадан превратился в подобие плана, начертанного тушью на кальке, а потом и совсем исчез.

Вертолет шел на довольно большой высоте. Что-то в нем стучало, жужжало, поскрипывало. Вначале все оживленно переговаривались, потом постепенно замолчали: кто читал, кто смотрел в иллюминатор. Я старался не смотреть: плывущее облако вызвало у меня замирание под ложечкой и тошноту.

— Ольское базальтовое плато, — пояснил отец, взглянув на землю. — Пятьдесят миллионов лет тому назад здесь были одни вулканические горы. Сокращения земной коры разорвали эти горы. Представь себе страшную трещину, километров на триста протяжением и километров на сто в глубину… Из трещины излились огненножидкие базальтовые расплавы, сравнявшие древний гористый рельеф. Представляешь, что здесь творилось?

Так мы летели — то над горными хребтами, то над темно-зеленой тайгой. Мелькали реки, озера, редкие селения.

Я думал, что мы в этот день прибудем на плато, которого я почему-то боялся, но, к моему облегчению, папа сказал, что мы будем ночевать в Нижних Крестах — рыбачьем поселке в устье реки Колымы.

Мы летели несколько часов, и меня все же укачало, но, по счастью, не рвало. Я сделал вид, что задремал. Ничего особенного, Бехлер тоже спал почти всю дорогу.

К вечеру мы приземлились на настоящем аэродроме, хотя вертолет может опуститься где угодно, хоть на крыше.

Я вздохнул с облегчением.

Мы устроились на ночлег в длинной избе, которая называлась «Гостиница», и сразу пошли обедать в столовую. На обед была такая вкусная уха, какой я отродясь не ел: густая, жирная, с большими кусками сочной рыбы. Папа пришел в такой восторг, что польщенная официантка вызвала повара. Улыбающийся повар в белоснежном колпаке и халате сказал, что они сами редко едят такую уху.

— Это уж ваше счастье! Осетровые теперь совсем редко бывают. Случайный улов…

— Цивилизация проникла и за Полярный круг! — язвительно пояснила Ангелина Ефимовна и пришла в дурное настроение. У нее всегда портилось настроение, когда она слышала, что исчезает рыба в морях, реках или что вырубают и портят лес, отравляют атмосферу.

После обеда Женя Казаков, Валя, Селиверстов и Бехлер отправились купить рыбы — надо было взять запас с собой, а все остальные пошли просто прогуляться. Ермак сразу исчез куда-то и обедать не ходил.

Магадан мне совсем не понравился — сухой и суровый город, а Нижние Кресты почему-то пришлись по душе.

Возле бревенчатых домов прямо на заборах сушились мокрые сети, в открытых чердаках висела вяленая рыба, песцовые и заячьи шкурки. Окна были заставлены бегонией и геранью, а у некоторых в цветочных горшках цвели помидоры и огурцы. На улицах пахло смолой, свежераспиленным лесом, морем, близость которого уже остро чувствовалась, но больше всего рыбой — свежей, соленой, вяленой.

На берегу Колымы, у огромных рыбных складов с дощатыми спусками, грузили на машины тяжелые бочки. Сотни окрашенных смоляных рыбачьих лодок лежали на песке вверх днищем, другие покачивались на темно-серых волнах. Дул сивер, и мама поспешила поднять мне воротник пальто, а папа, не прекращая разговора с Ангелиной Ефимовной, снова опустил его. Я предпочел отстать и поплелся один, позади всех, жалея, что не попросил Женю взять меня с собой. Мне хотелось пойти с ними, но я побоялся быть навязчивым.

Повсюду лениво слонялись крупные, жирные собаки, отыскивая выброшенную из сетей рыбешку. Они не кусались и не лаяли. У причала стоял колесный пароход. Добродушные, веселые грузчики, подшучивая друг над другом, быстро сгружали ящики с товарами. Несколько черных железных барж и плотов леса покачивалось на волнах. Над беспредельной ширью Колымы светило какое-то странное — призрачное, оранжеватое — солнце.

Оно светило и когда мы поужинали и улеглись спать. Взрослые в поселке давно уже спали: им завтра работать, а горластые ребятишки и куры всё возились на улице. Был уже час ночи, когда я заснул при этом солнечном свете. Вторую половину ночи шел теплый дождь и звенели комары.

Ермак пришел утром. Он ночевал у знакомых и разбудил нас, постучав в двери. Был новый день — сегодня мы прибудем на плато. Я стал поспешно одеваться.

— А где Коля? У меня для него что-то есть! — сказал за дверью Ермак.

Я выскочил без курточки, в одной майке.

Ермак держал на руках крупного желтоватого щенка с черными глазами и черным носом.



— Это, Коля, тебе подарок от моих друзей рыбаков! — торжественно произнес пилот, вручая живое сокровище. — Настоящий северянин! Его родители — первые в упряжке.

Все окружили щенка. Женщины стали громко восторгаться. Я осторожно опустил щенка на пол. Он серьезно оглядел всех, вильнул в знак приветствия хвостиком и с самым деловитым видом заковылял в угол, где были сложены мешки с рыбой. Он пощупал мешок зубами: крепко ли — и огорченно тявкнул.

— Да ты, брат, кудесник! — смеясь, заметил отец.

Так мы его и назвали — Кудесник.

Мы наскоро позавтракали (вместе с Кудесником) оделись и направились к вертолету.

Я крепко держал в руках щенка и слышал, как билось его сердце.

И вот мы снова летим на вертолете. Опять внизу проплывают реки, непроходимая тайга, острые горные хребты, пропасти и ущелья, только уже совсем нет селений — дикий, безлюдный край.

Опять все молчали: не хотелось как-то и говорить. Папа был взволнован. Женя — бледен: должно быть, вспоминал отца, который погиб в первую экспедицию на плато.

Из всех участников экспедиции я больше всех знал Женю. Он часто приходил к нам, с тех пор как осиротел. Бабушка очень его любила и всегда пекла для него его любимый «вертут». Женя иногда оставался у нас и ночевать: когда не в силах был видеть отчима. Женина мама вскоре после гибели мужа вышла замуж, и Женя не простил ей этого замужества, потому что отчим был давнишний недоброжелатель его отца. Отчим тоже был научным работником, доцентом, но он предпочитал ездить в экспедиции за границу, но не на Север — на какое-то никому не известное плато. Жениного отца он называл «идеалистом» за то, что он не умел зарабатывать много денег, и еще за то, что не сумел отказаться от рискованной экспедиции на плато.

Женя боготворил отца и потому избрал для себя его специальность — геофизику. Как я уже упоминал, Женя и моего отца любил и никогда не ставил ему в укор гибель его спутников. Папа считал его очень одаренным ученым и прочил Жене большое будущее.

Женя был еще в аспирантуре, когда его «проект кольца» произвел целую сенсацию. Полностью проект назывался так: «Изменение климата и создание искусственной освещенности в ночное время на обширной территории земного шара при помощи кольца из мелких частиц, вращающегося вокруг Земли».

Об этом проекте я еще буду говорить. Пока только скажу, что его отвергли. Женя говорит это потому, что «проект кольца» опередил свое время. Он уверен, что примерно к двухтысячному году его примут.

Женя, по-моему, очень красив (Валя Герасимова этого почему-то не находит). Он высок, худощав, строен, у него серо-синие, с постоянной смешинкой глаза, светло-каштановые блестящие волосы, матовый цвет лица, не поддающийся почему-то загару, упорный подбородок, крупный волевой рот. Единственное, что в нем нравилось Вале, как он ест.

— Большинство мужчин очень противно едят, — сказала Валя с гримасой, — а Женя ест красиво!

По-моему, Валя изрядная чудачка: из всех достоинств человека заметить одно, самое несущественное.

Весь путь до плато я раздумывал о первой неудачной экспедиции. Мало я о ней знал. Отец не любил о ней рассказывать… Потом я вспоминал о школе, о ребятах и старался не смотреть в окно, чтобы не замутило.

…Все-таки я тогда был еще очень мал, хотя меня и считали развитым не по летам. Теперь, став на несколько лет старше, я иными глазами смотрю на мир и понимаю многое, что я тогда не понимал, а только смутно чувствовал. Почему-то зафиксировала же моя память то, что я мог понять лишь юношей…

Подавленное настроение начальника экспедиции и сыновняя скорбь Жени передались остальным, и, когда мы через несколько часов подошли к плато, все поднялись со своих мест с каким-то странным выражением лица— очень взволнованные.

— Взгляните на плато сверху, — торжественно предложил отец.

Дверь в кабину пилота была открыта, и мы столпились за спиной Ермака (он один только не приуныл).

Вертолет медленно описывал широкий круг: Ермак искал место для посадки.

Насколько хватал глаз, простирались величественные горные кряжи, заросшие лиственницами или убеленные снегом. Нестерпимо сверкнул на солнце ледник, сползавший в узкую затененную долину между обрывистых скал. Где же плато? И вдруг я увидел его, как скошенную плоскость: огромное базальтовое плато с круглым озером посредине. Над озером повис туман.

— Надо найти место, не открытое ветрам! — прокричал Ермак: ужасно гудели моторы.

Но Ангелина Ефимовна потребовала пройти чуть дальше к северу, она хотела видеть с высоты птичьего полета вулкан.

Ермак повернул ручку управления влево, а потом к себе. Вертолет легко повернул и взмыл вверх. Мы стремительно пронеслись над острой, скалистой вершиной. Далеко внизу, в страшной глубине почти черного, отвесного ущелья, пенилась узкая горная река. Вырываясь из ущелья на простор долины, она сразу широко и свободно разливалась между огромных камней.

Необитаемы были эти места и суровы — белое пятне на геологической карте. И горы эти, и реки, и величественное плато, еще безымянные, ждали своих открывателей. Параллельно пересеченному нами хребту тянулась черная, как антрацит, долина, резко выделяющаяся среди зеленых и пестрых склонов гор. Вертолет пролетел над черной долиной, покрутился, как птица, над высокими, мрачными горами и замер в воздухе. Под нами поднималась гигантская воронка с зияющим крутым кратером. От нее и начиналась черная каменная река, залившая дно долину—лавовый поток.

— Вулкан! — заорал я во все горло, совершенно потрясенный.

Ангелина Ефимовна впервые глянула на меня благосклонно.

Ермак беспощадно повернул назад, не слушая воплей профессора.

— Горючее! — крикнул он.

Покрутившись над плато, Ермак перевел вертолет на режим планирования и «произвел расчет на посадку». Прежде чем окончательно приземлиться, осторожный Ермак подержал вертолет на высоте двух метров, огляделся внимательно и лишь тогда поставил машину на колеса.

Отец выскочил первым, я — за ним. Мы стояли на плато. Сколько раз я о нем слышал, сколько видел его во сне — загадочное, пугающее, первобытное.

…Не так давно я со своим приятелем, одноклассником Вовкой, был на выставке картин американского художника Рокуэлла Кента.

Его гренландский цикл!.. Я как увидел, так и застыл. Вовка ждал, ждал меня, рассердился и ушел домой. А я был до самого закрытия. Дело не в сходстве ландшафта, но такие картины Кента, как «Гора, отражающаяся в воде», «Пасмурный день», «Охотники на тюленей» и, в особенности, «Пролив Адмиралтейства», передавали самый дух плато, как бы его сущность. Что-то мрачное, суровое, недоброжелательное к людям таилось в этом плато…

Угрюмые, обрывистые скалы, отражающиеся в совершенно прозрачном озере, издали походили на стариков, державших совет на берегу. Иногда скалы заволакивал пар, выходящий из воды, и тогда казалось, что «старики» наклоняются друг к другу. А гребни гор с выступающими жилами гранита были похожи на зубчатые стены средневековой крепости, придавая какой-то мрачный и фантастический отпечаток всему ландшафту. Покрытое мхом и редким лесом, плато круто обрывалось на юго-востоке. Дальше синела сплошная бесконечная тайга, прорезаемая заснеженными горами…

Мы еще не осмотрелись как следует, а Ермак уже стал нас торопить ставить палатку. Он хотел устроить нас получше до своего отъезда. Он и место выбрал для палатки — в затишке, под скалой.

Сначала мы выгрузили из вертолета все снаряжение и сразу стали рыть котлован для палатки. Отец хотел поставить пока временную палатку, но Ермак настоял на стационарной. Ему хотелось нам помочь. Отец, наверное, рассудил, что пара лишних мужских рук не помешает, и уступил.

Палатка получилась уютной. Двойная, натянутая на деревянный каркас, с настоящими окнами, дверями и даже сенями. Мы ее наполовину врыли в землю. Чтобы войти, надо было спуститься на четыре ступеньки.

— Землянка! — сказала Валя.

— Ничего! Зато теплее будет, — усмехнулся Ермак.

Кудесник принимал самое деятельное участие в хлопотах — тявкал, носился взад и вперед и путался у всех под ногами, пока Бехлер не вытянул его веревкой. Тогда он обиделся и отошел. Я тоже обиделся, но ничего не сказал.

Я помогал как мог, чтобы никто не сказал на меня: обуза! Подтаскивал вещи, искал то молоток, то гвозди, которые куда-то исчезали, бегал за водой — мы с Валей сразу отыскали неподалеку ручеек хрустально чистой воды, вытекающий из-под горы, — разжигал костер, собирал топку для костра и помогал маме варить для всех уху на обед. Под конец так устал, что высунул язык не хуже Кудесника. Даже папа обратил внимание и приказал мне успокоиться и посидеть. Остальные давно уже уговаривали меня отдохнуть.

Оказывается, мы с собой и мебель привезли раскладную: два стола, кровати, стулья. Все это аккуратно расставили в палатке с земляным полом. Валя сказала, что найдет глину и вымажет пол, как это делают в деревнях на Украине. А Ермак пообещал достать в Магадане линолеум, чтобы было теплее ногам и мыть легче.

Как только мы пообедали (или поужинали?), сразу легли спать: очень устали, просто из сил выбились. Солнце не заходило ни вечером, ни в полночь, а только чуть коснулось макушек «стариков» и опять покатилось по небу с севера на восток — огромный, чуть сплюснутый розоватый шар. Мы легли в палатке, а Ермак спал в вертолете.

Неугомонный пилот разбудил нас через пять часов… чай пить. Он уже приготовил нам завтрак: нажарил свежей рыбы, закупленной в Крестах. Пока все ели без особого аппетита — не выспались. Ермак обсуждал с отцом, как смастерить баньку. После завтрака мы взяли пилы, топоры и отправились в ближайший лес на заготовку бревен для бани.

А Жене Казакову нужно было подыскать пару подходящих деревьев под гелиограф и актинометрическую стрелу.

Никогда я не думал, что в этих краях может быть так хорошо!.. Мы спустились с плато по высокой, но достаточно пологой седловине и очутились в лесу. Сразу стало жарко, остро запахло травами. Воздух буквально звенел от гомона и стрекотания кузнечиков, словно мы были где-то на Ветлуге или Волге, а не в Заполярье. Кузнечики так и выпархивали из-под ног, трепеща ярко-красными надкрыльями. Под высокими лиственницами в яркой траве розовел иван-чай, синели колокольчики и какие-то неизвестные желтые цветы, похожие на астры. Я сорвал цветок и понюхал — пахло ванилью.

Мы прошли еще немного, ив просвете деревьев сверкнула река Ыйдыга. Необыкновенно чисты и свежи были ее желтые отмели, быстро струилась вода, такая прозрачная, что до самого дна видна была каждая кружащаяся веточка, каждый камешек. Стаями ходили хариусы. Селиверстов и моя мама — оба страстные рыболовы — пришли в неописуемый восторг. Первый раз я видел Селиверстова таким возбужденным; обычно он молчалив, кроток и грустен.

Мы быстро напилили деревьев и, нагрузившись, как лошади, вернулись на плато тем же путем через седловину. Наскоро закусив и выпив чаю, стали ставить баню и радиостанцию. Провозились До часу ночи, благо солнце светило как днем,

Когда строительство было закопчено (остались кое-какие недоделки) и все буквально валились с ног, помышляя только о сне, Ермак стал прощаться. Я подумал, что вот он сейчас возвратится в город, а мы останемся здесь… Кучка людей в самом сердце гор — на сотни километров вокруг ни одного жилья, ни одного человека. Только дикие звери и птицы.

— Отдохните хоть часа два! — сказал отец.

Ермак махнул рукой и улыбнулся устало и добродушно. Все стали убеждать его отдохнуть.

— Некогда, друзья, это ведь почтовый вертолет. Люди третий день без почты.

Мы переглянулись: вот откуда взял Фоменко «свободный» вертолет!

Я чуть не заплакал, прощаясь с пилотом. Так я привык к нему за эти три дня, будто знал его много лет. Всем было жаль расставаться с ним.

— Не скучайте, месяца не пройдет, буду у вас, — заверил Ермак. — Доставлю все, что вы заказали. Пока буду хлопотать насчет финского домика — его можно доставить в разобранном виде. А палатка пригодится для склада…

Он крепко пожал всем руки, меня расцеловал в обе щеки и закрылся в вертолете. Еще раз мелькнуло его милое рябое лицо за стеклами, и вертолет поднялся с плато, как фантастическая стрекоза.

Долго мы смотрели вслед, пока вертолет не скрылся за вечными снегами гор.

— Какой хороший человек! — сказал кто-то, выразив вслух общую мысль.

Медленно пошли в палатку и улеглись спать.

Скоро все уснули, а ко мне почему-то сон не шел. Солнце, видимо, заволокли тучи, потому что сразу потемнело. Кудесник сладко уснул у меня в ногах. Я ворочался и ворочался на своей раскладушке, пока мне не понадобилось выйти. Не надо было пить чай на ночь. Я осторожно прошел между раскладушками, поправил у мамы сползшее одеяло и вышел за дверь.

Дул холодный ветер, солнца уже не было. Слоистые серые облака низко нависли над плато.

Я зашел за палатку, постоял там и повернулся идти спать… как вдруг увидел человека. Он выглядывал из-за скалы, у которой мы поставили палатку. Я встретился с ним взглядом: страшное, опухшее, бородатое лицо с горящими глазами. На мгновение мы оба замерли.



Потом я закричал — дико, пронзительно, вне себя от ужаса. Я так орал, что все выскочили из палатки. Отец схватил меня за шиворот и стал трясти, как нашкодившего щенка, за то что я его разбудил.

— За скалой человек! — кричал я ему.

— Здесь никого не может быть, трусишка! — сурово оборвал меня отец. Ему было неловко перед товарищами.

Никто не поверил мне, что я видел человека. Но ведь я действительно видел его.

Почему они не поверили мне?!


Глава пятая История Селиверстова


Мы работали до упаду. Я вообще не понимаю, как мы выдержали такую нагрузку. Шесть часов мы спали как убитые, без просыпу, без сновидений, а восемнадцать работали.

Научные работники пробовали сократить сон до пяти часов, но, по счастью, у них начались головные боли. Дело в том, что некоторые работы можно проводить только летом, а лето здесь короткое, всего два с половиной месяца. Кроме того, надо же было подготовиться к зиме, к долгой полярной ночи. А людей было слишком мало. Не хватало рабочих, не хватало и научных сотрудников.

Так, например, в комплексной этой экспедиции совсем отсутствовали зоолог и ботаник.

Наши совсем забыли, что я еще мальчик, на меня навалили столько обязанностей, что я просто изнемогал. О том, чтобы похныкать, и речи не было, раз они забыли, что я маленький.

На меня возложили сбор ягод (витаминов) к зиме, заготовку топлива (сушника) на каждый день на разжигу и впрок. Я был неизменным подручным повара Селиверстова, а когда Фома Сергеевич был нужен маме для геологических и гидрологических наблюдений, поварские обязанности преспокойно возлагали на меня. Не удивляйтесь: стряпать я научился еще прошлым летом, когда мы с отцом бродили по Ветлуге.

Я им готовил всякие супы из консервов, кулеш из пшена, каши, кисели, а чаще всего рыбу, которую приносили мама и Селиверстов. Уха из хариусов (с лавровым листом и перцем) получалась у меня очень вкусная. Ягоду на кисель я набирал сам — в лесу было полным-полно красной смородины. А потом пошла голубица, брусника, морошка.

Видела бы меня бабушка, как я огромным половником — с мою голову — разливаю суп семерым оголодавшим взрослым и как они смотрят на меня такими жадными глазами, что невольно является мысль: попробуй не приготовь им, так еще, чего доброго, съедят живьем. Это я, конечно, шучу, просто жалко их.

Селиверстов и Бехлер копали погреб, заготавливали дрова на зиму. Уже целый штабель напиленных и наколотых дров возвышался возле палатки. Бехлер любил поворчать и ворчал, что отродясь не слышал, чтобы на Крайнем Севере жили в палатках. Он уверял, что зимой мы все померзнем. Селиверстов был оптимистом, не помню его не в духе. Он всему радовался, верил только хорошему и считал, что если из железной бочки, которую выбросил с вертолета Ермак, сделать печку, то в палатке будет даже жарко, но каждый день чем-нибудь утеплял палатку.

А у меня работы все прибавлялось. Я уже и баню топил, и воду таскал, и в палатке убирал, и подметал. А однажды утром отец при всех вручил мне сачок для ловли бабочек и насекомых, плоские ящики для коллекций и ботанические папки и заявил, что, поскольку на опытной станции отсутствуют ботаник и зоолог, их обязанности возлагаются на меня.

Мама все же прибавила, чтобы я один далеко не отходил: может напасть медведь или росомаха. На что папа сказал: «Надо его научить стрелять и дать оружие». С этого дня он стал меня учить стрелять — хоть по десять — пятнадцать минут в день.

Хладнокровный человек! По его мнению, я сам должен был защищать себя от медведей… Только не медведя боялся я.

Ох этот страх! Я боялся, когда оставался в лагере один. Боялся, когда шел за водой к источнику. Боялся в лесу, собирая ягоду или бегая с сачком за насекомыми. Я все время думал о том человеке, которого видел. Я-то ведь знал, что мне не померещилось и не приснилось. Но попробуй скажи такому отцу, как мой, что боишься. Не обрадуешься!.. Хорошо еще, если просто даст по шее, чтобы не болтал глупостей, а то как посмотрит на тебя с брезгливостью — весь краской зальешься и в пот бросит.

И только один человек мне верил — Женя Казаков. Он постоянно спрашивал меня, каков был незнакомец с виду, какого роста, какие глаза, а потом расспрашивал отца (я сам слышал), какой был из себя Алексей Абакумов. Отец сразу понял его и оборвал: со дня первой экспедиции на плато прошло более десяти лет, и Абакумов давно уже погиб. Увидев, что начальник экспедиции рассердился, Женя не стал спорить.

«Так, значит, это Абакумов!» — подумал я с ужасом.

Мама считала его сумасшедшим… Как же он жил здесь один целых десять лет? Почему он сбежал, когда экспедиция собралась в обратный путь? Когда отец, ослабевший, больной, с опухшими ногами, добрался до первого жилья, он заявил, что в тайге остался человек… Абакумова искали летчики полярной авиации, но не нашли.

Теперь я был твердо убежден в том, что Абакумов выжил и что у него были свои причины опасаться людей. Я стал еще больше бояться, но никому, даже Казакову, не говорил об этом. Назвался груздем — полезай в кузов. Я знал, что еще встречу этого Алексея Абакумова, раз он где-то здесь. Что сулит мне эта встреча? Вдруг он меня зарежет?

Все-таки я однажды проговорился об этом Жене.

— Надо сказать женщинам, чтобы не ходили одни! — вырвалось у него.

— Только Валя бродит где угодно одна, — сказал я. — Мама берет с собой Селиверстова, Ангелина Ефимовна уходит либо с папой, либо с Бехлером.

Женя задумался, погрустнел. Ему очень хотелось побывать у могилы отца. Начальник экспедиции обещал отправиться с ним к тому месту, где он его зарыл, но только зимой, сейчас это было невозможно.

— Дмитрий Николаевич, а вы не забыли это место? — спросил однажды перед сном Женя. Все уже лежали на своих раскладушках.

— Там стоит огромный крест, — сумрачно ответил отец.

Все удивились.

— Вы ставили крест? — спросила Ангелина Ефимовна.

— Не я ставил, а землепроходцы, — непонятно ответил отец.

А когда мы потребовали объяснения, неохотно рассказал.

Еще по пути на плато экспедиция наткнулась на этот крест. Он стоял над рекой, огромный, три метра в высоту, восьмиконечный, темный. Его поставили лет двести назад, не меньше, наверное, в ознаменование какого-то события. Он весь почернел, прогнил, но держался. Была какая-то надпись, но время стерло ее. Три широкие поперечины были прикреплены к прямому брусу двухдюймовыми деревянными гвоздями, сделанными из сучков лиственницы. Из лиственницы был сделан и сам крест…

— И папа умер как раз у этого креста? — спросил пораженный Женя.

— Нет, он не дошел до него. Но я решил похоронить его возле памятника землепроходцев… Пора спать. — И отец повернулся к стене.

— Как же вы его донесли… Жениного папу? — робко спросила Валя.

— Была лошадь, она пала потом.

— А другой рабочий, он тоже умер от истощения?

— Нет. Это был крепкий деревенский парень, сибиряк. Он утонул, переправляясь через реку… Спите. Завтра рано вставать.

Больше никто не сказал ни слова, но долго не спали. Я тоже не мог заснуть. Я думал о том, как мало знаю своего отца.

Вообще люди мало знают друг друга. Кто нас удивил, так это Селиверстов.

У нас самые интересные разговоры велись перед сном, в постелях, когда «все косточки отдыхают», как говорила бабушка. Любопытная Валя спросила как-то раз Фому Сергеевича, где он работал прежде и как попал в экспедицию.

— Я работал в облторге… плановиком-экономистом, — тихо сказал Селиверстов. — Двадцать восемь лет на одном месте. Работу свою я выполнял добросовестно и аккуратно, и все же… не лежала у меня к ней душа. По существу… гм… я двадцать восемь лет был не на своем месте. Это, конечно, угнетало, и я, естественно, искал отдушины. Такой отдушиной для меня стала ботаника. Я, если можно так выразиться, ботаник-самоучка. Отпуск я проводил в лесу, под Москвой. Изучал дикорастущие травы. Ночами писал труды по ботанике. Одну статью у меня даже напечатали — «Во флоре СССР», — Ангелина Ефимовна устроила. Я ей все работы отсылал.

— Но как же… Почему вы стали экономистом, если любили ботанику? — с недоумением и жалостью спросила Валя.

— Молод был… еще не понимал своего призвания, — смущенно пояснил Селиверстов.

— Ничего подобного! Ты с детства увлекался ботаникой, — резко возразила Ангелина Ефимовна. — Мы ведь с Фомой учились в одном классе с самой первой группы… На одной парте сидели. Об его призвании к естественным наукам знала вся школа.

— Но как же… — начала было Валя.

— Не перебивайте меня, Валечка. Вам этого не понять. Вы целеустремленный, волевой человек, а Фома Сергеевич— размазня, слизняк! Пусть не обижается, это так и есть. Атрофия воли. Он с детства как огня боялся мамаши, учителей, директора школы, а впоследствии — жены и начальства по работе.

— Геля! Ангелина Ефимовна!.. — запротестовал Фома Сергеевич. У него даже голос задрожал. Кажется, он обиделся всерьез.

— Ангелина Ефимовна всегда преувеличивает, — успокоила его мама. Она слушала с большим вниманием, даже села на постели.

— Чушь! Ничего я не преувеличиваю. Так вот, продолжаю. Мы вместе сдавали в университет. Наплыв был огромный, и он не прошел по социальному признаку, как сын служащего. Тогда в первую очередь принимали детей рабочих. (У меня отец был машинист, у него — бухгалтер.) Так вот, его мать сама отнесла документы в планово-экономический институт, и там его приняли. И он пошел, как теленок. «Чтобы не пропал год». А потом терпеливо учился.

Он был на третьем курсе, когда умер отец, и на иждивении Фомы оказались мать и трое братишек. Надо было идти работать, содержать семью. Его приняли экономистом в этот самый облторг. Заканчивал институт он уже заочно.

К тому времени, когда он поставил своих братишек на ноги, он успел уже жениться и обзавестись своими детьми. Подозреваю, что не он женился, а его женили на себе. Во всяком случае, его жена оказалась такая же волевая женщина, как и мамаша. Я ее знала… Законченная мещанка. Говорить с ней было не о чем. Кроме цен на рынке и «плохих» соседей, она ничем не интересовалась.

— Ну, зачем же так… — вконец огорчился Селиверстов.

— Она никогда ничего не читала и не терпела в доме книг. Его занятия ботаникой считала самым пустым времяпрепровождением — ведь за них ему не платили. Как он, бедный, прожил с ней четверть века, не представляю! Но он прожил… ради детей. Дети выросли, поступили в университет, жена умерла, и он неожиданно оказался свободным…

— Все это не так, — расстроенно сказал Фома Сергеевич. — Жена была хотя строгая, но справедливая женщина. Прекрасная хозяйка и мать. Конечно, неразвитая. Но когда ей было читать? Хозяйство, дети… Когда я был на фронте, она работала буфетчицей в облторге и воспитывала детей. Если бы она не умерла, я все равно бы отправился в эту экспедицию. Я должен был ехать,

— Почему? — допытывалась Валя.

— Я могу рассказать.

— Так расскажите, Фома Сергеевич!

Селиверстов взволнованно приподнялся и сел на койке. В зеленой поношенной пижаме и без очков он казался каким-то другим, незнакомым.



— Это началось давно… — начал он. — Ну, неудовлетворенность работой, может быть, и домашней обстановкой… Какая-то тоска, стремление к чему-то неузнанному. Жена объяснила просто: «Ну, начитался!» Это правильно, что я каждую свободную минутку, если не занимался ботаникой, то читал. Мне от отца еще достались старые журналы: «Природа и люди», «Вокруг света», книги о путешествиях Амундсена, Беринга, Крашенинникова, Черского, история наших русских землепроходцев… Я эту библиотеку отчасти пополнил. Но больше за счет приключенческих романов. Брет-Гарт, Стивенсон, Конрад, Александр Грин, Беляев, Ефремов…

— А книги держал у старичка соседа, — вставила профессор Кучеринер, — потому что жена считала — в книгах заводятся клопы.

— Это было просто для души, как и занятия ботаникой. Я очень огорчался, что так и не полюбил свою основную работу. Далеко я не пошел. На какую поступил должность, в гой и остался все двадцать лет. Да я не честолюбив. Сослуживцы были люди очень хорошие, относились ко мне добро. Детки тоже у меня хорошие. Когда мать, бывало, начнет меня пилить (без этого со мной и нельзя), всегда принимали мою сторону. Жена даже обижалась на них за это. По-своему, я был, пожалуй, и счастлив..: пока не началась бессонница. С вечера я, выбившись из сил, засыпал, а среди ночи вдруг проснусь и лежу с открытыми глазами до рассвета. Не усну, да и все тут! Обращался к врачам — никакие пилюли и ванны не помогали. «Как неинтересно и серо прожил я свою жизнь», — думал я.

Почему я никогда не прошел пешком через тайгу к истокам рек? Не побывал на Камчатке у подножия вулкана. Ни разу в жизни не видел северного сияния, птичьих базаров, океана, необитаемых островов. Я всегда был по своим стремлениям исследователем. В детстве мечтал стать ученым. Названия наук кружили мне голову, как вино: океанология, биология, гидрография или вот геофизика — наука о Земле. Как интересно, даже сердце бьется при одном упоминании!

Зачем я позволил обстоятельствам скрутить меня? Я всегда говорил детям: «Смотрите выбирайте свою дорогу в жизни. Пусть никогда не придется вам вздохнуть о несбывшейся мечте». У меня два сына и дочь. Они-то сразу узнали среди множества троп свою единственную. Я рад.

Так проходило время, и я тосковал все сильнее… Иногда я видел во сне какие-то реки., моря, незнакомые берега, горы, обрывы, ущелья… узкие долины, заросшие невиданными цветами. Сколько в мире есть заманчиво-любопытных уголков!.. Я старел, волосы мои поседели, а мечты и стремления у меня были юношескими.

Только одному человеку я не стеснялся об этом говорить — Ангелине Ефимовне. Встречались мы, конечно, редко, раз в два-три года. Все-таки она все обо мне знала.

Когда жена умерла, я… вдруг уволился из облторга. Пошел в ботанический сад… там нужны были рабочие. Ну, я и поступил рабочим. Соседи решили, что я сошел с ума, но я был счастлив. А потом Ангелина Ефимовна предложила мне место рабочего в экспедиции.

Мы долго-долго молчали, растерявшись перед этой трагедией. Человеческая жизнь и без того коротка, короче жизни попугая, черепахи, щуки, и просто ужасно видеть, что целых двадцать лет ушло на заблуждение. Словно бедняга Рип ван Винкль, проспавший два десятилетия как одну ночь.

Отец сказал, что сразу догадался о том, что Селиверстов — ботаник. Я еще раньше его догадался. Фома Сергеевич все эти дни очень помогал во флористических сборах и даже сам размещал растения в папках по семействам и надписывал по-латыни. Отец спросил меня, кто надписывал, но его отвлекли и он забыл об этом, может, подумал на Валю Герасимову.

Вдруг мы услышали всхлипывания. Мама лежала, уткнувшись лицом в подушку, и плакала. Мы с папой бросились к ней, а Валя— за водой. Все переполошились. Ни на кого история Селиверстова не произвела такого неизгладимого впечатления, как на маму. Несколько дней она ходила подавленная, грустная, а папа хмурился и был зол. А чудак Селиверстов работал с просветленным лицом и всему радовался. Словно он болел неизлечимой болезнью и вдруг излечился.


Глава шестая Искать неизвестное


Однажды утром отец объявил, что ему необходимо пройти к истоку Ыйдыги. С ним пойдут Валя Герасимова, Селиверстов и я. Распоряжения Черкасова обсуждению не подвергались, но мама не выдержала и спросила, кто будет делать за Валю метеорологические наблюдения.

— Женя, — коротко ответил отец.

Ангелина Ефимовна и мама должны были закончить геологическое обследование района на север от плато. Кучеринер рвалась к вулкану, но отец советовал ей подождать вертолета, так как идти целых шестьдесят километров по раскаленным от солнца черным лавовым глыбам будет для нее тяжело.

Затем отец обратился к маме:

— Когда будешь говорить с Магаданом, попроси, чтобы прислали хорошего повара. На Колиной стряпне долго не протянешь.

Я жестоко обиделся, но радость, что меня брали с собой, скоро пересилила обиду.

— А вы, Фома Сергеевич, — повернулся отец к Селиверстову, — назначаетесь с сегодняшнего дня коллектором. Не благодарите!

Просиявший Селиверстов таки пожал ему обе руки и бросился за ботаническими папками: было совершенно очевидно, что он будет исполнять обязанности ботаника.

Мы шли гуськом глубокой, узкой, душной долиной, сжатой красными скалами сланца. Идти становилось все труднее. Ранец оттягивал плечи, и Фома Сергеевич незаметно от отца взял его у меня. Земля была усыпана острыми кусками темно-красного конгломерата с белыми зернами кварца. (За год жизни на полярной станции я стал разбираться в породах не хуже другого геолога!) Над высокими скалами громоздились крутые уступы земли, покрытые темными, перепутавшимися зарослями кустарников и деревьев. С обрыва свисали уродливые лиственницы, еще живые, но готовые каждую минуту рухнуть. Река, которая теперь текла как бы в длинном высоком коридоре из отвесных скал, осталась далеко в стороне.

Солнце жгло все сильнее, будто мы находились не в Заполярье, а на Кавказе. Селиверстов все чаще вытирал платком вспотевшее, покрытое загаром и пылью худощавое лицо с русой бородкой и усами. Он был высок, почти с отца, сутуловат, узкие плечи покрывала клетчатая блуза с застежкой «молния». На темно-русых волосах старая фетровая шляпа, на ногах парусиновые туфли.

Он был всего лишь на год старше моего отца, но как же, по сравнению с ним, был молод отец, и красив, и ловок, и силен. Как уверенно и властно он держался, как непринужденно шагал по земле, насвистывая и зорко оглядываясь по сторонам. Самый тяжелый мешок был у отца да еще охотничье ружье, и все же не заметно было ни малейших следов усталости в его легкой походке.

Валя тоже легко прыгала по камням. На ней была широкополая соломенная шляпка и легкое желтое платье. На маленьких ножках — сандалии. Отец хотел было взять у нее рюкзак, но Валя ни за что не дала и даже рассердилась:

— Что я, маленькая, что ли!.. До чего красивы здесь реки! — заговорила она с отцом, наверное побоявшись, как бы тот не рассердился. — Я никогда еще не видела такую изумительно чистую, бирюзового цвета воду.

— Вот меня и смущает этот оттенок, — заметил отец. — По моим предположениям, здесь должен быть неоткрытый ледник. Но… тогда Ыйдыга была бы мутной.

Селиверстов иногда останавливался, разглядывая встречающиеся на пути растения. В трещинах скал жили своей собственной жизнью кусты кедрового стланика, дикуши, красной смородины и шиповника.

— Камчатский рододендрон! — обратил Селиверстов внимание отца на крупный красный цветок.

Мы шли до семи часов вечера, останавливаясь всего дважды. Один раз для того, чтобы вырыть ползучую кассиону с белыми колокольчатыми цветами на гибкой ножке, другой раз потому, что нашли редкий для здешних мест фимбристилис из семейства осоковых.

— Это же южное растение! — удивился Селиверстов. — Оно растет на Сахалине, в Корее и Японии. Как сюда попало?

— Птицы занесли, — пояснил отец, внимательно рассмотрев низкое неказистое растеньице.

Пока они удивлялись, мы с Валей поделили пополам лепешку. Это все, что мы съели за целый день!

Вечером мы снова вышли к Ыйдыге — прозрачной и светлой, позолоченной оранжевым солнцем.

Быстро разведя костер и поужинав, мы наскоро устроили себе постели из кедрового стланика и все четверо мгновенно уснули на песчаной отмели, возле прибрежных ив и тополей.

Хотя ночью солнце светило как днем, но было почему-то холоднее. Я прижался к отцу — от горячего его плеча исходил слабый запах пота — и спокойно уснул, ничего не боясь. Спину мне грел костер.

Первым проснулся Селиверстов. Мы еще спали, а он уже наловил в реке десятка полтора крупных хариусов. Хариусы стояли в ведре вниз головой, чуть покачиваясь. За ночь усталость прошла. Впереди открытие истока Ыйдыги. Уже не терпелось идти, и настроение у всех очень хорошее.

Валя, заспанная, с покрасневшей левой щекой, на которой она спала, ни разу не повернувшись, побежала умываться, перекинув лохматое детское полотенце через плечо. Я побежал вприпрыжку за ней. Ой, какая ледяная вода! После умывания ломило руки, а лицо жгло как огнем.

Позавтракали вареной рыбой, — выпили сладкого чаю с печеньем и тут же двинулись в путь густой таежной чащей. В траве алели и желтели цветы. Я нарвал целый веник трав и цветов и отдал Селиверстову. Кое-чем он заинтересовался и стал искать еще.

Пока он искал, Валя говорит:

— Вы знаете, Дмитрий Николаевич, я бы могла путешествовать всю жизнь и никогда бы не соскучилась по городу. Вы смотрите, как здесь хорошо!

— Лето скоро сменится полярной ночью…

— Никогда не видела полярной ночи, никогда не видела полярного сияния!.. Просто не дождусь!

— Мне приходилось наблюдать, как на зимовщиков нападала тоска.

— На меня бы не напала! Когда есть научная работа, добрые друзья, природа, книги и радио — чего еще надо?

— А вот Николай у меня горожанин, никак не хотел из Москвы уезжать, — усмехнулся отец.

Я сразу предпочел от этой темы удалиться подальше и пошел помогать Селиверстову.

Мы шли узкой тропой, захваченной камнями и гниющими деревьями.

— Медведь проложил, его тропа, — пояснил отец и невольно потрогал ружье.

Ыйдыга опять исчезла из виду. Тайга становилась все гуще, все темнее. Стало вдруг очень тихо и холодно. Из темных зарослей тянуло прелью и сыростью. Тропа, сжимаемая с обеих сторон густым подлеском, все круче взбиралась в гору. Мы опять шли гуськом.

— Ив толпе, и в лесу мне как-то душно, тревожно, — неожиданно признался отец. — То ли дело широкие дали!.. Простор…

Лес неохотно расступился, уступая место исчерна-красным скалам. Огромные плиты, поставленные вертикально. Между ними изуродованные голодные лиственницы, жадно ищущие корнями корм.

И вдруг сверкнул перед нами, отражая солнце, далекий еще ледник.

Отец ускорил шаги, он шел первым.

Обогнув с востока гору, мы остановились над обрывом.

— Черт побери!.. — воскликнул в восторге отец.

Три глубоких, светлых, спокойных озера, в овальной темно-красной раме прибрежных скал, лежали перед нами далеко внизу, отражая зеленоватое небо. Мощный, ослепительно сверкающий на солнце ледник подползал к самым озерам, питая их собой, словно белая медведица, кормящая молоком трех детенышей. Все три озера были проточны — одно продолжение другого — и давали жизнь реке, которая текла дальше, голубая и прозрачная, как небо, которое она отражала, холодная, как ледник, давший ей жизнь.

— Ледник! — закричал отец и даже побледнел от волнения. — Валя, Фома Сергеич, вы видите — ледник? Теперь мне все понятно. Воды с текущего ледника сначала отстаиваются в этих трех озерах. Оттого так чиста Ыйдыга. Но начало реке все же дает ледник, как я и предполагал!..

Отец бросился вниз, ломая кустарники. Мы едва поспевали за ним. На берегу, под огромной лиственницей, мы побросали свои мешки.

Отец и Валя тут же занялись съемкой истока, Селиверстов пошел собирать растения. А я долго стоял, потрясенный только что испытанным ощущением. Словно кто горло мне сжал, сердце колотилось. Впервые природа, то есть нечто бездушное, предстала передо мной такой величавой, торжественной, одухотворенной.

Начиная с этого дня, Север неуловимо и властно стал захватывать мою душу, подчиняя ее себе. Отныне я уже не удивлялся, как могли мои родители променять Москву, культуру, успех на скитания в безлюдной тайге и горах. Я понял, в чем дело. Как говорит мой друг Вовка, до меня дошло.

Боюсь, что кто не был на Севере, меня не поймет. Не в том дело, что я увидал красивую картину, красивый ландшафт, а в том, что передо мной внезапно и чудесно, как озаренная молнией, предстала как бы душа этого ландшафта — самая суть Севера. Ну, кто и теперь не понял, для него и стараться объяснять не стоит.

Поколебавшись немного, за кем идти, я бегом догнал Селиверстова. Несколько часов мы с ним без устали обыскивали все трещины и щели между камнями, давно потеряв из виду отца и Валю, увлеченных съемкой.

Найдя интересный экземпляр, Фома Сергеевич аккуратно выкапывал его ножом и осторожненько, боясь повредить, складывал в специальную сумку, которую я перед ним держал.

Сумка уже давно была полна, но Селиверстов никак не мог оторваться от своих поисков. «Вот экземпляр камнеломки получше того, что в сумке…», «А нет ли чего нового за той скалой?..» Обыскивая каждый камень, каждый ручеек, мы заходили всё дальше. Мне пришла в голову мысль: «А вдруг выйдет медведица?» Бехлер говорил, что они злые в эту пору года. Я хотел сказать об этом ботанику, но он увидел неподалеку новый вид лисохвоста и бросился к нему, не дослушав меня. Где-то близко раздался выстрел. Эхо повторило его за горами.

— Что это? — закричал я, вздрогнув.

— Наверное, Дмитрий Николаевич охотится, — спокойно отозвался Селиверстов.

И вдруг я увидел лошадь и жеребенка. Они с большим любопытством смотрели на нас, ничуть не показывая страха. Увидел их и Селиверстов и от удивления выронил сумку. Лошади паслись так спокойно, будто где-нибудь в Подмосковье.

— Дикие лошади?! — воскликнул Селиверстов. — Не подходи, они кусаются!..

Я попятился. Но лошади не обнаруживали ни малейшего намерения кусаться. Они подошли ближе и как будто ждали, что мы их угостим хлебом или сахаром.

— Совсем ручные лошади! — удивился Селиверстов. — Давайте их захватим! — предложил я.

— У нас же нет уздечки… — пробормотал ботаник. Но я уже полон был мыслью захватить этих лошадей.

Вот подспорье будет на базе! Можно на этих лошадях в лес за дровами ездить! Забыв о страхе, я выломал себе хворостину и погнал лошадь с жеребенком к реке. Они послушно пошли.

Так отец и увидел нас: впереди меня, гонящего лошадь с жеребенком, позади удивленного Селиверстова.

— Что за черт! — заорал отец, бросая теодолит.

— Ой, какие хорошенькие! — нараспев сказала Валя и бросилась угощать их лепешками.

— Где вы их нашли? Чьи это лошади? — обрушился на нас отец.

— Неподалеку, вон за скалами, — пояснил Селиверстов.

— Это, папа, его лошади… — ответил я на второй вопрос.

— Кого это его? — рявкнул отец.

— Ну, того человека, которого я видел.

Отцу показалась в моем тоне торжествующая нотка и это его окончательно взбесило.

— Дурак! — заорал он и даже выдвинул вперед нижнюю челюсть, что он делал в крайнем раздражении.

Дурак так дурак. Я скромно промолчал. Пусть как хочет объясняет появление лошадей. Мне-то что!

Молча мы смотрели на лошадей, с удовольствием поедающих лепешки из Валиных рук. Это были крепкие, коренастые мохнатые лошаденки. Мать — серая, в яблоках, спокойная и добродушная, жеребенок — ярко-рыжий, озорной и веселый.

— Ой, какой хорошенький! — причитала Валя, обнимая жеребенка. — Какой ему чубчик подрезали, как мальчику. Посмотрите, какая у него модная челка!



Вот именно: у обоих лошадей были подрезаны гривы.

— Может, тут поблизости чукчи кочуют? — предположил Селиверстов.

— Если чукчи, они скоро найдут нас… — сказал отец. Он был явно не в духе. — Лошадей надо стреножить, — сказал он Селиверстову.

Я помог связать лошадям ноги. Они не брыкались.

— Дмитрий Николаевич застрелил мускусного быка! — сообщила нам Валя. — Надо его освежевать. Он говорит, что очень вкусное мясо. Я сама буду жарить, только шкуру мне сдерите.

Валя тараторила все время, пока мы разделывали быка. Это был совсем молодой бык — еще подросток. Все-таки люди жестоки!.. Я старался не смотреть на скорбные, затянутые пленкой смерти глаза.

Эти сочувственные мысли не помешали мне потом с аппетитом уплетать жаркое. Мясо действительно оказалось весьма вкусным.

Над приятно потрескивавшим костром кипел в котелке чай. Отец сам заварил его; он признавал только краснодарский чай и пил крепкий, коричневый, как компот. Отец снова пришел в хорошее настроение. Он ел, пил, радостно, как мальчишка, смотрел на Валю и говорил без умолку.

— Итак, истоки Ыйдыги открыты. Есть съемки, высота, фотографии. Завтра вместе с вами займемся кое-какими уточнениями. А сегодня будем пировать!

— Обжираться, — уточнил я, обгладывая вкуснейшую кость.

Впервые в жизни я ел мясо, жаренное на вертеле. Почему дома никогда так не делают? Ведь гораздо вкуснее, чем со сковородки. И пламя костра, право, лучше, чем газ.

Несмотря на крайнюю усталость, никому не хочется спать. Слишком велико пережитое возбуждение. Настроение приподнятое, радостное. Когда отец закурил, и Валя и Селиверстов попросили у него по папироске. Все трое задымили, как индейцы, — «трубка мира»! Наступает время задушевных бесед у костра. Папа совсем расчувствовался.

— Такие дни, как эти, — мурлыкающим голосом начинает он, — полные напряженной работы, сопровождаемые новыми открытиями, чувствуются недаром прожитыми. Мне, Валюшенька, уже сорок два года, но…

— Ой, как много! — охает Валя, глаза ее округляются.

— Но… мне кажется сегодня, будто я только начинаю жить. У вас бывает так: несмотря на крайнее физическое утомление, где-то внутри живет и радуется жизни другой, бодрый, совсем не уставший человек?

— Ой, я так понимаю вас, Дмитрий Николаевич! — горячо поддерживает его Валя. — Я никогда не пойму тех людей, у которых даже потребности нет в близости к природе. Даже самые мечты о ней вызывают у них снисходительную улыбку. Мне такие люди жалки! — Валя вдруг рассмеялась, всплеснув руками. — Знаете, у нас есть знакомый инженер… Он совершенно здоров, с этакой бычьей шеей, красным лицом и каждый год регулярно ездит на курорт. Там он живет в палате, как больной, ест и спит по звонку, гуляет для моциона по парку, загорает на берегу, где даже пройти нельзя от кишащих тел. Посещает с санаторной экскурсией затоптанные и заплеванные окрестности модного курорта, где пыль и валяются коробки от папирос. Жалкий он… А путевку хлопочет с такой энергией, словно от этого зависит его жизнь. Я ему сколько раз предлагала: поезжайте вы лучше хоть в алтайский заповедник! Я там была на практике. А вы знаете этот заповедник, Дмитрий Николаевич?

— Знаю, — снисходительно улыбается отец.

— А вы не знаете, Фома Сергеич?

— Ложитесь-ка спать! — решает отец.

Пока мы стелили себе постели, он привязал лошадь к дереву.

Через два дня мы пускаемся в обратный путь. Возвращаемся налегке: все рюкзаки, а также бычью тушу нагрузили на лошадь. Жеребенок бежал рядом, то убегая вперед, то отставая. Папа раздобрился и предложил мне сесть на лошадь, но я наотрез отказался: ей и так было тяжело.

На базе при виде нас — радостный переполох. Они уже начали о нас тревожиться. Лошадь привела всех в восторг, особенно Бехлера. На радостях он насыпал ей целый килограмм овсяной крупы. Кудесник с радости на всех лаял и успокоился, только когда я взял его на руки. Мама смеется и целует меня много-много раз. На папу она как будто сердится, впрочем, мне это, наверное, показалось. А Женя говорит, что мы приехали как раз кстати: с папой будет сегодня говорить Москва.


Глава седьмая Добрые вести


Разговор с Москвой состоялся в тот же день и принес неожиданно так много добрых вестей, что у всех членов экспедиции голова пошла кругом. При разговоре я не присутствовал, меня не пустили в палатку для радиоаппаратуры и геофизических приборов, где и без меня было тесно.

Там было все заставлено, как на складе, и всегда что-то гудело, хрипело, жужжало. Часть приборов стояла прямо в нашей палатке, где мы спали и ели, и это ни в коем случае не полагалось. А зимой для этих приборов требовалась ровная температура, чего почти невозможно было добиться в палатке с железной печью.

Отец хлопотал о разборном домике, сердился и слал по азбуке Морзе депеши в Москву и в Магадан. Не о наших удобствах думал он, хотя впереди была суровая и долгая полярная ночь, — ему хотелось охватить как можно более широкий круг наблюдений и исследований, а не хватало ни людей, ни приборов. Вот почему отец так часто злился и выдвигал вперед нижнюю челюсть. Он видел, что каждый из нас работал за четверых, и ему было обидно за людей. У нас, например, не было радиста. Хорошо, что Женя был отлично знаком с радиотехникой. Не было повара. Бехлер так готовил, что отбивал весь аппетит. Моя стряпня всем казалась однообразной. Селиверстов готовил очень хорошо, но он был нужен как ботаник и зоолог. (Оказалось, что он замечательный препаратор.)

Исследованиям на плато отец придавал исключительно большое значение. Он не знал лучшего места на земном шаре, как Арктика, для ответов на свои давно назревшие теоретические вопросы. Плато было для него Лабораторией с большой буквы, где он мог одновременно изучать магнитные бури, полярные сияния, ионосферные возмущения, космические лучи, земные токи и солнечную радиацию. Край Большой Медведицы, как называл отец Арктику, — это бесконечное пространство, на котором сама природа ставит опыты; надо их только поймать и зарегистрировать. Отца увлекали процессы планетарного масштаба. (Как и Женю Казакова — лучшего помощника, ученика и друга отца.)

Планета Земля имеет столь мощный магнитный заслон, что космические лучи и частицы высоких энергий, летящие от Солнца, легче всего могут пробить этот заслон в околополюсном пространстве. Магнитное поле Земли как бы сортирует поток космических частиц, отклоняя их к «макушке Земли», где этот заслон слабее. И все наблюдения высших слоев атмосферы, исследования по метеорологии, аэрологии, гляциологии, наблюдения за атмосферным электричеством, распространением радиоволн доступнее познать именно на Севере.

Научные наблюдения последних лет установили существенные особенности геомагнитного поля высоких широт. Наблюдения, произведенные Черкасовым и Михаилом Михайловичем Казаковым еще во время первой экспедиции на плато, как и последующие наблюдения Черкасова в других высокоширотных экспедициях, установили несомненно сильнейшую магнитную аномалию, протянувшуюся узкой полосой на огромном расстоянии почти через весь Арктический бассейн. И на всем пути этой гигантской магнитной аномалии, центр которой проходил через плато, не было ни одной геофизической или магнитной обсерватории, ни одной исследовательской станции.

Вот почему так была необходима научная база на плато. К тому же были открыты в этом районе вулканические явления, так заинтересовавшие профессора Кучеринер, что заставили ее оставить кафедру, которую она возглавляла, и пуститься за отцом на Крайний Север.

Наблюдения Международного геофизического года, которые по особым сигналам: «Алерт» («Будь готов», «Внимание») — начинались через несколько дней по всему земному шару, должны были пройти стороной, намного западнее, минуя Северную магнитную аномалию.

Но… нам повезло! Когда отец говорил с Москвой, мы узнали новость.

Черкасову поручалась организация полярной геофизической станции на плато на время МГГ (Международного геофизического года). «Регулярные наблюдения в зоне Северной магнитной аномалии настолько жизненны, необходимость в них так велика, что полярная геофизическая станция останется, разумеется, и после МГГ, надолго останется», — сказал отцу известный ученый из Москвы.

Наблюдения должны вестись по единой программе Международного геофизического года. Но требовались кое-какие добавочные наблюдения по колебанию земной коры в Арктике и по изучению особенностей мерзлых отложений и подземных льдов. Необходимы данные о проникновении в высокие широты теплых воздушных масс из Тихого океана через Охотское и Берингово море.

Прощаясь, академик пошутил насчет какого-то сюрприза, «весьма, весьма приятного» для работников полярной станции.

Шумный у нас в этот день был ужин. Мы развели перед входом в палатку большой костер. Отец извлек из неприкосновенного запаса бутылку шампанского для женщин (меня включили в число женщин), а мужчинам поставили «Столичную». Все сели, по традиции геологов, у костра и чокнулись за геофизическую полярную станцию на плато. Ура! Ура! Ура! Они опьянели еще до того, как выпили, — просто от радости.

Отец сразу стал говорить на свою любимую тему — об отставании теории, и как необходимо ее подогнать, и какое значение для теории географии будет иметь Международный геофизический год.

Ангелина Ефимовна, выпив стакан шампанского, заявила, что вина у нас из рук вон плохие и что она предпочитает уж лучше водку. Выпив водки, профессор Кучеринер почему-то пришла в дурное настроение и начала задирать отца. Она безапелляционно заявила, что география, как наука, отживает свой век. Открывать-де на Земле больше нечего, разве какой-нибудь несчастный ледник, и география отныне нужна разве лишь школьникам.

Отец выдвинул вперед нижнюю челюсть, взревел и принял бой. Напрасно мама тихонько дергала его за рукав и убеждала «не спорить зря». Черкасов произнес уничтожающую речь, явно адресованную «тупицам и невеждам, которые даже не способны понять, что география на сегодняшний день самая величайшая из наук».

— Самая значительная на сегодняшний день — ядерная физика! — невозмутимо изрекла Ангелина Ефимовна.

— Ах, вот как? А затем?

— А затем химия.

— Чудесно, а затем?

— Биология! Я справедлива.

— О, вы справедливы! Какие же еще науки вы считаете полезными человечеству?

— Геология! Да, геология. Гидрология, климатология, метеорология, аэрология…

— О, как мне вас жаль! — разразился отец. (Впервые я понял выражение: «Его глаза метали молнии».) — Вот уровень современной профессуры! Позор! Вы где защищали на доктора наук? Интересно, если исчезнут ледники Антарктиды, скажут ли вам физика, химия, биология, все ваши «логии», как изменится природа земного шара? Надеюсь, вы не настолько тупы, чтоб не сообразить, что только география может ответить на этот сугубо важный вопрос. Если будет принят Женин проект об изменении климата Земли при помощи кольца, вращающегося вокруг нашей планеты, кто, кроме физической географии, может предсказать последствия этого изменения климата?

— Я высчитал… — начал было Женя, оживившийся при упоминании о его проекте.

— Ничего вы не могли высчитать! Теория географии еще не отвечает на этот вопрос, — обрезал его отец. — Но только география может ответить на него, а не физика, не химия, не биология. Кто мне скажет, почему наступали эпохи великих оледенений и наступят ли они еще? Почему на Земле получали широкое распространение то пустыни, то влажные леса и болота? Не знаем мы этого? Все дело в законах, управляющих развитием биогеносферы, а они до сих пор еще не познаны. Только пренебрежением к общим законам физической географии можно объяснить то, что наука до сих пор не имеет строго доказанной теории, объясняющей изменение климата. Если бы авторы многочисленных проектов изменения климата на земном шаре знали теорию физической географии, они бы раньше подумали, надо ли растопить приполюсные льды…

— Климат Земли станет теплее, только и всего, — пожала плечами Ангелина Ефимовна. Глаза ее сузились, как у кошки, она уже злилась.

Конечно, кому понравится, если его обзывают тупицей и невеждой.

— Вы просто не желаете думать! — фыркнул отец. — Кроме как ставить градусники вулканам, вы в науке, видимо, ни на что не способны… Что ты меня дергаешь за рукав, Лиля? А дело не так просто. Конечно, уничтожение полюсных ледяных шапок несомненно вызовет значительное потепление… Чему дураки, неспособные мыслить логически, весьма обрадуются. Затем, когда уровень мирового океана повысится на несколько десятков метров, затопляя города и целые государства, радость их несколько поостынет.

В руслах рек начнет откладываться ил и песок, которые прежде выносились в океан. Реки обмелеют, течение их замедлится, повысится уровень грунтовых вод, появится множество болот, начнут разрушаться черноземы. На Северную Америку, Европу и Азию обрушатся страшные ливни. На земном шаре увеличится облачность…

— Как на Венере! — воскликнул я, пораженный.

— В нашу эпоху средняя, температура на земном шаре — пятнадцать градусов тепла, средняя облачность—г пятьдесят процентов. Когда процент облачности возрастет до шестидесяти, средняя температура Земли снизится на десять градусов. Освобожденная от груза льдов поднимется Антарктида. Имеются неопровержимые расчеты, доказывающие, что если Антарктида увеличится до пятисот — шестисот километров в поперечнике, то над ней возникнет антициклон и средняя годовая температура понизится на десять градусов. Этого вполне хватит для нового оледенения. Если бы наш Женя, создавший безусловно блестящий и вполне выполнимый при уровне современной техники проект…

— Вы считаете, выполнимый? — в полном восторге перебил Женя.

— …задумался бы над результатами, которые сулит его проект, то есть если бы он знал физическую географию, это бы его избавило от лишней работы, а человечество — от угрозы нового потопа. В природе так все тесно взаимосвязано, что изменение одного природного процесса неминуемо ведет к изменению множества других. Очень жаль, что тупицы и невежды имеют об этом весьма слабое понятие.

— Так что же, не надо добиваться изменения климата на Земле? — спросила Валя. Она очень внимательно слушала и ни разу не улыбнулась.

Валя, наверное, с детства привыкла к научным спорам — отец ее известный в ученых кругах биофизик.

Мой отец органически не выносит, когда его перебивают. Кажется, этим правом пользуется только Валя. На нее он не может сердиться, возможно потому, что Валя и внимания не обратит, сердится он или нет.

— Изменение климата на Земле, — повернулся к ней сразу подобревший отец (Валю он не считал ни тупицей, ни невеждой), — вообще изменение природы в самых широких масштабах есть наш завтрашний день. К сожалению, в канун этого дня со всей очевидностью ощущается разрыв между техническими возможностями воздействия на природу и нашими познаниями о том, как она поведет себя после этого воздействия. Разрыв этот должен быть ликвидирован в самые короткие сроки, иначе человечество наживет себе беду. Вот почему сейчас большое значение имеет наука, которая может взять на себя ответственность за грядущее преобразование природы, — физическая география. Удивительная слепота! (Или это глупость?) Находятся среди ученых, даже видных, экземпляры, которые утверждают, что разработка теоретических проблем физической географии — это «отрыв от жизни». Я бы их лишил научных званий и чинов и послал подметать улицы, пока не поумнеют!..

— Кто хочет чаю? — перебила мама. Она боялась, что отец начнет называть имена.

Мама рассказывала, что когда отец выступал на заседании в геологогеографическом отделении Академии наук, то некоторые «тупицы» и «невежды» вынуждены были покинуть заседание, в том числе профессор Барышев, отчим Жени. Председатель в конце концов лишил отца слова. Ученые шутили, что у папы есть только одна положительная черта: около двенадцати месяцев в году он находится в экспедициях. Ему давали различные клички (вот не знал, что маститые ученые тоже дают друг другу прозвища, как у нас в школе!): «Неистовый Дима», «Челленджер», «Бешеный географ».


Я уже не помню, в какой последовательности посыпались на нас блага. Начну с самого главного: с обещанного сюрприза.

Сюрпризом были разборные дома. Целых три! Один жилой, на десять человек, и два для полярной станции. Ни у кого во всей Арктике не было таких домов. Это были прочнейшие, устойчивые дома с самой высокой герметичностью. Им не страшны ни суровые морозы, ни страшные бураны.

Каждый дом собирался из сорока пяти различных деталей. В жилом доме, площадью 47 квадратных метров, кроме уютных комнаток, была еще кухня, котельная, кладовая, внутренний тамбур и — самое интересное — еще наружный тамбур: семиметровая вышка. На случай, если нас занесет снегом, можно выйти через нее. Все три дома были оборудованы центральным отоплением, а вместо окон круглые иллюминаторы, как на пароходе. И комнаты были похожи на каюты.

Привезли этот «сюрприз» сразу два вертолета. Из одного выскочил сияющий Ермак, из другого — незнакомый пилот и человек десять рабочих — целая строительная бригада. Они установили дома, сделали на плато аэродром, провели «воскресник» по заготовке топлива и, приветливо распрощавшись с нами, отбыли в Магадан.

В последующие дни рейсы на плато совершал один Ермак (иногда с бортмехаником). Он доставил дополнительное оборудование, ящики с запасными частями, научную аппаратуру, массу новейших приборов для научных павильонов, горючее, дизель для электростанции, специальную одежду — пуховую, ватную, кожаную, какие-то шелково-пуховые жилеты, резиновые утепленные сапоги, высокогорные ботинки, хотя теплых вещей у нас было достаточно. А уж насчет питания—чего только отныне у нас не было, вплоть до свежих фруктов и шоколада. Бехлер даже прослезился, так он был доволен.

— Вот так, Борис Карлович, — сказал ему, улыбаясь, отец, — вы назначаетесь главным механиком и по совместительству заведующим хозяйством полярной станции. Конечно, с соответствующим повышением оклада — забыл уж на сколько. Ну, они там высчитают!

Все поздравили Бехлера с повышением. Он благодарил и улыбался. Куда делся его пессимизм: он почти не ворчал и ходил такой веселый.

С Ермаком было договорено, что он еще раза два слетает в Магадан за оставшимся оборудованием, продуктами, подыщет нам подходящего повара, двух-трех рабочих и останется с вертолетом «МИ-1» на плато в распоряжении начальника полярной станции.

Бехлер с нетерпением ждал рабочих и повара, так как до их прибытия ему приходилось работать за четверых.

Как я уже сказал, комнаты нашего сборного домика походили на каюты морского корабля. Это первый заметил Ермак. Не это ли навело его на мысль привезти нам настоящего кока?

Конечно, какой моряк пойдет добровольно на плато, где о море напоминают лишь редкие морские птицы, бог весть как залетевшие сюда, в самое сердце гор. Но Ермак, настроившийся на «настоящего кока», ухитрился где-то его раздобыть.

Из вертолета выскочил маленький вертлявый матросик с совершенно круглым, будто его циркулем вымеряли, лицом, на котором безмятежно сияли озорные глаза. Матросик держал в правой руке огромный чемодан, а в левой — старенькую, видавшую виды, балалайку. Поставив чемодан, матрос осмотрелся, свистнул горестно, узнал в отце начальника и лихо откозырял:

— Бывший кок «Мурманца» Гарри Боцманов прибыл в ваше распоряжение, товарищ начальник!

Отец внимательно осмотрел кока, сдержанно поздоровался и пожелал проверить документы. Кок охотно достал из кармана бушлата кожаное портмоне и протянул отцу справку, где черным по белому значилось, что Гарри Петрович Боцманов с такого-то по такое исполнял на «Мурманце» обязанности корабельного кока и уволился по собственному желанию.

— Что ж, плохо было на корабле? — поинтересовался отец.

— Очень хорошо, товарищ начальник!

— Так почему же вы уволились?

— Проворовался, гражданин начальник! — правдиво отрапортовал Гарри Боцманов.

— Что?!

— Так точно, никуда не денешься! Хотели под суд отдать, но ввиду моей молодости пожалели! решили отправить на плато для исправления.

— Только вора нам не хватало! — горько посетовал отец. — Что же вы украли?

— Шоколад.

— Такой сластена?

— Никак нет, терпеть не могу. Просто продавал на частном рынке из-под полы.

— Гм!.. Ну что ж, у нас продавать некому, живем как при коммунизме, без купли-продажи. Готовить-то хоть умеешь?

— Природные способности к этому делу. Капитан плакал, расставаясь, в три ручья. Команда объявила голодовку, не принимая нового кока. Творчески работал, товарищ начальник полярной станции! Горел!

Отец грустно взглянул на покрасневшего Ермака и ушел.

— Почему вас зовут Гарри? — поинтересовалась Валя. — Разве вы англичанин?

— На плато, оказывается, и девушки есть!.. — ухмыльнулся кок. — Нет, я не англичанин, я рязанец. Был в кино такой артист Гарри Пиль. Мама им увлекалась.

При виде кока все приуныли, особенно Бехлер. Но оказалось, что напрасно. Готовил Гарри действительно хорошо. Только уж очень был болтлив и врун ужасный. Даже не знаю, с кем его сравнить — с бароном Мюнхаузеном или Ионом Тихим, написавшим свои знаменитые «Звездные дневники».

Утром Ермак улетел обратно, и я был свидетелем то-го, как начальник полярной станции разъяснил пилоту, сколь важна моральная чистота людей, делающих дело в планетарном масштабе.

— Я понимаю вас, Дмитрий Николаевич, — горячо уверял Ермак, — теперь я привезу… У меня есть в Анадыре два брата на примете — отличные люди! А насчет кока вы не волнуйтесь, я взял над ним шефство. И вообще он очень хороший человек: как на балалайке играет! А насчет шоколада — это просто затмение на него нашло. Конь о четырех ногах, да спотыкается.

— Это вы убедили не отдавать его под суд?

— Ну да, я. Да вы не беспокойтесь.

Ермак сдержал обещание и действительно привез двух эскимосов. Вертолет уже стоял минут десять, а они всё выходили: сначала два брата-близнеца, в кухлянках и фетровых шляпах, надетых явно по торжественности момента, их мать, старая-престарая эскимоска в меховых штанах и оленьей кухлянке, жена одного из братьев, одетая обыкновенно, как одеваются и в Москве, — в платье и пальто, на голове пуховый платок, и их дети — я насчитал ровно восемь, — одетые по-эскимосски и по-русски.



На этот раз отец серьезно разобиделся на Ермака.

— Где я помещу этот детский сад? — гневно спросил он. — Вы смеетесь надо мной? Вам ничего нельзя поручить. Скажу откровенно, я был о вас лучшего мнения.

Все стояли растерянные. Кок на мгновение выглянул из кухни в белом халате и колпаке, показал белоснежные зубы и скрылся. Тело у него было словно на пружинах. Братья почувствовали недоброе и заволновались.

— Товарищ Черкаса, не просим детский сад… Своя яранга будем строить, — сказал один из братьев.

Как я потом заметил, говорил всегда он, за двоих; другой близнец только согласно кивал головой.

— Мы и в Магадане не водил в детский сад. Мы же уволились. Мы навсегда сюда приехал. Хорошее место здесь. Однако, уже были в этих краях, оленей пасли.

— Вы были здесь? — удивился отец.

— Я был. Охотился на быка. Оленей пасли там, внизу. Хороший долина есть. Сколько хочешь корма для оленей. В совхозе работал. Хороший, однако, совхоз. Премии мне давал.

— Почему же вы ушли из этого совхоза? — настороженно спросил отец.

— Брат за мной приехал. Квартиру в Анадыре получал, топить не надо, всегда тепло есть. Уговорил меня приехать. Грузчиками там оба работали в бухте — хорошо было.

— А почему же ушли оттуда, если хорошо? — угрюмо допрашивал отец.

— А теперь я уговорил брата. Отличные места здесь! Однако, лучше Анадыря. И в квартире жарко. Зачем так топить? На охоту будем здесь ходить. Всегда дичь свежая будет. Оленей разведем. Рыбу будем ловить. Для себя и для всех вас. Всем хватит. Богатый край здесь — людей еще не наехал. Ягоду будем собирать, грибы…

— А на полярной станции будете работать? — кротко поинтересовался отец, выдвигая вперед нижнюю челюсть.

— Почему не будем? Будем, однако. Что велишь, то и работаю. Плотничать умеем, оленей пасти умеем, охотиться умеем, рыбу ловить умеем. Что еще тебе надо? А жена моя уборщицей умеет. Она в конторе совхоза убирала. Награда есть. Не отправляй назад…

Ребята, немного понимавшие по-русски, услышав, что их могут отправить назад, подняли отчаянный рев. Женщины стояли неподвижно, как статуи, и грустно смотрели на отца, не пускавшего их в рай.

Отец махнул рукой и ушел в магнитный павильон, а эскимосы стали торопливо выгружать свои вещи. У них оказалось несколько тюков моржовых шкур, которыми они думали крыть ярангу.

Но только они собрались идти в лес за жердями, как вернулся отец.

— Не надо никакой яранги! — раздраженно сказал он. — Есть же утепленная палатка. Борис Карлович, сейчас же освободите им палатку!..

Бехлер скрепя сердце вытащил из нашей бывшей палатки, которую он приспособил уже под кладовую, весь скарб. Эскимосам палатка очень понравилась, особенно окна и тамбур.

— Однако, светло будет! — восторгались они по-русски и по-эскимосски.

Моржовые шкуры они развесили по стенам и устлали ими пол. Получилось очень уютно. От кроватей отказались: «Только мешать будут», а стол взяли и тут же наполовину укоротили ему ножки.

— Как цыгане! — бормотал Борис Карлович.

Через два дня Ермак окончательно поселился у нас. Его поместили в одной комнате с Женей. Они сразу подружились, и по ночам, когда все уже спали, из их комнаты неслись взрывы смеха, так что отец вынужден был сделать им замечание.

А на аэродроме стоял новенький, с иголочки, вертолет «МИ-1», предназначенный для научных изысканий.


Глава восьмая Если бы парни всей Земли…


Отец с озабоченным, но сияющим лицом ходил от павильона к павильону и напевал:


Если бы парни всей Земли

Вместе собраться однажды могли,

Вот было б весело в компании такой

И до грядущего подать рукой…


Все были довольны, веселы и взбудоражены: только что объявили «алерт»!

Я уже говорил насчет службы «алерт»? Геофизики всего мира договорились при особенно интересных явлениях природы действовать одновременно и сообща по сигналу научной тревоги «алерт», что означает: будь готов — совсем как у пионеров. Тогда объявлялся специальный мировой интервал (СМИ), и наблюдения проводились чаще и с большей детальностью. Например, шары-зонды запускались каждые пять минут. Каждую минуту фотографировали полярные сияния, беспрерывно регистрировали изменения магнитного поля и земных токов, и так далее.

Для руководства этой работой планетарного масштаба были созданы четыре центра оповещений. Они собирали нужные для прогнозов сведения с обсерваторий всего мира и объявляли СМИ.

Главный центр оповещений был в Вашингтоне, остальные три — в Москве, Париже и Токио. Мы прослушали в кают-компании обращение знаменитых ученых по радио. Прочли и газеты. Отныне на всех документах, публикациях, посвященных Международному геофизическому году, на приборах и всяких инструментах ставилась специальная эмблема — земной шар с опоясывающей его орбитой спутника. В моей папке хранится несколько наклеек с этой эмблемой.

Женя говорил, что нашей полярной станции выпало одно из лучших мест для наблюдений неисследованного, сулящее много интересного.

Сама природа решила отметить начало МГГ подобающим образом. Обсерватория в Красной Пахре зафиксировала мощную вспышку на солнце. Сообщение об этом полетело в Вашингтон. В обсерватории Сакраменто Пик в США наблюдали еще одну вспышку на солнце, немного меньшую, — объявили «алерт».

Когда в атмосферу земного шара вторгся мощный поток невидимых заряженных частиц, изверженных солнцем, и по всей Европе началось «непрохождение радиоволн», на обоих полюсах заполыхали полярные сияния, грозно усилилась ионизация и тому подобное, — ученые всего мира были уже наготове.

Исследователи космических лучей в Якутии запустили в стратосферу шары-пилоты, астрономы Крымской астрофизической обсерватории запечатлели на пленку страшные багровые и желтые протуберанцы, над Калифорнией взлетели ракеты с магнитными приборами, в Перуанских Кордильерах специалисты изучали радиоволны солнца, французы над антарктической станцией Дюмон-Дюрвилль засняли кинокамерой сполохи сияний, и все пятьсот советских станций и обсерваторий и четыре тысячи станций и обсерваторий, разбросанных по всем материкам, одновременно изучали, фотографировали, регистрировали. У меня дух захватывало, когда я думал об этом!..

У нас на плато работа, что называется, кипела — я просто не знал, кому помогать.

Папа и Валя запустили на тридцать километров вверх радиозонд. Я невольно вспомнил, как с мальчишками запускал на даче в Подмосковье огромного трещавшего змея. Но теперь было интереснее и, конечно, сложнее. У нас было специальное оборудование для запуска, приема сигналов и обработки радиозондов, для добычи водорода.

Первый радиозонд ушел ввысь в назначенное время. Валя ужасно волновалась, достигнет ли радиозонд положенной высоты. Она даже всплакнула от волнения, но радиозонд достиг. У меня до сих пор стоит в ушах характерный, чирикающий звук приборов на радиозонде. Валя от радости прыгала, как девчонка, и поцеловала меня в обе щеки.

А Женю интересовали земные токи. Кстати, наблюдения за земными токами очень просты: достаточно заземлить два железных стержня на расстоянии нескольких сот метров и соединить их электроизмерительным прибором. Стрелка прибора сейчас же начнет беспорядочно двигаться, указывая на изменение токов Земли. У нас, конечно, эту запись производили автоматические приборы в павильоне. Поразительно, что эти токи отражали, как зеркало, явления, происходящие в сотнях километров от земной поверхности. Земные токи записывались круглосуточно. Это называлось служба на секундах.

Между прочим, эта служба на секундах позволила обнаружить три высотных ядерных взрыва, которые США провели в Южной Атлантике на высоте 500 километров. И взрывы-то были сравнительно небольшой мощности, но они вызвали быстрые колебания в земных токах, которые и записали приборы.

Одни любовно изучали планетарные процессы, потому что любили землю и человечество. А другие в это же самое время проводили испытания чудовищных водородных бомб. Из того самого водорода, которым мы наполняли шары-пилоты.


Глава девятая Ссора


Впервые я так вплотную столкнулся с миром взрослых. Я был один среди них мальчишка. Эскимосиков можно не считать, они были еще совсем маленькие. Им нужны игрушки. А меня уже интересовали люди. До сих пор я знал их только по книгам и привык делить людей на плохих и хороших. В романах это было легко, в жизни оказалось куда сложнее. Кто у нас на полярной станции плохой и кто хороший?

Разумеется, мама, папа, Валя, Женя, ну, Ангелина Ефимовна — хорошие без сомнения. По-моему, и Фома Сергеевич очень добрый человек. Другое дело Абакумов, который где-то бродил вокруг. Он был явный злодей. А каким считать Гарри, который проворовался? Конечно, он плохой, но он мне нравился своим простодушием и юмором. Он умел смеяться и над собой и над обстоятельствами. Гарри казался мне самым интересным человеком на плато. Я постоянно крутился возле него, и мы подружились.

Он готовил обед и произносил длиннейшие речи — часа два кряду! Сидя на ящике, я чистил картошку и со вниманием слушал. Гарри делился со мной самыми сокровенными мыслями — уж такой он был парень.



