КНИГА ВТОРАЯ ВСТРЕЧА С НЕВЕДОМЫМ



Глава первая СТРАННЫЙ МИР

Невообразимо далекий горизонт — таких не бывает. Огромное фиолетово-синее небо. Облака, похожие на снеговые горы. Гряда гор с безжалостно разорванными склонами. Не ближе шестидесяти километров, но до чего же отчетливо видны ее клиновидные разломы, древние складки, темные впадины, синие ущелья, из которых свирепый ветер выдувает снег. Нагромождения скал, черных и свинцово-серых, мощных и величественных, подавляли своей мрачностью. Высота некоторых пиков достигала трех тысяч метров.

В Подмосковье еще золотая осень (как просвечивают березки в светлых рощах!), а здесь, на краю земли, уже зима. И ни одного человека вокруг, ни дымка, ни лая собаки. Будто перед нами ландшафт мертвой Луны. Внизу море Холода, на восток от него — озеро Сновидений, неизведанное, непостижимое.

Ыйдыга протекала далеко внизу, в узкой долине, покрытой сплошь сероватыми глыбами. Мороз еще не смирил бунтующие ее пороги.

Отсюда, с вершины Горячей горы, отчетливо виднелся вулкан и затопленная лавой низина. Багровые потоки лавы, скудно припорошенные снегом (ветер сдувал снег), будто застыли мгновенно, в грозный час, когда бушевал вулкан. Последнее извержение было не так давно, всего четыреста лет назад.

А деревья, изуродованные сокрушающими злобными ветрами, согнутые в три погибели, с мучительно переплетенными сучьями, обнаженными узловатыми корнями походили на причудливые гротески Гойи из его серии «Капричос». Старая лиственница над пропастью — настоящий дьяволо-монах.

Это был странный мир. Мир, непохожий на все, что мы знали, к чему привыкли с детства. Мир непознанный, неизученный. Удивительной была гора, на которую опустился наш вертолет. Кругом лежали глубокие голубоватые снега, а мы стояли на влажной, тепловатой земле, покрытой зеленеющей травой.

Горячая гора сложена исчерна-серыми битуминозными мергелями. Свежая расселина, расколовшая гору на добрых два километра, проходила через вершину и спускалась по ее южному склону. Возле расселины было жарко, как в бане. Сухие нагретые камни пыхали жаром, обжигая лицо и руки.

Я опустился на колени и приложил ухо к земле. Там, в глубине, гудело, словно в недрах горы работали тысячи горнов.

— Может, там кузница гномов? — спросил я.

Мне никто не ответил. Ермак и Леша Гурвич, насмотревшись вволю, стали выгружать из вертолета палатки, ящики с приборами и тюки с провизией. Ангелина Ефимовна с восторгом смотрела вдаль.

— Эт-то прекрасно! — торжественно провозгласила наш уважаемый профессор. — Какая видимость! Какой необыкновенный прозрачный воздух!

— Там внутри гудит… Вы послушайте, — повторил я и пошел выгружать наш недельный паек. Готовить-то придется мне! Лаборант. Леша — кандидат, Ангелина Ефимовна — доктор наук и директор обсерватории. Настоящий директор! Хотя ее характер «заставляет желать лучшего». Уж очень любит спорить (как, бывало, сцепятся с моим отцом, только перья летят).

— Здесь вам будет тепло, — сказал озабоченно Ермак и стал ставить палатку.

Наш пилот самый заботливый и добрый человек в коллективе. Он как нянька! Не знаю, что бы мы без него делали.

— Через неделю, как часы, прилечу за вами, — сказал Ермак, натягивая брезент. — А ты, Николай, не грусти. Если будет письмо от отца, привезу специально.

Отца отозвали в Москву. Теперь он работал в Арктическом и Антарктическом научно-исследовательском институте. Не представляю, как он усидит в кабинете. Ведь он всю жизнь путешествовал по Арктике. Сколько я помню, его вечно отзывали в Москву, а он опять ухитрялся вырваться в экспедицию.

— Мне пора лететь, — сказал Ермак почему-то грустно и поглядел на сумрачный горизонт. Добродушное лицо его, красивое, несмотря на следы ожогов на носу и щеках, помрачнело. Все же он улыбнулся нам, сверкнув ровными белоснежными зубами.

Палатка была установлена. Выгруженное снаряжение, мешки с консервами, ящики и тюки мы просто прикрыли брезентом. Ермак всем пожал руки, а меня поцеловал. Он все еще относился ко мне, как к мальчишке.

Вертолет покрутился и улетел, а у меня почему-то заныло сердце. Я любил Ермака, как старшего брата, которого у меня никогда не было.

— Скоро стемнеет, — заметила Ангелина Ефимовна, — с утра начнем работу, а пока давайте установим вторую палатку — лабораторию.

Пришлось устанавливать. На одной из самых зеленых площадок. Потом мы с Лешей пробили ломом отверстие, в которое вставили двухметровую металлическую трубу для отбора газа.

Температура газа оказалась более восьмидесяти градусов. Собственно, это был самый обыкновенный воздух, с несколько пониженным содержанием кислорода. (Небольшая ямка на дне палатки всю неделю служила нам замечательной печью, где сохранялись горячими обед и ужин.)

Распаковав и установив в лаборатории приборы, мы еще немного побродили по горе. Из расселин подымался пар, он дрожал и переливался в последнем отблеске заката. Леша протянул над ним руку и с криком отдернул, обжегшись. Я бросил в расселину хворост, он мгновенно вспыхнул.

Потом мы все трое постояли у обрыва. Долина уже погрузилась в темноту, но вершины гор, еще освещенные солнцем, сверкали наподобие каменного венца.

— До чего красиво! — сказал Леша. Пухлые губы его дрогнули, голубые навыкате глаза увлажнились — он несколько сентиментален.

Мне долго не спалось, как всегда на новом месте. Вокруг палатки была густая тьма, выл ветер, в горе что-то булькало и гудело.

Я подумал, что, собственно, заставляет меня жить здесь? Совсем дикий край, суровый и необжитой… Заполярье!.. И не нашел ответа. В детстве я больше всего любил теплые, уютные комнаты нашей московской квартиры, общество бабушки, стеллажи с книгами и удивлялся, почему отец проводит жизнь в экспедициях. А теперь сам променял Москву на Крайний Север. И это было сильнее меня. А бабушка очень по мне тосковала, это чувствовалось по ее письмам. Мама вряд ли… У нее была своя жизнь, свои интересы и свои друзья. К тому же ошибка в паспорте (на целых десять лет меньше!), которую она не пожелала отнюдь исправить… Она просто стеснялась такого взрослого сына. Да, я — взрослый. Через семь месяцев — в армию. Буду проситься в погранвойска.

Все же мне чего-то не хватало, какой-то душевной теплоты. Все мне в обсерватории были друзья, но у меня не было настоящего, единственного друга. Ровесника. Была Лиза Абакумова. Странно, что я еще в нее не влюбился. Все почему-то этого ждали от меня. Но, должно быть, еще не настал час. Пожалуй, потребность в дружбе у меня в то время была сильнее. Некоторые люди так созданы, что просто не могут без мужской дружбы. Я принадлежу к их числу. А между тем у меня не было друга…

Засыпая, я думал над тем, что же такое дружба. Ведь как и в любви не каждый может стать тебе другом. Отчего же не каждый? Встречаешь своего ровесника, славного, неглупого парня, с которым у тебя как будто много общего, но дружбы почему-то нет…

Пожалуй, я чувствовал себя несколько одиноким. Особенно, когда отозвали отца. Это была с моей стороны неблагодарность, ведь все так хорошо относились ко мне. А старый Бехлер любил меня, как родного сына.


Всю неделю мы работали, как проклятые. Мы изучили гору вдоль и поперек. Измерение температуры горных пород в разных трещинах и закопушках, на различных горячих площадках показало, между прочим, колебания от 40 до 150 градусов. Приходилось каждый раз измерять атмосферное давление, направление ветра, состояние трещин. Брать анализы из всех источников, вытекавших из Горячей горы. Там оказались и пресные, и минерализованные, сероводородные и азотноуглекислые источники. Температура их тоже была весьма непостоянна.

Я работал за лаборанта и за повара. Ангелина Ефимовна, даром что женщина, вообще готовить не может. Если ее не накормить, то она будет дня три-четыре сидеть голодной. Так было в Москве, когда уезжала ее сестра. Ангелина Ефимовна пила крепчайший чай, курила папиросу за папиросой и работала. Ей даже в голову не приходило сходить в столовую или в магазин и что-нибудь себе купить съестного. Она вообще не терпит магазинов, уверяя, что у нее нога была на два номера меньше, но в магазине ей когда-то отдавили ноги и потому у нее обувь 38-го размера. Только наша профессор Кучеринер может такое придумать.

— Эт-то изумительно, сколько дарового тепла! Это же природный водопаровой котел. Он мог бы обеспечить работу огромной теплоэлектростанции, обогревать дома.

А какие здесь можно развести теплицы, оранжереи! Уникум природы. Эт-то поразительно! — восхищалась Горячей горой Ангелина Ефимовна.

— Чем вы объясняете термические явления горы? — спросил ее Леша.

Мы только что пообедали и отдыхали у обрыва. Всего четверть часа отдыха. День был слишком короток.

— Глубинное тепло, — решительно ответила профессор Кучеринер. — По тектоническому разлому оно поднимается к поверхности планеты…

— Посмотрите, кто-то идет! — закричал Леша.

Это было столь невероятно, что мы сначала не поверили своим глазам.

— Эт-то галлюцинация! — прошептала потрясенная Ангелина Ефимовна.

На гору медленно взбирался на лыжах человек. Впереди бежала рыжая веселая сибирская лайка, то и дело оглядываясь на хозяина. Увидев нас, собака раза два гавкнула, как бы предупреждая, и пошла рядом с хозяином. Человек остановился, снял лыжи и аккуратно сложил их. Неторопливо подойдя к нам, он приветливо поздоровался сначала по-эскимосски, затем, смущенно улыбнувшись, на русском языке. Мы дружно ответили, с изумлением разглядывая незнакомца.

Он был очень высокого роста, хорошо сложен, держался прямо и спокойно. Я бы сказал даже властно, как будто он привык, чтоб ему повиновались. Обожженное солнцем, продубленное ветрами лицо его было, пожалуй, красиво, но в нем проглядывала застарелая, как ревматизм, печаль. На нем была красная кухлянка, меховые штаны, шапка-ушанка, на шее шерстяное кашне, на поясе ножик и небольшая коробочка с табаком. За плечами висело ружье.

— Пойду приготовлю чай, — догадался я.

Чайник был еще горячий, и я его мигом подогрел. Заварил свежий краснодарский чай покрепче, вытащил печенье, конфеты, сыр. Все это вместе с кружками расставил на столе и побежал звать гостя.

— Пошли пить чай! — пригласил я.

Фома Егорович Барабаш — так звали нашего гостя — порылся в своем мешке, перекинутом на лямках через плечо, достал вяленое мясо и дал собаке. Только после этого он вошел в палатку и, сев за стол, принял от меня кружку чая. Шапку он положил рядом с мешком у входа. На мешок бросил кухлянку. Густые седеющие волосы его отросли до плеч, но щеки и подбородок он брил.

— Кто же вы такие будете? — приветливо спросил он.

Мы объяснили. Он был заметно рад встрече с людьми, предстоящему разговору, горячему пахучему чаю. Он спрашивал и охотно рассказывал о себе. Он работал фельдшером в небольшой фактории на берегу Ыйдыги. Сейчас у него отпуск, и он ездил навестить своих родных в эскимосский поселок Гремучий, на берегу океана. Добирался где машиной, где самолетом, а когда и пешком.

— Вы разве эскимос? — спросила Ангелина Ефимовна. Он не был похож на эскимоса.

— Эскимос и есть, — подтвердил Фома Егорович, — однако отец мой был русский. Вернее, украинец: Георгий Барабаш. Тоже ученый человек, как и вы. Его выслали из Киева. Он бежал из ссылки. Добрался до Гремучего. Там заболел. Мой дед за ним ходил. Лечил его травами. Выходил. Потом отдал за него свою дочь. У них я и родился. Однако отца не помню. Умер, когда я совсем малый был. Только бумага от него осталась исписанная. Приказывал беречь до революции. Потом учитель этими бумагами интересовался. Сказал, что отец был известный ученый. Отослал все тетради в Академию наук.



— Ну и что? — живо переспросила Ангелина Ефимовна.

— Экспедиция потом приезжала. Отцом интересовалась, эскимосами интересовалась. Раскопки делали. Я их везде водил, показывал древние захоронения. Вырос там, все места знал. Дед меня и воспитал. Мать ведь тоже рано умерла. Потом учился я… фельдшером стал. В своем краю работал. А женился на русской учительнице. Хорошая была. Только умерла рано… Дочку оставила. Марфой назвал. Больше не женился, чтоб мачехи в доме не было. Однако умная была девушка… Училась только на пятерки. Ласковая. Все ее любили.