— Да, Коля, «накормил» меня мой капитан досыта, привет ему морской и сухопутный. Устроил в такое местечко, где и тюрьма покажется клубом. Живем, как на планете Сатурн, только кольца не хватает. Зимой и кольца будут всех цветов радуги. С корабля я их всегда видел. До чего же мне, братец, неохота тут жить! Кроме как с тобой, слова сказать не с кем. У научников вахта по восемнадцать часов! Немножко вздремнут, чуть поедят — и порядок. Не споют, не спляшут, не погуляют, как все люди. Охота так растрачивать жизнь свою! Здесь только один человек так же скучает и томится, как я… Знаешь кто? Твоя мама, Лилия Васильевна. Помяни мое слово, укатит она в Москву. А я здесь сгину. Так мне и надо! Говорили умные люди: не умеешь — не берись. Я не умею, а берусь. Уж такой уродился. Никто меня не портил, сам такой. Мне, братец, было еще четыре года, а я уже воровал у мамы мелочь на мороженое. С шести лет стал переть у нее на кино, потом на всякие сласти. Никто из моих братьев, сестер не воровал, и в роду у нас воров не было. А я вот не могу. Как где плохо лежит, душа моя не терпит. Уж как меня батька порол, до крови, — не помогало. А здесь бери сам что хочешь. Вот место, будь оно проклято! Стоит похвалить чью вещь — научники сами дарят. А ешь, сколько утроба примет. Да я не жадный…

Как вспомню наш кубрик, как мы отплясывали после вахты — эх!.. А здесь балалайка моя так и стоит на миноре… А ночами сны вижу: надраенные палубы, каких-то попугаев на рее, будто дразнят меня: «Дур-рак, дур-рак!» Ох, охмурил меня капитан! Подарил на память книгу «Моби Дик, или Белый кит». Читаю ее, а потом не сплю. Такая жуть на меня нападает, хоть буди механика! Скорблю и тоскую по морю, по «Мурманцу», по своему камбузу, по ребятам… Какие я им пельмени делал по-сибирски!

И черт меня дернул воровать этот проклятый шоколад! На что он мне дался? Эх, Коля, мало меня батька порол, надо было больше! В жизни не буду теперь воровать! И фамилия у меня морская, а я ее опозорил. Хочешь, я тебя угощу? — И он мигом саморучно сбивал мне гоголь-моголь.

На раскаленной плите весело кипели и бурлили всякие кушанья, а сам повар был погружен в мрачную меланхолию. На него еще почему-то угнетающе действовала книга «Моби Дик, или Белый кит». Ему казалось, что в прощальном подарке капитана был тайный смысл, но сколько он ни читал, никак не мог постигнуть его.

Мне нравилось на плато. Напрасно я так боялся Арктики. Правда, впереди еще предстояла долгая полярная ночь, но чем будет темнее, тем ярче полярные сияния.

И самое главное — я видел настоящий вулкан, хотя он и не действовал. Может, еще будут извержения? Из кратера, когда спустишься поглубже, пахнет тухлым яйцом— из недр земли пробиваются газы.

Недели две мы ежедневно вылетали к вулкану на вертолете: Ермак, Ангелина Ефимовна, папа и я. Больше всех радовались профессор Кучеринер и я. Ангелина Ефимовна сверкала белками глаз и говорила: «Какая великолепная сохранность вулканических продуктов!» Она была убеждена, что в этой местности должны быть термальные источники (теплые ключи) вулканического происхождения. И всех просила искать эти горячие источники. Ермак несколько раз один летал над горами, смотрел, не поднимается ли где пар.

Ермак сразу проникся интересами экспедиции. Он готов был каждому помогать, особенно Вале Герасимовой.

Мама вела геологическую съемку местности, ей помогал Бехлер: таскал за ней рюкзак с камнями и молотки.

Я рассказал папе, как тоскует кок, и он, чтобы немного развлечь Гарри, велел Бехлеру и эскимоске иногда заменять его на камбузе. А Гарри пусть походит на геологическую съемку.

И вот мы отправились втроем: мама, Гарри и я.

Погода была жаркая, и как пряно и горячо пахло травами и раскаленными камнями. Мы шли гуськом по склону горы едва заметной звериной тропой. Скоро спустились к какой-то речонке, притоку Ыйдыги. Гарри, по обыкновению, что-то врал, мама смеялась.

Она была в желтом сарафане с короткой кофточкой, в сандалиях, в соломенной шляпке и выглядела, как молоденькая девушка — чуть старше Вали… Она держала себя так просто, что Гарри совсем перестал дичиться и сплясал «яблочко». Мама хохотала до слез, потому что Гарри, по ее словам, был похож на чертенка из какой-то там коробки. А потом мы с Гарри стали просить ее что-нибудь спеть или сыграть. Здесь, внизу, было прохладнее, в прибрежных кустах щебетали, звенели и щелкали птицы, песок был влажный, желтый и такой чистый, какого я никогда не видел в жизни. На нем были следы ветра и лап зверюшек — человек здесь еще не ходил!

Мы побросали рюкзаки, разулись, немножко побродили по ледяной воде, и мама стала нам «представлять», как с восторгом сказал Гарри. У него вся хандра прошла, так он радовался, а мама… Если ей чего не хватало на плато, так прежде всего восхищенных зрителей.

Мама и пела, и читала монологи. У нас от восторга мурашки по спине пошли. Мы так ей аплодировали, что отбили себе ладони. Когда мама прочла монолог умирающего Сирано де Бержерака, Гарри прослезился. Я тоже чуть не заплакал.

Мы все трое настолько увлеклись представлением, что спохватились, когда было пора идти домой. Тогда мы наскоро сняли ближайший разрез.

Гарри еще несколько раз ходил с нами, и каждый раз мама доставляла нам удовольствие. А потом она решила порадовать всех работников полярной станции и выступила в кают-компании с чтением Толстого, Она читала наизусть.

Женя поцеловал маме руку и сказал: «Вы большая артистка, Лилия Васильевна! Вам не жаль вашего таланта?» Ангелина Ефимовна тоже поздравила ее с «настоящим» успехом и пробормотала: «Талант, конечно, так пропадает… напрасно… Эт-то страшно!»

Все разошлись по своим комнатам под огромным впечатлением. Я это видел и был горд за маму.

Но в результате театрального «рецидива» мама сильно запустила геологическую съемку местности, и Ангелина Ефимовна вынуждена была на время оставить свой вулкан и помочь маме закончить эту съемку. Мама была не слишком-то этим довольна, так как профессор Кучеринер очень строгая, сама работала до упаду и от мамы тоже этого требовала.

Кончилось их сотрудничество плохо: они поссорились!.. Произошло это в кают-компании после ужина, в присутствии всех сотрудников станции. Именно после этой ссоры маме опротивело плато не хуже, чем горемыке Гарри. Особенно ее обидело, что папа не вступился за нее. А профессор Кучеринер умеет уничтожить словом.

Вот как это произошло.

Они разложили на обеденном столе полевую карту и стали наносить на нее места находок. Но мамины находки— из ее рюкзака — все перепутались. Дело в том, что если смешать образцы в сумке или рассовать по карманам жакета, то это губит весь сбор. Маме казалось, что она запомнит, где что лежит, а на самом деле образцы при ходьбе перетирались, а некоторые камни были так похожи друг на друга, что и не отличишь.

Ангелина Ефимовна нумеровала каждый камешек сразу на месте, выписывала ему «паспорт» с номером, датой и местом находки. Мало того, она любовно завертывала его сначала в тонкую бумагу, укутывала, как птенчика, слоем ваты или пакли, а потом уже заворачивала. И тут же заносила в записную книжку номера образцов, описание и зарисовку обнажений, какая порода и тому подобное. Чем подробнее запись, тем лучше для науки.

А у мамы постоянно перемешивались образцы. И в тот вечер она, вся красная, вынимала образцы, а профессор Кучеринер с раздувающимися ноздрями, как удав на кролика, смотрела на маму, пока у нее не затряслись руки.

— Чем так работать… — грозно начала Ангелина Ефимовна, — лучше вернуться в театр!..

Когда я виноват и меня разносят, я всегда помалкиваю, но мама не промолчала — и зря!

— А это не ваше дело, — обрезала мама, подразумевая театр.

Ангелина Ефимовна была заместителем начальника полярной станции и приняла это как покушение на авторитет заместителя.

— Я вам делаю замечание, так как вы не в первый раз портите образцы, — строго произнесла она, — и вы будьте добры принять это замечание к сведению.

Папа закурил папиросу и, развернув газету, уселся в кресло поудобнее, показывая всем своим видом, что он безусловно на стороне Ангелины Ефимовны. Мама умоляюще взглянула в его сторону и, поняв, что вмешиваться он не собирается, сделала забавную гримаску, которая показалась Ангелине Ефимовне издевкой над ее замечанием. Тем более, что Гарри, с интересом наблюдавший за ними, невольно хихикнул. Правда, в следующую минуту он под строгим взглядом Вали Герасимовой сразу уткнулся в своего «Белого кита».

— Нет ничего хуже для исследовательского коллектива… — произнесла профессор как-то в нос, — как бездарный, никчемный работник.

— Это я бездарная? — искренне удивилась мама.

— А разве нет?

Мама только пожала плечами: она с детства привыкла, что все восхищаются ее одаренностью.

Ангелина Ефимовна так рассердилась, что даже кончик носа ее побелел.

— Я не могу отделаться от мысли, — почти спокойно отчеканила она, — что вы просто играете роль геолога, роль смелой женщины-полярницы, вроде Жюльетты Жан, погибшей вместе с Русановым в Ледовитом океане. Это некрасиво, Лилия Васильевна! Достаточно сравнить вас с Валюшей. Валя, несмотря на юность, живет в науке, а вы… играете роль ученой женщины, да еще любуетесь собой!..

Вот какого мнения была профессор Кучеринер о моей матери.

Все подавленно молчали.

— Какая ерунда! — громко сказала мама, но в голосе ее была растерянность, она сильно побледнела.

Уязвленной она чувствовала себя в этот миг и одинокой. Я подошел к ней, но она меня даже не заметила.

— Ангелина Ефимовна… — начал было отец, скомкав газету, но мы так и не узнали, что он хотел сказать.

Ангелину Ефимовну же занесло.

— Охотно верю, что ваша жена талантливая актриса, — сразу повернулась она к отцу, — но геолог она плохой, и вы это сами прекрасно знаете. Так зачем же браться за науку?.. Подождите, не перебивайте меня, Дмитрий Николаевич… Вас умиляет, что ваша жена ради вас оставила театр, славу, Москву и стала помощницей и другом. Но что в этом хорошего? В театре она была на своем месте, а здесь? Смешно! Кому это нужно, чтобы хорошая артистка стала плохим геологом? Кому? Вам? Не думаю! Самой Лилии Васильевне — еще меньше. Недаром она работает спустя рукава. Научному учреждению, в котором она имеет несчастье состоять на должности? Тоже нет. Кому же? Для чего она, собственно, ездит за вами? Как турист или как преданная жена? На полярной станции сейчас позарез необходим знающий и добросовестный геолог. И я бы никогда не позволила делать другому мою работу. Ах, как это недобросовестно!

Тут мама швырнула остатки образцов на пол и ушла к себе, а профессор Кучеринер с дрожащими губами (она уже раскаивалась в своей горячности) стала заполнять полевую карту. Папе — я это видел — очень хотелось пойти за мамой и успокоить ее, но он, наверное, постеснялся товарищей и, сопя, снова взялся за газету. Все стали потихоньку расходиться.

Когда я зашел в нашу комнату, мама лежала ничком на постели и плакала. Но потом она вспомнила, что от слез бывают морщины, и сразу вскочила. Мама умылась настоем каких-то трав, помазала лицо брусникой и яйцом— это называлось «маска» — и легла на спину, пока яйцо впитается в кожу.

— Моя мать права… Еще год-другой в этих условиях, и я превращусь в старуху, как эта Ангелина Ефимовна, О, ведьма! И все на ее стороне. Коля! Скорей включи радио!

Мама боялась, как бы опять не заплакать. Я поспешно включил. Передавали «Театр у микрофона».

— Новые пьесы, новые имена, — произнесла мама сокрушенно. — Я была сумасшедшей… Что я сделала с собой, со своим талантом? Любовь… Разве он способен это оценить? Да он Валю, эту ничтожную девчонку, ценит больше меня. Даже не вступился… И сейчас не идет. Ну что ж… Я знаю, что мне делать.

Она решительно взяла бумагу и быстро набросала текст телеграммы. Яйцо на ее лице засохло и действительно стало похоже на маску— желтую, сморщенную, чужую.

— Умойся, мама, — тихо попросил я.

Она умылась, переоделась и сама отнесла телеграмму Жене с просьбой передать ее по радио в Москву.

Женя молча взял лист и пошел в павильон, где была радиорубка. Я поплелся за ним. Я успел прочесть, кому эта телеграмма: режиссеру Гамон-Гамане.


Глава десятая Мама возвращается в Москву, а мы строим дом на леднике


Мама уехала в Москву. Она возвратилась в театр. Это было ее призвание, и никто не удивился. Отец ее не отговаривал, но был подавлен и, против обыкновения, как-то тих и кроток, хотя к нему кротость уж совсем не подходила. И не выдвигал вперед нижнюю челюсть.

Накануне отъезда папа с мамой проговорили всю ночь. Они совсем не ложились спать, бродили под полуночным солнцем возле озера, а «старики» больше обычного шевелились, шептались, наклонялись друг к другу, пока их не скрыл туман.

Я ждал их, ждал — мне ведь тоже хотелось поговорить с мамой перед разлукой, — да так и уснул в одежде на маминой постели. Потом они пришли и стали есть какую-то еду, греметь посудой, и никто не поругал меня, что я лежу в башмаках на постели.

Сквозь сон я услышал, как мама сказала:

— Это страшно! Двадцать лет жизни, выброшенной неизвестно на что… Судьба Селиверстова не дает мне покоя. Да, я испугалась! Очнуться когда-нибудь, как он, прожив уже полвека. Но я бы не могла после этого ходить и блаженно улыбаться. Ты слышал, как его прозвал Коленька? Рип ван Винкль. Очень развитой мальчик! Я оставляю тебе самое дорогое, что у меня есть в жизни, — Коленьку! Почему ты все молчишь? Мы расстаемся всего лишь на два года. Дима! Скажи что-нибудь… Знаешь, очень вкусные эти консервы «персики». Я положу тебе еще?.. Потом, на этот раз очень неудачный коллектив! Ты еще с ними хватишь горя зимой. Одна Ангелина Ефимовна чего стоит! Старая ведьма!.. А эта Валя — ломака. Корчит из себя невесть что. Некрасивая, а держит себя как красавица!

— Не трогай коллектив! — сморщившись, словно у него болели зубы, приказал отец. — Ты совсем не можешь уживаться с женщинами.

— Зато ты можешь! Я знаю, ты о них другого мнения. Но я еще никогда не ошибалась в людях. У меня очень развита интуиция. Они просто не уважают меня, ни во что не ставят. Я привыкла к другому отношению. Помнишь, когда мы плавали на ледоколе? Там было иначе. Все меня любили. А эти… Не всякая женщина оставит Москву, удобства, родную мать, наконец, и станет полярником, исследователем. Да, не всякая. Почему же они… Но это неважно! Помни, я тебя люблю. Поцелуй меня, Дима. Почему ты молчишь, я спрашиваю? Ты должен понять: у меня талант. Режиссер Гамон-Гамана сказал… О чем ты думаешь?

— Я думаю, хватит ли для искусства только таланта или должно быть еще сверх этого?

Им было не до меня; и я снова уснул. Потом я проснулся опять. Мама громко плакала, а отец с потемневшим лицом неловко обнимал ее за плечи и повторял:

— Тише, Лиля, ты разбудишь людей!

Утром рано Ермак подготовил вертолет. Мама, невыспавшаяся, бледная, хмурая, сдержанно попрощалась со всеми.

Отец с рюкзаком, набитым продуктами, со свернутым спальным мешком и ружьем за широкой спиной тоже сел в вертолет. Ермак должен был по пути подбросить его дня на три на ледник для гляциологических наблюдений.

Мелькнуло мамино взволнованное лицо, на моих щеках не высохли еще ее слезы (или мои?), а вертолет уже взмыл и медленно-медленно поплыл над плато, над озером, чуть не задел «стариков» и, перевалив за снежный хребет, скрылся из глаз.

Ангелина Ефимовна, как заместитель начальника полярной станции, отдала несколько распоряжений эскимосам и Бехлеру и подошла ко мне:

— Коля, пойдешь со мной на озеро?

— Анализы будем делать? — Я незаметно вытер слезы.

— Да, возьмем пробы! Ты поможешь мне. Кого бы еще взять нам в помощь? Пойди позови Фому Сергеевича.

И мы пошли втроем брать пробы.


Ко мне на полярной станции хорошо относились. Грустить не дали. Я был желанный гость и в геомагнитном павильоне у Жени, и на метеорологической площадке у Вали Герасимовой, и в камбузе у веселого Гарри, и на вертолете у Ермака, и в походах. Я каждому помогал, чем мог. Людей не хватало, и думаю, что моя помощь была не лишней. Часто я заходил к эскимосам. Встречали меня там с редким радушием, словно я был им родня. Кроме матери, старой эскимоски, все неплохо говорили по-русски.

Братья-близнецы Емрон и Емрыкай рассказывали про свои странствия по Северу. С ними приключались самые странные вещи и в тундре, и на море, и в горах. Жена Емрыкая (мы все звали его по фамилии: Кэулькут) — молодая, энергичная и веселая эскимоска Мария (почему ее назвали русским именем, она не знала, так как рано потеряла родителей) — тоже работала на полярной станции, исполняя обязанности уборщицы, а также помогала коку. Вообще семья эскимосов оказалась очень полезной для станции. Они полностью избавили научных сотрудников от всякого рода дежурств и авралов. Кроме того, удивительно быстро освоившись с местностью, они служили сотрудникам неизменными проводниками. И — отличные охотники и рыболовы — снабжали кока свежим мясом и рыбой.

Мария часто рассказывала мне и своим восьмерым детям (мал мала меньше) эскимосские предания и легенды. Я им тоже много рассказывал. Самое большое удовольствие им доставляли рассказы о Москве, о высотных домах, выставке, театрах, площадях и особенно о метро. Про метро они могли слушать без конца, умирая от смеха.

Насмеявшись досыта, Кэулькут говорил: «Однако, зачем человеку ходить под землей, когда можно передвигаться по земле?»

Я растолковывал им, как мог. Узнав о перенаселенности столицы, о том, что у многих ежедневная дорога на работу и домой занимает до трех часов, эскимосы еще более удивлялись: «Однако, зачем столько людей съехалось в одно место, разве больше земли нет? Ехали бы сюда. Как здесь хорошо!»

Иногда они вспоминали те города, где им довелось пожить (в окружном центре Анадыре, в Магадане), и хохотали до слез. Особенно смешным им казалось, что люди стоят в очереди за… рыбой, когда можно самому наловить сколько хочешь и еще впрок. Города им явно не понравились.

Утепленную палатку они обшили моржовыми и оленьими шкурами, пол застелили мехами. Мы все садились прямо на пол, вокруг низкого стола, и обедали. Иногда они брали обед у кока, но чаще предпочитали готовить сами национальные свои блюда. Без рыбы эскимосы и жить не могли. Впоследствии они развели оленей.

Однажды я рассказал Кэулькуту, как видел здесь человека и что мне никто не поверил.

Кэулькут неодобрительно покачал головой:

— Ай-ай-ай, как нехорошо! Почему не поверили? Зачем врать будешь? Живет в этих краях недобрый человек, я его видел тоже.

Я так и подпрыгнул:

— Вы видели? Кэулькут, пожалуйста, расскажите — когда, где?

— Однако, расскажу, пожалуй. Чего так беспокоишься? Мы пасли совхозных оленей по ту сторону ледника. Там хорошие пастбища есть. К нам пришел человек. Не старый, не молодой. Большая черная борода есть. Ружье есть. Мешок большой есть. Вынимал из мешка шкуры песца. Однако, хорошие шкуры! Муки за них просил, табаку, рубахи старой, семян.

— Каких семян? — удивился я.

— Всяких. Мы посылали за семенами в Магадан. Отдали ему. И ситца для рубахи привезли. Мать ему пошила. Кухлянку ему еще менял, унты менял — много чего…

У меня дыхание захватило:

— Кэулькут, но почему вы думаете, что он недобрый человек?

— Однако, недобрый! Жил с нами месяц, пока семена доставал, от летчика прятался. Просил не говорить, что он в горах есть.

— И вы не сказали?

— Нет. Человек просил. Зачем говорить? И ты не говори. Кому вреда делал? Никому. Один живет. Семян просил… Парник, что ли, хочет делать, как в совхозе?

Я долго молчал, медленно приходя в себя.

— Каких же семян? — повторил я вопрос.

— Рожь просил, огурец просил, картошка, лук, морковь — всяких, побольше. Сказал, и на следующее лето придет. Песца менять будет. Однако, охотник хороший. Просил опять товар привозить. Только мы на другой год в Анадырь уехали…

— Кэулькут, можно отцу сказать?

— Однако, не говори! Еще милицию вызовет отец твой. Зачем говорить? Его уже нет здесь.

— Но я видел!

— Когда только приехал. А теперь он увидел русские и ушел подальше. Эскимосу верит, русскому, однако, нет. Он далеко теперь. Ты его не бойся.

— Значит, нельзя папе сказать?

— Нельзя! Другой раз тебе говорить ничего не буду, если язык болтать…

— Я не скажу, Кэулькут! И я не сказал.

…Полярный день кончался. Солнце впервые закатилось за горизонт. Быстро-быстро начал укорачиваться день. Все чаще выпадал дождь пополам со снегом. «Старики» возле озера всегда были окутаны туманом. Дул ветер, сырой и холодный. Только вода в озере оставалась теплой, как летом: на дне его били термальные источники.

Отец собрал всех в кают-компании и объявил, что на леднике необходимо построить дом для гляциологических наблюдений.

— Раз в неделю я буду отправляться туда, чтобы сменить ленты на самописцах. И по месяцу жить там каждое время года.

— Четыре месяца в году! — грустно сказала Валя. — Мне тоже придется? Метеорологические наблюдения на льду… А весной актинометрические?

— Я сам их буду вести за себя и за вас. Метеостанцию на плато нельзя оставлять ни на день! Так вот, придется устроить аврал. А когда закончим с домом… — отец повернулся к Жене, — поищем могилу твоего отца. Если крест землепроходцев цел, то отыщем скоро.

— Спасибо, Дмитрий Николаевич! — воскликнул Женя просияв.

Валя тоже обрадовалась — за него.

На аврал прибыли все, кроме Ангелины Ефимовны, на которую возложили наблюдения по станции, бабушки-эскимоски и ее восьмерых внучат. Накануне Ермак с помощью братьев Кэулькут навозил туда леса и всяких строительных материалов.

Необыкновенно величественный вид был с этого ледника! Выйдя из вертолета, мы долго стояли молча и смотрели на все четыре стороны.

Как раз ветер разорвал сплошную пелену облаков и разогнал их по небу. В прозрачной, фиалкового оттенка синеве засияло неяркое северное солнце. Косые лучи его коснулись вечных снегов на вершинах гор и превратили их в серебро. Тысячекратно сверкнули в гранитных утесах, высившихся отвесной стеной головокружительной — на тысячи метров — высоты. Зажгли целый пожар в зарослях багряной и красной карликовой березки на горных склонах. Скользнули по вершинам редких лиственниц в синеющих долинах. Отразились в далекой Ыйдыге, то пробивающей себе путь среди высоких серых, подобных столбам утесов трапов, то свободно разливающейся по долине. А ледник, на котором мы стояли, засверкал таким ослепительным голубоватым пламенем, что все невольно сощурили глаза и кое-кто полез в карман за очками.

— А где же наше плато? — спросил я, отчаявшись найти его взглядом.

— Его отсюда не видно, — сказал Ермак. — Шестьдесят километров расстояние!..

— Нет, видно, — живо возразил отец. — Вон в той стороне, на восток… Высокое плато!

Но сколько мы ни смотрели, не увидели. У отца редкое зрение.

— Пора приниматься за работу, — сказал отец и пошел выбирать место для гляциологической станции.

На леднике стояли ящики с кирпичами для печи, с глиной, с песком, лежали бревна, доски, фанера, кули с паклей, войлоком, опилками, всякий плотницкий инструмент.

Работа началась с вырубки котлована под фундамент станции. Мужчины долбили кирками и ломами лед, а женщины (и я с ними) лопатами отбрасывали его в сторону.

Погода была хорошая, работа так и кипела. Несмотря на ветер, мне было так жарко, что я даже вспотел в своей ватной телогрейке. Каждые два часа мы делали перерыв, чтобы закусить и выкурить по папироске — конечно, тому, кто курил. Вырубив котлован, мы установили каркас дома и обшили его досками — сначала с наветренной стороны, чтобы не так дуло. Сразу стало легче работать.

Сначала распоряжался Черкасов, но потом, как-то само собой, «команда парадом» перешла к Бехлеру. Он больше отца понимал в строительстве и вообще у него были золотые руки. Он к тому же и печник оказался замечательный. Сам лично (Женя и Валя у него были как подручные) он сложил печь-шведку, которая разделила единственную комнату на две части. Несмотря на протесты отца (он боялся, что будет плохая тяга), Бехлер пристроил к печи еще и лежанку.



— Знаете, как будет приятно в трескучий мороз посидеть на этой лежанке, — сказал он. — Не раз вспомянете меня добрым словом!

Пока Бехлер, Женя и Валя трудились над печкой, мы обтянули дам рубероидом, зашили планками. Подпол и потолочное перекрытие засыпали опилками, заполнили паклей, застелили войлоком, обложили толем. Стены тоже в середине заполнили опилками и паклей и, чтобы было еще теплее, обили изнутри фанерой. Односкатную крышу обтянули толем. Никогда не думал, что так интересно строить дом!

Три дня мы его строили, да еще два дня вели всякие отделочные работы, мастерили мебель, убирались. Ночевать улетали домой на плато.

Домик получился замечательный! Мы к нему и тамбур приделали для хранения угля и продовольствия. К всеобщему веселью, Бехлер, закончив печь, сделал в тамбуре санузел. Этим санузлом он так гордился, что смущенный отец вынужден был крепко пожать ему руку и особо тепло поблагодарить.

Последний раз мы завтракали у пылающей печи. Тяга была великолепной — напрасно отец волновался, — в трубе так и гудело. Печь быстро нагрелась, приятно запахло тесом.

Уплетая бутерброды, которые нам наготовил кок, и запивая их горячим кофе из термоса, мы то и дело подкладывали в печь щепки и стружки. Бехлер буквально сиял. Мы его поздравляли. Сияя, он кланялся нам, как эстрадный артист. У Бехлера за эту неделю отросла изрядная борода — некогда было побриться, — и все нашли, что она ему очень идет.

— Полярникам вообще пристало ходить с бородами! — воскликнул Женя Казаков.

Вдруг на нас напало веселье. Мы беспрерывно смеялись и болтали все разом, как ребятишки. Каждый острил как умел — хорошо или плохо, все равно хохотали до слез.

Эскимосы, хотя и не всё понимали, тоже улыбались, глядя на нас.

— Давно так не смеялся! — сказал отец, вытирая слезы. — Должно быть, очень весело мне будет жить одному в этом доме… Хорошая примета! — И отец громко рассмеялся.

Но смех почему-то уже прошел, и все только улыбнулись из вежливости и стали собираться домой.

В последующие дни на гляциологическую станцию вылетали несколько раз отец и Бехлер. Перевезли туда приборы, постель, книги, кое-какую посуду и утварь. Бехлер даже занавески там повесил и картину, которую по его настоянию выбрал отец.

А день становился все короче и короче; надвигалась великая полярная ночь.


Глава одиннадцатая Крест землепроходцев


Поиски могилы Михаила Михайловича Казакова отец назначил на последнюю неделю сентября.

Накануне мы допоздна засиделись в кают-компании. Отец расположился в удобном кресле, сделанном руками Бехлера, вытянув свои длинные ноги и целиком углубившись в чтение. Лицо его было покойно и красиво. Он отдыхал.

Ермак мастерил в углу игрушки для детей Кэулькута. Он всегда им что-нибудь дарил: сласти или игрушки. Иногда он поглядывал на Валю, но не подходил к ней.

Вообще у нас сразу образовалась такая традиция: являться к ужину в кают-компанию, как в гости или в театр. Отец сам первый подавал пример, надевая лучший костюм, свежую сорочку, красивый галстук. Это правило по возможности соблюдалось и зимой — долгой полярной ночью. Я несколько раз наблюдал впоследствии, как в буран Валя, еле добравшись (и то при помощи Жени, отца или Бехлера) с метеоплощадки, почти задохнувшаяся от ветра и снега, отойдя немного, переодевалась, причесывалась и пудрилась.

Валя и наш кок Гарри играли в шахматы, а Женя и Борис Карлович «болели» возле них. Валя только что поставила шах и мат Жене, после чего он охотно уступил место коку. Судя по его лукавой улыбке, Женя был уверен, что и кока постигнет та же участь. Валя еще в университете слыла искусной шахматисткой.

Ангелина Ефимовна, загоревшая и поздоровевшая (она уже не казалась мне похожей на гусыню), о чем-то вполголоса беседовала с Селиверстовым. На ней было хорошо сшитое синее шерстяное платье, на плечах мех. Валя тоже к вечеру принарядилась. Ей очень шло спортивного вида полосатое платье с белым воротником и манжетами.

В тот вечер погода была хорошая, настроение у всех — тоже. Мне одному что-то было не по себе. Я пристроился возле приемника и, настроив его на Москву, пригорюнившись, слушал концерт Чайковского. Я думал о маме (где она сейчас, чем занята?), о милой своей бабушке, об одноклассниках. Уже начался учебный год… Все научные работники предложили свои услуги по моему обучению, но отец отказался наотрез, заявив, что сам подготовит меня за седьмой класс.

Мы уже приступили к занятиям. Отец построил их по методу заочного обучения: он никогда мне ничего не объяснял предварительно, как это делается в школе, я должен был сам, без всяких объяснений, учить уроки по учебнику.

— Там же все ясно написано, вот и занимайся! — сказал мне отец. — Если что не поймешь, зови меня.

Я консультировался у него только по алгебре (и то предпочитал спросить у Жени), с остальными предметами справлялся. Спрашивал он требовательно и жестко. Так он принимал зачеты у студентов. Никогда в школе я так не занимался. Не то чтобы я боялся отца, но я стеснялся при нем не знать. Кажется, умер бы со стыда, если бы не выучил урока. Я серьезно уверен, что ни одного мальчишку не учили таким варварским методом: экстерном, самоучкой, будто я был взрослый студент-заочник! Я поражаюсь, почему никто на полярной станции этому не удивлялся, как будто так и надо.

Ну что ж, я сумел! Интересно, сумели бы мальчишки из нашего класса? Им-то по сто раз объясняли учителя, а дома — родители.

Я усаживался с утра за стол в нашей уютной комнате, которую обставила еще мама, раскрывал, например, геометрию, брал в руки карандаш и бумагу и принимался разбираться в новой теореме. Сначала раз прочту— не понял. Читаю и одновременно делаю чертеж — начинает проясняться. Еще раз читаю — ага, понял. Тогда закрываю учебник и начинаю доказывать теорему. Запнулся— заглядываю в учебник. Как я мог забыть, это же просто!.. Еще раз на всякий случай читаю теорему. Ясно и понятно. Откладываю книгу, беру чистый лист бумаги и уже без «подсказки» доказываю теорему от начала до конца.

Меня пленяла логика развития доказательств. Никогда я так не любил геометрию, как теперь, когда сам изо дня в день постигал ее.

Грамматика давалась труднее, иногда даже приходилось обращаться к Вале. Но я всегда это делал так, чтобы не знал отец. Боялся, что он спросит, почему я не обратился за разъяснением к нему.

…Отец опустил книгу на колени и заговорил. Все обернулись к нему. Валя, только что обыгравшая кока (он покраснел, как помидор, и надулся), спокойно уложила шахматы в ящик и пересела поближе к отцу. Болельщики последовали за ней.

— Сейчас я перечитывал Горбатова, его «Обыкновенную Арктику»… — сказал отец. — До чего хорошо! Какое проникновение в жизнь Севера, в психологию его людей… Меня поразило одно место. Если разрешите, я его прочту.

Отец отметил это место синим карандашом, и я потом переписал его в дневник. Вот что он прочел:

— «Нет больше старой Арктики, страшной, цинготной, бредовой, с волчьими законами, драмами на зимовках, испуганными выстрелами, глухими убийствами в ночи, с безумием одиночества, с одинокой гибелью среди белого безмолвия пустыни, с мрачным произволом торговца, с пьяными оргиями на факториях, с издевательствами над беспомощными мирными чукчами, с грабежом, насилием, бездельем, одурением и отупением, — нет этой страшной, трижды проклятой старой Арктики! Нет ее-уничтожили! Очень хорошо! Отлично!»

Отец прочел этот отрывок целиком, заметно побледнев (Женя почему-то смотрел на него с ужасом). Дальше он цитировал только выдержки.

— «Этот Карпухин с Полыньи, — размышлял я, — этот последний не выкуренный из норы хищник… Последний ли? Вот он сидит, сгорбившийся, жалкий. Потому что его поймали, — съежился. А вчера?.. Как он попал в Полынью, этот Карпухин? Его загнали сюда, как загоняют охотники волка. Он убегал, петляя и волоча подстреленную ногу. По этим путаным следам-стежкам можно прочитать его историю. Кем он был- раньше?.. Он снова отступает, бежит, ищет берлоги, где спрятаться. Теперь его путь лежит на Север. На Чукотке он обретает железную берлогу. Отлеживается. Зализывает раны».

Отец помолчал, ни на кого не глядя, снова поднял книгу.

— Только одну еще выдержку… «За годы странствований этот человек… научился ладить с суровой природой Севера. Он приспособился к ней, отказался от многих потребностей; он соглашался жить в грязной землянке, занесенной снегом по крышу, он умел выждать пургу, вырыв в снегу яму для себя и собак, научился терпеливо делать пешие переходы, голодать, мерзнуть, болеть, жить в грязи и лишениях. Если это и была «романтика», то «романтика» отчаяния и приспособления. Если это и была жизнь, то жизнь хищника и бездельника. Впрочем, какая она ни была, она устраивала Карпухина, другой он не хотел. И на то были у него свои причины».

— Эт-то страшно! — сказала Ангелина Ефимовна. — И такой Карпухин… — Она запнулась.

Все молчали. Ангелина Ефимовна не без досады взглянула на Бехлера и кока.

Борис Карлович сразу поднялся:

— Пойдем спать, Гаррик, вставать рано.

Кок пожелал всем спокойной ночи и неохотно пошел за механиком.

Когда они вышли, закрыв за собой дверь, Ангелина Ефимовна сказала то, что хотела сказать:

— И такой Карпухин оказался в вашей экспедиции? Я подразумеваю вашу первую экспедицию на плато, Дмитрий Николаевич.

— Да. Вы меня поняли… Это был таежный волк. Мы договорились с другим, но тот рабочий раздумал. Мы торопились, ведь экспедиция была ассигнована лишь на два летних месяца. Каждый потерянный день грозил обернуться неудачей. Мы взяли первого попавшегося.

— Проверили хоть документы? — спросил Ермак. Он давно уже оставил игрушку и внимательно слушал.

— Да. У него был паспорт, правда просроченный…

— Дмитрий Николаевич, все-таки что представлял из себя этот Абакумов? — задумчиво спросила Валя.

— Высокий жилистый мужик, необыкновенно сильный, мрачного характера, озлобленный на весь мир. Родом из староверского села на реке Лене. Мало он о себе рассказывал, но кое-что, сам того не замечая, по крупинке рассказал. О колхозе он и слышать не хотел. Из их семьи никто не пошел в колхоз. Да и семья быстро распалась…

Не исключено, что был одно время с бандитами. Мог уйти от них, потому что не поладил с атаманом. У него была идея фикс: никому не подчиняться. Прадед его, как он рассказывал охотно, бежал из России во время крепостного права. «Барину подчиняться не захотел». А вообще, знаете, колоритная фигура этот Алексей. В нем что-то есть и от тургеневского Бирюка и от тех удальцов, что ходили с Пугачевым. Ужасно обозленный!

— А на фронте он был? — спросил Женя.

— Говорит, был… Сомневаюсь, что до конца. Пересидел где-нибудь в тайге. Охотник первоклассный.

— Как же это произошло… что он сбежал? — тихо, но, по обыкновению, четко спросил Казаков Женя.

— Да, пожалуйста, расскажите подробно! — попросила Валя.

Отец чуть поколебался — не любил он об этом вспоминать, досада его брала, горе. Но он пересилил себя и довольно подробно рассказал о роковом утре…

Накануне они закончили сортировку и укладку образцов, уложили вещи в тюки, оставив только палатку и спальные мешки.

Вулкан, плато, теплое озеро, река Ыйдыга были осмотрены, по возможности изучены. Не открыты истоки Ыйдыги, но пора было пускаться в обратный путь. Вот-вот могла лечь зима.

Утром первым проснулся отец от какого-то беспокойного внутреннего толчка. Он резко поднялся, разбудив тем самым Михаила Михайловича и рабочего Григория.

Алексея Абакумова нигде не было.

Одна лошадь мирно паслась неподалеку, стреноженная, и это почему-то смутило отца. У них было шесть лошадей, и обычно они свободно паслись ночь, иногда далеко уходя в поисках скудного корма. По утрам Алексей отыскивал их. Всего вероятнее, что он и теперь отправился собирать лошадей.

— А где же тюк с провизией? — вдруг спросил Григорий.

Он сразу очень испугался. Кроме начатого мешочка с сухарями, ничего не осталось. Мука, крупа, консервы, даже сахар были похищены. Исчезли винтовки (собственная любимая охотничья винтовка отца осталась), почти весь запас патронов и пороха, овес для лошадей, вся посуда (кроме одного котелка), одежда, одеяла. Все, что можно забрать, было забрано. Только тюки с образцами не тронул Алексей Абакумов.

— Обокрал! — тонко закричал Григорий и расплакался.

С потемневшим лицом Казаков стал грузить на единственную лошадь образцы.

— Мы должны поспеть к лабазу раньше Алексея! — сказал отцу Михаил Михайлович.

— Ой, не поспеем! — ужаснулся Григорий, размазывая по лицу слезы.

Это был деревенский паренек, сибиряк, простодушный, старательный, но недалекий. С момента бегства Абакумова он испуганно и покорно ждал гибели и утонул в реке.

Лабаз, где оставался весь запас провианта, предназначенный на обратный путь, находился километрах в полтораста вниз по течению Ыйдыги. Они прошли пешком эти полтораста километров за четыре дня, изодрав об острые камни сапоги, сразу надорвав силы. На лошадь нагрузили образцы, спальные мешки.

Лабаз был устроен на высоте трех метров (выше деревьев не было, и эти еле нашли). Это был добротный сруб с помостом из накатника и крышей из двух слоев древесной коры, придавленной бревном. Вчетвером его делали полдня! Такой лабаз хорошо предохраняет продукты и от сырости, и от диких зверей. Людей опасаться не приходилось, местность была совершенно безлюдной. В лабазе был сложен запас провизии, а также мешки с овсом, кое-какие теплые вещи.

Лабаз оказался разгромленным. Все, что в нем нашли, была свежая туша дикого оленя и пара гусей — подарок охотника, предателя и дезертира Абакумова.

От разгромленного лабаза начался путь к смерти Казакова и Григория, страдный путь Черкасова.

Ранняя в тот год пала зима — снег, дождь, леденящий ветер. Недоедание, а потом и голод, огромные, не по силам переходы (зима гнала), напряжение всех сил — и физических и духовных…

Первым умер Казаков — от истощения, в полном сознании. Все четыре года Отечественной войны он был на фронте и- уцелел, выжил, чтобы погибнуть в тайге.

Черкасов с Григорием довезли его на лошади до креста землепроходцев и похоронили неподалеку.

Григорий погиб, переправляясь вброд через реку. Еще раньше пала их единственная лошадь, сбив копыта, ослабев от бескормицы…

— Так окончилась наша первая экспедиция на плато… — сказал отец. — Если бы мне тогда повстречать Алексея, я бы его убил! — добавил он.

— А если бы… вы его встретили теперь? — нерешительно спросила Валя.

— Право, не знаю… Теперь вряд ли.

Я взглянул на Женю. Он ничего не сказал.

В ту ночь отец долго не мог уснуть. Вставал, выходил покурить. Кудесник поцарапался к нам в дверь, и он его пустил, хотя, С тех пор как тот подрос, выгонял его из комнаты.

Мне было очень жаль отца, но я не смел выразить свое сочувствие: еще оборвет, выругает. Я никогда не знал, как он поступит в том или другом случае. Не было между нами душевной близости. Тогда еще не было.

Я лежал и думал, возьмет ли он завтра меня с собой? Я очень опасался, что останусь на станции.

Так и вышло бы, если бы не Женя. Увидев, что я готов заплакать, он попросил отца взять меня с собой. Тот лишь махнул рукой, и я, приняв это за согласие, поспешил спрятаться заранее в вертолете. Взяли с собой, по ее настоятельной просьбе, и Валю Герасимову.

Искали очень долго и безрезультатно.

«Если сегодня не найдут, завтра могут меня не взять!» — думал я горестно.

Меня поташнивало, как всегда, в воздухе. Отец сидел в кабине, рядом с Ермаком, а Женя и Валя напротив меня.

Опять внизу проплывали горы, реки, ущелья, пропасти, низкорослая серая тайга. Когда я уже потерял надежду, отец нашел то место…


Так вот он, крест землепроходцев, — огромный, черный, угрюмый. От времени и непогоды он стал совсем трухлявым, но все еще крепко стоял на скале, на обрывистом берегу безымянной обмелевшей речки.

Крест землепроходцев!.. Кто были эти люди, воздвигнувшие гигантский крест на суровом и непостижимом Севере? В честь чего они его воздвигли? Где сложили они свои кости, открыватели новых земель?

Долго мы стояли в молчании. Над рекой стлался туман. Небо затянули серые, слоистые облака. Трава была мокра от инея. Кустарник облетел, его трепал ветер. Кривоствольные, уродливые лиственницы, покрытые мохом, свисающим как борода, потрясали искривленными ветвями. Возле станции лес был лучше, хотя плато лежало значительно севернее. Правда, наш лес находился под защитой высокого горного хребта, преграждающего путь северо-восточным ветрам.

Вертолет стоял поодаль. По его обшивке стекали крупные капли растаявшей изморози, словно пот. Сумеречный был день, сумеречно было у всех на душе…

Женя медленно пошел вдоль берега, ища могилу своего отца. Может, он хотел скрыть навернувшиеся слезы.

Отец зорко огляделся.

— Мы привалили к могиле камень, от зверей. Закопали не так уж глубоко, — сказал он, — здесь оттаивает не более метра. Дальше вечная мерзлота. Ищите камень! Я высек на нем имя и дату.

— И поставили крест? — спросила Валя.

— Нет. Крест я не ставил.

— А там крест. — Валя протянула руку.

Мы увидели могильный холм, придавленный осколком скалы и заросший увядшими стеблями трав и цветов. В изголовье стоял крест. Это был обыкновенный крест, который можно видеть на деревенских кладбищах.

— Алексей… — удивленно протянул отец. — Больше некому! Вернулся и поставил крест. Следил ли он за нами? Или случайно наткнулся на могилу и прочел надпись…

— И понял, что убил человека! — с негодованием заметила Валя.

Она была тоже бледна, как и Женя. Может, прозябла.

Мы сняли шапки. Женя уже не скрывал своих слез. Даже Ермак был расстроен…



В небе кричали гуси, пронзительно и тревожно. Все птицы давно уже пролетели на юг, только гагары и гуси задержались. Уродливый лиственный лес то затихал ненадолго, будто прислушиваясь, то снова тряс ветвями, трещал, гудел. Он уже приготовился к зиме, к буранам. Густой слой слежавшихся мокрых листьев от ивово-ерникового подлеска прикрывал его корни словно бурым одеялом.

Смеркалось. День стал совсем короток. Ермак с беспокойством посмотрел на небо и пошел к вертолету.

— Оставьте меня здесь одного, — отрывисто проговорил Женя.

— Не надо, Женя! — мягко запротестовал отец. — Ермак запеленгует это место. В другой раз доберешься сюда пораньше.

Мы зашли в вертолет, а Женя еще постоял у могилы. Он хотел быть один.

— Иди в кабину пилота, — сказал ему отец и, сев рядом со мной, вдруг крепко прижал меня к себе.

Он так редко ласкал меня, что у меня даже слезы выступили.

На плато мы вернулись, когда уже совсем стемнело. Хорошо, что наши догадались получше осветить площадку для посадки. Кудесник радостно залаял и ухитрился лизнуть меня в щеку, когда я нагнулся к нему.


Глава двенадцатая Великая полярная ночь


«Настало утро, настал полдень, и солнце не взошло…»


В этой фразе есть что-то библейское, мифическое. Но она означает лишь, что настала великая полярная ночь. Странное ощущение, когда проснешься после ночного сна и с удивлением думаешь: не рассветет ни сегодня, ни завтра. Тому, кто не знает полярной ночи, сразу скажу, что тьма не была полной. Даже когда не было луны, светили звезды. Никогда не думал, что звезды могут быть такими яркими, могут светить. И почти каждый день (ночь?) играли сполохи. Полярные сияния распускали по небу ослепительный павлиний хвост. Или вдруг спускался, касаясь гор, огромный, в полнеба, театральный занавес причудливых, ярчайших красок. Занавес падал тяжелыми складками, то сдвигаясь, то раздвигаясь, окрашиваясь поочередно во все цвета радуги. Невольно искали глаза исполинских артистов, великанов, под стать фантасмагорическому занавесу.

Почему-то преследовало ощущение, что ты попал в сказочный мир. В детстве мне подарили сказки Топпелиуса, и я зачитывался ими. Из-за ближайшего утеса могла выйти Звездоглазка. Этот край наверняка посещали единороги. А может, в здешних горах жили гномы, и под музыку Грига, если повезет, увидишь их шествие. А может, рядом, вон за той горой, живут люди с глазами посреди груди, как уверяли древние землепроходцы.

Неведомые, незнаемые места… Здесь могло произойти что угодно.

Я удивлялся, как спокойно, не ожидая никаких чудес, жили и трудились взрослые.

Отец говорил, что наука — это исследования, исследования и снова исследования, пока груду накопленных фактов не озарит молния вывода.

Работы было много, особенно у Жени. Программа работ по Международному геофизическому году требовала по крайней мере трех геофизиков, а Женя был один. Поэтому в наблюдения по геофизике включились все научные сотрудники. Это называлось, как и у моряков, — нести вахту.

Я очень любил бывать в «святилище» Жени — геомагнитном и геофизическом павильоне. Там была аппаратура.

Ничего-то я в ней не понимал! Была камера «С-180» для фотографирования полярных сияний. На кинопленке фиксировалась полная картина полярных сияний, начиная от первой слабой вспышки света в темном небе до полного затухания. Женя давал мне просматривать пленку. Там были точнейшие (на одном миллиметре до шестисот штрихов!) спектрографы, которые, отмечая изменения спектра, должны были раскрыть физику явления. В облачные ночи высокие слои атмосферы просматривал локатор. Какие-то камеры с наклонными пультами, зеркалами в полметра диаметром, столь хрупкими, что страшно до них было дотронуться пальцем. Больше всего было всяких автоматических действующих самописцев, хронометров.

Механик Бехлер был тоже частым гостем в научном павильоне. Когда в камере «С-180» сломалась решающая деталь, Борис Карлович выточил вручную напильником уникальную шестерню. В цементных нишах стояли загадочные приборы, улавливающие частицы, приносящиеся на землю из космоса.

Но самой большой гордостью Жени был нейтронный монитор.

Женя сказал о нем так: «Позволяет исследовать составляющую космического излучения, обследующую малой энергией». Вы что-нибудь поняли? Я — ничего!

Был там и прибор, регистрирующий колебания земной коры, но, кажется, никаких колебаний на плато не наблюдалось. Этот прибор назывался «сейсмическая установка».

Во всех разговорах ученых часто употреблялось слово полюс. Плато находилось к полюсу ближе, нежели к Москве или к Иркутску. Это завораживающее слово я слышал (ей-богу, без преувеличения!) по сто раз за день.

Магнитный полюс, географический, геомагнитный, полюс относительной недоступности, полюс холода (по счастью, он лежал не у нас), полюс ветров… Слово это было символом дерзаний, символом исследования загадочной и непостижимой Земли, которую только еще предстояло узнать.

Материалы, полученные в Жениной лаборатории, должны были поступать к ученым всего мира.

Октябрь отец провел в домике на леднике. Отправляясь на ледник, он спросил меня: пойду ли я с ним или останусь на станции? Я с чистой совестью предпочел остаться на станции и даже радовался его отсутствию.

Учителем моим на этот месяц стал Женя, а с ним гораздо веселее заниматься. Вообще я чувствовал себя без отца свободнее. Нам сбросили мешок с почтой, и там было мне два письма от бабушки. Она писала, что здорова, скучает обо мне, а маме писать некогда. Потом шла масса наказов и советов. В конце письма сообщалось о дебюте мамы. Мама не имела успеха… Теперь она готовится выступать в новой пьесе какого-то молодого драматурга, который восхищался ее игрой. Бабушка забыла написать папе привет.

В свободное от занятий и работы время мы все ходили на лыжах, бегали на коньках по замерзшей Ыйдыге, катались вместе с эскимосиками на санках. После ужина собирались в кают-компании, пели хором, танцевали, слушали радио, разговаривали, спорили.

Чаще всего велись серьезные научные беседы, из которых я понимал десятую часть. Все же кое-что понимал. Так, например, я понял наконец, почему Ангелина Ефимовна отправилась на это плато. Все же она была доктор наук и, как другие профессора ее возраста, могла бы спокойно заведовать кафедрой в университете и жить в своей удобной квартире в центре Москвы.

Я думал сначала, что она только из-за вулкана поехала в эту экспедицию, но оказалось, что вулкан интересовал ее между прочим. Профессор Кучеринер была одним из основоположников совершенно новой науки — геотермики: науки о тепле Земли.

Ангелина Ефимовна говорила, что в поисках новой энергии человечество пошло не по тому пути. Самая мирная, самая безобидная энергия — это энергия тепла Земли. Неисчислимые выгоды сулит она. В любом месте земного шара можно сооружать геотермические станции, которые будут превращать тепловую энергию в электрическую и не иссякнут, пока на Земле есть жизнь. И не нужны для этого всякие реакторы и дорогостоящие устройства, не нужно загораживаться толстыми бетонными и свинцовыми стенами, а потом ломать голову над тем, куда деть опасные радиоактивные отходы.

Даровая энергия, мощная и практически неиссякаемая, потому что человечеству ее не пережить, — у нас под ногами, только надо ее взять! В чем-то мечты профессора Кучеринер совпадали с мечтами моего отца, Жени Казакова и Вали (это их всех и объединяло). Воздействовать внутренним планетарным теплом на климат, погоду, растопить вечные льды, сместить полюсы холода, укротить горячее дыхание Земли…

Отец утверждал, что это возможно, но обязательно потребуется предварительный физико-географический анализ последствий изменения климата Земли.

Подземный океан горячей воды во многих местах прорывается наружу. Ангелина Ефимовна уже нашла множество теплых ручейков, которые, как и озеро на плато, не замерзали зимой. Источники эти, в большинстве радиоактивные, несли следы сложных процессов там, в недрах Земли, где вода нагревалась, как в гигантском самоваре. Ангелина Ефимовна и была занята изучением этих горячих источников.

В первый год плато баловало нас: летом почти не было комаров. Помню, об этом много было споров. Кажется, никто так и не смог объяснить, почему комары и всякий другой гнус избегали эту местность. Нам это было, разумеется, на руку. Короткая осень была ясна и прозрачна.

Но в конце октября мы узнали, какие здесь бывают бураны.

Со страшной силой ветер нес снег, почти параллельно земле; сбивал с ног даже мужчин. Валю не пустили на метеоплощадку. Пошли Женя и Бехлер, держась за натянутый канат. Они еле довели наблюдения до конца.

И долго потом никак не могли отдышаться. Мы очень боялись, чтобы не снесло палатку эскимосов. Но, занесенная сугробами снега, она устояла. В нашем доме было тепло и уютно. Поужинав в тот вечер кое-чем (плита не топилась: дым гнало обратно), мы, как всегда, собрались в кают-компании. Валя казалась расстроенной чем-то и поглядывала на меня неодобрительно. Я не мог понять почему.

Наконец она не выдержала и со своей обычной прямотой спросила у меня:

— А Дмитрий Николаевич сейчас не боится там один?

— Боится… папа? — Я удивленно посмотрел на нее.

— Что тебя удивляет?

— Разве взрослые боятся?

— Когда человек один, всегда как-то страшно, — серьезно произнесла Валя. — Ты бы хоть Кудесника своего послал с отцом.

Я смутился. Почему-то я ни разу не подумал, что отцу боязно или тоскливо одному. Он звал меня с собой, а я отказался. Предпочел быть там, где веселее.

Той ночью, лежа с Кудесником на папиной постели, я думал о своих родителях. Думал о маме, которая в Москве и уже не знает никаких буранов. Добьется ли она славы? Отчего первое выступление ее было неудачным? Думал об отце. Мне было теперь совестно, что я отказался с ним ехать. Какой ураган… А вдруг снесет дом на леднике и он покатится прямо в пропасть? Ветер выл за стенами, как сотни голодных псов. И я никак не мог заснуть от тревоги и тоски. Засыпая уже под утро — условное утро, потому что та же темная, непроницаемая ночь была за окном, — я решил, что в следующий раз непременно поеду на ледник с папой. Мне было стыдно. И я вдруг подумал, что бабушка ошибалась в папе, как ошибалась, впрочем, и в дочери. Ведь мама отнюдь не Клара Копперфильд!

Ураган бушевал шесть суток. А потом стало тихо, ясно, взошла полная луна. Ермак на вертолете слетал за отцом. Я очень соскучился по отцу и был рад его возвращению.

До Нового года не произошло ничего особенного, никаких событий. Ермак в полнолуние летал в Магадан и доставил почту и посылки, а также личные заказы. Особенно много просил купить Кэулькут. Он дал целый список вещей. Отец случайно видел этот список и удивился, потому что это все на станции было. Но Кэулькут сказал, что хочет иметь свое собственное.


Одно событие все же произошло: заболел наш кок. Он, наверное, простудился, когда разгоряченный выскакивал из камбуза наружу. Отец, немного понимающий в медицине, нашел у него воспаление легких и сам делал ему уколы пенициллина. Все поочередно дежурили у постели бедняги Гарри. И я тоже. Я сидел возле него и читал. Гарри бредил. И не такая уж высокая температура была у него — всего 38, а он уже никого не узнавал.

— Эй, на корабле! — орал он на весь дом. — Не видели вы Белого кита? Людей в мою лодку!.. Ударим костью о кость!.. Кто там пилит старые челюсти? Нужно вскрыть трюм и выкатить бочки! Дьявольщина!.. Убрать брамсели!.. Гей! Где мой гарпун?.. Квикег умирает, но не сдается!.. Стыд и позор! Якоря вот-вот сорвутся. Странные ужимки… На кой черт сдался мне этот шоколад?.. Поддался!.. Табань, табань!.. Белый кит плюет черной кровью…

— Какой странный бред! — сказала Ангелина Ефимовна.

Она стояла в дверях. Отец, кипятивший шприц, обернулся к ней и в знак согласия кивнул головой. Мне почему-то стало смешно.

— Это он из «Моби Дика», кроме, где про шоколад… Раскаивается, зачем украл.

— «Моби Дик»? — удивилась Кучеринер.

— Ну да. Капитан при расставании подарил ему эту книгу, и Гарри все перечитывал ее, хотел понять смысл подарка. Потому и заболел, что перечитывал ее уже в третий раз. Я один еле осилил!

— Чушь! — оборвал меня отец. — Заболел потому, что простудился.

Помогли ли уход и уколы, здоровый организм или отдых от «Моби Дика», но только Гарри поправился. Похудевший, побледневший, со взъерошенными рыжеватыми волосами, он вернулся в свой камбуз. Я пошел помогать ему, так как Мария была занята мытьем склянок для бесконечных анализов воды из теплых источников.

— Твой отец спас мне жизнь! — проникновенно сказал Гарри.

Посуда так и летала в его ловких, как у жонглера, руках.

Я чистил картошку и вопросительно взглянул на него.

— Мне казалось, что я ухожу на дно моря от этого проклятого кита. Еще бы немного, и я захлебнулся. Но твой отец вовремя привел меня в чувство… Ты больше не видел того человека? Помнишь, ты рассказывал…

— Алексея Абакумова?

— Ну да.

— Не видел. Он ушел с этих мест.

— Не думаю.

— Ты что-нибудь знаешь, Гарри?

— Только то, что наш Кэулькут пошел на охоту с огромным мешком, набитым всяким добром, даже настенными часами-ходиками, а вернулся с пачкой выделанных мехов. Как фокусник, да?

Я вздрогнул. Последнее время страхи оставили меня. И вот… значит, Кэулькут снова встретился с ним! Ходил менять ходики… Вот для кого был предназначен список вещей!..

Я долго думал, как быть. Перед сном, когда мы остались с папой вдвоем, я все рассказал ему.

— Почему ты не рассказал раньше про Кэулькута?

— Я обещал ему.

— А теперь?

— Ложное обещание. А если Абакумов сделает зло?

— Ты хорошо поступил, что рассказал.

Отец, видимо, посоветовался обо всем с Ермаком и Женей. Они вызвали Кэулькута и долго убеждали его в чем-то — наверное, сказать, где скрывается Абакумов. Но Кэулькут отказался наотрез.

— Я обещал! — твердил он.

Кэулькут умел держать слово. Я думал, что он рассердится на меня, но он по-прежнему обращался со мной ласково, как и со своими детьми. Только больше никогда ничего не рассказывал. Это было немного обидно.

И снова ожили страхи. Проклятый Абакумов снился мне в кошмарах чуть ли не каждую ночь.

Я орал во сне как оглашенный, отец будил меня и иногда брал к себе в постель, как маленького, так как я весь трясся. Наяву я не боялся, потому что был всегда с людьми.

Мы очень весело встретили Новый год. Гарри обещал удивить нас и удивил, наготовив всяких чудес, — просто превзошел самого себя. И мы все выпили за его здоровье.

Ермак организовал вечер самодеятельности. Каждый обязан был выступить с каким-нибудь номером, а кто ничего не умел, должен петь в хоре. Валя вместе с Гарри сплясали матросский танец, Женя спел несколько неаполитанских песен (у него оказался хороший тенор), Ермак сыграл на гавайской гитаре, Гарри — на балалайке (просто виртуозно!), Ангелина Ефимовна замечательно прочла «Флейту-позвоночник» Маяковского, отец показал несколько фокусов, которые он освоил еще в детстве. Но самый большой успех достался мне. Я переоделся Гекльберри Финном (порванная соломенная шляпа, Гаррины клетчатые брюки на одной подтяжке и старая рубаха Бехлера с засученными по плечо рукавами) и прочел наизусть пятую главу. Все умирали со смеху и прочили мне большое артистическое будущее.



Только папе не понравилось, он даже расстроился… Я-то знал почему. Он мечтал о сыне — ученом, исследователе, путешественнике, но никак не об артисте.

На другой день Ермак должен был опять доставить отца на ледник. Я попросил отца взять меня с собой. Он, видимо, обрадовался, но добросовестно разъяснил мне, что «там будет потяжелее».

— Пусть! Я хочу быть с тобой! Буду тебе помогать. Например, убирать или готовить обед. Возьму с собой учебники — буду заниматься.

— Ладно, — усмехнувшись, согласился отец и потрепал меня по плечу.

И вот мы вдвоем на леднике — мой отец и я.

Мы стоим на самом гребне ледника и смотрим, как разыгрывается в небе фантасмагорический спектакль. Вечные снега на вершинах гор, отражая небо, окрашиваются в лиловые, желтые, пурпуровые, зеленые тона. А долина Ыйдыги, далеко внизу, тонет во мраке. Слышен странный крик: над долиной летит одинокая полярная сова. А потом — словно короткие выстрелы из пневматического ружья: трещит лед, на котором мы живем. И снова безмолвие. И все ярче разгорается в небе зеленоватый и лиловый холодный огонь, от которого дрожит сердце. И я невольно ищу руку отца. Мы одни в пространстве Великой полярной ночи.


Глава тринадцатая Снежная ловушка


Я хотел бежать и не мог — ноги прилипли к полу. Хотел запереть дверь, но щеколда была сломана. Шаги приближались — тяжелые, неотвратимые… Я уже слышал, как он дышал, стоя по ту сторону двери. Я пытался удержать ее своим тощим плечом. Я навалился на дверь из последних сил, но она медленно открывалась. В комнате было темно… Абакумов продолжал открывать дверь. Охваченный ужасом, я попытался закричать, позвать на помощь, но горло перехватило. Я орал изо всех сил, а из горла выходил какой-то слабый писк, как у раздавленного птенца…

— Николай, Николай, проснись! — расталкивал меня отец.

Ох, какое счастье, что это был только сон!

— Выпей холодной воды… Подожди, я подам. — Отец зажег лампу и набрал в кружку воды.

Я с жадностью выпил.

— Не нравятся мне эти постоянные кошмары! — озабоченно сказал отец. — Полярная ночь, что ли, действует?

— Папа, можно не тушить пока лампу? — попросил я.

— Ладно. Я, пожалуй, закурю.

Я обрадовался, что отец закурил. Минут десять, значит, не ляжет. Он спал на топчане, я — на теплой лежанке. Ночью очень выдувало помещение. Термометр на стене показывал всего шесть градусов. Но лежанка так приятно пригревала снизу. Спасибо Борису Карловичу!

— Может, ты есть хочешь? — спросил отец.

Я сказал, что голоден, лишь бы он дольше не ложился.

Отец открыл банку компота. Я немного поел со свежей пшеничной лепешкой (мы пекли их на ужин). Отец посмотрел на часы:

— Три часа, сынок! Ешь скорее и ложись. Тебе не холодно?

— Нет, папа.

Я поставил компот на стол и с удовольствием забрался под теплое одеяло.

— Что же ты видел во сне? — поинтересовался отец, улыбнувшись мне.

— Не помню, — сказал я уклончиво. Я стеснялся сказать ему, что так боюсь Абакумова.

Отец потушил лампу и тоже лег.

— Ты не бойся, Коленька! — сказал он ласково.

И у меня действительно прошел весь страх. Я не любил, когда выл ветер, мела поземка или метель. Но сейчас было совсем тихо — штиль, — только трещал всю ночь лед под домом. Вроде кто-то рубил сухие дрова. Или стрелял из ружья, совсем рядом.

Утром, когда я проснулся, отец уже сделал утренние наблюдения и растопил печь. Над столом ярко горела висячая лампа. На низком шкафчике стоял приемник и передатчик «Рейд» с запасом радиоламп.

Каждый день в условленное время отец выходил в эфир и подолгу звал:

— Плато! Плато! Я — Ледник, я — Ледник!

Но радиосвязь не ладилась, мешали какие-то электрические помехи. Очень редко, когда он мог пробиться на полярную станцию, сколько ни стучи телеграфным ключом позывные. Мы слышали лучше.

— Погода чудесная, Николай! — сказал довольным тоном отец. — Хотя давление падает. Температура воздуха— минус двадцать. Видимость отличная. Полный штиль. Пойдешь мне помогать?

— Буду помогать! — радостно отозвался я, кончая одеваться. Обычно я с утра должен был заниматься.

Мы напились кофе со сгущенным молоком, съели яичницу с салом и по куску копченого медвежьего окорока. Я быстро помыл посуду, стер со стола, и мы вышли. На отце был меховой комбинезон, оленьи унты, эскимосские рукавицы и, несмотря на мороз, синий берет. А я надел валенки, пыжиковую шубу и такую же шапку. Звезды светили необычайно, даже для этих мест, ярко. Луна зашла, но и света звезд хватало. Все-таки почему-то чувствовалось, что утро. На сердце было бодро и хорошо.

— Осталось всего три недели до восхода солнца! — весело сообщил мне отец.

— И два дня еще жить на леднике, да? — сказал я в тон ему.

— Да. Завтра Ермак заберет нас. Тебе надоело здесь?

— На плато лучше, — неопределенно заметил я. Отец рассмеялся и потрепал меня по плечу. Он был в хорошем настроении. Несколько раз он полной грудью вдохнул в себя морозный воздух. Ледник был засыпан снегом, и мы вдвоем с отцом протоптали на нем дорожку к папиной «лаборатории».

Это была подземная — вернее, подснежная — научная ледяная лаборатория, а фактически — глубокий шурф на ледоразделе. Его вырыли еще в октябре. Над шурфом разбили палатку, чтобы не занесло снегом, провели электричество. А чтобы палатку не унесло ветром, ее всю завалили ледяными глыбами. На дне шурфа пробили в толще льда несколько коротеньких коридоров.

Отец включил электричество и, подняв люк, стал спускаться по крутой, выбитой во льду лестнице, ступени которой были густо посыпаны золой.

Я легко опустился вслед за отцом.

При свете электрических ламп стены подснежного зала сверкали и переливались, как алмазные. И опять меня охватило ощущение нереальности происходящего, как будто я перенесся в волшебную сказку, и удивило, что отец не видел в этом ничего особенного и просто работал.

На ледяных столах были расставлены самописцы, микроскоп и всякие приборы. Некоторые из них сконструировал сам отец.

Приборы смутно отражались в ледяных сводах, как в старинном зеркале.

— Папа, это вы такой большой зал выдолбили? — спросил я.

— Нет. Здесь оказалась трещина, полое пространство. Мы только придали ему форму. — И отец стал осматривать самописцы.

Мне здесь очень нравилось. Настоящий Аладдинов дворец! И в этом дворце доктор географических наук Черкасов изучал строение, движение ледника, температурный режим скоплений наземного льда, его влияние на климат…

Отец рассказывал мне, что в ледниках законсервированы резервы вод нашей планеты в тридцать миллионов кубических километров! Расположенные на площади в шестнадцать миллионов квадратных километров ледники оказывают огромнейшее влияние на климат земного шара. Кажется, я уже упоминал, что, если бы весь этот запас льда растопить, уровень мирового океана поднялся бы на семьдесят метров!..

Я любил наблюдать, как отец работает. Он взял кусочек льда и долго шлифовал его на листе наждачной бумаги, пока он не стал совсем тонким и прозрачным.

Этот ледяной срез отец положил на предметное стекло микроскопа и, рассмотрев, что-то записал в тетрадь.

— Дай посмотреть!.. — прошептал я, почему-то волнуясь.

Отец охотно пустил меня к микроскопу и стал что-то объяснять. Я с восторгом смотрел в окуляр, прищурив один глаз. Но я больше любовался. Может, я был еще мал, а может, по-иному подходил к «тайнам материи», как выражалась Ангелина Ефимовна.

С этими кусочками льда отец производил много всяких операций, понятных и непонятных. Самым мучительным, по-моему, было определение физических свойств льда, для чего приходилось проводить его гидростатическое взвешивание в керосине. Руки мерзли, особенно болезненным было прикосновение к металлическим частям приборов. У отца из-за этого всегда немного опухали суставы пальцев.

Поработав часа четыре в ледяной пещере, мы вылезали наверх. Там ждала другая работа. Для нее отец забирал с собой длинные рейки и вехи, треноги для приборов, всякую измерительную аппаратуру. Потом проводил часовое метеорологическое наблюдение, и мы шли варить обед и заниматься по программе седьмого класса. Отец был доволен моими успехами в учебе, я тоже.

После обеда мы немного отдыхали, а потом приступали к очередной попытке связаться со станцией. Так было и в этот день. Отец заранее включил радиоприемник и настроил его на волну станции. Когда раздался сигнал вызова, он вскочил с постели в одних носках (на полу был иней) и быстро надел наушники. Я сидел на горячей лежанке и с интересом смотрел на отца.

Я сразу по его лицу понял: что-то случилось. Он очень побледнел. Потом он долго кричал: «Я — Ледник! Я—Ледник!» — но так и не смог им ничего сказать.

— Что случилось, папа? — спросил я. Отец растерянно снял наушники:

— Ермак три дня назад вылетел в Магадан, но не прибыл туда. Ведутся поиски.

Мы долго сидели в молчании, подавленные недоброй вестью.

— Неужели он погиб, папа? — чуть не плача, сказал я.

Отец покачал головой;

— Будем надеяться на лучшее. Он мог попасть в пургу. Мог обледенеть вертолет, могло что-нибудь сломаться в моторе, и Ермак теперь ждет помощи в тундре… или в горах.

Отец долго о чем-то думал, вопросительно посматривая на меня, потом вздохнул и поднялся:

— Нам с тобой придется идти на лыжах к плато. Километров шестьдесят будет, если не больше. Дойдешь, Николай?

— В один день?

— Возьмем спальные мешки и заночуем по дороге. Костер разведем… Ты сын путешественника и ученого и сам будущий путешественник и ученый — надо привыкать. Что ж, давай одеваться!

Я не знал, что папа выбрал за меня мое будущее, но не стал спорить попусту.

Мы тщательно оделись: шерстяное белье, меховая одежда, штормовые костюмы с капюшонами, меховые капоры и рукавицы. На случай встречи с медведем или волками отец взял карабин. Он быстро наполнил рюкзак продовольствием. Я сказал, что сам понесу свою долю, и отец аккуратно увязал ремнями мой спальный мешок I! немного провизии.

Когда мы уже были совсем готовы, Черкасов-старший предложил присесть перед дорогой, и мы с минуту посидели на табуретках. Такой уютной показалась мне наша комната, такой приятной горячая лежанка и книги на полке, что у меня даже сердце заныло. Я никогда не был героем, и мне совсем не хотелось тащиться пешком через долины и горы полярной ночью и ночевать прямо на снегу, хотя и в спальном мешке. Но что поделаешь?..

— Пошли, Николай! — поднял меня отец.

Нам предстояло спуститься с ледника, пересечь один из отрогов горного хребта — отец знал там довольно низкую седловину — и по замерзшей Ыйдыге пройти к плато.

— На лыжах за два дня дойдем! — успокоил меня отец, заметив, что я не в духе.

Мы еще раз взглянули на домик и сделали первый шаг этого памятного пути.

Лыжи скользили легко, поднимая снежную пыль, так что по колено все время бушевала игрушечная метель. Луна еще не взошла, но было довольно светло. Отец мне как-то объяснил, что только четверть света, посылаемого ночным небом, принадлежит звездам и туманностям. Остальные три четверти — свечение самой земной атмосферы. Светятся атомы кислорода, молекулы азота и всяких других газов.

Каждый час мы с отцом останавливались передохнуть и тогда замечали, что стоял полный штиль, была чудесная видимость и ослепительно ярко мерцала Большая Медведица — ярче всех других созвездий.

Мы благополучно спустились с ледника, пересекли узкую, засыпанную снегом долину и не без труда поднялись на гору.

Это и была седловина, которую надо было пересечь. С горы мы увидели Ыйдыгу. За ней сияло легкое зарево: всходила луна. Но река оставалась в стороне, слева, и предстояло сделать большой крюк, чтоб выйти к ней. И отец взял налево, тем более что горный хребет здесь был довольно пологим. Теперь мы спускались с горы наискосок. Цель, то есть Ыйдыга, выделялась отчетливо, и я, перегнав отца, стремительно понесся вниз. Мне вдруг стало очень весело.

— Николай, — крикнул отец, — не удаляйся далеко!

Я послушно замедлил спуск, а потом и совсем остановился, поджидая отца.

Взошла луна — огромная, яркая, чуть на ущербе, как будто кто-то отломил у нее янтарный краешек. Я стоял и любовался луной, радуясь ей, как встрече с добрым знакомым.

Я обернулся, только услышав сдавленный крик… Отца нигде не было.

— Папа! — закричал я, озираясь. — Папа!..

Скоро я понял, что произошло. Это был снежный мост… Я проскочил, а отец, более тяжелый и спускающийся медленнее, провалился.

Закричав от ужаса, я стал торопливо карабкаться назад. То была глубокая расселина в горах, занесенная сверху снегом, но полая внутри. Снег еще сыпался струйкой вниз. Сбросив лыжи, которые теперь мне только мешали, плача, всхлипывая, я подполз к краю обрыва. Я еле разглядел… Отец лежал, раскинувшись, далеко внизу. Он был без сознания.

…Долго я сидел на краю обрыва, подавленный происшедшим. Время от времени звал отца. Луна уже поднялась высоко, я весь продрог, а отец все не приходил в себя.

Может, он разбился насмерть? Меня охватило такое отчаяние, что я заплакал вслух, как плачут маленькие дети. Я сидел на корточках и скулил, как щенок. Мне вдруг стало ясно, что я никогда не любил отца, как другие мальчики. И мама не любила, хотя много говорила о своей любви. А бабушка — та просто ненавидела его, не уважала и меня приучила если не ненавидеть, то не уважать его. Что чужие люди — Женя, Валя, Бехлер, Селиверстов, даже Ангелина Ефимовна — любили его больше, чем родные. Но главное, это же ошибка — я давно крепко любил отца, и восхищался им, и уважал его. А папа не чувствовал этого, и ему, наверное, было очень неуютно среди таких холодных, бездушных людей…

Он был очень добр, и посторонние люди это хорошо понимали. Гарри Боцманов сказал о нем: «Начальник — человек что надо!» А маленькие эскимосики ничуть не боялись его. Папа как-то обмолвился, что даже Абакумов, видимо, был к нему привязан, хотя и поступил по-волчьи. О, только бы папа остался жив! Я буду ему настоящим сыном…

Вдруг мне почудилось, что отец застонал.



Я окликнул его. Теперь поднявшаяся высоко луна ярко осветила его, и я отчетливо увидел открытые глаза. Отец сделал попытку сесть и… выругался. Некоторое время он так чертыхался, что я успокоился и обрадовался: будет жить!



— Папочка, что теперь делать? — крикнул я ему.

— Я, кажется, сломал ногу, — пояснил он, — неудачно упал! Что же мы с тобой будем делать, сын? Ведь мне отсюда не выкарабкаться. Адская ловушка!

Но я так был рад, что он жив, — все остальное меня не смущало.

— Слушай, папочка, ты залезь в спальный мешок, чтобы не замерзнуть, — сказал я. — Ты меня слышишь? А я пойду на плато и приведу сюда мужчин. Слышишь?

— Слышу, сын! Иного выхода нет. Ты у меня молодец! Иди все время по реке — не заблудишься. Будь осторожен, не сломай лыжи.

— Не сломаю. А ты залезешь в спальный мешок? Ты не замерзнешь, папа?

— Нет. Иди, Николай! И помни: мое спасение в тебе. Если выбьешься из сил, разожги костер и отдохни. Спички ведь у тебя?

— Да, папа. Я пошел…

Мне хотелось сказать ему, как я его люблю, как я испугался за него, но что-то мешало мне это сделать, какая-то внутренняя неловкость. Я впервые понял, что любовь доказывается не словами, а делом.

Аккуратно приладив лыжи, я тронулся в путь. Теперь я шел медленно — мешал кустарник. Нижний склон горы весь зарос им. Это было хорошее, смолистое топливо для костра. Снега почти не было, ветер сдувал его вниз, в долину, и мне пришло в голову наломать для отца веток, пусть он себе разожжет там костер.

Наверное, часа полтора я ломал хрусткий на морозе кустарник и сносил хворост в одну кучу, возле расселины.

— Ты еще здесь? — ахнул отец, увидев меня. — Ты боишься идти один?

— Не боюсь, — оскорбился я несправедливым подозрением, — я заготавливал тебе топливо.

Быстро сбросив хворост, я, уже не прощаясь, поспешил к Ыйдыге. Через час я был на реке и быстро заскользил на восток, в сторону плато.

Я должен был первым с полярной станции проделать путь от ледника до плато по реке. Мое спасение, а следовательно, и отца, было в лыжах, в быстроте бега. Я и бежал, и старался не думать о том, что могу встретить хищных зверей или может разразиться пурга.

Я гордился, что обеспечил отца топливом — он этого никак от меня не ожидал. Теперь он разведет костер, и ему будет тепло от огня.


Глава четырнадцатая Один в пространстве


Я быстро скользил по замерзшей реке, чуть отталкиваясь лыжными палками. По времени был уже поздний вечер… На леднике мы ложились бы сейчас спать. Предстояло идти всю ночь и весь день. Я решил, что за тридцать часов дойду. Но какое большое расстояние отделяет меня от плато… Вертолет и то летел бы минут тридцать!

А где-то совсем далеко, в тундре или горах, но в дикой безлюдной местности (иначе бы он дал знать), затерялся Ермак — живой или мертвый.