Лицо его омрачилось, он сразу словно постарел лет на десять.

— Что случилось с дочкой? — сочувственно спросила Ангелина Ефимовна.

— Ыйдыгу переплывала… простудилась и умерла. И пенициллин не помог. Больше года, как похоронил. — Фома Егорович помолчал. — Долог путь… — сказал он затем непонятно.

— Куда же вы сейчас идете? — переменила тяжелый разговор Ангелина Ефимовна.

— На плато. Друг у меня там большой. Жизнь мне однажды спас. Мы побратались. Абакумов Алексей Харитонович. Знаете?

Глава вторая НАШ ОБЩИЙ ДРУГ УХОДИТ

Уже по лицу Ермака я понял, что дома нас ждут большие новости, но он ничего не сказал, пока не доставил нас на плато. Барабаша он по пути высадил на Абакумовской заимке. Алексей Харитонович обрадовался ему до слез. А Лизу я не увидел: она ушла на охоту далеко от дома.

Новостей оказалось очень много — полная пертурбация в обсерватории. Все так ахали и охали, что вначале и понять было почти невозможно. Только через час разобрались, что к чему, и, притихшие, подавленные, собрались за столом в кают-компании, кто был свободен от вахты.

Вот эти сногсшибательные новости, — сгоряча я и не понял, чем они чреваты…

Директора обсерватории профессора Кучеринер срочно отзывали в Москву. Насовсем. Ее ждал большой пост в Академии наук. Обсерватории и полярные станции, изучающие планету Земля, будут в ее ведении.

Исполняющим обязанности директора нашей обсерватории назначается молодой специалист Валя Герасимова (отныне Валентина Владимировна). Все были уверены, что Валя им и останется. Не пошлют же сюда постороннего человека, не знающего ни обсерватории, ни местных условий. На Абакумовскую заимку приезжает целый коллектив зимовщиков. Вместо метеостанции второго разряда там организуется полярная станция, не имеющая к нам отношения. Теперь это «владения» Диксонского радиометеорологического центра. Поэтому Абакумов и Лиза переводятся на плато в качестве метеонаблюдателей. (Вполне понятно, они и не согласились бы с нами расстаться!)

Последняя новость была самая потрясающая. Моего отца посылали в Антарктиду организовывать новую научно-исследовательскую станцию на побережье океана. В распоряжение отца предоставлялся вертолет, и милый эгоист забирал нашего общего друга Ермака.

И. о. директора обсерватории горько всхлипывала, вытирая слезы то платком, то прямо ладонями. Все молчали, подавленные, перед лицом такого несчастья. Шутка ли, так разбросать семью: жена близ Северного полюса, муж у южного, а их детище, трехлетний Андрюшка, у тетки в Архангельске.

— Я еще могу отказаться, Валенька! — сказал растерянный Ермак.

Валя заплакала еще громче, нисколько не заботясь о своем авторитете.

— Но я не хочу, чтобы ты из-за меня отказывался. А потом… кто там побережет нашего Дмитрия Николаевича? И для твоего будущего… важно поработать в Антарктиде. Здесь ты просто шофер воздушного грузовика.

— Я не честолюбив, — резко возразил Ермак. — И… я не совсем так расцениваю свою работу в обсерватории…

Он, кажется, сильно обиделся. Валя обратилась к Ангелине Ефимовне:

— Как вы думаете, почему Дмитрий Николаевич забирает с собой Ермака? Разве мало других летчиков?

Мы все уставились на расстроенную, взбудораженную Кучеринер. Профессор не долго думала.

— Прежде всего, из-за себя самого. В Антарктиде будет оч-чень трудно, гораздо тяжелее, нежели здесь. Иметь рядом с собой такого товарища, как наш Ермак Иванович, это… сами понимаете. Но профессор Черкасов делает это и из-за самого Ермака. Черкасов говорил мне как-то… — Ангелина Ефимовна запнулась.

— Что говорил? — Валя широко раскрыла заплаканные, покрасневшие глаза.

— Он сказал, что Ермак ради жены по существу отказался от себя. Ермак Иванович оч-чень способный пилот, но… ему просто негде развернуться. В конце концов (Ангелина Ефимовна повысила голос) все понимают, что вертолет нам дали вместо грузовика, поскольку дороги еще здесь не проложены, а в научных данных обсерватории заинтересована вся мировая наука. Короче, теперешняя работа Ермака Ивановича ниже его возможностей. С ней справился бы любой обученный парнишка. Работа в Антарктиде будет выше его возможностей, потому что природные условия шестого континента вообще выше человеческих сил. Выбирайте сами!

— Ермак, — дрогнувшим голосом сказала Валя, — если бы меня не было, ты… что выбрал? Ты поехал бы? Ох, прости глупый вопрос. Тебя позвал сам Черкасов…

Больше Валя не проронила ни словечка. А вопрос был действительно глупый. И не потому, что позвал «сам Черкасов» (никогда не мог понять, почему она так боготворит моего отца). Какой настоящий летчик удержится от соблазна испытать свои силы в Антарктиде? Найдете вы такого?

Уезжали сразу трое: раз Ангелина Ефимовна, то и ее муж, Фома Сергеевич Селиверстов, и Ермак.

Накануне отъезда Гарри приготовил торжественный обед. Ермак слетал в поселок Черкасский за шампанским.

Другим рейсом он привез Абакумова, Лизу и их гостя Барабаша. Их вещи он доставил еще накануне.

Абакумовым скачала хотели дать комнату в большом доме, где жило большинство сотрудников обсерватории. Но, поразмыслив, Ангелина Ефимовна передумала и решила срочно построить им дом на берегу озера.

— Абакумову надо иметь здесь собственный дом… — многозначительно сказала она и объявила аврал по постройке дома.

Для Абакумова купили финский домик, который в тот же день и был доставлен на плато — в разобранном виде, разумеется. Аврал длился два дня. Частности доделает сам Алексей Харитонович, искусный плотник. Конечно, мы все ему поможем в свободное время. Теперь я каждый день буду видеть Лизу!

На торжественном обеде мы сидели рядом.

Разговор не клеился. Настроение за столом не поднялось даже после шампанского. А обед был великолепный. Гарри превзошел самого себя. Особенно всем понравились сибирские пельмени и татарские чебуреки. Пальчики оближешь. Торт, сделанный в форме белого медведя, всех умилил. Ангелина Ефимовна заявила, что она будет хлопотать в Москве орден для нашего кока — «Знак почета». Все зааплодировали.

— Спасибо, профессор Ангелина Ефимовна, — прочувствованно сказал Гарри. Круглое лицо его лоснилось от пота: досталось ему за сегодняшний денек; глаза сияли благодарностью. — Спасибо за ваше доброе намерение. Ордена мне, конечно, не дадут, это всякий дурак понимает, потому что не так я начал свою жизнь… У меня к вам большая просьба, уважаемая Ангелина Ефимовна. Учтите, что я вернулся на плато добровольно, из-за Дмитрия Николаевича. А он уехал и даже не вспомнил ни разу обо мне. Не замолвите ли, Ангелина Ефимовна, при встрече с Черкасовым за меня словечко. Может, возьмет он меня поваром в Антарктиду?

— Неблагодарный! — вскричала Валя. — Мы все так тебя любим и твою морскую стряпню, а ты хочешь нас бросить?

Ангелина Ефимовна обещала поговорить с Черкасовым.

Стали произносить речи, ведь это прощальный обед.

Не знаю, было ли это действие шампанского (я вообще-то не привык пить), или эту штуку сыграло мое подсознание, но только меня вдруг охватила тоска. Просто хоть плач, как маленький. Предчувствие терзало меня.

Предчувствие надвигающихся бед. Никогда со мной ничего подобного не происходило. Я подумал, что, в сущности, всегда жил за широкой, надежной спиной отца, а когда отец уехал, то под опекой Ангелины Ефимовны. Не то что я испугался: вот уезжают последние старшие и в обсерватории на диком, до сих пор не обжитом плато остается в основном одна молодежь. Дело совсем не в этом. В обсерватории оставался такой сплоченный, дружный коллектив (его весьма обдуманно собирала и сколачивала Ангелина Ефимовна), что я, не задумываясь, отправился бы с любым из них куда угодно, хоть в жерло действующего вулкана. Не от сомнения в товарищах это шло. Просто без всяких оснований у меня «заболело сердце». Знаете это выражение? В детстве я не раз слышал его от бабушки: «Ох, Колька, что-то сердце у меня болит: не случилось ли чего с нашими?!»

Вместе с дурным предчувствием пришло какое-то обостренное чувство понимания присутствующих здесь. Как будто я видел насквозь каждого, так я понимал всех сидящих за этим столом. Не то что я читал потаенные мысли, но как бы чувствовал каждого, его ощущения, словно был настроен с ними на одной волне. А может, мы и были в тот вечер все настроены на одной волне?

Только Барабаш был словно в стороне. Спокойно пил и ел. Он слишком мало знал нас.

Навсегда я запомнил прощальную речь Ангелины Ефимовны.

— Милые друзья мои, — говорила профессор Кучеринер, — никогда, нигде мне не было так хорошо, как на плато. Нигде так легко и радостно не работалось. Молодые мои друзья, работа здесь еще не окончена, вам предстоит ее закончить уже без меня. Нет, со мной! Я по-прежнему буду с вами, всегда готовая помочь и вмешаться, ведь я оставляю здесь половину моего сердца. Живите дружно. Спорьте, но не враждуйте. Милые мои геофизики и геохимики, географы и геологи, метеорологи и философы, не забывайте, что наука о Земле — это комплекс наук, одинаково необходимых для выяснения истины. Вы — молодые ученые, вам можно только завидовать: мир сложных идей, неповторимо увлекательные научные исследования… Смысл жизни ученого в решении нерешенных задач.

Ангелина Ефимовна напоминала: если понадобится, надо бороться против навязанных иными бюрократами рамок «от сих до сих».

— Я не представляю себе, чтобы ученый, захваченный своей проблемой, отступился от нее.

К своему удивлению, я только теперь узнал, что профессор Кучеринер принципиально оставила кафедру, которую она возглавляла, из-за того, что закрыли ее тему. Чтобы продолжить свою работу по геотермике, она уехала на Север и… восторжествовала. Она так продвинула науку вперед за эти годы (вернее, коллектив обсерватории под ее руководством), что ее избрали действительным членом Академии наук.

В заключение Ангелина Ефимовна сказала:

— Занятая всецело научными изысканиями, я совершила, как руководитель обсерватории, большую ошибку. И мне бы хотелось, дорогие друзья, чтобы вы ее исправили. Наша общая ошибка заключается в том, что мы, образно выражаясь, ни разу не спустились с высот заоблачного плато. А нас ждут люди. Когда мы впервые пришли сюда, вокруг были дикие таежные дебри. Теперь, совсем рядом, только спуститься по тропинке, вырос мощный рудник Черкасский, который скоро будет городом. Будьте ближе к людям!

Поздно ночью, когда все разошлись по комнатам, ко мне постучала Ангелина Ефимовна. Она выглядела очень утомленной, даже постаревшей. В руках у нее был тоненький томик и письмо.

— Ты еще не спишь, Николай?

— Нет, нет, пожалуйста, садитесь! — Она присела у письменного стола.

— Ты, кажется, любишь стихи Новеллы Матвеевой? Вот, возьми. Остальные свои книги я отдала в библиотеку обсерватории…

Я очень обрадовался стихам и процитировал на память:

Ах ты, фокусник, фокусник-чудак!

Поджигатель бенгальского огня!

Сделай чудное чудо:

Сделай так,

Сделай так, чтобы поняли меня!

— Эт-то хорошо! — сказала Ангелина Ефимовна. — Николай… С последней почтой я получила письмо от твоей матери. Можешь его прочесть…

— Но ведь она писала вам…

— Все равно прочти.

Она выглядела огорченной, и я с опаской взял письмо. Вся давнишняя неприязнь мамы к Ангелине Ефимовне вылилась в этом письме. Не буду его приводить полностью. Не делает оно чести маме. Она упрекала Ангелину Ефимовну в эгоизме, что та «заманила» меня на плато, а сама, «по слухам», возвращается в Москву. Что все мои товарищи по школе учатся в университете (положим, не все), а «Коленька из-за вас останется неучем». «А ведь мой сын окончил школу с золотой медалью, способности у него выдающиеся. Если бы не ваше злое влияние, мой сын учился бы в университете. Теперь же его призовут в армию, и у него пропадет целых три года!» Ну и так далее, все в этом роде. Ангелину Ефимовну письмо больно задело, это было заметно.

— Может, вернешься в Москву вместе со мной? — нерешительно предложила она. — Когда я звала тебя на плато, я совсем запамятовала про армию. То, что учебный год начался, не имеет значения. К Новому году уже будет отсев… Тем более, золотая медаль. И… отец — академик, в Антарктиде… Сам работал на Севере, в научно-исследовательской обсерватории. Подожди, не перебивай! Тебе действительно надо учиться. Ты прирожденный ученый. Лилия Васильевна на этот раз права. Ох! Эт-то просто ужасно. Что я наделала? — Она чуть не плакала. — Ну, чего же ты молчишь?