Все эти восемь месяцев жизни на плато я был в свои тринадцать лет на положении мальчишки. Каждый меня понемногу баловал, ласкал, старался избавить от тяжелых или неприятных обязанностей. Теперь я внезапно очутился с глазу на глаз с Севером, и ему не было дела до того — ребенок я или взрослый. Теперь от меня требовалось, как от мужчины. Во что бы то ни стало я должен дойти до полярной станции. Если не дойду, отец добрую неделю или две пролежит в ловушке без помощи. Расселину снова может занести снегом, и тогда отец погибнет от голода… Или замерзнет, когда кончится топливо… Или задохнется в снегу…

Я слегка замедлил шаг, поняв, как важно мне сберечь и соразмерить свои силы. Я старался не думать об опасностях, поджидавших меня за каждым кустом, но против воли это лезло в голову. Поняв, что не в меру живое воображение могло оказать мне теперь плохую услугу, я решительно отогнал от себя мрачные мысли.

Я остановился на минутку передохнуть и осмотреться. Лыжи были в полном порядке. Хорошо, что отец их сам смазал. Я пока не мерз, даже чуточку вспотел, потому что был одет очень тепло. Обычно в часы, падавшие на ночное время, мороз усиливался, но сегодня даже потеплело.

Было очень тихо и ясно, и ярок был свет звезд и луны с отломанным краешком. Замерзшая река представляла собой довольно хорошую дорогу, только кое-где преграждали путь ледяные навалы. Тогда приходилось снимать лыжи, чтобы не сломать их.

Горы постепенно раздвинулись, река разлилась и текла в широкой долине, заросшей редким лиственным лесом, среди невысоких скал. Снега было не так уж много, но иней запорошил и лиственницы, и кустарник, и скалы, и. камни — все было белым, искрилось и мерцало в лунном сиянии.

Потом лес исчезал, словно таял в лунном сумраке, и вокруг оставалась одна тундра— бесконечная, белая тундра. От Кэулькута я знал, что в этих местах отличные пастбища для оленей.

Войдя в ритм, я мерно бежал ледяной дорогой, стараясь держаться середины реки, послушно следуя всем ее излучинам и поворотам. Час за часом, медленно — о, как медленно! — побеждал я пространство.

Во времени образовывались провалы, когда я как бы перескакивал через время без мыслей, без чувств, почти не отдавая себе отчета в происходящем.

Вдруг словно что-то разбудило меня: мир внезапно изменился. Он уже не был таким белым и однотонным, он блистал, как радуга. Не так, когда она нежно сияет далеко-далеко на горизонте, а как если бы эта радуга чудесно приблизилась, и вы очутились в самом центре ее прекрасного, ослепительного полыхания. Начиналось полярное сияние…

Обычно я наблюдал его, как будто находился в Большом театре, когда медленно передвигающиеся декорации озаряются попеременно огнями всех цветов и оттенков. Но в этот раз не было ощущения театральности зрелища. То, что творилось в ту ночь, было величественно и грозно, как рождение Галактики.

Отец говорил, что полярные сияния — это действие электрических токов в верхних разреженных слоях атмосферы, наподобие того холодного света, что испускают газосветные лампы и трубки рекламных надписей на московских улицах.

А Женя Казаков сравнивал земной шар с гигантским сферическим конденсатором, в котором накапливается электрическая энергия. Как я тогда понял, между двумя обкладками этого конденсатора — поверхностью земли и проводящей электричество ионосферой, разделяемыми семидесятикилометровым слоем нейтрального воздуха, — образуется гигантское электрическое поле, в котором скопляется неимоверное количество энергии. Это и есть полярное сияние.

Были и другие теории.

Но в ту ночь все научные объяснения казались мне убогими, жалкими и неинтересными, потому что они не могли объяснить, зачем электрическим токам быть такими прекрасными.

Невольно хотелось искать другого смысла. Я и сам не знал, какого, но мне было мало научного объяснения.

Никакие слова не могли передать то, что творилось в пространстве! Не существовало подобных красок, чтобы художник начертал на полотне это. Может быть, только музыка могла бы передать то, что я видел в ту ночь, оставшись один в пространстве, — философский смысл виденного.

Ученые утверждали, что полярное сияние беззвучно. Пусть так. Но я слышал его. Пусть что угодно говорит наука, но я буду утверждать, пока живу, что я слышал полярное сияние.

С шумом, подобным шороху волн, набегающих на прибрежный песок, но без их периодичности — усиленно и ослабленно, — разыгрывались сполохи. Из самого зенита неба, затмив созвездие Большой Медведицы, стремительно вылетали одна за другой длинные лучистые стрелы — все быстрее и быстрее, догоняя друг друга, зажигая облака. Скоро весь небосвод пылал странным, призрачным, холодным огнем. На фоне отдельных жутких, темно-фиолетовых провалов еще ярче разгорался этот свет… Представьте молнии — разящие, но не гаснущие, яркие и буйные. Огня было уже так много, что он стекал с неба, с гор, зажигая снег голубым, зеленым, изумрудным, желтым, малиновым огнем. Лучистые стрелы падали в реку, отражаясь в ледяном ее щите. Казалось, они летали, перекрещиваясь вокруг меня.

Я невольно остановился. Дыхание у меня захватило.

Я был один в блистающем, кружащемся, сияющем, переливающемся пространстве. Иногда оно притухало, и только тонкая, нежная, светящаяся вуаль, сквозь которую просвечивали звезды, заволакивала небосвод. Но тут же снова, с еще большей энергией, начинал бить невидимый вулкан. Огромный протуберанец огня с быстротой молнии перебрасывался с одного конца неба на другой, рассыпаясь снопами света, искр, стрел, дуг, лент, волн, пока весь небосклон не сливался в одно сплошное полыхающее море огня. И снова проливалась огненная лава на горы, на лес, на снег, на реку. Гранитные скалы казались совсем черными в этом блеске, в этой игре света…

Сияние то затихало, то разгоралось с таинственным, трепетным шорохом, и я снова поспешил вперед. Я шел час за часом, ошеломленный, потрясенный, а небеса всё пылали.

Уже давно изменился ландшафт. Теперь я шел узким отвесным ущельем, сурово стеснившим реку. Высокие черные утесы-трапы с бесконечными столбами тянулись почти непрерывно, сужая реку до узкого протока. Как же она, наверное, бесновалась без света, как металась, гневалась и кипела, пытаясь вырваться из каменного плена на волю! Иногда из узкой черной щели в утесах вырывался приток Ыйдыги и падал в нее в виде изломанного ледопада. Задыхаясь в тесных ущельях, Ыйдыга не раз прорывала себе новый путь, извиваясь, петляя, разветвляясь…

Но вот мрачные ущелья остались позади, на меня потянуло теплым ветерком, и я очутился в небольшом леске, окутанном пушистым инеем, который небесный огонь окрашивал попеременно в разные цвета.

Ыйдыга теперь напоминала одну из замерзших речушек Подмосковья — так радостен и незатейлив был ее зимний пейзаж, такими родными показались мне кусты шиповника и стайка гладкоствольных тополей. Я шел еще с полчаса, все замедляя шаг, пока не остановился, поняв, что заблудился. Это была не Ыйдыга, а какая-то другая река — верно, ее приток. И пейзаж был не тот… совсем не северный. И вдруг я увидел огород…

Да, это был самый настоящий огород, со следами грядок, высохшими плетями огурцов и тыкв, полузанесенных снегом. Полярное сияние затихало. Теперь свет падал только сверху. В самом зените висела огромная ослепительная корона да над горами светилось легкое, прозрачное облако. Вот все, что осталось от небесного пожара.

Зато луна светила ярче и как-то совсем просто, тоже как в Подмосковье.

Я растерянно огляделся. Куда же я зашел? И откуда здесь мог быть огород? Поколебавшись, я выбрался на берег и, осторожно переставляя лыжи, пошел между грядок. А вот здесь росла рожь… Остатки соломы торчали из-под снега. Снег таял, кое-где тускло поблескивали лужицы. Лесок отступил от речки правильным четырехугольником— видно, его специально выкорчевывали.

Я почувствовал, что безумно устал… Просто ноги подгибались. И тут я увидел всё: загороженный плетнем двор за огородом, сарай среди деревьев и под защитой скалы бревенчатую избушку, в оконце которой мерцал свет.



Человеческое жилье… И я сразу понял, куда я попал и кто тут жил…

Первой моей мыслью было — бежать. Скрыться, пока меня не обнаружили.

Сердце колотилось, во рту пересохло, тошнота подступала к горлу… Если за эти восемь месяцев жизни на плато я чего и боялся, так это встречи с Абакумовым — вором и убийцей. Страх перед этой встречей терзал меня в ночных кошмарах. Но теперь я настолько выбился из сил, что даже способность чувствовать страх во мне притупилась. Кроме того, рассудил я, была глубокая ночь и Абакумов, наверное, уже спал.

Постояв немного в нерешительности, я подошел ближе. По двору ходили олени. Из сарая донеслось пофыркиванье лошадей, мерное жеванье, вздохи домашних животных.

Как здесь было тепло! Это меня просто поразило. Потом я увидел неподалеку озерце, над ним колыхался пар. Теперь я понял, почему здесь тепло: термальный источник! Один из тех, что так настойчиво искала Ангелина Ефимовна.

Как она удивится и обрадуется: незамерзающий, горячий источник! Так вот где нашел себе пристанище Алексей Абакумов…

А что, если обратиться к нему за помощью? Хватит ли у меня сил дойти до плато, если я уже теперь так ослаб и обессилел? Не погибну ли я дорогой от истощения или встречи с хищниками? И что тогда будет с отцом? Первый же снегопад занесет эту расщелину так, что никто и не заподозрит, что там человек.

И Алексей Абакумов — человек. Его все называли хищником, но ведь это было неким определением его сущности с точки зрения людей, не одобрявших его поведение? Абакумов был человеком… Пусть плохим… Может, у него были веские причины стать плохим? Может, его ни разу никто не приласкал? Может, когда ему было страшно, его не успокоили? Не обрадовали, когда его терзала безнадежность? Не научили, во что верить? Обошлись жестоко, равнодушно?..

Может, в ту ночь я и не сформулировал мысли столь четко, как делаю это теперь, на девятнадцатом году своей жизни, но что-то в этом роде я чувствовал, потому что совсем перестал бояться и доверчиво пошел к окну. Не может Абакумов отказаться спасти человека, которого он знает, с которым был когда-то в экспедиции! И меня он не обидит — зачем я ему?

Он уже, наверное, несколько раз встречался с нашим Кэулькутом. Может, Кэулькут знал, где живет Абакумов, и не раз навещал его? Конечно, так оно и было!

Постояв в нерешительности, я отцепил лыжи, положил их аккуратно на приметном месте и осторожно, на цыпочках подошел к избе. Тихонько подкрался я к окну и заглянул внутрь избы.


Глава пятнадцатая Человек Алексей Абакумов


Это была самая обыкновенная изба, какие я встречал не раз на Ветлуге. В углу стояла русская печь закопченным челом к окну. Какие-то чугунки и сковородки загромождали шесток. Это я заметил мельком. Мое внимание захватил сам Абакумов.

Он сидел у окна, облокотись о стол. Нас разделяло лишь тонкое, нисколько не замерзшее стекло, и я невольно попятился. При слабом свете эскимосского жирника глубь избы терялась во мраке, но косматая голова и могучие плечи Абакумова, облаченные в пеструю ситцевую рубаху, были достаточно освещены. У него была густая, черная, окладистая борода, лохматые насупленные брови, большой, как у Менделеева, лоб, но в густых волосах уже блестела седина. Глаза мне показались черными, но потом я разглядел — они были серыми, как у моего отца. Он сидел пригорюнившись, если подходит это слово к кряжистому и могучему мужику, заплутавшемуся в жизни, как малое дитя. Он не то дремал, не то просто глубоко задумался.

Так протекло немало времени. Он размышлял, а я смотрел на него затаив дыхание, забыв об усталости.

Вдруг он поднялся, подошел ближе к окну. Меня поразило сумрачное, подавленное лицо его. Неодобрительно покачав головой, он направился к двери. Я отскочил за угол.

Абакумов вышел во двор. Постоял возле избы, прислушался, оглядел небо и пошел в глубь огорода, к черной лиственнице. Ветви ее четко выделялись на фоне мутного неба.

Я несмело направился к нему и остановился в нескольких шагах. Но Абакумов меня не заметил — так глубоко он задумался. О чем он думал?

— Товарищ Абакумов! — окликнул я его растерянно. Я не ожидал, что так его испугаю. Даже при свете луны я увидел, как он побледнел. Ноги его подогнулись, он упал на землю и, не отрываясь, с ужасом смотрел на меня.

— Алексей… — начал я и, запнувшись, вежливо пояснил, что не знаю его отчества.

— Кто ты? — перебил он меня, дрожа всем телом. Надо было скорее разрядить невыносимое напряжение.

— Я — Коля Черкасов… Сын Дмитрия Николаевича Черкасова. Я случайно нашел вас, — запинаясь и торопясь, сказал я.

Абакумов сидел на влажной земле и громко икал… Я понял, что он плачет. После я узнал, что он думал о смерти, и вдруг неожиданно появился я.

— Отрок… — бормотал он, давясь, всхлипывая. — Сын Дмитрия Николаевича!.. Знамение… Остановил мою руку…

Я ничего не понимал. Может, он сумасшедший? Страх только шевельнулся во мне и погас — мне стало очень плохо. Закружилась голова, затошнило… Я опустился на землю и стал расстегивать шубу.

Абакумов заметил мое состояние и сразу опомнился:

— Да что же это я… Мальчонка-то совсем заболел!.. Пошли-ка, однако, в избу.

Но я уже не мог идти: у меня потемнело в глазах.

…Очнулся я в избе, на постели Абакумова. Он стащил с меня шубу и валенки и теперь брызгал на мое лицо водой.

— Не надо… — попросил я.

— Лучше стало? — пробормотал он сконфуженно и куда-то вышел.

Вернулся он с кружкой парного молока.

— Пей, Николай, пей! — уговаривал он меня. — Хорошее молочко, оленье, только что тебе надоил. Подкрепляйся, малец!

Я жадно выпил всю кружку густого, желтоватого, довольно вкусного молока, хотя с непривычки оно могло и не понравиться тем, кто избалован.

Потом Абакумов быстро растопил плиту, заварил чай, прямо в большом полуведерном чайнике. Возясь у печи, он все поглядывал на меня, радостно и умиленно, и бормотал — видимо, привык, живя один, сам с собой разговаривать.

— Николай-угодник тебя послал, не иначе. И зовут-то тебя Николаем. Господи!..

Он так был мне рад, будто это его собственный сын нашел его.

Я оглядел избу. Грубо сколоченный стол покрыт новенькой клеенкой. (У Кэулькута сменял?) Топчан, на котором я лежал, застлан шерстяным одеялом, подушка — в ситцевой наволочке. Вдоль бревенчатых стен шли полки до самого потолка, закопченного и темного. На полках лежали аккуратно сложенные, выделанные звериные шкуры, немудреный хозяйственный скарб, орудия охоты, мешки с мукой, лук, всякая кухонная утварь. В переднем углу на полочке стояла маленькая выцветшая икона. На стенах висели медвежьи и волчьи шкуры и две винтовки. А над постелью тикали ходики. (Те самые?) Пол был земляной, аккуратно вымазанный глиной.

Я в изнеможении опустил голову на подушку: совсем из сил выбился. Хоть бы не заболеть! Абакумова я теперь не боялся нисколько. Я ведь не мог не видеть, что человек мне искренне рад. Звали его Алексей Харитонович.

В избе стало жарко. Живо поставив все сготовленное на стол, хозяин подошел ко мне.

— Может, на постель тебе подать? — заботливо осведомился он.

Я поспешно встал.

И вот мы сидим с Абакумовым за одним столом и оба степенно едим из одной миски жирный борщ из оленины, жаркое, а потом пьем чай с сахаром и шанежками.

Мы ели и поглядывали друг на друга. «Так вот он каков, Абакумов, — думал я. — Почему же я так его боялся? Чуть ли не каждый день видел в кошмарах. А Кэулькут его не боялся, хотя и считал, что он Недобрый человек».

Когда мне стало лучше, я рассказал Абакумову, как провалился отец в расщелину, как я шел на полярную станцию и, заблудившись, попал к нему.

Абакумов хотел, видимо, потрепать меня по плечу, но не решился.

— Ладно! Съездим за Дмитрием Николаевичем. Но ты хоть часок поспи, а то заболеешь.

Я запротестовал, мне было стыдно спать, когда отец там один. А может, у него сотрясение мозга и он уже без сознания… Но я действительно обессилел.

— Ты же оставил ему хвороста… — успокоил меня Абакумов. — Он не замерзнет. Опять же, пока я соберу оленей… Я разбужу тебя через час. И выедем…

Я согласился и опять прилег на постель. Алексей Харитонович заботливо укутал меня одеялом. Я поблагодарил его и, кажется, тут же и заснул…

Мне показалось, что Абакумов разбудил меня минут через пять, но проспал я два часа.

— Одевайся, однако, Никола, — сказал он. — Пора ехать. Как бы буран не нагрянул.

Я тут же вскочил и торопливо оделся. Почему-то я весь дрожал, хотя в избе было тепло. Наверное, от усталости.

Абакумов надел на себя оленьи чулки, унты, штаны из пыжика, оленью шубу, заячий малахай, пару заячьих рукавиц взял под мышку, и мы вышли во двор.

На реке уже ждала оленья упряжка. Мы сели с ним на одни нарты — я позади, вторые нарты были привязаны сзади. Я понял, что это для отца, и опять стал волноваться. Вдруг он сильно расшибся? Может, сгоряча не почувствовал? Он лежит там и не ждет помощи раньше как через пять дней… И вдруг мы явимся, когда еще и суток не прошло. Я так обрадовался этой мысли, что совсем повеселел. Тут я вспомнил о Ермаке, и меня стала грызть совесть: радуюсь, что отца спасут, а Ермак, может, в это время замерзает… Но мне не хотелось грустить, и я предпочел думать, что Ермак сидит в вертолете и спокойно и твердо ожидает, когда его найдут. Может быть, просто поломка мотора… Мало ли что может быть!

Вторично за эти сутки я пересекал Ыйдыгу. Но теперь у меня было совсем другое настроение — радостное, возбужденное. Я чувствовал себя почему-то ужасно счастливым. И сам не мог понять отчего. Уж так легко, так отрадно было у меня на душе!..

Олени, как ветер, неслись по реке, задрав кверху хвостики. Я боялся вывалиться с нарт и все внимание употреблял на то, чтобы удержаться. Алексей Харитонович следил за «дорогой», если можно так выразиться, ведь настоящих дорог, даже самых примитивных, в этих краях не было, разве что звериные тропы.

Я хорошо приметил то место, где пора было оставить Ыйдыгу, По-прежнему было очень тихо, и мой след, где я спускался с горы на лыжах, где ломал кустарник, был четок, будто я только что прошел по этому чистому снегу.

Приблизившись к расщелине, мы увидели алый отблеск костра и услышали голос отца. Он пел — странный человек, — пел во все горло. Я даже разобрал слова старой партизанской песни «По долинам и по взгорьям…» Пока мы приближались, песню заменила ругань, которая, как сказала бы моя бабушка, предназначалась «отнюдь не для детей». Я и не подозревал, что папа мог так ругаться. Зато Абакумов нисколько не удивился.

Наклонившись к расщелине, мы увидели пылавший костер и возле него ярко освещенную фигуру Черкасова-старшего, щупавшего свою ногу.

— Папа! — окликнул я его.

Отца словно током дернуло, так он подпрыгнул:

— Черт возьми!.. Значит, ты все эти часы слонялся вокруг? А я-то, как идиот, высчитываю время, когда ты вернешься!..

— Я и вернулся…

Пришлось дать ему излить свои чувства. Он ругал меня до тех пор, пока не увидел Абакумова, спускавшего к нему веревку.

Отец сразу замолк, переводя взгляд с меня на Алексея Харитоновича и обратно.

— Обвяжитесь вокруг пояса, Дмитрий Николаевич! — сказал Абакумов.

Отец с минуту молча глядел на него, задрав голову и явно выдвинув вперед нижнюю челюсть. Потом привязал к веревке рюкзак и спальный мешок, несколько раз ойкнув при этом.

Когда к нему вторично спустили веревку, он молча обвязал конец ее вокруг пояса. Хорошо, что здесь не было женщин: пока его вытаскивали, он ругался без перерыва. Но я только радовался. Значит, ему еще не столь худо, если может так ругаться. Просто очень болит нога!

Когда мы его окончательно вытащили, он набросился на Абакумова, схватил его «за грудки» и стал трясти.

— Добрался я таки до тебя, сукин сын! — орал он во всю мочь. — Где лошади?

Досада и возмущение его были столь свежи, будто Абакумов лишь вчера угнал лошадей.

Абакумов покорно давал себя трясти, всем видом показывая: виноват, каюсь. И даже поддерживал отца, пока тот его тряс.

— Ладно, мы еще поговорим с тобой! — задохнувшись, сказал отец и застонал.

— Однако, пурга скоро будет, Дмитрий Николаевич, — произнес Абакумов спокойно. — Ехать пора…

— У тебя что — лошади?

— Оленья упряжка.

Мы бережно довели отца и привязали его к нарте, чтобы он не вывалился дорогой. Я опять сел позади Абакумова.

— Веди по Ыйдыге до полярной станции… Знаешь где? — крикнул отец.

Абакумов гикнул совсем по-чукотски на оленей, и те понеслись быстрее автомобиля. Где надо, Алексей Харитонович приостанавливал их бег. Олени его хорошо слушались. Было довольно тепло, но не доехали мы и до первого ущелья, как начала нести поземка и сильно потемнело.

— Не успеем до станции добраться, — крикнул, оборачиваясь, Абакумов, — надо ко мне!..

— Давайте к вам! — прокричал я (ветер относил слова).

Отца мы, по молчаливому уговору, решили не спрашивать: еще заупрямится. Он, видимо, очень страдал от быстрой езды, особенно когда нарты подскакивали, натыкаясь на глыбы льда.

Пурга мела уже вовсю, когда Абакумов в кромешной тьме, неизвестно по каким признакам, довез нас до своей избы. Отец что-то кричал, пока мы его снимали с нарт и вели к дому. У меня плечо онемело, на которое он опирался.

Уложив отца на топчан и засветив жирник, Абакумов вышел позаботиться об оленях.

Я быстро разделся и стал раздевать отца. Изба еще хранила тепло, аппетитно пахло щами и мясом. Пока я отряхивал от снега нашу одежду, отец быстро огляделся.

— Как ты его нашел? — спросил он и вдруг, притянув меня к себе, крепко поцеловал.

Я поспешно начал рассказывать. Сначала про встречу с Абакумовым, а потом, как я его нашел, и уже в конце, как шел на лыжах по реке и какое было полярное сияние.

— Я видел… — сказал отец и раздумчиво прибавил — Значит, он плакал?

— Да, папа, ты его не очень ругай. Он же столько лет был вроде в ссылке… И вообще, что у него было в жизни?

— Ты с ним успел подружиться? — удивился отец. Я промолчал.

Наконец вошел занесенный снегом Абакумов. Взглянув на бледного от невыносимой боли отца, он молча разделся, развесил свою и нашу одежду над печью, молча придвинул стол к топчану и полез в печь. Он ловко, как заправская хозяйка, орудовал ухватом и кочергой, затем разлил по мискам давешний борщ из оленины и налил себе и отцу по полстакана водки.

— С мороза… — сказал он просто.

— Балуешься этим? — поинтересовался отец.

— Нет. Не уважаю. Разве что на пасху да на рождество. Или вот так — непогодь застанет, от простуды.

— Живешь один?

— Один.

— С тех пор?

— С той поры.

— А откуда у тебя капуста, картофель? — Отец с интересом разглядывал щи.

— Огород же…

— Огород у тебя? Вызревает? Каким образом?..

— Место здесь такое… — неохотно отвечал Алексей Харитонович.

Он, похоже, и рад был отцу и готовился к ответу за содеянное. Лицо его было смущенное и грустное.

— Неужели вызревает? — удивленно переспросил отец.

— Озерцо рядом горячее. Зимой можно купаться. От него и тепло идет. Еще везде снег, а я уже сею. И в сентябре тож — по этим местам зима легла, а у меня еще в земле картошка, свекла, морковь… Что у вас с ногой, Дмитрий Николаевич? После обеда дайте погляжу.

— А ты разве понимаешь что в переломах?

— Не дохтур, конечно. Но при моей жизни… и за дохтура приходилось. Выправлять умею, А после бы вам,

Дмитрий Николаевич, в озерце моем искупаться. Вода в нем целебная. Все болезни снимает. Я, если помните, ревматизмом маялся, а здесь начисто прошло… Я вам еще чайку налью.

— Шанежки вкусные! — заметил отец.

— Мы и заместо повара сойдем, — усмехнулся Абакумов.

После ужина он освободил стол, накрыл его чистой простыней, заправил и повесил над ним керосиновую лампу и предложил отцу лечь. Отец невольно заколебался.

— Не сомневайтесь, Дмитрий Николаевич, — успокоил его этот странный человек.

Подумав, отец решился: врача все равно не было. Мы осторожно раздели отца (он несколько раз крикнул от боли), и Абакумов тщательно его осмотрел.

— Не перелом, Дмитрий Николаевич, — сказал он уверенно, — вывих.

Впоследствии, когда отец показался врачу и рассказал, кто ему вправлял вывих, врач удивлялся. У отца был вывих тазобедренного сустава — случай довольно редкий. Обычно он бывает лишь у физически сильных людей и связан с тяжелой травмой: катастрофой на транспорте или падением с высоты, как и было с отцом. Не каждый врач, особенно без большой практики, смог бы вправить такой вывих.

Абакумов положил отца на край стола животом вниз, так что вывихнутая нога свободно свисала… Тут отец начал так ругаться от боли, что Абакумов спросил его: может, не надо вправлять? Но отец попросил его делать свое дело.

Алексей Харитонович решительно согнул ногу и стал понемногу отодвигать от стола… Отец орал во все горло. Я не выдержал и отвернулся. Папа еще раз крикнул нечеловеческим голосом и потерял сознание, но бедро было уже вправлено. Абакумов тщательно забинтовал ногу, мы с ним перенесли отца на постель и укутали одеялом и сверху еще оленьей шкурой.

А потом Абакумов влил в рот отцу немного водки, и он пришел в себя.

— Не двигайтесь теперь, Дмитрий Николаевич, и постарайтесь уснуть, — весело посоветовал Абакумов. Он был доволен собой. — Мы с Колей тоже ляжем спать.

Он постелил мне на печке. Я моментально залез туда и разделся. Потом Алексей Харитонович бросил прямо на пол медвежью шкуру, подушку, тулуп и, погасив лампу, улегся.

Оба они тотчас уснули, а я лежал еще некоторое время, прислушиваясь к неистовому завыванию пурги. В дверь, несмотря на сени, надувало снег. Абакумову было холодно на полу, но он ничего не чувствовал, наверное, так как через минуту-другую поднял богатырский храп. Отец никогда не храпел, он спал неслышно, как женщина.

Мне было очень тепло и уютно на горячей печке. Я мысленно пожелал Ермаку быть уже под кровом и тоже скоро уснул. Спал я безо всяких снов. И с того дня меня уже больше не мучили кошмары.


Глава шестнадцатая О судьбе, фарте и случайности


Когда я наконец проснулся, ходики показывали девять. Это было девять утра: я проспал около суток.

Абакумов истопил печь, потому я и проснулся — уж очень припекало.

Стол был придвинут к постели отца, на столе паровал горячий чайник и аппетитно пахли свежие пироги и шанежки. Ярко светила висячая керосиновая лампа. В избе было чисто прибрано, деревянный большой сундук прикрыт каким-то рядном. Судя по притихшему ветру, пурга заканчивалась.

Чай стыл, а отец и Абакумов спорили.

— Ты обокрал самого себя! — страстно упрекал отец. — Что ты с собой сделал? Куда ты дел свою жизнь?

Отец горячился, Абакумов был спокоен и грустен.

— Такая моя судьба… — покорно сказал Абакумов.

— Чушь! Судьбу делает сам человек. А ты думаешь, от бога?

— По такой жизни давно растерял бы веру, кабы и была, — горько заметил Абакумов. — Иконка-то — память матери. Она всю жизнь таскала ее с собой по приискам да зимовкам. Все, что у нее было, — эта иконка, мешок с барахлишком да вот я… Родом она была с Лены, но жизнь ее вырвала с корнем. Об отце я никогда что-то не слыхал. Мать стеснялась об этом говорить. Мне было тринадцать лет, вот как ваш Коля, когда ее пришил ножом по пьянке какой-то «копач» — золотоискатель.

И я рано стал золотоискателем, благо что был высок и крепок и мне давали больше лет, чем было на самом деле. Тогда гремели Алданские золотые прииски, и я подался в Незаметный.

С богом у меня, Дмитрий Николаевич, такие отношения: днем не верю, ночью верю, и тем крепче, чем ночь темнее… от одиночества и страха. Хочется, чтобы был он для защиты. А насчет судьбы… Может, кто, конечно, и сам себе делает судьбу, если ему всегда везло в жизни и ничто не мешало. Или хоть научили его, что желать, как вы сына своего учите. А меня чему учили? Рос я среди всяких проходимцев, сброда. Бог у них один — фарт! Ему и поклоняются. Идеал — свобода, а свобода ведь — смотря как ее понимать… Хошь пей, хошь бей, хошь слезы лей! Тоже свобода…

Один старичок на моих руках помер в зимовье — из бывших монахов. Золотой крест и валенки отдал, умирая, хозяину зимовья за долги, а Евангелие приказал мне отдать. Не раз читал. Интересно!.. С чем не согласен категорически — если ударят по одной щеке, подставь другую… Забьют так, пожалуй. Как мать забили. Она была кроткая, у жизни нищая. Никого не обижала, а ее крепко обидели. Ну, а в чем вычитал и премудрость великую. Помните, Дмитрий Николаевич, притчу о Сеятеле? Упало зерно на каменистую почву, пустило корни, но не хватило земли, и зерно то засохло. Вот я, пожалуй, тоже был этим зерном…

— Не подходит, Алексей, — усмехнулся отец. — У тебя были ноги да еще разум в придачу, чтобы перейти на хорошую почву.

— Да ведь переходил, Дмитрий Николаевич, искал. Только от судьбы не уйдешь — везде получалось одно. Что моя жизнь! Скитания, бродяжничество… Все хотел уйти от судьбы, на ноги надеялся. Алдан, Бодайбо, Большой Невер, Сахалин, Чукотка… Вербовался, работал, сколько душа могла вытерпеть, а потом мешок на плечи — и айда! Все имущество: мешок заплатанный, ружьишко, котелок, ложка, трубка с табаком, лоток да лопата.

— В чем была твоя мечта, Алексей?

— Золото! Горы земли перетряхнул. Дьявольский труд!.. Кайлил вечную мерзлоту. Наживал ревматизм в забое. Старатель-золотишник… индивидуалист.

— Случалась удача когда-нибудь?

— Случалось… Бывало, и самородки находил.

— Ну и что?

— Известно… Приоденешься — и в жил уху… Чаще всего в Иркутск. А бывало, и до Москвы добирался и до Одессы.

— И что ты видел в городах?

— Прокутишь весь фарт и опять же в тайгу. За лоток. Опять горы земли перетрясешь… Случалось, с ребятами набеги на прииски делали, вымывали золото и волокли его в мешках на салазках по тайге, чтобы пропить, промотать. Потом милиция крепенько взялась за это дело! Познакомился я тогда и с тюрьмой и с лагерями. Уголовники вызвали во мне сильное отвращение… Не люди. Еще похуже меня. Взялся я тогда ишачить. Ну, выпустили меня досрочно — зачеты помогли.

Огляделся, поговорил кое с кем… Старателей совсем прижали. Нет им хода. Иди на прииск в кадровые… Бился я, как щепка в проруби. Спал и в зимовьях, и в чумах, и просто на земле, на снегу. Проклятая жизнь! Бродяга, проходимец. Это значит: проходи мимо!

Доводилось, и с разведческой партией бродил, и в забоях работал, и на лесоповале, и по плотницкому делу. С топором я всегда хорошо управлялся. Сила и ловкость в руках. Костоправом слыл умелым…

— Что правда, то правда, — пробормотал отец.

— Вербовался, работал на стройке… Потом надоело (всё авралы, всё торопят: давай, давай, а я этого не люблю). И снова мешок на плечи — и дальше. Куда глаза глядят. На край земли. Война меня в лагере застала. Уж не помню, за что сидел. Не то за бродяжничество припаяли, не то за браконьерство. Ну, подал заявление — дескать, хочу на фронт. Уважили, и на самую передовую…

— С фронта дезертировал? — взглянул на него испытующе отец. Он лежал на спине, похудевший, заросший бородой, и не сводил с Абакумова взгляда. По-моему, у него была температура, он сильно раскраснелся.

Абакумов сидел на скамье, облокотившись на стол, и рассказывал, не глядя на отца, будто сам с собой говорил. Но при обвинении в дезертирстве взглянул на него обиженно и удивленно.

— С чего это вы взяли, Дмитрий Николаевич? Честно дрался с врагом, как и все.

— Не… дезертировал?

— Вот как перед богом. Хоть запросите!

Алексей Харитонович назвал полк, с которым прошел войну.

— Полк наш несколько раз заново обновлялся, а я все живу. Никакой снаряд меня не брал, будто я заговоренный. В сорок третьем попал в плен. Тут узнал, почем фунт лиха стоит. С тех пор слово «фашист» слышать не могу. Никак не забуду. Издевались очень. Бежал из плена… Кабы не я, не добрались бы до России. Пригодилось мне шатанье по тайге… Вывел всех. Прямиком через Карпаты шли.

— Ну, а дальше? — торопил отец, потому что Абакумов задумался и молчал.

— Дальше? Из плена-то коммунисты со мной ушли. Хорошо обо мне отозвались. С ними и пошел опять на фронт. На этот раз нашел меня мой снаряд. Хотели ноги отрезать… Обе. Не дал. Лучше умру. Отправили меня в госпиталь, в Рыбинск. Год лежал. Всё переливание крови делали. Пока поправился, война и кончилась…



— Ну?

— Ну и вот… За год, на койке валявшись, обо всем передумаешь. Противно мне стало. Как мог так жить, думаю… Дело в том, что прежде я был кто? Бродяга. А теперь стал — фронтовик! От радио пришел корреспондент, обращается ко мне: «А у вас, товарищ фронтовик, какие заявки будут?» На концерт по заявкам, значит. И так мне захотелось настоящей, чистой, хорошей жизни!..

Абакумов опять замолчал. На лбу его выступили крупные капли пота. Отец смотрел на него с сочувствием, но уже не торопил… Я сидел на горячей печке и с нетерпением ждал, что же будет дальше.

— Кто выздоравливал, уезжали домой, — продолжал Абакумов. — Только и разговоров в палате: дом, домой, дома, жена, детишки, мать, отец… Каждый рассказывает, как у него на родине хорошо, лучше, чем у других.

— Ну?

— А я даже не знаю точно, где родился. Мать ведь не любила об этом рассказывать. Никогда не было своей крыши. Ни дома, ни родины, ни знакомых… Бобыль и есть бобыль! Опять идти куда глаза глядят? И вдруг встречаю в госпитале своего однополчанина, с кем вместе в плен попались, с кем из плена бежал. Колхозник он, сибиряк из-под Томска, Варнава Парфенович Лосев. Обрадовались, обнялись, как побратимы. Хороший человек!..

Скоро он понял, что со мной творится. И стал звать в свой колхоз. На первых порах, говорит, поживешь у меня. Потом оженим, избу тебе построим. Мужик ты, говорит, хороший. Будешь у нас в колхозе хоть по плотницкому делу. Поедем?

Я дал согласие. Его первым выписали из госпиталя, меня месяцев через пять. Адресок я хранил. Вот и поехал в это самое село Кедровое. И вправду вокруг кедры растут, высокие… Орехов сколько хошь собирай, грибов, ягод, рыбы в реке, зверя в лесу… Мне понравилось.

Семья у них большая. Сам Варнава Парфенович, супруга, детушек четверо. Родители еще живы-здоровы — тоже в колхозе работают. Братья родные и двоюродные, дядья всякие, тетушки, племянники, внуки. И младшая сестра Лосева, Анна Парфеновна, вдова… Муж на фронте погиб. Мальчонка был — умер. Бригадиром она работала. Строгая женщина, но из себя статная, красивая! Изба у нее отдельная. Ну… нас и оженили.

— Ты женат? — ахнул отец.

— Стало быть, женат… был, — неохотно подтвердил Абакумов.

— Дети есть?

— Уж и дети… года не пожили, — усмехнулся невесело Абакумов и, помолчав, прибавил тихо: — Дочка растет… — Он сделал вид, что не замечает изумления отца, и упрямо докончил: — Лиза… Коле ровесница будет. Ты ведь тоже после фронта женился, Дмитрий Николаевич?

— Да. Я во флоте плавал. Женился уже после демобилизации. Но как же… где дочка?

— Там и живет в Кедровом с матерью. Я никогда ее не видел…

— Не видал дочку?

— Нет. Денег им посылаю, раз в год, через один населенный пункт. Знакомый там у меня есть. Через него и меха сдаю. И деньги посылаю. На него и мне письма… когда бывают. Вот уже два года нет писем. Летом пойду опять. Запрос надо сделать. Если, конечно…

— А мы это сделаем, не дожидаясь лета. Пиши письмо. Отошлем.

— Спасибо, Дмитрий Николаевич!

— Но как же? Почему ты от них ушел? Не сработался в колхозе, что ли?

— То-то и оно, что не сработался. Не ко двору пришелся. Окромя Варнавы Парфеновича, все как есть на меня косились. Бродяга, говорят. Так бродяга и есть! К хозяйству не привыкши — ни к своему, ни к колхозному… Скучно мне оно. Только и вздохнешь свободно, когда на охоту вырвешься. А то — тоска. А тут еще жена начала пилить: «Думала, как с первым мужем будем жить, всеобщее уважение (он у нее председателем колхоза был), а что-то не получается у нас с тобой, Алексеюшка!» И правда…

— Почему же не получается? — с досадой переспросил отец.

— Не судьба, значит! Либо испорчен уж я с измальства. Тоска на меня напала. Корни не прирастают. Корней-то нет! Сунули ветку, давно отрезанную, в землю, а она корней не пускает…

Чужие они мне все, чужой я им. Только и держался, что сам председатель колхоза друг мне верный: Варнаву Парфеновича выбрали председателем. До весны кое-как дотянул. А потом… опять мешок на плечи — и айда!

— Ушел?!

— Ушел.

— А жена?

— Анна Парфеновна сказала: «Если уйдешь, не возвращайся. Не приму». На сносях она была.

— И ты не вернулся?

— Не вернулся. Она же сказала, что не примет. Да я бы и опять сбежал… наверно. Бирюк и есть! А здесь вот один десять лет выжил.

— Куда же ты из Кедрового?

— В Иркутск, Дмитрий Николаевич… Помотался там немного и поступил на завод. Огромный заводище… Ткнули меня в литейный цех.

— Вот бы и работал! — не выдержал отец.

— Не судьба.

— Да почему не судьба?

— Поработал около года, до следующей весны… И опять тоска на меня напала. Бригады эти… Соревнуются… А мне все равно. Скучно! Не берет меня за душу… Я, правда, сроду не азартный. И карты не любил.

— Да что здесь общего! — разозлился наконец отец. У него тоже выступили на лбу капли пота.

— Общего ничего, конечно, нет. Я просто хотел сказать, что ни в чем я не азартный — ни в работе, ни в картах. Опять я затосковал. Написал с горя письмо Варнаве: не могу, дескать, никак корней пустить нигде. Не приживаюсь, да и все тут! Испортила меня бродяжья жизнь. Не выйдет из меня толка. Ушел и с завода. Справку мне дали, что уволили по собственному желанию. Насильно не удерживали. И там был не ко двору.

— А-а!.. Ту справку я видел!.. — воскликнул отец. — С ней ты пришел к нам в экспедицию.

— Да. Пошел с вами в тайгу. Да ведь это не решало дела. На одно-разъединое лето. А в зиму опять ищи себе пристанище. Куда бы угодно шел, лишь бы подальше от людей. Что-то обрыдли мне они… Нет мне нигде места. Ну, вот… Пока вы вулкан изучали, я охотился… с вашего разрешения, потому как снабжал тогда вашу экспедицию. Вот тогда я и наткнулся на избушку у горячего озерца. Кто тут жил прежде, не знаю. И почему ушел, не знаю. Избушка старая, но бревна крепкие, из лиственницы. Сто лет простоит.

И пришло мне в голову здесь поселиться и охотой жить. Вам никому зла не желал. Кабы не ранняя зима, не погиб бы Михаил Михайлович… Кто же знал? По моим расчетам, время было… И, опять же, пороху вам я оставил. Надеялся, дойдете до жилухи благополучно. А мне без муки да крупы зиму не протянуть. Опять же, дичи вам подложил в лабазе…

— Видели! Поменял, сукин сын!.. И с тех пор жил здесь?

— Жил. Место уж очень хорошее. Охотился, рыбу ловил, огород развел…

— Хорошо, значит, было?

— Смеетесь надо мной, Дмитрий Николаевич! Сколько раз думал руки на себя наложить. Негоже человеку одному. Я бы и не выдержал один… Столько лет! Одиннадцать скоро… Нет-нет, а с людьми встречался. Чукчи летом наезжают, оленей пасут. В одной фактории меня хорошо встречают… Погощу когда. Друг даже у меня есть — фельдшер. Вместе не раз охотились. Опять же, в населенном пункте знакомые… Догадываются, что у меня что-то не так, но никто пока не выдал…

— Как же мыслишь дальше жить, Алексей Харитонович?

— Аи сам не знаю! Не от одного меня зависит. Скажу только, Дмитрий Николаевич, что если меня теперь упрячут — не выживу! Отвык. Хотелось бы здесь дожить остаток жизни.

— А сколько тебе лет? Я уж забыл!

— На рождество сорок два стукнуло.

— Мой ровесник! А я не об остатке жизни думаю, а о второй ее половине. И тебе надо, Алексей, подумать. В тюрьму никто тебя не отправит. Об этом не думай. Налей-ка мне чайку.

— Подогреть надо, остыл, однако.

Мы пили чай, ели, разговаривали, вспоминали всякие случаи из жизни. Теперь рассказывал больше отец.

Так прошло два дня, и пурга совсем стихла. Отец подробно расспросил Абакумова, как он выращивает свой огород и можно ли его увеличить, чтобы хватило овощей для нашей станции.

— На год хватит! — уверил повеселевший Абакумов. Между прочим, отец спросил:

— А не пустил ли ты здесь корней, Абакумов?

— Здесь хорошо! Полюбились мне эти места. Или старость подходит?..

— Старость лет через тридцать подойдет. Теперь только и начнется твоя новая жизнь, Алексей. Но за нее еще придется побороться.

Абакумов напряженно посмотрел на отца, но тот уже заговорил о другом.

Как только стихла пурга, отец попросил Абакумова свезти на полярную станцию письмо. Теперь там уже хватились нас и тревожились. Начнутся поиски, чреватые новыми несчастными случаями. К тому же отец очень беспокоился за Ермака.

Абакумов охотно согласился и стал собираться в путь. Но не успел он одеться, случилось неожиданное.

Кто-то подъехал верхом на лошади. Я хотел выскочить навстречу, потому что узнал через окно Кэулькута, но отец велел мне спрятаться на печку и сам укрылся одеялом с головой.

Кэулькут вошел без стука, заиндевевший с мороза, нагруженный кладью, как дед-мороз. Смущенный хозяин принял у него мешок и помог ему раздеться. И тогда Кэулькут увидел отца с выдвинутой вперед челюстью и буквально обмер. В жизни не видел, чтобы человек так смутился. Он готов был сквозь землю провалиться.

— Здравствуй, Кэулькут! — сказал отец, будто ничего не случилось. (Челюсть стала на место.) — Нашелся ли Ермак?

— Однако, нашелся. Сам явился на вертолете. Пургу пережидал в фактории. Пропеллер чинил — обледенел сильно, поломался. Теперь тебя ищет.

— Ты тоже меня искал?

— Да, искал тебя! — обрадовался подсказке Кэулькут.

— Спасибо за поиски. А в мешке что?

— Так… всякие вещи…

— Зачем? Для кого? Может, подарки Алексею Харитоновичу?

— Вот-вот. Однако, однако, подарки… Думаю, один живет, дай снесу ему подарки.

— Вот и молодец, хороший человек! Покажи свои подарки. Ну, ну, выкладывай на стол!

Расстроенный Кэулькут дрожащими руками стал вытаскивать «подарки».

Это был приемник «Родина» с питанием (мы пришли в восторг, особенно отец, так как он скучал без «последних известий»), пачек десять чая, сахар, крупа…

Абакумов незаметно подмигнул Кэулькуту: дескать, не волнуйся, рассчитаюсь. Кэулькут повеселел. Пока он пил чай (чашек двадцать!) и ел оленье мясо, отец быстро написал письмо Ангелине Ефимовне.

Мы уговаривали Кэулькута отдохнуть, но он отказался наотрез и, едва напившись чаю, уехал. Я нарочно не пошел его провожать, чтобы Абакумов с ним «рассчитался».

Отец был рассержен.

— Видишь, какой добрый дядя! — сказал он о Кэулькуте. — Та же спекуляция. Сдерет с него мехом за полцены, потом сдаст государству пушнину как свою, за полную стоимость. Он ведь тоже охотник. Дай только время, вернусь на плато, так его пропесочим!

— Тогда Алексей Харитонович останется без сахара, без чая, — нерешительно возразил я.

— Теперь не останется! — уверенно бросил отец. Когда Абакумов проводил гостя, мы с ним стали устанавливать приемник.

Отец давал советы лежа.

Абакумов заметно приободрился. Он верил, что жизнь его теперь переменится к лучшему. «Дмитрий Николаевич поможет». Но временами на него находили сомнения, и тогда он мрачнел.

Он как мальчишка радовался приемнику. Когда в избе раздался голос диктора: «Говорит Москва, московское время…» — на глазах Абакумова выступили слезы. Давно бы ему приемник достать!..

Мы почти весь вечер слушали радио. Когда я уже лег спать, отец подозвал Абакумова.

— Ты хочешь стать советским человеком, Алексей? Ты доверишься мне? — тепло сказал отец, взяв его за руку.

Абакумов вздрогнул и заметно побледнел.

— Вы меня прощаете, Дмитрий Николаевич?

— Я-то готов все забыть, — мягко ответил отец, глядя Абакумову прямо в глаза. — Трудно будет с Женей… Сын Михаила Михайловича… Он здесь, на плато. Понимаешь? Трудно ему будет. Я не уверен, что он захочет тебя понять. Но в юриспруденции, кажется, есть такое понятие, как давность привлечения к уголовной ответственности. Так вот я думаю, что это к тебе применимо. За давностью времени… Через пятнадцать лет, если человек за это время не совершил нового преступления, вообще все погашается.

— Но прошло только десять с половиной! — в отчаянии воскликнул Абакумов.

— Ничего. Мы возьмем тебя под свою защиту, коллектив полярной станции. Тебе придется завоевывать их доверие, как ты завоевал мое и вот — Коли. У тебя сколько классов образования?

— Всего пять, Дмитрий Николаевич!

— Ты довольно развит.

— Поднаторел в жизни, Дмитрий Николаевич. Читать люблю. Еще в госпитале пристрастился. Там хорошая библиотека была.

— У тебя есть книги?

— Как можно без книг… одному-то? Полный сундук. Набралось за десять лет.

— Покажи!

Я моментально спрыгнул с печки. Абакумов раскрыл большой самодельный сундук. Он оказался битком набит книгами. Одни были приобретены на факториях за песцовые и горностаевые меха; другие — в маленьких лавчонках на колесах в геологоразведочных партиях или таежных селениях; доставлены за те же меха «доброжелателями» вроде Кэулькута, бравшего у него мех за бесценок. Иные книги достались на глухих зимовьях—кто-то прочел и бросил в пути — или по завещанию, как завещал ему Евангелие монах.

Отец с интересом рассматривал книги. Я присел на корточки возле сундука. Мне тоже хотелось выбрать что-нибудь почитать.

Абакумов, добродушно улыбаясь, довольный нашим интересом к его книгам, клал их одну за другой на стол. Так появилась в родственной близости «Страна Муравия» Твардовского, «Воскресение» Толстого, поэмы Пушкина, зачитанный томик записок Шерлока Холмса, «Арифметика» Малинина-Буренина… С десяток книг «Народного университета на дому» конца двадцатых годов, давно ставших библиографической редкостью… «Дон-Кихот», «Избранные трагедии» Шекспира. Первый том «Тихого Дона», шестой том «Истории России с древнейших времен» Соловьева, дореволюционного издания, еще с твердым знаком и буквой «ять». Несколько романов Мамина-Сибиряка— приложения к «Ниве» (у бабушки, я видел, хранились такие же). «Спутники» Пановой, «Северные рассказы» Джека Лондона, популярные лекции по астрономии, сельскохозяйственные брошюры и, наконец, к моей великой радости, «Всемирный следопыт» за 1927 год. Я сразу схватил его и полез на печку.

Отец задумчиво просматривал эти читаные-перечитаные в долгие полярные ночи книги. Случайный подбор, как случайна вся жизнь этого непутевого человека.

И я вдруг подумал, что главное в жизни — никогда не идти по воле случая, как бы ни был соблазнителен его зов. Своя цель должна быть у человека, и эта цель может быть только одна: осуществление заветной мечты. Какая это мечта, уж зависит от самого человека. У хорошего человека и мечта хорошая.

Отец сказал Абакумову:

— Что ж, лучше одну книгу прочесть со вниманием, чем тысячи поверхностно. Важно не сколько, а как! — и взялся за «Историю России».

Польщенный его словами, Алексей Харитонович сел у приемника и стал слушать концерт из Колонного зала Дома союзов. Я там бывал не раз…


Глава семнадцатая Щедрый дар


На другой день, только что Абакумов сделал отцу перевязку, услышали мы шум мотора, и вертолет опустился прямо в огороде.

Я выбежал как был, не одевшись, и попал в объятия Ермака, а потом Ангелины Ефимовны и Вали.

— Ты простудишься! — закричала мне строго тетя Геля.

В избе обе женщины начали плакать и обнимать отца.

— Мы думали уже, что вы с Колей погибли! — сказала Валя со слезами, но тут же начала громко смеяться от радости.

Оказалось, что Ермак, возвращаясь после вынужденной посадки, приземлился на леднике и понял, что мы ушли домой. Когда на плато нас не оказалось, радость за благополучное возвращение Ермака быстро сменилась беспокойством за нашу судьбу. Что они перечувствовали в уютных домах во время пурги, по их словам, «не поддается описанию». Искать было бесполезно в такой кромешной тьме. Кучеринер попыталась успокоить всех, заявив, что Черкасов опытный полярник и несомненно пережидает метель где-нибудь в сугробе в одном спальном мешке с сыном.

В общем, все ужасно волновались, только и разговоров было, как мы переносим эту пургу и где. Гарри Боцманов расстраивался чуть ли не больше всех. Он сказал, что искренне полюбил начальника. «А мальчишка еще лучше! Если такие люди начнут замерзать в снегу, то что это будет!»

Едва приутихла пурга, Кэулькут отпросился у Ангелины Ефимовны «поискать за Ыйдыгой», и, хотя было мало шансов, что мы попадем в ту сторону, она разрешила. Как Кэулькут нас «искал», уже известно. Но это неважно, главное, что он нас нашел, о чем и возвестил торжественно и во всеуслышание на полярной станции.

Выслушав отчет Кучеринер, отец сурово осведомился у Вали, почему она оставила метеовахту.

— Я же почти никогда не отлучаюсь с плато, — досадливо возразила Валя, — мне просто захотелось прокатиться на вертолете, а…

— А вахта? — заорал отец.

— Там за меня Женя. Ангелина Ефимовна предлагала ему-даже просила — сопутствовать ей, но он наотрез отказался.

— А-а… Чаю хотите? Алексей Харитонович, напоите же гостей чаем!

Абакумов бросился кипятить чай. Отец лежал на топчане и, видимо, стеснялся своего заросшего лица. Гости сели у постели полукругом, а я стоял в ногах, так как сесть уже было не на что.

— Что же с вами случилось? — спросила Ангелина Ефимовна.

Отец рассказал коротко. Меня прямо подмывало рассказать самому, и я даже позволил себе несколько раз перебить его и поправить.

— Дайте Коле слово, — попросил Ермак.

Отец махнул рукой, что я счел за знак согласия и тут же рассказал обо всем подробно. А так как Абакумов как раз пошел доить оленей, чтобы угостить желающих парным молоком, то я рассказал и о нем.

— Эт-то страшно! — с ужасом произнесла Ангелина Ефимовна.

Она всегда произносит с ударением на первом слове: «Эт-то страшно!» А Валя даже побледнела: «Несчастный человек!» Так как Абакумов все не возвращался, то папа рассказал про его жизнь. И Ангелина Ефимовна еще раз, но уже с другим выражением в голосе, сказала: «Эт-то страшно!»

Вошел Алексей Харитонович, и все стали обсуждать папино падение в расщелину.

— Надо немедля вызвать врача! — предложила Кучеринер.

— Можно вызвать по радио хирурга из Магадана, — заметил Ермак.

— Ничего не надо, — поспешно возразил отец. — Алексей Харитонович очень удачно выправил мне бедро. Теперь нужен лишь покой, и все пройдет. Придется мне здесь пожить.

— Но как же без врача? — удивилась Ангелина Ефимовна,

— Свой костоправ есть, — засмеялся отец и переменил разговор: — Вы привезли мне бритву, Ермак? Я просил в письме.

— Вот она… — Пилот передал бритву, мыло, полотенце, белье.

Я заметил, что у него отморожена часть щеки, — синее пятнышко величиной с пятак. И вообще Ермак казался каким-то расстроенным. Я почему-то подумал, что, пожалуй, для мужчины он невысокого роста. Валя была выше.

— Почту привез… — сказал пилот и, с сомнением взглянув на Ангелину Ефимовну — та отвернулась, — передал отцу пачку писем, газет и журналов.

Письма были больше деловые, а также от коллег-ученых; одно письмо для меня, от бабушки. Мама совсем не написала нам, наверное, было некогда — театр уже забрал ее целиком. Все-таки она могла бы написать хоть две строчки, что скучает и любит. Наверное, так подумал и папа, потому что по лицу его словно тень прошла.

Его товарищам тоже, кажется, было неловко и обидно за него. Все, наверное, как обычно, получили письма, только ему не было ни от мамы, ни от бабушки. И я вдруг решил непременно написать бабушке про отца, какой он хороший и добрый и что она напрасно была о нем такого плохого мнения.

— Лиле приходится сейчас очень много работать, — заметил отец, должно быть неожиданно для самого себя. — Сколько лет потеряно для искусства! Но эти годы она была поистине настоящей женой географа и путешественника. На «Заре», когда нас затерло льдами, ее мужеством все восхищались.

— Охотно верю, — кротко согласилась профессор Кучеринер. — Лилия Васильевна, без сомнения, способна на любой подвиг, если только есть перед кем демонстрировать этот свой подвиг…

— Вы не любите ее? — смущенно спросил отец. (Я думал, что он рассердится, а он смутился.)

— Да, — коротко ответила Кучеринер, потом взглянула на меня и, в свою очередь, смутилась.

Им обоим не шло смущение. Не то что не шло — не подходило к характеру.

«Мама ее тоже терпеть не могла!» — подумал я.

За чаем отец попросил Абакумова рассказать о своем огороде. Тот охотно очень толково и понятно рассказал. Ангелина Ефимовна, вначале с интересом и подозрительностью относившаяся к Алексею Харитоновичу, под конец заинтересовалась самим рассказом. Не допив чая, она вскочила и пожелала видеть горячее озеро. Абакумов с готовностью встал из-за стола.

Я тоже пошел с ними.

Снег, заваливший после пурги все долины и горы, почти растаял на огороде и в леске. Везде сырели проталины, как весной. А ведь была еще полярная ночь. Впрочем, начинался рассвет: над горами уже светилась нежная полоска зари и в безоблачном лиловатом небе побледнели звезды, как бывает утром.

Озеро представляло собой две соединенные бессточные воронки, заполненные горячей водой. Диаметр каждой воронки был метров пятнадцать, а глубина — четыре метра (Абакумов измерил шестом). Конечно, Ангелина Ефимовна тотчас измерила температуру воды — на поверхности оказалось 39°! Временами вода, по словам Абакумова, уходит на глубину, из воронок тогда пахнет тухлым яйцом.

— Зимой, когда приедешь с охоты усталый, выкупаешься — всю усталость как рукой снимет, — добавил, улыбаясь, Абакумов.

— Можно мне выкупаться? — обрадовался я. Ангелина Ефимовна не разрешила. (Я потом купался, когда никого не было. Эт-то замечательно!)

— Еще поблизости есть термальные… горячие источники? — осведомилась Кучеринер.

— А как же! Здесь их много. Есть совсем горячие, как кипяток.

— Много?

— Поболе пятнадцати… Я не считал.

— Провести к ним можете?

— Проведу.

Профессор живо вытащила из своего чемоданчика пузырьки и стала набирать воду для лабораторного анализа. Абакумов с любопытством наблюдал.

Когда мы вернулись в избу, Ермак и Валя уж одевались: пора было возвращаться на плато.

Ангелина Ефимовна оставалась с нами, Я так и знал, что от горячих источников ее теперь не оттащишь.

— Тридцать девять градусов на поверхности! — крикнула она с порога. — Изумительно чистая вода! Бесцветная и необыкновенно чистая. Уверена, что радиоактивная. Валечка, захватите эти пузырьки и сделайте, пожалуйста, анализы проб, как я вас учила.

Валя взяла пузырьки. Не знаю, спорили они без нас или еще почему, но все трое казались расстроенными, особенно Валя. Я понял, что они говорили об Абакумове. Прощаясь, Валя всем пожала руку и Абакумову тоже. Меня она бесцеремонно расцеловала в обе щеки. Ермак отделался общим поклоном.

Вертолет улетел, как странное гигантское насекомое с другой планеты. Абакумов, словно маленький, с восторгом смотрел вслед. Он еще не видел вертолета так близко, рядом.

Ангелина Ефимовна тотчас заставила его вести нас к источникам.

В этот день мы осмотрели четыре источника. Особенно ее заинтересовал «Грифон парящий», как она назвала этот источник. Мы пришли туда на лыжах. Абакумов взял с собой ружье на случай встречи с медведем.

Ангелина Ефимовна не без опаски посматривала и на ружье и на самого Абакумова. Он это заметил и усмехнулся в свою черную, как у атамана разбойников, бороду. Она заметила усмешку и рассердилась так, что ее большие черные глаза с желтоватыми белками засверкали, как у кошки, которую раздразнили мальчишки. Абакумов потом спрашивал меня: «А что, профессорша армянка или еврейка?» — и очень удивился, узнав, что она русская.

Грифон парящий был не что иное, как естественный огромный котел метра три в поперечнике. Дно его было заполнено валунами. Вода и пары с сильным шумом выбрасывались из-под валунов. Над котлом стоял высокий столб пара. Как мы потом узнали, температура на дне котла, между камнями, была больше ста градусов по Цельсию!

Налюбовавшись вдоволь Грифоном парящим, Ангелина Ефимовна стала осматривать окрестности — мы по пятам следовали за ней — и нашла, что «в образовании долины принимали участие ледники».

— Смотрите, какое количество кар, цирков и корытообразных долин! Здесь было сильнейшее оледенение.

В последующие дни, пока папа поправлялся, мы только и делали, что ходили от одного термального источника к другому и брали пробы. Профессор Кучеринер нашла еще несколько новых источников, о которых не подозревал даже Абакумов. Там были грифоны не только парящие, но и пульсирующие, Грифон верхний, Грифон нижний и еще какие-то, уже забыл.

Грифон пульсирующий оказался воронкой метра четыре в поперечнике, глубиной пять метров. Со дна с клокотаньем выбрасывалась кипящая вода и вытекала из воронки горячим ручейком.

Ангелина Ефимовна пребывала в непрерывном восторге, потому что никто из ученых отродясь не подозревал о существовании таких источников в этом районе Заполярья.

— Эт-то поразительно! — восхищалась Ангелина Ефимовна. — Уже первые примитивные химические анализы показали наличие больших количеств брома, йода, сурьмы, цинка, натрия, мышьяка и других редких элементов! И главное, одновременно! Ведь крайне редко бывает, чтоб одновременно! Замечательные источники! Радостные источники! Здесь можно устроить здравницы для всего Заполярья! Источники такого состава могут быть показаны при заболевании суставов, мышц, при нарушении обмена веществ, при невралгии, невритах, при ослаблении деятельности сердца и уплотнении сосудов. Надо вызвать сюда сестру, пусть полечится! А какая радиоактивность! Выделение эманации до восьмидесяти семи единиц Махе!

Последнее было для меня вроде китайской грамоты. Но уж с учеными так: только заслушаешься, как они переходят на «иностранный язык».

Потом они стали бродить вдвоем: Кучеринер и Абакумов, так как отец спохватился, что я совсем забросил уроки.

Пришлось начать заниматься под неусыпным наблюдением отца. Он быстро поправился. По его выражению, на нем «зарастало, как на собаке». Я очень соскучился по Кудеснику, но по совету отца не брал его сюда: еще медведи порвут.

Абакумов рассказывал, что в первое время, когда он здесь поселился, медведи приходили к нему, «как к Сергию Радонежскому». Но, в отличие от загорского отшельника (мы с бабушкой ездили раз в Троице-Сергиеву лавру), Абакумов не делился с ними последним куском хлеба, а встречал пулей. Шкура, на которой Алексей Харитонович спал, принадлежала именно косолапому гостю. Постепенно медведи обиделись и больше к нему не ходили: наверное, уведомили всю лесотундру.

Ангелина Ефимовна теперь знала историю Абакумова во всех подробностях, и, когда отец напрямик спросил ее, что она думает по этому поводу, Кучеринер резко ответила:

— Если человек однажды ошибся, всю жизнь, что ли, ему поминать?!



Накануне нашего отъезда на плато (Женя так и не навестил нас ни разу!) Ангелина Ефимовна заявила отцу, что на источниках Абакумова необходима постоянная гидрометеорологическая станция. Она предлагает сама лично научить Абакумова вести несложные наблюдения по программе метеостанций второго разряда и просит положить ему оклад наблюдателя.

Абакумов даже побледнел от радости. Отец молча пожал ей руку.

— Вот этого я и ждал, признаться, от вас! — сказал он очень довольный. — Метеостанция здесь действительно необходима, хотя бы как филиал полярной станции. И кому же на ней работать, как не первооткрывателю этих источников!

Я так был рад за Алексея Харитоновича, что подскочил к Ангелине Ефимовне и стал ее целовать.

— Что еще за телячьи нежности! — проворчала она, улыбаясь.

Мы долго не ложились спать. Сидели у стола, пили чай и беседовали. Между прочим, Ангелина Ефимовна рассказала отцу, что Ермак делал Вале предложение. То есть предложил быть его женой, но она категорически отказала. Ермак очень это тяжело пережил.

— Он очень славный человек, Ермак! — сказал с сожалением отец.

— Конечно, славный! Он был бы ей прекрасным мужем, — горячо согласилась Ангелина Ефимовна, — но не о нем Валя думает, когда остается одна…

— Вы подразумеваете… Женю? — с запинкой спросил отец.

— А кого же еще? — удивилась Ангелина Ефимовна. — Именно, Женю… Но он, кроме науки, ничем не увлекается. Странный юноша. Такой замкнутый… Он тяжело пережил смерть отца, до сих пор не забыл его, и… он злопамятен! По-моему, он не умеет прощать…

И мы поняли, что Ангелина Ефимовна сказала этим: он не потерпит, чтобы мы приняли Абакумова в свою среду. Он потребует расплаты.

Отец переменил разговор. Заговорили о значении тепла Земли — конек профессора Кучеринер. Она увлеклась и прочла нам целую лекцию. Боюсь, что внимательно ее слушал только я… На меня это произвело огромное впечатление! Почему-то я об этом не забыл и с тех пор читал все, что мог достать по этому вопросу, лишь бы было достаточно понятно написано.

…Помню, Ангелина Ефимовна рассказывала о теории Шмидта (она была сторонницей этой теории), о том, как в недрах Земли происходит беспрерывный радиоактивный распад. Поэтому многие радиоактивные источники и несут в себе следы сложных процессов распада там, на страшной глубине.

Ангелина Ефимовна говорила еще про разломы Земли, где ее горячее плазменное дыхание рвется наружу… Горячие источники как раз находятся на местах таких гигантских разломов.

Ангелина Ефимовна ужасно возмущалась тем, что человечество так позорно мало знает планету, на которой живет.

Не знаю, или ее страстность так подействовала на меня, или мое воображение захватила головокружительная мысль превратить внутреннее планетарное тепло Земли в источник бесконечной даровой энергии, но только с тех пор я стал постоянно думать об этом.

Может, меня поразили грустные слова Ангелины Ефимовны:

— Мое поколение, наверное, уже не успеет решить эту благороднейшую и величайшую задачу. Ну что ж, тогда она достанется тем, кто сейчас еще только растет и учится— поколению Коли. Это ведь как эстафета: мы начнем, они подхватят.

Абакумов казался взволнованным и потрясенным. Я это понял, когда повнимательнее взглянул на него. В его темных, запавших глазах, устремленных на отца, светилась глубокая преданность. Конечно, он не слышал ни слова, думал о своем, не мог не думать. Хотя он и был благодарен «профессорше» за доброе отношение, но мой отец чем-то его потряс до глубины души. Впоследствии я понял чем. Мало того, что отец, столько перенесший по вине Алексея Харитоновича, пожелал понять его и, поняв, простить его вину, но, назвав Абакумова первооткрывателем ценнейших минеральных источников, он этим самым как бы дал совсем иное толкование этим десяти годам блужданий и одиночества Абакумова.

Этим отец мой и цель дал всей последующей жизни Абакумова: продолжать начатое дело! И Абакумов сразу это понял и всем сердцем был благодарен отцу за его поистине щедрый дар.

И еще один человек это понял сразу: Евгений Михайлович Казаков. А поняв, не пожелал примириться с таким истолкованием.


Глава восемнадцатая Женя требует суда над Абакумовым


Мы стояли на плато и, как солнцепоклонники, с восторгом приветствовали появление светила.

Солнце взошло еще несколько дней назад, но его не было видно за горами. А сегодня мы впервые после надоевшей полярной ночи увидели его воочию: огромный, сияющий, золотистый шар!

Ангелина Ефимовна даже прослезилась, а Валя всех перецеловала и прыгала, как коза.

По поводу дня рождения солнца в кают-компании должен был произойти «пир на весь мир». Гарри Боцманов сказал, что он всех удивит.

Абакумов, по распоряжению отца, уже зачислившего его в штат, переехал временно на плато: он проходил стажировку при полярной метеостанции.

Ангелина Ефимовна и Валя учили его практически метеонаблюдениям и их обработке. Кроме того, он должен был пройти курс метеорологии по учебнику. Трогательно было видеть, как этот таежный волк (или тундровый полярный волк, как хотите называйте) старательно, волнуясь и радуясь, учился производить метеорологические наблюдения. Как он смущенно, со скрытой гордостью открывал дверцы будок и внимательно записывал показания самописцев и приборов.

Он сразу понял, как определять облачность, и однажды даже поспорил с Валей. Она сказала, что это «альта-кумуле четыре десятых», а он уверял, что это «просто кумуле», то есть кучевые и пять десятых. Пока они спорили, облака снизились, и Вале пришлось согласиться с Абакумовым.

Женя ходил бледный, раздраженный, возмущенный и ни с кем не разговаривал. Он обдумывал, как ему поступить. И надумал. Он не нашел ничего лучшего, как испортить всем праздник. Или он просто не мог больше терпеть?

Когда все принаряженные и веселые собрались в кают-компании, Женя не явился. Все сначала думали, что он запоздал. Папа послал меня за ним. Я нашел Женю в магнитном павильоне.

На столе лежал раскрытый том высшей математики Смирнова и лист бумаги с вычислениями. Видно было, что Женя только что занимался.

Я с интересом покосился на плотно закрытую дверь в темную комнату, где находилась аппаратура по изучению земных токов. Вход туда был категорически запрещен. Сам Женя заходил, лишь когда надо было сменить ленты на фотосамописцах.

— Тебе что нужно? — нелюбезно встретил меня Женя. С тех пор как я привязался к Абакумову, он и знать меня не хотел.

— Вас все ждут в кают-компании, — сказал я.

— Пусть обедают без меня, я потом поем, — буркнул Женя.

— Но они не садятся за стол без вас. Почему вы не хотите со всеми вместе обедать?

Последнее время, с тех пор как Абакумов ел с нами в кают-компании, Женя под разными предлогами обедал и ужинал прямо в камбузе у Гарри.

Женя хмуро взглянул на меня. Надо упомянуть, что Женя никогда не относился ко мне, как к маленькому. Он всегда говорил со мной по-мужски: прямо, откровенно и серьезно. И в этот раз он счел нужным объяснить мне все.

— Не понимаю, как вы можете пожимать ему руку, есть за одним столом, дышать одним воздухом?

Мне было жаль Казакова, потому что я видел — он страдал. И зло меня брало на него.

— Если преступник искренне исправился, — возразил я, горячась, — если он не способен уже сделать плохое, неужели его карать до самой смерти? Разве вы не можете простить Абакумову? Он ведь раскаялся…

— Я бы не стал спасать преступника! — запальчиво бросил мне Женя.

— Что же, по-вашему, бросить человека на произвол судьбы? — спросил я с укором.

— Нет. Не на произвол бросить, как ты говоришь. Его надо предать суду, и чем скорее, тем лучше, пока он не сбежал еще раз, вторично обворовав экспедицию.

Я обиделся за Абакумова и ушел.

— Он занят и пообедает после! — объявил я в кают-компании.

Папа переглянулся с Ангелиной Ефимовной и пожал плечами.

— Садитесь к столу, товарищи! — сказал папа.

Гарри действительно удивил всех. На первое был необыкновенно вкусный грибной суп. На второе — «седло» дикой козы, зажаренное вместе с гречневой кашей, а на третье — огромный торт, похожий на солнце с лучами, и художественно выполненное мороженое в форме белого медведя.

Мы наградили Гарри аплодисментами. Гарри скромно раскланялся. В белом колпаке и белом халате, из-под которого виднелась полосатая тельняшка, он походил на бравого, румяного корабельного кока, кем он и был на самом деле. Я знал, что он очень тосковал о море и о ребятах-матросах, своих друзьях.

Бехлер откупорил несколько бутылок шампанского.

Выпили за солнце, за мир на земле, за Международный геофизический год, за дружбу. Но настроение было не особенно веселое; всех тяготило демонстративное отсутствие Жени.

После обеда Женя Казаков попросил у отца полчаса времени и о чем-то серьезно беседовал с ним. А вечером отец созвал внеочередное собрание сотрудников полярной станции.

Узнав об этом, я проскользнул в кают-компанию заранее и скромнехонько уселся в уголке за библиотечным шкафом, надеясь, что меня там не заметят. Никто на меня и внимания не обращал, все были расстроены и смущены.

Пришли эскимосы, оба брата (теперь они уже не казались мне такими похожими), и Мария. Все трое сели позади, неподалеку от меня, и молчали весь вечер. Ермак явился в полной форме пилота (обычно он ходил в чем попало, чаще в джемпере или пиджаке) и был погружен в задумчивость.

Женя потребовал предать Абакумова суду, угрожая, что иначе он сам вызовет по радио кого следует. Оказалось, что Женя вспыльчив, как мой отец (человека узнать — пуд соли с ним съесть). Он так разошелся, что обвинил сотрудников полярки в… укрывательстве преступника.

— Это уже не гуманность, как вы себе представляете, — кричал он, будто выступал на митинге перед толпой, — это гнилой либерализм! Этот матерый хищник, тундровый волк, люмпен-пролетарий, уголовник и убийца, прикинулся, когда его разыскали, овечкой, а вы и растаяли. Зачислили в штат полярной станции, обращаетесь с ним запанибрата, сюсюкаете и умиляетесь! Нашли чему умиляться!.. Абакумов обворовал экспедицию, в результате чего погибли двое людей, и сам Черкасов спасся только случайно. Абакумов десять лет скрывался от советского правосудия. Теперь он разоблачен и должен понести ответ за свои деяния…

Я посмотрел на Абакумова. Если это и был волк, то затравленный. В глазах его застыла такая тоска, что я просто не мог на него смотреть и отвернулся. Он сидел на стуле у окна, и Женя все время следил за ним, наверное опасаясь, как бы тот не убежал. Сейчас, когда всю радость Абакумова как рукой сняло, он опять походил на бродягу, бирюка.

Счастье, как говорится, лишь поманило его. То счастье, что так щедро предложили ему мой отец и Ангелина Ефимовна, — счастье интересного, радостного, творческого труда — существовало, видно, для чистых, а он принадлежал к нечистым, его прошлое было замарано и довлело над ним. Тюрьма снова зияла перед ним, как справедливая расплата, ибо преступление он все же совершил.

Но мне было очень жаль Алексея Харитоновича, и я подумал с упавшим сердцем, что, наверное, Женя убедил всех. Ведь то, что он говорил, было правдой. Еще я подумал так потому, что все отводили друг от друга глаза. Селиверстов упорно смотрел в пол, Валя опустила ресницы и как будто сидела спокойно, но я заметил, как она нервно крутила пальцы. И никто уже теперь не смотрел на Абакумова. В тот час он был один и почувствовал это..



Один, если не считать моего отца, он-то его не покинул. Я, конечно, не запомнил слово в слово, что говорил отец, потому передам приблизительно.

Отец считал, что предание суду должно производиться с разумом и ни в коем случае не носить характера мести. Другое дело, если необходимо оградить общество от посягательств преступника, — у нас не тот случай!

Абакумов никому зла не принесет. Целых десять лет он жил охотой и если никому не принес пользы, то никому не причинил и вреда. Бесполезное существование в первую очередь разит его носителя, что мы и видели: Абакумов даже хотел покончить с собой…

— Выдумки и громкие слова! — выкрикнул Женя.

Он был очень бледен (бледнее Абакумова) и тоже ни на кого не смотрел, как будто ему было чего-то стыдно,



— Это правда! — звонко крикнул я, не выдержав.

Сердце у меня отчаянно колотилось. Кажется, я покраснел, как рак. Но зачем Женя сказал, что это все выдумки, когда это было правдой!

Я думал, что отец осадит меня, но он не сделал никакого замечания. Отец обратился к Жене:

— Ты говоришь, что Абакумов — люмпен-пролетариат, то есть человек опустившийся, деклассированный. Как писал Маркс: «Пассивный продукт гниения самых низших слоев старого общества». У нас в Советском Союзе люмпен — пролетариата, как такового, уже давно нет. Абакумов последний из могикан. Ты видишь, Евгений, что я и не отрицаю этого. Абакумов всю жизнь был бродягой «золотишником», индивидуалистом, всю жизнь искал свою страну — Муравию. Он бродяжил до тех пор, пока это вообще стало невозможным. Для Абакумова снова тюрьма будет гибелью, если не физической, то духовной, что хуже. Потому что духовно и граждански он еще не окреп.

Ты, Женя, молодой коммунист и не пристало тебе судить с обывательских позиций. Твой отец был моим лучшим другом, я сам едва не погиб тогда, но я не толкаю человека на явную гражданскую гибель… Если бы твой отец был теперь с нами, он бы сказал то же самое, потому что он был настоящим коммунистом. Я не люблю громких слов, но я должен напомнить: мы живем на подступах к коммунизму. Ленин не раз говорил, что коммунизм надо строить с теми людьми, которые живут сегодня, других нам никто не даст. Строительство коммунизма заключается и в коммунистическом воспитании человека. Предлагаю оставить Абакумова в нашем коллективе.

— Только попробуйте! Я сам тогда передам дело в суд, — жестоко отрезал Женя.

— Ты не прав, Женя! Ох, как ты не прав! — в полном смятении возразила Валя. — Я помогала Алексею Харитоновичу освоить метеорологические наблюдения. Я видела, как он радовался этой работе и был за нее благодарен Дмитрию Николаевичу, и Ангелине Ефимовне, и мне. и всем нам. Человек впервые нашел себе место в жизни, а ты хочешь столкнуть его обратно в яму? За что? За то преступление, которое он совершил много лет назад? А почему он его совершил, ты хоть раз задумался? Я тоже совершенно уверена, что твой отец, будь он теперь с нами, простил бы и забыл, как забыл Черкасов. Нельзя быть таким жестоким и мстительным, Женя. Я никогда этого от тебя не ожидала…

Ермак тоже был за то, чтобы Абакумов остался с нами.