— Не хотел вас перебивать. Я не поеду сейчас домой, Ангелина Ефимовна.

— Но почему?

— Прежде всего потому, что я еще не знаю, куда мне идти учиться.

— Как это не знаешь? Разве ты не будешь ученым, как твой отец? Я верю в тебя. И мой муж в тебя верит, а Фома Сергеевич очень разбирается в людях. Мы все в тебя верим. Как же это?

— Тетя Геля (я редко называл так Ангелину Ефимовну, и это всегда ее очень трогало), у меня непреодолимая потребность сначала просто узнать жизнь. Спуститься с плато, как вы сказали за столом. Мне хочется сначала почувствовать себя взрослым человеком, гражданином, поближе сойтись с самыми разными людьми, а потом уже заняться наукой. А бояться армии — это ведь не вяжется с гражданственностью. Правда, тетя Геля?

— Ты — романтик…

— Дело не в этом, я, наверное, не романтик. Вот в эпоху Возрождения был у мастеров чудесный обычай: прежде чем стать настоящим мастером, постранствовать по свету, посмотреть мир своими глазами и тогда выбрать свое место. Надо быть слишком неуверенным в себе, чтобы бояться такого искуса. А насчет армии — я здоров, силен, крепок. Буду проситься в пограничные войска, куда-нибудь в горы. Конечно, мне больше всего хотелось бы на флот, но… я же подвержен морской болезни. И за это время я обдумаю, кем мне быть… Вот так, тетя Геля! Я очень вас люблю, почти как бабушку… Не смейтесь, бабушка мне дороже всех на свете. И ни в чем вы не виноваты. Спасибо вам за все! Прошу вас, не сердитесь на маму.

— Я-, не сержусь. Ну, спокойной ночи, странствующий подмастерье.

Она ласково расцеловала меня в обе щеки и ушла.

Утром они улетали. Уже не вертолетом — его бережно поставили с наветренной стороны главного корпуса и тщательно укрыли брезентом; будет стоять, пока не пришлют нам нового пилота. Они улетели с Черкасского аэродрома на рейсовом самолете «Черкасское — Магадан».

Они встали утром раньше всех, я тоже, и мы пошли пройтись по плато. Попрощаться.

Мы остановились возле озера, над ним стояло облако пара, и когда ветер раздувал пар, выступали скалы, похожие на стариков. «Старики» сидели возле озера, когда мы впервые опустились на плато, и, наверно, будут сидеть, когда здесь поднимется город, и даже после того, как город разрушится и, может быть, последний человек уйдет с планеты…

Ангелина Ефимовна молчала, подавленная, молчали и остальные. Фома Сергеевич тоже казался грустным — не очень его привлекала столица. А Ермак и Валя были полны горечью расставания.

Так мы в молчании обошли плато и вернулись в кают-компанию. Кто был свободен от вахты, проводил их на аэродром.

Когда, прощаясь, я обнял Ермака, то чуть не заплакал,

— Береги Валю, — шепнул он мне, — если что случится… с ней или ребенком, извести. Слышишь? Непременно извести, не смотри, что Антарктида. Обещаешь, Колька?

— Обещаю. Только ничего с ними не случится. Ты вот береги себя и… моего отца.

— Не беспокойся! Для того и еду.

Мы обнялись. Увидимся ли? Ведь Антарктида! А мой отец… Он, когда увлечется, ничего не замечает. Хорошо, что с ним будет Ермак.

Последние объятия, последние поцелуи. Поднимаются по трапу. Ермак оглядывается назад: на свою жену, Дверь захлопывается. Самолет бежит по взлетной дорожке — ветер, снежная пыль, — поднялся. Мы остались одни,

Лиза трогает меня за рукав:

— Пошли. Эх, для чего существует в мире такое — разлука. Узкой заснеженной тропкой потянулись мы один за другим наверх, на плато. Самолет давно скрылся за горами.

Глава третья НОВЫЙ ПИЛОТ

На другое утро угрюмые, грустные мы приступили к работе.

Меня усадили в камералку, чего я терпеть не мог, а Валя стала вызывать по радио начальника Магаданского отделения аэрофлота — все того же Фоменко. Умоляла дать нам пилота. Фоменко категорически отказал.

— Где я его возьму? — спросил он. — Кто туда поедет?

— Но обсерватория не может без пилота, — заявила Валя.

— Попробуйте переговорить с начальником аэродрома в Черкасском.

Валя оседлала лошадь и сама поехала в Черкасское. Вернулась она к обеду, очень довольная. Совершенно неожиданно ей сразу пошли навстречу. Завтра новый пилот прибудет в обсерваторию. Все это Валя рассказала нам за обедом.

Николай, ты не возражаешь, если мы его поместим с тобой? Больше негде, — спросила Валя.

— Конечно нет, — буркнул я.

После отъезда отца я так и занимал отдельную комнату с двумя кроватями.

Все-таки любопытно, почему начальник аэродрома сразу уступил нам пилота? — задумчиво сказал Леша.

— Действительно, почему? Ведь у них не хватает людей… — подхватил бородатый Игорь Дашков, наш геолог. (Борода у него начала расти не так уж давно. Он раза два побрился и начал ее отпускать под голландского шкипера.)

Валя призадумалась, даже есть перестала.

— Может, он пьяница? — расстроенно спросил я. Перспектива дышать перегаром меня мало радовала. Валя покачала головой.

Нет, он сказал, что отпускает для обсерватории своего лучшего пилота. Я, говорит, люблю его, как сына. Чудесный хлопец, я спросила: «Не пьет ли он?» — «Нет, — говорит, употребляет только лимонад и томатный сок».

Не Марк Русанов? — спросил вдруг Абакумов, прислушавшись к разговору.

— Да — подтвердила Валя. — Вы его знаете? Слышал. Критикует своего начальника на каждом собрании, не ужились. Вот он и рад от него избавиться. Дело ясное. А у этого Русанова, даром что молод, характер, как кремень. Неуступчив, принципиален. В коллективе его очень даже уважают…

Марк явился на третий день. Его подкинули на вертолете товарищи с аэродрома. Прощались они весьма сердечно. И как он ни отнекивался, сами принесли его вещи и осмотрели комнату, где его поместили, да еще полюбопытствовали, с кем он будет жить.

И вот на кровати сидит невысокий, худенький паренек в поношенном комбинезоне, по виду мой ровесник, на самом деле старше на три года, и спокойно разглядывает меня на удивление светлыми глазами. На полу лежат его пожитки: чемодан, два ящика с книгами и какими-то приборами да крепко набитый рюкзак.

Волосы у Марка русые, возле вздернутого носа веснушки, рот сжат упрямо и застенчиво.

Наглядевшись на меня досыта и так и не сказав ни слова (я тоже молчал: он мне поначалу не очень-то понравился, с предубеждением я его встретил), он стал разбирать свои вещи. Мне бы надо было выйти, но я словно прилип к койке. Вот с чем пришел Марк на новое житие: серый костюм, неодеванная летная форма, пара нейлоновых рубашек — белая и серая, две смены белья, бритва «Москва», транзисторный приемник «Спидола» («Весь мир можно слушать!» — похвалился он потом), магнитофон стоимостью в три его костюма, еще какой-то прибор, кажется, самодельный, пластинки с грамзаписями. Остальное занимали книги…

— Можно посмотреть? — сразу заговорил я. При виде книг у меня сработал рефлекс.

Марк вытащил книги и положил на стол. Это была исключительно фантастика. Но какой подбор! У меня слюнки потекли. Станислав Лем, Рей Бредбери, Чэд Оливер, Иван Ефремов, Геннадий Гор, Артур Кларк, Азимов, братья Стругацкие, всякие сборники… В нашей библиотеке не было ничего подобного.

— Занимай половину стеллажа, — сказал я и, вскочив, уложил свои книги покомпактнее, освободив ему четыре полки.

— Вот спасибо, — обрадовался Марк, — а то у меня книги всегда так и лежали в ящиках. Да в общежитии и нельзя было раскладывать: растащат. И почему-то листы вырывают, черти. У вас не растаскивают книги?

— Что ты! Конечно нет!

— Я так и думал, — довольно заметил он.

Только мы разложили книги, в дверь постучала Лиза. Марк поспешно освободил для нее стул, засунув чемодан под кровать.

Лиза серьезно разглядывала Марка.

Молчание затягивалось, мне стало неловко. Они смотрели друг на друга без улыбки — спокойно и холодно. Лиза первая отвела глаза.



— Это что, самодельный магнитофон? — Она показала на прибор непонятного назначения.

— Да, это я сам сконструировал. Не то, что сам, но переделал, чтобы можно было записывать голоса птиц У меня уже много записано. Хотите послушать?

Мы, разумеется, хотели, и он живо достал из рюкзака ленты, что-то наладил, и словно мы перенеслись в подмосковный лес — комнату наполнило щебетанье птиц. Вот уж старались, одна перекрикивала другую: токовал глухарь, куковала кукушка, гоготали дикие гуси… А это чей голосок, дрозда? А когда птицы умолкали свиристел кузнечик.

Кто-то открыл дверь: «Ох, как у вас хорошо!» — и заторопился по своим делам.

В фонотеке обсерватории были пластинки с голосами птиц, и мы все очень любили их слушать долгой полярной ночью. Но почему-то эти несовершенные записи доставили нам особенное удовольствие. Марк сиял.

— У меня и здешние птицы уже записаны, — похвалился он, — вороны, сороки, кедровки. Ох, кедровки горластые! Сердитые. Поставить?

Так мы познакомились. Так мы подружились. Потому что мы действительно нашли в Марке настоящего друга. Может, это я нашел наконец друга.

Лиза сердилась. Она немножко ревновала меня, не раз говорила, что я забыл ее ради Марка… Это было не так. Лиза была одно, Марк — другое. Я их обоих любил — по-разному… Марка чуть больше. Мы с ним разговаривали каждый день чуть ли не до утра. Я теперь вечно не высыпался. И даже научился спать днем, хоть двадцать минут, да прикорну.

Марк оказался большим фантазером и выдумщиком. Его «почему» волновали. Заставляли задумываться. Он считал, что должен знать все, что делается в государстве и в мире. Ум у Марка был ясный. Славный парень, решили все в обсерватории.

У нас очень не хватало людей, и Марк в свободное время помогал всем, кому нужна была помощь. Он был парень не гордый, если судить по тому, что часто помогал драить полы уборщице Вере.

У меня над постелью висела фотография отца.

— Ты любишь своего отца? — спросил меня однажды Марк.

— Очень.

— Почему?

— Странный вопрос, ведь он мой отец!

— А-а… Ты уважаешь его?

— Очень!

— Почему? Только потому, что он отец?

— Не только. Я его уважал бы и не будь он моим отцом. Ну, потому что он настоящий человек, настоящий ученый. Добрый товарищ. Я ведь видел его на работе, в экспедиции. Он очень прямой. Многие считают его неуживчивым, взбалмошным. Кому понравится, если о нем скажут: «тупица» и «невежда»… Ты знаешь, Марк, ученые тоже дают друг другу клички, как мальчишки. Моего отца называли «Бешеный географ», «Неистовый Дима», «Челленджер». Как жаль, что ты уже не застал отца!

Я много рассказывал Марку про отца, мать, бабушку, Ангелину Ефимовну, про Гамон-Гамана и школьных товарищей. Марк с интересом и какой-то грустью слушал. О себе он пока не рассказывал ничего. Я не спрашивал. Когда захочет, сам расскажет.

Марк собрал труды моего отца, какие нашлись у меня и в библиотеке. И с интересом их читал. Это все были труды по теории, проблемам географии, географии будущего. Увидев, что Марк любит читать, Валя поручила ему библиотеку. Библиотека за пять лет собралась большая, но библиотекаря не было. Марк был очень доволен. Я тоже. Теперь Лиза, сделав метеорологическое наблюдение, шла отогреваться в библиотеку, там же и обрабатывала наблюдения. А так как камералка, где я трудился над сортировкой камней, была рядом, то и я, захватив работу, перебирался в библиотеку. Боюсь, что мы больше разговаривали, чем работали. А так как Марк при всей его говорливости не любил рассказывать о себе, то мы лишь через месяц узнали, что в своей богатой приключениями жизни он одно время работал киномехаником. Все так и ахнули. И теперь, прежде чем отослать очередной фильм из поселка Черкасского, его показывали у нас. Одну стену в кают-компании превратили в экран. Марк с Валей летали в Магадан и приобрели проекционный аппарат.

До чего было хорошо, когда вечером все собирались в кают-компании, пили чай и просматривали новые фильмы. За стенами пятидесятиградусный мороз, полярная ночь, ледяной ветер, а в кают-компании уютно, тепло. И на душе тепло — от дружбы.

Ангелина Ефимовна уже несколько раз говорила с нами из Москвы. Засыпала письмами и посылками с книгами и приборами. Вроде мы и не лишились нашего славного директора.

Мой отец и Ермак уже вылетели спешно в Австралию, откуда они советским пароходом будут добираться до моря Дейвиса. Все необходимое снаряжение и вертолет уже были погружены на этот пароход. Последние известия мы получили из Литлтона — порта захода кораблей, идущих из Европы в Австралию.

Я дал прочесть папино письмо Марку. Он почему-то густо покраснел.

В библиотеку зашла Валя. В руках она держала радиограмму.

— Большая радость, — сказала она, взглянув на меня, но глаза ее смотрели отнюдь не радостно. — К нам едет…

— Ревизор! — подсказал я.

Валя слабо улыбнулась. Как она похудела за последние дни! Тяжело руководить обсерваторией или тоскует по мужу, по Андрюшке?

— Женя Казаков! На материале нашей станции он защитил кандидатскую (Валя все смотрела на меня). Теперь ему, наверно, нужен материал для докторской… Надо его встретить. Сейчас как раз лунные дни. Марк, слетай за ним на Вечный порог.

— Вот сейчас? — спросил Марк.

— Да, Казаков уже на Вечном. Дожидается в гостинице. Николай, может, и ты поедешь? Он больше всех тебя знает. Ему будет приятно.

— Ладно, встречу.

— Барометр падает… —озабоченно сказал Марк.

— Ничего. Думаю, вы успеете… Погода сейчас хорошая. А если испортится, то надолго. Как мы его тогда доставим? Пообедайте и тотчас отправляйтесь.

— Можно, и я с ними? Ведь места в вертолете хватит? — спросила Лиза. Глаза ее так и разгорелись.

Зимой мы больше находились дома, и такой живой девушке, как Лиза, это было тяжеловато, хотя она часто уходила на лыжах в горы, и на коньках мы катались на своем катке.

Мы с Валей переглянулись. Я до сих пор не знал, рассказывал ли Алексей Харитонович дочери, что Женя — его смертельный враг? Теперь понял: не рассказывал.

— Валентина Владимировна! Ну, пожалуйста, разрешите, — взмолилась Лиза. Не было предлога отказать ей.

Лиза помчалась просить товарищей сделать за нее семичасовое наблюдение, если она не успеет к вечеру.

Алексей Харитонович был на охоте. Он любил охотиться, и Валя, как и Ангелина Ефимовна, охотно отпускала его в тайгу. Свежая дичь всегда была кстати в нашем рационе. Иногда с ним уходили на охоту кто-либо из сотрудников, чаще геофизики, только не Леша Гурвич. Он не любил охоты. Я тоже.

Мы пообедали наскоро, прямо на кухне. Там сидел Бехлер. Узнав, кого мы едем встречать, они с Гарри переглянулись, потом оба вопросительно глянули на меня. Я пожал плечами. Марк ничего не заметил. Я ему не рассказывал про Абакумова. Новые работники обсерватории этой истории не знали.

Так мы вылетели втроем… Как говорится, навстречу судьбе.

Глава четвертая ВСТРЕЧА В ЗИМОВЬЕ

Мы приземлились на площади перед единственной гостиницей. Казаков, видимо, нас заждался. Он выскочил на улицу без шапки в одном свитере и довольно сердечно обнял меня. Я хотел познакомить его с Лизой и Марком, но куда там! Марк заорал:

— Берите вещи и скорее в вертолет!

Мела поземка, ветер все яростнее расшвыривал снег, кидал его в низкое, серое небо. Вертолет изрядно бросало. Всем стало очевидно, что до обсерватории не добраться. Обратно на Вечный порог — тоже… Мы почти вслепую перевалили хребет, и Марк приземлился у какого-то зимовья.

— Придется ночевать здесь! — прокричал он, открывая дверь. Ветер заглушал его голос. Из зимовья выскочили несколько парней и помогли нам закрепить вертолет. Мы поспешили укрыться в бараке.

Это было одно из последних старых зимовий. Построили его еще, наверно, в двадцатых годах, когда люди валом валили на золотые прииски. Давным-давно отработанные— там уже ни грамма золота, — они еще попадались в тайге; иногда даже целые заброшенные поселки.

Бревенчатые стены, проконопаченные мхом, сверкали от инея. С двух сторон шли длинные сплошные нары. Посредине — ладно сколоченный стол, неподъемные скамьи, отполированные за долгое время до блеска. Над столом покачивалась от сквозняка керосиновая лампа «чудо». Никогда не видел в продаже таких ламп. Может, их доставляли из прошлого столетия на машине времени?

Нас с поклонами встретил хозяин зимовья, пожилой якут Егор Слепцов, и усадил, видимо, на почетном месте, между раскаленной плитой и цветастой штапельной занавеской, за которой стояла железная кровать.

Плита нещадно палила, и мы поспешили снять пальто, после чего уселись на табуретках за небольшим квадратным столом.

Мне показалось, что Егор тревожно поглядывает в сторону остальных гостей. Их было пятеро — бледных, худосочных, горластых парней, как-то неестественно оживленных, Одеты они были кто во что горазд, только башмаки одинаковые. Парни с наигранной лихостью играли в карты, уснащая речь дичайшим жаргоном, и с детским любопытством поглядывали на нас. Я подумал, что это, наверное, бывшие уголовники. Где-то в этих краях была колония.

Слепцов заварил чай прямо в большом закопченном чайнике, булькавшем на плите, и налил нам по кружке. Сахар он подал на тарелке. Черствый хлеб положил прямо на чисто выскобленный стол.

Я посмотрел на встревоженного зимовщика, на картежников, на этот мрачный барак и от души пожалел, что мы не добрались до обсерватории. Не знаю, жалел ли об этом Марк. Он, к моему удивлению, поздоровался за руку с одним из парней, назвав его Миша Мору, и коротко спросил его о чем-то. Только этот Миша, видимо цыган, и имел имя. Остальные вместо имени носили клички. К концу этого бесконечного вечера я их усвоил: «Гусь», «Сурок», «Топорик» и «Рахит». Самый противный среди них был Гусь: с большим кадыком, носатый, жилистый, изжелта-смуглый. На висках его набрякли жилы. Волосы были редкие и жирные, серого цвета. Маленькие водянистые глаза смотрели подозрительно, недоверчиво. Несомненно, он был самый злой в этой компании, где явно повелевал. Наверно, ему нравилось быть вожаком. Забегая вперед, скажу — этот прожженный тип все же имел имя: Семен Шашлов. Он был рецидивист, но уже два года, как освободился от заключения, работал и пока законов не нарушал.

С первого взгляда этот подонок внушил мне неописуемое отвращение и страх. Почему-то лишь мне одному. Женя Казаков и Лиза явно не жалели о неожиданном приключении. Им было интересно и весело.

Лиза разрумянилась от близости огня, черные глаза радостно блестели, на полных губах сияла улыбка. Кажется, Женя был очарован ею с первого взгляда. Он глаз с нее не сводил, а Женя был не из тех, что заглядываются на каждую встречную девчонку. Уж я-то его знал. Меня разобрал смех: знал бы Женя, что она — Абакумова. Я нарочно, когда знакомил их, сказал просто: «Лиза, наш метеоролог-наблюдатель».

Как она слушала — вся внимание, сочувствие. Она каждого выслушивала с интересом — и меня, и Марка, — но так она, пожалуй, никогда не слушала. Женя рассказывал о своем новом проекте — проекте «парового котла».

— Если сжать подземное море газами до высокого давления, получится нечто вроде парового котла. Можно нагреть его до трехсот или пятисот градусов.

— Разве это возможно… вскипятить подземное море? — чуть задохнувшись, спросила Лиза. Глаза ее округлились.

Женя не сразу ответил. Он, кажется, потерял нить. Серо-синие, с постоянной смешинкой глаза потемнели и посерьезнели. Он как-то странно смотрел на Лизу, а она на него — ожидала ответа. У Жени был матовый цвет лица, не поддающийся загару, тяжеловатый подбородок, волевой рот и красивый лоб. Светло-каштановые волосы за эти годы поредели, со лба обозначились залысины, но пока они его только красили. На Жене был теплый пушистый свитер очень яркой расцветки. Он привез его из Норвегии.

— Нужно расплавить породы, граничащие с водой, и вызвать искусственные подземные извержения. Если вы слышали, вулканическая лава обладает очень ценным свойством — малой теплопроводностью… Основная задача— добраться до магмы. Над этим бьются ученые всего мира.

Его способ, как я понял, заключался в том, чтобы пробурить направляющую скважину до дна подземного моря. Опустить в нее атомный буровой снаряд — реактор, заключенный в тугоплавкую оболочку. Снаряд будет расплавлять породу и, под действием собственного веса, опускаться к центру Земли. Как только атомный бур достигнет магмы, она начнет извергаться в бассейн. Давление в подземном «котле» повысится до 10 000 атмосфер. Температура подымется до 700 градусов. Из скважины на поверхность хлынет вода. Вода приведет в движение турбины мощных электрогенераторов, обогреет города, даст заводам ценное сырье.

— Это и есть ваша работа на докторскую диссертацию? — спросила Лиза.

Женя рассмеялся.

— Что вы! Эти проекты — мое хобби. Тема диссертации более прозаична и суха.

— Вы уже забыли о своем «проекте кольца»? — спросил я.

Женя усмехнулся.

— Почти забыл. Это было наивно. Но о нем тогда много писали.

— Какого кольца? — спросила Лиза, и Казаков стал рассказывать ей о своем полузабытом проекте.

Марк молча слушал и пил чай — вторую кружку. Слушать он не умел: быстро задумывался о чем-то своем, как бы мысленно уходил от собеседника. Это всегда раздражает людей. И о чем он всегда думал? Но в тот вечер он был здесь и почему-то все посматривал на меня.

Женя стал рассказывать о поездке в Норвегию. Ему очень понравилась эта страна — ее фиорды, скалы, фиолетовые ели, островерхие крыши фермерских и рыбачьих домиков. Женя выезжал с группой советских геофизиков по специальному приглашению ученых. Несмотря на молодость, его труды уже переводились за границей.

— …интеллигенция! — донеслось до меня, конечно, с соответствующими эпитетами.

Я испугался, что Лиза услышит. Парни кончили играть в карты, что-то им не игралось. Может, им было обидно, что мы не обращали на них внимания? Мы были попутчиками, и, пожалуй, нехорошо от них отделяться.

Усадив нас за маленьким столом, якут как бы отделил «чистую» публику от «нечистых». Меня это сразу покоробило (как-то неловко!). Ведь за их столом было много места. Но Женя принял это как должное, и я промолчал.

Я поднялся и нерешительно подошел к ребятам.

— Черт знает, когда кончится эта пурга, — сказал я для начала разговора.

— Вы из Черкасского, что ли? — спросил белобрысый парень в женской фуфайке — Сурок.

— Мы из обсерватории на плато, — пояснил я и присел на край скамьи. Парни миролюбиво подвинулись, давая мне место.

— Загадка мантии Земли скоро будет разгадана… — донесся до нас голос Жени.

— Профессор? — кивнул на него Топорик (почему Топорик?). У него была противная привычка подмигивать. А Рахит все время хихикал, к месту и не к месту. Может, это у него было нервное? В пятом классе со мной учился мальчик, он всегда смеялся у доски, за что ему снижали отметку. Но он действительно не мог удержаться.

— Просто научный работник, — ответил я Топорику, — кандидат.

— Ах, просто научник? Кандидат… в профессора или академики?

— Кандидат наук.

— А ты тоже кандидат?

— Мне девятнадцати не исполнилось, учиться да учиться еще надо, — спокойно пояснил я, делая вид, что не замечаю насмешки.

— Будешь учиться?

— А как же? — удивился я.

— А кто у тебя папаша? — Это спросил сам Гусь.

— Географ.

— Преподает в школе географию?

— Нет, он исследователь. Сейчас в Антарктиде.

— Ишь ты! Ну, а мы — чурки с глазами, — представился Гусь. Водянистые глазки его злобно сощурились. Пожалуй, ему было все сорок лет…

Топорик подмигнул. Рахит захихикал. У меня заныло под ложечкой. Я ощутил что-то вроде тошноты. И жалко мне их было и как-то противно. А перед Гусем они явно заискивали, хотя он был худший из них.

— Из-за интеллигенции все беды, — изрек Гусь. Застарелая, как туберкулез, ненависть прозвучала в его надтреснутом голосе. — Я не какой-нибудь там контрик. Против Советской власти ничего не имею, но интеллигенцию ненавижу от всей души. Интеллигенция и атомную бомбу придумала…

Я с удивлением посмотрел на Гуся. Такого дурака я встречал первый раз. А он продолжал, красуясь перед товарищами, которые слушали его совершенно серьезно и даже одобрительно}

— Попался мне один такой, из интеллигенции, в очках и с портфелем… В глухом переулке. Решил я позабавиться. Показал ему перочинный ножик и говорю: «Встань на одну ногу и кукарекай, да погромче у меня, не то…»

Парни так и закатились, уж очень им было смешно. Особенно заливался Рахит.