А я сидел в уголке и думал: «Как странно! Все эти люди — ученые и прибыли на плато, чтобы заниматься наукой, а им пришлось решать совсем другие вопросы — о человеке, жизнь заставила». Я не раз присутствовал в этой же комнате на ученом совете, а теперь здесь как будто шел суд, и я уже не мог понять над кем: над Абакумовым или Женей?

— Молодость гуманна, — сказала Ангелина Ефимовна, — а Женя, кажется, готов мстить до седьмого колена. Я знаю биографию товарища Абакумова. Бродяжницкое детство, бродяжья юность, бродяжьи зрелые годы. Он принадлежит к той категории людей, которые не устояли против враждебных обстоятельств: не хватило внутренних сил. У него не было опоры в товариществе, потому что у его товарищей нечему было учиться. Не было опоры в коллективе, так как у него никогда не было коллектива. Он шел по жизни один, спотыкаясь, не видя ничего впереди, как слепой. Эт-то страшно, товарищи! В сущности, за всю его жизнь он в первые обрел коллектив, который по-настоящему заинтересован в его судьбе, по-настоящему желает ему добра, творческой работы, радости и душевного удовлетворения. И Женя хочет, чтобы этот коллектив предал его? Этого не будет, Евгений Михайлович! Не будет потому, что мораль строителей нового коммунистического мира требует повышения ответственности общества за судьбу каждого отдельного человека, каким бы ничтожным он ни казался.

Ангелина Ефимовна села возле Селиверстова, раскрасневшаяся, сверкая черными глазами. У нее тряслись руки. Я это заметил, когда она спросила у отца папироску и закуривала.

И тогда поднялся Абакумов.

— Дмитрий Николаевич, — сказал он тихо и как-то — обреченно, — отвезите меня в Магадан и сдайте в милицию. Спасибо вам за то, что вы хотели мне помочь… Всем спасибо… Но я вижу, что мне здесь работать не придется. Сын Михаила Михайловича прав… Хотя он многого не знает, да и не хочет знать. Я — преступник, и от этого никуда не денешься. Может, я родился с преступной душой? Другие же работали — на золотых приисках, на заводе, в колхозе. Работали и находили себе друзей. А я всегда бежал от коллектива… И не бойтесь за меня. Если вы обещаете мне, что после отбытия наказания возьмете на работу, сюда, на полярную станцию, то я все вынесу, что положено. Я еще здоров и крепок. Ну, будет лесоповал или забой — мы к этому привычные. Труда я не боюсь. Не труд страшен, а лишение свободы, конвоиры, бараки, уголовные… Ну что же поделаешь?.. Виноват! Я готов явиться с повинной.

— Хорошо, — сказал твердо отец. — Может, так будет и лучше. Ермак, готовь вертолет: завтра мы летим в Магадан. А теперь предлагаю проголосовать… Кто за то, чтобы взять Алексея Харитоновича на поруки?.. Так. Кто против?.. Один Казаков. Значит, большинством голосов сотрудники полярной станции плато будут просить суд передать им Абакумова на поруки. Собрание закончено. Можете идти, товарищи.

Перед отъездом отец сказал мне:

— Женю я не убедил. Буду убеждать суд.


Вертолет давно скрылся за вечными снегами, а мы все стояли на плато и смотрели ему вслед в светлое, весеннее небо. Я вспомнил, что мы так же долго стояли, когда мама улетала в Москву.

«Старики», перезимовавшие еще одну полярную ночь, согнувшись сидели у озера и молча радовались солнцу.

— Пошли работать, товарищи! — сказала Ангелина Ефимовна, и все стали расходиться по местам — каждый нес свою вахту.

Валя взглянула на осунувшегося, небритого Казакова, тихонько вздохнула и пошла на метеостанцию делать очередное наблюдение. Я поплелся за ней вместо Абакумова, который помогал ей все эти дни.

А Женя, забывшись, остался на взлетной площадке.


Глава девятнадцатая Я — взрослый!


Прошло пять лет. Мы живем в Москве, на прежней квартире. Я с отличием окончил среднюю школу и выбираю, куда идти.

Советчиков у меня хоть отбавляй. Советуют и те, кто имеет право давать советы (это еще не значит, что я их послушаю), и те, кто не имеет для этого ни малейшего основания. Непрошеных советчиков больше всего.

Моя милая бабушка — она постарела, но все такая же страстная театралка — советует мне стать артистом. Режиссер Гамон-Гамана, который бывает у нас очень часто и находит, что у меня «редкие способности перевоплощения», приглашает в театральную студию, где он преподает.

Мама — она помолодела и стала просто красавицей (папе это почему-то не нравится) — советует мне стать летчиком. Среди летчиков у нас много друзей и поклонников, и они без сомнения помогут мне стать вторым Чкаловым или Коккинаки.

Папа — он стал выдержаннее, на лбу появились залысины, загар с него сошел, у него уже брюшко, правда совсем небольшое (занимается гимнастикой); он уже не ездит по экспедициям, а заведует в университете кафедрой и пишет объемистые труды по теории географии — советует мне идти к нему на географический. Мне, как говорится, и все карты в руки. Шутка ли, отец заведует кафедрой!

Мой закадычный друг Вовка зовет на «инженерный факультет», потому что будущее, по мнению Вовки, за инженерами: коммунизм — это прежде всего невиданный расцвет техники. (С этим я не вполне согласен, потому что считаю: коммунизм — это прежде всего невиданный расцвет высоких и добрых чувств!)

Классный руководитель советует идти на литературный, потому что мои сочинения были лучшими в школе.

Женя Казаков — он по-прежнему частенько забегает к нам, и мы ему всегда рады — советует идти работать к нему: он заведует лабораторией космических лучей и пишет объемистую монографию. «Учиться можно и заочно», — говорит он. И с этим я целиком и полностью согласен. Потому что просто не в состоянии засесть снова на несколько лет за школьную скамью (пусть институтскую). Отчим Жени умер. Женя живет вдвоем с матерью.

Мы с отцом частенько получаем письма с плато. Оно теперь нанесено на карту и носит вполне официальное название: «Плато доктора Черкасова». Неподалеку от плато в тайге растет рудный поселок — Черкасское: там теперь добывают свинец. Полярная станция уже не станция, а обсерватория. Заведует ею профессор Кучеринер.

Валя вышла замуж за нашего милого Ермака.

Я думал, что ей нравится Женя Казаков. Наверное, так и было. Но Женя, видно, не любил ее. А Ермак любил. Как бы то ни было, но Ермак и Валя поженились. Мы их поздравили, послали свадебный подарок: радиолу и набор пластинок.

Кок Гарри Боцманов снова ушел в плавание. Корабль, на котором он кормит команду, бороздит холодные волны полярных морей. Изредка пишет нам. Письма его очень интересные. Семья эскимосов осела на плато. Им помогли отстроить дом. Дети подрастают и уезжают учиться в Магадан. Живут в интернате.

Механик Бехлер тоже прочно осел на плато. Коллектив обсерватории нынче большой, только научных сотрудников четырнадцать.

«А что же с Абакумовым?» — спросите вы. Закономерный вопрос. Отвечаю: Абакумова не судили. То ли отец сумел убедить кого надо, или помогло это самое «давность привлечения к уголовной ответственности», или, наконец, ходатайство коллектива полярной станции, но только Алексея Харитоновича отпустили с миром.

Абакумов работает наблюдателем на метеорологической станции «Горячие ключи» (жители рудного поселка зовут это место «Абакумовская заимка») — филиале обсерватории.

Жена его давно умерла, оттого и писем не было. А дочь Лиза живет с ним и замещает его на метеостанции, когда он уходит на охоту. Не могу эту Лизу себе представить!

Девять часов вечера. Окна раскрыты настежь. Глухо, как море, гудит Москва. У мамы премьера. Бабушка с ней в театре. Мы с отцом сидим в его кабинете. Он собрался идти встречать маму, но еще рано, и он присел выкурить папиросу.

Я нерешительно стою перед ним: сейчас говорить или потом?

— Эк ты вымахал, Николай! — с нескрываемым восторгом замечает отец. — Не подпирай потолок и сядь. (Я послушно сажусь рядом с ним на диван.) Теперь ты уже не так похож на мать, — почти с удовлетворением отмечает он. — Но и на меня не похож…

— Уродился ни в мать, ни в отца, — глубокомысленно отвечаю я. — Папа, ты не ходи сегодня встречать… Там же бабушка. Они вместе приедут на такси.

— Пожалуй… — соглашается отец. — А ты что, хотел поговорить со мной?

— Ну да!

Я подвигаюсь к нему еще ближе. Так мы сидим рядышком — отец и сын.

— Пора заявление в университет подавать, — помогает мне начать разговор отец. — Выбрал ли ты наконец?

— Нет, папа…

— Ну, как же…

— Вернее, выбрал, но еще не уточнил… Хочу осмотреться в жизни, подумать, чтобы не ошибиться. Поработаю с год или два…

— Ну, положим… Что же ты решил?

— Если ты не возражаешь… (У меня решение твердое, хоть бы он и возражал!) Хочу поработать на плато.

— Черт побери!..

— Я уже запросил Ангелину Ефимовну. Она зовет меня. Предлагает место лаборанта-коллектора.

— Ты получил от нее письмо? Что же до сих пор не сказал? Дай письмо!

Вынимаю из кармана куртки много раз читанное, смятое письмо. Отец почти вырывает его из рук. Он читает и от удовольствия смеется и причмокивает языком: «Хорошо! Молодцы! Ух, милые!» и так далее.

— Вот здесь я, папа, не понял, что это означает: «Начинаются работы планетарного масштаба…» О чем это она?

— Это понятно… Но в этом году они еще не начнутся… Ведь там, по проекту Кучеринер, будут заложены сверхглубокие скважины. Одна из тех, которые готовятся в СССР и в США. Да… Первые геологические «спутники», запущенные в глубь Земли.

Отец снова закуривает и предлагает мне папиросу, словно своему коллеге. Я иногда с ним курю, но никогда не затягиваюсь, меня тошнит от этого. На лице Черкасова-старшего полное блаженство. Не то от папиросы, не то от приятных размышлений.

— Так ты, папа, не против, если я поеду на плато? Отец с минуту как-то странно смотрит на меня. Потом берет мое лицо в обе руки и торжественно чмокает меня в лоб. Он взволнован. Что с ним?

— Ты не мог меня больше обрадовать, Николай! Этого я ждал от тебя втайне. Но я хотел, чтобы ты сам выбрал. Я в тебя верил. Знаешь, когда я начал верить в тебя, как в человека? Когда ты спас меня из снежной ловушки. Тогда я еще не верил и здорово струхнул, мой мальчик! Я боялся, что ты сидишь где-нибудь неподалеку и… замерзаешь. А ты в это время ушел уже далеко… Очень далеко и от этой расщелины и от моих представлений о тебе. И в истории с Абакумовым ты вел себя как надо, несмотря на то что был очень мал. Тринадцать лет всего. Я знал, как ты его боялся! Он же в кошмарах тебе снился… Я горжусь тобой, сынок!

Может, это нескромно, наверняка нескромно, но я не могу удержаться, чтобы не вспомнить об этих словах отца. Это была счастливейшая минута в моей жизни. И я мысленно поклялся, что никогда не дам отцу повода стыдиться за меня.

Некоторое время мы, перебивая друг друга, предаемся упоительным мечтам о плато.

— Черт побери! — Отец выдвигает вперед нижнюю челюсть. — Ты едешь на Север, а я… остаюсь дома!.. — Отец как-то даже тускнеет от невыразимого унижения. — До чего я докатился!.. — стонет он. — Никогда не женись, Николай.

— Почему? — искренне удивляюсь я и поспешно добавляю: — А я и не очень-то мечтаю о женитьбе. Еще чего! Вон Женя Казаков не женился.

— Женька — дурак! — нелогично восклицает отец. Я становлюсь в тупик.

— Слушай же, — вновь веселеет отец, — я приеду к вам на плато. Ей-богу, приеду. Идея! Сейчас ведется подготовка к предстоящему Международному году спокойного Солнца. Завозится новая аппаратура, оборудование… Как раз сегодня мне звонили из Академии наук, что собирается большая группа ученых и специалистов для выполнения инспекторского осмотра полярных обсерваторий и станций. Мне стоит только заикнуться, и меня включат в эту группу. Для того и звонили… Пока это, а там будет видно. Ты когда выезжаешь?

— На той неделе.

— Зачем же на той — на этой. Завтра!

— Так я не соберусь!

— Ну, послезавтра — последний срок! И… слушай, Николай, скажи там в обсерватории, чтобы меня ждали.


Можно ли поверить — здоровущий парень, косая сажень в плечах, и страдает морской болезнью, или… как она там называется — воздушной. И все опять шутят в самолете: «А летчика из вас не выйдет!»

Когда меня несколько раз уже вывернуло наизнанку, я затих в удобном кресле…

Сначала я занял место позади, но потом какая-то женщина (позор!) настояла на том, чтобы уступить мне свое кресло в первом ряду, где меньше укачивает. Теперь я вроде как дремлю.

Вспоминаются проводы на аэродроме. Сияющее лицо отца, подавленное — мамы, заплаканное — бабушки. Она всегда плачет, расставаясь со мной, если я даже еду с родителями в Крым,

Пришел провожать весь наш выпуск. Девчонки принесли цветы. Ребята совали папиросы и книги на дорогу (а надо было захватить аэрон). Уговаривались писать друг другу. Я чуть ли не первый из нашего выпуска совершаю «вылет из гнезда». Правда, две закадычные подружки, Алка и Галка, поступают на завод. Вовка в последний перед подачей заявления момент решил сдавать в фармацевтический — там у него дядя в приемной комиссии. Смехота! Я его звал с собой на плато, он сказал: «Дураков нет!»

Пять лет прошло с тех пор, как мы оставили плато. Отец уехал неожиданно, передав полярную станцию Ангелине Ефимовне. В Академии сочли невозможным держать на какой-то глухой станции двух докторов наук. Отцу предложили заведование кафедрой, и он согласился. До сих пор не уверен почему. Я подозреваю, что это связано с мамой…

И мы вместо двух лет пробыли на плато всего один год. Правда, советской науке этот один год дал очень много. Исчезло белое пятно с карты Заполярья. Были получены точные ответы на многие недоуменные вопросы геофизики, гляциологии, климатологии и других наук. Значение этого года было тем больше, что все исследования проводились по единой программе наблюдений МГГ. Так я слышал. Самому трудно судить, потому что я еще слишком невежествен.

Я не забыл плато, которому присвоено имя моего отца, открывшего его. В театре или школе, дома или на многолюдных улицах — я всегда видел плато. Видел его в лучах полярного солнца и при блеске звездного дня. У меня все время было такое ощущение, будто мне чего-то не хватает. Я тосковал по огромным чистым пространствам, хрустальным рекам, засыпанным снегами или цветущими маками горным долинам. Мне не хватало ясной тишины, прозрачности воздуха, сияния голубых ледников. Это было сильно, как голод. А я даже не умел этого выразить словами. Я томился по Северу… Заворожил он, что ли, меня? В чем дело?

Стоило мне закрыть глаза, как передо мной, словно видение, разгоралось северное сияние таким, как я видел его в ту ночь, когда нашел Абакумова. На всю жизнь я полюбил Север, и не мне было его забыть.

И еще я скучал о тех, кто остался на плато. О Ермаке, Вале, Ангелине Ефимовне, Бехлере, Алексее Харитоновиче, Кэулькуте и его ребятишках.

Когда я думал в девятом, десятом классе о жизненном призвании, я уже знал, что это будет наука. Но мне бы хотелось, чтобы лабораторией служила сама земля и свод небесный. Я испытываю жгучий интерес к нашей планете. Сказать еще проще — я люблю ее. Не понимаю, как могло произойти, что наши ракеты уносились на миллионы километров в космос, к Луне, к Марсу, а в свою Землю мы прошли едва ли на семь-восемь километров.

Разве нам нужны от Земли только ее полезные ископаемые, которые лежат на поверхности? Существовала задача более высокая и дерзкая — управление внутренними процессами Земли, ее энергией.

То, что мы знаем о планете, на которой живем, ничтожно мало: вращение, приливные эффекты, тепло радиоактивного распада, земные токи, магнетизм… Но мы не знаем многого другого, быть может, самого главного! Тектоническая и вулканическая жизнь Земли — вот где надо искать. Радиус Земли… Геологическая вертикаль… Что мы найдем на ее протяжении? Эти мысли дразнили мое воображение.

Недаром я прожил целый год среди ученых. Я как будто заглянул в комнату, битком набитую яркими и ценными сокровищами, и, еще ничего не поняв, должен был закрыть дверь. Я видел, как поворачивались с медлительностью часовой стрелки барабаны самописцев, видел мерцание стекла и никеля в ценных приборах, но разве я что-нибудь понимал в этом? А желание понять, раз возникнув, развилось, созрело и принесло свои плоды.

И все-таки порой мне казалось, что в моей жажде знать было больше от поэта, чем от ученого. Не только знать, но и видеть, любоваться, любить… Почему меня так властно влек к себе Север? Почему я не смог забыть то полярное сияние, с которым был один на один в ту ночь, когда шел на лыжах по замерзшей реке? Это было потрясающе! Зрелище величественное, прекрасное и торжественное. Я помню, как Женя говорил о нем… Он в ту ночь не отходил от приборов, регистрирующих эту красоту.

А я бы мог и забыть о приборах, потрясенный виденным… Вот почему меня иногда одолевает сомнение, выйдет ли из меня настоящий ученый? Вот почему мне сначала нужно испытать самого себя.


В Магадане меня встретил Ермак. За эти годы он заметно возмужал, поправился, стал спокойнее и как-то похорошел. Мы обнялись. Признаться, я чуть не заплакал от радости. Он похлопал меня по спине, чтобы привести в чувство.

— А ты, брат, выше меня! — удивился он. — Ну же и вырос!

Он подхватил самый большой из моих чемоданов и чуть не присел от тяжести.

— Книги, что ли?

— Книги.

— А-а… Ну, пошли к вертолету. Наши тебя заждались!

Ей-богу, это был тот самый вертолет, я его сразу узнал! Мы тут же и стартовали, потому что Ермак ждал меня целых два дня, слоняясь по городу.

И опять, как тогда, проплывает внизу тайга, горы, снега, голубые ленты рек, редкие поселки и шахты.

…Ермак нарочно, озоруя, подержал вертолет над взлетной площадкой плато. Внизу прыгали и махали руками. Ангелина Ефимовна погрозила кулаком. Когда я смог выйти из вертолета, на меня обрушился тайфун поцелуев, объятий и рукопожатий… Может ли быть большее счастье, чем свидание с друзьями после долгой разлуки? Единственная неприятность, что все почему-то считали своим долгом заметить, как я вырос. Как будто было что-то удивительное в том, что восемнадцатилетний парень выше и мужественнее тринадцатилетнего мальчишки!

Ангелина Ефимовна (ну и загорела же!), еще более худая, живая и егозливая, чем прежде, снова и снова целует меня.

— Коля! — радуется она. — Нет, вы только посмотрите на него, товарищи! Я же ему по плечо!

Валя пополнела, похорошела, и теперь уже нет в ней ничего мальчишеского: красивая молодая женщина! Но глаза, как и были, — озорные и лукавые. И прежняя задорная улыбка.

Вот Бехлер постарел сильно, стал поджаристее и подобраннее. В нем появилось теперь что-то военное. Но уже совсем не по-военному плачет он, обняв меня. И я про себя подумал, что, должно быть, он очень одинок (ни семьи, ни родных), и обещал себе дать старику то, в чем он, наверное, нуждается, — душевное тепло и ласку. Меня очень тронуло то, что он так мне обрадовался. К великому позору, и мои глаза оказываются на мокром месте, но меня приводит в чувство Селиверстов.

Он деловито пожимает мне руку и, всматриваясь в меня, вежливо осведомляется, как мое здоровье. Он вроде стал меньше ростом и какой-то рассеянный. Я обнимаю милого ботаника и без церемонии целую его в обе щеки.

Здесь же и Кэулькут с Марией. Оба смеются, жмут мне руку и уверяют, что «однако, совсем узнать нельзя!»

Из-за них выглядывают ребятишки. Их, кажется, еще прибавилось — целый детский сад! А брат-близнец уехал в Мурманск. Зовет к себе, но Кэулькут уговаривает его вернуться. Я стараюсь вспомнить, слышал ли я от этого загадочного брата хоть слово? Кажется, нет.

Затем меня представляют незнакомым научным сотрудникам — очень милые молодые люди, — все они радушно пожали мне руку.

А где же Абакумов? Оказывается, ждал-ждал меня и уехал. Будет дня через три. У него посевная. Он снабжает свежими овощами всех сотрудников обсерватории.

— Никогда в жизни его не узнаешь! — смеется Валя.

— Почему?

— Без бороды. Он же теперь бреется. Дочка заставила.

Меня помещают в одной комнате с геофизиком Лешей Гурвичем, самым молодым из сотрудников. Он уже окончил аспирантуру, но выглядит ничуть не старше меня. У него пухлые губы, словно он надулся на кого-то, голубые навыкате глаза — может, кажутся такими из-за очков, — пушистые желтоватые волосы. Будто цыпленок в очках с открытки. Но парень, кажется, энергичный и совсем простой. Спросил меня, где я хочу спать, у окна или у двери.

Пока я переодевался, он расспрашивал про футбол.

— Надо организовать здесь команду, — сказал он, радуясь мне как новому футболисту. — В Черкасском, на рудниках, есть хорошая команда. Можно с ними сразиться!

И вот мы сидим в кают-компании за празднично сервированным столом, совсем как прежде, только нет здесь моего отца, Жени Казакова и кока Гарри. (Теперь не кок, а повариха Мария.) Вместо них незнакомые веселые парни—научные сотрудники. Живут они весело и дружно. Я рад, что буду работать с ними.

— Сегодня, Коля, четверг… — говорит Ангелина Ефимовна. — Осмотрись, отдохни с дороги, а в понедельник начнешь работать.

— Может, все-таки прикрепите Колю ко мне? — просительно говорит Валя.

— Нет. Мне самой нужен лаборант-коллектор! — отчеканивает профессор Кучеринер. — К тому же Колю интересует геотермика. Он мне писал.

Это правда. До чего же я счастлив! Для полного счастья не хватает только присутствия моего отца. Как мне будет его не хватать!..

До глубокой ночи сидим мы в кают-компании. Вспоминаем прошлое, мечтаем о будущем. По одному уходят спать новые сотрудники, а мы все сидим и разговариваем, благо светло за окном. Меня расспрашивают об отце. Взрывом восторга встречаются мои слова о том, что он должен побывать в обсерватории…

Расходимся по своим комнатам, когда уже глаза начинают слипаться.

Перед тем как уснуть, я смотрю на наручные часы (подарок отца на дорогу). Половина четвертого! А солнце все светит странным, призрачным, каким-то неземным светом, будто я попал на иную планету.

Утром Ермак с разрешения Ангелины Ефимовны «подкинул» меня на вертолете до Абакумовской заимки.

Я смотрю в окно и ничего не узнаю. За эти пять лет тайга изменила свой облик. В долине Ыйдыги между лиственницами и стлаником белеют палатки. Целый палаточный городок — лагерь партии геофизической разведки.

Хотя двое сотрудников нашей обсерватории торопятся на вулкан, Ермак делает в воздухе лишний круг, и мы проносимся над поселком. Место выбрано хорошее: с трех сторон подковой горные отроги — защита от суровых ветров. Внутри рубленые домики, палатки, шахты. Поселка Черкасского еще нет на карте — самый молодой рудник на Чукотке! Там у них и кино, и почта, и магазины, и больница. Правление — двухэтажный бревенчатый дом. Мы проносимся над самой крышей и берем курс на заимку.

Внизу скользят горы, скалы, причудливо изогнутые лиственницы на крутых склонах, фиолетовые от цветущего кипрея долины. Белый столб пара, как из кипящего чайника… Да это Грифон парящий! Огороды у речки и домик метеорологической станции, его прежде не било…

Вертолет не приземлился—некогда, — мне сбросили веревочную лестницу, и я быстро спустился. И вертолета как не было! Мы договорились, что обратно я вернусь с Абакумовым верхом на лошадях. Предполагалось, что я помогу ему управиться с огородом: у научных сотрудников летом каждая минута на учете.

Осматриваюсь. Неужели ту избушку разобрали? Нет, стоит, как и прежде, под нависшей скалой. Медленно иду между аккуратных, со следами грабель, грядок. По-моему, здесь уже и делать нечего! Но где же Абакумов? Никого нет. Обхожу домик, метеорологическую площадку и вдруг останавливаюсь…

На дорожке стоит девушка и, приподняв край широкой сборастой юбки, с сокрушением осматривает вырванный огромный клок.

— Не надо лазить по деревьям, ты уже не маленькая! — назидательно обращается она к самой себе. Вот чудачка!..

Я невольно останавливаюсь и рассматриваю ее, пока она занята своей юбкой. Красивой ее не назовешь… Смуглая, черноглазая, лобастая, с большим ртом, коротким носом, насупленными черными бровями и густейшей копной развевающихся, перепутанных ветром темных волос. Сибирская колдунья! Высокая, гибкая, ловкая и вместе с тем угловатая и непосредственная.

Она поднимает голову, сразу выпрямляется, и мы долго серьезно рассматриваем друг друга. Что-то на меня находит, и я, вместо того чтобы поздороваться, смотрю на нее и молчу.



О чем я думаю в это время? А ни о чем! Это я уже потом подумал, что Лиза плоть от плоти этой мощной, свободной и прекрасной природы. Художник бы сказал: «Вписана в ландшафт!» Бывает, что человек не вписывается в пейзаж, не подходит к нему. Но Лизу я и представить бы не мог вне этого простора, тишины, немеркнущего солнца, упругого плеска реки, птичьих голосов.

Мы одновременно нарушили молчание.

— Лиза?

— Николай?

Она протянула мне маленькую горячую, шершавую руку. Пожатие ее было искренне и крепко. На Лизе была вылинявшая на солнце красная блузка с подвернутыми рукавами. Смуглая обветренная рука по самый локоть в царапинах и ссадинах—следы лазания по деревьям и скалам. Кокетство ей, видно, было чуждо или еще не проснулось.

— Я одна дома, — сказала Лиза, — папа ушел на охоту. Он хочет угостить тебя свежей дичью. Я тоже тебя ждала. Папа много рассказывал про тебя и профессора Черкасова. Есть хочешь?

У нее низкий, глуховатый голос удивительно своеобразного тембра — никогда такого не слышал! Вообще Лиза ни на кого не походила. Она одна такая. И странно, с этой самой первой встречи я почувствовал в ней сильный, самобытный характер и ощутил некую тревогу. Было ли это предчувствием, но я понял, что встреча с ней не пройдет мне даром.

— А оленье молоко ты будешь пить? — с сомнением спросила она.

— Буду. Я уже его пил однажды..

Лиза провела меня в дом. В комнатах было чисто, свежо и просторно. Звериные шкуры на стенах, ситцевые занавески на окнах, охапка цветущего шиповника в глиняном кувшине на столе. А пол посыпан душистой травкой.

Лиза протянула мне кружку холодного молока, и я выпил стоя, залпом.

— Хочешь, пойдем навстречу отцу? — спросила она. — До часового наблюдения мы успеем вернуться. У меня есть часы. У тебя тоже?

Мы пошли напрямик через цветущую кипреем и желтым маком долину — дорог здесь все еще не было.

Мы сразу подружились.

Лиза рассказывала, как она росла в селе Кедровом.

— Я, кроме дяди, никого не любила, никого! — рассказывала она, сверкая глазами и даже побледнев. — Они плохо говорили об отце, будто он бродяга и преступник. И я им этого никогда не прощу! Только дядя всегда хорошо отзывался о папе. Знаешь, они вместе были в плену и вместе бежали. С ними еще несколько человек. Отец их вывел тогда. Я не могу любить тех, кто плохо говорит о моем отце! А ты разве бы мог?

— И я бы не мог, Лиза, — ответил я.

Мы взобрались на гору и остановились отдышаться. Впрочем, это я запыхался, она — нисколько. Ветер трепал ее платье и волосы.

— Смотри, вон папа! — воскликнула она радостно. — Мы как раз вовремя вышли. Я всегда его встречаю. Сама не знаю почему, узнаю, что он уже идет.

Я не сразу увидел Абакумова. Он шел еще далеко, пробираясь между кустарниками. За плечом его висело ружье, на боку набитая охотничья сумка. Алексей Харитонович увидел нас и замахал фуражкой.

— Я побегу ему навстречу! — скороговоркой произнесла Лиза и понеслась как вихрь, только юбка била по коленкам.

Я стоял и смотрел, как Абакумов обнял дочь: бережно, как самую большую драгоценность!


Глава двадцатая Мой отец и я


Мы только что поужинали и уже хотели разойтись по своим комнатам — очень устали в этот день, — когда услышали гул вертолета. Ермак выскочил первым. Его вертолет мирно покоился на посадочной площадке. Все столпились у края площадки и с удивлением смотрели вверх.

— Может, это и есть сюрприз? — вполголоса предположила Валя.

На днях у Ангелины Ефимовны был разговор с Академией наук по поводу предстоящего Международного года спокойного Солнца. Программа работ в нашей обсерватории в связи с этим естественно увеличивалась. Нам обещали новейшие приборы и оборудование, а в конце разговора шутливо намекнули на какой-то «сюрприз», который последует в самом скором времени. По этому поводу велось много споров и даже заключались пари (между Лешей и Валей).

И вот мы стояли и ждали, какой «сюрприз» преподнесет нам Академия наук. Что угодно мы могли предположить, только не то, что увидели: доктора Черкасова.

Он вышел из кабины сияющий и торжествующий, в неописуемом стиляжьем галстуке, купленном наверняка мамой. Улыбающийся бортмеханик выбросил его чемодан и какие-то ящики, и вертолет тут же улетел.

Если отец устоял под градом поцелуев и объятий, значит, он еще очень крепок. Ангелина Ефимовна стучала кулаком по его «животику» и укоризненно причмокивала языком.

— Ничего, здесь опадет! — усмехнулся отец и попросил разрешения поздороваться с сыном.

Мы обнялись. От радости я, что называется, обалдел.

И вот доктор Черкасов ужинает в кают-компании, а мы все сидим вокруг и влюбленно смотрим, как он ест и пьет.

— А где же комиссия? — интересуется Валя. Она захватила место рядом с отцом, на обветренном лице ее полнейшее блаженство.

— Какая еще комиссия?.. — удивляется отец и просит подлить ему ухи из хариусов. — Давно не ел… До чего же вкусно!

— Коля говорил, что вы прибудете с комиссией! Отец только отмахивается:

— Чепуха! Есть мне когда разъезжать с комиссиями. Я приехал на плато работать!

— Совсем?

— Не будем загадывать вперед. Пожалуйста, положите мне морошки. Очень идет к дичи… Это Кэулькут охотится?.. Как он себя чувствует? У них близнецы? Мария, поздравляю! — Он почтительно встает и долго жмет ей руку.

Мария улыбается, краснеет и подкладывает ему жаркое.

— А что Абакумов?

— Отлично работает, — отозвалась Ангелина Ефимовна. — Подробнее вас информирует Коля, он чаще всех наведывается на заимку.

Отец на минуту перестает жевать и подозрительно смотрит то на меня, то на Ангелину Ефимовну. Она делает невинное лицо, а я почему-то краснею… Ужасная привычка — краснеть ни с того ни с сего. Селиверстов очень кстати осведомляется, получил ли Дмитрий Николаевич его труд «Дикорастущие Чукотки». Отец получил и прочел. И охотно позволяет себя отвлечь.

Мария убирает со стола и поспешно уходит домой: пора кормить близнецов.

— А кок Гарри лучше готовил, а? — вспоминает отец.

Старожилы обсерватории соглашаются, что лучше.

— Вы бы взяли его опять поваром? — обращается отец к Ангелине Ефимовне.

— Еще бы! Но он сюда не поедет…

— Теперь поедет, — скромно заверяет отец. — Знаете, кого я встретил в Магадане?

— Неужели Гарри?

— Кока Гарри Боцманова собственной персоной. Все такой же веселый, только не ворует. Говорит, «Моби Дик» излечил его навсегда. Узнав, что я возвращаюсь на плато, сам попросился… Вы извините, что я самовольно договорился с ним. Люблю вкусно поесть!

Ангелина Ефимовна только рада. Значит, на днях к нам прибудет и Гарри. Мы с Валей радостно переглядываемся.

— Только Жени нет, а то бы все в сборе… — замечаю я.

— О, Женя далеко пойдет! — откликается отец. И рассказывает о последних работах Казакова в области земного магнетизма.

Постепенно разговор переходит на научные темы. Отец в упоении от встречи с друзьями. Дома ему не с кем поделиться: мама и вспоминать не желает «про геологию и т. п.». Ангелина Ефимовна на радостях даже не спорит.

— Человеческая деятельность приобрела уже планетарный размах, — произносит отец и закуривает папиросу, угощая всех желающих, — поистине космические масштабы! Вместе с тем возросло и значение физико-географии.

Отец бросает взгляд в сторону профессора Кучеринер, но она не возражает.

— Уже пора выяснить ее значение для космических исследований. Сравнительное изучение биогеносферы Земли, Марса и Венеры (Луна лишена биогеносферы) даст человеку коммунистического будущего возможность управления планетарными процессами. Управление климатом — конек нашей дорогой Валентины Владимировны— это управление физико-географическими процессами, потому что климат — результат этих процессов, и нельзя изменить одну его часть, чтобы не изменились другие.

Какое бы научно-техническое мероприятие ни провело человечество на Земле, обязательно потребуется предварительный физико-географический анализ возможных последствий этого мероприятия. Вот почему так важна теория физической географии. Я четверть века твержу об этом тупицам и невеждам… гм!.. И я рад, что мои ученики и мой сын рады подхватить мою эстафету.

Отец еще долго рассуждал о значении теории географии. Я видел, что Ангелина Ефимовна изнывает от нетерпения узнать, с каким конкретным заданием и в качестве кого прибыл отец на плато. Отец прекрасно понимал ее нетерпение и только посмеивался, видимо решив о делах говорить завтра утром.

Наконец мы разошлись по комнатам. Геофизик Леша спешно переселяется со своими вещами к старику Бехлеру, а папа водворяется на его койку. Мы остаемся одни, с минуту смотрим друг на друга и снова обнимаемся. У меня щиплет в глазах. Отец отворачивается и долго ищет пижаму. Заодно находит подарки для меня (фотоаппарат «Старт») и друзей. Решаем преподнести их утром.

Спали мы часа полтора, не больше, проговорили всю ночь. О маме папа говорит мало: «Играет с переменным успехом… Гамон-Гамана, кажется, недоволен».

А вот о бабушке мы вспоминаем долго.

Бабушка не изменилась. Такая же энергичная, высокая, худая. Такая же театралка, так же курит, так же насмешливо щурит серо-зеленые глаза. По-прежнему видит сквозь свои роговые очки всех людей насквозь. Но отца моего она уже видит иначе. Он рассказал случай, когда мама рассердилась на него и обозвала его эгоистом. Бабушка оборвала ее: «О, нет, нет!» И вообще бабушка теперь принимает его сторону в семейных перепалках. Она справедливая. И даже всплакнула, когда он уезжал. Хотя была рада за меня. Так и сказала, когда провожала отца: «Я рада за Кольку: теперь он не один, а с отцом». Она еще считает меня маленьким.

— Сколько лет дочери Абакумова? — вдруг спросил отец.

— Лизе? Семнадцать. Она очень странная. Я ее еще не понимаю… Но она — настоящая…

— Она красивая?

— Н-не знаю… Наверно. Не завидую тому, кто ее полюбит…

— Почему?

— Нелегкий у нее характер. Она не так проста, как кажется.

— В Алексея Харитоновича, — глубокомысленно решил отец.

Ермак высадил нас на склоне вулкана. Мы направились к кратеру: отец, Ангелина Ефимовна, Ермак, Абакумов и я, нагруженные приборами, веревками, провизией.

Накануне отец провел совещание с научными работниками обсерватории. Рассказал о предстоящей работе, порученной коллективу Академией наук… Все были поражены.

Коротко объясню, в чем дело. Года полтора назад в Министерство геологии и охраны недр СССР поступило предложение директора геофизической обсерватории профессора Кучеринер о закладке сверхглубокой буровой скважины в районе плато доктора Черкасова.

Такие предложения вносили и другие ученые, инженеры. Коллегия министерства приняла решение о закладке пяти буровых скважин глубиной 15 километров (самая глубокая скважина на Земле достигает лишь семи тысяч восьмисот метров — тысячной доли радиуса планеты, а самая глубокая шахта, в которую спускался человек, не превышает и трех километров). Но места бурения долго не могли выбрать. Предлагали Урал, Кавказ, Камчатку, но только не наше плато. И вот отец стал на защиту предложения Кучеринер.

Он выступал и в Академии наук, и в министерстве, и в Госплане, и в Географическом обществе, и за круглым столом в «Литературной газете», и, конечно, в печати. В результате его хлопот проект Кучеринер был принят, а отцу, как энтузиасту этого дела, предложили возглавить научную разведку и подготовку проекта к действию. Когда все будет закончено, наедут инженеры, буровики, горняки и всякие другие специалисты и рабочие. И если отец с группой ученых должен был предварительно разведать всё на месте, то в лабораториях пока разрабатывались новые приемы бурения, основанные на применении ультразвука, искровых разрядов, взрывов.

Отец рассказывал, что для глубинного бурения можно использовать и атомный реактор. Раскаленный до тысячи градусов реактор будет проплавлять и продавливать земную кору. Он пройдет прямо к центру Земли, оставляя за собой шахту с твердыми оплавленными стенами… Атомная ракета подземного космоса!..

Работа по проникновению в глубь Земли была частью обширного комплекса геофизических исследований. Исследования эти включены в международный проект. Он называется: «Верхняя мантия и ее влияние на развитие земной коры». Название это было принято еще в 1980 году на Генеральной ассамблее международного геофизического и геодезического союза в Хельсинки, на котором присутствовал и отец. Он говорит, что это новая глава в истории науки.

Ангелину Ефимовну интересовало главным образом внутриземное тепло, неисчерпаемые источники энергии. Тепло Земли — это электрическое солнце подземных теплоцентралей, это превращение зимы в лето, тундры в субтропики.

Отец же мой искал ответов на жгучие вопросы теории: как рождаются материки, как протекают процессы эволюции в изверженных породах, как и почему произошло расслоение коры на граниты и базальты, каким путем всплывают элементы из глубин к поверхности Земли, увеличивается или уменьшается наша планета.

Как он сказал на вчерашнем совещании: «Множество необъяснимых фактов, накопленных геофизикой, сразу станут ясными, когда мы извлечем из-под коры Земли таинственное вещество мантии. И тогда сомнения и гипотезы уступят место точным знаниям».

Отец не скрывал трудностей… Чудовищные давления, температуры в сотни градусов. Почвенная вода может хлынуть в скважину, обратиться в пар и обрести силу сокрушительного взрыва… Трудностей не счесть.

— О чем задумался, сын? — услышал я голос отца. Он внимательно смотрел на меня.

Мы подошли к самому кратеру. Гигантская воронка зияла перед нами. На страшной глубине клубился туман. А еще глубже, скрытое изверженными породами, кипело море расплавленной магмы…

— Где на Земле можно найти более тонкий слой земной коры? — с восторгом заметил отец. — Вы были безусловно правы, Ангелина Ефимовна!

Профессор Кучеринер порывисто протянула отцу руку, и они обменялись крепким рукопожатием. Ермак и Абакумов, улыбаясь, смотрели на них.

Абакумов, без бороды, чисто выбритый, помолодевший, в кепке и шерстяном свитере, туго облегавшем его могучие плечи, совсем не был похож на того Абакумова, что я встретил шесть лет назад.

— Ну, попробуем спуститься, — сказал серьезно отец и стал подготавливать приборы.

Ангелина Ефимовна помогала ему. Она с пилотом должна была ждать нас на краю кратера.

Мы взяли с собой респираторы и веревки. Это была попытка спуститься на большую глубину, чем обычно спускались сотрудники обсерватории. Леша и Абакумов, не раз стремящиеся пробраться вглубь, рассказывали, что в жерле спящего вулкана вода проделала ходы и пещеры — целый лабиринт. Но оттуда выделялись газы…

Было договорено, что я пойду дальше всех, привязав к поясу веревку. В случае чего отец и Абакумов сразу меня вытащат.

Мы начали спуск. Из-под ног покатились камни, шлак, куски пемзы. Сверху крикнула Ангелина Ефимовна какое-то напутствие.

Сердце у меня замерло от восторга: началось! Работать вместе с таким человеком, как мой отец! Его дорога стала моей дорогой, его дело — моим делом, но я сам его выбрал. И мне было из чего выбирать. Но я не могу жить без науки.

Отныне ненасытный интерес к тайнам природы будет толкать меня вперед. Мантия Земли загадочна и непостижима… Хватит ли моей жизни, чтобы постигнуть ее? Как хорошо, что мне только восемнадцать лет! Впереди еще сто лет захватывающе интересной работы. Я знаю, что требуется от ученого: огромный будничный труд, и терпение, и риск. И бесконечная учеба, даже когда станешь седым. Мой отец — профессор, доктор наук, но он учится, как школьник. Потому что нужны знания всех смежных наук, а открытия, новые факты, новые теории — каждый день.

Но пусть! Я буду учиться, работать, делать открытия, и, когда у отца не хватит сил, я пойду за него. Мне хотелось обнять его, но не ко времени был приступ нежности.

Папа еще не видел Лизу. Интересно, понравится ли она ему? Мне бы очень хотелось, чтобы понравилась… Я споткнулся и чуть не упал.

— Осторожнее, Николай! — крикнул отец.

Я отогнал мысли. Спускаться среди нагромождений лав и туфов было не так легко. Тяжелый прибор, который взвалили на меня, больно резал плечи. Небо теперь синело далеко-далеко, оно приняло фиолетовый оттенок. А вулканическая воронка как будто перевернулась узким концом кверху.

— Стоп! — сказал отец. — Теперь обвяжемся веревкой. Алексей Харитонович, ты останешься здесь!

Мы надели респираторы. Поправили лямки, которыми были пристегнуты приборы.

— Ты готов, Николай? — весело спросил отец.

— Готов!

Мрачное жерло зияло совсем рядом. Меня охватило странное ощущение близости тайны — нераскрытой и немного жуткой.

А что, если там внизу…



Книга вторая ВСТРЕЧА С НЕВЕДОМЫМ



Глава первая Странный мир


Невообразимо далекий горизонт — таких не бывает. Огромное фиолетово-синее небо. Облака, похожие на снеговые горы. Гряда гор с безжалостно разорванными склонами. Не ближе шестидесяти километров, но до чего же отчетливо видны ее клиновидные разломы, древние складки, темные впадины, синие ущелья, из которых свирепый ветер выдувает снег. Нагромождения скал, черных и свинцово-серых, мощных и величественных, подавляли своей мрачностью. Высота некоторых пиков достигала трех тысяч метров.

В Подмосковье еще золотая осень (как просвечивают березки в светлых рощах!), а здесь, на краю земли, уже зима. И ни одного человека вокруг, ни дымка, ни лая собаки. Будто перед нами ландшафт мертвой Луны. Внизу море Холода, на восток от него — озеро Сновидений, неизведанное, непостижимое.

Ыйдыга протекала далеко внизу, в узкой долине, покрытой сплошь сероватыми глыбами. Мороз еще не смирил бунтующие ее пороги.

Отсюда, с вершины Горячей горы, отчетливо виднелся вулкан и затопленная лавой низина. Багровые потоки лавы, скудно припорошенные снегом (ветер сдувал снег), будто застыли мгновенно, в грозный час, когда бушевал вулкан. Последнее извержение было не так давно, всего четыреста лет назад.

А деревья, изуродованные сокрушающими злобными ветрами, согнутые в три погибели, с мучительно переплетенными сучьями, обнаженными узловатыми корнями походили на причудливые гротески Гойи из его серии «Капричос». Старая лиственница над пропастью — настоящий дьяволо-монах.

Это был странный мир. Мир, непохожий на все, что мы знали, к чему привыкли с детства. Мир непознанный, неизученный. Удивительной была гора, на которую опустился наш вертолет. Кругом лежали глубокие голубоватые снега, а мы стояли на влажной, тепловатой земле, покрытой зеленеющей травой.

Горячая гора сложена исчерна-серыми битуминозными мергелями. Свежая расселина, расколовшая гору на добрых два километра, проходила через вершину и спускалась по ее южному склону. Возле расселины было жарко, как в бане. Сухие нагретые камни пыхали жаром, обжигая лицо и руки.

Я опустился на колени и приложил ухо к земле. Там, в глубине, гудело, словно в недрах горы работали тысячи горнов.

— Может, там кузница гномов? — спросил я.

Мне никто не ответил. Ермак и Леша Гурвич, насмотревшись вволю, стали выгружать из вертолета палатки, ящики с приборами и тюки с провизией. Ангелина Ефимовна с восторгом смотрела вдаль.

— Эт-то прекрасно! — торжественно провозгласила наш уважаемый профессор. — Какая видимость! Какой необыкновенный прозрачный воздух!

— Там внутри гудит… Вы послушайте, — повторил я и пошел выгружать наш недельный паек. Готовить-то придется мне! Лаборант. Леша — кандидат, Ангелина Ефимовна — доктор наук и директор обсерватории. Настоящий директор! Хотя ее характер «заставляет желать лучшего». Уж очень любит спорить (как, бывало, сцепятся с моим отцом, только перья летят).

— Здесь вам будет тепло, — сказал озабоченно Ермак и стал ставить палатку.

Наш пилот самый заботливый и добрый человек в коллективе. Он как нянька! Не знаю, что бы мы без него делали.

— Через неделю, как часы, прилечу за вами, — сказал Ермак, натягивая брезент. — А ты, Николай, не грусти. Если будет письмо от отца, привезу специально.

Отца отозвали в Москву. Теперь он работал в Арктическом и Антарктическом научно-исследовательском институте. Не представляю, как он усидит в кабинете. Ведь он всю жизнь путешествовал по Арктике. Сколько я помню, его вечно отзывали в Москву, а он опять ухитрялся вырваться в экспедицию.

— Мне пора лететь, — сказал Ермак почему-то грустно и поглядел на сумрачный горизонт. Добродушное лицо его, красивое, несмотря на следы ожогов на носу и щеках, помрачнело. Все же он улыбнулся нам, сверкнув ровными белоснежными зубами.

Палатка была установлена. Выгруженное снаряжение, мешки с консервами, ящики и тюки мы просто прикрыли брезентом. Ермак всем пожал руки, а меня поцеловал. Он все еще относился ко мне, как к мальчишке.

Вертолет покрутился и улетел, а у меня почему-то заныло сердце. Я любил Ермака, как старшего брата, которого у меня никогда не было.

— Скоро стемнеет, — заметила Ангелина Ефимовна, — с утра начнем работу, а пока давайте установим вторую палатку — лабораторию.

Пришлось устанавливать. На одной из самых зеленых площадок. Потом мы с Лешей пробили ломом отверстие, в которое вставили двухметровую металлическую трубу для отбора газа.

Температура газа оказалась более восьмидесяти градусов. Собственно, это был самый обыкновенный воздух, с несколько пониженным содержанием кислорода. (Небольшая ямка на дне палатки всю неделю служила нам замечательной печью, где сохранялись горячими обед и ужин.)

Распаковав и установив в лаборатории приборы, мы еще немного побродили по горе. Из расселин подымался пар, он дрожал и переливался в последнем отблеске заката. Леша протянул над ним руку и с криком отдернул, обжегшись. Я бросил в расселину хворост, он мгновенно вспыхнул.

Потом мы все трое постояли у обрыва. Долина уже погрузилась в темноту, но вершины гор, еще освещенные солнцем, сверкали наподобие каменного венца.

— До чего красиво! — сказал Леша. Пухлые губы его дрогнули, голубые навыкате глаза увлажнились — он несколько сентиментален.

Мне долго не спалось, как всегда на новом месте. Вокруг палатки была густая тьма, выл ветер, в горе что-то булькало и гудело.

Я подумал, что, собственно, заставляет меня жить здесь? Совсем дикий край, суровый и необжитой… Заполярье!.. И не нашел ответа. В детстве я больше всего любил теплые, уютные комнаты нашей московской квартиры, общество бабушки, стеллажи с книгами и удивлялся, почему отец проводит жизнь в экспедициях. А теперь сам променял Москву на Крайний Север. И это было сильнее меня. А бабушка очень по мне тосковала, это чувствовалось по ее письмам. Мама вряд ли… У нее была своя жизнь, свои интересы и свои друзья. К тому же ошибка в паспорте (на целых десять лет меньше!), которую она не пожелала отнюдь исправить… Она просто стеснялась такого взрослого сына. Да, я — взрослый. Через семь месяцев — в армию. Буду проситься в погранвойска.

Все же мне чего-то не хватало, какой-то душевной теплоты. Все мне в обсерватории были друзья, но у меня не было настоящего, единственного друга. Ровесника. Была Лиза Абакумова. Странно, что я еще в нее не влюбился. Все почему-то этого ждали от меня. Но, должно быть, еще не настал час. Пожалуй, потребность в дружбе у меня в то время была сильнее. Некоторые люди так созданы, что просто не могут без мужской дружбы. Я принадлежу к их числу. А между тем у меня не было друга…

Засыпая, я думал над тем, что же такое дружба. Ведь как и в любви не каждый может стать тебе другом. Отчего же не каждый? Встречаешь своего ровесника, славного, неглупого парня, с которым у тебя как будто много общего, но дружбы почему-то нет…

Пожалуй, я чувствовал себя несколько одиноким. Особенно, когда отозвали отца. Это была с моей стороны неблагодарность, ведь все так хорошо относились ко мне. А старый Бехлер любил меня, как родного сына.


Всю неделю мы работали, как проклятые. Мы изучили гору вдоль и поперек. Измерение температуры горных пород в разных трещинах и закопушках, на различных горячих площадках показало, между прочим, колебания от 40 до 150 градусов. Приходилось каждый раз измерять атмосферное давление, направление ветра, состояние трещин. Брать анализы из всех источников, вытекавших из Горячей горы. Там оказались и пресные, и минерализованные, сероводородные и азотноуглекислые источники. Температура их тоже была весьма непостоянна.

Я работал за лаборанта и за повара. Ангелина Ефимовна, даром что женщина, вообще готовить не может. Если ее не накормить, то она будет дня три-четыре сидеть голодной. Так было в Москве, когда уезжала ее сестра. Ангелина Ефимовна пила крепчайший чай, курила папиросу за папиросой и работала. Ей даже в голову не приходило сходить в столовую или в магазин и что-нибудь себе купить съестного. Она вообще не терпит магазинов, уверяя, что у нее нога была на два номера меньше, но в магазине ей когда-то отдавили ноги и потому у нее обувь 38-го размера. Только наша профессор Кучеринер может такое придумать.

— Эт-то изумительно, сколько дарового тепла! Это же природный водопаровой котел. Он мог бы обеспечить работу огромной теплоэлектростанции, обогревать дома.

А какие здесь можно развести теплицы, оранжереи! Уникум природы. Эт-то поразительно! — восхищалась Горячей горой Ангелина Ефимовна.

— Чем вы объясняете термические явления горы? — спросил ее Леша.

Мы только что пообедали и отдыхали у обрыва. Всего четверть часа отдыха. День был слишком короток.

— Глубинное тепло, — решительно ответила профессор Кучеринер. — По тектоническому разлому оно поднимается к поверхности планеты…

— Посмотрите, кто-то идет! — закричал Леша.

Это было столь невероятно, что мы сначала не поверили своим глазам.

— Эт-то галлюцинация! — прошептала потрясенная Ангелина Ефимовна.

На гору медленно взбирался на лыжах человек. Впереди бежала рыжая веселая сибирская лайка, то и дело оглядываясь на хозяина. Увидев нас, собака раза два гавкнула, как бы предупреждая, и пошла рядом с хозяином. Человек остановился, снял лыжи и аккуратно сложил их. Неторопливо подойдя к нам, он приветливо поздоровался сначала по-эскимосски, затем, смущенно улыбнувшись, на русском языке. Мы дружно ответили, с изумлением разглядывая незнакомца.

Он был очень высокого роста, хорошо сложен, держался прямо и спокойно. Я бы сказал даже властно, как будто он привык, чтоб ему повиновались. Обожженное солнцем, продубленное ветрами лицо его было, пожалуй, красиво, но в нем проглядывала застарелая, как ревматизм, печаль. На нем была красная кухлянка, меховые штаны, шапка-ушанка, на шее шерстяное кашне, на поясе ножик и небольшая коробочка с табаком. За плечами висело ружье.

— Пойду приготовлю чай, — догадался я.

Чайник был еще горячий, и я его мигом подогрел. Заварил свежий краснодарский чай покрепче, вытащил печенье, конфеты, сыр. Все это вместе с кружками расставил на столе и побежал звать гостя.

— Пошли пить чай! — пригласил я.

Фома Егорович Барабаш — так звали нашего гостя — порылся в своем мешке, перекинутом на лямках через плечо, достал вяленое мясо и дал собаке. Только после этого он вошел в палатку и, сев за стол, принял от меня кружку чая. Шапку он положил рядом с мешком у входа. На мешок бросил кухлянку. Густые седеющие волосы его отросли до плеч, но щеки и подбородок он брил.

— Кто же вы такие будете? — приветливо спросил он.



Мы объяснили. Он был заметно рад встрече с людьми, предстоящему разговору, горячему пахучему чаю. Он спрашивал и охотно рассказывал о себе. Он работал фельдшером в небольшой фактории на берегу Ыйдыги. Сейчас у него отпуск, и он ездил навестить своих родных в эскимосский поселок Гремучий, на берегу океана. Добирался где машиной, где самолетом, а когда и пешком.

— Вы разве эскимос? — спросила Ангелина Ефимовна. Он не был похож на эскимоса.

— Эскимос и есть, — подтвердил Фома Егорович, — однако отец мой был русский. Вернее, украинец: Георгий Барабаш. Тоже ученый человек, как и вы. Его выслали из Киева. Он бежал из ссылки. Добрался до Гремучего. Там заболел. Мой дед за ним ходил. Лечил его травами. Выходил. Потом отдал за него свою дочь. У них я и родился. Однако отца не помню. Умер, когда я совсем малый был. Только бумага от него осталась исписанная. Приказывал беречь до революции. Потом учитель этими бумагами интересовался. Сказал, что отец был известный ученый. Отослал все тетради в Академию наук.

— Ну и что? — живо переспросила Ангелина Ефимовна.

— Экспедиция потом приезжала. Отцом интересовалась, эскимосами интересовалась. Раскопки делали. Я их везде водил, показывал древние захоронения. Вырос там, все места знал. Дед меня и воспитал. Мать ведь тоже рано умерла. Потом учился я… фельдшером стал. В своем краю работал. А женился на русской учительнице. Хорошая была. Только умерла рано… Дочку оставила. Марфой назвал. Больше не женился, чтоб мачехи в доме не было. Однако умная была девушка… Училась только на пятерки. Ласковая. Все ее любили.

Лицо его омрачилось, он сразу словно постарел лет на десять.

— Что случилось с дочкой? — сочувственно спросила Ангелина Ефимовна.

— Ыйдыгу переплывала… простудилась и умерла. И пенициллин не помог. Больше года, как похоронил. — Фома Егорович помолчал. — Долог путь… — сказал он затем непонятно.

— Куда же вы сейчас идете? — переменила тяжелый разговор Ангелина Ефимовна.

— На плато. Друг у меня там большой. Жизнь мне однажды спас. Мы побратались. Абакумов Алексей Харитонович. Знаете?


Глава вторая Наш общий друг уходит


Уже по лицу Ермака я понял, что дома нас ждут большие новости, но он ничего не сказал, пока не доставил нас на плато. Барабаша он по пути высадил на Абакумовской заимке. Алексей Харитонович обрадовался ему до слез. А Лизу я не увидел: она ушла на охоту далеко от дома.

Новостей оказалось очень много — полная пертурбация в обсерватории. Все так ахали и охали, что вначале и понять было почти невозможно. Только через час разобрались, что к чему, и, притихшие, подавленные, собрались за столом в кают-компании, кто был свободен от вахты.

Вот эти сногсшибательные новости, — сгоряча я и не понял, чем они чреваты…

Директора обсерватории профессора Кучеринер срочно отзывали в Москву. Насовсем. Ее ждал большой пост в Академии наук. Обсерватории и полярные станции, изучающие планету Земля, будут в ее ведении.

Исполняющим обязанности директора нашей обсерватории назначается молодой специалист Валя Герасимова (отныне Валентина Владимировна). Все были уверены, что Валя им и останется. Не пошлют же сюда постороннего человека, не знающего ни обсерватории, ни местных условий. На Абакумовскую заимку приезжает целый коллектив зимовщиков. Вместо метеостанции второго разряда там организуется полярная станция, не имеющая к нам отношения. Теперь это «владения» Диксонского радиометеорологического центра. Поэтому Абакумов и Лиза переводятся на плато в качестве метеонаблюдателей. (Вполне понятно, они и не согласились бы с нами расстаться!)

Последняя новость была самая потрясающая. Моего отца посылали в Антарктиду организовывать новую научно-исследовательскую станцию на побережье океана. В распоряжение отца предоставлялся вертолет, и милый эгоист забирал нашего общего друга Ермака.

И. о. директора обсерватории горько всхлипывала, вытирая слезы то платком, то прямо ладонями. Все молчали, подавленные, перед лицом такого несчастья. Шутка ли, так разбросать семью: жена близ Северного полюса, муж у южного, а их детище, трехлетний Андрюшка, у тетки в Архангельске.

— Я еще могу отказаться, Валенька! — сказал растерянный Ермак.

Валя заплакала еще громче, нисколько не заботясь о своем авторитете.

— Но я не хочу, чтобы ты из-за меня отказывался. А потом… кто там побережет нашего Дмитрия Николаевича? И для твоего будущего… важно поработать в Антарктиде. Здесь ты просто шофер воздушного грузовика.

— Я не честолюбив, — резко возразил Ермак. — И… я не совсем так расцениваю свою работу в обсерватории…

Он, кажется, сильно обиделся. Валя обратилась к Ангелине Ефимовне:

— Как вы думаете, почему Дмитрий Николаевич забирает с собой Ермака? Разве мало других летчиков?

Мы все уставились на расстроенную, взбудораженную Кучеринер. Профессор не долго думала.

— Прежде всего, из-за себя самого. В Антарктиде будет оч-чень трудно, гораздо тяжелее, нежели здесь. Иметь рядом с собой такого товарища, как наш Ермак Иванович, это… сами понимаете. Но профессор Черкасов делает это и из-за самого Ермака. Черкасов говорил мне как-то… — Ангелина Ефимовна запнулась.

— Что говорил? — Валя широко раскрыла заплаканные, покрасневшие глаза.

— Он сказал, что Ермак ради жены по существу отказался от себя. Ермак Иванович оч-чень способный пилот, но… ему просто негде развернуться. В конце концов (Ангелина Ефимовна повысила голос) все понимают, что вертолет нам дали вместо грузовика, поскольку дороги еще здесь не проложены, а в научных данных обсерватории заинтересована вся мировая наука. Короче, теперешняя работа Ермака Ивановича ниже его возможностей. С ней справился бы любой обученный парнишка. Работа в Антарктиде будет выше его возможностей, потому что природные условия шестого континента вообще выше человеческих сил. Выбирайте сами!

— Ермак, — дрогнувшим голосом сказала Валя, — если бы меня не было, ты… что выбрал? Ты поехал бы? Ох, прости глупый вопрос. Тебя позвал сам Черкасов…

Больше Валя не проронила ни словечка. А вопрос был действительно глупый. И не потому, что позвал «сам Черкасов» (никогда не мог понять, почему она так боготворит моего отца). Какой настоящий летчик удержится от соблазна испытать свои силы в Антарктиде? Найдете вы такого?

Уезжали сразу трое: раз Ангелина Ефимовна, то и ее муж, Фома Сергеевич Селиверстов, и Ермак.

Накануне отъезда Гарри приготовил торжественный обед. Ермак слетал в поселок Черкасский за шампанским.

Другим рейсом он привез Абакумова, Лизу и их гостя Барабаша. Их вещи он доставил еще накануне.

Абакумовым скачала хотели дать комнату в большом доме, где жило большинство сотрудников обсерватории. Но, поразмыслив, Ангелина Ефимовна передумала и решила срочно построить им дом на берегу озера.

— Абакумову надо иметь здесь собственный дом… — многозначительно сказала она и объявила аврал по постройке дома.

Для Абакумова купили финский домик, который в тот же день и был доставлен на плато — в разобранном виде, разумеется. Аврал длился два дня. Частности доделает сам Алексей Харитонович, искусный плотник. Конечно, мы все ему поможем в свободное время. Теперь я каждый день буду видеть Лизу!

На торжественном обеде мы сидели рядом.

Разговор не клеился. Настроение за столом не поднялось даже после шампанского. А обед был великолепный. Гарри превзошел самого себя. Особенно всем понравились сибирские пельмени и татарские чебуреки. Пальчики оближешь. Торт, сделанный в форме белого медведя, всех умилил. Ангелина Ефимовна заявила, что она будет хлопотать в Москве орден для нашего кока — «Знак почета». Все зааплодировали.

— Спасибо, профессор Ангелина Ефимовна, — прочувствованно сказал Гарри. Круглое лицо его лоснилось от пота: досталось ему за сегодняшний денек; глаза сияли благодарностью. — Спасибо за ваше доброе намерение. Ордена мне, конечно, не дадут, это всякий дурак понимает, потому что не так я начал свою жизнь… У меня к вам большая просьба, уважаемая Ангелина Ефимовна. Учтите, что я вернулся на плато добровольно, из-за Дмитрия Николаевича. А он уехал и даже не вспомнил ни разу обо мне. Не замолвите ли, Ангелина Ефимовна, при встрече с Черкасовым за меня словечко. Может, возьмет он меня поваром в Антарктиду?

— Неблагодарный! — вскричала Валя. — Мы все так тебя любим и твою морскую стряпню, а ты хочешь нас бросить?

Ангелина Ефимовна обещала поговорить с Черкасовым.

Стали произносить речи, ведь это прощальный обед.

Не знаю, было ли это действие шампанского (я вообще-то не привык пить), или эту штуку сыграло мое подсознание, но только меня вдруг охватила тоска. Просто хоть плач, как маленький. Предчувствие терзало меня.

Предчувствие надвигающихся бед. Никогда со мной ничего подобного не происходило. Я подумал, что, в сущности, всегда жил за широкой, надежной спиной отца, а когда отец уехал, то под опекой Ангелины Ефимовны. Не то что я испугался: вот уезжают последние старшие и в обсерватории на диком, до сих пор не обжитом плато остается в основном одна молодежь. Дело совсем не в этом. В обсерватории оставался такой сплоченный, дружный коллектив (его весьма обдуманно собирала и сколачивала Ангелина Ефимовна), что я, не задумываясь, отправился бы с любым из них куда угодно, хоть в жерло действующего вулкана. Не от сомнения в товарищах это шло. Просто без всяких оснований у меня «заболело сердце». Знаете это выражение? В детстве я не раз слышал его от бабушки: «Ох, Колька, что-то сердце у меня болит: не случилось ли чего с нашими?!»

Вместе с дурным предчувствием пришло какое-то обостренное чувство понимания присутствующих здесь. Как будто я видел насквозь каждого, так я понимал всех сидящих за этим столом. Не то что я читал потаенные мысли, но как бы чувствовал каждого, его ощущения, словно был настроен с ними на одной волне. А может, мы и были в тот вечер все настроены на одной волне?

Только Барабаш был словно в стороне. Спокойно пил и ел. Он слишком мало знал нас.

Навсегда я запомнил прощальную речь Ангелины Ефимовны.

— Милые друзья мои, — говорила профессор Кучеринер, — никогда, нигде мне не было так хорошо, как на плато. Нигде так легко и радостно не работалось. Молодые мои друзья, работа здесь еще не окончена, вам предстоит ее закончить уже без меня. Нет, со мной! Я по-прежнему буду с вами, всегда готовая помочь и вмешаться, ведь я оставляю здесь половину моего сердца. Живите дружно. Спорьте, но не враждуйте. Милые мои геофизики и геохимики, географы и геологи, метеорологи и философы, не забывайте, что наука о Земле — это комплекс наук, одинаково необходимых для выяснения истины. Вы — молодые ученые, вам можно только завидовать: мир сложных идей, неповторимо увлекательные научные исследования… Смысл жизни ученого в решении нерешенных задач.

Ангелина Ефимовна напоминала: если понадобится, надо бороться против навязанных иными бюрократами рамок «от сих до сих».

— Я не представляю себе, чтобы ученый, захваченный своей проблемой, отступился от нее.

К своему удивлению, я только теперь узнал, что профессор Кучеринер принципиально оставила кафедру, которую она возглавляла, из-за того, что закрыли ее тему. Чтобы продолжить свою работу по геотермике, она уехала на Север и… восторжествовала. Она так продвинула науку вперед за эти годы (вернее, коллектив обсерватории под ее руководством), что ее избрали действительным членом Академии наук.

В заключение Ангелина Ефимовна сказала:

— Занятая всецело научными изысканиями, я совершила, как руководитель обсерватории, большую ошибку. И мне бы хотелось, дорогие друзья, чтобы вы ее исправили. Наша общая ошибка заключается в том, что мы, образно выражаясь, ни разу не спустились с высот заоблачного плато. А нас ждут люди. Когда мы впервые пришли сюда, вокруг были дикие таежные дебри. Теперь, совсем рядом, только спуститься по тропинке, вырос мощный рудник Черкасский, который скоро будет городом. Будьте ближе к людям!

Поздно ночью, когда все разошлись по комнатам, ко мне постучала Ангелина Ефимовна. Она выглядела очень утомленной, даже постаревшей. В руках у нее был тоненький томик и письмо.

— Ты еще не спишь, Николай?

— Нет, нет, пожалуйста, садитесь! — Она присела у письменного стола.

— Ты, кажется, любишь стихи Новеллы Матвеевой? Вот, возьми. Остальные свои книги я отдала в библиотеку обсерватории…

Я очень обрадовался стихам и процитировал на память:


Ах ты, фокусник, фокусник-чудак!

Поджигатель бенгальского огня!

Сделай чудное чудо:

Сделай так,

Сделай так, чтобы поняли меня!


— Эт-то хорошо! — сказала Ангелина Ефимовна. — Николай… С последней почтой я получила письмо от твоей матери. Можешь его прочесть…

— Но ведь она писала вам…

— Все равно прочти.

Она выглядела огорченной, и я с опаской взял письмо. Вся давнишняя неприязнь мамы к Ангелине Ефимовне вылилась в этом письме. Не буду его приводить полностью. Не делает оно чести маме. Она упрекала Ангелину Ефимовну в эгоизме, что та «заманила» меня на плато, а сама, «по слухам», возвращается в Москву. Что все мои товарищи по школе учатся в университете (положим, не все), а «Коленька из-за вас останется неучем». «А ведь мой сын окончил школу с золотой медалью, способности у него выдающиеся. Если бы не ваше злое влияние, мой сын учился бы в университете. Теперь же его призовут в армию, и у него пропадет целых три года!» Ну и так далее, все в этом роде. Ангелину Ефимовну письмо больно задело, это было заметно.

— Может, вернешься в Москву вместе со мной? — нерешительно предложила она. — Когда я звала тебя на плато, я совсем запамятовала про армию. То, что учебный год начался, не имеет значения. К Новому году уже будет отсев… Тем более, золотая медаль. И… отец — академик, в Антарктиде… Сам работал на Севере, в научно-исследовательской обсерватории. Подожди, не перебивай! Тебе действительно надо учиться. Ты прирожденный ученый. Лилия Васильевна на этот раз права. Ох! Эт-то просто ужасно. Что я наделала? — Она чуть не плакала. — Ну, чего же ты молчишь?

— Не хотел вас перебивать. Я не поеду сейчас домой, Ангелина Ефимовна.

— Но почему?

— Прежде всего потому, что я еще не знаю, куда мне идти учиться.

— Как это не знаешь? Разве ты не будешь ученым, как твой отец? Я верю в тебя. И мой муж в тебя верит, а Фома Сергеевич очень разбирается в людях. Мы все в тебя верим. Как же это?

— Тетя Геля (я редко называл так Ангелину Ефимовну, и это всегда ее очень трогало), у меня непреодолимая потребность сначала просто узнать жизнь. Спуститься с плато, как вы сказали за столом. Мне хочется сначала почувствовать себя взрослым человеком, гражданином, поближе сойтись с самыми разными людьми, а потом уже заняться наукой. А бояться армии — это ведь не вяжется с гражданственностью. Правда, тетя Геля?

— Ты — романтик…

— Дело не в этом, я, наверное, не романтик. Вот в эпоху Возрождения был у мастеров чудесный обычай: прежде чем стать настоящим мастером, постранствовать по свету, посмотреть мир своими глазами и тогда выбрать свое место. Надо быть слишком неуверенным в себе, чтобы бояться такого искуса. А насчет армии — я здоров, силен, крепок. Буду проситься в пограничные войска, куда-нибудь в горы. Конечно, мне больше всего хотелось бы на флот, но… я же подвержен морской болезни. И за это время я обдумаю, кем мне быть… Вот так, тетя Геля! Я очень вас люблю, почти как бабушку… Не смейтесь, бабушка мне дороже всех на свете. И ни в чем вы не виноваты. Спасибо вам за все! Прошу вас, не сердитесь на маму.

— Я не сержусь. Ну, спокойной ночи, странствующий подмастерье.

Она ласково расцеловала меня в обе щеки и ушла.

Утром они улетали. Уже не вертолетом — его бережно поставили с наветренной стороны главного корпуса и тщательно укрыли брезентом; будет стоять, пока не пришлют нам нового пилота. Они улетели с Черкасского аэродрома на рейсовом самолете «Черкасское — Магадан».

Они встали утром раньше всех, я тоже, и мы пошли пройтись по плато. Попрощаться.

Мы остановились возле озера, над ним стояло облако пара, и когда ветер раздувал пар, выступали скалы, похожие на стариков. «Старики» сидели возле озера, когда мы впервые опустились на плато, и, наверно, будут сидеть, когда здесь поднимется город, и даже после того, как город разрушится и, может быть, последний человек уйдет с планеты…

Ангелина Ефимовна молчала, подавленная, молчали и остальные. Фома Сергеевич тоже казался грустным — не очень его привлекала столица. А Ермак и Валя были полны горечью расставания.

Так мы в молчании обошли плато и вернулись в кают-компанию. Кто был свободен от вахты, проводил их на аэродром.

Когда, прощаясь, я обнял Ермака, то чуть не заплакал,

— Береги Валю, — шепнул он мне, — если что случится… с ней или ребенком, извести. Слышишь? Непременно извести, не смотри, что Антарктида. Обещаешь, Колька?

— Обещаю. Только ничего с ними не случится. Ты вот береги себя и… моего отца.

— Не беспокойся! Для того и еду.

Мы обнялись. Увидимся ли? Ведь Антарктида! А мой отец… Он, когда увлечется, ничего не замечает. Хорошо, что с ним будет Ермак.

Последние объятия, последние поцелуи. Поднимаются по трапу. Ермак оглядывается назад: на свою жену, Дверь захлопывается. Самолет бежит по взлетной дорожке — ветер, снежная пыль, — поднялся. Мы остались одни,

Лиза трогает меня за рукав:

— Пошли. Эх, для чего существует в мире такое — разлука. Узкой заснеженной тропкой потянулись мы один за другим наверх, на плато. Самолет давно скрылся за горами.


Глава третья Новый пилот


На другое утро угрюмые, грустные мы приступили к работе.

Меня усадили в камералку, чего я терпеть не мог, а Валя стала вызывать по радио начальника Магаданского отделения аэрофлота — все того же Фоменко. Умоляла дать нам пилота. Фоменко категорически отказал.

— Где я его возьму? — спросил он. — Кто туда поедет?

— Но обсерватория не может без пилота, — заявила Валя.

— Попробуйте переговорить с начальником аэродрома в Черкасском.

Валя оседлала лошадь и сама поехала в Черкасское. Вернулась она к обеду, очень довольная. Совершенно неожиданно ей сразу пошли навстречу. Завтра новый пилот прибудет в обсерваторию. Все это Валя рассказала нам за обедом.

Николай, ты не возражаешь, если мы его поместим с тобой? Больше негде, — спросила Валя.

— Конечно нет, — буркнул я.

После отъезда отца я так и занимал отдельную комнату с двумя кроватями.

Все-таки любопытно, почему начальник аэродрома сразу уступил нам пилота? — задумчиво сказал Леша.

— Действительно, почему? Ведь у них не хватает людей… — подхватил бородатый Игорь Дашков, наш геолог. (Борода у него начала расти не так уж давно. Он раза два побрился и начал ее отпускать под голландского шкипера.)

Валя призадумалась, даже есть перестала.

— Может, он пьяница? — расстроенно спросил я. Перспектива дышать перегаром меня мало радовала. Валя покачала головой.

Нет, он сказал, что отпускает для обсерватории своего лучшего пилота. Я, говорит, люблю его, как сына. Чудесный хлопец, я спросила: «Не пьет ли он?» — «Нет, — говорит, употребляет только лимонад и томатный сок».

Не Марк Русанов? — спросил вдруг Абакумов, прислушавшись к разговору.

— Да — подтвердила Валя. — Вы его знаете? Слышал. Критикует своего начальника на каждом собрании, не ужились. Вот он и рад от него избавиться. Дело ясное. А у этого Русанова, даром что молод, характер, как кремень. Неуступчив, принципиален. В коллективе его очень даже уважают…

Марк явился на третий день. Его подкинули на вертолете товарищи с аэродрома. Прощались они весьма сердечно. И как он ни отнекивался, сами принесли его вещи и осмотрели комнату, где его поместили, да еще полюбопытствовали, с кем он будет жить.

И вот на кровати сидит невысокий, худенький паренек в поношенном комбинезоне, по виду мой ровесник, на самом деле старше на три года, и спокойно разглядывает меня на удивление светлыми глазами. На полу лежат его пожитки: чемодан, два ящика с книгами и какими-то приборами да крепко набитый рюкзак.

Волосы у Марка русые, возле вздернутого носа веснушки, рот сжат упрямо и застенчиво.

Наглядевшись на меня досыта и так и не сказав ни слова (я тоже молчал: он мне поначалу не очень-то понравился, с предубеждением я его встретил), он стал разбирать свои вещи. Мне бы надо было выйти, но я словно прилип к койке. Вот с чем пришел Марк на новое житие: серый костюм, неодеванная летная форма, пара нейлоновых рубашек — белая и серая, две смены белья, бритва «Москва», транзисторный приемник «Спидола» («Весь мир можно слушать!» — похвалился он потом), магнитофон стоимостью в три его костюма, еще какой-то прибор, кажется, самодельный, пластинки с грамзаписями. Остальное занимали книги…

— Можно посмотреть? — сразу заговорил я. При виде книг у меня сработал рефлекс.

Марк вытащил книги и положил на стол. Это была исключительно фантастика. Но какой подбор! У меня слюнки потекли. Станислав Лем, Рей Бредбери, Чэд Оливер, Иван Ефремов, Геннадий Гор, Артур Кларк, Азимов, братья Стругацкие, всякие сборники… В нашей библиотеке не было ничего подобного.

— Занимай половину стеллажа, — сказал я и, вскочив, уложил свои книги покомпактнее, освободив ему четыре полки.

— Вот спасибо, — обрадовался Марк, — а то у меня книги всегда так и лежали в ящиках. Да в общежитии и нельзя было раскладывать: растащат. И почему-то листы вырывают, черти. У вас не растаскивают книги?

— Что ты! Конечно нет!

— Я так и думал, — довольно заметил он.

Только мы разложили книги, в дверь постучала Лиза. Марк поспешно освободил для нее стул, засунув чемодан под кровать.

Лиза серьезно разглядывала Марка.

Молчание затягивалось, мне стало неловко. Они смотрели друг на друга без улыбки — спокойно и холодно. Лиза первая отвела глаза.

— Это что, самодельный магнитофон? — Она показала на прибор непонятного назначения.

— Да, это я сам сконструировал. Не то, что сам, но переделал, чтобы можно было записывать голоса птиц У меня уже много записано. Хотите послушать?



Мы, разумеется, хотели, и он живо достал из рюкзака ленты, что-то наладил, и словно мы перенеслись в подмосковный лес — комнату наполнило щебетанье птиц. Вот уж старались, одна перекрикивала другую: токовал глухарь, куковала кукушка, гоготали дикие гуси… А это чей голосок, дрозда? А когда птицы умолкали свиристел кузнечик.