— Ну и что, кукарекал? — лениво спросил Сурок.

— Еще как! Это ж, доложу я вам, было зрелище. Кукарекал, пока мне не надоело слушать. Тогда я поддал ему ногой под зад: «А ну беги, пока я тебе!» Ох и удирал!

Все хохотали до слез, только цыган Мору как-то странно посмотрел на меня.

— Какая чушь! — не выдержал я. Гусь сощурился.

— Слышите, ребята, он не верит! Ты не веришь мне?

— Конечно нет. Не понимаю, зачем вам надо выдумывать такое? Что за удовольствие!

— Значит, я это выдумал?

— Вам лучше знать… Этого просто не могло быть.

— А ты… чудак! Почему же не могло?

— Потому что интеллигентный человек никогда не унизит своего достоинства ни перед кем. Это узнали еще фашисты. И задолго до фашистов было известно.

— А ты, видать, интеллигенцию выше всех ставишь?..

— Народ, у которого нет интеллигенции, называется дикарями. Чем культурнее народ, тем он больше любит и бережет свою интеллигенцию. Когда физик Ландау попал в автомобильную катастрофу… Вы, наверное, знаете, как он несколько раз умирал, а его спасали и спасали.

— Не знаем, расскажи! — поспешно сказал Мору. Парни слушали, как ребята в детском саду, не дыша и заглядывая мне в рот. Гусю это не понравилось. Вообще я ему не понравился с самого начала. С какой злобой он поглядывал на меня!



Едва я закончил рассказ, как в зимовье вошли сразу трое: двое работников милиции и шофер. Кажется, и Гусь, и его компания милицию любили еще меньше, чем интеллигенцию. Все они молча, с великим неодобрением наблюдали, как прибывшие отряхивались от снега, раздевались, здоровались. Егор Слепцов предложил чаю, назвав старшего по имени и отчеству: Михаил Михайлович. Это был начальник районной милиции Захарченко.

Я вздохнул с облегчением. Я немножко знал Захарченко, он раза два был у нас в обсерватории. Меня он вряд ли запомнил. Зато с Марком они были хорошо знакомы. Марк так и просиял, когда его увидел.

Они обнялись, и Марк, к великому изумлению всех присутствующих, простодушно чмокнул Михаила Михайловича в щеку. Гусь, не выдержав, сплюнул.

Прибывшие подошли к большому столу. Сюда пересел и Марк. Якут, довольно улыбаясь, подал крепчайший чай, хлеб, консервы и сахар. Кроме Марка, который за что-то любил Захарченко, только я да Егор от души ему обрадовались. Гусь и его гоп-компания явно скисли, а Лиза и Женя так разговорились, что даже не заметили их прибытия. Я подошел к ним и постоял минут пять. Теперь говорила Лиза, а Женя слушал, не сводя с нее глаз. Что-то он запоет, когда узнает, что она дочь Абакумова? Ведь Казаков очень злопамятен и расчетлив.

— Когда я была маленькой, я верила, что до радуги можно дойти… — улыбаясь рассказывала Лиза. — Радуга сияла за березами, совсем близко, просто рядом. И я бежала через рощу, так что пересыхало во рту и начинало колоть в боку. Ох! Потом оказывалось, что радуга за холмами, и я снова шла, хотя знала, что дома ждет нахлобучка. Мама боялась, что из меня выйдет бродяжка. Если бы я сказала ей про радугу, мне досталось бы еще больше: в Кедровом не жаловали все то, что не имело здравого смысла.

Лиза замолчала, задумавшись.

— Вы странная девушка! — сказал Женя.

С обидой я почувствовал, что сейчас лишний, и медленно отошел. Вряд ли они это заметили.

Пурга вроде стала завывать тише. К утру, наверно, стихнет, и мы отправимся домой. Хоть бы вертолет не повредило. Я взглянул на часы. Только девять вечера. Мне стало грустно.

Милицейские работники уже утолили голод и теперь не торопясь попивали чай. Я присел на нары.

Милиционер Сережа Прошкин был не старше меня (доармейский возраст), у него был вздернутый конопатый нос и обиженные голубые глаза. А начальник милиции Михаил Михайлович Захарченко походил на комиссара Мегрэ. Широкоплечий, сильный и, кажется, добрый. Надо спросить Марка, откуда он его знает.

Когда я подошел, разговор об интеллигенции, оказывается, продолжался. Но Захарченко был не я, он парировал нападки Гуся.

— Где справедливость? — вопрошал Гусь, закатывая глаза. — У меня злость кипит на этих «высокообразованных». Все эти светила науки гребут деньги, дай боже. Какой-нибудь профессор за час получает пять рублей. Считать умеете? Сколько он за семь часов отхватит?

— Наверное, чтобы восстановить справедливость, ты и грабил квартиры светил науки?

Парни заржали. Гусь обиженно поморгал.

— Кто старое помянет, тому глаз вон. Я завязал накрепко. А вообще я что? Я простой колхозник!

— Какой ты, к черту, колхозник, — махнул рукой Захарченко и налил себе еще чаю.

— Колхозник, из Саратовской области. В деревне и восемь классов кончал. У меня и сейчас там вся семья работает. А я в город подался, на завод.

— Понятно. С грехом пополам кончил восемь классов — по два, по три года сидел в одном классе. Учиться дальше не захотел, ведь ученье — это тяжелый, изнурительный труд. В колхозе работать тоже нелегко. Пришел в город на завод. А лодыри и там не нужны. Куда ни подайся, везде трудиться надо. А тебе хочется иметь все блага жизни. Вот и пошел воровать, грабить, убивать…

— Я по мокрым делам не ходил, — буркнул Гусь.

— В колонии тоже заставляют работать. За пайку. До чего обидно! Лучше уж «завязать» и работать на воле, где-нибудь на Севере, где платят «длинный рубль»… Вот ты, Шашлов, завидуешь «высокообразованным», а ведь для них эти блага—только возможность целиком отдаться любимому труду. Все, что им действительно необходимо, это возможность делать свое дело. А это уж государство, ценя их время и здоровье, заботится о них. Я не академик и никогда им не буду, но мне бы и в голову не пришло завидовать, что у кого-то, например, дача или там машина. Вот ерунда! Ничто так не растлевает человека, его душу, как зависть, лень, нежелание трудиться в полную меру.

— Так… Значит, я — растленный тип? — обиделся вконец Гусь. — Обрисовал меня товарищ начальник в полную меру. Чего скалите зубы? — накинулся он на парней. Те мгновенно спрятали улыбки.

— Куда же вы теперь направляетесь? — спросил Захарченко, обращаясь к Гусю и остальным.

— В Черкасский, — хором, как на уроке, ответили они.

— А на рудниках уже надоело? Там можно хорошо заработать…

— Здоровье дороже, — сказал Гусь.

— Дело ваше… Когда вышли с рудника?

— Утром. До развилка нас подкинула попутная машина, а потом пешком…

Захарченко повернулся к Марку. И сразу лицо его посветлело.

— Ну, как там в обсерватории, обживаешься понемногу?

Марк с любовью взглянул на Захарченко.

— Там хорошо, Михаил Михайлович. Такие славные люди! Друга себе нашел.

Марк кивнул на меня. Мне стало немного легче: Марк считает меня своим другом.

— Отец его в Антарктиде, Михаил Михайлович. Это ведь сын Дмитрия Николаевича Черкасова.

— А-а! Академика Черкасова!

Гусь внимательно посмотрел на меня. За что, собственно, он меня так возненавидел? Не подумайте, что я преувеличиваю: это был взгляд убийцы.

Глава пятая ОСКОРБЛЕНИЕ ЛОЖЬЮ

В зимовье мы пробыли часа четыре. Потом, воспользовавшись временным затишьем, кое-как добрались до плато. Все в обсерватории спали, нас встретил Бехлер. Женя его расцеловал. Бехлер отвел Женю в приготовленную ему комнату, а мы, поужинав, легли спать. Утром я немного проспал и завтракал один, на кухне. Я беспокоился за Абакумова, но Гарри успокоил меня: Алексей Харитонович вернулся вчера до пурги.

Когда я подходил к камералке, в коридоре меня догнал Женя, одетый очень парадно: в черном костюме, белой рубашке, модном галстуке. Он схватил меня за руку. Я заметил, что Женя расстроен.

— Колька! Разве эта девушка… ну, Лиза… дочь Абакумова?

— Конечно.

— Почему же ты мне вчера сразу не сказал?

— Я не знал, что это имеет какое-то значение.

— Я думал… его давно здесь нет.

— Что ты! Разве Абакумов бросит обсерваторию? Он отсюда никуда не уйдет.

— Я был уверен, что он давно обворовал вас всех и скрылся.

Я был настолько оскорблен за Абакумова, что молча повернулся к Жене спиной.

— Непонятно, как у бандита может быть такая дочь? — пробормотал он мне вслед.

Я хлопнул дверью. Погромче. А Лиза произвела на него впечатление! Так ему и надо.

А через час в камералку, где, кроме меня, работали четыре бородатых геолога, вошла Валя и молча опустилась на стул. Она показалась мне очень бледной. Серые глаза ее смотрели обескураженно. Она совсем не походила на тридцатилетнюю женщину-мать. Как была живая, вихрастая, длинноногая, похожая на мальчишку, так и осталась. Может, чуть пополнела. И стриглась под мальчишку, и это ей очень шло.

Я внимательно посмотрел на нее и понял: случилось что-то неприятное для всех. Мы дружно бросили работу и уставились на нее.

— Через сорок минут собрание, — сказала она. — Велел объявить новый директор обсерватории… Евгений Михайлович Казаков.


Вечером я рассказал Марку историю Абакумова. Он долго молчал.

— Что же теперь будет? — проговорил он. — Как они сработаются?

— Не дадим Алексея Харитоновича в обиду! — заявил я.

Марк усмехнулся:

— Положим, Абакумов не из тех, кто даст себя в обиду.

— Это он физически такой сильный, а душевно очень ранимый. Вдруг Казаков его оскорбит? Понимаешь, его нельзя здесь обидеть.

— Понимаю.

Мы опять помолчали. Вдруг я неожиданно для самого себя спросил:

— Марк, откуда ты знаешь Захарченко? Ты ведь давно его знаешь?

— Давно.

Марк потянулся за папиросами. Он курил с пятнадцати лет. Я последнее время тоже стал покуривать, но не по-настоящему, не затягиваясь (я так и не приучился курить почему-то). Закурив, мы как бы приготовились к долгому дружескому разговору. В комнате было прохладно. Посему мы сидели на своих кроватях с ногами, укрыв их одеялом. Пурга завывала, как десять тысяч псов.

— Михаил Михайлович Захарченко мне дороже всех на свете! — очень серьезно сказал Марк. — Он меня спас.

— Спас тебе жизнь?

— Больше, чем жизнь. Он спас мою душу.

Я уставился на Марка.

В тот вьюжный вечер Марк рассказал о себе.

Его воспитал дядя. Как я понял, дядя его какой-то псих. Уже хотя бы потому, что жгуче возненавидел родного племянника. Да еще такого доброго и чистого, как Марк. Родных детей у него не было. Он ставил себе в заслугу, что, когда Марк лишился родителей, он не отдал мальчика в детдом, а взял к себе. А тетка у Марка была какая-то пришибленная. Нигде никогда не работала, только обслуживала этого психа да растила племянника мужа. Марка она боготворила. Хотя Марк ее удивлял и озадачивал, как лебеденок курицу, высидевшую его.

У Марка рано появился сильный характер. А развит он был не по летам и наблюдателен. К тому же врожденное чувство юмора и логики. Ему было лет двенадцать, когда его мнение о дяде сложилось окончательно и бесповоротно.

— Вот ты, Николай, любишь своего отца, — сказал Марк. Между бровей у него залегла глубокая морщинка. — Какое это счастье любить, уважая. Но ведь твой отец никогда тебе не лгал. Знаешь, за что я презираю и ненавижу своего дядю? За то, что он без конца лгал мне. Я еще в детский сад ходил, а он уже мне лгал. Лгал людям. По телефону лгал. В глаза человеку говорил одно, а за глаза совсем другое. Как это нелепо, когда почтенный взрослый человек лжет в присутствии маленького и воображает, что тот ничего не понимает. Долгие годы изо дня в день он оскорблял меня ложью. А как он завистлив! Я рано это понял. Во мне это вызывало омерзение. Когда я стал старше, то понял, что дядя законченный тип современного мещанина. Как всякий мещанин, он особенно ненавидит людей, обладающих независимостью суждений. Если ты имеешь свое мнение, значит, нигилист. Оделся по моде — стиляга. Он считал, что я расту неблагополучным… Наговаривал на меня учителям и директору школы. Я ушел из дома, когда перешел в девятый класс. Случилось это так… — Марк запнулся. Лицо его как-то осунулось при одном лишь воспоминании.

Я сказал:

— Если тебе тяжело об этом вспоминать…

Марк досадливо махнул рукой.

Он дружил с одной девочкой. Ее имя Нина Щеглова, но все звали ее просто «Рыжик», так как волосы у нее были рыжие, как лисий хвост. Мать Рыжика была крупный инженер-конструктор, очень занятая работой. Поэтому Нина воспитывалась в интернате, а летом ездила в пионерский лагерь. Там ребята и познакомились, а познакомившись, подружились на всю жизнь. Тетка Марка очень полюбила девочку и привечала ее.

И вот в присутствии Рыжика и разыгралась дикая история со штанами. Марк несколько раз брался сбрасывать снег с крыши и заработал немного денег. Еще немного дал родственник из провинции, ночевавший у них: «Купи себе что хочешь в день рождения».

«Разбогатевший» Марк решил одеться по моде. Он купил себе узкие штаны, остроносые туфли и красные носки «эластик». Во все это он и облачился, собираясь с Ниной на концерт, когда внезапно пришел дядя. Увидев племянника в узких штанах, он просто озверел. Приказал их снять. Марк отказался, ведь он на заработанные деньги купил себе все это. Тогда разгневанный Вадим Павлович бросился в присутствии девушки сдирать с племянника крамольные штаны. Он изодрал их. Марк надел другие и ушел из дома дяди навсегда.



Ночевал он то у товарищей, то у сердобольного дворника дяди Гриши, то у шпаны с их улицы. Марк стал искать работу. Нелегкое дело найти работу в неполных пятнадцать лет. Учителя стали хлопотать, чтобы его приняли в интернат. Рыжик тоже ходила просить за него директора. С интернатом бы и вышло в конце концов. Но оскорбленный в лучших чувствах дядя уготовил ему другую судьбу: специальное профессионально-техническое училище.

«Вы знаете, на что он потратил свои первые деньги? — спрашивал повсюду Вадим Павлович, — на узконосые туфли! Стиляжьи штаны! Красные носки. Это в пятнадцать-то лет! Он сошелся со шпаной. Он тунеядец, вор, он… где-то я просмотрел. Боюсь, что он неисправим. Вся надежда на колонию. Там воспитывают по принципам Макаренко…»

Марк очутился в бараке, где находилось около семидесяти правонарушителей. Новым товарищам Марк сначала определенно не понравился: задирает нос, считает себя лучше других (на вопрос, на чем погорел, ответил, что страдает невинно). Посему было решено устроить ему «темную», дабы сбить с него спесь.

Марк, обладающий острым слухом, кое-что услышал и понял — сразу после отбоя на него набросят одеяло и будут «сбивать спесь».

Марк рассказывал очень образно. Вот Марк сидит с замирающим сердцем на своей койке, а этот самый отбой неотвратимо надвигается. О чем он думал в этот страшный час? Мой Марк, мой лучший друг!.. О дяде? О товарищах?

Теперь его товарищи вот эти подонки, которыми он брезгует (а они почувствовали это, потому и хотят его бить). С ними отныне ему спать, есть, работать. Марк задумчиво всматривался в них. До чего же они похожи друг на друга. Все остриженные наголо, одетые в одинаковые казенные куртки и широкие штаны, одинаково бледные, угрюмые, сквернословящие. Нет, пожалуй, не так уж они похожи… Разные. Покорные и буйные, беспечные и озабоченные, смелые и трусливые, озорные, вялые, тупые, умные, испуганные. Некоторые моложе его… Совсем ребятишки! Общее у них, собственно, лишь одно: все они слишком рано столкнулись со злом. Мальчишки от четырнадцати до шестнадцати лет.

У Марка вдруг перехватило горло, до того ему сделалось жаль этих сорванцов, которые собирались его бить.

А дерутся они часто. Жалят друг друга, как скорпионы в бутылке. Но неприязни к ним Марк уже не чувствовал. Только одного человека он ненавидел в свои пятнадцать мальчишеских лет — дядю.

Что же делать? Несчастье случилось, от него никуда не денешься. Марк и не подумал ни в чем раскаиваться, он не чувствовал за собой никакой вины. Надо было приучаться жить здесь… А эти ребята — его товарищи. Товарищи — значит, он должен относиться к ним по-товарищески: то есть не считать себя лучше и выше, только потому, что он не воровал и не грабил. Он бы никогда не унизился до воровства, как никогда не унизился до лжи, даже если бы умирал с голода. Но они его товарищ и…

Марк встал и пошел к ним… Сделалось очень тихо. Ребята настороженно смотрели на высокомерного новичка, которого они собирались «проучить».

— Тоска здесь зеленая, — просто сказал Марк. — Хотите, расскажу что-нибудь интересное?

Ребята переглянулись. До отбоя еще далеко. Пусть пока рассказывает.

Марк присел на чью-то койку и стал рассказывать историю Давида Копперфильда.

Давно уже был отбой, дважды заглядывал к ним воспитатель и приказывал спать, а Марк все рассказывал. Он остановился на самом интересном месте и лег спать.

— Доскажу завтра, — пообещал он.

— Спасибо! — благодарно сказал самый маленький.

— Спасибо! Спасибо! — понеслось со всех сторон. Все дети любят слушать (взрослые тоже).

— С ним не заскучаешь! — сказал самый большой. — Вот повезло нам!

Никто и не вспомнил о том, что собирались его бить. Отныне он был на положении любимца публики. Им восхищались, его берегли, к нему подлизывались. Днем на работе к нему подходили ребята из других бараков.

— Марк, ты будешь сегодня рассказывать?

— Буду.

— Можно прийти?

— Конечно, можно.

С того дня, как Марка привезли в колонию, там стало чище и радостнее. Драки прекратились, по крайней мере, в его бараке. Удивительное дело. Утеряв свое детство, Марк словно вернул его этим маленьким правонарушителям. Не знаю, насколько бы их хватило? Остались бы они такие? Марк пробыл в колонии меньше месяца.

О том, что Марка собирались после отбоя бить, заподозрил в тот первый день и дежурный воспитатель. Он был наготове, и каково же было его изумление, когда Русанов без постороннего вмешательства справился с семидесятью озлобленными хулиганами—не физически, а морально, взяв над ними верх. Через несколько дней воспитатель доложил о новичке начальнику колонии Михаилу Михайловичу Захарченко:

— В бараке ни одной драки. Всё свободное время слушают Русанова. Когда он устает, мальчишки мирно беседуют, вспоминают дом, смеются. Ни разу не играли в самодельные карты, потому что Марк не любит карт. Вчера перед сном развозились, как маленькие: прыгали, бросались подушками, хохотали. Ни одного проступка на весь барак.

Вот тогда Михаил Михайлович решил поговорить с Марком. Предварительно он ознакомился с его делом… К своему великому удивлению, он не нашел там «состава преступления». Каким же образом мальчик попал сюда? Что за чушь?

Михаил Михайлович хотел вызвать Русанова в кабинет, но, подумав, сам пошел в барак.

Марк как раз рассказывал. Ребята слушали не дыша. При виде начальника встали. Захарченко добродушно махнул рукой.

— Садитесь. Русаков, продолжай. Я тоже хочу послушать. — Захарченко сел на табурет у стола. Марк покосился на него, но продолжал непринужденно рассказывать.

Захарченко слушал с полчаса, пока Марк не объявил перерыв.

— Я устал, — пояснил он коротко. Захарченко с восхищением смотрел на него.

— Спасибо, Марк. Я ведь не читал «Таинственного острова». Как-то не удосужился. У меня тоже было нелегкое детство. И я… считался трудным малым. Но теперь обязательно прочту.

…Марка выпустили как «не нуждающегося в изоляции» да еще справку дали, что он «ударник труда и примерного поведения». Домой Марк отказался ехать наотрез. На первых порах его приютила жена Михаила Михайловича. Захарченко добился зачисления Марка в интернат для окончания образования. Но Марк неожиданно отказался.

— Я больше не хочу в школу, — отрезал он. — Поеду в Архангельскую область.

Михаил Михайлович долго смотрел на него.

— Не сорвешься? — спросил он.

Марк удивленно взглянул на него. Захарченко усмехнулся.

— Будешь писать?

— Буду.

— В Москве к тетке зайди.

— Обязательно. И к дяде Грише. Это дворник. Славный старик.

— Куда же ты хочешь, на стройку?

— Хочу стать летчиком, работать в лесной авиации. Хорошая школа.

— Молод еще, не возьмут.

— Возьмут. Хоть аэродром подметать!

— Ты это только теперь придумал?

— Нет. Я с одиннадцати лет мечтал стать пилотом, только никому не говорил. (Рыжику, положим, говорил.)

Марк взял у Захарченко взаймы денег на дорогу и уехал.

Марк приехал в один из городков Архангельской области (адрес прочел в «Огоньке» — статья была о лесной авиации), пришел на аэродром и попросил работы. Его не взяли. Марк заявил, что все равно не уйдет («Я же специально ехал к вам из Москвы»), даром согласен работать.

— А что есть будешь?

— Ягод в лесу нарву.

Оставив в конторе чемоданишко, Марк таскал со склада ящики со взрывчаткой, ранцы, мотыги, лопаты, помогал снаряжать и мыть самолеты… Вечером его взяли переночевать в общежитие, напоили чаем, накормили.

Марка полюбили. Закрыв глаза на правила, устроили на работу. Работал он как взрослый. Ему не было и шестнадцати, когда его в виде исключения допустили к парашюту.

В лесной авиации Марк работал до самой армии. Кончил вечерний авиационный техникум. В военкомате ему предложили самому выбрать род войск. Он попросился в воздушную часть.

И начались солдатские будни… Трудная, напряженная учеба требовала выносливости, смекалки. Ведь десантник должен быть радистом, сапером, метким стрелком, спортсменом.

Новые товарищи, новая жизнь. Он и в армии много рассказывал, скрашивая солдатам длинные зимние вечера.

После армии Марк поступил в полярную авиацию. Специально просил, чтобы его назначили в Черкасский, потому что там теперь работал Захарченко.

— Не легко ему, — сказал Марк, — сам знаешь, какой это район, побольше Бельгии или Голландии. Огромное строительство. Скоро вырастет город. А народ здесь трудный. Жена его заведует хирургическим отделением больницы в Черкасском.

— Марк, а Нина тебе пишет?

— Рыжик? Конечно. Она учится в медицинском. Закончит, будет проситься сюда.

— Вы… поженитесь?

— Конечно! Хочешь, я покажу тебе ее фотографию?

— Покажи.

Марк полез в чемодан и, почему-то конфузясь, протянул мне фотографию. Я долго смотрел на милое девичье лицо.

— Какая славная девушка! — сказал я от всего сердца.

Марк спрятал фотографию обратно в чемодан.

— Тебе хорошо у нас в обсерватории? — спросил я.

— Никогда еще в жизни мне не было так хорошо! — торжественно заверил меня Марк.

Глава шестая МЫ СПУСКАЕМСЯ С ПЛАТО

Странно все-таки: Ангелина Ефимовна была строга, требовательна, вспыльчива и потому иногда сгоряча страстно-несправедлива, но ее все любили. Новый директор обсерватории Евгений Михайлович Казаков строг, требователен, холодно-спокоен и бесстрастно-несправедлив — его все дружно недолюбливают.

Ученый секретарь и заместитель директора — Валя Герасимова. И все по любому вопросу идут к ней, избегая общения с Казаковым.

Женя делает замечания — его выслушивают со скрытым недоброжелательством, Женя похвалил — на похвалу даже не реагируют. Так и кажется, что человек думает про себя: этим ты меня не купишь. Директор, вроде Казакова, может испортить всю радость работы и, следовательно, понизить работоспособность.

Парторгом обсерватории был Ермак, но, когда он уехал в Антарктиду, на его место единогласно избрали геолога и вулканолога Иннокентия Бирюкова. Он коренной сибиряк, родом с Алдана, всего два года как окончил Томский университет. Иннокентию тоже не нравится Женя, но он старается не показывать вида.

Ну, а я не то что не люблю Женю (слишком давно его знаю и не могу забыть, как мальчишкой восхищался им), но огорчен, что его назначили директором, не спросив нашего мнения и не посчитавшись с мнением Ангелины Ефимовны, потому что она никогда бы его не рекомендовала. Однажды она так сказала о Жене: «Он, конечно, талантливый ученый, но он жесток и эгоистичен». А я добавлю от себя: «Злопамятен, мстителен (взять хотя бы историю с Абакумовым) и равнодушен ко всему, кроме науки. А равнодушие может обернуться беспринципностью». Я очень боюсь за Абакумова. Неуютно ему теперь будет в обсерватории. А тут еще Лиза… Кажется, Женя не то что влюбился в нее — разве он может любить, — но… даже слова не подберу, Как только он узнал, что Лиза — дочь Абакумова, он ее сторонится. Но меняется в лице при каждой встрече, и это уже все заметили. Я убежден, что между Казаковым и коллективом непременно будет конфликт. Вот увидите!