Кто-то открыл дверь: «Ох, как у вас хорошо!» — и заторопился по своим делам.

В фонотеке обсерватории были пластинки с голосами птиц, и мы все очень любили их слушать долгой полярной ночью. Но почему-то эти несовершенные записи доставили нам особенное удовольствие. Марк сиял.

— У меня и здешние птицы уже записаны, — похвалился он, — вороны, сороки, кедровки. Ох, кедровки горластые! Сердитые. Поставить?

Так мы познакомились. Так мы подружились. Потому что мы действительно нашли в Марке настоящего друга. Может, это я нашел наконец друга.

Лиза сердилась. Она немножко ревновала меня, не раз говорила, что я забыл ее ради Марка… Это было не так. Лиза была одно, Марк — другое. Я их обоих любил — по-разному… Марка чуть больше. Мы с ним разговаривали каждый день чуть ли не до утра. Я теперь вечно не высыпался. И даже научился спать днем, хоть двадцать минут, да прикорну.

Марк оказался большим фантазером и выдумщиком. Его «почему» волновали. Заставляли задумываться. Он считал, что должен знать все, что делается в государстве и в мире. Ум у Марка был ясный. Славный парень, решили все в обсерватории.

У нас очень не хватало людей, и Марк в свободное время помогал всем, кому нужна была помощь. Он был парень не гордый, если судить по тому, что часто помогал драить полы уборщице Вере.

У меня над постелью висела фотография отца.

— Ты любишь своего отца? — спросил меня однажды Марк.

— Очень.

— Почему?

— Странный вопрос, ведь он мой отец!

— А-а… Ты уважаешь его?

— Очень!

— Почему? Только потому, что он отец?

— Не только. Я его уважал бы и не будь он моим отцом. Ну, потому что он настоящий человек, настоящий ученый. Добрый товарищ. Я ведь видел его на работе, в экспедиции. Он очень прямой. Многие считают его неуживчивым, взбалмошным. Кому понравится, если о нем скажут: «тупица» и «невежда»… Ты знаешь, Марк, ученые тоже дают друг другу клички, как мальчишки. Моего отца называли «Бешеный географ», «Неистовый Дима», «Челленджер». Как жаль, что ты уже не застал отца!

Я много рассказывал Марку про отца, мать, бабушку, Ангелину Ефимовну, про Гамон-Гамана и школьных товарищей. Марк с интересом и какой-то грустью слушал. О себе он пока не рассказывал ничего. Я не спрашивал. Когда захочет, сам расскажет.

Марк собрал труды моего отца, какие нашлись у меня и в библиотеке. И с интересом их читал. Это все были труды по теории, проблемам географии, географии будущего. Увидев, что Марк любит читать, Валя поручила ему библиотеку. Библиотека за пять лет собралась большая, но библиотекаря не было. Марк был очень доволен. Я тоже. Теперь Лиза, сделав метеорологическое наблюдение, шла отогреваться в библиотеку, там же и обрабатывала наблюдения. А так как камералка, где я трудился над сортировкой камней, была рядом, то и я, захватив работу, перебирался в библиотеку. Боюсь, что мы больше разговаривали, чем работали. А так как Марк при всей его говорливости не любил рассказывать о себе, то мы лишь через месяц узнали, что в своей богатой приключениями жизни он одно время работал киномехаником. Все так и ахнули. И теперь, прежде чем отослать очередной фильм из поселка Черкасского, его показывали у нас. Одну стену в кают-компании превратили в экран. Марк с Валей летали в Магадан и приобрели проекционный аппарат.

До чего было хорошо, когда вечером все собирались в кают-компании, пили чай и просматривали новые фильмы. За стенами пятидесятиградусный мороз, полярная ночь, ледяной ветер, а в кают-компании уютно, тепло. И на душе тепло — от дружбы.

Ангелина Ефимовна уже несколько раз говорила с нами из Москвы. Засыпала письмами и посылками с книгами и приборами. Вроде мы и не лишились нашего славного директора.

Мой отец и Ермак уже вылетели спешно в Австралию, откуда они советским пароходом будут добираться до моря Дейвиса. Все необходимое снаряжение и вертолет уже были погружены на этот пароход. Последние известия мы получили из Литлтона — порта захода кораблей, идущих из Европы в Австралию.

Я дал прочесть папино письмо Марку. Он почему-то густо покраснел.

В библиотеку зашла Валя. В руках она держала радиограмму.

— Большая радость, — сказала она, взглянув на меня, но глаза ее смотрели отнюдь не радостно. — К нам едет…

— Ревизор! — подсказал я.

Валя слабо улыбнулась. Как она похудела за последние дни! Тяжело руководить обсерваторией или тоскует по мужу, по Андрюшке?

— Женя Казаков! На материале нашей станции он защитил кандидатскую (Валя все смотрела на меня). Теперь ему, наверно, нужен материал для докторской… Надо его встретить. Сейчас как раз лунные дни. Марк, слетай за ним на Вечный порог.

— Вот сейчас? — спросил Марк.

— Да, Казаков уже на Вечном. Дожидается в гостинице. Николай, может, и ты поедешь? Он больше всех тебя знает. Ему будет приятно.

— Ладно, встречу.

— Барометр падает… —озабоченно сказал Марк.

— Ничего. Думаю, вы успеете… Погода сейчас хорошая. А если испортится, то надолго. Как мы его тогда доставим? Пообедайте и тотчас отправляйтесь.

— Можно, и я с ними? Ведь места в вертолете хватит? — спросила Лиза. Глаза ее так и разгорелись.

Зимой мы больше находились дома, и такой живой девушке, как Лиза, это было тяжеловато, хотя она часто уходила на лыжах в горы, и на коньках мы катались на своем катке.

Мы с Валей переглянулись. Я до сих пор не знал, рассказывал ли Алексей Харитонович дочери, что Женя — его смертельный враг? Теперь понял: не рассказывал.

— Валентина Владимировна! Ну, пожалуйста, разрешите, — взмолилась Лиза. Не было предлога отказать ей.

Лиза помчалась просить товарищей сделать за нее семичасовое наблюдение, если она не успеет к вечеру.

Алексей Харитонович был на охоте. Он любил охотиться, и Валя, как и Ангелина Ефимовна, охотно отпускала его в тайгу. Свежая дичь всегда была кстати в нашем рационе. Иногда с ним уходили на охоту кто-либо из сотрудников, чаще геофизики, только не Леша Гурвич. Он не любил охоты. Я тоже.

Мы пообедали наскоро, прямо на кухне. Там сидел Бехлер. Узнав, кого мы едем встречать, они с Гарри переглянулись, потом оба вопросительно глянули на меня. Я пожал плечами. Марк ничего не заметил. Я ему не рассказывал про Абакумова. Новые работники обсерватории этой истории не знали.

Так мы вылетели втроем… Как говорится, навстречу судьбе.


Глава четвертая Встреча в зимовье


Мы приземлились на площади перед единственной гостиницей. Казаков, видимо, нас заждался. Он выскочил на улицу без шапки в одном свитере и довольно сердечно обнял меня. Я хотел познакомить его с Лизой и Марком, но куда там! Марк заорал:

— Берите вещи и скорее в вертолет!

Мела поземка, ветер все яростнее расшвыривал снег, кидал его в низкое, серое небо. Вертолет изрядно бросало. Всем стало очевидно, что до обсерватории не добраться. Обратно на Вечный порог — тоже… Мы почти вслепую перевалили хребет, и Марк приземлился у какого-то зимовья.

— Придется ночевать здесь! — прокричал он, открывая дверь. Ветер заглушал его голос. Из зимовья выскочили несколько парней и помогли нам закрепить вертолет. Мы поспешили укрыться в бараке.

Это было одно из последних старых зимовий. Построили его еще, наверно, в двадцатых годах, когда люди валом валили на золотые прииски. Давным-давно отработанные— там уже ни грамма золота, — они еще попадались в тайге; иногда даже целые заброшенные поселки.

Бревенчатые стены, проконопаченные мхом, сверкали от инея. С двух сторон шли длинные сплошные нары. Посредине — ладно сколоченный стол, неподъемные скамьи, отполированные за долгое время до блеска. Над столом покачивалась от сквозняка керосиновая лампа «чудо». Никогда не видел в продаже таких ламп. Может, их доставляли из прошлого столетия на машине времени?

Нас с поклонами встретил хозяин зимовья, пожилой якут Егор Слепцов, и усадил, видимо, на почетном месте, между раскаленной плитой и цветастой штапельной занавеской, за которой стояла железная кровать.

Плита нещадно палила, и мы поспешили снять пальто, после чего уселись на табуретках за небольшим квадратным столом.

Мне показалось, что Егор тревожно поглядывает в сторону остальных гостей. Их было пятеро — бледных, худосочных, горластых парней, как-то неестественно оживленных, Одеты они были кто во что горазд, только башмаки одинаковые. Парни с наигранной лихостью играли в карты, уснащая речь дичайшим жаргоном, и с детским любопытством поглядывали на нас. Я подумал, что это, наверное, бывшие уголовники. Где-то в этих краях была колония.

Слепцов заварил чай прямо в большом закопченном чайнике, булькавшем на плите, и налил нам по кружке. Сахар он подал на тарелке. Черствый хлеб положил прямо на чисто выскобленный стол.

Я посмотрел на встревоженного зимовщика, на картежников, на этот мрачный барак и от души пожалел, что мы не добрались до обсерватории. Не знаю, жалел ли об этом Марк. Он, к моему удивлению, поздоровался за руку с одним из парней, назвав его Миша Мору, и коротко спросил его о чем-то. Только этот Миша, видимо цыган, и имел имя. Остальные вместо имени носили клички. К концу этого бесконечного вечера я их усвоил: «Гусь», «Сурок», «Топорик» и «Рахит». Самый противный среди них был Гусь: с большим кадыком, носатый, жилистый, изжелта-смуглый. На висках его набрякли жилы. Волосы были редкие и жирные, серого цвета. Маленькие водянистые глаза смотрели подозрительно, недоверчиво. Несомненно, он был самый злой в этой компании, где явно повелевал. Наверно, ему нравилось быть вожаком. Забегая вперед, скажу — этот прожженный тип все же имел имя: Семен Шашлов. Он был рецидивист, но уже два года, как освободился от заключения, работал и пока законов не нарушал.

С первого взгляда этот подонок внушил мне неописуемое отвращение и страх. Почему-то лишь мне одному. Женя Казаков и Лиза явно не жалели о неожиданном приключении. Им было интересно и весело.

Лиза разрумянилась от близости огня, черные глаза радостно блестели, на полных губах сияла улыбка. Кажется, Женя был очарован ею с первого взгляда. Он глаз с нее не сводил, а Женя был не из тех, что заглядываются на каждую встречную девчонку. Уж я-то его знал. Меня разобрал смех: знал бы Женя, что она — Абакумова. Я нарочно, когда знакомил их, сказал просто: «Лиза, наш метеоролог-наблюдатель».

Как она слушала — вся внимание, сочувствие. Она каждого выслушивала с интересом — и меня, и Марка, — но так она, пожалуй, никогда не слушала. Женя рассказывал о своем новом проекте — проекте «парового котла».

— Если сжать подземное море газами до высокого давления, получится нечто вроде парового котла. Можно нагреть его до трехсот или пятисот градусов.

— Разве это возможно… вскипятить подземное море? — чуть задохнувшись, спросила Лиза. Глаза ее округлились.

Женя не сразу ответил. Он, кажется, потерял нить. Серо-синие, с постоянной смешинкой глаза потемнели и посерьезнели. Он как-то странно смотрел на Лизу, а она на него — ожидала ответа. У Жени был матовый цвет лица, не поддающийся загару, тяжеловатый подбородок, волевой рот и красивый лоб. Светло-каштановые волосы за эти годы поредели, со лба обозначились залысины, но пока они его только красили. На Жене был теплый пушистый свитер очень яркой расцветки. Он привез его из Норвегии.

— Нужно расплавить породы, граничащие с водой, и вызвать искусственные подземные извержения. Если вы слышали, вулканическая лава обладает очень ценным свойством — малой теплопроводностью… Основная задача — добраться до магмы. Над этим бьются ученые всего мира.

Его способ, как я понял, заключался в том, чтобы пробурить направляющую скважину до дна подземного моря. Опустить в нее атомный буровой снаряд — реактор, заключенный в тугоплавкую оболочку. Снаряд будет расплавлять породу и, под действием собственного веса, опускаться к центру Земли. Как только атомный бур достигнет магмы, она начнет извергаться в бассейн. Давление в подземном «котле» повысится до 10 000 атмосфер. Температура подымется до 700 градусов. Из скважины на поверхность хлынет вода. Вода приведет в движение турбины мощных электрогенераторов, обогреет города, даст заводам ценное сырье.

— Это и есть ваша работа на докторскую диссертацию? — спросила Лиза.

Женя рассмеялся.

— Что вы! Эти проекты — мое хобби. Тема диссертации более прозаична и суха.

— Вы уже забыли о своем «проекте кольца»? — спросил я.

Женя усмехнулся.

— Почти забыл. Это было наивно. Но о нем тогда много писали.

— Какого кольца? — спросила Лиза, и Казаков стал рассказывать ей о своем полузабытом проекте.

Марк молча слушал и пил чай — вторую кружку. Слушать он не умел: быстро задумывался о чем-то своем, как бы мысленно уходил от собеседника. Это всегда раздражает людей. И о чем он всегда думал? Но в тот вечер он был здесь и почему-то все посматривал на меня.

Женя стал рассказывать о поездке в Норвегию. Ему очень понравилась эта страна — ее фиорды, скалы, фиолетовые ели, островерхие крыши фермерских и рыбачьих домиков. Женя выезжал с группой советских геофизиков по специальному приглашению ученых. Несмотря на молодость, его труды уже переводились за границей.

— …интеллигенция! — донеслось до меня, конечно, с соответствующими эпитетами.

Я испугался, что Лиза услышит. Парни кончили играть в карты, что-то им не игралось. Может, им было обидно, что мы не обращали на них внимания? Мы были попутчиками, и, пожалуй, нехорошо от них отделяться.

Усадив нас за маленьким столом, якут как бы отделил «чистую» публику от «нечистых». Меня это сразу покоробило (как-то неловко!). Ведь за их столом было много места. Но Женя принял это как должное, и я промолчал.

Я поднялся и нерешительно подошел к ребятам.

— Черт знает, когда кончится эта пурга, — сказал я для начала разговора.

— Вы из Черкасского, что ли? — спросил белобрысый парень в женской фуфайке — Сурок.

— Мы из обсерватории на плато, — пояснил я и присел на край скамьи. Парни миролюбиво подвинулись, давая мне место.

— Загадка мантии Земли скоро будет разгадана… — донесся до нас голос Жени.

— Профессор? — кивнул на него Топорик (почему Топорик?). У него была противная привычка подмигивать. А Рахит все время хихикал, к месту и не к месту. Может, это у него было нервное? В пятом классе со мной учился мальчик, он всегда смеялся у доски, за что ему снижали отметку. Но он действительно не мог удержаться.

— Просто научный работник, — ответил я Топорику, — кандидат.

— Ах, просто научник? Кандидат… в профессора или академики?

— Кандидат наук.

— А ты тоже кандидат?

— Мне девятнадцати не исполнилось, учиться да учиться еще надо, — спокойно пояснил я, делая вид, что не замечаю насмешки.

— Будешь учиться?

— А как же? — удивился я.

— А кто у тебя папаша? — Это спросил сам Гусь.

— Географ.

— Преподает в школе географию?

— Нет, он исследователь. Сейчас в Антарктиде.

— Ишь ты! Ну, а мы — чурки с глазами, — представился Гусь. Водянистые глазки его злобно сощурились. Пожалуй, ему было все сорок лет…

Топорик подмигнул. Рахит захихикал. У меня заныло под ложечкой. Я ощутил что-то вроде тошноты. И жалко мне их было и как-то противно. А перед Гусем они явно заискивали, хотя он был худший из них.

— Из-за интеллигенции все беды, — изрек Гусь. Застарелая, как туберкулез, ненависть прозвучала в его надтреснутом голосе. — Я не какой-нибудь там контрик. Против Советской власти ничего не имею, но интеллигенцию ненавижу от всей души. Интеллигенция и атомную бомбу придумала…

Я с удивлением посмотрел на Гуся. Такого дурака я встречал первый раз. А он продолжал, красуясь перед товарищами, которые слушали его совершенно серьезно и даже одобрительно}

— Попался мне один такой, из интеллигенции, в очках и с портфелем… В глухом переулке. Решил я позабавиться. Показал ему перочинный ножик и говорю: «Встань на одну ногу и кукарекай, да погромче у меня, не то…»

Парни так и закатились, уж очень им было смешно. Особенно заливался Рахит.

— Ну и что, кукарекал? — лениво спросил Сурок.

— Еще как! Это ж, доложу я вам, было зрелище. Кукарекал, пока мне не надоело слушать. Тогда я поддал ему ногой под зад: «А ну беги, пока я тебе!» Ох и удирал!

Все хохотали до слез, только цыган Мору как-то странно посмотрел на меня.

— Какая чушь! — не выдержал я. Гусь сощурился.

— Слышите, ребята, он не верит! Ты не веришь мне?

— Конечно нет. Не понимаю, зачем вам надо выдумывать такое? Что за удовольствие!

— Значит, я это выдумал?

— Вам лучше знать… Этого просто не могло быть.

— А ты… чудак! Почему же не могло?

— Потому что интеллигентный человек никогда не унизит своего достоинства ни перед кем. Это узнали еще фашисты. И задолго до фашистов было известно.

— А ты, видать, интеллигенцию выше всех ставишь?..

— Народ, у которого нет интеллигенции, называется дикарями. Чем культурнее народ, тем он больше любит и бережет свою интеллигенцию. Когда физик Ландау попал в автомобильную катастрофу… Вы, наверное, знаете, как он несколько раз умирал, а его спасали и спасали.

— Не знаем, расскажи! — поспешно сказал Мору.

Парни слушали, как ребята в детском саду, не дыша и заглядывая мне в рот. Гусю это не понравилось. Вообще я ему не понравился с самого начала. С какой злобой он поглядывал на меня!



Едва я закончил рассказ, как в зимовье вошли сразу трое: двое работников милиции и шофер. Кажется, и Гусь, и его компания милицию любили еще меньше, чем интеллигенцию. Все они молча, с великим неодобрением наблюдали, как прибывшие отряхивались от снега, раздевались, здоровались. Егор Слепцов предложил чаю, назвав старшего по имени и отчеству: Михаил Михайлович. Это был начальник районной милиции Захарченко.

Я вздохнул с облегчением. Я немножко знал Захарченко, он раза два был у нас в обсерватории. Меня он вряд ли запомнил. Зато с Марком они были хорошо знакомы. Марк так и просиял, когда его увидел.

Они обнялись, и Марк, к великому изумлению всех присутствующих, простодушно чмокнул Михаила Михайловича в щеку. Гусь, не выдержав, сплюнул.

Прибывшие подошли к большому столу. Сюда пересел и Марк. Якут, довольно улыбаясь, подал крепчайший чай, хлеб, консервы и сахар. Кроме Марка, который за что-то любил Захарченко, только я да Егор от души ему обрадовались. Гусь и его гоп-компания явно скисли, а Лиза и Женя так разговорились, что даже не заметили их прибытия. Я подошел к ним и постоял минут пять. Теперь говорила Лиза, а Женя слушал, не сводя с нее глаз. Что-то он запоет, когда узнает, что она дочь Абакумова? Ведь Казаков очень злопамятен и расчетлив.

— Когда я была маленькой, я верила, что до радуги можно дойти… — улыбаясь рассказывала Лиза. — Радуга сияла за березами, совсем близко, просто рядом. И я бежала через рощу, так что пересыхало во рту и начинало колоть в боку. Ох! Потом оказывалось, что радуга за холмами, и я снова шла, хотя знала, что дома ждет нахлобучка. Мама боялась, что из меня выйдет бродяжка. Если бы я сказала ей про радугу, мне досталось бы еще больше: в Кедровом не жаловали все то, что не имело здравого смысла.

Лиза замолчала, задумавшись.

— Вы странная девушка! — сказал Женя.

С обидой я почувствовал, что сейчас лишний, и медленно отошел. Вряд ли они это заметили.

Пурга вроде стала завывать тише. К утру, наверно, стихнет, и мы отправимся домой. Хоть бы вертолет не повредило. Я взглянул на часы. Только девять вечера. Мне стало грустно.

Милицейские работники уже утолили голод и теперь не торопясь попивали чай. Я присел на нары.

Милиционер Сережа Прошкин был не старше меня (доармейский возраст), у него был вздернутый конопатый нос и обиженные голубые глаза. А начальник милиции Михаил Михайлович Захарченко походил на комиссара Мегрэ. Широкоплечий, сильный и, кажется, добрый. Надо спросить Марка, откуда он его знает.

Когда я подошел, разговор об интеллигенции, оказывается, продолжался. Но Захарченко был не я, он парировал нападки Гуся.

— Где справедливость? — вопрошал Гусь, закатывая глаза. — У меня злость кипит на этих «высокообразованных». Все эти светила науки гребут деньги, дай боже. Какой-нибудь профессор за час получает пять рублей. Считать умеете? Сколько он за семь часов отхватит?

— Наверное, чтобы восстановить справедливость, ты и грабил квартиры светил науки?

Парни заржали. Гусь обиженно поморгал.

— Кто старое помянет, тому глаз вон. Я завязал накрепко. А вообще я что? Я простой колхозник!

— Какой ты, к черту, колхозник, — махнул рукой Захарченко и налил себе еще чаю.

— Колхозник, из Саратовской области. В деревне и восемь классов кончал. У меня и сейчас там вся семья работает. А я в город подался, на завод.

— Понятно. С грехом пополам кончил восемь классов — по два, по три года сидел в одном классе. Учиться дальше не захотел, ведь ученье — это тяжелый, изнурительный труд. В колхозе работать тоже нелегко. Пришел в город на завод. А лодыри и там не нужны. Куда ни подайся, везде трудиться надо. А тебе хочется иметь все блага жизни. Вот и пошел воровать, грабить, убивать…

— Я по мокрым делам не ходил, — буркнул Гусь.

— В колонии тоже заставляют работать. За пайку. До чего обидно! Лучше уж «завязать» и работать на воле, где-нибудь на Севере, где платят «длинный рубль»… Вот ты, Шашлов, завидуешь «высокообразованным», а ведь для них эти блага—только возможность целиком отдаться любимому труду. Все, что им действительно необходимо, это возможность делать свое дело. А это уж государство, ценя их время и здоровье, заботится о них. Я не академик и никогда им не буду, но мне бы и в голову не пришло завидовать, что у кого-то, например, дача или там машина. Вот ерунда! Ничто так не растлевает человека, его душу, как зависть, лень, нежелание трудиться в полную меру.

— Так… Значит, я — растленный тип? — обиделся вконец Гусь. — Обрисовал меня товарищ начальник в полную меру. Чего скалите зубы? — накинулся он на парней. Те мгновенно спрятали улыбки.

— Куда же вы теперь направляетесь? — спросил Захарченко, обращаясь к Гусю и остальным.

— В Черкасский, — хором, как на уроке, ответили они.

— А на рудниках уже надоело? Там можно хорошо заработать…

— Здоровье дороже, — сказал Гусь.

— Дело ваше… Когда вышли с рудника?

— Утром. До развилка нас подкинула попутная машина, а потом пешком…

Захарченко повернулся к Марку. И сразу лицо его посветлело.

— Ну, как там в обсерватории, обживаешься понемногу?

Марк с любовью взглянул на Захарченко.

— Там хорошо, Михаил Михайлович. Такие славные люди! Друга себе нашел.

Марк кивнул на меня. Мне стало немного легче: Марк считает меня своим другом.

— Отец его в Антарктиде, Михаил Михайлович. Это ведь сын Дмитрия Николаевича Черкасова.

— А-а! Академика Черкасова!

Гусь внимательно посмотрел на меня. За что, собственно, он меня так возненавидел? Не подумайте, что я преувеличиваю: это был взгляд убийцы.


Глава пятая Оскорбление ложью


В зимовье мы пробыли часа четыре. Потом, воспользовавшись временным затишьем, кое-как добрались до плато. Все в обсерватории спали, нас встретил Бехлер. Женя его расцеловал. Бехлер отвел Женю в приготовленную ему комнату, а мы, поужинав, легли спать. Утром я немного проспал и завтракал один, на кухне. Я беспокоился за Абакумова, но Гарри успокоил меня: Алексей Харитонович вернулся вчера до пурги.

Когда я подходил к камералке, в коридоре меня догнал Женя, одетый очень парадно: в черном костюме, белой рубашке, модном галстуке. Он схватил меня за руку. Я заметил, что Женя расстроен.

— Колька! Разве эта девушка… ну, Лиза… дочь Абакумова?

— Конечно.

— Почему же ты мне вчера сразу не сказал?

— Я не знал, что это имеет какое-то значение.

— Я думал… его давно здесь нет.

— Что ты! Разве Абакумов бросит обсерваторию? Он отсюда никуда не уйдет.

— Я был уверен, что он давно обворовал вас всех и скрылся.

Я был настолько оскорблен за Абакумова, что молча повернулся к Жене спиной.

— Непонятно, как у бандита может быть такая дочь? — пробормотал он мне вслед.

Я хлопнул дверью. Погромче. А Лиза произвела на него впечатление! Так ему и надо.

А через час в камералку, где, кроме меня, работали четыре бородатых геолога, вошла Валя и молча опустилась на стул. Она показалась мне очень бледной. Серые глаза ее смотрели обескураженно. Она совсем не походила на тридцатилетнюю женщину-мать. Как была живая, вихрастая, длинноногая, похожая на мальчишку, так и осталась. Может, чуть пополнела. И стриглась под мальчишку, и это ей очень шло.

Я внимательно посмотрел на нее и понял: случилось что-то неприятное для всех. Мы дружно бросили работу и уставились на нее.

— Через сорок минут собрание, — сказала она. — Велел объявить новый директор обсерватории… Евгений Михайлович Казаков.


Вечером я рассказал Марку историю Абакумова. Он долго молчал.

— Что же теперь будет? — проговорил он. — Как они сработаются?

— Не дадим Алексея Харитоновича в обиду! — заявил я.

Марк усмехнулся:

— Положим, Абакумов не из тех, кто даст себя в обиду.

— Это он физически такой сильный, а душевно очень ранимый. Вдруг Казаков его оскорбит? Понимаешь, его нельзя здесь обидеть.

— Понимаю.

Мы опять помолчали. Вдруг я неожиданно для самого себя спросил:

— Марк, откуда ты знаешь Захарченко? Ты ведь давно его знаешь?

— Давно.

Марк потянулся за папиросами. Он курил с пятнадцати лет. Я последнее время тоже стал покуривать, но не по-настоящему, не затягиваясь (я так и не приучился курить почему-то). Закурив, мы как бы приготовились к долгому дружескому разговору. В комнате было прохладно. Посему мы сидели на своих кроватях с ногами, укрыв их одеялом. Пурга завывала, как десять тысяч псов.

— Михаил Михайлович Захарченко мне дороже всех на свете! — очень серьезно сказал Марк. — Он меня спас.

— Спас тебе жизнь?

— Больше, чем жизнь. Он спас мою душу.

Я уставился на Марка.

В тот вьюжный вечер Марк рассказал о себе.

Его воспитал дядя. Как я понял, дядя его какой-то псих. Уже хотя бы потому, что жгуче возненавидел родного племянника. Да еще такого доброго и чистого, как Марк. Родных детей у него не было. Он ставил себе в заслугу, что, когда Марк лишился родителей, он не отдал мальчика в детдом, а взял к себе. А тетка у Марка была какая-то пришибленная. Нигде никогда не работала, только обслуживала этого психа да растила племянника мужа. Марка она боготворила. Хотя Марк ее удивлял и озадачивал, как лебеденок курицу, высидевшую его.

У Марка рано появился сильный характер. А развит он был не по летам и наблюдателен. К тому же врожденное чувство юмора и логики. Ему было лет двенадцать, когда его мнение о дяде сложилось окончательно и бесповоротно.

— Вот ты, Николай, любишь своего отца, — сказал Марк. Между бровей у него залегла глубокая морщинка. — Какое это счастье любить, уважая. Но ведь твой отец никогда тебе не лгал. Знаешь, за что я презираю и ненавижу своего дядю? За то, что он без конца лгал мне. Я еще в детский сад ходил, а он уже мне лгал. Лгал людям. По телефону лгал. В глаза человеку говорил одно, а за глаза совсем другое. Как это нелепо, когда почтенный взрослый человек лжет в присутствии маленького и воображает, что тот ничего не понимает. Долгие годы изо дня в день он оскорблял меня ложью. А как он завистлив! Я рано это понял. Во мне это вызывало омерзение. Когда я стал старше, то понял, что дядя законченный тип современного мещанина. Как всякий мещанин, он особенно ненавидит людей, обладающих независимостью суждений. Если ты имеешь свое мнение, значит, нигилист. Оделся по моде — стиляга. Он считал, что я расту неблагополучным… Наговаривал на меня учителям и директору школы. Я ушел из дома, когда перешел в девятый класс. Случилось это так… — Марк запнулся. Лицо его как-то осунулось при одном лишь воспоминании.

Я сказал:

— Если тебе тяжело об этом вспоминать…

Марк досадливо махнул рукой.

Он дружил с одной девочкой. Ее имя Нина Щеглова, но все звали ее просто «Рыжик», так как волосы у нее были рыжие, как лисий хвост. Мать Рыжика была крупный инженер-конструктор, очень занятая работой. Поэтому Нина воспитывалась в интернате, а летом ездила в пионерский лагерь. Там ребята и познакомились, а познакомившись, подружились на всю жизнь. Тетка Марка очень полюбила девочку и привечала ее.

И вот в присутствии Рыжика и разыгралась дикая история со штанами. Марк несколько раз брался сбрасывать снег с крыши и заработал немного денег. Еще немного дал родственник из провинции, ночевавший у них: «Купи себе что хочешь в день рождения».

«Разбогатевший» Марк решил одеться по моде. Он купил себе узкие штаны, остроносые туфли и красные носки «эластик». Во все это он и облачился, собираясь с Ниной на концерт, когда внезапно пришел дядя. Увидев племянника в узких штанах, он просто озверел. Приказал их снять. Марк отказался, ведь он на заработанные деньги купил себе все это. Тогда разгневанный Вадим Павлович бросился в присутствии девушки сдирать с племянника крамольные штаны. Он изодрал их. Марк надел другие и ушел из дома дяди навсегда.



Ночевал он то у товарищей, то у сердобольного дворника дяди Гриши, то у шпаны с их улицы. Марк стал искать работу. Нелегкое дело найти работу в неполных пятнадцать лет. Учителя стали хлопотать, чтобы его приняли в интернат. Рыжик тоже ходила просить за него директора. С интернатом бы и вышло в конце концов. Но оскорбленный в лучших чувствах дядя уготовил ему другую судьбу: специальное профессионально-техническое училище.

«Вы знаете, на что он потратил свои первые деньги? — спрашивал повсюду Вадим Павлович, — на узконосые туфли! Стиляжьи штаны! Красные носки. Это в пятнадцать-то лет! Он сошелся со шпаной. Он тунеядец, вор, он… где-то я просмотрел. Боюсь, что он неисправим. Вся надежда на колонию. Там воспитывают по принципам Макаренко…»

Марк очутился в бараке, где находилось около семидесяти правонарушителей. Новым товарищам Марк сначала определенно не понравился: задирает нос, считает себя лучше других (на вопрос, на чем погорел, ответил, что страдает невинно). Посему было решено устроить ему «темную», дабы сбить с него спесь.

Марк, обладающий острым слухом, кое-что услышал и понял — сразу после отбоя на него набросят одеяло и будут «сбивать спесь».

Марк рассказывал очень образно. Вот Марк сидит с замирающим сердцем на своей койке, а этот самый отбой неотвратимо надвигается. О чем он думал в этот страшный час? Мой Марк, мой лучший друг!.. О дяде? О товарищах?

Теперь его товарищи вот эти подонки, которыми он брезгует (а они почувствовали это, потому и хотят его бить). С ними отныне ему спать, есть, работать. Марк задумчиво всматривался в них. До чего же они похожи друг на друга. Все остриженные наголо, одетые в одинаковые казенные куртки и широкие штаны, одинаково бледные, угрюмые, сквернословящие. Нет, пожалуй, не так уж они похожи… Разные. Покорные и буйные, беспечные и озабоченные, смелые и трусливые, озорные, вялые, тупые, умные, испуганные. Некоторые моложе его… Совсем ребятишки! Общее у них, собственно, лишь одно: все они слишком рано столкнулись со злом. Мальчишки от четырнадцати до шестнадцати лет.

У Марка вдруг перехватило горло, до того ему сделалось жаль этих сорванцов, которые собирались его бить.

А дерутся они часто. Жалят друг друга, как скорпионы в бутылке. Но неприязни к ним Марк уже не чувствовал. Только одного человека он ненавидел в свои пятнадцать мальчишеских лет — дядю.

Что же делать? Несчастье случилось, от него никуда не денешься. Марк и не подумал ни в чем раскаиваться, он не чувствовал за собой никакой вины. Надо было приучаться жить здесь… А эти ребята — его товарищи. Товарищи — значит, он должен относиться к ним по-товарищески: то есть не считать себя лучше и выше, только потому, что он не воровал и не грабил. Он бы никогда не унизился до воровства, как никогда не унизился до лжи, даже если бы умирал с голода. Но они его товарищ и…

Марк встал и пошел к ним… Сделалось очень тихо. Ребята настороженно смотрели на высокомерного новичка, которого они собирались «проучить».

— Тоска здесь зеленая, — просто сказал Марк. — Хотите, расскажу что-нибудь интересное?

Ребята переглянулись. До отбоя еще далеко. Пусть пока рассказывает.

Марк присел на чью-то койку и стал рассказывать историю Давида Копперфильда.

Давно уже был отбой, дважды заглядывал к ним воспитатель и приказывал спать, а Марк все рассказывал. Он остановился на самом интересном месте и лег спать.

— Доскажу завтра, — пообещал он.

— Спасибо! — благодарно сказал самый маленький.

— Спасибо! Спасибо! — понеслось со всех сторон. Все дети любят слушать (взрослые тоже).

— С ним не заскучаешь! — сказал самый большой. — Вот повезло нам!

Никто и не вспомнил о том, что собирались его бить. Отныне он был на положении любимца публики. Им восхищались, его берегли, к нему подлизывались. Днем на работе к нему подходили ребята из других бараков.

— Марк, ты будешь сегодня рассказывать?

— Буду.

— Можно прийти?

— Конечно, можно.

С того дня, как Марка привезли в колонию, там стало чище и радостнее. Драки прекратились, по крайней мере, в его бараке. Удивительное дело. Утеряв свое детство, Марк словно вернул его этим маленьким правонарушителям. Не знаю, насколько бы их хватило? Остались бы они такие? Марк пробыл в колонии меньше месяца.

О том, что Марка собирались после отбоя бить, заподозрил в тот первый день и дежурный воспитатель. Он был наготове, и каково же было его изумление, когда Русанов без постороннего вмешательства справился с семидесятью озлобленными хулиганами — не физически, а морально, взяв над ними верх. Через несколько дней воспитатель доложил о новичке начальнику колонии Михаилу Михайловичу Захарченко:

— В бараке ни одной драки. Всё свободное время слушают Русанова. Когда он устает, мальчишки мирно беседуют, вспоминают дом, смеются. Ни разу не играли в самодельные карты, потому что Марк не любит карт. Вчера перед сном развозились, как маленькие: прыгали, бросались подушками, хохотали. Ни одного проступка на весь барак.

Вот тогда Михаил Михайлович решил поговорить с Марком. Предварительно он ознакомился с его делом… К своему великому удивлению, он не нашел там «состава преступления». Каким же образом мальчик попал сюда? Что за чушь?

Михаил Михайлович хотел вызвать Русанова в кабинет, но, подумав, сам пошел в барак.

Марк как раз рассказывал. Ребята слушали не дыша. При виде начальника встали. Захарченко добродушно махнул рукой.

— Садитесь. Русаков, продолжай. Я тоже хочу послушать. — Захарченко сел на табурет у стола. Марк покосился на него, но продолжал непринужденно рассказывать.

Захарченко слушал с полчаса, пока Марк не объявил перерыв.

— Я устал, — пояснил он коротко. Захарченко с восхищением смотрел на него.

— Спасибо, Марк. Я ведь не читал «Таинственного острова». Как-то не удосужился. У меня тоже было нелегкое детство. И я… считался трудным малым. Но теперь обязательно прочту.

…Марка выпустили как «не нуждающегося в изоляции» да еще справку дали, что он «ударник труда и примерного поведения». Домой Марк отказался ехать наотрез. На первых порах его приютила жена Михаила Михайловича. Захарченко добился зачисления Марка в интернат для окончания образования. Но Марк неожиданно отказался.

— Я больше не хочу в школу, — отрезал он. — Поеду в Архангельскую область.

Михаил Михайлович долго смотрел на него.

— Не сорвешься? — спросил он.

Марк удивленно взглянул на него. Захарченко усмехнулся.

— Будешь писать?

— Буду.

— В Москве к тетке зайди.

— Обязательно. И к дяде Грише. Это дворник. Славный старик.

— Куда же ты хочешь, на стройку?

— Хочу стать летчиком, работать в лесной авиации. Хорошая школа.

— Молод еще, не возьмут.

— Возьмут. Хоть аэродром подметать!

— Ты это только теперь придумал?

— Нет. Я с одиннадцати лет мечтал стать пилотом, только никому не говорил. (Рыжику, положим, говорил.)

Марк взял у Захарченко взаймы денег на дорогу и уехал.

Марк приехал в один из городков Архангельской области (адрес прочел в «Огоньке» — статья была о лесной авиации), пришел на аэродром и попросил работы. Его не взяли. Марк заявил, что все равно не уйдет («Я же специально ехал к вам из Москвы»), даром согласен работать.

— А что есть будешь?

— Ягод в лесу нарву.

Оставив в конторе чемоданишко, Марк таскал со склада ящики со взрывчаткой, ранцы, мотыги, лопаты, помогал снаряжать и мыть самолеты… Вечером его взяли переночевать в общежитие, напоили чаем, накормили.

Марка полюбили. Закрыв глаза на правила, устроили на работу. Работал он как взрослый. Ему не было и шестнадцати, когда его в виде исключения допустили к парашюту.

В лесной авиации Марк работал до самой армии. Кончил вечерний авиационный техникум. В военкомате ему предложили самому выбрать род войск. Он попросился в воздушную часть.

И начались солдатские будни… Трудная, напряженная учеба требовала выносливости, смекалки. Ведь десантник должен быть радистом, сапером, метким стрелком, спортсменом.

Новые товарищи, новая жизнь. Он и в армии много рассказывал, скрашивая солдатам длинные зимние вечера.

После армии Марк поступил в полярную авиацию. Специально просил, чтобы его назначили в Черкасский, потому что там теперь работал Захарченко.

— Не легко ему, — сказал Марк, — сам знаешь, какой это район, побольше Бельгии или Голландии. Огромное строительство. Скоро вырастет город. А народ здесь трудный. Жена его заведует хирургическим отделением больницы в Черкасском.

— Марк, а Нина тебе пишет?

— Рыжик? Конечно. Она учится в медицинском. Закончит, будет проситься сюда.

— Вы… поженитесь?

— Конечно! Хочешь, я покажу тебе ее фотографию?

— Покажи.

Марк полез в чемодан и, почему-то конфузясь, протянул мне фотографию. Я долго смотрел на милое девичье лицо.

— Какая славная девушка! — сказал я от всего сердца.

Марк спрятал фотографию обратно в чемодан.

— Тебе хорошо у нас в обсерватории? — спросил я.

— Никогда еще в жизни мне не было так хорошо! — торжественно заверил меня Марк.


Глава шестая Мы спускаемся с плато


Странно все-таки: Ангелина Ефимовна была строга, требовательна, вспыльчива и потому иногда сгоряча страстно-несправедлива, но ее все любили. Новый директор обсерватории Евгений Михайлович Казаков строг, требователен, холодно-спокоен и бесстрастно-несправедлив — его все дружно недолюбливают.

Ученый секретарь и заместитель директора — Валя Герасимова. И все по любому вопросу идут к ней, избегая общения с Казаковым.

Женя делает замечания — его выслушивают со скрытым недоброжелательством, Женя похвалил — на похвалу даже не реагируют. Так и кажется, что человек думает про себя: этим ты меня не купишь. Директор, вроде Казакова, может испортить всю радость работы и, следовательно, понизить работоспособность.

Парторгом обсерватории был Ермак, но, когда он уехал в Антарктиду, на его место единогласно избрали геолога и вулканолога Иннокентия Бирюкова. Он коренной сибиряк, родом с Алдана, всего два года как окончил Томский университет. Иннокентию тоже не нравится Женя, но он старается не показывать вида.

Ну, а я не то что не люблю Женю (слишком давно его знаю и не могу забыть, как мальчишкой восхищался им), но огорчен, что его назначили директором, не спросив нашего мнения и не посчитавшись с мнением Ангелины Ефимовны, потому что она никогда бы его не рекомендовала. Однажды она так сказала о Жене: «Он, конечно, талантливый ученый, но он жесток и эгоистичен». А я добавлю от себя: «Злопамятен, мстителен (взять хотя бы историю с Абакумовым) и равнодушен ко всему, кроме науки. А равнодушие может обернуться беспринципностью». Я очень боюсь за Абакумова. Неуютно ему теперь будет в обсерватории. А тут еще Лиза… Кажется, Женя не то что влюбился в нее — разве он может любить, — но… даже слова не подберу, Как только он узнал, что Лиза — дочь Абакумова, он ее сторонится. Но меняется в лице при каждой встрече, и это уже все заметили. Я убежден, что между Казаковым и коллективом непременно будет конфликт. Вот увидите!

Новый директор начал с преобразований. Бехлера из завхоза перевел в механики (Борис Карлович ведь по специальности механик), а метеонаблюдателя Абакумова — в завхозы… Завхоз Мария Кэулькут снова стала уборщицей.

При Ангелине Ефимовне сотрудники вели самостоятельное комплексное научное исследование, что объединяло коллектив. Результаты этих исследований печатались в сборнике «Взаимодействие наук при изучении Земли» АН СССР, в журнале «Вопросы философии» и в «Известиях Академии наук СССР».

Профессор Кучеринер была руководителем с широким кругозором, добрым и мудрым, способным всех объединить. А Женя категорически вычеркнул из плана тему самостоятельного научного исследования коллектива. Терла касалась образования планетарных глубинных разломов земной коры, и мы очень скоро поняли, почему он ее так безапелляционно вычеркнул.

Женя мотивировал свой поступок тем, что обсерватория — это «фабрика данных», и только. Задача сотрудников обсерватории следить, чтобы приборы исправно работали, и проводить первичную обработку материалов. Работы-де у всех предостаточно, на Большой земле ее хватило бы с избытком на три таких коллектива.

Так он сразу всех разобщил. Отныне Валя должна заниматься лишь изучением атмосферы до 30 километров — не выше. Леша Гурвич — регистрировать потоки космических лучей. Иннокентий — измерять колебания земных токов, геологи — знать свои маршруты да последующую обработку в камералке, а гляциологи — не совать нос дальше своего льда. А уж в Москве по сведениям многих обсерваторий составится картина развития геофизических процессов на планете. Какой-нибудь академик найдет общие закономерности и сделает теоретическое открытие.

Когда ребята запротестовали, Казаков сказал, что в свободное время они могут заниматься чем пожелают, он в это не вмешивается, — у всякого свое хобби.

Так он сразу обескрылил всех. Вернее, мог бы обескрылить, если бы не Валя. Она взялась руководить комплексной научной работой во внеслужебное время.

— Мы закончим нашу общую работу, — заявила она гневно. — Конечно, у меня нет того научного кругозора, что был у Ангелины Ефимовны, поэтому вы должны помочь мне по мере сил…

Как понимаете, все это отнюдь не сблизило сотрудников с директором. Потом он добрался до меня. Вызвал к себе в кабинет и спрашивает:

— Тебе еще не надоело сидеть в душной камералке?

Я говорю:

— Нет, не надоело. (В камералке тепло, уютно, весело и не очень-то поманивает зимой в полярную ночь — солнце только что взошло — на воздух. Но ему я этого не сказал.)

— Ты числишься как лаборант или коллектор?

— Лаборант-коллектор!

— Хм! При каком отделе?

— Вне отдела — где нужнее.

— Черт знает что! — насупился Женя. — Может, прикрепить тебя к аэрологам? Будешь помогать в запуске зондов, обработке наблюдений.

Но я уперся.

— Меня аэрология не очень интересует. А в запуске зондов я и так помогаю.

— Что же тебя интересует?

— Ну… геотермика, вулканология. Прикрепите меня к Иннокентию Трифоновичу… Раз уж надо человека прикреплять…

После этого мы минут пять молча смотрели друг на друга. Я неожиданно вспомнил, как Женя еще мальчишкой (а я был совсем маленький) приходил к нам и бабушка пекла для него его любимые блинчики с клубничным вареньем. Женя не простил матери, что она вышла замуж за врага отца, и был очень одинок дома. Поэтому он и приходил к нам — за душевным теплом. Должно быть, Женя тоже это вспомнил. Глаза его потеплели.

— Видишь ли, Николай, — начал он нерешительно, — мне самому будет нужен энергичный, развитой, добросовестный лаборант, на которого я мог бы положиться. Нам предстоит большая работа по ГСЗ… Ты слышал, с чем это едят?

— Знаю. Глубинное сейсмическое зондирование. Ангелина Ефимовна все просила разрешения включить его в план работы обсерватории.

— Ну вот, а теперь ГСЗ уже в плане. Ты, наверно, знаешь, что вся планета покрыта сетью мощных и глубоких трещин: молодых, зрелых, древних. Глубинные разломы на Земле — следствие очень сложных, пока еще загадочных планетарных процессов. Сегодня закладываются первые камни в фундамент новой науки, науки близкого будущего, планетологии. Плато, на котором мы живем, окружено глубинными разломами. По моим предположениям— а когда я здесь работал пять лет назад, я провел в этом направлении большие изыскания средствами геофизики, — глубина этих разломов четыреста, шестьсот и даже девятьсот километров. Представляешь? Я должен это проверить теперь. Будешь мне помогать? Я же вижу… Только ты один, может, еще Лиза… меня не ненавидите.

Женя смотрел мне прямо в глаза, не мигая. Я невольно отвел взгляд.

— А зачем вы хотите ученых низвести до уровня автоматов? — пробормотал я. — Вы же вот вели самостоятельные научные изыскания. И сейчас ведете… Для этого и приехали. Да и тема по существу одна, почему же вам не объединиться с ними?

Женя задумчиво поскреб подбородок.

— Видишь ли, Николай… Когда меня направляли сюда директором, один академик напомнил мне, что обсерватория— это фабрика данных, а задача сотрудников…

— Я уже слышал это на собрании: «Следить, чтобы приборы непрерывно работали» и так далее. Хорош ваш академик — себя небось считает гением. Он-то будет выводы делать, теории создавать…

Я разгорячился, щекам стало жарко. Женя смотрел на меня с холодным любопытством.

— Знаете, Женя, чего вы как директор обсерватории не должны никогда забывать: люди, что здесь работают, пришли сюда не из-за денег и научных степеней, а ради науки. Ни вам, ни этому академику не удастся превратить их в простых регистраторов физических явлений.

— Ты еще многого не понимаешь, — неохотно выдавил из себя Женя. — Не хочется тебя разочаровывать… Так вот: мы с тобой договорились. Будем работать по ГСЗ. Это как раз тебя интересует. Да… Я обещал начальнику рудника в Черкасском выступить у них в клубе. Рассказать рабочим о нашей обсерватории. Отправимся на лыжах. Валя, ты и я. Все старые работники.

— Я ведь не научный работник.

— Там будет в основном молодежь. Расскажешь, как в двенадцать лет пришел сюда. О приключении со снежной ловушкой… Им будет интересно.

В Черкасское мы отправились в воскресенье утром, сразу после завтрака. С нами пошли Марк и Лиза.

Мы спустились на лыжах по занесенной глубокими снегами пологой седловине и очутились в белой и сумрачной тайге. Было очень тихо, отчетливо выделялся каждый звук: зацокала белка на лиственнице, упал с ветви ком снега, крикнула птица, хрустнул валежник под лапами зверька. Мы пошли гуськом. Первым Женя. Бурелом, колючий кустарник, подрост, какие-то пни… Прежде не было пней… Потом прошли мимо вырубок — оголенная земля. Натянутость, неловкость сковала всех. Только Марк насвистывал, как ни в чем не бывало. Пожалел, что не взял с собой магнитофона. «В самый бы раз записать крик полярной совы!» Сначала я шел за Женей, потом отстал и теперь шел последним. Впереди меня, легко отталкиваясь палками, скользила Лиза. Она была в синем пуховом костюме с вязаными шерстяным воротником и манжетами и вязаной белой шапочке. Иногда Лиза оборачивалась и радостно улыбалась мне. Очень красила ее улыбка, просто преображала смуглое, живое лицо. Лиза была очень впечатлительная и быстро краснела и бледнела. В ней чувствовалась сила, но она была скрыта за непобедимой застенчивостью и девичьей угловатостью. По-моему, главная ее привлекательность заключалась в том, будто она знала что-то особенное. Знала, чему она радуется в этом загадочном мире.



Когда я смотрел на Лизу, сердце мое невольно сжималось от тревоги — от страха ее потерять. Я любил дочь Абакумова. Любил с первого дня, когда встретил на Абакумовской заимке. Но прежде я любил как-то спокойно, считая себя недостаточно взрослым, чтобы принять ответственность за любовь, предложить ей стать моей женой. Все успеется, считал я, все придет в свое время.



Все мгновенно изменилось с приездом Жени. Холодный и уравновешенный, он преобразился, встретив Лизу. Теперь он гневался, узнав, что Лиза — дочь Абакумова. Гневался на самого себя. Но сколько могло продлиться это состояние. Если он действительно полюбит, то примирится с тем, что она дочь ненавистного ему человека, и попытается добиться ответной любви. О, как я боялся этого!

Он был мужчина — сильный, самоуверенный, красивый, добившийся успеха в науке. А я? Каким мальчишкой я был по сравнению с ним! Вчерашний школьник, еще не выбрал даже жизненный путь. Как будто было что-то еще, кроме науки, более ценное для меня, что я боялся пропустить, утерять безвозвратно. Мне казалось очень важным прослужить три года в армии, далеко от всего, к чему я привык с детства. А потом впереди еще годы учебы в университете… Ну, это не помешает ничему, можно учиться заочно.

Лиза тоже будет учиться заочно, как многие в обсерватории. Алексей Харитонович предлагал ей ехать учиться в Москву или в Новосибирск, но Лиза наотрез отказалась оставить отца. Летом Лиза собиралась лететь в Москву, сдавать экзамены на географический факультет.

За девятый и десятый классы средней школы она сдавала экстерном в Магадане. Сдала блестяще и получила аттестат зрелости. «Богато одаренная натура!» — говорила о ней с восхищением Ангелина Ефимовна.

Было бы просто чудом, если бы Лиза полюбила именно меня. За что? Она любила меня, как брата, на большее и рассчитывать не приходилось. Спасибо и за дружбу, за братскую любовь… Но я не мог потерять Лизу…

Понимала ли это Лиза? Она была очень скрытна — от рождения или вследствии тяжелого детства среди чужих ей людей, которые вольно или невольно постоянно оскорбляли ее, презирая отца, называя его бродягой. Кстати, Лиза тоже не умела прощать, как и Женя.

Как-то я думал, почему за ней никто не ухаживал в обсерватории. Были попытки поволочиться за Валей, что иногда сердило Ермака, хотя он ей и доверял. Кое-кто влюбился в Валю всерьез. Но на Лизу все смотрели как на девочку. Должно быть, потому, что в ней, несмотря на ее начитанность, было еще слишком много детского. Все ее любили, как милую девчушку, как младшую сестру, уважая в ней детскую ее чистоту. И только Женя смотрел на нее иначе. И это смущало и волновало Лизу. Может быть, льстило ей…

Мы подошли к Ыйдыге и остановились перевести дыхание. За неподвижной, в хаотических нагромождениях льда рекой простирались необозримые лесные дали. Уже заливал долину реки лиловато-голубой рассвет, вливаясь через узкую расселину между гор. Было очень тепло для Севера — градусов 20.

— Как хорошо! — сказал Женя оттаявшим голосом. — Вот чего мне не хватало в Москве… — Он глубоко и прерывисто вздохнул.

В лесу пахло хвоей, корой, невыразимо чистый, отрадный запах леса.

— Давайте сделаем крюк, не такой уж большой, и пойдем через кедровый бор? — предложила разрумянившаяся, довольная прогулкой Валя.

Все согласились. Час пути — и мы вошли в кедровый бор… В нем было торжественно и сумрачно. Величавые кедры чуть покачивались вершинами на ветру, роняя серебристую снежную пыльцу. Мы постояли в молчании, захваченные этим одухотворенным, полным какого-то тайного смысла, безмолвием. Опомнились только, услышав хруст снега под лыжами. К нам подходил высокий бородатый мужчина в черном овчинном полушубке, за плечами висело ружье. Я узнал Барабаша. Мы поздоровались.

— Не заблудились часом? — спросил фельдшер, здороваясь с нами за руку.

Марк объяснил, куда мы идем. На Фому Егоровича он смотрел с сожалением и сочувствием.

— Может, зайдете, погреетесь? — спросил Барабаш. — Фактория рядом… Близехонько.

— А не опоздаем? — нерешительно произнес Женя. Он, видимо, начинал мерзнуть.

— Еще много времени, — решительно возразил Марк и пошел за фельдшером.

Минут через двадцать мы подходили к фактории. Знакомая лайка выскочила навстречу, обнюхала ноги, но не заворчала.

Фактория — четыре просторных бревенчатых дома, такие же бревенчатые сараи для скота и для дров. За дворами занесенные снегом огороды, спускающиеся к реке. А вокруг дремучая тайга да высокое белесое небо.

Изба фельдшера состояла из сеней, кухни с русской печью да большой комнаты в три окна.

Барабаш засветил лампу.

— Раздевайтесь и проходите, а я самовар поставлю!

Пока Фома Егорович хлопотал, мы сняли верхние свитеры и сели кто где. Я оглянулся. Кедровые половицы, некрашеные, но выскобленные добела. От толстых стен из кедровника так хорошо пахло, будто теплым летом в бору. На окнах висели штапельные занавески — красные прямоугольники на желтом фоне, но чувствовалось: в доме нет женщины. Кровать застлана неумело. На большом столе, на клетчатой клеенке, навалены грудой конторские книги, газеты, пачка меховых шкурок.

В углу, отгороженная некрашеным самодельным стеллажом, стояла другая кровать, застланная ярким покрывалом. У изголовья небольшой столик, на нем лампа, учебники и тетради. На стеллаже книги, газеты и журналы.

— Марфенькина боковушка, — пояснил Марк, понизив голос. — Тоскует ужасно Фома Егорович…

— Может, щец похлебали бы? Чай, не обедали сегодня? Чем идти на руднике в столовую…

Мы не отказались. Щи оказались очень вкусными… Наверно, Барабаш наварил дня на три, а мы съели сразу. Но он был явно доволен, даже повеселел.

— Ходят слухи, что скоро вырубят наш кедровый бор, — вздохнул Барабаш, раскладывая по тарелкам тушеную оленину.

Вместо гарнира он подал бруснику и грибы. Домашний ржаной хлеб тоже был очень вкусен. Валя даже есть перестала:

— Не могут вырубить! Это же просто… преступление.

— Есть люди, которые за длинный рубль готовы на любую подлость, — подавленно сказал фельдшер. — Пока шумит, любуйтесь им. — Этому бору триста лет. Есть кедры, которым около пятисот лет.

— Надо бороться! —воскликнул я. — Не дать вырубить этот бор. Объявить бы его заповедником.

— Боремся! — коротко сказал Фома Егорович.

— Под этими кедрами отдыхали первые русские землепроходцы. Когда родился Борис Годунов, они уже цвели и плодоносили, — мечтательно сказала Валя. — Я не знала… Как хорошо, что мы спустились как раз с плато… Женя, мы должны помочь отстоять этот бор.

Женя промолчал. Лиза пытливо посмотрела на него и насупилась.

Пообедали. Женя стал торопить нас. Мы от души поблагодарили доброго хозяина. Пригласили в обсерваторию.

— Если буду охотиться в тех краях, то зайду, — улыбаясь пообещал фельдшер.

Когда мы уже подходили к Черкасскому, я подумал невесело, что время летит до странности быстро и каждый день неповторим. Еще так недавно здесь не ступала нога человека — дикий, безлюдный и чистый край, где все росло и зрело в благодатном просторе. А теперь вот какие-то пни, вырубки, за рудником сводят лес. Землю надо беречь. Сохранять красоту земли, преображая ее. Сохранять для потомков.

Раньше я никогда об этом не думал…


Глава седьмая Неожиданный успех


Когда мы подошли к Дому культуры, уже стемнело. Поселок сиял огнями. Все было запорошено голубоватым инеем: бревенчатые дома, заборы, столбы, провода, старые кряжистые лиственницы и медноствольные сосны.

У подъезда толпилась молодежь. Испитое, коварное лицо Гуся мелькнуло в толпе.

Нас уже ждали и сразу провели за кулисы. Заведующий Домом культуры Сеня Сенчик, веселый паренек с красно-рыжими волосами, похожими на парик клоуна, сказал, что зал уже переполнен, все очень хорошо, но что он хочет нас предупредить… Сенчик замялся.

— Дело в том, — смущенно сказал он, — что у нас возможны всякие эксцессы… и потому вы…

— Эксцессы? — удивилась Валя. — Какие, с кем?

— Понимаете… конечно, у нас большинство славные ребята, комсомольцы, но… к сожалению, тон задают не всегда они, а всякий хулиганствующий элемент, хотя их горстка…

— Если горстка, так почему же их не обезвредят? — удивилась Валя.

— Ну, не совсем — горстка… Ведь это Север! Что вы хотите! И вообще, тихонькие на Север не едут, они сидят, как грибочки, возле папы и мамы. А в Черкасском, как на подбор, собрался самый буйный, беспокойный элемент. Привыкли летать со стройки на стройку. В общем, извините, если будут выкрики, свист или там улюлюканье, вы уж, пожалуйста, не обращайте внимания — будто не слышите. Они пошумят и успокоятся.

Мы переглянулись, немного растерявшись от такого предупреждения.

Едва привели себя в порядок, как оказались на сцене. Лиза и Марк хотели пройти в зрительный зал, но мест уже не было, и Сенчик усадил их прямо на сцене сбоку. Они тут же передвинули свои стулья подальше, чтобы их не было видно из зала.

Нас встретили неистовыми, громовыми аплодисментами и пронзительным свистом. Сколько Сенчик ни махал на них руками, публика аплодировала все неистовей.

Некоторые при этом так свистели, что стали багровыми. По-моему, они просто разминались.

Сеня Сенчик терпеливо пережидал, пока они устали, представил нас и предоставил слово директору обсерватории.

— Поинтереснее говорите! — шепнул он умоляюще.

Сенчик заметно побледнел. Хотя, похоже, был не из пугливых и не из тихоньких. Единственный заведующий Домом культуры в Черкасском, который здесь удержался… Кажется, он пользовался у «буйных» авторитетом, чему, возможно, помогала его клоунская внешность.

Женя холодно и строго оглядел аудиторию, подождал, пока стихнет, и преподнес изящнейшую из своих лекций. Он рассказал (очень интересно!) о задачах обсерватории, об изучении учеными всего мира планетарных процессов, о неразрешенных проблемах науки о Земле.

Боюсь, что лекция, по крайней мере для половины слушателей, пропала даром. Они жаждали развлечений. Дом культуры был единственным таким местом. Совершенно убежден, что эти парни (женщин в Черкасском было еще мало) после недели тяжелейшего труда на рудниках, предпочли бы в свой выходной день не лекцию по геофизике, а кабачок. Будь такой в Черкасском, добрая половина ушла бы туда, и Женя читал бы свою лекцию для тех, кого она действительно интересовала.

Все же постепенно они покорились и стали слушать. Кроме одной группы у стенки. Я узнал компанию: Гусь непринужденно развалился на подоконнике, его неизменная свита — Сурок, Топорик, Рахит, Цыган и. другие нагло поглядывали вокруг. Их заметно боялись. Странно все-таки, почему? Наверно, не хотели связываться или просто трусили.

Я стал внимательно разглядывать собравшихся. Самые разные люди. (И когда успели понаехать?) Рабочие с рудника, буровики, техники и инженеры, служащие, учителя, школьники постарше, лесорубы, летчики…

Да, многие пришли послушать. Когда им мешали, они бросали на шумную компанию недовольные взгляды.

Женя, заметно сократив лекцию, поклонился и сел. Опять шквал аплодисментов и свист — дали выход бродившей, как хмель, энергии.

Сеня Сенчик предоставил слово Вале, но она вдруг громко и категорически заявила, что выступать в таких условиях не будет. От возмущения Валя жгуче покраснела, глаза, что называется, метали молнии.

— Здесь не балаган! — заявила она гневно. На глазах ее показались слезы, и она стремительно ушла за кулисы. Марк уступил ей место, она села рядом с Лизой. Я бы с удовольствием последовал ее примеру и сбежал, но Сенчик уже представлял меня, упрекнув аудиторию за шум в зале.

— Мы живем в поселке Черкасском, — сказал он в притихший зал, — рядом горное плато имени доктора Черкасова. Его экспедиция первой пришла в этот край более пятнадцати лет назад. Все члены экспедиции погибли. Один Черкасов полуживой добрался до жилухи. Однако Дмитрий Николаевич Черкасов снова организовывает экспедицию на плато, в которую берет с собой двенадцатилетнего сына Колю… Николай Черкасов вырос, окончил школу и добровольно вернулся сюда на плато, чтобы помочь ученым до конца открыть и изучить этот край. Предоставляю слово Николаю Черкасову.

Я неловко вышел к кафедре и остановился в нерешительности, не зная, что, собственно, говорить. Мне уже не аплодировали. Ждали. Кто с интересом, большинство из вежливости. Все были несколько смущены обидой Вали Герасимовой. В отчаянии я взглянул за кулисы, где сидели мои друзья. Лиза, вся красная, округлив глаза, испуганно смотрела на меня. Марк стоя делал мне успокаивающие знаки.

— Расскажи им, как рассказывал мне! — зычным шепотом повторил он несколько раз, пока я его понял. Ничего другого мне не оставалось делать.

— Я просто расскажу вам о второй экспедиции на плато, — начал я, стараясь не покраснеть.

Я уже рассказывал это Марку, а еще в Москве — бабушке и одноклассникам. Рассказывал и на пионерских сборах и на школьных географических конференциях, но перед такой аудиторией не приходилось.

Когда я дошел до того места, как отец полярной ночью провалился в глубокую расщелину и только от меня, мальчишки, зависело спасти его, — зал уже был захвачен. Даже Гусь вынужден был примолкнуть, хотя и корчил злобные рожи. Удивительное дело! До чего же стало легко говорить! С этой минуты уже ничто не отвлекало меня. Я рассказывал естественно и просто, как дома в кругу друзей, захваченный этим странным, неведомым ощущением близости к людям.

То одно, то другое лицо, выхваченное из сотен лиц, как бы приближалось ко мне. Я видел глаза, с сочувствием внимавшие мне, шапку волос или лысину, нагнутый вперед корпус в свитере или телогрейке. Некоторое время я как бы рассказывал только этому человеку, пока страстное нетерпение другого не перехватывало мой взгляд.

Теперь я ничего не боялся. Иногда я оборачивался и рассказывал некоторое время Сенчику, очень заинтересованному моим рассказом. Когда я дошел до того места, как вдруг наткнулся на человеческое жилье, все в зале дружно ахнули.

— Абакумовская заимка! —воскликнул кто-то. Историю Абакумова в Черкасском знали.

Уже заканчивая, я сказал:

— Первыми всегда приходят ученые, потому что они разведчики Будущего. Мне выпала редкая удача — еще мальчишкой участвовать в такой научной разведке. Я знал, как мечтали ученые увидеть этот дикий край заселенным. Как они радовались теплым целебным источникам, открытым Алексеем Абакумовым. Ведь на этих источниках можно устроить здравницы для всего Заполярья. Здесь были пять лет назад прекрасные леса, реки, полные рыбы. И вот уже пни, гари… каждое лето лесные пожары. Сегодня мы услышали, что какой-то дурак хочет свести трехсотлетний кедровый бор. Этого, конечно, не будет. Мы не должны допустить этого. («Станут тебя спрашивать!» — буркнул Гусь.) Почему мы зачастую не бережем свою землю? Ведь это зависит от нас. Давайте сбережем этот дивный край — он прекрасен!

Я закончил и вдруг, смутившись задним числом, юркнул на свое место. Мне дружно и тепло похлопали. А затем совершенно неожиданно со всех сторон стали просить слова. По замечанию Сенчика, их «прорвало».

Один рассказывал, как сгорело десять гектаров тайги по неосторожности пьянчуг, выехавших на лоно матери-природы с закуской и водкой. Другой — как глушили рыбу в Ыйдыге подлыми взрывами. Третий, пожилой буровик, вдруг стал говорить о хулиганстве в Черкасском.

— Надо нам взяться дружно да вымести отсюда всякую нечисть, — закончил он, бросив недвусмысленный взгляд в сторону Гуся.

О защите природы, о борьбе с хулиганами говорили еще многие. Когда кончилась встреча, было уже поздно и мы очень устали. Какова была наша радость, когда оказалось, что нас ждет вездеход. Сенчик позаботился. Мы моментально залезли туда вместе с лыжами. Люди не разошлись, пока мы не отъехали. Довольный Сенчик всем крепко пожал руки, а меня даже обнял.

Нас довезли до самого подъема на плато. Дальше мы стали подниматься по тропе, посыпанной золой. Лыжи несли на себе. И тут-то настиг нас смех. Мы хохотали, как сумасшедшие. Только начинаем стихать, кто-нибудь из нас воскликнет: «А помните, как…» — и мы опять так и зальемся.

— А как они нам хлопали?

— А Валя-то… говорит… балаган…

— Спасибо, Колька выручил!

— А этот, как его… Гусь — ой, не могу!

И опять неудержимый смех. Так мы смеялись, взбираясь на плато; смеялись, подходя к дому; смеялись в кают-компании за ужином.

Гарри осведомился, чего это так нас «разбирает»? Мы попытались ему рассказать, но так смеялись, что он ровно ничего не понял. Сказав «тю», он ушел в свой камбуз.

Лизу на сегодняшний день заменял один из метеорологов— Олег Краснов, добродушный увалень, веселый флегматик. Он как раз, зевая, собирался идти на последнее за эти сутки наблюдение. Но Лиза, поблагодарив, послала его спать и сама отправилась на площадку.

На этом наш смех кончился, и мы разошлись по комнатам, как-то сразу поскучнев.

Марк разделся и лег. Я был слишком возбужден, чтобы уснуть, и, сказав, что хочу покурить на воздухе, накинул, не застегивая, пальто и вышел. Насвистывая, я обогнул дом и направился к метеорологической площадке.

Луна зашла. Северное сияние давно погасло, ни единый сполох не тревожил неба, только яркие косматые звезды освещали притихшее в часы ночи плато. Было тепло и тихо. Перед калиткой метеоплощадки высоко на столбе чуть покачивало тусклый электрический фонарь.

В хорошем настроении, всему радуясь, я не торопясь подходил к площадке, когда внезапно остановился. Лиза была не одна. Там был Женя в оленьей полудошке и берете.

В том, что директор обсерватории зашел на метеоплощадку во время наблюдения, не было ничего особенного. Ангелина Ефимовна тоже заходила. Сам не знаю почему, я остановился в неловкости, с ощутимо забившимся сердцем. Они оба молчали. Лиза приостановилась, чтобы запереть щеколду. Однажды на площадку пожаловал медведь и сломал дорогие самописцы. С тех пор мы запирали. Женя пристально смотрел на девушку, и хотя она с усилием перевела тугую щеколду, он не догадался помочь.

Я непроизвольно отступил назад, в темноту. Не то чтобы я хотел подглядывать — это мне и в голову не пришло, — но я отчего-то застеснялся и пожалел, что не остался дома. Они в молчании шли по тропинке. Почти одинакового роста… Женя неожиданно остановился невдалеке от меня, ничего не видя, не замечая. Лиза тоже остановилась, вопросительно взглянув на него. В руках она держала какой-то прибор, наверно, для измерения ветра.

Внезапно Женя схватил ее за плечи и стал осыпать короткими поцелуями ее лицо. Растерявшись сначала, Лиза резко затем рванулась.

— Пустите! Зачем вы… — сдавленно пробормотала она и опрометью бросилась домой. Она пробежала мимо меня, не заметив. Женя долго стоял на том же месте. Потом стал чиркать спичками. Закурил. Я подошел к нему.



— Это ты, Коля? — тихо спросил Казаков. — Ты видел?

— Да.

— Я, должно быть, схожу с ума, — так же тихо сказал он. — Все время — о ней, о ней… Ни на чем не могу сосредоточиться. Со мной еще никогда такого не было. Увлекался, конечно, но легко забывал. Как глупо я себя веду! Никому не рассказывай того, что видел. Я постараюсь справиться с собой. Ведь я ее не люблю.

— А я люблю, — сказал я и, не оглядываясь, пошел к дому.

А Женя все стоял на тропинке, как оглушенный. Меня он, наверное, не слышал.

Я уже открыл было дверь, когда, оглянувшись, увидел, что Женя зашагал к озеру. Подумав, я вернулся на то место. Ну конечно же, на земле валялся анемометр. Я поднял его и отнес в метеорологический кабинет. Там уже никого не было. Я положил анемометр на стол. Мне хотелось плакать.

А потом я лежал без сна на кровати (Марк сладко посапывал во сне) и думал обо всем этом.

Странно, но я совершенно не испытывал ревности. И отец, и мать у меня были очень ревнивы. Мама, например, ревновала отца к Вале Герасимовой. А отец — к кому он только не ревновал маму! У меня, видимо, это совершенно отсутствовало. Не ревность терзала меня, а лишь страх потерять Лизу навсегда. Единственную девушку, которая мне нужна во всем мире.

Я решил завтра переговорить с Лизой начистоту. Будь что будет!


Глава восьмая Северное сияние и гусь


Поговорить с Лизой мне не удалось. Две недели я был занят тем, что вместе с Женей, Иннокентием и Марком размечал места для будущих взрывов. Это была землемерная, весьма утомительная работа. Каждое утро вертолет относил нас все дальше и дальше от плато. К ночи мы возвращались, совсем выбившись из сил.

Разнесенные друг от друга на десятки километров, вытянутые в линию от плато до вулкана, эти взрывы, вспоров непомерную толщу земли, расскажут, чтб там, на страшной глубине. В середине марта геофизики обсерватории выедут на свои места с передвижными сейсмостанциями. Волна взрыва достигнет нижней границы земной коры и, отразившись, ответит на многие вопросы.

А пока мы торопились с подготовительной работой. Женя заметно похудел, почернел, стал молчалив и досадовал на что-то, должно быть на себя самого. Так прошло четырнадцать дней, и Женя дал нам выходной: пора было помыться в бане и отдохнуть.

Я вымылся ночью, а утром предложил Лизе сделать лыжную вылазку на Ыйдыгу. Навестить Барабаша. Лиза сразу согласилась. Она как раз испекла пирог с яблоками и решила отнести ему. Марк было увязался с нами, но я скорчил такую скорбную мину, что он сразу понял, в чем дело, и даже вовремя успел отговорить Лешу Гурвича, который тоже вознамерился идти с нами.

День был чудесный (вообще эта зима была легкая и теплая). Солнце уже поднималось высоко. Еще месяц, оно не зайдет за горизонт — до самой осени.

Дружески разговаривая, мы шли себе да шли по замерзшей блистающей Ыйдыге. Торосы так сверкали на солнце, что слепило глаза. Я думал, как начать разговор. Потом решил сказать на обратном пути…

Солнце пригревало спину, словно кто-то добрый и мудрый, знающий, что меня ожидало, приложил теплую ласковую ладонь.

В природе грядущее событие всегда дает о себе знать. Надвигается ураган—падает барометр, идет гроза—растения и животные присмирели. Ночь все длиннее — падают заморозки, опадают листья, сок все медленнее струится в березе. Завтра выпадет снег — лес готов к зиме. Пришло в возбуждение магнитное поле — приборы зарегистрировали электрические токи земли… Приборы записали инфрашум, не слышимый человеком. Животные кричат и бегут — скоро начнется землетрясение. А человек мирно спит или читает, беседует с другом или провожает любимую, может, ссорится с женой — ничего человек не знает о своем будущем.

Ничего и я не знал в тот день и, так как со мной была Лиза, радовался, как теленок весной. До чего же мне было хорошо!

Когда мы подошли к фактории, Фома Егорович выскочил нам навстречу. Лайка от восторга повизгивала и носилась у всех под ногами. В доме топилась печь. Весело потрескивали дрова, как фейерверк осыпались пылающие угли. У печи стояла низенькая скамеечка: видно, фельдшер сидел перед огнем.

Мы вручили наши нехитрые подарки. Барабаш был тронут чуть не до слез.

— Добрые ребята… — пробормотал он и бросился ставить самовар.

Лиза сняла теплый свитер и осталась в полосатенькой блузке и брюках. Она вымыла, несмотря на протесты хозяина, некрашеный пол, накрыла на стол, а я нарезал хлеб и очистил рыбу.

Лиза разрумянилась, черные глаза так и сияли. Я забыл, что и делал, сел на стул и любовался Лизой. Должно быть, у меня был глупый вид, потому что фельдшер все посмеивался себе в усы.

Фома Егорович принес из кладовой замороженные пельмени и, живо вскипятив воду, бросил их в чугунок. А к пельменям он подал наливку из какой-то лесной ягоды. До чего же вкусная была наливка!

Фома Егорович стал расспрашивать Лизу об отце.

— Прежде он заходил ко мне, — сказал фельдшер, — а нынче что-то и не заглядывает.

— Некогда ему, — пояснила Лиза. По лицу ее проскользнула тень. — На охоту никак не выберется. Завхозом он теперь…

Барабаш вопросительно взглянул на Лизу. Она чуть покраснела.

— Новый директор ведь… давний папин враг. Он ненавидит папу.

— За что он может ненавидеть Алексея Харитоновича? — удивился фельдшер.

— Старая история. Есть злопамятные люди… Не умеют прощать.

Когда мы собрались уходить, сказал Лизе:

— Купил я в прошлом году на платье Марфеньке… Не успела она в нем покрасоваться. Что же попусту стариться материи… Возьми и сшей себе платье, дочка.

Барабаш протянул Лизе сверток. Она в нерешительности смотрела на него. Уж очень дорог был подарок.

— Возьми, — сказал я, испугавшись, что обидится человек.

Лиза взяла и, подумав, поцеловала Фому Егоровича в щеку. Он отвернулся, скрывая невольные слезы.

— Покажи, какой материал, — сказал я смущенно, не зная, чем отвлечь несчастного отца.

Лиза развернула сверток и вскрикнула от восторга. Это было шелковое полотно, удивительно приятного тона и рисунка: мелкие голубовато-серые полевые цветочки по розовому полю, серые легкие стебельки.

— Как идет девушке такое платье! — воскликнул я, уже вообразив его на Лизе.

Невольным, чисто женским движением Лиза приложила материю к себе. Но тут же застенчиво и с раскаянием взглянула на Фому Егоровича. Он ее понял.

— Носи на здоровье, — успокоил он Лизу. — Мне будет приятно, что не истлеет в сундуке. Продать бы я его не мог, сами понимаете…

Кажется, Барабаш хотел нас проводить, но, видно опасаясь быть помехой, остался дома. И мы пошли одни.

Уже скрылось за темными горами солнце и след его потух, но, словно желая осветить нам путь, разгорелось в небе северное сияние.


Мы стояли на льду реки и все смотрели, смотрели. Лиза прижалась ко мне. Я обнял ее за плечи нежно, как сестренку. Так мы смотрели долго, потрясенные до глубины души тем, что творилось в небе.

Разве можно найти слова, чтобы это выразить? Все равно, кто этого не видел, не поймет. Но радугу вы видели? Ту самую радугу, за которой бежала в детстве Лиза. Так вот: в небе полыхали тысячи радуг, то расходясь, пересекая друг друга, то сливаясь полукружиями в один феерический небесный пожар. Зеленые, синие, лиловые, розовые, малиновые языки пламени…

Насмотревшись и продрогнув, мы пошли. И вот тогда я сказал ей, что люблю ее с самой первой встречи… Сначала не знал, что уже люблю. Но знал твердо, что полюблю только ее — Лизу Абакумову.

— Понимаешь, люблю! Скажи только одно: да или нет?