Новый директор начал с преобразований. Бехлера из завхоза перевел в механики (Борис Карлович ведь по специальности механик), а метеонаблюдателя Абакумова—в завхозы… Завхоз Мария Кэулькут снова стала уборщицей.

При Ангелине Ефимовне сотрудники вели самостоятельное комплексное научное исследование, что объединяло коллектив. Результаты этих исследований печатались в сборнике «Взаимодействие наук при изучении Земли» АН СССР, в журнале «Вопросы философии» и в «Известиях Академии наук СССР».

Профессор Кучеринер была руководителем с широким кругозором, добрым и мудрым, способным всех объединить. А Женя категорически вычеркнул из плана тему самостоятельного научного исследования коллектива. Терла касалась образования планетарных глубинных разломов земной коры, и мы очень скоро поняли, почему он ее так безапелляционно вычеркнул.

Женя мотивировал свой поступок тем, что обсерватория—это «фабрика данных», и только. Задача сотрудников обсерватории следить, чтобы приборы исправно работали, и проводить первичную обработку материалов. Работы-де у всех предостаточно, на Большой земле ее хватило бы с избытком на три таких коллектива.

Так он сразу всех разобщил. Отныне Валя должна заниматься лишь изучением атмосферы до 30 километров — не выше. Леша Гурвич — регистрировать потоки космических лучей. Иннокентий — измерять колебания земных токов, геологи — знать свои маршруты да последующую обработку в камералке, а гляциологи — не совать нос дальше своего льда. А уж в Москве по сведениям многих обсерваторий составится картина развития геофизических процессов на планете. Какой-нибудь академик найдет общие закономерности и сделает теоретическое открытие.

Когда ребята запротестовали, Казаков сказал, что в свободное время они могут заниматься чем пожелают, он в это не вмешивается, — у всякого свое хобби.

Так он сразу обескрылил всех. Вернее, мог бы обескрылить, если бы не Валя. Она взялась руководить комплексной научной работой во внеслужебное время.

— Мы закончим нашу общую работу, — заявила она гневно. — Конечно, у меня нет того научного кругозора, что был у Ангелины Ефимовны, поэтому вы должны помочь мне по мере сил…

Как понимаете, все это отнюдь не сблизило сотрудников с директором. Потом он добрался до меня. Вызвал к себе в кабинет и спрашивает:

— Тебе еще не надоело сидеть в душной камералке?

Я говорю:

— Нет, не надоело. (В камералке тепло, уютно, весело и не очень-то поманивает зимой в полярную ночь — солнце только что взошло — на воздух. Но ему я этого не сказал.)

— Ты числишься как лаборант или коллектор?

— Лаборант-коллектор!

— Хм! При каком отделе?

— Вне отдела — где нужнее.

— Черт знает что! — насупился Женя. — Может, прикрепить тебя к аэрологам? Будешь помогать в запуске зондов, обработке наблюдений.

Но я уперся.

— Меня аэрология не очень интересует. А в запуске зондов я и так помогаю.

— Что же тебя интересует?

— Ну… геотермика, вулканология. Прикрепите меня к Иннокентию Трифоновичу… Раз уж надо человека прикреплять…

После этого мы минут пять молча смотрели друг на друга. Я неожиданно вспомнил, как Женя еще мальчишкой (а я был совсем маленький) приходил к нам и бабушка пекла для него его любимые блинчики с клубничным вареньем. Женя не простил матери, что она вышла замуж за врага отца, и был очень одинок дома. Поэтому он и приходил к нам — за душевным теплом. Должно быть, Женя тоже это вспомнил. Глаза его потеплели.

— Видишь ли, Николай, — начал он нерешительно, — мне самому будет нужен энергичный, развитой, добросовестный лаборант, на которого я мог бы положиться. Нам предстоит большая работа по ГСЗ… Ты слышал, с чем это едят?

— Знаю. Глубинное сейсмическое зондирование. Ангелина Ефимовна все просила разрешения включить его в план работы обсерватории.

— Ну вот, а теперь ГСЗ уже в плане. Ты, наверно, знаешь, что вся планета покрыта сетью мощных и глубоких трещин: молодых, зрелых, древних. Глубинные разломы на Земле — следствие очень сложных, пока еще загадочных планетарных процессов. Сегодня закладываются первые камни в фундамент новой науки, науки близкого будущего, планетологии. Плато, на котором мы живем, окружено глубинными разломами. По моим предположениям— а когда я здесь работал пять лет назад, я провел в этом направлении большие изыскания средствами геофизики, — глубина этих разломов четыреста, шестьсот и даже девятьсот километров. Представляешь? Я должен это проверить теперь. Будешь мне помогать? Я же вижу… Только ты один, может, еще Лиза… меня не ненавидите.

Женя смотрел мне прямо в глаза, не мигая. Я невольно отвел взгляд.

— А зачем вы хотите ученых низвести до уровня автоматов? — пробормотал я. — Вы же вот вели самостоятельные научные изыскания. И сейчас ведете… Для этого и приехали. Да и тема по существу одна, почему же вам не объединиться с ними?

Женя задумчиво поскреб подбородок.

— Видишь ли, Николай… Когда меня направляли сюда директором, один академик напомнил мне, что обсерватория— это фабрика данных, а задача сотрудников…

— Я уже слышал это на собрании: «Следить, чтобы приборы непрерывно работали» и так далее. Хорош ваш академик — себя небось считает гением. Он-то будет выводы делать, теории создавать…

Я разгорячился, щекам стало жарко. Женя смотрел на меня с холодным любопытством.

— Знаете, Женя, чего вы как директор обсерватории не должны никогда забывать: люди, что здесь работают, пришли сюда не из-за денег и научных степеней, а ради науки. Ни вам, ни этому академику не удастся превратить их в простых регистраторов физических явлений.

— Ты еще многого не понимаешь, — неохотно выдавил из себя Женя. — Не хочется тебя разочаровывать… Так вот: мы с тобой договорились. Будем работать по ГСЗ. Это как раз тебя интересует. Да… Я обещал начальнику рудника в Черкасском выступить у них в клубе. Рассказать рабочим о нашей обсерватории. Отправимся на лыжах. Валя, ты и я. Все старые работники.

— Я ведь не научный работник.

— Там будет в основном молодежь. Расскажешь, как в двенадцать лет пришел сюда. О приключении со снежной ловушкой… Им будет интересно.



В Черкасское мы отправились в воскресенье утром, сразу после завтрака. С нами пошли Марк и Лиза.

Мы спустились на лыжах по занесенной глубокими снегами пологой седловине и очутились в белой и сумрачной тайге. Было очень тихо, отчетливо выделялся каждый звук: зацокала белка на лиственнице, упал с ветви ком снега, крикнула птица, хрустнул валежник под лапами зверька. Мы пошли гуськом. Первым Женя. Бурелом, колючий кустарник, подрост, какие-то пни… Прежде не было пней… Потом прошли мимо вырубок — оголенная земля. Натянутость, неловкость сковала всех. Только Марк насвистывал, как ни в чем не бывало. Пожалел, что не взял с собой магнитофона. «В самый бы раз записать крик полярной совы!» Сначала я шел за Женей, потом отстал и теперь шел последним. Впереди меня, легко отталкиваясь палками, скользила Лиза. Она была в синем пуховом костюме с вязаными шерстяным воротником и манжетами и вязаной белой шапочке. Иногда Лиза оборачивалась и радостно улыбалась мне. Очень красила ее улыбка, просто преображала смуглое, живое лицо. Лиза была очень впечатлительная и быстро краснела и бледнела. В ней чувствовалась сила, но она была скрыта за непобедимой застенчивостью и девичьей угловатостью. По-моему, главная ее привлекательность заключалась в том, будто она знала что-то особенное. Знала, чему она радуется в этом загадочном мире.

Когда я смотрел на Лизу, сердце мое невольно сжималось от тревоги — от страха ее потерять. Я любил дочь Абакумова. Любил с первого дня, когда встретил на Абакумовской заимке. Но прежде я любил как-то спокойно, считая себя недостаточно взрослым, чтобы принять ответственность за любовь, предложить ей стать моей женой. Все успеется, считал я, все придет в свое время.



Все мгновенно изменилось с приездом Жени. Холодный и уравновешенный, он преобразился, встретив Лизу. Теперь он гневался, узнав, что Лиза — дочь Абакумова. Гневался на самого себя. Но сколько могло продлиться это состояние. Если он действительно полюбит, то примирится с тем, что она дочь ненавистного ему человека, и попытается добиться ответной любви. О, как я боялся этого!

Он был мужчина — сильный, самоуверенный, красивый, добившийся успеха в науке. А я? Каким мальчишкой я был по сравнению с ним! Вчерашний школьник, еще не выбрал даже жизненный путь. Как будто было что-то еще, кроме науки, более ценное для меня, что я боялся пропустить, утерять безвозвратно. Мне казалось очень важным прослужить три года в армии, далеко от всего, к чему я привык с детства. А потом впереди еще годы учебы в университете… Ну, это не помешает ничему, можно учиться заочно.

Лиза тоже будет учиться заочно, как многие в обсерватории. Алексей Харитонович предлагал ей ехать учиться в Москву или в Новосибирск, но Лиза наотрез отказалась оставить отца. Летом Лиза собиралась лететь в Москву, сдавать экзамены на географический факультет.

За девятый и десятый классы средней школы она сдавала экстерном в Магадане. Сдала блестяще и получила аттестат зрелости. «Богато одаренная натура!» — говорила о ней с восхищением Ангелина Ефимовна.

Было бы просто чудом, если бы Лиза полюбила именно меня. За что? Она любила меня, как брата, на большее и рассчитывать не приходилось. Спасибо и за дружбу, за братскую любовь… Но я не мог потерять Лизу…

Понимала ли это Лиза? Она была очень скрытна — от рождения или вследствии тяжелого детства среди чужих ей людей, которые вольно или невольно постоянно оскорбляли ее, презирая отца, называя его бродягой. Кстати, Лиза тоже не умела прощать, как и Женя.

Как-то я думал, почему за ней никто не ухаживал в обсерватории. Были попытки поволочиться за Валей, что иногда сердило Ермака, хотя он ей и доверял. Кое-кто влюбился в Валю всерьез. Но на Лизу все смотрели как на девочку. Должно быть, потому, что в ней, несмотря на ее начитанность, было еще слишком много детского. Все ее любили, как милую девчушку, как младшую сестру, уважая в ней детскую ее чистоту. И только Женя смотрел на нее иначе. И это смущало и волновало Лизу. Может быть, льстило ей…

Мы подошли к Ыйдыге и остановились перевести дыхание. За неподвижной, в хаотических нагромождениях льда рекой простирались необозримые лесные дали. Уже заливал долину реки лиловато-голубой рассвет, вливаясь через узкую расселину между гор. Было очень тепло для Севера — градусов 20.

— Как хорошо! — сказал Женя оттаявшим голосом. — Вот чего мне не хватало в Москве… — Он глубоко и прерывисто вздохнул.

В лесу пахло хвоей, корой, невыразимо чистый, отрадный запах леса.

— Давайте сделаем крюк, не такой уж большой, и пойдем через кедровый бор? — предложила разрумянившаяся, довольная прогулкой Валя.

Все согласились. Час пути — и мы вошли в кедровый бор… В нем было торжественно и сумрачно. Величавые кедры чуть покачивались вершинами на ветру, роняя серебристую снежную пыльцу. Мы постояли в молчании, захваченные этим одухотворенным, полным какого-то тайного смысла, безмолвием. Опомнились только, услышав хруст снега под лыжами. К нам подходил высокий бородатый мужчина в черном овчинном полушубке, за плечами висело ружье. Я узнал Барабаша. Мы поздоровались.

— Не заблудились часом? — спросил фельдшер, здороваясь с нами за руку.

Марк объяснил, куда мы идем. На Фому Егоровича он смотрел с сожалением и сочувствием.

— Может, зайдете, погреетесь? — спросил Барабаш. — Фактория рядом… Близехонько.

— А не опоздаем? — нерешительно произнес Женя. Он, видимо, начинал мерзнуть.

— Еще много времени, — решительно возразил Марк и пошел за фельдшером.

Минут через двадцать мы подходили к фактории. Знакомая лайка выскочила навстречу, обнюхала ноги, но не заворчала.

Фактория — четыре просторных бревенчатых дома, такие же бревенчатые сараи для скота и для дров. За дворами занесенные снегом огороды, спускающиеся к реке. А вокруг дремучая тайга да высокое белесое небо.

Изба фельдшера состояла из сеней, кухни с русской печью да большой комнаты в три окна.

Барабаш засветил лампу.

— Раздевайтесь и проходите, а я самовар поставлю!

Пока Фома Егорович хлопотал, мы сняли верхние свитеры и сели кто где. Я оглянулся. Кедровые половицы, некрашеные, но выскобленные добела. От толстых стен из кедровника так хорошо пахло, будто теплым летом в бору. На окнах висели штапельные занавески — красные прямоугольники на желтом фоне, но чувствовалось: в доме нет женщины. Кровать застлана неумело. На большом столе, на клетчатой клеенке, навалены грудой конторские книги, газеты, пачка меховых шкурок.