Я остановился и, наклонившись, заглянул ей в глаза. Как они сияли!

— Я не знаю, — сказала Лиза, доверчиво и прямо глядя мне в лицо.

— Как же не знаешь?

— Не знаю… Ведь я еще никогда не любила. Мне тоже с первой встречи казалось, что я полюблю только тебя.

— Понятно. А теперь уже не кажется, — пробормотал я, внезапно упав духом.

Лиза живо сняла варежку и погладила меня по щеке теплой рукой.

— Ты не бойся его, — сказала она. — Я вижу, ты боишься Казакова и страдаешь. Я это пересилю в себе. Я хочу, чтобы тебе было хорошо, Коля. Дай мне разобраться. Нет, тут нечего разбираться. Это верно: я люблю тебя, как никого на свете. Даже больше, чем отца. Может, я люблю тебя просто по-человечески? Но я очень люблю тебя. Ты только повремени. Потерпи, пока у меня пройдет…

— Что пройдет? — произнес я, хотя уже знал, о чем она говорит.

С самого начала нам нужно было приучаться говорить друг другу правду.

— Ты знаешь, — прошептала Лиза, — может я… безнравственная. Я не знаю, что со мной происходит… Стоит Казакову взглянуть на меня… я сама не своя. У меня в глазах потемнело, когда он меня поцеловал. Наверно, надо было дать пощечину? Но это было бы нечестно с моей стороны. Ведь он не поцеловал бы, если бы не видел меня насквозь. Но я его совсем не люблю. Сможешь ли ты меня простить?

— Да. Видишь ли… Лизонька. Если мы рано поженимся, а жизнь большая, то, наверное, не раз будет такое и с тобой и со мной — придется терпеть…

— Ты так думаешь?

— Конечно! Столько интересных людей на свете,

Увлечения будут и у тебя, и у меня. Но увлечение — это еще не обязательно любовь. И ради любви настоящей нужно научиться в себе это преодолевать. Только и всего.

— На всю жизнь? А если любовь пройдет?

— Да, что может быть ужаснее, когда живут двое, так называемые муж и жена, и совсем не любят друг друга… Тогда лучше расставаться…

— Коля! Почему ты над этим думаешь? Откуда ты все это знаешь?

— Мне кажется, мои родители уже не любят друг друга… Пошли, а то ты простудишься.

У поворота реки мы взобрались на высокий берег, и перед нами блеснули огни Черкасского. Минуя рудник, мы пошли прямо к плато.

— Коля! — позвала Лиза, остановившись. — Мне очень хорошо. А тебе?

— И мне хорошо, — сказал я искренне.

— Смотри, а сияние все не угасает. Как можно жить, никогда не видя полярного сияния?

— Должно быть, можно, только они — бедные!

— Да, бедные люди: никогда не видеть полярного сияния…

Так мы шли веселые, беспечные, а над нами, щедро освещая путь, полыхало северное сияние. Мы уже вышли на протоптанную тропу — скоро подъем на плато — и тогда увидели их…

Они стояли на тропе, перерезая нам путь: Гусь, Топорик, цыган Мору, Сурок, Рахит.

Ноги у меня стали ватными, под ложечкой захолонуло, будто глянул в пропасть. Только увидев их, я уже знал: не случайно они здесь. Они ждали нас.

Лиза! Как мне спасти Лизу? Разве я слажу с пятью хулиганами?

Замедлив шаг, я бросил быстрый взгляд вокруг. Справа и слева темнели колючие заросли шиповника — не продерешься. Только вперед или… назад.

А они уже подходили и окружали, не теряя времени. Лиза судорожно уцепилась за мой рукав.

— Коленька! — прошептала она.

Гусь выступил вперед и нагло осмотрел Лизу.

— Пропустите нас, — сказал я своим обычным голосом, запрятав страх надежно, и хотел пройти.

Парни окружили нас плотнее.

— Разве мы для этого ждали тебя битых два часа, милок, — ласково процедил Гусь и, осклабившись, показал свои острые, как у лисицы, зубы. Он задумчиво уставился на Лизу.

— Пропусти девчонку, Гусь! — вполголоса посоветовал Сурок. — Мне двадцать лет не треба.

— Можно и «вышку» схлопотать, очень просто! — так же вполголоса поддержал его Рахит и нервно хихикнул.

— А ну беги, девчонка, что есть духу. Пли! — мрачно выговорил Мору и посторонился, давая Лизе дорогу.

— Ты, Цыган, за меня не распоряжайся. Командую здесь я, понял? — оборвал его Гусь. Однако посторонился неохотно.

Лиза стояла, прижав руки к груди и тяжело дыша. Во взгляде ее был ужас.

— Беги, Лиза, беги! — крикнул я.

— Как же я тебя брошу?

— Иди! — Я вложил в это слово весь свой страх за нее, гнев, что она не понимает и медлит. Мне даже не верилось в такой оборот: им был нужен только я.

Несколько бесконечных секунд Лиза колебалась. Ей претила мысль бросить меня в беде. Но разве она могла мне помочь? В следующее мгновение она метнулась между Цыганом и Топориком, упала, запутавшись в лыжах, в одно мгновение освободилась от лыж и понеслась назад по тропе к поселку.

— Со страха дорогу забыла, — добродушно усмехнулся Цыган.

Гусь проводил ее угрюмым взглядом и обернулся ко мне:

— Слушай ты, профессорский сынок, ничего плохого мы тебе не сделаем. Нам срок не нужен. Просто я побился об заклад… Так вот, позабавишь меня… Встань на одну ногу и кукарекни десять раз. Топорик, будешь считать. А потом можешь идти хоть домой, хоть за своей кралей.

Он флегматично ждал, смотря поверх моей головы. Парни с любопытством разглядывали меня. Один даже пощупал мой черный свитер.

Северное сияние разгорелось с новой силой. Теперь с неба спустился малиновый бархат. До чего же Гусь и его компания не вписывались в этот пейзаж!..

«Зачем они здесь? — подумал я с отчаянием. — Как могло случиться, что они пришли сюда, где было так чисто и радостно».

— Я жду, — со спокойной угрозой напомнил Гусь.

— Вы знаете, что я не буду этого делать, — сказал я тихо.

— Будешь! — уверенно возразил Гусь. — Еще как будешь, милок! Даю тебе минуту, чтобы сообразить: от тебя останется вонючий фарш, если будешь тянуть.

Он поднял руку с часами и стал следить за секундной стрелкой. Я взглянул на парней. Они тоже слушали меня в клубе… Неужели они дадут ему убить меня? Кто они? Только один Гусь был мне ясен до конца.

Одеты они были разно — кто щегольски, кто в засаленной телогрейке. Выпущенные чубы, брюки с напуском, тупой взгляд, наглая ухмылка. Типичное хулиганье, везде одинаковое, — на московской окраине или окраине государства. Для них Гусь — вожак, жалкий, нелепый, страшный паяц. Они его обожают, потому что он властен и жесток.

Все же я сделал попытку воззвать к ним:

— Ребята, ведь я не сделал вам ничего плохого! Не слушайте Гуся. Дайте мне пройти!

Я обвел их глазами, поочередно каждого. Кто отводил глаза, кто, неловко переминаясь, смотрел на меня либо на Гуся. Все молчали.

— Минута истекла, — сказал Гусь, опуская руку с часами. — Кукарекай, я жду!

Мне показалось, что Цыгану стыдно.

— Миша Мору, — сказал я, вспомнив его имя. — Миша!

Сокрушительный удар под ложечку — и я перегнулся пополам, задохнувшись.

— Будешь кукарекать, падло? — злобно спросил Гусь. Я отступил, освобождаясь от лыж, они мне мешали.

Как жаль, что я не умел драться. Но разве я мог знать, что мне это понадобится? Следующий удар был в ухо. В отчаянии я бросился на Гуся. Он не ожидал, и я ударил его кулаком в подбородок. Он лязгнул зубами, парни заржали. Гусь двинул меня в плечо — и правая рука повисла. Я закричал от боли. Драться он умел. В школе, которую он прошел, умели драться,

— Кукарекай, сволочь! — зарычал он, оскалив зубы.

— Ребята! Миша!

Они не били меня. Они только стояли вокруг и не давали мне убежать. Когда я, изловчившись, ударил Гуся ногой в живот и метнулся в заросли шиповника, Топорик подставил мне ногу, и я упал. Гусь наклонился и поднял меня за шиворот, как кутенка.

— Что, я убить тебя должен? Кукарекай!

Я рванулся и опять хотел убежать — Топорик со смехом расставил руки, оттесняя меня к моему мучителю.

— Ребята! Пятеро на одного, да?

— А ты покукарекай и пойдешь домой, — не глядя на меня, посоветовал Мору.

— Мы же ему кукарекали! — обиженно закричал Сурок.

— Зачем? Зачем вы унижались перед ним? Вы же люди!

Гусь потерял от бешенства человеческий облик:

— Ты будешь… кукарекать?!

Я опять попытался бежать, на этот раз мне подставил ногу Сурок. И тут же, словно устыдившись чего-то, отошел в сторону. Я споткнулся, но удержался на ногах.

Гусь сбил меня с ног, и я опять упал — вниз лицом.

Тогда началось настоящее избиение. Удары следовали один за другим. Я уже не смог больше подняться. Помню, я кричал: «Фашист! Ребята, почему вы слушаете этого фашиста? Почему? Почему? Почему?»

Этот подлый выродок бил сапогом все время в одно место. Не выдержав, бросился было на меня Топорик, но почему-то быстро отошел.

— Отобьешь легкие, Гусь! — услышал я словно издалека голос Сурка.

Боль была нестерпимой и ужасной. Сапоги были тяжелы, будто подковы у лошади. «Хоть бы я потерял сознание, — мелькнула мысль, — хоть бы забили скорее совсем». Но сознание не покидало меня, — покинули силы, а Гусь все бил и бил, бил в одно и то же место.

— Хватит! — вдруг заорал Цыган. — А ну, хватит! — Прочь, падло!

— Хватит!!

— Сейчас пойдет потеха! — захихикал кто-то.

Я лежал, задыхаясь, на снегу. Что-то горячее и соленое вытекало у меня изо рта. Я захлебывался, икал, содрогался всем телом. А они дрались возле меня — Русь и Цыган; оба озверев от ненависти, сопя и рыча, ругаясь непотребными словами.



Раздался пронзительный свист, крик: «беги», град ругательств, затрещали кусты. Парней как ветром сдуло. Вдруг стало тихо, очень тихо, Я с трудом приподнял голову… Мир залило красным, а потом все почернело. Я оглох и ослеп, только сознание тлело, как огонь под золой.

Меня подняли, я застонал от пронзительной боли, чуть не захлебнулся кровью. Чьи-то крики жалости и возмущения — издалека. И кто-то — далеко — плакал отчаянно, по-детски. Неужели Лиза? Все, все сознавал, только застилало зрение плотной пеленой, а слышал издалека… Но когда меня несли на носилках уже через больничный двор, я почувствовал морозную свежесть ночи, и пелена перед глазами разорвалась — я увидел небо.

Северное сияние уже погасло, но звезды были такие яркие, такие косматые и огромные, что у меня захватило дух, и я заплакал. Кровь по-прежнему струйкой вытекала изо рта, и я понимал, что это значит.

Неужели умру? Погибнуть не за родину, не ради науки или друзей своих, не на войне, а от сапога хулигана… Что может быть недостойнее и нелепее! Почему именно со мной это должно было случиться? А как же бабушка, отец? Лиза… Лиза…

Должно быть, я застонал, потому что один из санитаров сказал: «Осторожнее, не тряси».

Почему-то с этого момента и на долгие месяцы меня начала преследовать фраза из Рея Бредбери: «Будет ласковый дождь».

Меня внесли в больницу. Приемный покой. Кто-то вскрикнул: «Это же Коля Черкасов!» Меня окружили люди в белых халатах. Почему я никак не потеряю сознание? Все равно я умру сегодня ночью. («Будет ласковый дождь».)

Меня положили в отдельную палату. Осмотрев меня, женщина-врач с милым усталым лицом задумалась. У нее был растерянный вид человека, не могущего решиться. Ее звали Зинаида Владимировна Захарченко (жена Михаила Михайловича). Хирург, заведующая отделением больницы.

— В операционную… — наконец решила она.

И меня повезли длинным, нестерпимо длинным коридором.

И опять я услышал тихий плач и понял, что там в приемной Лиза, друзья, что они ждут и волнуются. Наверно, уже и Марк был там, и Валя Герасимова.

Положили на операционный стол. Зинаида Владимировна подошла ко мне, держа перед собой руки, намазанные йодом по самые локти.

— Будем делать операцию, дружок!

— Делайте, если нужно… («Будет ласковый дождь».)

— Общий наркоз, — сказала Зинаида Владимировна. И только тогда (наконец-то) я ушел от стыда, унижения, мук и этой измучившей меня фразы.


Глава девятая «Будет ласковый дождь»


Я проснулся утром. Возле меня в белом халате сидел бледный, похудевший Марк и смотрел на меня.

— Колька! — сказал он и скривился, тщетно удерживая слезы.

— Марк! — я очень обрадовался ему и понял, что мне предстоит жить и что в этой жизни дружба, пожалуй, будет самой большой радостью.

— Марк, скажи…

— Ты не шевелись, Колька, и не разговаривай. Тебе пока нельзя разговаривать — врач не велел.

— Только скажи: мне удалили легкое? Что же ты молчишь? Целиком?

— Нет, осталось немножко… Тебя сейчас покормят. Я скажу…

Я посмотрел на окно. Какое хмурое, неприветное утро.

Значит, я калека… С одним легким далеко не уйдешь. Научная работа — она всегда тяжелая — это для здоровых. И мне же идти в армию! Призываться! Я закашлялся, и опять пошла горлом кровь. Покормить меня не успели: от слабости я впал в забытье.

Я и сам не знаю, был ли то бред или я уже спал и видел сны. Все один и тот же сон, такой далекий и от Гуся и от действительности.

Я блуждаю в лабиринте пещер глубоко в жерле вулкана Ыйдыга. Узкий каменный ход. Я едва пролезаю сквозь него, стиснутый камнем. Я задыхаюсь, мне нечем дышать. И вдруг — тупик. Еле повернувшись, начинаю протискиваться назад. Потом ползу другим ходом, еще более узким. Ползу бесконечно долго, пока снова не упираюсь в тупик. Так я ищу и ищу выхода — и везде тупики, тупики…

Потом кошмар ослабевает. Я иду просторным гранитным коридором, ведущим куда-то вниз. Вхожу в наклонные извилистые галереи. Спускаюсь в темные колодцы, пропасти, бездонные бездны — веревки не хватает, — я срываюсь и падаю. Поднимаюсь, потирая бок, он так болит. А в руках у меня снова веревка. Провалы, провалы, кошачий лаз. И всюду меня преследует эта фраза: «Будет ласковый дождь». Эти слова надрывают мне душу!

И вот возникла мелодия. Начиналась она с шепота… Шепчущиеся коридоры. Я прислушивался затаив дыхание. Затем издалека, из глуби Земли, начинал звучать странный, причудливый марш — суровый, скорбный и торжественно-радостный.

Голоса Земли!! Я стою в огромном зале и слушаю голоса Земли. Темная базальтовая толща пронизана багровым отсветом где-то близко кипящей лавы, но как холодно здесь, в недрах Земли. Мелодия растет, ширится, грозная и непонятная, от которой я дрожу все сильнее. Вокруг меня неподвижно стоят каменные изваяния, похожие на гномов в островерхих колпаках.

Я становлюсь на колени и прикладываю ухо к Земле. И слышу: Земля дышит. Последний безумный рывок страха, и я вдруг успокаиваюсь. Земля живая, родная, ее нечего бояться. «Будет ласковый дождь… Будет ласковый дождь… Будет…»

Я открыл глаза. Возле меня на стуле сидела Лиза. И зачем я проснулся!

— Коленька!.. — протянула она и заплакала. — Простишь ли ты, что я убежала?

— Что ты, Лиза!

Так это ее мучило? Бедняжка!

— Ты же побежала за помощью.

— Да, я так кричала… Все сбежались и бросились к тебе. Но ведь помощь пришла слишком поздно. Я бросила друга в беде. От этого никуда не денешься: я бросила друга в беде. Я знала, что позади творится что-то страшное. Ты был один, а их целая банда!

— Нет. Мы были вдвоем: Гусь и я. Вдвоем… Просто он оказался сильнее меня. Что же ты могла сделать, если я с ним не справился.

— Их было пятеро! Наверно, я должна была остаться и убедить их. Ведь не все же они звери? Был цыган Мору. И этот… по кличке Сурок. Он теперь раскаивается. Мору был не такой уж плохой парень — Марк его знал…

— Лиза! Почему был?

— Ах, ты еще не знаешь! — Лиза с сомнением посмотрела на меня. Как лихорадочно блестели ее глаза, как обострились черты лица. Она словно стала старше лет на пять. Нелегко ей далась эта история.

Лиза живо наклонилась и поцеловала меня в щеку и губы:

— А у тебя уже борода растет.

Я промолчал. Смотрел в окно. За окном рос старый-престарый кедр. Хорошо, что его при постройке больницы не спилили.

— Я расскажу тебе все новости, но сначала поешь. Ладно?

— Ладно, ты пока выйди.

После завтрака, когда я лежал уже умытый, причесанный дежурной нянюшкой, вошла Зинаида Владимировна, выспавшаяся, румяная с мороза, и весело улыбнулась мне:

— Сегодня мы молодцом? Дело пойдет на поправку. У тебя хорошие друзья, Коля. Ночи не спали возле тебя, по очереди дежурили. Дай-ка я тебя послушаю. Так, дыши глубже…

Я закашлялся, и снова пошла горлом кровь. Сконфуженная Зинаида Владимировна отстранила подбежавшую сестру и сама битый час отхаживала меня. Вечером пришел Марк и остался ночевать в палате. Ему, к моей великой радости, даже раскладушку поставили.

Когда ко мне забежала Зинаида Владимировна пощупать пульс, я благодарно поцеловал ее руку. На ее выпуклых голубых глазах выступили слезы. Она погладила меня по плечу.

— Рад Марку?

— Очень! Спасибо.

— Будет ночевать здесь с тобой пока. Лучше всех на тебя действует. Завтра, если тебе будет лучше, пущу Михаила Михайловича — давно к тебе рвется. Покойной ночи, ребята. Марк, я на тебя надеюсь!

— Марк, что с Цыганом? — спросил я, едва мы остались одни.

Марк сначала перенес за изголовье лампочку, чтобы мне не светило в глаза (с этого он начинал каждое свое дежурство у моей постели, а санитарки при уборке опускали ее на место), и сел рядом.

— Я тебе все расскажу, а ты будешь лежать спокойно. И не ворочаться. И не разговаривать.

На этом он замолчал. Надолго. Я терпеливо ждал, уже пенимая, что Цыгана нет на свете. Наконец Марк начал неохотно:

— Цыган Мору, едва они добрались до общежития, поругался с Гусем. Из-за тебя. Миша упрекал Гуся в жестокости… «Ты — не человек, — сказал он, — ты действительно фашист. За что ты угробил парнишку? Эх, что же я не вмешался раньше! Как я теперь буду жить? Гнус ты таежный!» Слово за слово, Миша погрозился разоблачить в чем-то Гуся. Что-то он о нем знал серьезное. Без того уже взбешенный, Гусь окончательно вышел из себя и набросился на Мишу с ножом. Но тут произошло неожиданное.

Впервые эти парни восстали против своего вожака. Они ему скрутили руки, отняли нож и потребовали прекратить драку. Больше того, сначала Сурок, потом Топорик тоже стали его упрекать за тебя. А потом всем гамузом припомнили ему все, что у них давно накипело. «Больше ты не будешь нами коноводить, — сказал Миша, — хватит с нас. Видеть не могу твоей мерзкой рожи. Завтра попросим коменданта перевести тебя в другую комнату, и не вздумай рыпаться». С Гусем от бессильной злобы и досады сделалась истерика.

— Истерика? — удивился я.

— Да. Он же из преступного мира, они все почти больны истерией. Сурок определенно нервнобольной, ему лечиться надо… Ну вот, спать они легли раньше обычного: видно, ни говорить, ни играть в карты уже не хотелось. А ночью Гусь убил Михаила Мору топором и скрылся в тайге. Сейчас тайгу прочесывают. Сурок ходил к Михаилу Михайловичу, плакал там, каялся, что не вступился за тебя, что не предусмотрел убийства. Он крепко спал. Проснулся от визга Рахита, который первый обнаружил убийство. Они все после этой истории какие-то другие. Ты дал отбить себе легкое, но не дал себя унизить. Никак не могут понять, отчего ты предпочел смерть кукареканью.

Марк хмыкнул:

— Я заходил к ним в общежитие. Они без конца это обсуждают. Кто-то им рассказал, что Суворов кукарекал во дворце. И тогда, представь, Топорик (он же самый тупой из них) сказал, что это не одно и то же. Он не сумел объяснить почему не одно и то же, но стоял на своем.

Объяснил Рахит — кстати, его зовут Шурка Кузнецов, — он сказал, что Суворова это не унижало, потому что это было у него веселым озорством, протестом против чопорности и фарисейства двора. А Гусь хотел унизить и тебя лично, и всю интеллигенцию в твоем лице, и ты не мог этого допустить даже ценой жизни.

— Он так сказал? — переспросил я недоверчиво. Марк рассмеялся:

— По смыслу так. Знаешь, как он говорит, на каждом слове присловье — матерщина. Но мысль его! — Марк произнес это с такой гордостью, словно Рахит был его брат. — Сурок долго сидел задумавшись, потом говорит: «Правильно сказал этот парнишка Черкасов, что Гусь — фашист. А мы разве этого не видели? Что мы— чурки с глазами? Почему мы давали ему измываться и над нами, и над людьми? Потому, что у нас нет гордости ни на грош, а у Черкасова есть гордость. Я им сказал, что это называется чувством собственного достоинства и без него нет человек а… С них со всех взята подписка о невыезде. Будут еще не раз допрашивать. Сурок вроде бы немножко не в себе. Плачет и просится к тебе, но доктор не велел пускать.

Марк заботливо поправил мне подушку.

— Если бы ты знал, Николай, что сейчас творится на руднике. Изгнали всех хулиганов. Остались только эти, у которых подписка о невыезде. Собственно, на данный день с хулиганством на руднике покончено. Вот как все в жизни бывает. И твои страдания не напрасны.

Я с удивлением взглянул на Марка: как он мог сморозить такую глупость? Не слишком ли дорогая цена за порядок на руднике? «Не напрасны»! Мои страдания тем именно и усугублялись, что они были бесцельны и нелепы. Но Марку я ничего не сказал. Уж очень он мне был сейчас дорог. Без него я мгновенно впадал в самое мрачное одиночество. Как ни странно, Лизу мне тогда видеть не хотелось.

Но больше Женя не смог отпускать Марка в больницу, В обсерватории разворачивалась спешная работа по глубинному зондированию, и ребята рано вылетали на вертолете и поздно возвращались..

У меня был несколько раз Михаил Михайлович Захарченко. Он подробно расспросил меня, как все происходило. Я сказал как было, то есть что избивал меня один Гусь, остальные просто смотрели.

— Я с ним не сладил. Он бы в конце концов забил меня насмерть, но вступился Миша. Гуся не нашли?

— Нет, прочесали всю тайгу окрест… Не нашли пока… Михаил Михайлович хмурился, ему как будто было неловко передо мной, что допустили такое, не предусмотрели.

— А ты, Черкасов, не падай духом, впереди целая жизнь! — сказал мне, прощаясь, Захарченко.

Жизнь… Какая? Утром во время обхода врача я сказал Зинаиде Владимировне, что мне весной в армию. Успею ли я поправиться к тому времени? Она растерянно взглянула на меня, быстро заморгала ресницами — это у нее нервное.

— Какая там армия, дружок. Ты теперь не солдат!

— Меня уже… не призовут в армию? Никогда?

— Ты теперь не подлежишь призыву… А разве тебе так хотелось в армию? Ну-ну, не волнуйся.

— Может, мне и учиться теперь нельзя?

— Учиться можно. Смотря на каком факультете. На геологическом вряд ли… А почему бы тебе не пойти на исторический? Ну-ну! Я к примеру. Еще выберешь себе подходящую профессию.

Она ушла. «Будет ласковый дождь». Будет… Многое будет, но без моего участия.

Поправлялся я медленно, наверное, потому, что был очень угнетен. Меня все еще мучили сильные боли в груди, болезненный кашель с кровью. Пульс был частый. Зинаида Владимировна морщилась, когда щупала пульс. Дыхание затруднено. Я очень страдал от удушья.

Как-то я спросил дежурного врача, что было бы, если б не вырезали легкое.

— Гангрена, — удивилась она вопросу. И напомнила, что легкое вырезано не целиком, а только три четверти. — Нормальное дыхание восстановится, — успокоила она меня.

Многое я передумал в эти тяжелые дни. Мне хотелось с открытыми глазами встретить свое будущее. С мужеством солдата. Маме так не хотелось, чтобы я шел в армию. Теперь она может радоваться… Не призовут никогда. «Ты теперь не солдат»,

Никогда мне уже не быть таким, как отец: сильным, смелым, энергичным, первооткрывателем и путешественником. Уже никогда я, например, не попаду в Антарктиду. Никогда не стану настоящим мужчиной, как наш любимец Ермак. Если бы меня избили пять хулиганов, может, не так было бы стыдно и позорно. А ведь Гусь старше меня вдвое… Отец, наверное, будет теперь меня презирать. Лиза в глубине души тоже. Жалость, смешанная с презрением. Разве мне это нужно?

А у родителей неладно… Я это чувствовал по бабушкиным письмам. Она тревожилась, сердилась на маму. Писала, что ценит и любит моего отца.

Думал — мысли ползли медленно, тяжело, как угрюмые свинцовые тучи в ноябре, — об Алексее Харитоновиче. Я знал, что он мечтал видеть Лизу замужем за мной. Абакумов опять может остаться один. А с Лизой мне надо расстаться. Она, чего доброго, из жалости пойдет за меня. Из ложного раскаяния, что убежала тогда…

О чем я только не передумал! До чего же меня грызла тоска. Я совсем «завял», как квелое растение без солнца. Тогда, решив, что это у меня от «грустных мыслей», Зинаида Владимировна велела пускать ко мне посетителей.

Началось настоящее паломничество. Вот уж никак не ожидал, что я такая известная персона. Шли в одиночку и целыми коллективами. Первым ко мне прорвался Сурок. Он каждый день умолял пустить его ко мне. Сурок так похудел за это время, что я его едва узнал. Глаза стали огромные и лихорадочно блестели. Белый халат ему очень шел, он походил на врача. Но вел себя не как врач, а как псих. Вошел и сразу — на колени:

— Не встану, пока ты, парень, меня не простишь! Я, естественно, заволновался:

— Что ты, встань!

— Прости, Черкасов!

— Да ладно, чего там, раз поняли. Встань, пожалуйста!

— Ты меня прощаешь?

Ему непременно было нужно услышать это слово.

— Ну, прощаю.

— Спасибо, Коля, да я теперь… по гроб жизни. А Цыгана убил Гусь… Знаешь?.

Он заплакал.



— Коля, а может, бог все-таки есть, а?

— Почему ты так решил? — полюбопытствовал я. Сурок даже побледнел.

— Если бога нет и мы произошли от обезьян, то откуда же угрызения совести? У животных ведь не бывает угрызений совести? Если бы знать точно. Что бы ему подать знак, а? Я бы тогда пошел в монастырь.

— Слушай… я не знаю, как тебя звать…

— Меня зовут Сергей. Сергей Авессаломов. Я…

На этом он убежал, не попрощавшись, опрокинув по пути стул.

В следующий раз Сергей привел с собой всю компанию. В белых халатах, в одних носках (тапочек в больнице не хватало, в сапогах не пускали), в непривычной обстановке они явно смущались. Чувствовалось, что вожаком у них Сергей. (Без вожака они никак не могут. Обязательно нужно, чтобы ими кто-то распоряжался!)

Они выложили на тумбочку передачу: яблоки, шоколад, орехи. Сергей всех представил — не по кличкам, а по именам (вот это достижение: вспомнили, наконец, что у них есть имена) — и хотел заставить каждого просить прощения. Но с меня было довольно, и я сразу заявил, что давно простил. Все заметно повеселели. Неужели им действительно нужно мое прощение? Или просто боятся осложнений со стороны юридической?

Мы немножко побеседовали. Они меня называли «друг Коля», я их по именам. Попрощались честь честью, за руку.

После них явилась делегация от рудника: секретарь комсомольской организации, председатель месткома. Тоже принесли яблок, шоколада и орехов. За ними группа хихикающих девушек. Эти принесли мне блинчики с вареньем, кисель и пельмени со сметаной.

Я представил, как они пекли на общей кухне в общежитии эти блинчики, как их старательно мазали вареньем и от души извинил неуместное хихиканье. Они смущались, оттого и хихикали. Одна из девушек побойчее, крепкая, грудастая брюнетка Настя Годунова, была известна по газетам как знатная крановщица. Остальные — просто милые, скромные, стесняющиеся девушки — русые, темноволосые, одна рыженькая. Они не знали, о чем со мной говорить и молча таращили на меня глаза.

Говорила одна Настя, громко, будто с трибуны. Она рассказала, как на руднике сейчас борются с хулиганством. А потом, должно быть вспомнив по ассоциации, рассказала, как у них на селе хулиганы «отбили печенки» одному парню и он, когда «оживел», переехал в город, так как уже не годился для крестьянской работы. В го* роде он окончил институт и теперь работает фармацевтом. А жена у него зубной врач.

Девушки посматривали на Настю неодобрительно и скоро начали прощаться. Они пожали мне руку, а рыженькая даже поцеловала меня.

В последующие дни меня навестил, кажется, весь рудник. Моими передачами угощались все больные и медперсонал в придачу. А у меня не было аппетита. (Только те блинчики я и съел: не хотелось обижать девчат.)

Конечно, навещали и наши обсерваторские.

Валя Герасимова, обняв меня, всплакнула.

— Что я скажу Дмитрию Николаевичу! — твердила она в отчаянии. — Не уберегла его единственного сына!

Как она могла меня уберечь? Чудачка!

Приходил Барабаш. Клял себя, что не проводил нас тогда.

— Понимаешь, сынок, постеснялся навязываться. Дело молодое у вас… Я ведь понял, что любишь ты абакумовскую дочку.

Лиза была серьезная и замкнутая. Поцеловала меня и села рядом. Что-то ее угнетало, тревожило. Мы оба испытывали неловкость. Беседа не вязалась. Лиза расспросила меня о здоровье. Рассказала, какие работы проводятся в обсерватории. Сообщила, что завтра у Марка выходной и сегодня он придет ночевать. Я обрадовался. Лиза вздохнула, опять поцеловала меня в щеку и ушла…

Когда за ней закрылась дверь, меня охватило такое отчаяние, что захотелось умереть. Я понял, что по-прежнему — нет, больше — люблю ее. «Будет ласковый дождь».


Глава десятая «Ты теперь не солдат»


Утром, сразу после обхода врача, пришел Абакумов. Вот кто меня любил больше всех — Алексей Харитонович. Он судорожно обнял меня:

— Сыночек!

Мы оба растроганно смотрели друг на друга. За это время, что я его не видел, Абакумов снова потерял обретенную жизнерадостность. Но он не жаловался. Был молчалив и полон сочувствия. Рассказал, что подыскивает себе работу…

— Даже если бы Казаков вас уволил, чего без основания делать не имеет права, — возмутился я, — с плато он не может вас согнать, у вас же собственный дом! (Я поразился прозорливости Ангелины Ефимовны, настоявшей на купчей.)

— Это так, спасибо профессорше, — согласился Абакумов. — Можно, конечно, в случае чего и на руднике найти работу. Работой меня не удивишь. Мы ко всему привычны.

— Он не придирается к вам? — спросил я.

— Евгений Михайлович-то? Нет, вроде бы как не придирается. Ему слово-то мне сказать зазорно. Брезгует он мной. Это ведь не Дмитрий Николаевич…

Гарри Боцманов принес мой любимый пирог. Он меня просто заговорил.

— Думаю уезжать, милый Коля. Ты сам знаешь, что я прирожденный моряк. И фамилия морская: Боцманов. Какой-то прапрадед был боцман во славу русского флота. Может, при Петре Великом жил и трудился на его кораблях? Мне рассказывал такое мой дедушка. Ну, а я морской кок по призванию. Мне на одном месте сидеть никак невозможно. Если бы я тогда не проворовался, разве я попал бы на это плато.

— Да, но теперь-то зачем приехал?

— Охмурил меня твой отец, профессор Черкасов, а сам взял да в Антарктиду подался. А Гарри ему не нужен. Разве бы я не мог работать поваром в Антарктиде? Вот я и решил: увольняюсь! Да еще при таком начальничке работать, как этот психованный Женечка? Ни за что! Помяни мое слово, будет на плато смертоубийство. Я не я, если Алексей Харитонович не пристукнет его за дочку. Ведь даже постороннему человеку видно, что Женечка воспылал страстью кое к кому.

— Что ты говоришь! — недовольно пробормотал я.

— Есть у меня друзья на китобое, — продолжал как ни в чем не бывало Гарри. — Ихний кок просто сухопутная крыса: добавки жалеет лишний раз плеснуть моряку! — и скучный такой, словно нафталином его посыпали. Этот нафталинный кок хочет осесть в Одессе. Ну, а раз так — вся команда спит и видит снова заполучить к себе Гарри Боцманова. Будешь мне писать на китобойное судно?

— Буду, если не забудешь прислать адрес.

— Это намек на то, что в прошлый раз забыл? Тогда же ты был маленький, о чем бы я тебе писал? А теперь ты взрослый, умный человек. Не совсем, положим, умный… Я бы лучше тысячу раз кукарекнул… Черт с ним, лучше кукарекать, чем потом лежать и кашлять. Разве не так?

— Может, и так, но я лучше бы умер, чем стал терпеть издевательства какого-то подонка.

— Гм, понимаю тебя, браток! Со мной было нечто подобное, когда я плавал на «Морском коте»…

Гарри так и не рассказал свою историю. Вошла Зинаида Владимировна, пощупала пульс и нашла, что на сегодня посещений хватит. Уходя, Гарри шепнул мне:

— Насчет Лизы ты, браток, не бойся—сто пар глаз за ней доглядывают. Ничего плохого с ней не случится. Я еще погуляю на вашей свадьбе, если, конечно, пригласите и если я не буду в это время в далеком плавании. Поправляйся, Коля!

После него стало тихо и тоскливо. В соседней палате сестра звенела пузырьками. Пахло лекарством и дезинфекцией. В коридоре переругивались санитарки. Ко мне было зашел больной из соседней палаты, но я сделал вид, что сплю.

Выздоровление затягивалось, больница надоела мне до чертиков, и я стал настойчиво просить Зинаиду Владимировну, чтобы меня выписали.

— Но ты еще температуришь, — с досадой возражала она.

— Оттого и температурю, что в больнице, — резонно доказывал я.

— Тебе вообще теперь противопоказано Заполярье. Надо возвращаться в Москву.

Глаза ее смотрели на меня с жалостью. Она размышляла вслух.

— Отец работает в Антарктиде… Гм, думаю, мать сумеет устроить тебя в хорошую больницу? Там тебя подлечат. Потом в санаторий месяца на три… куда-нибудь на берег моря. Да, похоже, ты у нас не поправишься… Ладно, я тебя выпишу, буду навещать. А пока мы изыщем способ отправить тебя в Москву. Что ты так побледнел?

— Зачем же в Москву… Дома…. ну, в обсерватории я быстро поправлюсь и приступлю к работе.

Зинаида Владимировна отвела глаза.

— Разве я уже и работать… не смогу? Как же…

— Не волнуйся. В этом году не сможешь. Пройдешь комиссию… Тебе дадут вторую группу. Может, первую.

— Какую… вторую? — не понял я.

— Инвалидности. Вторую группу. Что ты так все воспринимаешь? Это же временно. Тебе необходим щадящий климат. Средняя полоса России. Ни жары, ни холода… А пока мы выпишем тебе бюллетень. Не расстраивайся. Все идет нормально.

Марк прилетел за мной на вертолете. Утром я принял ванну, побрился. С чувством освобождения надел свой костюм. С Марком были и Абакумов, и Бехлер. Оба сияли от радости, что я возвращаюсь. Я старался не делать резких движений: чего доброго, пойдет горлом кровь и меня не выпустят из больницы. Утром я нарочно не додержал термометр — получилась нормальная температура.

Провожать высыпала вся больница: санитарки, врачи и сестры. Больные приникли к стеклам и махали руками. Я изо всех сил крепился. Но когда вертолет поднялся, в изнеможении закрыл глаза.

— Устал! — крякнул Абакумов с сокрушением. Так с закрытыми глазами долетел до плато. Встретили меня буквально все. Я чуть не заплакал — так был растроган общей радостью. За что они, собственно, меня любят?

В кают-компании был накрыт стол для праздничного обеда. Женя крепко пожал мне руку. Он немного загорел, лицо его обветрело. Валя Герасимова, не стесняясь, целовала меня, словно родная сестра. Лиза стояла в отдалении и смотрела грустно и пристально. Внутри у меня будто что-то оборвалось. Но я улыбнулся ей. Гарри в белом колпаке и халате помахал мне разливательной ложкой.

— Напоминаю, товарищи, через час обед, — сказал Женя.

— Сегодня у нас выходной в твою честь, — пояснил Марк, когда мы вошли в нашу комнату. — Ты очень устал, полежи пока.

Марк помог мне раздеться и уложил в постель.

— Может, тебе не надо идти на этот обед? — спросил он встревоженно.

— Ничего, Марк, я отдохну.

— Можно и там лежать… Стол мы придвинем к дивану.

— Буду возлежать как древний римлянин?

Обед прошел благополучно. Они не очень приставали, чтобы я ел. Я выпил немного шампанского, несколько глотков. С радостью всматривался в дорогие лица, такие оживленные и веселые. Разговор за столом велся на самые разные темы. Как всегда, больше всех острили бородачи геологи.

После обеда меня уложили на диван, стол убрали и начались танцы, Конечно, первым делом, твист. Они и Лизу научили. Она отплясывала по очереди со всеми ребятами. Женя «твистовал» с Валей Герасимовой, да так, что все бросили танцевать и смотрели, смеясь, на двух директоров. Поскольку женщин явно не хватало, танцевали и без оных — друг с другом.

В общем, было как будто весело и дружно. И все же у меня создалось впечатление, что это все камуфляж. Искусственное примирение между коллективом и директором, чтоб создать видимость истинного праздника. Им всем давно требовалось отдохнуть и повеселиться. При Ангелине Ефимовне каждый день немного танцевали, пели под гитару, а иногда веселились напропалую. Она сама, хоть ей под пятьдесят, очень веселая. А Женя сухой и холодный. Прежде он не был таким.

Вечером, уже лежа в постели, я спросил у Марка:

— Почему не любят Казакова?

— Я тоже думал об этом. Почему? Истинным директором здесь является Валентина Владимировна. Только благодаря ей и сохраняется видимость благополучия. Она — буфер между коллективом и директором. А почему его не любят, ответ прост: несимпатичный он человек. Талантливый, но эгоцентричный, умный, но холодный. Нет в нем душевного тепла, что особенно ценится в условиях зимовки. Можно ли о нем сказать, что он карьерист? Не знаю… Честолюбив, конечно. Знаешь, что мне лично в нем не нравится?

— Что? — заинтересованный, я быстро приподнялся на локте. О, как закололо в боку!

— Осторожнее! Лежи спокойно. Он не борется с тем, что презирает. Ты заметил, плохое в жизни всегда почему-то и неумное. А Евгений Михайлович очень умен и не борется он по принципу: дуракам не закажешь. То, что я ненавижу всем существом, с чем буду бороться, пока жив, он лишь презирает. Думаешь, он не встречал в науке таких людей?

— Подожди, Марк, я еще смутно, но начинаю понимать. Но где факты?

— Факты на поверхности. Они не скрыты — вот, гляди! Казаков будет защищать докторскую. Кроме снисходительной иронии, эта тема в нем ничего не вызывает, но он защитит ее блестяще (вот увидишь!) и получит звание доктора наук. Я ведь не ученый, а всего лишь пилот.

Видимо, эта тема апробирована. Выигрышна. А лучшие работы свои он делает негласно, для души, вроде это у него хобби. Почему же он не пошлет к чертовой матери то, к чему снисходит, и не отдаст себя целиком тому, чем захвачена его душа?

— Ты ему это говорил?

— Еще нет.

— И не советую. Наживешь врага. Он будет тем сильнее тебя ненавидеть, чем больше правды в твоих словах.

— Еще рано. Я не совсем разобрался в нем. Он ведь сложнее, чем кажется. А я так мало знаю… Коля, я хочу снова учиться!

Я уставился на него во все глаза:

— Да ну! На каком факультете?

Марк поморгал ресницами… До чего я любил этого парня! Как я радовался, что он мне друг.

— Видишь ли, меня не удовлетворяет моя работа.

— Почему? Неужели ошибся в выборе?

— Может, и ошибся. Вообще-то каждому не мешает уметь управлять вертолетом, это всегда пригодится. Человек может уметь водить машину, но это не значит ведь, что всю жизнь надо только и делать, что водить автомобиль. Я бы хотел быть… астрономом. Почему тебя это так удивляет?

— Не то что удивляет…

Я был поражен и восхищен!

— Марк! Ведь это же замечательно! Я всегда увлекался астрономией, но мне и в голову не приходило самому быть астрономом. А разве есть заочный астрономический?

Марк грустно покачал головой.

— В том-то и дело, что нет. В Московском университете на Ленинских горах есть физический факультет. Я узнавал. Там пять отделений: физики, геофизики, астрономии и другие. Это на дневном факультете. На вечернем и на заочном отделениях физического факультета нет. Я писал ректору университета, спрашивал, нельзя ли сдать экстерном сразу за два курса. Я бы подготовился и сдал.

— Ну и что?

— Он пишет, что это не разрешается. Показать письмо?

Марк полез в чемодан и достал довольно потрепанное письмо. Видно, часто его перечитывал. Отвечал сам ректор (не поручил ответить секретарше!). Очень доброе, хорошее письмо. Приглашал Марка приезжать и держать экзамены.

— Хороший человек, должно быть, этот ректор, не поленился прочесть мое письмо.

— А разве такое длинное?

— Целая ученическая тетрадка.

— Ох!

Мы оба стали хохотать.

— Чего же ты там писал?

— Объяснял, почему хочу сдавать экстерном. Хочется поработать в обсерватории. Учиться пока и здесь можно. Люди вокруг ученые, помогли бы.

В тот вечер мы, как всегда, проговорили долго. С Марком не соскучишься! Перед сном Марк достал магнитофон и поставил голоса птиц. Я лежал весь в поту, преодолевая удушье — как мне не хватало воздуха! — и слушал щебетанье птиц.

Потом Марк спросил, понизив голос:

— У вас с Лизой плохо?

— Хуже некуда, Марк.

— Лиза очень страдает. Она думает, что все ее презирают за то, что она бросила тебя в беде.

— Какая ерунда! Чем бы она мне помогла?

— Она не может себе простить, что даже не попыталась. Обрадовалась, что ее отпустили.

— Она испугалась. Это так понятно.

— Конечно! Но это противно всем ее убеждениям. Я ее разубеждал, но никакого толка.

— Самолюбие ее ущемлено. Она была о себе другого мнения.

— Как у вас все неладно получается… с самого начала. За столом сегодня сели далеко друг от друга… Что же будет?

В последующие дни мне вроде стало легче, но все равно угнетали слабость и постоянное удушье.

Все работали, а я бродил по обсерватории. Несколько раз я вызывался кому-нибудь помочь, но меня мягко, но решительно отстраняли.

Тогда я, чтобы не мешать, шел на камбуз к Гарри. Он усаживал меня, как когда-то в детстве, на табурет в уголке, сбивал мне гоголь-моголь и, пока я ел, готовил обед и говорил:

— Помяни мое слово, Коля, этого Гуся не найдут. Они же его ищут не там, где надо. Подряд прочесывают тайгу, тратят драгоценное время.

— А ты знаешь, где его искать?

— Безусловно знаю. У теплых источников. Где горячие ключи, там он и прячется. А где еще можно спрятаться зимой? Был у нас на флоте такой случай…

Он рассказывал очередной случай, и я, выслушав, брел к себе в комнату. Там ложился поудобнее и читал фантастику. Или просматривал газеты. Свежие газеты и журналы теперь приносили ко мне в комнату.

Лиза, сделав очередное наблюдение, отсиживалась в метеорологическом кабинете либо уходила на лыжах в горы. Казакова она заметно избегала. Он ее, впрочем, тоже. До плато доносились глухие взрывы — это производили глубинное сейсмическое зондирование. Без меня.

Как-то вечером ко мне зашел Женя. Сел на стул. Внимательно посмотрел на меня.

— Не придумаем, с кем отправить тебя в Москву, — произнес он озабоченно.

— Зачем меня отправлять, — возразил я угрюмо. — Вот поправлюсь, приступлю к работе.

— Тебе надо лечиться. Ты сам знаешь. Врачи говорят, этот климат тебе противопоказан.

— Мало ли что они говорят. Не понимаю, почему вам так хочется от меня избавиться!

— Что ты, Колька! Ты же знаешь, как я люблю и тебя, и всю вашу семью!

Я увидел его расстроенное лицо и пристыженно умолк. Он великодушно потрепал меня по плечу.

— Кроме того, тебе надо учиться. Еще лет восемь, не меньше.

— С аспирантурой, что ли?

— Да. Наука потребует от тебя всей жизни. Для науки — Н е жаль. Жалко растрачивать время и силы попусту, черт те на что…

Женя горько махнул рукой и задумался, словно бы забыл обо мне.

— С волками жить, по-волчьи выть, — сказал он наконец, — иначе тебя съедят. Не дадут работать, двигаться вперед.

— Вы о чем, Женя? — не понял я его. И не мог понять тогда.

— Так… У меня были большие неприятности в Москве. Оттого я и решил приехать годика на два сюда. Кстати, и материал на докторскую собрать.

— Какие же неприятности?

— Узнаешь в свое время. Чем позже, тем лучше для меня. Ну, поправляйся.

Он ушел. А вслед за ним прибежал взволнованный донельзя Гарри.

— Коля, иди скорее в радиорубку. Там тебе Марк приготовил сюрприз.

Я наскоро оделся и поспешил в радиорубку. Там уже сидели Валя, Леша, Иннокентий, Бехлер, Олег Краснов — взбудораженные и сияющие. Вслед за мной вошло еще несколько человек. Марк в наушниках сидел перед пультом. Я знал, что он любитель-коротковолновик, но мне и в голову не приходило, что он такой мастер. Именно Марк, а не штатный радист, сумел установить радиосвязь с островом Грина в Антарктиде, где зимовали мой отец и Ермак. Кто-то подвинул мне стул. Я сел рядом с Марком, пробормотал благодарность. Марк работал ключом так быстро и непринужденно, словно был классным радистом.

Радист Валерий Ведерников развалился в кресле. Шкиперская бородка, яркие серые глаза, густые черные брови — Валерий почему-то на всех смотрел иронически, но сейчас впервые ирония ему явно не удавалась. Видно было, что он по-мальчишески восхищен и немного завидует даже. Оказалось, что с его разрешения Марк уже давно пытался связаться с островом Грина.

Я очень разволновался тогда, и так как переговоры шли по азбуке Морзе, в которой я ничего ровным счетом не понимал, то я волновался все сильнее и стал умолять Марка не сообщать обо мне.

Марк понимающе кивнул. Лицо его было радостно-сосредоточенным. Отец с противоположного полюса спрашивал прерывающимся голосом морзянки, как у меня дела и что пишет мама. Писем от мамы я не получал давно, а бабушка писала как-то туманно — не поймешь. Мне казалось — там неблагополучно.

— Скажи, что я здоров и работаю, слышишь, работаю! — Я вскочил и кричал Марку в самое ухо. — А мама здорова, скучает о нем и часто пишет. Хорошо сыграла новую роль. Скажи, что директор обсерватории Женя Казаков — папа удивится.

Марк нажал ладонью на ухо — я, кажется, его оглушил— и стал легко и быстро стучать ключом. Тем временем в рубку набилось битком народа, все просили передавать от них привет. Сквозь толпу протискался сам Казаков.

— Неужели Антарктида? — спросил он ошарашенно. — Молодец, Русанов!

Марк уже кончил разговор и, улыбаясь во весь рот, повернулся к нам.

— Будем беседовать два раза в неделю, — сообщил он. — На острове Грина зимуют семеро. Шесть советских людей и один англичанин. Они все здоровы. Скучают по своим близким. Я передал, что у нас тоже все здоровы. Научные исследования идут благополучно. Передал, что приступили к глубокому сейсмическому зондированию.

— Молодец! — еще раз одобрительно сказал Женя и вышел.

А мы еще долго обсуждали событие. Договорились, что на следующую связь Валя и я приготовим написанный текст. А потом кто-то крикнул: «Какое сияние, товарищи!»— и все высыпали наружу.

Небо колыхалось, меняя цвета. Плато вдруг залило ярким рубиновым светом. Мне показалось, что «старики» по ту сторону теплого озера подняли голову. Но я вдруг закашлялся, и Марк, словно заботливая нянька, поспешно увел меня домой, в комнату. Остальные перешли в кают-компанию, и скоро до нас донеслись звуки гитары и песня:


Сырая тяжесть в сапогах,

Роса на карабине,

Кругом снега, одни снега,

И мы — посередине…


Глава одиннадцатая Мама выходит замуж


На другое утро, после завтрака, в кают-компании появилась Зинаида Владимировна с грубоватой девицей в сапогах, которая оказалась заведующей паспортным столом. Да, теперь на плато прописывали приезжающих и выписывали отъезжающих.

— Собирайся, Коля! — беспокойно сказала мой лечащий врач. — Завтра Михаил Михайлович вылетает в Москву и доставит тебя прямо на руки маме.

Это было сказано в присутствии Лизы и скалозубов-геологов. Спасибо им, ни один не улыбнулся.

— Никуда я не поеду! — закричал я возмущенно.

— Но тебе противопоказан здешний климат, Коля! Понимаешь или нет? Теперь тебе уже здесь не работать… — попробовала урезонить меня Зинаида Владимировна.

— Давай-ка твой паспорт! — потребовала девица резким голосом.

— Ты здесь не поправишься, надо ехать, — назидательно сказал Женя. Он их и привел сюда.

— Я не поеду. Я не собираюсь увольняться из обсерватории, — повторил я гневно.

Марк стоял рядом со мной. Он-то знал, как мне не ко времени было уезжать отсюда… Подошла Валя Герасимова.

— Тебе совсем не надо увольняться, Коля! — Валя неприязненно взглянула на Казакова. — Тебе дали временно вторую группу инвалидности. Надо эту возможность использовать для лечения. А через полгода ждем тебя здесь.

— Никто его не собирается увольнять! — зло бросил ей Женя.

Уговаривали меня долго и нудно. Паспортистка подчеркнуто смотрела на часы-браслетку. Я упирался. Все равно бы они меня не уговорили, но вмешалась сама судьба. Валерий Ведерников принес мне радиограмму от бабушки.

Все смотрели, как я, бледнея, читал радиограмму, а потом быстро спрятал ее в карман.

— Ладно, сейчас принесу паспорт, — не своим голосом сказал я, — можете выписывать.

Кажется, им всем очень хотелось узнать, что было в радиограмме. Но я отнюдь не собирался это разглашать. На Ведерникова можно положиться. Радиограмму я показал только Марку. Вечером, когда он вернулся с работы. Но об этом потом. Вечер еще не скоро наступит. День был очень долгий…

Я ушел к себе, как только все оформил. Выдвинул из-под кровати чемодан. Надо было собраться.

Вот уж воистину: пришла беда, отворяй ворота! До чего же все плохо складывается! А Лиза… Я посмотрел на часы. Как раз сейчас свободна. Почему она не зайдет ко мне? Знает, что уезжаю. Разве ей не о чем поговорить со мной перед отъездом? Я прислушался, злясь на себя, что прислушиваюсь, жду. Самому пойти к ней… Но это бесполезно. Я уже приходил так, поговорил с Алексеем Харитоновичем, Лиза грустно молчала, опустив глаза.

Кто-то остановился перед моей дверью. Постучали.

— Войдите! — крикнул я, зная, что это не Лиза. Это был Сергей Авессаломов.

— Не помешал? — спросил он. — Я слышал, ты завтра уезжаешь, и вот зашел проститься.

Он неуверенно смотрел на меня — как-то его примут? В обсерватории он не был ни разу. Сергей был одет в короткий полушубок из оленьего меха, на голове шапка-ушанка, обычная на Севере. Я предложил ему раздеться, и он повесил то и другое на вешалке за дверью. Остался в поношенном сером костюме и черной шелковой рубашке, аккуратно застегнутой на все пуговички. Галстук он не носил. Волосы он, видимо, накануне вымыл, и они еще больше чем всегда походили цветом на спелую пшеницу и, рассыпаясь, падали на лоб и на глаза. Он нетерпеливо дергал головой. Я его усадил, а сам сбегал на камбуз за чаем и кое-какой закуской. Конфеты и печенье у меня были. Накрыл на стол, убрав книги и тетради на полку.

— Сколько у тебя книг! — сказал Сергей, с восторгом оглядывая стеллажи.

— Здесь и мои, и Марка. А ты любишь читать?

— Романы не очень, там ведь все выдумано. Я больше люблю про животных.

Сергей внимательно смотрел на меня. Глаза у него были большие, синие, чуть выпуклые. Вообще это был красивый парень! Его портило только выражение не то что затравленности, а какого-то ожидания плохого. Будто он ждал, что его сейчас вот-вот ударят. Он даже втягивал иногда голову в плечи и щурился. Несомненно одно, жизнь отнюдь не баловала этого парня.

Я налил ему и себе чаю, сделал бутерброды. Он стал есть, посматривая на меня исподлобья, и вдруг спросил:

— Ты, конечно, не веришь в бога?

— Нет.

— Но ты же не можешь знать точно, есть он или нег?

— А ты верующий? — Я не удержался от улыбки.

— Прежде не верил, — серьезно сказал Сергей. — Рос-то я среди неверующих. А сейчас меня вопросы одолели. Если по-ученому на них не ответить, то значит… Случай с тобой вот тоже…

Кажется, я покраснел.

— При чем здесь случай со мной?

— У тебя дух оказался выше телесной немощи.

— Но когда фашисты пытали партизан, требуя выдать…

— Понимаю, — перебил он, — и у них дух был сильнее тела, если они шли на смерть. Когда Гусь бил тебя смертным боем, я вдруг подумал: «А если бог есть и все видит?»

— Однако за меня вступился цыган Мору, а не ты! — не удержался я.

— Ну, правильно. Я же еще был прежний, скот и подонок. Но когда Гусь бросился с ножом на Мишку, я первым вступился…

Сергей вздохнул прерывисто, как вздыхают дети, наплакавшись.

— Не могу больше ни ругаться, ни слушать. Обрыдло. Почему же обрыдло вот так сразу? Если бога нет, то откуда произошло угрызение совести? Может наука объяснить?

— Может, — мрачно сказал я. Меня грызло свое горе. Сергей немного подождал, что я скажу, но я молчал,

и он продолжал:

— Люди — везде люди, плохое переплелось с хорошим так, что не растащишь. Но есть же просто хорошие? Целиком?

— Конечно есть. Когда человека что-нибудь захватит целиком и он уже о себе не думает, о своей выгоде, а лишь о том, чему посвятил свою жизнь.

— Кабы ты знал, Коля, как мне хочется жить спокойно. В монастырь бы ушел. Ты только представь. Тишина… Кругом лес, огороды, пасека. Все любят друг друга, как братья. Да вот насчет бога-то еще сомненье берет…

— «Братья», — усмехнулся я. — Сергей, а за что ты в колонию попал?

— А за хулиганство же! Я малый-то был озорной, а как подрос, просто спасу нет. Вся семья у нас какая-то пропащая.

— Что ты!

— Да. Всяк по-своему пропал. Мы же деревенские, с Ветлуги. Село Рождественское. Весь наш род испокон веков жил в деревне. Не уехали бы из Рождественского, ничего бы этого не случилось. Корни у нас слишком глубоко проросли в землю: на новом месте уже не приросли.

Отец работал на заводе честно, но без души, душа там осталась, на Ветлуге, — стал пить и скоро помер. Остались мы четверо: дедушка, маманя, четырнадцатилетний балбес — я да грудная сестренка Танюшка. И мать, и дед работали на строительстве. Мать — каменщицей, дед — плотником. Работали неплохо. Квартиру им дали отдельную, двухкомнатную (еще при отце). Внизу магазин, за углом кино, напротив школа, куда я ходил. Все удобства под рукой. Только не в коня корм. От тоски чахли. Так и не привыкли к городу. Матери все воздуху не хватало. Плакала… А деду Рождественское мерещилось. Сна совсем лишился. Начнут они с матерью вспоминать корову Буренушку. Как телилась; как заболела раз, и дед в метель за ветеринарным фельдшером ездил. С дороги сбился. Чуть не замерз. Все-таки привез этого фельдшера. Спасли Буренку. Хорошая корова была. Выйдешь ночью на двор, а она тыкается теплой мордой в руку. Дед, бывало, начнет рассуждать, а мать ему поддакивает. «Какая это, говорит, жизнь в городе? Живем на пятом этаже. Квартир этих, как сот в улье».

Не легче и мне было. Учителя говорили: трудный, озорник. А тут еще ребята насмехаются: говорю не так. У нас ведь заместо «ч» выговаривают «ц»: «Поцему? Зацем?» Начну у доски отвечать — класс со смеху так и грохнет.

Все чаще вспоминал деревенских… Как мы озоровали, по огородам лазили, по садам. В лесу каждый кустик знали. Где какое гнездо. А то засучим штаны выше колен да ищем броду. А не найдем — вплавь через Ветлугу. На той стороне ягод больше в лесу было. Когда в город переезжали, дед вырезал себе на память ясеневый посох… Держал его в изголовье. Все мечтал: возьмет этот посох и пойдет с ним домой, на Ветлугу, умирать.

— Ну, а почему не вернулись? Сейчас же лучше стало в деревне.

— Кому возвращаться-то? Ни матери, ни деда сейчас в живых нет. Они без меня уже умерли.

— Подожди… А где же твоя сестренка?

— Танюшка-то?

Сергей смущенно посмотрел на меня.

— В детдоме она. Я, видишь, какой шелопутный. Куда я ее возьму? При моей жизни… В общежитие?

— А кем ты работаешь на руднике?

— Сейчас в плотничьей бригаде. Я же хороший плотник: дед научил. Я и слесарить умею. Могу машину водить, но правое нет. Думал на лето с геологами уйти.

Я задумался. Сергей смотрел на меня с надеждой. Он, видимо, верил, что я могу ему помочь.

На руднике его знают прежнего… И поступков от него ждут прежних. И распить бутылку запрещенного на руднике спирта позовут в первую очередь его.

— Сергей, а почему бы тебе не поступить в обсерваторию рабочим. У нас матом не ругаются…

— Неужели не ругаются? Как же они выдерживают? Выходит, монастырь-то рядом? Нечего и в Троицко-Сергиеву ехать?

Он окончательно развеселился. «Может, издевается?»— промелькнуло у меня. Парень с заковыкой.

Волосы все падали ему на глаза, он их приглаживал. Руки у него были красивые, под стать пианисту, а не плотнику, хотя ладони огрубели, как подошва.

— Добрый ты, Николай! — вздохнул Сергей. — Меня ведь в обсерваторию вашу не возьмут.

— Я пойду спрошу. Посиди здесь.

Я отправился к Жене, рассказал ему про Сергея. Только про монастырь умолчал. Блажь это, пройдет. Просто парень мечтал о тихом месте, где можно отдохнуть душой.

Просить не пришлось. Подходила весна, и в обсерватории позарез были нужны рабочие для полевых исследований.

— Ладно, прикомандируем его к Иннокентию. Или к Леше Гурвичу — они никогда не ругаются.

— Иди оформляйся! — объявил я Сергею с торжеством.

— Да ну… в обсерваторию? — Сергей так обрадовался, что даже побледнел.

Он долго жал мне руку и благодарил. Перед уходом, уже в дверях, сказал как-то несмело, что было непохоже на него:

— Еще у меня к тебе просьба будет… Большая. Из-за этого, собственно, к тебе и шел. Насчет Танюшки… Не мог бы ты ее проведать? Узнай, не плохо ли ей. В Московской области детдом-то. На электричке надо ехать… Места там больно красивые. Леса, луга.

— Хорошо, съезжу.

Сергей дал мне адрес, написанный заранее на бумажке. Почерк у него был хороший.

Он вдруг снова сел у дверей, уже одетый.

— Хорошо у нас на Ветлуге, Коля. На всю жизнь запомнились мне наши луга. Знаешь, когда ветер подует и вдруг все травы, все цветы заколыхаются, заволнуются. Луг делается то желтый, то голубой, то как засверкает всеми цветами сразу… Ну, словно радуга на землю упала и рассыпалась. Сердце захолонет, такая красота. Когда я за хулиганство отбывал, мне все луга снились…

— Ну, почему ты не поехал все-таки домой, когда освободился?

— Не мог я один туда вернуться. Вот и подался на Север. Здесь тоже неплохо. Были бы люди хорошие. Все от людей зависит. Ну, я пошел. Спасибо тебе за все.

Так вошел в мою жизнь Сергей Авессаломов.

Вечером я рассказал Марку историю Сергея. Марк, впрочем, ее знал. Он только удивился, что у него есть сестренка. Об этом Сергей никогда не рассказывал.

Потом я показал Марку радиограмму. Вот что было в ней:

«Коленька, немедленно выезжай домой. Вся надежда на тебя. Мама влюбилась. Выходит замуж. Жду тебя нетерпением. Целую крепко. Бабушка».

Я вдруг заплакал, как маленький, отчаянно стыдясь своих слез и отворачиваясь. Нервы мне совсем изменили.

Марк сел рядом на мою постель. Видно, хотел меня утешить, но не нашел слов.

— Отца… жалко, — объяснил я свои слезы, — какое предательство! Удар в спину.

Мы проговорили с Марком далеко заполночь. Если бы не он, я, вероятно, очумел от тоски.

Все же Лиза пришла утром к нам в комнату — проститься. Марк сразу вышел. После я узнал, что верный друг ходил по коридору и никому не давал войти. Очень уж хотелось ему, чтобы мы договорились.

Лиза сидела на постели Марка, на самом краешке, и смотрела мимо меня в окно. Почти в профиль ко мне. Так она была еще прекраснее! На ней было узкое черное платье с белым воротничком. Меня поразила линия ее шеи — от маленького розового уха до плеча. Я был потрясен. Лиза повернулась и встретила мой взгляд. Она невольно поднялась. Я бросился к ней, мы обнялась. Я стал целовать ее. Лиза горячо отвечала на поцелуи.

— Я люблю тебя, — твердила она, — я так тебя люблю! Ты вернешься? Мы еще увидимся?

— Ты будешь моей женой? — спросил я, чуть отстранив ее, чтобы видеть лицо, глаза.



— Буду!

В следующее мгновение я вытолкал ее за дверь… Где платок?.. Я схватил полотенце Марка и прижал его ко рту. Полотенце окрасилось кровью. Я лег навзничь.

Марк вошел в комнату… Увидел и бросился за льдом.

Когда кровотечение улеглось, перепуганный Марк стал уговаривать меня не лететь.

— Тебе надо в больницу, — твердил он, — в больницу.

— Никому не говори. Я должен лететь. Может, я сохраню отцу жену.

Проводы и прощанье пришлось сократить. Бородачи геологи принесли подарок, тронувший меня до глубины души: коллекцию камешков и минералов с плато. Я не знал тогда, какую это впоследствии сыграет роль. Сколько раз она потом звала в путь, бередила душу, не давая успокоиться! А Марк отдал мне свои магнитофонные ленты с голосами птиц. Я не брал, но он заставил взять. Сердечно простился с Иннокентием Трифоновичем.

— Берегите Абакумова! — шепнул я ему умоляюще. Парторг усмехнулся:

— Ты хочешь сказать: дочь Абакумова! Сбережем!

— Нет, я сказал то, что хотел сказать. Не давайте Алексея Харитоновича в обиду. Он ведь очень…

Подошел Абакумов, и я замолчал. Мы обнялись на прощанье.

— Эх, парень! — только и сказал он.

Я вдруг заметил, как Алексей Харитонович постарел за последнее время. Волосы были по-прежнему густы и курчавы, но словно снегом их замело. Даже широкие кустистые брови поседели.

Валя Герасимова стояла рядом и горестно смотрела на меня, едва удерживаясь от слез.

— Сходи к моему отцу, — сказала она, прощаясь. — Сходишь? Дай слово!

Я удивленно поклялся, что схожу. Почти все просили меня сходить к их родным. Словно они оставались на Марсе.

Лизе я махнул рукой издали. Марк ей все объяснит.

— Что мы все провожаем и провожаем! — грустно заметила Валя.

Пассажирский рейсовый вертолет опустился на плато. Марк и Леша помогли мне подняться. Мне было так плохо, что я даже не выглянул в окно.


Глава двенадцатая Я узнаю…


Бедный Михаил Михайлович, досталось ему за дорогу. Он не мог даже подремать. В Магадане медсестра сделала мне укол. А Михаил Михайлович на свой страх и риск дал снотворное, и я проспал всю ночь, пока мы летели на высоте десяти километров — над Великой тайгой.

Рано утром я проснулся освеженный и вне себя от нетерпения увидеть Москву, бабушку, маму. Не выдержал, взглянул в окно — мы уже снижались — и почувствовал приступ воздушной болезни. Тьфу!

На аэродроме нас ждали мама и бабушка. Расставаясь с Михаилом Михайловичем, я горячо поблагодарил его за все заботы и очень просил заходить. Бабушка тоже тепло поблагодарила его. Мама нетерпеливо кивнула головой. Мы сели в такси.

— Что с тобой? — испуганно спросила бабушка. — Ты болел?

— У меня была операция. Расскажу дома…

Мне было тяжело разговаривать в машине. Такси попалось старенькое. Очень трясло, и я боялся, как бы опять, чего доброго, не пошла кровь горлом. Но я не отрываясь смотрел на бабушку и не выпускал ее руки. (Мама села рядом с шофером.)

Бабушка ничуть не изменилась. Все такая же энергичная, живая, худощавая, насмешливая. Зеленые глаза блестят как прежде, нисколько не потускнели. И те же роговые очки, сквозь которые она видит насквозь всех людей. Только теперь она смотрела на меня с ужасом. Я успокаивающе сжал ее руку и отвернулся к окну.

Как я соскучился по бабушке, по маме! И как я стосковался по Москве! У меня комок в горле стал при виде ее улиц, таких знакомых и родных. Сколько новых домов, переходов. Москва все строится. Милая, дорогая моя Москва! Я подумал, что самое большое счастье на свете — возвращение в Москву. Где бы ты ни был, как бы далеко ни заехал, всегда возвращаться в Москву! Но воздух был тяжел. Придется привыкать заново.

— Ничего, бабушка, теперь уже все в порядке! — сказал я поспешно, потому что бабушка, кажется, собиралась заплакать.

— Как воняет бензином, — возмущенно заметила мама.

Дома все блестело чистотой, натертый паркет желтел, как солнце. Стол они сервировали заранее. Вино, живые цветы. Пахло скипидаром, папиросами, пирогом, мамиными духами — невыразимо приятный запах родного дома.

— Коленька, может, примешь сначала ванну? — спросила бабушка.

Ванну так ванну! Я наскоро вымылся, сберегая силы для разговора. Только бы не пошла кровь — перепугаешь их!

И вот мы сидим втроем за круглым столом, и бабушка заботливо подкладывает мне на тарелку всякую всячину.

Все же бабушка постарела, дома я разглядел. Прибавилось морщинок, прямые, черные, подстриженные «под горшок» волосы поседели на висках.

А мама… Мама помолодела. Никогда она еще не была столь красивой, обаятельной. На ней переливалось зеленое платье под цвет ее глаз. Она подчеркнуто не применяла никакой косметики, даже губы перестала красить. И шея у нее была нежная, белая — молодая. Сколько ей лет? Тридцать девять? Ей и тридцати не дашь.

— Коленька, что с тобой произошло? Краше в гроб кладут! — спросила опять бабушка дрогнувшим голосом.

— Что за операция? — поинтересовалась мама.

Я рассказал всю историю, начиная со встречи в зимовье. Пришлось кое-что убавить, так как они очень расстроились.

— Хорошо, хоть в армию теперь не возьмут! — сказала мама. (Она этому радовалась! «Ты теперь не солдат».)

— Поистине, нет ничего страшнее деятельного невежества! — сказала бабушка о Гусе.

— Хорошо сказано, я запишу!

— Запиши. Это слова Гёте.

Я действительно записал, не медля.

— Значит, на Север ты больше не поедешь… — проговорила мама с большим удовлетворением. Она теперь ненавидела Север, не могла простить «загубленные годы»— Надо устраиваться в университет.

— В университет не устраиваются, а поступают, — поправил я маму.

— Что же теперь делать? — сокрушенно вопросила бабушка. И, подумав, ответила сама себе: — Первым делом надо подлечиться. Завтра приглашу профессора, посоветоваться.

Мама посмотрела на крохотные золотые часики-браслетку, напряженно сощурив глаза. Тогда я не понял, хотя отметил эту напряженность. Но когда потом она просматривала новый номер журнала «Театр», я понял — у нее развивалась возрастная дальнозоркость, и она стыдилась этого и скрывала. Несмотря на то что у нее от напряжения ежедневно болела голова, мама ни за что не хотела заказать себе очки.

Мама поцеловала меня и ушла. Она опаздывала на репетицию. Мы остались с бабушкой одни.

Прежде всего мы обнялись и расцеловались. При маме мы стеснялись проявлять свои чувства. Мама была ревнива и упрекала бабушку, что она отняла у нее сына. Затем мы уселись в уютной бабушкиной комнате на диван, и бабушка рассказала мне о семейном несчастье.

Начал я:

— Кто он такой? Наверно, артист? Бабушка с досадой покачала головой.

— Почему именно артист? И разве в этом дело? Столько лет создавала семью и теперь ее разрушает. Взрослый сын, Дмитрий так ее любит! Какая слепая жестокость. Отказалась говорить с ним по радио. Перед микрофоном выступали жены, дети. А у Дмитрия — теща. Я от стыда сгорала. А каково мне было на старости лет врать в микрофон, выгораживать ее?

— Бабушка… Все же я хочу знать, кто он такой? Бабушка окончательно расстроилась и прошлась по комнате.

— Я покурю, — сказала она. Взяла папиросы и вышла на кухню.

На ней был синий свитер и серая юбка, чуть ниже колен. Ноги были еще стройные, и шагала она легко. Просто пожилая женщина. А курить ей следовало бы бросить. Я пошел за ней.

— Тебе же нельзя — дым, — сказала она. Бабушка сидела на подоконнике и курила. Я стал в дверях.

— Бабушка, у этого человека семья?

— Нет у него семьи! — с яростью сказала бабушка и затянулась.

— Я его знаю?

Она молчала. Почему ей так не хочется о нем говорить? Все равно же придется.

— Бабушка, я наконец желаю знать, кто этот человек.

— Ты же болен, Коленька. Тебе нельзя волноваться… — в отчаянии сказала она. — Лиля возвращается к своему первому мужу… Мы от тебя скрывали… Но все равно мама тебе расскажет. А ты совсем болен. Иди ляг…

Я действительно пошел и лег. Что-то мне стало нехорошо. Мутило. Бабушка всполошилась и заставила меня выпить виноградный сок и пустырник, который «успокаивает в четыре раза сильнее, чем валерьянка».

Потом она села возле меня.

— Прежде всего, Коленька, знай, что Дмитрий благороднейший человек. Ни у кого он не отбивал жену. Когда он познакомился с твоей матерью, Николая уже не было в Москве. Он был на Баренцевом море. В Кандалакшском заповеднике… Я вот иногда думаю. То, что Лиля ездила с Дмитрием по Северу, не было ли искуплением за ее предательство? Может, она хотела доказать себе самой и людям, что не боится суровых условий, что дело только в любви?

— Бабушка! — взмолился я. — Да объясни ты мне все толком. Ведь я ничего не понимаю.

— Ты думаешь, я понимаю? — озадаченно произнесла бабушка и потянулась было за папиросами, но взглянула на меня и раздумала курить.

— Первый муж мамы тоже, что ли, ученый? — расстроенно спросил я.

Какому сыну понравится, что у его матери был еще один муж! Бабушка как-то странно смотрела на меня.

— Да, ученый. Биолог и генетик. Николай Иванович Успенский. Лиля познакомилась с ним случайно, в библиотеке. Он только что окончил тогда университет. Его оставили при кафедре. Он уже на третьем курсе печатал научные работы. Какой-то он был — и, вероятно, остался—незащищенный в жизни. Думаю, хоть Лиля мне и дочь, что для него встреча с ней была большим несчастьем. Я не спросил почему. И так все было ясно.

— Они не имели квартиры и поселились у меня, — продолжала бабушка, все так же странно смотря на меня. — Втроем в одной комнате… Очень он ее любил — Лилю. Больше, чем она его. Вместе они были мало. Лиля готовилась к дипломному спектаклю. Потом к дебюту в театре. А Николай дни и вечера проводил в лаборатории. Даже заболев — а болел он часто, — рвался в лабораторию. Это теперь он окреп немного физически — морской воздух его закалил. Болезненный-то болезненный, а вот, поди ж ты, не уступил…

— Я опять не понимаю, — напомнил я угрюмо.

— Ты, наверно, слышал о сессии ВАСХНИЛ сорок восьмого года? Проблемы генетики обсуждала вся общественность. Генетиков обвиняли в идеализме, морганизме и прочем. Вот тогда Лиля и испугалась. Она не могла понять, как мог Николай открыто и прямо бросить вызов своим противникам в науке, сказав: «Вы ошибаетесь!» Уговаривала его «признать ошибки». А он вместо этого уехал на Баренцево море. Лиля даже не захотела с ним проститься. Я его провожала, беднягу. Переписывалась с ним все эти годы и даже ездила к нему. Он так и не женился. Однолюб. Весь ушел в работу. Истинные друзья поддержали его как могли и как умели. Особенно одна женщина… Она посылала ему посылки, литературу, сама делала для него переводы статей, доставала необходимые приборы. Хотя очень была занята. Ты ее знаешь… Ангелина Ефимовна Кучеринер.

— Ангелина Ефимовна?!

— Да. Это через нее познакомилась Лиля с Дмитрием. Ты не устал, Коленька? Может, подремлешь?

Я сделал яростный жест. Какая тут, к черту, дремота? Тогда бабушка продолжала:

— Николай работал в заповеднике орнитологом. Опубликовал ряд статей и ценнейшую монографию о птицах. Я ее тебе потом покажу.

— Покажи сейчас.

— Завтра. Далеко заложена. Так вот… Еще на последнем курсе университета он сделал открытие… Его открытие признано всеми — и у нас, и за границей. В пятьдесят шестом году Николай Иванович вернулся в Москву как победитель. Однажды они с мамой случайно встретились и проговорили всю ночь напролет. Ходили по улицам и разговаривали.

— Но как же он простил маме… этот Успенский?

— Да так уж, видно… простил.

— Ты его очень любишь! — сказал я ревниво. Мне было обидно за отца. А этого неизвестно откуда взявшегося биолога я уже ненавидел, хотя не мог не уважать.

Бабушка грустно и тревожно посмотрела на меня.

— Видишь ли, Коленька, то, что Лиля сейчас бросает Дмитрия, так же подло и жестоко, как было подло и жестоко бросить Николая в тяжелый для него час. Я останусь здесь. Разве что Дмитрий потом женится и не захочет меня видеть в своем доме. Ведь я долго его и знать не хотела…

Бабушка вдруг заплакала, жалко искривив лицо. Я никогда не видел ее плачущей, и у меня сердце зашлось от жалости к ней. Но я дал ей выплакаться.

— Какие два человека попались на ее пути, и она испортила жизнь обоим! — сказала сквозь слезы бабушка. — Не сумела я воспитать свою дочь… Была девочка забавная, умная, ласковая. Когда же, когда она превратилась в сумасбродную эгоистку? Даже сына не могла любить… единственного. Даже искусство… Ведь себя в искусстве она любит больше самого искусства. Она возненавидела Гамон-Гамана, своего лучшего учителя и друга, только за то, что он говорил ей горькую правду. Собирается переходить в другой театр… Единственное утешение у меня, что воспитала человеком внука. А может, это просто… генетика?

Она рассмеялась сквозь слезы. Я сел рядом и обнял ее.

— И генетика, и воспитание: если во мне есть что хорошего, то все от бабушки!

— Спасибо, Коленька!

— А что, если мне поговорить с этим Успенским? Бабушка смутилась:

— Ты еще болен. Потом…

Бабушка накрыла меня пледом и вышла. Я закрыл глаза… Но какой уж там сон… Что-то меня тревожило. Бабушка определенно не все мне сказала. У нее не хватило решимости. Почему у нее было такое смущенное лицо? Почему она так странно на меня смотрела?

Я быстро сел на постели. Потом встал и открыл форточку. Я задыхался.

Что же… что же… Ну, конечно, та сессия… Она же происходила в августе сорок восьмого года… А я родился в апреле сорок седьмого. Я уже был…

Значит, значит… мой отец — этот Успенский. Марк, друг мой, как мне трудно сейчас! И хотя я уже взрослый парень и даже мечтаю жениться на любимой девушке, узнать это нелегко. Я его люблю, своего отца, и никогда не примирюсь с тем, что он мне вовсе не отец. Он мой отец, мой отец!.. Я не могу его потерять. Если мама уйдет, мы останемся с ним. Но в каком мы глупом положении — и бабушка, и я! Может, папа теперь нас и знать не захочет?

Бабушка сидела на кухне, не зажигая огня. Уже смеркалось. Я остановился в дверях.

— Этот Успенский — мой отец?

— Да, Коленька.

— Он хоть раз в жизни вспомнил, что у него есть сын? — Он никогда не забывал. Когда ты был маленький и он приезжал, я водила тебя к нему. А когда…

— Вот уж не помню.

— Ты был совсем маленький. А когда подрос, я писала о твоих успехах в школе, посылала твои фотографии. Он очень хороший человек.

— Папа меня усыновил?

— Да, Дмитрий очень хотел иметь сына, но Лиля… Она чуть не умерла во время родов и больше ни за что не хотела иметь детей. И он усыновил тебя. Он начал воспитывать тебя.

— Понимаю. А ты называла его мистером Мордстоном.

— Да. Я считала его суровым отчимом, а он… он только хотел быть отцом. Он боялся, что ты вырастешь болезненным.

Я повернул выключатель. Бабушка стала готовить чай. Глаза ее были заплаканы.

После чая мы сели у телевизора. Говорить не хотелось. Передавали хороший концерт из Ленинграда.

Мама пришла ночью, когда я уже спал.


Глава тринадцатая Снова вдвоем с бабушкой


Утром я проснулся с ощущением беды. Мне показалось, кто-то плачет. Я наскоро оделся и вышел. Мама что-то делала у себя в комнате, а бабушка сидела на кухне, но не плакала. На плите выкипал чайник. Я выключил газ.

— Лиля уходит… — сказала бабушка шепотом. — Николай получил квартиру, и она уходит к нему.

Заспанный, вихрастый, я бросился в мамину комнату.

Она укладывала в чемоданы свои платья. Гардероб был открыт настежь и наполовину пуст.

— Мама! — позвал я в отчаянии. — Мама, что ты делаешь? Подумай!

— Я ухожу от Дмитрия, — трагически произнесла мама, — он тебе не отец. Я ухожу к твоему отцу. Кстати, он очень хочет тебя видеть. Я сделала ошибку, когда разрушила семью. Теперь я хочу эту ошибку исправить. Все-таки у нас сын!

— Нет у вас никакого сына! — вне себя закричал я. — Двух отцов не бывает. У меня только один отец, чью фамилию я ношу, кто меня воспитал. Как тебе не совестно, мама!

— Почему мне должно быть совестно? — невыразительно спросила мама. — Николай — мой муж, отец моего сына. Он меня любил все эти ужасные годы, когда я скиталась с Дмитрием по Северу. Подумать только, ради Дмитрия я окончила геологический факультет! А теперь Дмитрий меня ни во что не ставит. Он эту дурнушку Валю Герасимову любит больше меня. Он просто от нее в восторге. Ведьму Ангелину Ефимовну ставит выше меня. Это проклятое плато, отнявшее у моего сына здоровье, отняло у меня любовь мужа. Я ненавижу это плато! Я ненавижу всех на нем. И Дмитрия ненавижу!.. Я совсем одна, меня никто не любит. Я так одинока, а в театре — одна недоброжелательность и зависть. Даже Гамон-Гамана отступился от меня. О, я неудачница! А перед Николаем я так виновата, что больше некуда…

Мама сидела на полу возле чемодана и рыдала так горько, что у меня стеснило сердце. Я сидел на кончике стула, смотрел на нее и молчал.



В комнату вошла бабушка. Ее глаза горели, как у кошки.

— Убедила мальчика? — накинулась она на маму. — Я же по его лицу вижу, что убедила. Я все слышала, что ты ему говорила. Ты неправа, Лиля. К жизни надо относиться серьезнее. Дмитрий, может, не влюблен в тебя больше как юноша, но он предан тебе как жене, считает Колю своим сыном и очень любит его. И тебя любит. Как же можно нанести ему такой удар? Подумай, Лиля!

У мамы задрожали губы.

— Я знаю, он будет уязвлен, — воскликнула она, — несчастен! Он привык ко мне. А я не хочу быть ни для кого привычкой, терпением… Николай же до сих пор любит меня именно как юноша. Это трогательно и прекрасно. Оставьте меня в покое! Не мешайте мне жить!.. Коленька, помоги мне запереть этот чемодан. Очень тугой замок.

Я помог. Потом вызвал для мамы грузовое такси. Из мебели она взяла лишь трюмо, перед которым разучивала роли, и секретер с откидным столиком.

Мы простились тепло. Не мог я на нее долго сердиться. Что-то в ней было детское. Мама-куколка! Может, ей действительно было с папой неуютно? Разные они люди.

Не мне судить своих родителей. Еще неизвестно, как я сам построю свою жизнь. А что жизнь — очень сложная штука, мне уже было ясно.


Я ходил по квартире, в которой родился и вырос, рассматривал все новыми глазами. Квартира у нас трехкомнатная: самая большая — мамина, затем кабинет отца, где я пока обосновался, и угловая, с балконом, — бабушкина. Возле кухни была еще крохотная комнатка, в которой я спал с открытым окном, когда меня начали закалять. Теперь там была столовая.

Лишь теперь я разглядел, как эти комнаты разнятся одна от другой.

Мамина комната была обставлена наисовременно. Мебель синевато-зеленоватых тонов, низкие столики, разборные стеллажи, заставленные керамикой и художественным стеклом, две копии с картин Николая Рериха: «Скалы, покрытые льдом» и «Горное озеро». Эти копии заказывал отец. Эскизы декораций к спектаклям, где она играла. У окна — папоротник в декоративном горшке, на полу — серый ковер. Из книг главным образом пьесы и стихи.

Я немножко переставил мебель, чтобы закрыть голые стены там, где стояли трюмо и секретер, подумав с горьким чувством, что мама сейчас устраивает свое новое гнездо…

Папин кабинет — типичное обиталище ученого. Карты, рукописи, полки, забитые книгами до потолка, огромный старомодный письменный стол, за которым так удобно работать, обложившись книгами, журналами и записными книжками. На длинной мраморной полке редкости вывезенные из путешествий. Одна стена увешана портретами его любимых ученых: Вавилов, Капица, Черский, Ландау и другие, а также космонавтов — Гагарин, Феоктистов, Комаров.

Потом я заходил к бабушке, и меня охватывал дух домовитости, теплоты жилья. Цветущие растения в горшках, фотографии артистов с дарственными надписями, мой увеличенный портрет в пятилетнем возрасте. Мама в роли Барабанщицы, а в шкафу много интереснейших старинных романов — русских и английских. Тахта накрыта клетчатым пледом, перед телевизором большое удобное кресло.

Мои вещи бабушка аккуратно сложила в шкаф, что стоял в коридоре. Я долго рассматривал школьный глобус, готовальню, краски для рисования, сохранившееся школьное расписание, тетради, футбольный мяч, фотографию лохматого битлса — какой я был мальчишка!

Я лег на свою постель в папином кабинете и закрыл глаза — болело в боку и было трудно дышать.

Бабушка возила меня к профессору-терапевту. Я был очень удивлен, узнав, что он ухаживал за бабушкой, когда она училась в гимназии.

Профессор предложил мне лечь в больницу для всестороннего обследования, но я наотрез отказался: я о больнице вспоминать не мог без содрогания. Профессор сказал, что теперь главное — время. Ну, и, конечно, питание, чистый воздух, душевный покой.

— А учиться можно? — спросил я, прощаясь со стариком. Он вышел проводить нас в захламленную переднюю, где пахло нафталином.

— Учиться можно и надо. Но особенно не переутомляйся. Значит, не пожелал кукарекать? Молодец! На этом и держись, Николай. Не кукарекай никому. Не дай бог такое вспоминать на старости лет!

Он проводил нас до лифта. Я подумал с грустью, что этот величественный профессор, кажется, кому-то «кукарекал» в минувшее время и это отравляет ему старость.

Я пока не звонил и не ходил ни к кому — мне нужно было немножко поправиться после всех испытаний. Побыть дома одному с бабушкой. Мы с ней говорили дни и вечера. Я рассказал бабушке о Лизе Абакумовой, о дружбе с Марком. Рассказал даже о Казакове. О его любви к Лизе.

Последнее почему-то потрясло бабушку.

— Значит, ты лежишь здесь больной и бессильный, а Женя в это время добивается благосклонности твоей невесты? Никогда не думала, что он такой негодяй!

— Почему же негодяй? Он даже не знает о нашей любви.

— Отчего же ты ему не сказал?

Я добросовестно подумал: отчего не сказал?

— Наверно, потому, что он считает меня мальчишкой и вряд ли отнесся бы серьезно к моему чувству.

— Если Лиза тебя любит, то ему придется отнестись к этому серьезно.

Мы помолчали, раздумывая.

— Рано ты встретил свою единственную… — сказала бабушка. (Мои слова!) — Не знаю, что из всего этого выйдет. А девушка, кажется, действительно незаурядная. Тебе пора пить лекарство.

И бабушка шла за таблетками, каплями или готовила мне очередной завтрак и огорчалась, что у меня совсем кет аппетита.

Я обнаружил массу интересных книг. И научных (у папы), и романов (у бабушки), и пьес (у мамы).

Когда мы уставали разговаривать, то я читал лежа, поудобнее пристроив свет, а бабушка усаживалась с книгой в кресле. Она не любила читать лежа. Если было что-нибудь интересное по телевидению, то смотрели телевизор. Иногда мы притаскивали из маминой комнаты магнитофон и слушали голоса птиц. Однажды бабушка сказала:

— Ты прирожденный домосед. Еще в детстве для тебя самым большим удовольствием было остаться дома с интересной книгой.

Насчет домоседства она была права. Где бы я ни был, куда бы ни забрался, самыми счастливыми для меня будут часы, проведенные над любимыми книгами или в беседе с близкими друзьями. Но это редкие часы раздумья и радости. Жизнь же состоит из действия. Весь вопрос в том, чтобы выбрать правильное действие и не ошибиться. Не ошибиться — значит действовать по призванию.

— Совсем ты стал взрослым. Мужчина! — сказала бабушка с гордостью и печалью. — А ты уверен, что выбрал правильное действие?

— Представь, совсем не уверен. У меня какое-то смутное чувство, что я вот-вот найду… Что я близок к какому-то жизненно важному для меня открытию. Но, может, это ложное ощущение? Может, оно будет меня преследовать всю жизнь? Есть счастливые люди, у которых призвание проявляется еще в детстве. Мне нравится научная работа, но мне как-то все равно — буду ли я лаборантом или доктором наук.

— У тебя совсем отсутствует честолюбие? — удивилась бабушка.

— Наверное, отсутствует. Но ведь не у всех ученых является двигателем честолюбие, это лишь у плохих. Настоящих ученых побуждает работать ненасытный научный интерес. А меня почему-то больше всего интересуют сами люди. Из всех тайн мироздания самое интересное и непостижимое — это человек.

Бабушка с интересом посмотрела на меня.

— Ты любишь людей? — спросила она.

— Очень. Независимо от их профессии и взглядов. Не всех, конечно. Я ненавижу таких, как этот Гусь или дядя Марка.

Вечером в субботу неожиданно пришли Ангелина Ефимовна с мужем. Она только что вернулась из командировки во Францию, узнала, что я здесь, и тотчас, не отдохнув, примчалась к нам. Она то сжимала меня в объятиях, то принималась охать: «От тебя остались кожа да кости. Эт-то ужасно! Не-г-годяи!» Селиверстов, милый, добрый Селиверстов, стоял рядом и сокрушенно рассматривал меня близорукими глазами.

Бабушка взволнованно накрывала на стол в бывшей маминой комнате. Шутка ли, сама академик Кучеринер пожаловала в гости. Ох, хорошо, что Лили нет дома, она бы еще, чего доброго, надерзила.

Но Лили нет и не будет больше в этом доме (Черкасов-то не умеет прощать!). Потому и пришла Ангелина Ефимовна.

Я рвался рассказать ей скорее об обсерватории, но Ангелина Ефимовна от нетерпения все время меня перебивала. Я знал это за ней. Папа называл это ее свойство психологическим парадоксом.

Наскоро выпив чаю и съев коржик, Ангелина Ефимовна подперла подбородок рукой и скомандовала:

— Говори!

Я рассказал все подробно, как рассказывал бабушке, только перенес акцент со своей истории на взаимоотношения коллектива и директора обсерватории. Ангелина Ефимовна не перебивала, если не считать невольных реплик, вроде: «Ну, знаете!», «Эт-то ужасно!», «Ух ты!», «Нег-г-годяи!», «Идиоты!».

Глаза ее так грозно сверкали, что бабушка с непривычки оробела. Даже Селиверстов струхнул. Он вообще явно побаивался своей грозной супруги.

Я рассказывал часа два, пока не закашлялся. Кровь горлом больше не шла (дома и стены лечат!), но я покрылся весь потом и стал задыхаться. Все же я выложил все, несмотря на страдания бабушки.

— Совсем захекался, — бормотала она.

— Так… Стоило мне уехать… Зач-чем я на это согласилась? Если бы я не уехала, ничего бы не случилось с тобой (интересно, как бы она удержала Гуся?) и сотрудники работали бы спокойно. Никто бы не терзал им нервы.

— Ангелина Ефимовна, с вами согласовывали назначение Казакова?

— Черта с два! Меня поставили перед совершившимся фактом. Я бы никогда не допустила Казакова в нашу обсерваторию!

— Из-за истории с Абакумовым?

— Не только. Ты знаешь, почему он ушел из института, где работал?

— Почему?

— В своей работе он столкнулся с новыми неизвестными фактами. Эти факты целиком опровергали теорию его научного руководителя академика Б.

— Того самого, что вы теперь заменили?

— Да. После этого случая он предпочел уйти в отставку. Но ты слушай… Женя, вместо того чтобы заявить об этих новых фактах, скрыл их. То есть пошел на прямой подлог.

— Но для чего, не понимаю.

Я страшно разволновался, и бабушка накапала мне пустырника. Я залпом выпил, чтобы отвязаться.

— Заявив об этих новых фактах, он тем самым выступил бы против своего руководителя. А за ним был авторитет двух веков.

— Аристотелю виднее?

— Вот именно.

— А какие это были факты?

— Ты не поймешь. Кончай скорее институт.

— Ну, как-нибудь попроще. Тетя Геля!

— Попроще… Ну, теория до сих пор связывала происхождение пород и руд с магмой — огневым расплавом, прорвавшимся из неведомых глубин. Летом прошлого года Женю командировали в один из районов Урала: его научному руководителю нужно было кое-что уточнить для одной важной статьи, а сам он давно уже никуда не ездил. Он только что выпустил монографию, результат многолетнего труда, в которой доказывалось, что этот район — классическая зона сплошного развития крупнозернистых гранитов. Ну вот, а Женя, к своему удивлению и ужасу, не увидел в этом районе сплошного развития гранита. Выходы крупнозернистых гранитов — это только жильные тела, рассекающие измененные немагматические (осадочные) породы. Контраст того, что утверждалось в книге почтенного метра, с тем, что узрел Казаков, был настолько велик, что наш Женечка опешил. Перед ним раскрылись новые горизонты. Ему удалось выявить новые законы поисков полезных ископаемых, в частности слюды. Не знаю, что он там пережил и передумал, как мог решиться на такое, но он не стал опровергать своего учителя.

— Лжеучителя! — глубокомысленно поправил я.

— Никогда не ожидал от него… — смущенно пробормотал Селиверстов.

— Так он предал науку, так он предал истину! — резко сказала Ангелина Ефимовна. — Но с ним был вместе один аспирант. Он и разоблачил беспринципность Жени и невежество его учителя. Скандал был ужасный. Женечка позвонил мне среди ночи. Состояние у него такое, хоть стреляйся. Я пригласила его приехать немедленно. В четыре часа ночи мы пили чай и обсуждали выход из создавшегося положения. Я, конечно, задала ему хорошую головомойку, посоветовала ехать на плато: северный ветер продует ему мозги.

— Так это вы его послали?

— Не директором же, черт возьми! Он поблагодарил меня за совет. Я даже не ожидала, что он им воспользуется. А назавтра он, оказывается, предпринял меры, чтобы его послали на плато директором. А поскольку Герасимова не имела ни научной степени (когда она наконец защитит кандидатскую?), ни Жениного нахальства, то его и назначили директором. Я узнала, когда назначение было одобрено и утверждено. Вот каким стал наш Женя. Откуда у него это? — Ангелина Ефимовна грустно задумалась. — Что же ты думаешь делать? — переменила она тему. — Учиться?

— Да. Заочно.

— Почему заочно?

— Я ведь не увольнялся из обсерватории. У меня пока инвалидность. Подлечусь. Поступлю летом в университет на заочное отделение — если удастся, конечно. И вернусь на плато работать и учиться.

— С одной четвертью легкого? Тяжело тебе будет, Николай…

— Конечно, тяжело. Думаете, в Москве легче? Я все время задыхаюсь.

— Тебе бы на юг… — вздохнула бабушка. — Хочешь, и я с тобой поеду?

— Что я буду делать на юге? Томиться? Ангелина Ефимовна пытливо посмотрела на меня.

— Нельзя допускать, чтобы пропал год. Ты ведь окончил школу с золотой медалью?

— Да. А что?

— Я тебе позвоню на днях… Пока об этом ни слова. Я немножко суеверна.

«Немножко»! Ангелина Ефимовна была очень суеверна. Верила в сны, телепатию, приметы. Когда разбила нечаянно зеркало, несколько дней ходила мрачнее осенней вьюги.

Мы еще долго разговаривали.

Уезжая, Ангелина Ефимовна поцеловала меня и спросила тихонько:

— Ты все знаешь?

— Да. Бабушка мне рассказала.

— Бедный Николай! Вторично сделать ту же самую ошибку. Не понимаю. Ему очень хочется тебя видеть.

— Я ведь… пока не выхожу. Врач велел лежать.

— На такси… Если получше укутаться.

— Я не могу пока их видеть вместе. Мне обидно за отца. Я все равно люблю, как отца, лишь… Черкасова. Я не могу любить этого Успенского. У меня не укладывается, что мой отец— он.

— Понятно, все понятно. Эт-то ужасно! Но пожалей и его. О, мерзавка! Прости. А что, если вам встретиться у него на работе?

— Хорошо, как хотите.

— Ну, прощай. Я тогда позвоню.


Глава четырнадцатая «Я его люблю»


«Вся наша жизнь полосатая!» — всегда говорила Ангелина Ефимовна, подразумевая чередующиеся полосы удачи и невезения.

Мне суждено было пережить еще один сокрушающий удар — самый тяжелый и опустошительный, после которого наступило устойчивое равновесие однообразных удач, и я должен был учиться жить, как и все люди, как будто ничего не произошло.

Накануне вечером позвонила Ангелина Ефимовна:

— Коля! Завтра к двум часам иди прямо к ректору университета (она растолковала, куда и как мне пройти). Скажешь, хочу продолжать дело отца. Как я и думала, уже есть отсев учащихся. Тебе установят срок сдачи экзаменов за предметы, которые ты пропустил. Ректор тебя ждет.

— Как же… откуда он меня знает?

— Ему о тебе писала Валя. Много рассказывала я, твой отец. Он тебя знает. Ректор, профессор Герасимов, отец Вали.

— Биофизик?

— Да.

— А-а… Вот почему Валя так настойчиво просила меня навестить ее отца. Марк ему писал… Мы думали, что однофамилец.

— Нет, это ее отец. Славный человечище!..


В 11 часов утра, тщательно выбритый, в новом сером костюме, белой рубашке, демисезонном пальто и кепке, я весело спускался по лестнице. Было четвертое апреля. За немытыми стеклами сверкало солнце, во дворе звонко кричали и смеялись ребятишки.

Почтовый ящик был полон, и я открыл его. Мне было три письма! Газеты я положил обратно, не хотелось возвращаться назад.

Письма были от Лизы, Марка и этого чудака Сергея. Я решил их прочесть в ближайшем сквере.

Еле сдерживая радость (мне хотелось пройтись колесом), я вышел из нашего Старосадского переулка, спустился по улице Богдана Хмельницкого и, выйдя в скверик, сел неподалеку от памятника гренадерам. От буйного весеннего воздуха у меня слегка кружилась голова.

Пока я надрывал осторожно конверт, Лиза была рядом. На ней было узкое черное платье с круглым воротником, открывающим высокую шею. Черные глаза смотрели на меня доверчиво и вопрошающе.

«Ты будешь моей женой?»

«Буду».

Чего же я боюсь? Почему держу письмо в руках, пытаясь угадать, что в нем.


«Дорогой Коленька!

Прости меня, что я дважды предала тебя… Если можешь простить. Я ничего не могла поделать. Вчера я стала женой Казакова. Мы ходили в Черкасское и там зарегистрировали в загсе наш брак. С нами пошли Ведерников и Бирюков.

Никакой свадьбы не праздновали. Женя говорит, что это наше личное дело. К тому же он знает, что его в обсерватории не любят. Просто, когда вернулись на плато, выпили вчетвером по бокалу шампанского.

Папа нарочно ушел на охоту, на целых три дня. Он тебя любит, как родного сына, и мечтал, что мы поженимся.

Я тоже тебя люблю, как родного брата. Но Женя мне дороже отца, матери, дороже тебя, дороже всех на свете. Я ему очень нужна… Не только как жена, но и как друг, потому что у него совсем нет друзей и он очень одинок. Никому я так не нужна, как ему. У тебя любящие родители, бабушка, такой друг, как Марк, и не только Марк — тебя же все так любят, поголовно все. Даже Ведерников и Бирюков, которых мы пригласили на церемонию, были подавлены и огорчались за тебя. Даже Сергей. Марк теперь на меня смотреть не хочет.

А Женю, кроме меня, никто не любит. А ведь он неплохой человек. Я помогу ему стать другим, таким, как ты, душевно щедрым. Вряд ли Женя сумеет сделать меня счастливой, как сумел бы ты, но я его люблю и не могу без него жить.

Мне очень горько, что муж мой ненавидит моего отца, но Женю тоже можно понять. Он мне все рассказал. Боюсь, что они никогда не примирятся — Женя и отец.

Прощай, Николай. Не держи против меня обиды. Ты еще встретишь хорошую девушку — лучше меня. Я ей немного завидую.

Лиза Абакумова».



Я медленно вложил письмо в конверт. Ну, вот и все. Потом встал и пошел. Ходил я долго, даже не помню где. Да это и не важно… Опять сидел, согнувшись, на скамейке в каком-то пустынном сквере.

Значит, это было прощание навсегда. «Ты будешь моей женой?» — «Буду». Вот и все. Я потерял Лизу. Навсегда. Надо приучаться жить, не думая о ней. Но разве это возможно? Как вообще жить?

Я закрыл глаза. И река текла надо мною. Я замер, согнувшись на самом дне. Даже когда Гусь бил меня, мне не было так больно. Три часа протекли надо мною. Неужели только три часа? Я стал старше лет на десять.

Я вышел на какую-то улицу. Мимо проехало такси с зеленым огоньком. Я выбежал на дорогу и замахал руками, шофер остановил машину. Теперь не особенно опоздаю в университет.

Минут через двадцать я входил в приемную. Ректора ждать пришлось недолго. Секретарша пригласила меня. Я вошел в огромный кабинет. Профессор Герасимов, улыбаясь, шел мне навстречу. Но улыбка быстро сошла с его полного, румяного лица.

— Тебе плохо? — спросил он с тревогой, кладя руку мне на плечо. — Или… что-нибудь случилось?

— Да. Случилось…

Он потащил меня к дивану и почти силой заставил сесть, потому что я зачем-то упирался. И сам сел рядом.

— Ну, выкладывай, Николай, что случилось. Ведь мы с твоим отцом друзья…

— С которым? — вырвалось у меня, прежде чем я понял, что это черт знает что. Но ведь это был профессор Герасимов. Он и глазом не моргнул.

— С обоими, — сказал он просто, — оба хорошие ребята. Можешь гордиться тем и другим. Тебе повезло, парень. Бывают отцы, которые позор не только для сына, но и для общества. Я бы на твоем месте с ним повидался.

— Вам Ангелина Ефимовна все рассказала?

— Она мой друг со школьной скамьи. Ну, так что случилось?

Я молчал. Язык не поворачивался. Но так как он смотрел на меня с нетерпением, я молча отдал ему Лизино письмо.

— Черт возьми! — воскликнул он с яростным сочувствием, возвращая мне письмо. — Думаю, что эта девушка совершила самую большую ошибку в своей жизни. Казакова я немного знаю. Это талантливый ученый, но жизнь он начал с ложных предпосылок: что зло непобедимо и только с ним надо считаться. Жаль и Абакумова…

— Вы про него знаете?

— Валя мне все рассказывает. Но я уже давно ее не видел. Вот приедет защищать кандидатскую, тогда наговоримся. Но она что-то не торопится.

Он посмотрел на часы.

— Ну, мы с тобой еще как-нибудь потолкуем. Сейчас тебе, брат, не до разговоров. Я ведь сам когда-то терял любимую. Все понимаю… Кстати, этого Гуся еще не поймали? (И это успела ему рассказать Ангелина Ефимовна.)

— Нет. Скрылся где-то в тайге.

— Ну, а как сейчас со здоровьем? Учиться сможешь?

— Конечно. Доктор сказал, что легкое потом регенерирует. Будет, как прежде. Лет через пять.

— Так…

— Я хочу учиться на заочном. В августе мне возвращаться на плато. Я бы успел догнать. У меня хорошая память.

Герасимов долго смотрел на меня.

— Когда я читал это письмо… — сказал он, — то подумал, что ты больше никогда не вернешься на плато.

— Почему же? Из-за Казакова? Из-за Гуся? Но ведь плато… работа на нем… не зависит.

— Я понимаю. Ничего я не понимаю! Зачем тебе надо именно на это плато?

— Не знаю, как объяснить… Но я непременно должен вернуться на плато! Я же не побежден. Человека нельзя победить, пока он сам не признает себя побежденным. И вообще я же не увольнялся. Просто отпуск по болезни.

— Гм, почему бы тебе не поступить на дневное отделение? Это можно сделать. У тебя золотая медаль. Стаж работы на Севере… Студенческие годы вспоминаешь всю жизнь как самые счастливые. Я студентом голодал, стипендии не хватало. Помогать мне было некому. Подрабатывал на вокзале: грузил товарные вагоны. И все же какие светлые и радостные воспоминания… Ты работать и учиться заочно с одним легким не сможешь, просто физически. Да еще где-то за Чукоткой… Поступай на дневной. Закончишь университет и поедешь на плато!

Я задумался. Здоровье теперь было у меня самым уязвимым местом. Приехать на плато и свалиться, чтобы кто-то делал за тебя твою работу? Ухаживал ночами, как Марк? Но почему я должен непременно болеть? Ведь у меня пошло на поправку.

— Ты кем, собственно, хочешь быть? Интересует ли тебя наука?

— Меня интересует наша Земля, — сказал я негромко. — Не знаю только, выйдет ли из меня ученый… я бы хотел поступить на физический факультет. По специальности геофизика. Жаль, что нет такого заочного. Не знаю, как мне быть.

Герасимов усмехнулся, потрепал меня по плечу и перешел к письменному столу. Я последовал за ним. Он положил передо мной лист бумаги. Глаза его лукаво блестели.

— Пиши заявление на философский. Без философии, брат, теперь далеко не уедешь, будь то геофизика, или география, или хоть генетика…

Герасимов понял, что я еще не выбрал. Совет его был мудр, но я наотрез отказался.

— Чего же ты тогда хочешь?

— Буду летом сдавать на астрономическое отделение. Вернувшись домой, я молча обнял бабушку.

— Приняли?

— Да. Буду летом поступать. Бабушка вздохнула.

— Чего же ты вздыхаешь? Буду сдавать, как все люди. Вместе с Марком. На астрономическое отделение.

От удивления у нее мгновенно высохли слезы.

— Почему на астрономическое? А географическое?

Я промолчал. Силы мои были на исходе. Хоть бы не пошла горлом кровь.

— Ну и ну! — только и сказала бабушка. Она тревожно рассматривала меня.

— У тебя совсем плохой вид… Поешь — ив постель. Тебе рано было выходить из дому.

Я не возражал. Меня буквально качало от слабости, К своему удивлению, я съел обед. Затем послушно выпил лекарство и лег. Бабушка осторожно прикрыла дверь. Я не смог ей сказать о замужестве Лизы. Ректору университета мог, а ей нет. Она бы начала меня жалеть, и я бы, чего доброго, заплакал!

Я лежал один и думал о Лизе. А ей не легко! Пожалуй, с Казаковым ей будет одиноко и холодно. Такой человек. Ни света от него, ни тепла. И опять горе осилило меня. Словно я ее похоронил. Нет больше моей Лизы. Есть жена геофизика Евгения Казакова.

Бабушка постучала и вошла. Села возле меня, не зажигая света.

— Что случилось, Кузнечик? — так она спрашивала меня в детстве, когда в школе были неприятности и я хотел скрыть, но она всегда знала. Всегда. И я ей рассказывал в темноте. Рассказал и теперь.

— Дурочка, какая дурочка! — сказала она о Лизе. — Ух, негодяй! — о Казакове.

— Не то, бабушка, — возразил я. Он ведь ее действительно любит. Иначе бы никогда не женился на дочери Абакумова. Алексея-то Харитоновича он ненавидит.

Я дал ей прочесть Лизино письмо, после чего спрятал его подальше, чтобы не попадалось под руку. Уничтожить его я был не в состоянии, перечитывать больше не мог.

Письма Марка и Сергея мы прочли вместе. Оба мне от души сочувствовали, а Сергей даже спрашивал: «Не избить ли начальника? Только намекни, и мы его поучим…»

— Может, пусть это самое… поучат? — несказанно изумила меня бабушка и, махнув рукой, стремительно ушла на кухню,

В ближайшие дни я засел за учебу. Погода установилась мокрая, промозглая, дул пронизывающий ветер, на улицу я не мог и носа высунуть. И горе меня подтачивало. Вместо того чтоб уменьшиться, оно угнетало меня все сильнее. В занятиях было единственное спасение.

Я вставал в пять утра. Тихонечко, чтобы не разбудить бабушку, пил холодный, очень вкусный кофе, съедал яйцо, кусок пирога и садился заниматься.

За окном брезжил рассвет, настольная лампа бросала на бумагу круг, а я исписывал целые страницы формулами или решением примеров. Математика мне всегда нравилась, но никогда не казалась такой захватывающе интересной, не давала столь глубокого духовного наслаждения.

С небольшими перерывами для еды и отдыха я занимался до девяти вечера. Бабушка приходила в ужас и пичкала меня лекарствами и витаминами. Варила шиповник…

…На склоне плато растут густые заросли шиповника. Когда он цветет, запах его доносится до обсерватории. У Лизы тогда бывают исцарапаны руки. Она рвет его большими охапками и ставит в воду в глиняных кувшинах и стеклянных банках. А на щеках ее розовеет румянец, как на цветах шиповника. И волосы пахнут шиповником.

Боясь, что ей слишком тяжело далась эта «измена», как она называла свое замужество, я пошел на почту и дал ей телеграмму. Поздравил с замужеством и пожелал счастья.

Я действительно желаю ей счастья. Разве мне будет легче, если и она будет несчастна?


Глава пятнадцатая Цыганка-молдаванка


Шел веселый месяц май, когда я наконец отправился навестить сестру Сергея Авессаломова. Я уже выполнил все поручения друзей — был у тетки Марка и у Нины Щегловой, которая мне очень понравилась. Отнес им подарки от Марка.

В городок Л. я приехал утром и тут же отправился искать детдом. Городок был маленький — больше дома в три окошечка, кое-где двухэтажные. Со всех сторон подступал лес.

На улицах пахнет хвоей, молодой листвой. Во дворах и палисадниках перед окнами цвела сирень. Детдом находился неподалеку от вокзала — здесь все было неподалеку, — и я скоро уже входил в огромный двор, держа в руке авоську с подарками. Двор был полон детей. Я прошел в дом. В коридоре около одной из дверей толпились ребята. Из-за двери доносился крик девочки и стук.

Едва я остановился, как ребята окружили меня, разглядывая во все глаза.

— Что там творится? — полюбопытствовал я. Ребята наперебой стали разъяснять:

— Танька-цыганка.

— Цыганка-молдаванка!

— В лесу ночевала! Костер разводила!

— Она не боится в лесу.

— Как же фамилия… этой Тани? — спросил я, чувствуя недоброе.

— Авессаломова, — угрюмо ответил мне паренек постарше. — А вам кого? — спросил он.

Мгновенно наступила самая полная тишина, которую еще выразительнее подчеркивали крик девочки и мерные удары о дверь. В ребячьих глазах зажглась такая жгучая надежда, что мне стало не по себе.

— Вы, может… чей отец?

— Брат? — спросил тот, что постарше.

— Мне Таню Авессаломову, — сказал я, — ее брат поручил…

— Брат Тани! — закричали ребята. Надежда в глазах угасла — словно свет выключили, а потом зажгли другой, меньшего накала: «К Таньке брат!»

Я хотел объяснить, но меня уже не слушали. Самые быстрые уже информировали Таню — стало тихо.

В это время в коридор вошли три женщины, в которых я почему-то сразу — чувства у меня, что ли, обострились— признал повара, воспитательницу и директора детдома. Так оно и оказалось.

Положение у меня было в высшей степени глупое. Таня перестала кричать и разглядывала меня. Я увидел сверкающий глаз в круглом отверстии, явно выдолбленном для удобства.

— Подожди, Танюша, — сказал я, — сейчас попробую достать ключ.

Осторожно раздвинув липнувших ко мне детей, я направился к директору.

Шесть глаз смотрели на меня настороженно. Я представился:

— Николай Черкасов — студент. Приехал по поручению Сергея Авессаломова узнать, как живет его сестренка. Таня Авессаломова.

На меня посмотрели еще подозрительнее.

— Сергея Авессаломова? Он ведь… в колонии. Вы что, из колонии?

— Я из Москвы. Но вы ошибаетесь… Авессаломов теперь работает в Арктике, в обсерватории, где и я работал. Меня просили узнать… Но я уже вижу… девочке здесь плохо.

Три пары глаз вознеслись к небу.

— Понятно, — произнесла директор. — Меня зовут Пелагея Спиридоновна. Пройдемте ко мне в кабинет.

Я последовал за ней. Ребята напряженно смотрели нам вслед.

— Трудный ребенок! — начала Пелагея Спиридоновна, едва села за свой стол. — Плохо влияет на ребят. Мы с ней замучились. Школьный врач всегда за нее… И учителя за нее… Но за ней нужен специальный присмотр, а у нас на одного воспитателя… Брат не собирается, конечно, ее забрать?

— Вряд ли… Он в Заполярье.

— Понятно. Сегодня Таня наказана за то, что вчера после ужина убежала в лес и там ночевала. И не боится! Утром сама пришла. Конечно, пришлось наказать. До чего необузданна. Вообще со странностями. Когда родители умерли, она жила у старой тетки, травницы. Ну, лечила травами, вроде знахарки, что ли. Так эта Таня, едва научилась держаться на ногах, бродила по всем окрестностям, ночевала где придется. Тогда старушка искала ее, как заблудившегося теленка, по полям и в лесу. Не найдет, особо не волновалась: «Наверное, уснула где-нибудь». Общественность устроила Таню в детский сад. Но она ни за что не хотела туда ходить. А тетка не заставляла: «Раз, говорит, человек не хочет!» Вы представляете: «Человек!» А ей было три года. Когда тетка умерла, Авессаломову определили к нам. Уже четыре года здесь. У нас много трудных детей, но такой нет!

Я весь покрылся потом. В кабинете было душно, окна с двойными рамами, обе рамы плотно закрыты да еще задернуты гардинами.

Пелагее Спиридоновне было лет под шестьдесят. Выдающиеся скулы, лоб без единой морщинки, голубые глаза, тонкие губы, льняные волосы прилизаны волосок к волоску. Ее приземистую фигуру туго, словно мундир, обтягивал коричневый шерстяной костюм.

Эта женщина сразу внушила мне неприязнь, но я постарался— ради Тани — сдержать себя.

— Я из Москвы, на день, — начал я вежливо, — очень прошу отпустить со мной девочку до вечера.

Белесые брови взлетели вверх.

— Не полагается, у нас есть комната для свиданий.

— Я вас очень прошу! Мы погуляем с ней, я попробую на нее воздействовать. А в комнате для свиданий она не будет разговаривать.

— А-а, — директор детдома задумчиво посмотрела на меня, что-то соображая. — А вы, собственно, кто такой? Кто ваш отец?

Впервые в жизни я привел все звания отца. Они произвели впечатление, как и то, что он работал в Антарктиде.

— Академик Черкасов, ну как же, слышала, слышала! Кто же его не знает. О нем по радио говорили и в газетах пишут. Хорошо, я разрешаю забрать ее до вечера. Хотите вначале детдом осмотреть?

— Спасибо. Лучше потом.

Таня оказалась худенькой, некрасивой девочкой с глубоко посаженными яркими серыми глазами, курчавая, как негритенок. На ней неуклюже топорщилось новое с иголочки платье. Платье было ей и длинно и широко.

Таня бросила враждебный взгляд на Пелагею Спиридоновну и пристально уставилась на меня. Нас отпустили с соответствующими наставлениями.

Мы вышли в коридор, где меня поджидала молоденькая воспитательница. Несколько смущаясь, я передал Тане подарки.

— Это мне? — спросила она.

— Тебе!

— Идемте в спальню, — сказала воспитательница. — Таня рассмотрит подарки, положит их на место, и пойдете гулять.

В спальне человек на двадцать была ослепительная чистота, одеяла свернуты конвертиком, без единой морщинки.

Таня неловко развязала игрушки. Они ее поразили. Но ей было не до игрушек. Ее интересовал я. Она отдала свертки воспитательнице и взяла меня за руку.

— Пойдем, — шепнула она, — а то еще раздумают и не пустят.

— Куда же мы пойдем? — спросил я Таню. — Может, сначала поедим… Я еще не завтракал.

Мы поели в кафе, где, к моему удивлению, очень вкусно нас покормили.

Выйдя из кафе, мы взяли по порции мороженого и направились в лес. Вела Таня. Только в лесу она чувствовала себя как дома.

Утро было свежее, росистое. Но роса уже испарялась, и листва словно дымилась. Мы шли песчаной дорогой.

— Разве ты мой брат? — спросила Таня.

Я объяснил ей, кто я и где ее брат, и почему он не мог ее навестить.

— Если бы хотел, то мог, — резонно возразила девочка. — Ты же вот приехал! А как тебя звать?

— Коля.

— Дядя Коля?..

Дядя Коля, а у тебя есть сестра?

— Ну, пусть дядя…

Я сказал, что у меня нет ни сестры, ни брата.

— Это плохо, когда нет ни сестры, ни брата. А мама и папа хоть есть?

— Есть, но мы сейчас вдвоем с бабушкой.

Я рассказал ей о нашей семье, об отце, о себе. Таня явно присматривалась ко мне. Кажется, я ей нравился все больше.

— Держи меня за руку крепче, совсем крепко, — сказала она и прерывисто вздохнула.

— Ты в каком классе, Таня?

— Перешла в третий. У меня одни пятерки.

Я даже приостановился.

— Таня! Это правда?

— Правда. Спроси учительницу.

Я уже чувствовал, что не смогу уехать вечером. Я должен был сходить в школу.

— Ты любишь лес?

— Я убегу когда-нибудь совсем. Пойду и пойду в лес все дальше и зайду так далеко, что и дороги назад не найду.

— Таня… Тебе плохо в детдоме?

Таня остановилась и посмотрела на меня. Глаза ее потемнели и расширились.

— Худо.

— Кормят вас хорошо? Досыта ешь?

— Досыта. Мне это не важно, я не обжора. Я окончательно расстроился.

— А ты не можешь сказать, чем именно плохо? Таня загрустила.

— Не знаю, как сказать. Я терпела, терпела, из терпения вышла: хочется убежать. В лес одну не пускают. Я хочу домой… Я могла бы в лесу жить. Построила бы домик и жила.

В лесу Таня чувствовала себя хозяйкой. Она показывала мне птичьи гнезда, словно водила по своим владениям.

А в лесу было действительно чудесно. Такой спокойный зеленый край. Серебристые березы, высокие сосны с медно-красными сучьями, кустарники и травы. Под ольхой и березой листья земляники. Стоит пройти дождю, как полезут из-под земли белые грибы. По береговым крутоярам какой-то узкой извилистой речушки качались от ветра верхушки крепких осокорей. Речушку, оказывается, звали Лесовкой. Холодными рассветами над ней. наверно, плывут туманы. Солнце взойдет — они растают, и тогда весь долгий летний день чистое небо, прозрачный воздух, запах цветущих лугов и леса. Закукует кукушка, ей отвечает эхо. И можно купаться с утра до ночи.

Мы поднялись на просторное плато — наивысшую точку местности. Отсюда был такой вид на лесные дали, что у меня дух захватило. Мы с Танюшкой долго стояли молча, очарованные этой торжественной красотой. Ветер качал кустарники и травы.

Потом Таня повела меня показывать родник. Он пробивался из земли в густо заросшем осинником и кленом овраге и был так засыпан прошлогодними палыми листьями, что его не было видно, и только по тому, как шевелились сухие листья, будто под ними живой зверек, можно было догадаться, что родился ручей. Маленький, забитый и свободолюбивый, он тек, куда мог. Впервые после Лизиного письма мне стало хорошо на душе. Мы расчистили руками родник и напились его ледяной, удивительно вкусной воды. Потом опять вышли на дорогу.

Таня села на землю у придорожной канавки, заросшей васильками и подорожниками, и запела странную песню, которую я никогда не слышал:


Матвей Барков

Загонял волков

На боярский двор.

Там бояре живут,

Красны шапочки шьют…


У нее был безукоризненный слух и свежий, чистый голосок.

— Откуда ты знаешь эту песню? — спросил я заинтересованно.

— А я всегда ее знала, — подумав, ответила Таня. — Хочешь еще спою?

— Хочу.

Таня улыбнулась мне. Теперь ее лицо было совсем детским, исчезли напряженность и упрямство. Вот что она мне спела, совсем не детское:


Ой да ты, калинушка, лазоревый цвет!

Ой да ты не стой, не стой на горе крутой.

Тебя ветер бьет, тебя дождь сечет.

Ты зачем рано взошла, зачем выросла?

Ой да ты, калинушка, зачем расцвела?


У меня мурашки поползли по спине, до того у нее получилось правдиво. Какая артистичность!..



Таня внимательно посмотрела на меня. Личико ее просияло. Она была довольна произведенным впечатлением.

— Хочешь, я спляшу? Только ты пой.

— Что ж петь?

— Вот так…

Девочка напела мне мотив. Кажется, я уже слышал его где-то, и это называлось «цыганочка». Пришлось петь. Да еще хлопать в ладоши. Теперь я понял, почему ее прозвали «цыганкой-молдаванкой» — не только за ее бродяжьи наклонности. Она еще не пустилась в пляс, с места не сдвинулась, а в ней уже все ходило ходуном. А потом она словно оторвалась от земли, руки раскинула — и пошло. Таня плясала, пока не выбилась из сил, тогда со смехом повалилась на землю. Теперь она уже не казалась некрасивой.

Она сказала:

— У Пелагеи Спиридоновны есть Полкан. Злой-презлой. Она держит его на цепи.

— Мы уговорились о ней не говорить.

— Правда, уговорились. Ну, пойдем к дятлу в гости. Пошли к дятлу.

— Ты не боишься ходить одна в лес? — спросил я. Таня серьезно покачала головой.

— У меня там подруги. Я не одна. Я им хлеба ношу или зернышек. Со мною некоторые звери разговаривают, когда я одна, а при людях молчат.

Вот фантазерка! Мы ходили по лесу до самого вечера. К ужину я отвел ее в детдом. Прощаясь, Таня даже побледнела.

— Ты больше не приедешь?

— Я же сказал тебе, что пока не уезжаю. Завтра утром я пойду к твоей учительнице. К тебе зайду, но с утра не жди…

Таня вдруг заплакала.

— Ты не уедешь, дядя Коля, ты еще зайдешь?

— Обязательно зайду. Не плачь.

Простившись с девочкой, я пошел устраиваться в гостиницу. Номер был хороший— двухместный. Кто-то расположился на кровати возле окна. Рядом на стуле лежали покупки.

Я умылся, лег на свою кровать, отдохнул минут двадцать и снова вскочил. Мысль о Тане не выходила у меня из головы.

Выйдя на улицу, я зашагал к школе. Таня показывала мне ее, когда мы проходили мимо. Мне повезло: в школе шел педсовет. В коридоре я поймал кого-то из учеников и попросил вызвать из учительской Светлану Викторовну.

Таниной учительнице на вид лет двадцать. Таню она учила два года. Она больше походила на чемпионку спорта, чем на учительницу младших классов в глухом лесном городке: фигура и выправка спортсменки.

Я представился и попросил уделить мне несколько минут для разговора о Тане Авессаломовой. Я думал, что она попросит меня обождать, пока кончится педсовет, но она сейчас же повела меня в пустой класс, где мы сели на парты.

— Какое впечатление произвела на вас Таня? — с живым интересом спросила учительница.

— Мне кажется, что она своеобразна. У нее очень развито чувство достоинства… Она чувствует себя в детдоме неуютно, одиноко, — сказал я. — Разве не так?

— Я понимаю эту девочку, — ответила она просто, — ей и в другом детдоме будет плохо. Она остро нуждается в ласке, внимании и домашнем уюте. Есть дети, которые прекрасно чувствуют себя в интернате, а другие переносят его болезненно. Авессаломова из числа последних. Вся беда, что у нее нет ни матери, ни отца. Ее может сделать счастливой только чудо. Чудо бескорыстной любви к чужому ребенку. Чудес я что-то не приметила.

На улице я долго стоял в нерешимости, не зная, что делать дальше. Потом пошел в гостиницу. В ушах у меня звучали последние слова учительницы. Интересно, способен ли я на любовь к чужому ребенку? Она была права, когда сказала, что Тане нужна семья, домашний уют. Бедная «цыганка-молдаванка». Дали же ей дети прозвище!

Но в Москве Таня будет еще дальше от лугов и леса… Черт бы подрал Сергея, втравившего меня в эту историю!

Удочерить мне Таню? Отец в девятнадцать лет! Да еще девочка! Хотя бы мальчишка. Чушь какая-то. Сергею хоть бы что. Живет себе, и никаких забот о сестренке. Взвалил всю ответственность на меня. «Узнай, не плохо ли ей?» Ну, узнал. А дальше что? Ну и дела!

Пока я ворчал про себя, в голове пели строки из чудесной песенки Новеллы Матвеевой:


Что же с ней, беглянкой, было,

Что же с ней, цыганкой, будет?

Все, что было, позабыла.

Все, что будет, позабудет.


Что же мне делать? Попрощаться с Таней и преспокойно ехать в Москву, изучать свою математику?

Я плохо спал. Утром пошел в детдом.

Таня понуро ждала меня у ворот. Видно, стояла так с раннего утра, то всматриваясь в конец улицы—«не иду ли, то опустив кудрявую головенку, теряя надежду. Несколько ребят стояли поодаль и так же терпеливо наблюдали за ней.

Таня так бросилась ко мне, что у меня защемило сердце.

— Я думала, ты больше не придешь… — сказала она и всхлипнула.

— Я же сказал, что приду попозднее.

— Но уже давно было попозднее. Идем скорее за угол, а то меня позовут. А мне надо сказать тебе очень важное.

— Давай спросим разрешения у воспитательницы. Таня неохотно повела меня искать воспитательницу.

Та смущенно взглянула на меня:

— Ничего не могу для вас сделать. Пелагея Спиридоновна не велела больше отпускать Авессаломову. У нас есть для свиданий специальная комната. Можете там побеседовать.

— Где же нам поговорить? — обратился я к воспитательнице.

— Идите в приемную. Таня, проведи товарища Черкасова.

Таня молча пошла впереди меня. Ей так хотелось еще раз поводить меня по лесу… В приемной — длинной неуютной комнате — мы сели на диван. Таня была очень возбуждена и подавлена одновременно. Я ее не узнавал. Какая спокойная и веселая была она в лесу.

— Дядя Коля, — воскликнула она, едва мы сели, — я всю ночь не уснула! Я думала. Я больше не могу здесь жить. Возьмите меня к себе. Я ем совсем мало. И все умею делать. Не смотрите, что я маленькая! Когда бабушка хворала, я все делала: и готовила, и стирала, и пол мыла. И сама на базар ходила. Я буду все, все вам делать. Твоя бабушка будет только отдыхать. Возьми меня с собой! Пожалуйста, возьми! Я могу спать на чердаке. Я вам совсем не помешаю, нисколько!

Таня вся тряслась. Серые глаза так потемнели, что казались черными.

— Может быть, ты хочешь к брату? Я могу ему телеграфировать. Он приедет за тобой и заберет отсюда, — нерешительно сказал я. (В конце концов это его сестра или не его?)

— Я не хочу к брату, — твердо заявила Таня. — Я хочу к тебе. Зачем мне такой брат? Никогда даже письма не написал. Кедровых орешков не прислал, а ведь в Сибири их можно собирать даром, прямо под деревом. Даже еловой шишки не прислал. Возьми меня к себе, дядя Коля! Потому что… я все равно уйду отсюда.

— Ладно, я возьму тебя к нам, — холодея, сказал я. (С самого начала я предчувствовал почему-то, что этим кончится.) С одним условием… Дай слово, что никогда не будешь расстраивать бабушку. Будешь ее слушаться?

Таня так побледнела, что я испугался — не дурно ли ей. Она молитвенно сложила руки. Губы ее шевелились. Она на какое-то время онемела. Я молча смотрел на нее, понимая уже, что никогда не смогу бросить ее, даже если бабушка и отец будут против. Что ж, тогда заберу ее с собой на плато. В Черкасском есть школа.

В комнату заглянула та же воспитательница.

— Вам никто не мешает?

Она улыбнулась и хотела идти, но я подошел к ней.

— Я хочу удочерить Таню. Что для этого требуется? Воспитательница всплеснула руками.

— Но вы так молоды!

— При чем здесь… Впрочем, я ведь живу не один: у меня отец, бабушка. Есть и мать.

— А они согласятся?

— Думаю, что сумею их убедить. Воспитательница села рядом с нами.

— Вы не расстраивайтесь, — сказала она почему-то. — Посоветуйтесь с родителями, с бабушкой. Если они пожелают взять девочку, то мой вам совет: пусть они ее и удочеряют. Не осложняйте себе жизнь. Вы женитесь, будут свои дети…

— В ближайшие годы не собираюсь жениться. Так какие необходимы формальности?

— Ну, ваше заявление в исполком, справка о жилищных условиях, о здоровье… Что еще… я пойду и напишу вам на бумажке все, что требуется для удочерения. Хлопот будет много, предупреждаю…

Она бросила взгляд на замершую Таню и усмехнулась.,

— А потом еще больше, я думаю. Таня — человечек сложный, с ней будет нелегко. Вы берете на себя бо-оль-шую ответственность. У меня сын тоже такой… Дон-Кихот. Дали ему путевку на заводе в дом отдыха, а он отказался в пользу уборщицы. Хочет жениться на матери-одиночке. Я все глаза выплакала. Ни о чем другом не могу думать. Зачем нам чужой ребенок?

Она пошла в канцелярию.

Таня обвила руками мою шею и горячо расцеловала в обе щеки. Я по-отечески поцеловал ее в лоб.

Прощаясь с Таней, я велел ей слушаться воспитательницу и терпеливо ждать моего приезда за ней.

— А долго ждать? — спросила Таня.

— Не знаю. Думаю, что не так долго. Как все будет кончено, заберу тебя в Москву.

— А ты не раздумаешь?

— Нет. Разве ты мне не веришь?

— Верю… А если… твоя бабушка не захочет?

— Постараюсь ее убедить.

— А если не убедишь?

— Что-нибудь придумаем с тобой вместе. Жди спокойно и верь мне.

На этом мы простились. Всю дорогу до Москвы я думал о том, что скажу бабушке.


— Ну, рассказывай все по порядку! — потребовала бабушка, едва мы пообедали.

Я рассказал. Все по порядку. Гораздо красноречивей, чем на этих страницах. Бабушка слушала все внимательнее и серьезнее, не сводя с меня глаз. Очки ее запотели. Она стала их протирать. Но снова поспешила надеть — ей нужно было видеть мое лицо.

— Ну же, Коля… — поторопила она, так как я вдруг умолк. У меня язык не поворачивался.

Я вдруг осознал, какая ответственность ляжет на мои плечи. И на бабушкины тоже. И что скажет отец? Может, он будет недоволен? Рассердится? И вообще, когда я уеду на плато — а я вернусь туда, — на кого останется Таня? Или мне брать ее в Заполярье?

Я глубоко задумался.

— Ну же… — Бабушка расталкивала меня за плечо, словно будила ото сна. — Выкладывай все. Тебе хочется взять эту девочку к нам?

— Совсем не хочется. Но я обещал ей. Просто не мог так уехать. Что делать? Что скажет отец?

— Дмитрий? Думаю, ему все равно. Он скажет: дело ваше. Вот если он женится… Но мы с тобой должны исходить из другого: сможем ли мы воспитать эту девочку? Ты — слишком молод, я — далеко не молода.

— Бабушка! А может, надо проще смотреть на вещи? Конечно, мы с тобой не Ушинский, не Макаренко. Но плохому мы ее не научим. И, самое главное, она будет иметь дом и семью. Она, бедняжка, так просила… Говорит: «Я на чердаке могу ночевать».

— Еще новости! — пробормотала бабушка. — Мы отведем ей твою комнатку.

Я бросился целовать бабушку. До чего же она хорошая женщина! Молодец!

— Я удочерю Таню! — решил я, успокоившись. Бабушка усмехнулась.

— Давай уж лучше я. Хлопот будет много. Но что же делать! Знаешь, когда ты поехал ее навещать, я почему-то подумала: хоть бы он не привез ее совсем.

— Бабушка! Ты против?

— Нет. Пусть живет у нас кудрявая девочка. Я всегда жалела, что нет у меня еще и внучки. Как ее прозвали, ты говорил?

— Цыганка-молдаванка. «Все, что было, позабыла. Все, что будет, позабудет».

— Пошли утром телеграмму ее брату. Пусть телеграфирует согласие на удочерение.

Утром я послал телеграмму. Пошел в ЖЭК за справкой о жилплощади. Запросил отца, он радировал согласие. Написал от имени бабушки заявление в исполком. Как мы и предполагали, хлопот оказалось уйма.

Но настал день, когда мы отправились за Таней, новым членом нашей семьи.

Накануне мы обставили и привели в порядок мою бывшую комнатку. На окно повесили желтые занавески, кроватку застелили белым покрывалом. На стеллаже разместили мои детские книги, благо их бабушка сохранила. Подкупили новых. Я специально ездил по книжным магазинам, и мне удалось достать книги Гайдара, Носова, Барто, Пришвина. Мне еще предстояло доставать учебники для третьего класса, определять Таню в школу. Я решил в свою, где учился. Учителя там были славные, директор умница и душевный педагог.

Таню пришел провожать на вокзал весь детдом. Воспитательницы ее нежно целовали, ребята угрюмо разглядывали меня и бабушку, некоторые девочки плакали. А Таня… Она торопилась сесть в поезд. Боялась, что случится что-нибудь непредвиденное и ее не пустят с нами.

На бабушку она посматривала исподлобья, испытующе, еще не зная, как к ней относиться. Таня крепко, изо всей силы, сжимала мою руку.

Всю дорогу Таня молчала и совсем не казалась счастливой: недоверчиво встречала она новую жизнь или, быть может, просто переволновалась. Бабушка выглядела утомленной. Говорил я один, даже не помню о чем. Потом Таня уснула, привалившись ко мне. Я осторожно уложил ее поудобнее. Таня спала до самой Москвы. Последнюю ночь перед новой жизнью она не уснула. Воспитательница сказала мне, что Таня даже в постели не могла улежать. Вышла во двор и сидела на лавочке.

Мы с бабушкой молча смотрели на спящую девочку.

Я думал о том, что Таню ждет в жизни. Такая упрямая, непосредственная, гордая, неуступчивая. Трудный ребенок.


Когда мы подъехали к Белорусскому вокзалу, Таня проснулась, испуганно огляделась вокруг и, только увидев меня, облегченно вздохнула. Бабушка усмехнулась и стала надевать шляпу. Таня повязалась зеленым платочком.

Дома я сразу провел Таню в ее комнату, где на кровати лежало приготовленное для нее платье, белье, чулки и туфли.

— Вот твоя комнатка. Переодевайся. Может, примешь сначала ванну?

— Мне все равно, — пробормотала подавленно Таня.

Я внимательно посмотрел на нее. Девочка отвела глаза. Я понял ее: она была в чужой квартире, почти у не* знакомых людей, к которым сама напросилась. Быть может, сейчас она вспомнила детдом, где было привычнее и проще, ребят — были ведь у нее и подружки, которые о ней плакали. И воспитательниц, которые хорошо относились к ней.

— С дороги лучше помыться, — посоветовал я. — Бери белье и иди, я сейчас приготовлю тебе ванну.

После ванны, когда мы втроем сидели за столом и пили чай, Таня все так же подавленно молчала. Движения ее были скованны. Кажется, ей хотелось плакать. Может, думала, что еще дальше от леса, чем в детдоме. Может, наша квартира показалась ей слишком богатой и чистой. Не следовало, пожалуй, так убирать к ее приезду. А мы с бабушкой сделали генеральную уборку. Вызывали полотера, мойщика окон из комбината бытовых услуг.

— Давайте слушать птиц! — предложил я после чая.

Мы втроем быстро убрали со стола и перешли в бабушкину комнату. Я рассказал Тане о своем друге Марке. Как он записывал в лесу голоса птиц. Таня оживилась, порозовела. А когда комнату наполнил щебет ее знакомых, Таня от восторга захлопала в ладоши.

— Коростель! — закричала она, сразу узнав монотонный и жалобный крик коростеля.

Такая маленькая, Таня знала птиц лучше меня. И травы тоже — все травы в лесу и лугах.

Таня притихла, когда защелкал, запел соловей. Барабанная дробь дятла перебила соловьиную трель. Мы слушали затаив дыхание. Тонкая россыпь зяблика, гуденье шмеля, запутавшегося в паутине. Гвалт синиц, бормотание тетерева, весенний гул леса, курлыканье журавлей. Шумел молодой бор, задумчиво и упоенно куковала кукушка. Ревел лось, звал подругу. И все стучал и стучал дятел…

— У меня тоже есть пластинки с голосами птиц, — сказала бабушка и достала три пластинки. — Дмитрий купил с собой в Антарктиду, прослушал, и ему так понравилось, что он еще купил для меня… И угадал: когда меня берет тоска по природе, я слушаю, как поют птицы.

Я с интересом рассматривал пластинки. Это были записи молодого ученого, биофизика Бориса Вепринцева. Еще на плато я читал чудесный очерк о нем Пескова в «Комсомольской правде».

— Давайте с месяц поживем в лесу, пока еще не умолкли птицы! — предложила неожиданно бабушка.

— Но мне надо заниматься! — неуверенно возразил я.

— Возьмешь учебники с собой.

— Идея! А где именно?

После долгих обсуждений мы решили ехать на Ветлугу. Но прежде чем мы уехали, я впервые встретился с Николаем Ивановичем Успенским. Не хочется называть его отцом — это было бы изменой моему настоящему отцу, тому, кто меня воспитал.


Глава шестнадцатая Звездный бульвар, 7


Он сам позвонил мне и предложил встретиться.

— Приходи ко мне, — сказал он. — Нам никто не помешает поговорить по душам. А я давно этого жду.

— Хорошо… Николай Иванович, я приду, — согласился я. — А как себя чувствует мама?

— Лиля сейчас на гастролях. Она ведь ушла от Гамон-Гамана. Поступила в другой театр. Я один. Приходи завтра же. Вечером. Часов в восемь. В семь!

— Ладно.

Бабушке я сказал утром, чтобы не волновать. Как я и ожидал, она переполошилась. Стала посылать меня в парикмахерскую: «А то волосы как у битника» — и чтобы я надел новый костюм и белую нейлоновую сорочку. В такую-то жару! Я возразил ей резонно, что не в театр собираюсь. Ни в какую парикмахерскую не пошел, надел серые летние брюки и поношенную зеленую шведку.

Успенский жил неподалеку от обелиска в честь покорителей космоса, на Звездном бульваре, 7. Он отпер сразу, как я позвонил, и, кажется, хотел обнять меня, но я, войдя в переднюю, остановился, как истукан, и Николай Иванович не решился. Мы просто пожали друг другу руки, и я прошел за ним в кабинет.

Я постоял у раскрытого окна — колотилось сердце — и сел в кресло. Ноги у меня мгновенно стали ватными, и я, кажется, охрип. Дело в том — я это понял сразу, как только его увидел, — что я поразительно похож на него.

Дома всегда твердили, что я в маму, и я так считал. Теперь я понял почему: чтоб скрыть сходство с Николаем Ивановичем. Между прочим, они с мамой походили друг на друга, как брат и сестра.

Неудивительно, что отец — «бешеный географ», «неистовый Дима» — так хотел всегда переделать меня. И все же он меня любил и такого — до странности похожего на Николая Ивановича, — любил, как родного сына. И я любил его. И это сходство мне было ни к чему. Оно было мне неприятно. Я заметно расстроился.

Успенский серьезно и внимательно приглядывался ко мне. Он, конечно, тоже заметил сходство. Я был благодарен ему, что он не подал даже вида.



— Что хочешь: чаю, вина? — спросил он, стоя посреди комнаты.

— Спасибо. Я бы выпил стакан воды.

— Газированной?

Мы выпили по стакану воды. Он сел с краю дивана и закурил. Предложил нерешительно и мне. Я благоразумно отказался. Мы помолчали. Он курил, а я смотрел на него. Странное ощущение, довольно тягостное, что я это вижу во сне, овладело мной. Передо мной сидел чужой, незнакомый человек, и он именно дал мне жизнь. Знать, что он мне отец, видеть сходство и не чувствовать себя сыном. Никакого «зова крови». Ни малейшего!

Он заметно волновался. Узкая матовая рука с длинными тонкими пальцами (я всегда стеснялся своих рук, как у девочки) слегка дрожала. Он явно не знал, с чего начать разговор. Я был в более выгодном положении. У меня был отец, которого я любил страстно, а у него не было сына, кроме меня, и, наверно, не будет. Ноги у него были маленькие для мужчины, наверное, 39-й размер, не больше. Как и у меня. Среднего роста, худощавый. Костюм, наверное, 50-го, рост 2-й. А у папы был 5-й рост и размер 56-й. Фу, какая чепуха лезла мне в голову!

Итак, это был худощавый смуглый мужчина, на вид лет сорока, с узким, очень нервным лицом и какими-то беззащитными серо-зелеными глазами. Густые каштановые волосы он зачесывал назад, открывая красивый большой лоб. Николай Иванович казался не то что женственным, но хрупким, слабым. И сейчас, не решаясь начать говорить о главном, что его интересовало, он мямлил и даже заговорил о погоде… Приходилось брать инициативу в свои руки, а то так и будем говорить о погоде, о театре и книжных новинках.

— Можно мне задать вам вопрос? — перебил я его. — А если у вас есть вопросы, то, пожалуйста, спрашивайте.

Лицо его приняло настороженное выражение, словно он боялся какого-то подвоха.

— Спрашивай, — коротко разрешил он.

— Бабушка мне рассказала о вас все, что знала сама. Я хочу спросить… как вы могли простить маму? Как вы могли ее принять?

В глазах его блеснули насмешливые искорки.

— Я всю жизнь любил одну женщину — твою маму.

— Ты всегда всем прощаешь? — пробормотал я и только тогда спохватился, что назвал его на «ты». И покраснел.

— Мне будет очень приятно, если и ты будешь обращаться ко мне в личном указательном местоимении, — пошутил он.

Я покраснел еще сильнее, рассердившись на себя.

— Нет, я не всем прощаю и не всегда, — спокойно сказал он, будто не замечая моего смущения. — Есть одна категория людей, которым я никогда не прощаю, которых не приемлю, это — мещанство. Самая страшная и самая отвратительная категория людей, сынок. (Вот-вот, я назвал его на «ты», а он меня сразу уже «сынок»!) Мещанство страшно своей способностью к мимикрии, потому что, принимая личину нового, прогрессивного, оно на самом деле подгрызает, источает это новое, как жучок древесину. Я много думал об этом. Фундамент всей мещанской мудрости состоит в том, чтобы быть, «как все», «как люди», чтобы не выдаваться из ряду вон. Ох, как они ненавидят умственную самостоятельность, непохожесть, талант!

— Вот уж правда! Можно, я расскажу тебе про своего друга Марка? — перебил я Николая Ивановича.

И я тут же рассказал ему историю Марка. Как дядя сдирал с него штаны в присутствии девушки, как потом пытался засадить в колонию. Все-все рассказал.

Николай Иванович умел слушать. И я рассказал ему о роковой встрече с Гусем… Затем о Тане.

— Мне бы хотелось видеть эту девочку, — сказал он, улыбаясь. У него очень хорошая улыбка — добрая, нежная и язвительно-дерзкая в одно и то же время. Он хорошел, когда улыбался.

— Приходи к нам и увидишь. И бабушка будет рада! — пригласил я.

Потом мы пили чай. Вместе накрыли на стол. Николай Иванович повеселел и стал рассказывать о своей работе. Приглашал меня побывать у него в институте…

Да, он был генетик по призванию. Когда он говорил о своей науке, все в нем загоралось каким-то внутренним светом, вроде того, который зажигается в женщине, когда она говорит о своем ребенке.

— Давай-ка выпьем вина за нашу встречу! — вдруг перебил он сам себя, полез в низкий сервант и достал бутылку какого-то вина в плетеной корзиночке. Не успел он разлить вино, резко прозвучал звонок.

— Либо телеграмма, либо Геля, — сказал он, направляясь в переднюю.

Это была Ангелина Ефимовна.

— Принесла тебе грибов, — сказала она, — очень вкусно, только наша Аня может так приготовить. А… Коленька! А я от вас. Таня очень мне понравилась. Чудесная девочка! Вы, кажется, пьянствуете?

— Только собирались, — сказал Николай Иванович, ставя третий бокал. Он торжественно разлил вино.

— Выпьем за моего сына, — медленно произнес он.

— За моих отцов, — сказал я. Вино было вкусное.

Ангелина Ефимовна стала рассказывать о том, что начала писать новый труд.

— Если понадобятся добавочные сведения, придется съездить на плато…

— Соскучилась? — усмехнулся Успенский.

— Ужасно. А ты, Коля?

— И я… Поедемте вместе, Ангелина Ефимовна.

— А как со здоровьем?

— Ничего… Только воздуха не хватает.

Уже в машине Ангелина Ефимовна сказала запомнившиеся мне слова:

— А Лиля ошиблась. Как она ошиблась! Вторично. Помяни мое слово, ей опять придется сбегать от Николая. Он же обязательно что-нибудь учудит. Он и в грош не ставит материальные блага. И неуживчив, и от людей требует слишком много. А свою лабораторию на Баренцевом море вспоминает как потерянный рай. Любимая работа, добрые товарищи и чарующая природа Севера. Это ли не счастье? И поймет ли это счастье Лиля?


Глава семнадцатая «На вершине мы встретимся…»


«Дорогой Николай! Тебе пишет Санди Дружников по поручению твоего отца. Дмитрий Николаевич напишет потом, сейчас он не в состоянии. Нас постигло огромное несчастье: погиб наш общий друг пилот Ермак Сафонов.

Жалко жену и сына. С обсерваторией на плато у нас установлена радиосвязь, и я уже известил их. Послал и письмо, где коротко изложил обстоятельства гибели. А потом подумал, что тем, кто знал и любил Ермака, наверное, захочется узнать подробности о его жизни и гибели. Вот я взял и перепечатал на машинке некоторые места из своего дневника. Первый экземпляр послал Валентине Владимировне, второй тебе.

Не убивайся так сильно. Ничего не поделаешь. Освоение нового материка никогда не обходится без жертв. Пилот Сафонов жил и погиб как герой. Но он был больше чем герой: он был добрый человек! Жаль, что мы его не уберегли.

Твой отец шлет тебе привет. Он много про тебя рассказывал. Он очень тебя любит.

Всего доброго! Океанолог Дружников».


Из дневника Санди

Все семеро, в темных очках от слепящего света, мы стояли на тридцатиметровом обрывистом берегу и смотрели вслед кораблю. «Дельфин» с трудом вырвался из окружения льдов, дал прощальные гудки и скрылся за лиловым горизонтом. Мы остались одни, немного растерянные и подавленные, в каком-то словно нереальном мире, будто на чужой планете за тысячи световых лет от Земли.

Слепящий свет полуночного солнца, сверкающая бирюза льда. Шло бурное таяние. По всему острову журчали ручьи и речки. Тысячи ледяных скульптур, изъеденные ветром, словно творения абстракционистов — беспредметные, причудливые, страшные, — истекали, таяли, рушились. Под ногами влажные, скользкие камни всех окрасок: зеленые, красные, желтые, серые, черные. Обнажившиеся пятна лишайников на влажной почве. Далеко внизу серые блестящие волны зыби, белые айсберги в кипящей пене. Нет, мы все же были на родной Земле: большие стаи серебристо-серых буревестников носились над самой водой, жадно хватали живую пищу, утомившись, отдыхали на льдинах. В скалах острова Грина с нависшими шапками снега, то и дело падающими вниз, гнездились бакланы, оглушительно кричали поморники, буревестники… А слева от нас, в лиловатой туманной дымке, мерцала Антарктида — мрачное беспредельное плато. Но оранжевые сборные домики станции, радиомачта с советским флагом, метеоплощадка казались такими привычными, земными.

— Какие возможности для научных исследований на этом благодатном острове! — сказал профессор Черкасов.

Никто не ответил ему. Мистер Слегл взглянул на него и, переведя взгляд на океан, прочитал по-английски:


Дух сражений, веди меня до конца!

В моих жилах течет еще кровь бойца.

Чтобы в битве постичь тайный смысл бытия,

На вершине мы встретимся — Смерть и Я.


Вечером я спросил мистера Слегла, чье это стихотворение. Он не помнил, но прочел его целиком. С помощью мистера Слегла я перевел стихотворение заинтересовавшемуся Ермаку Сафонову.

— Какие хорошие слова! — поразился Ермак и повторил — «На вершине мы встретимся — Смерть и Я». Да, настоящий человек должен встретить смерть на вершине…


Нас всего пятеро научных сотрудников. Хорошо еще, что пилот Ермак Сафонов деятельно помогал нам чем мог. Плохо бы нам без него пришлось. И без его вертолета — чудесной красной машины!


За неделю до Нового года наше небо навестил самолет с Мирного. Сбросил нам посылки, пенал с письмами, тюк с фруктами, чудесную елочку — настоящую, из Московской области, — покачал в знак приветствия крыльями и улетел. В одной из посылок оказались елочные игрушки, заботливо переложенные ватой.

Мы радовались елке, как маленькие. Письмам, разумеется, еще больше. Каждый получил их десятки.


Никогда еще мне не было так трудно подходить к нашей радиорубке. Как я скажу им? Что скажу? Я нерешительно, подавляя отчаяние, смотрел на большой железный ящик приемника, ручки управления, телеграфный ключ. Язык радио слишком лаконичен и прям. Он бьет в лоб, в сердце…

Услышал свой позывной. Меня вызывал Русанов. Плотно прижав ладонями наушники, выжимаю из приемника всю возможную громкость.

— Плато доктора Черкасова… Я — плато Черкасова!

У Марка своя манера работы на ключе. Быстрая, легкая, приплясывающая передача. За какие-нибудь пять минут выбросил слов триста. Переходит на прием… Как я ему скажу такое? В дверях стоит хмурый, постаревший Черкасов. Как он похудел и осунулся. Считает себя виноватым, хотя он ни в чем не виноват.

— Я — остров Грина, я — остров Грина! Марк, случилось несчастье. Марк, у нас большое несчастье…


Мы так весело встретили Новый год. Под елочкой кучи радиограмм — поздравления со всего мира. Пришлось здорово потрудиться, чтобы принять их и разослать поздравления. Дали для нас новогодний концерт из Москвы. Разговаривали с родными. Все выступления записаны на магнитофонную пленку, чтобы потом в свободное время слушать их снова и снова.

До чего же дружная мужская компания собралась за столом. Ни о какой «психологической несовместимости» и речи у нас не было (на других станциях случалось).

До родины по прямой больше шестнадцати тысяч километров. Ближайшие соседи: обсерватория Мирный, австралийская станция Моусон, французская на земле Адели — полторы тысячи, полторы тысячи километров!..

Мы от души повеселились. Провозглашали тосты, читали стихи, острили, смеялись. Потом с шампанским вышли «на улицу», подняли флаг и дали залп из ракетниц. Спать не хотелось, и мы еще раз встретили Новый год — вместе с Москвой — в четыре часа утра по местному времени.

Один Сафонов был какой-то грустный (наверное, опять затосковал по жене и сыну: у него это приступами, как хроническая болезнь). Чтобы развеселить его, мы ставили его любимые пластинки. А Черкасов поставил пластинку с голосами птиц. И они так защебетали, зачирикали и запели, что у всех сердце перевернулось от тоски по родине!

Молчаливый Ермак вдруг сказал:

— Обычно думают, что счастье заключается в чем-то большом, сложном, труднодоступном, а оно в самом малом: вот идти рано утром лесной тропинкой с дорогим тебе человеком, прислушиваясь, как поют птицы… Это и есть счастье! Разве не так?

Мы удивленно смотрели на него, и Ермак добавил:

— Вся прелесть человеческой жизни в том, что она состоит из таких вот несложных радостей.


Наше пребывание в Антарктиде близится к концу. Еще месяц-два, и за нами придет пароход. Мы «закруглялись», в свободное время уже писали отчеты.

И вот тогда стал вопрос об этих горах. Считалось, что они недоступны. Это было белое пятно на карте Антарктиды. Путь по земле (собачьи упряжки, вездеходы) был невозможен: трещины, пропасти, узкие и глубокие ущелья. Самолет в горных условиях бессилен. Оставалось одно: вертолет. Предыдущие экспедиции не раз пытались обследовать этот горный район, но вертолеты не могли приземлиться. Пилоты в один голос заявляли, что вертолет не всесилен. По этому поводу Черкасов беседовал с начальником экспедиции в Мирном. Тот посоветовал рискнуть, только непременно захватить с собой рацию и радиста… на всякий случай. Окончательное решение зависело от Сафонова. Ермак решил лететь.

— Раз надо, значит, надо! — сказал он, как обычно.

Мы вылетели поутру.

Профессор сидел рядом с Ермаком Сафоновым в застекленной с трех сторон кабине. Я пристроился сзади.

Безмятежно сияло небо, светло-синее, почти фиалкового цвета. Но порывистый ветер бросал вертолет из стороны в сторону. Лопасти, словно гигантские усы, мелькали в воздухе, увлекая наш красный вертолет все выше. Под нами ослепительно сверкали льды. Я задумался. Не остаться ли мне еще на год в Антарктиде? Я уже приноровился к ее суровому климату. Довел бы до конца свои наблюдения. Если бы я остался еще на год, диссертация была бы обеспечена. Но если уедут Черкасов, Сафонов, Мальшет… пожалуй, не захочется здесь оставаться. С ними бы я остался без колебаний.

Вертолет осторожно снижался, замедляя скорость, и я отогнал эти мысли. Угрожающе ощерились острые гребни гор. Я заметил, что Ермак тоже смотрит вниз.

Это и были те самые горы, еще не исследованные, не нанесенные на карту. Нагромождение каменных глыб, валунов, льда. Скалы вздымались как башни, среди них мелькали реликтовые озера, зеленые и синие. Между полосатыми скалами таяли узкие ледники, и сотни ручейков вливались в озера.

Сафонов напряженно всматривался, ища место для приземления. Но прошло более часа, пока он начал осторожно спускаться.

Ветер пытался бросить вертолет о скалы, но, не коснувшись каменных стен, Ермак каким-то чудом уводит машину от смертельного прикосновения.

Я невольно съежился: места действительно неприступные даже для вертолета. Мне показалось, что мы целый час спускались в этот каменный провал.

Приземлились на пятачке. Еще не остановились лопасти, а мы уже выскочили из вертолета.

До чего безжизненно было вокруг!

Белые слои кварцитов среди черных сланцев. Над ущельем пролетел с воющим криком поморник. Неподалеку валялись останки погибшего буревестника: белые, истрепанные ветром крылья, прикрепленные к скелету.

Ветер завыл, как сирена. Мне вдруг вспомнилось детство и вой сирены на море в туманы и штормы. Сердце невольно сжалось, охваченное дурным предчувствием.

— Чего ты боишься, Александр? — сказал я сам себе. Я взглянул на профессора. Сафонов тоже, улыбаясь, смотрел на него. Черкасов был счастлив, как ребенок, которого одного пустили в игрушечный магазин: ройся сколько хочешь, выбирай! Он был словно опьянен и высоким весенним небом, и солнцем, и, главное, бесконечным разнообразием пород, представших перед нами. Розовые слои гранитов, черных кристаллических сланцев, полосатые мигматиты, темные полоски диабазовых вертикальных жил. Голубоватые зерна кварца и, словно капли крови, кристаллы граната. Белый кварц с золотистыми кубиками железного колчедана и мазками медной зелени. Зеленые гнейсы. Цепочки линз белоснежных мраморов среди розовых дигматитов.

Горы поросли зеленоватым мхом, оранжевыми лишайниками. В камнях гнездились белоснежные буревестники. В пресных озерах, куда стекали прозрачные ледяные ручьи, светились сине-зеленые водоросли. Мелкие, словно воробьи, кочурки парили над скалами. Нет, жизнь здесь была своя, неповторимая, не зависящая от человека…

Мы набрали массу образцов. В вертолет их относил Ермак. Кажется, мы с профессором слишком увлеклись. Настала белая антарктическая ночь — едва заметное потемнение.

— Пора домой, Дмитрий Николаевич! — крикнул я. — Ведь Сафонов никогда не поторопит. А он устал.

— Сейчас, возьму еще вот этот образец.

Он отколол молотком кусок кварцита и с довольным видом положил его в рюкзак. Добрались мы до дома благополучно, но Ермак выглядел очень утомленно и рано ушел спать. Правда, утром он встал рано и до завтрака уже подготовил вертолет.

В этих проклятых каменных ущельях Сафонов показал все свое летное искусство. Вертолет у него прыгал, как блоха. Застывал на высоте, чтобы профессор мог получше разглядеть геологический разрез. Садился в самых недоступных местах.

Ох, эти посадки в каменных узких коридорах, среди острых скал — до чего они мне не нравились! Мы каждодневно, ежечасно рисковали своей жизнью, и ради чего! Чтобы стереть белое пятно с карты. Но мы не можем иначе, мы не остановимся никогда. Закончим исследование Антарктиды, на очереди — Луна. Потом Марс, Венера, Юпитер, Сатурн. Вечно ищущий Человек…

Мы с профессором всю эту неделю работали как одержимые. И каждый день Сафонов заглушал мотор и шел с нами за образцами. А погода баловала нас — Антарктида казалась безобидной, как Подмосковье в начале апреля! Мы работали в одних костюмах, и то было жарко.

…Сафонов позвал нас закусить. Он приготовил горячий кофе, сделал бутерброды. Усталые, веселые, проголодавшиеся мы присели возле вертолета. Ермак ел без особого аппетита. Обычно молчаливый, тогда он разговорился.

— Валя устала от Севера, — с нежностью сказал он о жене. — Я, признаться, тоже. Шесть лет работали в обсерватории. Да еще перед этим я два года летал над Охотским морем. Сам-то я архангельский, тоже, конечно, не юг! Сынок теперь там у моей тетки. Я ведь сирота. Меня тетка воспитала. Хорошая женщина, добрая, веселая, Библиотекарь. Жили мы с ней хоть и бедно, но дружно и весело. Вот Валя защитит диссертацию, и переедем в Москву.

— Будете жить у тестя? — благодушно спросил Черкасов.

— Да. Валя ведь москвичка. Может, и тетю Любу перетащим к нам. Она скучает одна.

Черкасов усмехнулся.

— Не останешься ты в Москве. Опять поедешь со мной в экспедицию.

Сафонов смущенно улыбнулся.

— И Валя твоя долго не усидит в столице. Она же прирожденный исследователь и путешественник. Она была моя любимая ученица. И не потому, что дочь моего друга, а потому, что я сразу увидел в ней географа по призванию. Настоящего географа! Я скажу, как у вас будет, Ермак. Сын с тетей будут жить у дедушки в Москве, а папа с мамой будут к ним всегда возвращаться.

— Пожалуй, что так, — улыбнулся Ермак. Черкасов положил руку на его плечо и закончил серьезно:

— Москва — самое лучшее место на Земле для возвращений… Я сам туда всю жизнь возвращаюсь. Но жить в ней безвыездно я бы не смог.

Я удивился.

— А где же тогда…

— В Антарктиде, — ухмыльнулся Черкасов, и я не понял, шутил он или сказал серьезно.

Пока мы ели и разговаривали, неожиданно подул ветер. Не отошли мы и двадцати метров от вертолета, как ветер уже завыл на разные голоса, стал с силой хлестать в лицо. Мельчайшие песчинки — не то снег, не то песок — кололи щеки, засоряли глаза. Стало тяжело дышать.

— Пожалуй, надо отправляться восвояси! — крикнул мне Черкасов.

Мы вернулись к вертолету. Сафонов озабоченно смотрел на машину — ее раскачивало…

— Взлетим? — спросил Черкасов.

— Придется переждать, — ответил Ермак. — Помогите мне закрепить вертолет.

Мы тщательно укрепили вертолет и поспешили укрыться в нем. Конечно, было благоразумнее переждать бурю. На меня почему-то напала сонливость, и я пристроился на брезенте подремать. Уснуть я не уснул, а именно дремал, слыша и понимая каждое слово, которое не заглушал вой ветра.

Черкасов и Сафонов наперерыв вспоминали экспедицию в Арктику на горное плато. Когда они впервые прибыли туда, это тоже было белое пятно на карте. Огромное базальтовое плато с бездонным озером посредине. Вулкан Ыйдыга. Ледник, дающий жизнь реке. Вспоминали какой-то крест землепроходцев, бродягу Абакумова, виновника гибели первой экспедиции на плато. Но они оба почему-то любили этого бродягу и вспоминали его с умилением. Вспоминали эскимоса Кэулькута и очень смеялись…

…Кажется, я все-таки уснул, а когда проснулся, ветер уже не выл, а Дмитрий Николаевич разбирал образцы, которые мы здесь собрали, и громко восторгался ими.

— Редкие экспонаты! На вес золота! — восхищался профессор.

— Мне приятно, что во всем этом и мой труд, — тихо сказал Сафонов. — Кажется, ветер утих. Я выйду посмотрю.

Ермак вернулся и стал запускать мотор.

— Взлетим, Ермак? — обеспокоенно спросил Черкасов. Пилот молча улыбнулся. Это была последняя его улыбка, которую мы видели.

Сафонов был отличный пилот, он уже почти год работал в Антарктиде, но разве можно за год постигнуть все ее своеобразие, неожиданности и нелогичность. Ветер как будто утих, но когда вертолет стал подниматься, неожиданно налетевший шквал подхватил вертолет, словно перо птицы, и с силой бросил о скалы.


Я первый опамятовался. Я и не терял сознания. Просто меня несколько раз перевернуло и ударило. В плече нестерпимо болело, но я был цел и невредим. Кроме нескольких синяков и растяжения связок, ничего со мной не случилось. Сдерживая стон, я поднялся на ноги. Вертолет лежал на боку, все стекла разбились, винт сломан, лопасти погнуты. Черкасов, кряхтя, пытался подняться. Я помог ему. Он обо что-то ударился: из ранки на голове текла кровь. Я хотел завязать ему голову платком, но он отмахнулся.

— Ты жив, Санди? — сказал он рассеянно. Он оглядывался вокруг, ища Сафонова.

— Его здесь нет, — сказал я, — подождите минутку, я вылезу и посмотрю, что с ним…

Я хотел выбраться через фонарь — верхнюю часть кабины пилота, но профессор оттолкнул меня и вылез первым. Его охватила тревога. Я вылез за Черкасовым. Ветер опять выл, как сирена.

…Сафонов лежал довольно далеко от вертолета — возле большого валуна. Глаза его были открыты. Он смотрел на небо и не пытался встать. Как будто отдыхал. Профессор бросился к нему и присел перед ним на корточки.

— Ермак! — произнес он с беспредельной нежностью и отчаянием. — Что с тобою, Ермак?

— Все в порядке… — сказал Ермак, и вдруг — хрип. Так он умер.



Я сразу понял, что он уже умер. А Черкасов никак не мог понять, не хотел этому верить. Он поднял Сафонова, перенес его на ровное место и стал делать ему искусственное дыхание. От горя он словно помешался. Я сел на землю и заплакал.

— Санди! Иди сюда! — гневно позвал меня Черкасов. Он сердился на меня, зачем я думаю, что Ермак умер.

Он дышал ему в рот, массировал сердце, расстегнув на нем комбинезон. Стал ритмически поднимать и опускать его руки. Чтоб его успокоить, я стал ему помогать. Но уже через две-три минуты Черкасов оттолкнул меня. Я был неловок. У меня адски болело плечо, а главное, я ведь видел, что Ермак мертв. Черкасов долго еще поднимал и опускал руки Ермака, а они все холодели и холодели.

Было, должно быть, три часа ночи (мои часы стали), когда профессор понял, что Ермак мертв.

Тогда Черкасов сложил Ермаку руку на груди и закрыл ему глаза. Веки не закрывались, и он положил на них два камушка. Сел возле Ермака на землю и тяжело, словно икая, заплакал. Мой носовой платок, которым я все же завязал ему голову, весь пропитался кровью. Я вдруг испугался за профессора.

И я снова полез в искореженный вертолет и стал выгружать продукты, палатку, одеяла, спальные мешки. Следующий час, пока Черкасов понуро сидел возле Ермака, я поставил палатку и приготовил поесть. Потом нашел в вертолете рацию… К моему великому удивлению, она была цела. Я не выдержал и снова заплакал. Человек мертв, а рация уцелела. Я дал знать о несчастье на станцию Грина. Просил радировать в Мирный, чтоб срочно вылетали за нами.

Я достал из аптечки йод и бинт и, подойдя к Черкасову, осторожно отодрал прилипший к ране окровавленный платок, молча стал мазать йодом. Боль отрезвила его и усилила горе. Он замычал и стал раскачиваться.

— Дайте забинтовать! — заорал я.

Черкасов присмирел и послушно дал забинтовать голову.

— Идемте, вы должны поесть, — сказал я. Он медленно покачал головой.

— Вы должны поесть. Должны лечь. Я приготовил спальный мешок. Вам совсем плохо. Вы ослабели от потери крови.

Так я убеждал его, хотя сам еле держался на ногах. У меня вдруг закружилась голова. Должно быть, я сильно побледнел. Черкасов поддержал меня.

— Это тебе нужно уснуть… — сказал он ласково. Потом мы завернули Ермака в одеяло и оставили под белым ночным небом, а сами пошли в палатку. Как ни странно, захотелось есть.

— Рация цела? — спросил Дмитрий Николаевич.

Я сказал, что уже уведомил о несчастье,4

— Завтра нас заберут, если не поднимется метель, — апатично заметил он и внимательно посмотрел на меня. — Залезай в мешок и поспи.

— А вы?

— Я буду сидеть с ним.

Я так вымотался, что не мог даже протестовать. Залез в мешок и тотчас уснул. Но сон мой был беспокоен и мучителен. Меня терзали кошмары. Скоро я проснулся нисколько не отдохнувший. Я сильно замерз, поспешно вылез из спального мешка, оделся потеплее и вышел.

Черкасов сидел на камне возле тела друга. Он постарел за эту ночь лет на десять. Я еще никогда не видел его таким. Всегда он был подтянут, весел и уверен в себе.

Я подошел и, сдерживая дрожь, стал рядом.

— Санди! — Черкасов схватил меня за руку и посмотрел мне в глаза пытливо и вопрошающе. Уж не думал ли он, что я его осуждаю? За что? — Это я его заставил ехать в Антарктиду. А ему так не хотелось. Он словно предчувствовал. Но Ермак никогда не отказывался, не боялся трудностей. «Раз надо, значит, надо», — только, бывало, и скажет.

— Ни один настоящий летчик не откажется поехать в Антарктиду! — возразил я горячо. — Не вините себя, Дмитрий Николаевич. Это случайность, что разбился Ермак, а не вы или я. Никто не виноват в его смерти.

Профессор сжал мою руку и отпустил ее.

Небо над горами засверкало и зазолотилось: поднималось солнце. Я посмотрел на Ермака. Камушки с его глаз Черкасов уже убрал, глаза были закрыты. Ермак словно спал. И бледное лицо его было добрым и ласковым, как и при жизни.


За нами прилетели в тот же день — вертолет «МИ-4» из Мирного.

Ермака похоронили на высоком мысу. На латунной дощечке написано:


САФОНОВ ЕРМАК ИВАНОВИЧ, пилот, 1940–1967 гг.

Он отдел жизнь в борьбе с суровой природой

Антарктиды.


Глава восемнадцатая Долина белых гусей


Развеселые цыгане

По Молдавии гуляли

И в одном селе богатом

Ворона коня украли.


Привязалась песня, никак не отделаться. Сергей Авессаломов подсвистывает мне. Слух у него безошибочный, как и у сестры. В меховом комбинезоне, в унтах, шапка сдвинута на затылок, крутит баранку и насвистывает. А дорога вьется спиралью, то взбирается на горы, то бежит по дну ущелья. Изредка мелькают встречные машины с продовольствием, горючим или оборудованием — пустынная дорога, пустынный, безлюдный край. Граниты и кварцы, каньоны рек, засыпанный снегом кустарник, каменные гряды скал — долгие белые километры, бледно освещенные фарами.

Серега насвистывает и крутит баранку. За то время, что он проработал в обсерватории на плато, он стал спокойнее, выдержаннее, возмужал.

Женя Казаков приобрел для обсерватории вездеход, и Сергей, подучившись, специально сдавал экзамен в Черкасском. Теперь у него шоферские права, чем он очень гордится. А на плато проложили дорогу, чем гордится Казаков.

Сегодня рано утром мы выехали в этот рейс по приказу Казакова. Пункт назначения — Долина Белых Гусей. Это где-то за Горячей горой. Там обсерватория поставила в прошлом году деревянный домик для научных сотрудников. Пункт наблюдения, но не постоянный, а выездной, хотя там крайне необходима метеорологическая станция. Долина Белых Гусей — это нечто вроде камчатской долины гейзеров — тоже феномен природы. Там много горячих ключей — тоже грифоны парящие, грифоны пульсирующие…

На этот раз в домике должен разместиться один из пунктов наблюдения за светящимися облаками.

Другой пункт наблюдения находится на Абакумовской заимке.

Нас послали вперед подготовить домик, завезти туда горючее, продукты. Ученые вылетят послезавтра на вертолете. Само наблюдение продолжается всего минут сорок— срок существования натриевого облака, — но требуется большая предварительная подготовка. Надо настроить аппаратуру, обеспечить электропитание, наладить связь.

Это уже второй эксперимент. Первый произвели осенью, когда я еще был в Москве. Дело в том, что для исследования атмосферы с помощью светящихся слоев необходимы сумерки. Летом слишком много света и не видно звезд. Зимой, когда полярная ночь, нет подсветки атмосферы солнцем, и натриевое облако просто не будет заметно.

Теперь, в весенний рассвет, когда солнце еще за горизонтом, но небо уже освещено, красновато-желтое натриевое облако будет отчетливо видно на фоне звездного неба.

Все у нас так заняты подготовкой к этому наблюдению, что даже временно затих назревающий конфликт между коллективом обсерватории и ее директором. После наблюдения у нас будет открытое партийной собрание, на котором предстоит откровенный разговор. Ведь только благодаря Вале Герасимовой сохранялась видимость благополучия в обсерватории. И теперь, когда она уехала…

Какое несчастье постигло нас всех! Какое горе! Нет больше нашего Ермака.

Валя очень тяжело пережила смерть мужа. Все корила себя, что недостаточно его любила. И как-то не то что третировала, но недостаточно высоко ставила. Даже фамилию его не взяла. Здоровье ее сразу сдало. Сказалось и длительное пребывание в Заполярье.

Валя уехала в Москву. Взяла к себе тетку Ермака. Теперь они вместе воспитывают Андрея.

Бабушка очень удивилась, когда я внезапно — так казалось всем, на самом деле я все время рвался на плато— собрался ехать. Добился, чтобы на практику послали в нашу обсерваторию. Меня и Марка.

Лиза еще прошлым летом приехала в Москву вместе с Марком сдавать экзамены. Оба успешно выдержали конкурс. Я тоже. Но мне как медалисту было легче — один экзамен.

Мы с ней только один раз и виделись, да и то мельком: Лиза меня явно избегала. Ей вроде и стыдно было и неприятно меня видеть. Марк остановился у нас, а Лиза у матери мужа. Но в сентябре, когда начались занятия в университете, Лиза почему-то перешла в общежитие. Говорит, что ей в общежитии удобнее заниматься.

Марка ждут большие события. Он женится. На Нине Щегловой. Марк твердо решил стать астрономом. Он благополучно сдал все экзамены за первый курс. Быть астрономом — это замечательно!

Я тоже сдал экзамены.

Вы думаете, что я нашел наконец свое призвание? Нет, не нашел. И не могу понять почему! Почему одних Призвание зовет с юности — настойчиво и властно, а от других словно прячется. Зовет, заманивает, кружит голову, обещает, берет назад обещанное и прячется.

Странно, но мне кажется, что Призвание позовет меня нежданно-негаданно. И тогда я брошу все, чего к тому времени добьюсь, и пойду за ним. А пока меня не позвали, надо честно учиться и честно делать, что можешь. Но в этом таится своя опасность… Я знал людей, которые честно проработали всю жизнь без призвания, так и не расслышав слабого его голоса или не поверив ему. Это очень страшно: прожить жизнь, не любя своей работы.

Мой дед с маминой стороны был по призванию артист, но робкий, сомневающийся, не верящий в свои духовные силы человек. Он покорно проработал всю жизнь бухгалтером в театре, мечта его так и не сбылась. А история Селиверстова? Позволить обстоятельствам скрутить себя по рукам и ногам и целых двадцать лет проработать плановиком-экономистом.

Однажды я высказал что-то в этом роде Жене Казакову. Он пожал плечами: «Заумь! Какое может быть призвание, кроме науки?»

Не знаю, заумь или нет, но меня это тревожит и будоражит.

Вот почему я должен был до того, как осяду на четыре-пять лет в Москве, побывать еще на плато. Вот почему мне хотелось поесть солдатского хлеба. Я хочу познать не только науку, но и людей, жизнь.

Разве я мог это объяснить вразумительно. И после того как привез в дом Таню. Я сказал Тане все начистоту.

Она смотрела на меня серьезно и сочувственно. Она меня поняла. Я вдруг подумал, что она всегда будет меня понимать, всю жизнь.

— Если тебе нужно это плато, как мне был нужен лес, значит, ехай, — сказала Таня. — А о бабушке теперь не беспокойся, я ведь с ней.

Я уехал спокойно, оставив бабушку на Таню.



Таня учится в той школе, которую окончил я. Учится на одни пятерки. Бабушка по-прежнему часто ходит на репетиции в театр, только уже с Таней. По-прежнему артисты поверяют ей свои радости и огорчения, сердятся, что она не желает примкнуть ни к какой стороне. Режиссер Гамон-Гамана по-прежнему дружит с бабушкой и присматривается к Тане. Он нашел у нее драматический талант и хочет дать ей детскую роль в новой пьесе…

Так я мечтал, убаюканный мерным грохотом машины.


Все, что было, позабыла,

Все, что будет, позабудет.


Какая странная песня! Если бы и я мог забыть…

Она тогда лишь четыре дня как приехала в Москву и даже по телефону не позвонила. Но мы встретились. Такой большой город, около семи миллионов жителей, а мы встретились. Лиза даже растерялась. Она побледнела и, остановившись, молча смотрела и смотрела на меня, а я на нее. И никакого значения не имело, оказывается, то, что она жена Казакова. Передо мной стояла Лиза, живая, во плоти, не в мечтах, и лишь это имело значение. И еще то, что я любил ее. Даже то, что она не любила меня, не имело значения. Я любил ее, и все! Но почему она так непонятно смотрит на меня? Как будто с палубы корабля, проходящего мимо родного города, где больше не пристают корабли и даже пристань увезли.

Нас нещадно толкали, потому что мы встретились в самом людном месте Петровки, и мы не сразу догадались отойти в сторону. Но и там толкали, и мы пошли к Большому театру, где народу было меньше.

Я смотрел на нее и не мог насмотреться. До чего же я любил ее! Лиза была без чулок, в беленьких босоножках. В легком платье без рукавов, поясок завязан бантом. Я узнал материал — тот самый, что подарил Барабаш. Как давно это было! Как я был тогда счастлив… А теперь Лиза — жена Казакова.

— Ты счастлива с ним? — спросил я.

Хотел спросить спокойно, но голос мой дрогнул от нежности, переполнившей меня, и от невыносимой душевной боли. Лиза продолжала смотреть на меня. По лицу ее словно судорога проскользнула.

— Ты разве простил меня? — по-детски, удивленно спросила Лиза.

— Прощать? За что? Разве ты виновата, что полюбила другого? Я боялся и предчувствовал это с самого того дня, когда вы встретились в зимовье.

— Но я виновата, — твердо сказала Лиза. — Я кругом виновата. Я дважды предала тебя. А сейчас предаю отца… Разве ты не понимаешь? Ты не можешь уважать меня, раз я сама себя не уважаю. Ох, если бы меня приняли в университет! Я так готовилась… Если бы только приняли! — Она говорила торопливо, будто за ней гнались, а университет был убежищем. — Я сделала большую ошибку, Коля! Не одну. Много. Только выросла и сразу начала делать ошибку за ошибкой. Но самая моя большая ошибка, что я рано вышла замуж. Надо было сначала кончить университет. Тогда встречаются два равных человека. Понимаешь? По сравнению с ним я — глупая девочка. Потому он взял такую власть надо мною. А теперь отец… Ведь я жена человека, который его ненавидит. Это не только из-за гибели Жениного отца. Это гораздо глубже. Иногда мне кажется, что Женя ненавидит его за то, что отец всегда был внутренне свободен. То, чего нет у Жени. Я не до конца увидела своего мужа, но я уже многое вижу. Мне очень нужно, чтоб меня приняли в университет.

— Примут. А за Алексея Харитоновича не беспокойся, Лиза. Он не один. У него друзья. Вот и я еду на плато.

— Опять?

— Почему ты удивилась? Разве я могу туда не вернуться? Я буду возвращаться на Север всю жизнь.

— Я понимаю… — прошептала Лиза и вдруг заторопилась: — Мне надо идти…

И она ушла. Меня еще потолкали некоторое время, и я тоже ушел. Мне хотелось плакать, и я бы с удовольствием поплакал, но кругом были люди. Много людей, так что рябило в глазах. До чего переполнена Москва, даже негде поплакать парню.

Больше мы не встречались.


Трасса сматывается, как веревка, километр за километром. Полусумрак полярного зимнего дня. Серебристый свет обледенелых, неприступных скал, словно сияние кристалла. Далеко внизу сгущенная мгла долины. Ледник сползал в долину, как гигантский древний змей. Бесконечная гряда, лиловая и синяя, закутанная клубящимися красноватыми облаками — где-то там солнце.

Поднимаемся на перевал. На одном из поворотов недвижно темнел огромный «МАЗ», груженный углем. Рядом одинокая фигурка водителя.

— Кто-то «припухает»! — воскликнул Серега. Объехали «МАЗ» и остановились. Пожилой, давно не бритый водитель, с усталым лицом и лихорадочно горевшими глазами, подбежал к нам. Радостно улыбнулся.

— Здорово, ребята! Угораздило меня на самом пупке. Пособите, будьте добры, а то дело мое плохо: баллон отказал!

Мы втроем сменяем баллон. Хорошо, что баллон внешний и не надо домкратить машину. Затем Сергей подлезает под капот и крутит какие-то гайки. Еще минута, и «МАЗ» может трогать. Довольный водитель угощает нас папиросами. Сергей охотно закуривает.

— Там внизу шпана! — сообщает водитель. — Просились ко мне, побоялся взять. Вот ведь грех какой!

— Бог тебя и наказал, — назидательно заметил Сергей.

— Дорога больно пустынная. Побоялся, что убьют, а машину угонят. Народ здесь всякий… — поежился водитель и, еще раз поблагодарив, пошел к своей машине.

Мы въехали в узкую, черную, как антрацит, долину — след лавового потока. Над нами возвышался вулкан. Наш вулкан. Сколько раз мы здесь проходили с рюкзаком за спиною.

…Они стояли на дороге, перерезая нам путь. Старые знакомые! Топорик, Рахит — Шурка Кузнецов. И совсем незнакомые мне парни. Шесть человек. Сергей остановил машину. Они явно не ожидали видеть нас. И не то смутились, не то вроде обрадовались.

— Сурок! Коля! Ребята, это же Коля Черкасов. Тот самый! — всполошился Шурка Кузнецов. Интересно, что означает: тот самый? (Начало известности?)

Ребята уставились на меня во все глаза.

— Сроду не думал, что ты вернешься! — удивленно заметил Топорик.

— Куда вы? Может, подвезем?

Но им было в другую сторону. Они направлялись в Билибино. Там строилась электростанция и можно было хорошо заработать.

Вид у ребят был неважный: почти у всех обморожены щеки, обувь разбита, на шею навернуто все, что нашлось под рукой — полотенца, рубашки, одеяла. Ни дать ни взять — наполеоновские солдаты при отступлении.

— До Билибина пешком не дойдете, — заметил Сергей.

— Кто-нибудь подвезет. А вы куда? Мы объяснили. Ребята переглянулись.

— Однако там у вас кто-то похозяйничал с топором. Не подумайте, что мы, — сказал Шурка. Все шестеро уставились на меня.

— Ребята… Гусь? — Это спросил я, но не узнал своего голоса.

Они опять переглянулись.

— Я скажу ему! Пусть что хочет делает с этим гадом! — как бы посоветовался с товарищами Шурка.

— А может, он уже подох?

— Подумаешь, ноги обморозил. Ничего ему не сделается — отлежится. Фашист проклятый! Никогда ему не прощу Цыгана…

Это они между собой. Сергей молчал, уже поняв. Кузнецов рассказал следующее.

Гусь добрался до нашей станции и перебил приборы, переломал мебель, разбил окна. Ребята были там и сразу поняли, что это его работа. Но встретились с ним дня два спустя.

В стороне от дороги в распадках догнивает разрушенное становье. В одном из бараков и подыхает сейчас Гусь.

— Что хочешь с ним делай. На твое усмотрение. Хошь в милицию передай, хошь убей, а нам все равно. Он — гад ползучий. И как только мы его слушались, дураки? — сказал мне Шурка.

— Я знаю, где это, — коротко заметил Сергей.

— Есть хотите? — спросил я.

— Не голодаем, спасибо, — застеснялся Шурка.

— Хлеба свежего нет? — спросил с надеждой Топорик.

— Есть. Залезайте в вездеход. Вместе позавтракаем. И погреетесь.

Ребята не заставили себя просить. Я вытащил провизию, которую мы везли для ученых. К великому восторгу замерзших ребят, нашлась бутылка «Кубанской». Пластмассовая кружка Сергея обошла поочередно весь круг.

Выпили, поели, обогрелись и закурили, повеселев. Стали мечтать о Билибино.

— Знаешь, как там можно заработать?! — сказал Топорик в полном восторге.

— Ишачить заставят, дай боже! — умерил его восторг один из незнакомых мне парней, по кличке Красавчик.

— Везде приходится ишачить, кроме могилы, — философски изрек Кузнецов, — а в могилу что-то не поманивает никого.

— Надо квалификацию приобретать, раз завязали, — посоветовал Сергей. — Теперь, когда у меня водительские права, мне сам черт не брат.

— Квалификация! — передразнил Топорик. — Ты лучше скажи, почему человек должен ишачить всю жизнь? — Топорик прерывисто вздохнул и продолжал мечтательно — Поработаю с год в Билибино, зашибу деньгу и подамся во Владивосток. Самое большое счастье на земле — это лежать вверх брюхом у моря и слушать плеск волн.

Я с удивлением и жалостью взглянул на Топорика. Обычно тупое лицо его светилось умилением.

— А меня возьмешь с собой? — завистливо спросил Красавчик.

— А мне что — едем. Эх, кабы сейчас! Разве… Да нет, больно милиция начала чисто мести. А в колонии за пайку придется ишачить. Пошли, ребята, вон едут машины, может, подкинут!

Навстречу двигались сразу четыре машины. Я вышел и остановил их. Машины шли в сторону Билибино, на золотые прииски. Коротко объяснил шоферам бедственное положение ребят. Водители согласились их подвезти.

Быстро простились. Я сунул ребятам ящик с провизией (в случае чего доставят нам на вертолете). Машины тронулись. Мы помахали им рукой и сели в вездеход.

Ехали молча. Я был взволнован воспоминанием о Гусе. Мне бы хотелось о нем забыть. Но не думать о нем я не мог. Сергею все равно, как я поступлю. Ни советовать, ни возражать он явно не собирался. Крутил баранку и помалкивал, а если я начинал петь, он подсвистывал.

Вулкан остался позади, горы отодвинулись, дорога шла теперь лесом — кривоствольные безобразные лиственницы, укутанные мохом, словно от мороза. Ивовоерниковый подлесок, сугробы снега. Некрасивый редкий лес. Это была уже лесотундра.

Мне было грустно и досадно.

Сергей показал рукой куда-то за обочину дороги.

— Это там… Может, проедем мимо?

— Останови!

Сергей послушно остановил вездеход.

— Придется идти за этим подонком, — сказал я, внезапно вспотев.

— Зачем?

— Ты же слышал… Он умирает… Один. Нужен врач.

— Небось не подохнет.

Сергей вышел из машины, внимательно оглядел снег. Где-то здесь была заброшенная дорога. Он медленно повел вездеход, так и не найдя под снегом колеи. Двигались мы медленно. Сергей несколько раз выходил из машины, искал, где лучше проехать, пока мы не натолкнулись на выработанную штольню. Чуть не свалились. Тогда он остановил машину совсем, не выключив мотора (глушить мотор на таком морозе нельзя, потом не заведешь), прошел вперед, поманил меня рукой.

— Где-то здесь… — сказал он отчего-то шепотом.

За всю мою жизнь я не видел ничего более отвратительного, чем это место: полусгнившие стены, словно изъеденные проказой, обрывки колючей проволоки, пепелища…

Сергей пошел вперед, потом остановился:

— Тсс! Слышишь?

Мы прислушались… Это был голос Гуся. Гнусавый, фальшивый, ненавистный, — я узнал бы его из тысячи.

— Люди до-о-о-брые, помогите! — скулил он.

Ни искры надежды не было в этом монотонном вое. Голос доносился из барака. Мы вошли. Там было темно. Сергей вытащил из кармана электрический фонарик.

Гусь лежал на обледенелых нарах и стонал.

— Люди до-о-о-бры-е! Кто тут есть? Помогите, помираю.

Мы подошли к нарам. Сначала Гусь узнал Сергея. — Сурок? А где Рахит, Топорик? Бросили меня и ушли. Падло. Кто с тобой?

Сергей молча осветил меня фонариком. Гусь тотчас узнал и злобно оскалился, как волк.

— Жив-здоров, профессорский сынок? Не думал тебя снова увидеть. А я… кажется, помираю. Ноги отморозил… Еле дополз сюда… все — укрытие. Омертвели ноги-то… Видать, заражение началось. Весь горю. Мне бы испить.

— Вода в машине, — сказал Сергей и обратился ко мне: — Что с ним делать?

— Надо везти.

— В милицию хочешь передать? — прошипел Гусь.

— Но ведь вам надо врача, — возразил я холодно.

— Слушай, Гусь, — обратился к нему Сергей. — Мы едем на пункт наблюдения. Говорят, ты уже там похозяйничал!

— Встретили Топорика?

— Ну, встретили. От кого же мы могли узнать про тебя? Ты нам нужен, как прошлогодний снег. Я бы сюда и не заглянул никогда. Это Черкасов тебя пожалел. Понятно? Хочешь, захватим с собой.

— Идите к чертовой матери!

Мы направились к выходу. Тогда Гусь заплакал и позвал нас. Мы вернулись.

— Страшно одному помирать, — пояснил он, всхлипывая. — Посидите возле меня…

Мы сели возле него. А ноги у него действительно омертвели: от них шел тяжелый запах. Гусь был горячий, как огонь, от него так и пыхало жаром. Я задумался… Что произошло дальше, я не сразу понял: что-то толкнуло меня в спину, сдавленный возглас и крик Сергея, хрип Гуся. Сергей тряс умирающего.

— Что ты?! — закричал я.

— Он хотел тебя убить! — орал Сергей, показывая мне финку. Затем бросил ее в темноту.

Меня поразила эта ненависть на пороге смерти. Что я ему сделал в конце концов? Только то, что не захотел кукарекать?

Сделанное усилие совсем истощило Гуся, он стал метаться и бредить… если только не притворялся. Сергей обыскал его, больше никакого оружия не было.

— Понесли, — сказал он, — больше я здесь не могу. Мы с трудом подняли его и понесли—Сергей за плечи, я за ноги у колен; почему-то подумал, а вдруг они обломятся, его ноги. Температура у Гуся, наверное, была больше сорока! И он действительно бредил…

Проваливаясь в снег, обливаясь потом, задыхаясь, мы тащили этого подонка. Зачем? Но не могли же мы бросить его здесь одного в этих страшных развалинах.



Мы еще не донесли его до машины, как он стал икать — начиналась агония. Я вопросительно взглянул на Сергея. Он осмотрелся, ища куда бы его положить… Неподалеку темнела куча бревен. Мы подтащили Гуся к этим бревнам и осторожно положили на них. Он пришел в себя, посмотрел на нас вполне осмысленным ненавидящим взглядом и вытянулся.

Мы не сняли шапок. Только постояли перед телом Семена Шашлова, по кличке Гусь, и пошли. Но Сергей тут же вернулся, закрыл ему остекленевшие ненавидящие глаза и сложил руки на груди. На этот раз он все же снял шапку— перед таинством смерти. Мы с облегчением вернулись к машине и выехали на трассу.

Совсем стемнело. Ярче засверкали звезды, Сергей молчал. Молчал и я.

Я думал о Семене Шашлове. Мы вынесли его из темного барака, и он, умирая, мог бы видеть звезды… Но ему было не до звезд: он ненавидел. Ненавидел весь мир. Зачем же родился он на свет? Неужели для ненависти? Для чего жил? Одиночество его было безграничным, даже урки отказались от него. Он думал, что его влияние на них прочно. Но достаточно было только одному человеку громко сказать, что он такое, как все отшатнулись от него. Как странно, что этим человеком был я.


Глава девятнадцатая Правда о Казакове


В Долину Белых Гусей мы добрались к полуночи. Устали до изнеможения, совсем выбились из сил. Но об отдыхе не могло быть и речи. Если бы вы только видели, в каком виде мы застали наш дом. Поистине только Гусь с его непостижимой злобой мог наделать такого.

Замок сорван вместе с пробоем и досками, ставни превращены в щепки, стекла перебиты, приборы сплюснуты (видно, бил обухом топора), мебель покорежена, стены заплеваны, а посреди пола замерзшая куча… След пребывания на земле Семена Шашлова.

В багаже у нас было несколько стекол, на всякий случай. Мы застеклили угловую комнату, истопили печку (хорошо, что Гусь не додумался поджечь дрова), напились чаю, закусили — ужинать уже не было сил — и легли спать.

Следующие два дня мы продолжали уборку и ремонт, а на третий прилетели Марк с новым пилотом и привезли с собой троих научных сотрудников.

При виде разрушения лица у всех вытянулись (что бы они сказали дня два назад?). Кроватей не было, матрасов тоже (Гусь разрубил их на части топором), в единственной комнате тесно.

Научные сотрудники решили, что справятся и без меня. Я был очень доволен, что вернусь на плато с Марком.

Мы пролетели над Долиной Белых Гусей низко-низко. Всюду парилась вода. Возле незамерзающих озер зеленела трава. Термальные источники! А ранней весной сюда прилетают гуси…

Марк рассказал мне, что пришло разрешение открыть здесь метеорологическую станцию. Абакумов настоятельно просился сюда.

— А что Женя?

— Обещал. Он, конечно, рад избавиться от тестя. Он же его ненавидит.

Я подумал и решил, что Алексею Харитоновичу здесь будет лучше. Свободнее. Он ведь — я знал это — очень жалел об Абакумовской заимке, где прожил десять лет. Опять огород разведет, будет всю обсерваторию свежими овощами снабжать. А дочь Абакумов потерял. Нашел, чтобы потерять. И потому душа его скорбела… Словно старый одинокий Жан Вальжан, покинутый неблагодарной Козеттой.

Но до отъезда Алексея Харитоновича с плато произошло давно ожидаемое событие: собрание, на котором коллектив обсерватории наконец высказал все, что он думает о своем директоре.

Перед собранием все очень волновались. Хотя у каждого «накипело», все же до последнего момента не были уверены, что выскажутся до конца и на этот раз.

Я выступать не собирался. Во-первых, это было просто неловко, не говоря о том, что обида и оскорбленное самолюбие могли меня сделать несправедливым. Во-вторых, я был всего лишь лаборант и тоже хотел послушать, что будут говорить ученые.

Тон задали не выступления, а вопросы. Едва директор обсерватории окончил отчетный доклад, как метеоролог Олег Краснов, который терпеть не мог Женю, задал ему прямо в лоб жгучий вопрос: «Правда ли, что товарищ Казаков два года назад фальсифицировал научные факты, скрыл истину (от волнения Олег выкрикнул это фальцетом), чтобы только не опровергнуть теорию своего шефа?»

Наступила гробовая тишина. Марк вздохнул.

Кают-компания была переполнена, хотя ее давно уже удлинили за счет соседних комнат. Все почему-то оделись, как на банкет. Марк, чуть подавшись вперед, ждал, что ответит Женя. Мы сидели рядом — Марк и я — сбоку, у шкафов с книгами.

Женя задумчиво посмотрел на Краснова. Как ни странно, он не рассердился, не вспылил, не сказал, что-нибудь вроде: «Это вас не касается», но в глазах его появилась тоска, выражение затравленности. Должно быть, он вспомнил другое собрание, в Москве, по этому же поводу.

— Да, это правда, — сказал Женя спокойно. — Этот вопрос уже обсуждался в свое время. И даже в Академии наук. Хотят ли коллеги еще раз поставить на обсуждение этот вопрос?

— Раз обсуждался, зачем же… — буркнул парторг Бирюков.

— Удовлетворяет ли мой ответ Олега Константиновича? — осведомился Женя.

Ответ удовлетворял Олега Константиновича вполне.

Было еще несколько вопросов, заданных самым враждебным тоном. Например, почему Казаков вычеркнул из плана комплексную научную тему, которую сотрудники вели сообща.

Атмосфера заметно накалялась. Должно быть, Женечка ощутительно почувствовал отсутствие Вали Герасимовой, которая так умела смягчать. Следующий вопрос задал Марк:

— Говорят, вы создали за время работы на плато какую-то теорию… Не могли бы вы рассказать…

— Я тоже хотел задать этот вопрос, но в несколько иной форме, — перебил Марка Игорь Дашков. — Сформулируем его так: верно ли, что ваша новоявленная теория объясняет и обобщает факты, собранные коллективом обсерватории?

Выпад Игоря Женя игнорировал, он смотрел на Марка. Самые противоречивые чувства как волны прошли по его лицу. Он колебался. Наконец он сказал как бы Марку:

— Да, я за время пребывания на плато создал не то что теорию… слишком громко сказано, но гипотезу. Статья, где излагается моя гипотеза, должна этими днями появиться в очередном номере «Известий Академии наук СССР».

— Почему же мы ничего не знаем об этом? — резко спросил Иннокентий Трифонович. Он был бледен и хмурился. Может, чувствовал, что сам был не на высоте, как парторг?

— О чем? — Женя явно насмехался.

— Об этой гипотезе, о статье, черт возьми?!

— А почему вы должны об этом знать?

По кают-компании прокатился негодующий гул.

— Но вы на здешнем материале построили вашу гипотезу, — холодно напомнил Леша Гурвич.

— На здешнем, но я на плато работаю вторично. Гипотеза — результат моих размышлений и выводов за все семь лет!

— Вы пользовались в своей статье расчетами сотрудников? — спросил Леша.

Женя дерзко усмехнулся:

— Простите, но все расчеты я произвел сам. Даже диаграммы, изотермы сам вычертил.

— Какая же гипотеза? — вырвалось невольно у меня. — Если я, конечно, пойму!

— Поймешь. Ничего сложного в ней нет!

Женя обвел собрание насмешливым и недоброжелательным взглядом. И встретил только одну неприязнь. Коллектив дружно ненавидел своего молодого директора. Лишь я один, как ни странно, не испытывал к нему никакой неприязни. Ведь это был Женя Казаков, которого я любил, когда он — одинокий, угрюмый подросток — приходил к нам в семью за теплом и лаской. Тогда угрюмость его таяла, и он становился таким веселым, непосредственным и обаятельным, что его нельзя было не любить.

Женя коротко и понятно изложил свою гипотезу образования материков. Не буду здесь подробно излагать ее. Интересующиеся могут прочесть статью Жени в «Известиях Академии наук».

Женя предположил, что вода, проникая в недра коры, где температура доходит до 450 градусов (температура критического. состояния растворов), освобождается от растворенных в ней веществ и в виде перегретого пара поднимается выше, где лежит критическая температура чистой воды. Здесь она становится жидкой, снова забирает и растворяет минеральные вещества и вновь опускается с ними. Вечная циркуляция воды в земной коре.

И поскольку изотермы (кривая, соединяющая точки с одинаковой температурой) критического состояния воды и ее растворов опоясывают весь земной шар, то вблизи этой воображаемой кривой отложится вполне реальная и осязаемая оболочка с целым рядом особых свойств. Породы в нем должны достичь очень высокой прочности.

— Но ведь именно этим и характеризуется слой Мохоровичича! — вскрикнул кто-то из бородачей геологов.

— Совершенно верно, — холодно сказал Женя, — моя гипотеза объясняет появление слоя Мохоровичича, как, впрочем, и слоя Конрада, отделяющего граниты от базальтов. Объясняет и то, что до сих пор объяснить было трудно: почему земная кора материков гораздо мощнее, чем под дном океана.

— Круговорот воды и круговорот вещества, который обновляет материки? — заинтересованно вставил Игорь Дашков, нервно теребя свою голландскую бородку.

— Материки целиком смываются за какие-нибудь десять миллионов лет и за столько же лет обновляются. Тонкий слой коры под океаном тоже обновляется и формируется благодаря вертикальной циркуляции воды.

— Но может ли вода проникнуть на такую огромную глубину — к самой нижней границе коры? — спросил Краснов жмурясь. Лицо его покрылось красными пятнами, руки заметно дрожали, и он их спрятал. — Ведь на пути воды лежат и плотные породы и каменные массивы невероятной толщины?

Женя пожал плечами.

— Конечно, может. Ведь абсолютно непроницаемых пород нет.

Женю буквально закидали вопросами, и я уже думал, что все обойдется. Но не обошлось. Ничего они ему не простили.

— Какое глубочайшее пренебрежение к коллективу, — гневно говорил Игорь Дашков. Он был просто вне себя. Жилы на его висках набрякли, под обветренными щеками ходили желваки. — Товарищ Казаков нас просто не считает за ученых. Когда он вычеркнул из плана тему самостоятельного комплексного исследования и низвел сотрудников обсерватории до «фабрики данных», он это показал достаточно ясно. Кстати, эта тема касалась глубинных разломов земной коры… Сам он все это время работает над созданием своей гипотезы (остроумной, не спорю), но совершенно один, не привлекая к ней коллектив, ни с кем не советуясь, даже не ставя в известность. Какой глубочайший эгоцентризм!

Слово брали один за одним (собрание вел Иннокентий Трифонович), и все крыли Женю. Ох и крыли! Женя сидел бледный, злой, ощетинившийся. Серо-синие глаза его от бешенства потемнели. Волосы, в начале собрания тщательно зачесанные назад, спутались и торчали вихрами, как у мальчишки; крупный, красивый рот кривился. Как хорошо, что в этот горький для него час здесь не было Лизы… Хотя его критиковали как будто правильно — никто на него не клеветал, — но меня не оставляло какое-то странное ощущение, что их правда была неполной правдой, а упускала что-то существенное.

Мне невольно вспомнилось, как семь лет назад в этой же кают-компании решалась судьба Абакумова. Как Женя безжалостно требовал предать его суду. Как он до того разошелся, что обвинил сотрудников полярной станции в укрывательстве преступника. Перечисляя давние преступления Абакумова, он тоже не клеветал, не прибавлял. Однако его правда чуть ли не оборачивалась ложью, так как он не понимал и не желал понять нового Абакумова, к которому вчерашняя правда уже не подходила. И жизнь показала, что правы были те, которые мыслили гуманно.

А теперь Женю самого судил коллектив обсерватории. Только теперь коллектив играл ту роль, что тогда исполнял Женя, и, кажется, их тоже занесло, как тогда Женю.

Женя был один и остро чувствовал это. Все против одного. Всё, всё ему припомнили. Они охрипли, перечисляя одну его вину за другой. А потом слово попросил Марк. (Я внутренне съежился. Я так любил Марка, так привык восхищаться им. А теперь вдруг испугался, что он скажет что-нибудь вслед за другими и я буду меньше уважать его.)

Ему охотно дали слово, зная его принципиальность. Марк уже не раз мельком говорил Жене, что его поступки неблаговидны. А теперь, когда он жил в Москве, ему и подавно нечего было опасаться Казакова.

Марк вышел, остановился рядом с кафедрой, невысокий, худенький, и грустно обвел всех светлыми, серыми глазами.

— Я внимательно слушал вас всех, — начал он, — в отдельности каждый как будто прав, но все вместе вы не правы. Вы увлеклись своей неприязнью к Казакову и забыли главное, что Казаков талантлив…

— Ну и что из этого? — злобно выкрикнул Краснов.

— Как что? — удивился Марк. — Это же самое главное! Что толку, если человек предупредителен, не забывает спросить, как ваше здоровье, умеет ладить как с подчиненными, так и вышестоящими, но при этом бездарен, как высохший пень. По-моему, пусть лучше у него будет не знаю какой плохой характер, лишь бы человек был талантлив и от него был толк в том деле, которое он делает.

Конечно, Евгений Михайлович эгоцентричен, как вы говорите. Попросту—эгоист. Не ставит вас ни в грош. Так заставьте его считаться с вами. Пусть он восхищается вашими гипотезами, как невольно, я ведь видел, восхищались вы. Пусть не гипотезами — не всем дано их творить, но хоть своеобразными мыслями. В Казакове слишком много индивидуальности, это правда…

— Индивидуализма! — выкрикнул Краснов.

— …Но в вас, товарищи, слишком мало! Он низвел вас до уровня «фабрики данных». Как же вы позволили это с вами проделать? Бывший директор обсерватории профессор Кучеринер прилагала все силы, чтобы вырастить из вас настоящих ученых. С тех пор как я пришел сюда работать, я это слышал множество раз. Простите, но мне это кажется чепухой. Как это можно «вырастить» настоящего ученого? Это все равно, что вырастить композитора или поэта. Настоящего ученого, композитора, поэта не выращивают. Они сами родятся и сами вырастают. Чем талантливее человек, тем он могущественнее духовно!

Интересно также, почему вы до этого дня молчали? Если бы кто-то из вас не привез из отпуска слухи о неприятностях у Казакова, о том, что он уже раз споткнулся — и это вам придало храбрости, — вы бы так и не осмелились высказать все ему в глаза. Вас не устраивает такой директор, как Казаков? Почему же вы тогда терпите и критикуете только исподтишка? Почему не потребуете другого директора, который не ущемлял бы ваше самолюбие? И вот что я еще скажу. Когда приедет этот другой директор — кто бы он ни был, — ему никогда не удастся сделать из Евгения Казакова только регистратора наблюдений. Из него — не удастся.

Я второй год с большим интересом присматриваюсь к Казакову. Он весь состоит из противоречий, но какая же это яркая личность! Какой это талант!

И вот я все думал — я давно знаю эту историю с фальсификацией, только молчал: что заставило Казакова так поступить? Угодничество? Карьеристские соображения? Он на это физически не способен. Я уверен, что Евгений Казаков никогда больше не повторит своей ошибки. Что касается отношения директора с коллективом, то, если он вас не устраивает, требуйте другого директора.

На этом Марк окончил свою речь, вызвав всеобщее негодование — и директора, и коллектива. А меня вдруг, ни к селу ни к городу, разобрал неудержимый смех. Столько я пережил, и до сих пор смешлив, как мальчишка. Я до того хохотал, что чуть не задохся, затыкая себе рот. На меня смотрели с удивлением, а Ведерников даже красноречивым жестом покрутил возле виска. После речи Марка собрание решило, что пора «закругляться». Постановили: отчетный доклад и проделанную работу признать удовлетворительными, а Жене принять критику к сведению.

Когда мы с Марком вернулись в нашу комнату, я дал себе волю и вдоволь нахохотался. Марк никак не мог понять, что именно мне так смешно и, подумав, сказал: «Тю!» Потом размечтался, как мы станем астрономами и «может, нам доведется поработать на Луне!»

Вообще-то это было соблазнительно! Черт побери! А то, что меня интересовала Земля, всякие планетарные процессы в глубине, — так астрономия, современная астрономия, могла помочь постигнуть эти процессы.

Перед сном я перечитал письма, полученные еще с утренней почтой и прочитанные в течение дня раз десять.

Среди писем было и от Гарри Боцманова. Мы его прочли вслух вместе с Марком. Хотите, приведу его полностью? Вот оно:


«Дорогой Коля!

Пишет тебе самый счастливый человек на Земле — Гарри Боцманов, кок с антарктической станции на острове Грина. Я нашел-таки своего профессора Черкасова…

Но расскажу все по порядку, как в тех романах, что ты мне когда-то рассказывал мальчиком. Я благополучно добрался до Одессы и нашел китобоя, где меня с нетерпением ждали мои друзья-моряки. Их скучный нафталинный кок тотчас уступил мне свое место на камбузе, и в тот же вечер я накормил братву пельменями по-сибирски (добавки сколько хочешь!). А после ужина мы устроили на палубе такое веселье, так отплясывали «яблочко», гопак и твист, что сам капитан позавидовал и сказал: «Вот это кок!»

Настало время, и наш «Мурманец» вместе с китобойной флотилией вышел в рейс.

Хотя я настоящий моряк, но экватор пересекал впервые, потому братва меня выкупала, а Нептун с бородой до колен преподнес мне «диплом». Вот смеху-то было! Увидал я небелого кита, хотите верьте, хотите нет. Как заорали из марсовой бочки: «Кит на лине!» — я сразу подумал: это будет белый кит! Мне же напророчил встречу с ним покойный капитан «Мурманца». А его книгу «Моби Дик, или Белый кит» я до сих пор вожу с собой. Храню как зеницу ока. И что же вы думали? На лине белый кит! Гарпунеры сказывали, что за всю жизнь не встречали кита альбиноса, но я-то знал: это для меня!

Уж гонялись за ним, за белым китом. Сначала за ним, а потом от него. Потому что этот современный Моби Дик так разъярился, что страшно смотреть. Как стукнет головой по обшивке «Мурманца», как стукнет! Полный назад! Удар пришелся где-то в носовой части. Это еще полбеды. Главное, чтобы в винт не попал. Голова белого кита что скала. Натерпелись мы страху. Вдруг он повернулся к нам задом и словно растаял, больше мы его не видели. Мистика, да и только! Понял я тогда, что это был мой кит, по мою душу приходил.

А обыкновенных китов набили сколько хочешь. Гарпунер, на палубу! Выстрел. Добойный выстрел! Потом накачают кита воздухом, воткнут в тушу бамбуковый шест с флагом и оставляют на плаву. У китобойцев это так и называется: поставить на флаг. Пока братва охотилась на китов, я готовил им разные блюда и ломал голову, как добраться до Черкасова. По воде ведь не побежишь сотни километров? И опять мне повезло. До чего же я везучий человек!

Вызывает капитан — директор всей флотилии — к аппарату нашего добряка капитана. Дескать, так и так, дается «Мурманцу» боевое задание: идти на юг в район кромки льда в дальнюю разведку. А коль идем мы на юг к Антарктиде, свалили нам всю почту для зимовщиков. Тюки с газетами и письмами, горы ящиков и бочек. Понимаешь? Погрузка окончена, капитан-директор отдает нам приказ по радио: «Полным ходом на юг до кромки льда».

Пока выясняли насчет китовых стад, я места себе не находил: выйдет мой номер или сорвется? Но недаром я родился в сорочке: остановились у припайного льда острова Грина. Я чуть не в ноги капитану: «Разрешите сойти на берег, дружок у меня здесь работает». Засмеялся капитан: «А среди пингвинов у тебя нет, случаем, знакомых?», но разрешил.

Когда профессор Черкасов увидел меня, то рыдал, как ребенок. Я ему в унисон. Обнялись и плачем в три ручья. Потом он меня познакомил со всеми честь честью и приказал ихнему старику коку подавать на стол все, что только имеется. Однако я отверг это угощение, потому что мне не до него было.

«Не за угощением я сюда к вам добрался от одного полюса к другому, — сказал я Дмитрию Николаевичу, — что хотят, пусть со мной делают, хоть судят военно-полевым судом, но я вас нашел и я вас не оставлю».

Профессор аж затылок зачесал, понял, что добром я отсюда не уеду. И развил он тогда деятельность в радиорубке— двух радистов загонял, но своего добился: меня оставили коком в Антарктиде, а ихний кок заменил меня на «Мурманце». Он и не особо упирался: внук у него в Одессе народился, и уж очень ему хотелось того внука повидать.

Братва меня теперь почтет изменником, я даже не осмелился за своими вещами явиться на «Мурманец» — ребята ездили. Неловко, что и говорить. Сукин сын я, и больше ничего.

Письмо это я пересылаю уже не с «Мурманцем» — его давно и след простыл, — а с самолетом, который полетит сначала в Мирный, потом в Москву.

Я уже со всеми на станции подружился. Очень хорошие здесь люди! Днем я их кормлю, стараюсь, чтобы повкуснее приготовить, а вечером смешу. И на балалайке играю, и морские песни пою, и пляшу. Вчера дорогой мой профессор так смеялся, до коликов в боку, а потом вдруг ему взгрустнулось, и он говорит: «Может, и Ермак был бы жив, если бы я сразу взял тебя с собой… Не могу себе простить».

Очень мне были приятны эти его слова. Высшая награда.

А на могиле Ермака я бываю чуть ли не каждый день. Оттуда виден весь океан».


Глава двадцатая Сегодня вечером


Три года в Москве протекли, как река — порожистая, неспокойная, неподходящая для судоходства…

Сегодня у нас гости. Лишь самые близкие друзья. Придет Марк с Ниной, Ангелина Ефимовна с Фомой Сергеевичем, Николай Иванович Успенский и профессор Герасимов, молодой доктор наук Евгений Михайлович Казаков с Лизой (надо строго поговорить с Таней, чтобы не дерзила ей. И за что она только невзлюбила Лизу?). Придет Гарри Боцманов, веселый кок. У него отпуск. Гарри опять работает на «Мурманце». Отходчивые моряки простили ему бегство в Антарктиду, откуда он целый год осыпал их письмами с описанием самых невероятных приключений.

Папа хочет о чем-то посоветоваться с друзьями. Нашел когда советоваться. Сегодня годовщина его свадьбы и можно было бы просто повеселиться.

Да, год назад профессор Черкасов женился на бывшей своей ученице, вдове погибшего друга, Вале Герасимовой.

Когда отец смущенно сказал мне, что женится на Вале, я совсем не удивился, только обрадовался. Что-то в этом роде я подозревал давно. Мне сразу вспомнилась сцена в избушке Абакумова. Помните? Ангелина Ефимовна рассказала отцу, что Ермак делал Вале предложение, а она отказала. (Бедный Ермак тогда очень тяжело это пережил.)

«Он был бы ей прекрасным мужем, — сказала тогда тетя Геля, — но не о нем Валя думает, когда остается одна».

«Вы подразумеваете… Женю?» — с запинкой спросил отец. Он был явно доволен, что Валя отказала.

«А кого же еще?» — удивилась тетя Геля. И напрасно удивилась. Не о Жене думала Валя, а совсем о другом человеке — Дмитрии Черкасове. Его она любила со студенческой скамьи.

Я заглянул в столовую, кухню. Бабушка, Валя, Таня подняли кутерьму, готовясь к приему гостей.

— Я иду в город, — сказал я, — будут поручения? Поручения, конечно, нашлись, и столь разнообразные, что я их тотчас же перепутал.

— Валя, напиши ему на бумажке, он же забудет! — сказала потная, захлопотанная бабушка.

— Я пойду с тобой, Коля? — спросила Таня.

— Нет, не пойдешь. Кстати, зайди-ка ко мне. Надо поговорить.

— Может, не надо? — вздохнула Таня. — Я не буду с ней совсем разговаривать, так что не нагрублю. Не бойся.

— Вот еще мне телепат! — проворчал я.

— Что такое телепат? — лукаво осведомилась Таня. Она сильно растет, стала длинноногая, неуклюжая и смешная. Досталось мне с ней хлопот! Месяца не проходит, как вызывают в школу: очередная выходка. Но к ней относятся хорошо — Таня королева школьной самодеятельности. Гвоздь программы.

Записка написана—длинный список! В кармане две авоськи. Зайду в магазин на обратном пути.

Я выхожу из метро и иду знакомыми улицами, по привычному маршруту, останавливаюсь невольно у каждой афиши. Но теперь мне будет не до театров. Последний год в университете. Будущей весной выпускные экзамены, защита диплома.

Марк тогда все же соблазнил меня, и я пошел за ним на астрономический. Очень уж хотелось учиться вместе. Астрономия мне всегда нравилась. Я тогда оказался на курс впереди, и Марк (с моей помощью) за год одолел два курса. Мы в тот год все вместе ездили на Ветлугу. Марк с Ниной, бабушка, Танюшка и я. Женщины не мешали нам заниматься, и я подготовил Марка на «отлично».

На плато жизнь идет своим чередом.,

Я переписываюсь с Алексеем Харитоновичем. В отпуск он приезжал в Москву. Всем нашим Абакумов очень понравился.

В Долине Белых Гусей, где он заведует метеостанцией, развели чудесный огород. В обсерватории теперь всегда свежие овощи. Прошлым летом им расширили штат — прислали еще одного наблюдателя. Теперь наблюдения производятся не три раза в сутки, а пять.

Поселок Черкасский, говорят, скоро станет городом.

А Барабаш — помните, фельдшер Фома Егорович — женился. Не выдержал одиночества.

Приезжал в Москву Сергей Авессаломов с женой повидаться с сестренкой. Он очень похорошел, как всегда хорошеют счастливые люди.

Сергей мечтает стать лесничим. Он заканчивает вечернюю школу и собирается поступить на заочное отделение Московского лесотехнического института. Таня отнеслась к нему сдержанно. Бабушка даже расстроилась: «Ведь родной брат!» Кажется, я единственный человек, которого Таня слушается беспрекословно и безоговорочно.

Что-то все мои друзья женятся. Даже приятель Костик из нашего подъезда, моложе меня на два года, и тот женился.

Я женюсь не скоро. Если вообще женюсь. Боюсь, что я из породы однолюбов…

Я прошел мимо обелиска в честь покорителей космоса и вошел в дом 7, на Звездном бульваре. Поднялся на четвертый этаж и позвонил. Мама отперла не сразу. Вид у нее был сонный, наверное, дремала.

— Хлеба купил? — спросила она.

Я кивнул и, пройдя в кухню, стал выгружать на неубранный, с зачерствевшими крошками стол батоны, яблоки, молоко.

— Чаю хочешь? — спросил я.

— Выпью, пожалуй.

Я живо вскипятил чай и подал на стол в ее комнате. Пока вода нагревалась, я стер пыль и подмел пол. По средам к маме приходит убирать женщина из комбината бытовых услуг, но дня через два уже всюду пыль и сор.

Как всегда, по утрам у мамы под глазами мешки. Больные почки. Но она и не думает себя беречь.

За чаем она рассказала, что ей дают главную роль, очень выигрышную, в новой переводной пьесе, что режиссер очень ею доволен, не как этот брюзга Гамон-Гамана.

Это правда. Давид Львович требует от актера творчества, поисков и помогает ему в этих поисках, помогает развить индивидуальность, непохожесть. И он был недоволен мамой.

Мама была еще не причесана и не умыта. На ней был шелковый мятый халат и туфли на босу ногу. Конечно, она до меня ничего и не ела. Репетиции сегодня у нее не было, и, не приди я, она провалялась бы в кровати до вечера. Читала бы Агату Кристи на английском языке, пила крепкий чай и горько раздумывала о жизни.

Ангелина Ефимовна оказалась тогда права. Николай Иванович «устругнул» штуку — уехал на Баренцево море. Если вы помните, мой отец всегда любил этот заповедник.

Он сказал маме, что не может иначе поступить.

Они не развелись, но фактически это разрыв. Разве мама ему простит?

После него у мамы было одно увлечение — пожилой артист оперетты, но они как-то очень уж скоро поссорились. Теперь мама ненавидит всех мужчин да и женщин не жалует. У нее даже приятельниц нет.

Так она осталась одна. Если не считать меня. Я-то ее не оставлю, конечно.

Мама играет передо мной новую роль.

— Мужчины… — произносит она трагически. — Ради одного я пожертвовала талантом, последовала за ним на Север. Ради другого пожертвовала семьей. Но разве кто-нибудь из них понимал, чем я жертвую? Как я страдаю… Как мне плохо!.. А Дмитрий… После того как его женой была я, жениться на таком ничтожестве, как эта Герасимова. Боже мой!



— Ладно, мама, хватит, — бубню я тоскливо.

— Ах, ты тоже на ее стороне. Никто меня не любит. Даже родная мать предала. Осталась с ними.

— Она из-за Тани. Ты же не захочешь взять ее сюда?



— Еще чего не хватало! Разве нельзя ее отправить обратно в детдом?

— Нельзя.

— А если похлопотать?

— Мама, мы ее любим.

— Вот как… Любите… А меня…

Мама наливает в стакан коньяк.

— Мама!

— Мне он не вредит.

— Как же не вредит? У тебя больные почки. И на работе твоей скажется.

Мама пугается.

— Что ты! Перед театром я не пью. От меня никогда не пахнет вином. Ты не говори там у вас… дома.

— Нет, конечно. Слушай, мама, если тебе одной тоскливо, я могу к тебе перебраться.

— Что ты! Не надо. Может, я еще выйду замуж… У меня бывают друзья. Нет уж, живи там. Дмитрий не собирается в экспедицию?

— По-моему, собирается. Но еще не говорил.

Я поднимаюсь. Мы договариваемся, когда мне зайти. Мама дает мне поручения и тоже пишет на бумажке. Я слишком рассеян. Мама идет за мной в переднюю. Целует в щеку.

— Мама. Я очень прошу…

— Ерунда.

Щелкнул замок. Я медленно спускаюсь по лестнице. Что делать, как ей помочь? Как ее спасти от одиночества и холода надвигающейся старости?


Дома все блестит. Полы натерты воском и суконкой, окна вымыты и открыты, хотя на улице прохладно — только середина апреля. Растения в горшках свежо зеленеют, я сам их мыл в ванной под душем.

Валя очень любит цветы и превратила нашу квартиру в зимний сад. Цветы повсюду: на подоконниках, книжных стеллажах, прямо на полу, свисают со стен и карнизов окон. Цветут весь год гиацинты, нарциссы, цинерария, левкой, цикламены… Павловские лимоны уже плодоносят. Мне больше всего нравятся светло-зеленые папоротники. Я их все стащил к себе.

У нас теперь тесновато, но, как говорится, в тесноте, да не в обиде. Валя все переставила по-своему, кроме бабушкиной комнаты, где все осталось неизменным.

Папин кабинет перекочевал в большую комнату. Там они и работают (папа за письменным столом, Валя за круглым), там и спят, и читают, и гостей принимают. У нас теперь постоянно кто-нибудь ужинает. Чаще других Ангелина Ефимовна с мужем, Герасимов и, конечно, Марк.

Таня, уступив мне свою комнатку, перешла к бабушке, где ей на ночь стелют на диване. А в бывшем папином кабинете живут тетя Люба и Андрюша, который уже ходит в первый класс. Это чудесный мальчишка, спокойный и рассудительный. Он еще в детский сад ходил, а уже увлекался всякими жучками, бабочками, червячками. Собирал их целые коллекции. По-моему, он прирожденный энтомолог. Андрюшка очень похож на Ермака, портрет которого висит над его кроваткой.

Скоро наше семейство увеличится еще на одного человека. Мне об этом сказал сам отец. Глаза его искрились такой радостью, будто ему присудили Нобелевскую премию. До меня не сразу это дошло.

Я крепко его обнял. Очень рад за него. Все же, как ни говори, я ведь не родной сын, хотя он очень меня любит, и Андрюшка не родной, хотя папа и его тоже любит. А теперь у него будет родной сын. А может, дочь…

В журнале «Природа», между прочим, я прочел страшнейшую вещь… Журнал как раз под рукой, цитирую: «При сохранении нынешних темпов прироста населения всего через тысячу лет — в 3000 году — на площадь суши, равную странице этого журнала (5 дм2), будет приходиться 75 человек»!

Да, хочешь или не хочешь, но человечеству придется расселиться и на других планетах Солнечной системы.

— Коленька, ты хоть переоденься, — заглядывает ко мне бабушка.

Послушно переодеваюсь. Затем ко мне заходит Таня — показать новое платье. Повертевшись вдоволь, со счастливым вздохом садится рядом со мной. Прижалась кудрявой головой к плечу.

— Коля, это хорошо, что Серега хочет быть лесничим?

— Хорошо.

— Он будет всегда жить в лесу. Я буду ездить к нему в гости.

Звонок… Невольно вздрагиваю. Голос Марка. Выбегаю в переднюю. Нина целуется с Валей и бабушкой. От ее рыжих волос в передней становится светлее.

Опять звонок…

— Эт-то замечательно! — кричит Ангелина Ефимовна еще на площадке.

Раскатистый баритон Герасимова. Спокойный тенор Николая Ивановича. Басок Селиверстова. Пока все одновременно говорят и смеются, заходя в комнаты, мы крепко обнялись — мой отец и я. Он поздоровел на Баренцевом море. Но виски поседели. Утомленные глаза сияют — рад нас всех видеть.

Первый раз я их вижу вместе в одной комнате, моих отцов. Не чересчур ли милостива ко мне судьба?

Опять звонок. Опять невольно меняюсь в лице. Чертова девчонка Танька ревниво наблюдает за мной. Не надо ей разрешать смотреть телевизор. Развита не по летам… На этот раз Лиза. На ней что-то короткое, блестящее, тяжелое, облегающее фигуру, как чехол. Жена профессора… Казаков идет за ней, улыбаясь, кивая всем головой.

…Чуточку похудела и выросла, большие глаза смотрят напряженно и недоверчиво. Кому же она не доверяет? Спокойно, о как спокойно пожимает мне руку. Рука прохладная, нежная и мягкая. А была горячей, шершавой и крепкой.

Лиза Абакумова, где ты? Это ведь ты стояла на дорожке и с детским сожалением разглядывала на юбке вырванный клок. Это с тобой мы шли по замерзшей Ыйдыге на лыжах, и ты все оглядывалась на меня, безотчетно радуясь жизни. А потом запросто вымыла пол у фельдшера Барабаша. Как ты тогда разрумянилась! Тогда глаза твои смотрели доверчиво и радостно. И это ты стояла рядом в простом черном платьице и честно и прямо протягивала мне свои руки. «Ты будешь моей женой?» — «Буду».

Это тебя я целовал, когда мы прощались навсегда — мы еще не знали, что навсегда. А потом ты написала мне письмо. Я прочел его и несколько часов сидел на каком-то сквере… И река текла надо мною. Тогда у меня была отрезана большая часть легкого, а теперь легкое отросло и даже на рентгене не находят следов операции. Теперь я фактически здоров. Как странно… А рана, которую нанесла ты, никак не зарастает. Очень странно устроено все в этом мире…

После ужина папа попросил скорее убрать со стола, и гости вместе с хозяевами живо перетащили все на кухню. Скатерть сняли, и отец разложил на полированном столе огромную карту Сибири. Все подсели ближе и с интересом уставились на карту. Гарри Боцманов легонечко толкнул меня в бок и шепнул на ухо:

— Я не я, если профессор не предложит нам сейчас лететь на Луну. И, учтите, кушать везде надо, даже на Луне! — Гарри подмигнул мне в полном восторге.

— Все дело в том, — весело начал отец, — что этот проект вдвое уменьшает Северный морской путь. Вы представляете? Долгий путь из Лондона, Гамбурга или других европейских портов в порты Тихого океана укорачивается на целых шесть тысяч километров!

— От Мурманска до Владивостока на три тысячи километров, — скромно поправил Женя.

Но отец всегда мыслил глобально.

— Тем самым навигационный период увеличивается в полтора раза. Представляете?

Длинный указательный палец отца, щелкнув по пути Таню, которая от нетерпения чуть не легла на карту, быстро заскользил вдоль Ледовитого океана. Карские ворота, пролив Вилькицкого, бухта Тикси и — вместо пролива Лаптева, Берингова пролива и бухты Провидения — устье Лены, река Алдан, Мая, Северный Уй. Палец дерзко пронзает Джугджурский хребет и выходит севернее Аяна на Охотское море.

— Вы видите, какой грандиозный треугольник суши срезан? — торжествующе вопрошает отец. — Карандаш, черт побери… Коля! Таня!

Таня поспешно протягивает ему карандаш. Отец чертит треугольник.

— Смотрите, вершины треугольника: бухта Тикси, мыс Дежнева, Аян.

Корабли устремляются по третьей наименьшей стороне треугольника в Тихий океан, минуя ледяное Восточно-Сибирское и Чукотское моря, Берингов пролив и Берингово море.

— Эт-то гениально! — охает Ангелина Ефимовна. — Какая экономия времени, средств!

— Вот именно! (Благосклонный взгляд в сторону разрумянившейся, помолодевшей Ангелины Ефимовны.)

— Но ведь вас все же будет лимитировать Ледовитый океан— западная часть пути, — с сомнением замечает профессор Герасимов.

— Чепуха! Пока построят тоннель или канал через Джугджур, к тому времени будут новые, более мощные ледоколы. Можно подогревать морские течения, идущие в Ледовитый океан. Мало ли что можно сделать, если подумать. Сейчас наша задача в том, чтобы найти место выхода через Джугджурский хребет. Я уже договорился с Академией наук: экспедиция утверждена! Не сразу договорился, пришлось поспорить, пришлось взять на себя обязательство выполнить попутно кое-какие исследовательские работы. Договорился я и с Якутским филиалом Академии наук — они нам предоставляют специальный катер. А вот путь, который нам предстоит пройти на этом, вполне комфортабельном современном катере.

Указательный палец опять заскользил по карте.

— Идем по Лене. Затем Алдан. Река Мая. Поищем на ней створ будущей плотины. Она должна подпереть реку до западных склонов Джугджурского хребта. Когда-то я бродил по склонам Джугджура, еще будучи студентом географического факультета. Помнится, там есть место, где горы спускаются до высоты всего семисот метров. Там как раз подходят близко Северный Уй, текущий на запад, и приток Улкана Тогонох, текущий на восток… Придется оставить вещи и провизию на катере и побродить пешочком. Горы довольно крутые, но зато гнуса нет. Проект мой — только первый шаг в создании Транссибирского пути. Вот бы как я его дополнил… Корабли должны миновать суровый и страшный пролив Вилькицкого. Зачем? Смотрите на карту. Устье Енисея глубокое, удобное для морских судов — не то что мелководная дельта Лены. Корабли с Северного морского пути должны сворачивать именно сюда, в Енисей. Кстати, Карское море мало замерзает! Итак, по Енисею, по Нижней Тунгуске, потом по старому волоку на Чон, на Вилюй…

— А дальше? — перебил Женя.

— Черт побери! Дальше вот путь: Лена — Алдан — Алданское водохранилище — Мая — Майское водохранилище — канал (или тоннель) через Джугджур — Охотское…

— Но мне кажется… — перебил профессор Герасимов. И тут разгорается жаркий спор. Соседи, наверное, думают, что у нас скандал.

А мной вдруг овладевает странное тягостное ощущение, что все это уже было. Именно, эта комната, полная книг, цветов и электрического света, спорящие до хрипоты ученые, затихающая Москва за раскрытыми окнами, шуршание автомобильных шин по мостовой.

И было прекрасное, тоскующее лицо Лизы, когда видишь, что человек на пределе, что он разочарован и обманут. И моя боль — это непрекращающееся ни на минуту томление сердца, ожидание любви и горечь несбывшегося. И так же громко и увлеченно говорил отец, воспитавший меня, — вечно молодой, уверенный в себе, большой и красивый, добрый и веселый. И тот, что дал мне жизнь, — простой и странный, легко ранимый, рвущийся на незримую дорогу, которую только он и видит. И приветливое, почти без морщин, лицо бабушки. Улыбается, а глаза грустные. Ведь не может она не жалеть своей дочери. И даже Таня уже была, неуемная «цыганка-молдаванка». И мой друг Марк уже был. И его Рыжик, милый доктор. И был озорной кок Гарри Боцманов, на всю жизнь привязавшийся к профессору Черкасову.

В два часа ночи охрипший, усталый, но сияющий отец огласил список тех, кто с ним едет к Джугджурскому хребту. Спросить, желают ли они ехать, он или забыл или не догадался.

Он просто сказал:

— Вот состав экспедиции для вашего сведения. Начальник экспедиции — я. Селиверстов Фома Сергеевич — ботаник. Марк Русанов и Николай Черкасов… гм… едут в качестве рабочих экспедиции. Кок Гарри Боцманов и проводник, завхоз и метеоролог Абакумов. Ну, там рулевые, матросы — это на месте. Кого-нибудь к нам прикомандирует Академия, финансирующая экспедицию.

— Разве Фома Сергеевич едет? — кротко переспросила Ангелина Ефимовна.

— Едет! Он засиделся дома, — рявкнул Черкасов. Фома Сергеевич закашлялся, не смея взглянуть на жену.

Глаза его довольно блестели.

— А мне нельзя с вами? — так же кротко попросилась Ангелина Ефимовна.

— Двух профессоров не будут финансировать, — буркнул отец.

— А если я в свой отпуск?

— В отпуск можно.

— Разве папа тоже едет? — спросила Лиза, покраснев.

— Да. Все договорено. Он выезжает на будущей неделе сюда, в Москву.

Я взглянул на Лизу. Она глубоко задумалась. Женя чуть нахмурился. А он уже изрядно начал лысеть, но благородно — со лба.

— А я… А мне можно с вами? — спросила Таня, сильно побледнев.

Отец пристально посмотрел на девочку. Она даже руки к груди прижала.

— Работать будешь?

— Буду, дядя Дима!

— Почему бы нет, — улыбнулся он. Таня при всех зачем-то полезла под стол. Бабушка ахнула:

— Она же маленькая!

— Я большая! — возразила Таня из-под стола. Лиза все так же сидела задумавшись, словно замерев. На лбу ее выступили капельки пота.

«Очнись!» — мысленно попросил я.

Женя лениво усмехался. Идеи роились в его мозгу, но претворить их в жизнь ему было некогда. Заведование кафедрой, научно-исследовательская работа. Он был занят по горло.

Мы с Марком переглянулись, довольные. Ректор сидел здесь и не возражал. Значит, едем! Нина тихонечко вздохнула.

— А врача вам не надо? — спросила она Черкасова. Отец развел руками:

— Есть нам когда болеть.

Он стал бережно сворачивать карту с пометками будущего маршрута.

В комнате вдруг запахло хвоей, цветущим шиповником и травами. Откуда-то пахнуло речной сыростью, запахом нагретых скал, и воздух зазвенел от гомона и стрекотания кузнечиков.

Сквозь стены ворвался пряный и буйный ветер странствий.





Загрузка...