В углу, отгороженная некрашеным самодельным стеллажом, стояла другая кровать, застланная ярким покрывалом. У изголовья небольшой столик, на нем лампа, учебники и тетради. На стеллаже книги, газеты и журналы.

— Марфенькина боковушка, — пояснил Марк, понизив голос. — Тоскует ужасно Фома Егорович…

— Может, щец похлебали бы? Чай, не обедали сегодня? Чем идти на руднике в столовую…

Мы не отказались. Щи оказались очень вкусными… Наверно, Барабаш наварил дня на три, а мы съели сразу. Но он был явно доволен, даже повеселел.

— Ходят слухи, что скоро вырубят наш кедровый бор, — вздохнул Барабаш, раскладывая по тарелкам тушеную оленину.

Вместо гарнира он подал бруснику и грибы. Домашний ржаной хлеб тоже был очень вкусен. Валя даже есть перестала:

— Не могут вырубить! Это же просто… преступление.

— Есть люди, которые за длинный рубль готовы на любую подлость, — подавленно сказал фельдшер. — Пока шумит, любуйтесь им. — Этому бору триста лет. Есть кедры, которым около пятисот лет.

— Надо бороться! —воскликнул я. — Не дать вырубить этот бор. Объявить бы его заповедником.

— Боремся! — коротко сказал Фома Егорович.

— Под этими кедрами отдыхали первые русские землепроходцы. Когда родился Борис Годунов, они уже цвели и плодоносили, — мечтательно сказала Валя. — Я не знала… Как хорошо, что мы спустились как раз с плато… Женя, мы должны помочь отстоять этот бор.

Женя промолчал. Лиза пытливо посмотрела на него и насупилась.

Пообедали. Женя стал торопить нас. Мы от души поблагодарили доброго хозяина. Пригласили в обсерваторию.

— Если буду охотиться в тех краях, то зайду, — улыбаясь пообещал фельдшер.

Когда мы уже подходили к Черкасскому, я подумал невесело, что время летит до странности быстро и каждый день неповторим. Еще так недавно здесь не ступала нога человека — дикий, безлюдный и чистый край, где все росло и зрело в благодатном просторе. А теперь вот какие-то пни, вырубки, за рудником сводят лес. Землю надо беречь. Сохранять красоту земли, преображая ее. Сохранять для потомков.

Раньше я никогда об этом не думал…

Глава седьмая
НЕОЖИДАННЫЙ УСПЕХ

Когда мы подошли к Дому культуры, уже стемнело. Поселок сиял огнями. Все было запорошено голубоватым инеем: бревенчатые дома, заборы, столбы, провода, старые кряжистые лиственницы и медноствольные сосны.

У подъезда толпилась молодежь. Испитое, коварное лицо Гуся мелькнуло в толпе.

Нас уже ждали и сразу провели за кулисы. Заведующий Домом культуры Сеня Сенчик, веселый паренек с красно-рыжими волосами, похожими на парик клоуна, сказал, что зал уже переполнен, все очень хорошо, но что он хочет нас предупредить… Сенчик замялся.

— Дело в том, — смущенно сказал он, — что у нас возможны всякие эксцессы… и потому вы…

— Эксцессы? — удивилась Валя. — Какие, с кем?

— Понимаете… конечно, у нас большинство славные ребята, комсомольцы, но… к сожалению, тон задают не всегда они, а всякий хулиганствующий элемент, хотя их горстка…

— Если горстка, так почему же их не обезвредят? — удивилась Валя.

— Ну, не совсем — горстка… Ведь это Север! Что вы хотите! И вообще, тихонькие на Север не едут, они сидят, как грибочки, возле папы и мамы. А в Черкасском, как на подбор, собрался самый буйный, беспокойный элемент. Привыкли летать со стройки на стройку. В общем, извините, если будут выкрики, свист или там улюлюканье, вы уж, пожалуйста, не обращайте внимания — будто не слышите. Они пошумят и успокоятся.

Мы переглянулись, немного растерявшись от такого предупреждения.

Едва привели себя в порядок, как оказались на сцене. Лиза и Марк хотели пройти в зрительный зал, но мест уже не было, и Сенчик усадил их прямо на сцене сбоку. Они тут же передвинули свои стулья подальше, чтобы их не было видно из зала.

Нас встретили неистовыми, громовыми аплодисментами и пронзительным свистом. Сколько Сенчик ни махал на них руками, публика аплодировала все неистовей.

Некоторые при этом так свистели, что стали багровыми. По-моему, они просто разминались.

Сеня Сенчик терпеливо пережидал, пока они устали, представил нас и предоставил слово директору обсерватории.

— Поинтереснее говорите! — шепнул он умоляюще.

Сенчик заметно побледнел. Хотя, похоже, был не из пугливых и не из тихоньких. Единственный заведующий Домом культуры в Черкасском, который здесь удержался… Кажется, он пользовался у «буйных» авторитетом, чему, возможно, помогала его клоунская внешность.

Женя холодно и строго оглядел аудиторию, подождал, пока стихнет, и преподнес изящнейшую из своих лекций. Он рассказал (очень интересно!) о задачах обсерватории, об изучении учеными всего мира планетарных процессов, о неразрешенных проблемах науки о Земле.

Боюсь, что лекция, по крайней мере для половины слушателей, пропала даром. Они жаждали развлечений. Дом культуры был единственным таким местом. Совершенно убежден, что эти парни (женщин в Черкасском было еще мало) после недели тяжелейшего труда на рудниках, предпочли бы в свой выходной день не лекцию по геофизике, а кабачок. Будь такой в Черкасском, добрая половина ушла бы туда, и Женя читал бы свою лекцию для тех, кого она действительно интересовала.

Все же постепенно они покорились и стали слушать. Кроме одной группы у стенки. Я узнал компанию: Гусь непринужденно развалился на подоконнике, его неизменная свита — Сурок, Топорик, Рахит, Цыган и. другие нагло поглядывали вокруг. Их заметно боялись. Странно все-таки, почему? Наверно, не хотели связываться или просто трусили.

Я стал внимательно разглядывать собравшихся. Самые разные люди. (И когда успели понаехать?) Рабочие с рудника, буровики, техники и инженеры, служащие, учителя, школьники постарше, лесорубы, летчики…

Да, многие пришли послушать. Когда им мешали, они бросали на шумную компанию недовольные взгляды.

Женя, заметно сократив лекцию, поклонился и сел. Опять шквал аплодисментов и свист — дали выход бродившей, как хмель, энергии.

Сеня Сенчик предоставил слово Вале, но она вдруг громко и категорически заявила, что выступать в таких условиях не будет. От возмущения Валя жгуче покраснела, глаза, что называется, метали молнии.

— Здесь не балаган! — заявила она гневно. На глазах ее показались слезы, и она стремительно ушла за кулисы. Марк уступил ей место, она села рядом с Лизой. Я бы с удовольствием последовал ее примеру и сбежал, но Сенчик уже представлял меня, упрекнув аудиторию за шум в зале.

— Мы живем в поселке Черкасском, — сказал он в притихший зал, — рядом горное плато имени доктора Черкасова. Его экспедиция первой пришла в этот край более пятнадцати лет назад. Все члены экспедиции погибли. Один Черкасов полуживой добрался до жилухи. Однако Дмитрий Николаевич Черкасов снова организовывает экспедицию на плато, в которую берет с собой двенадцатилетнего сына Колю… Николай Черкасов вырос, окончил школу и добровольно вернулся сюда на плато, чтобы помочь ученым до конца открыть и изучить этот край. Предоставляю слово Николаю Черкасову.

Я неловко вышел к кафедре и остановился в нерешительности, не зная, что, собственно, говорить. Мне уже не аплодировали. Ждали. Кто с интересом, большинство из вежливости. Все были несколько смущены обидой Вали Герасимовой. В отчаянии я взглянул за кулисы, где сидели мои друзья. Лиза, вся красная, округлив глаза, испуганно смотрела на меня. Марк стоя делал мне успокаивающие знаки.

— Расскажи им, как рассказывал мне! — зычным шепотом повторил он несколько раз, пока я его понял. Ничего другого мне не оставалось делать.

— Я просто расскажу вам о второй экспедиции на плато, — начал я, стараясь не покраснеть.

Я уже рассказывал это Марку, а еще в Москве — бабушке и одноклассникам. Рассказывал и на пионерских сборах и на школьных географических конференциях, но перед такой аудиторией не приходилось.

Когда я дошел до того места, как отец полярной ночью провалился в глубокую расщелину и только от меня, мальчишки, зависело спасти его, — зал уже был захвачен. Даже Гусь вынужден был примолкнуть, хотя и корчил злобные рожи. Удивительное дело! До чего же стало легко говорить! С этой минуты уже ничто не отвлекало меня. Я рассказывал естественно и просто, как дома в кругу друзей, захваченный этим странным, неведомым ощущением близости к людям.

То одно, то другое лицо, выхваченное из сотен лиц, как бы приближалось ко мне. Я видел глаза, с сочувствием внимавшие мне, шапку волос или лысину, нагнутый вперед корпус в свитере или телогрейке. Некоторое время я как бы рассказывал только этому человеку, пока страстное нетерпение другого не перехватывало мой взгляд.

Теперь я ничего не боялся. Иногда я оборачивался и рассказывал некоторое время Сенчику, очень заинтересованному моим рассказом. Когда я дошел до того места, как вдруг наткнулся на человеческое жилье, все в зале дружно ахнули.

— Абакумовская заимка! —воскликнул кто-то. Историю Абакумова в Черкасском знали.

Уже заканчивая, я сказал:

— Первыми всегда приходят ученые, потому что они разведчики Будущего. Мне выпала редкая удача — еще мальчишкой участвовать в такой научной разведке. Я знал, как мечтали ученые увидеть этот дикий край заселенным. Как они радовались теплым целебным источникам, открытым Алексеем Абакумовым. Ведь на этих источниках можно устроить здравницы для всего Заполярья. Здесь были пять лет назад прекрасные леса, реки, полные рыбы. И вот уже пни, гари… каждое лето лесные пожары. Сегодня мы услышали, что какой-то дурак хочет свести трехсотлетний кедровый бор. Этого, конечно, не будет. Мы не должны допустить этого. («Станут тебя спрашивать!» — буркнул Гусь.) Почему мы зачастую не бережем свою землю? Ведь это зависит от нас. Давайте сбережем этот дивный край — он прекрасен!

Я закончил и вдруг, смутившись задним числом, юркнул на свое место. Мне дружно и тепло похлопали. А затем совершенно неожиданно со всех сторон стали просить слова. По замечанию Сенчика, их «прорвало».

Один рассказывал, как сгорело десять гектаров тайги по неосторожности пьянчуг, выехавших на лоно матери-природы с закуской и водкой. Другой — как глушили рыбу в Ыйдыге подлыми взрывами. Третий, пожилой буровик, вдруг стал говорить о хулиганстве в Черкасском.

— Надо нам взяться дружно да вымести отсюда всякую нечисть, — закончил он, бросив недвусмысленный взгляд в сторону Гуся.

О защите природы, о борьбе с хулиганами говорили еще многие. Когда кончилась встреча, было уже поздно и мы очень устали. Какова была наша радость, когда оказалось, что нас ждет вездеход. Сенчик позаботился. Мы моментально залезли туда вместе с лыжами. Люди не разошлись, пока мы не отъехали. Довольный Сенчик всем крепко пожал руки, а меня даже обнял.

Нас довезли до самого подъема на плато. Дальше мы стали подниматься по тропе, посыпанной золой. Лыжи несли на себе. И тут-то настиг нас смех. Мы хохотали, как сумасшедшие. Только начинаем стихать, кто-нибудь из нас воскликнет: «А помните, как…» — и мы опять так и зальемся.

— А как они нам хлопали?

— А Валя-то… говорит… балаган…

— Спасибо, Колька выручил!

— А этот, как его… Гусь — ой, не могу!

И опять неудержимый смех. Так мы смеялись, взбираясь на плато; смеялись, подходя к дому; смеялись в кают-компании за ужином.

Гарри осведомился, чего это так нас «разбирает»? Мы попытались ему рассказать, но так смеялись, что он ровно ничего не понял. Сказав «тю», он ушел в свой камбуз.

Лизу на сегодняшний день заменял один из метеорологов— Олег Краснов, добродушный увалень, веселый флегматик. Он как раз, зевая, собирался идти на последнее за эти сутки наблюдение. Но Лиза, поблагодарив, послала его спать и сама отправилась на площадку.

На этом наш смех кончился, и мы разошлись по комнатам, как-то сразу поскучнев.

Марк разделся и лег. Я был слишком возбужден, чтобы уснуть, и, сказав, что хочу покурить на воздухе, накинул, не застегивая, пальто и вышел. Насвистывая, я обогнул дом и направился к метеорологической площадке.

Луна зашла. Северное сияние давно погасло, ни единый сполох не тревожил неба, только яркие косматые звезды освещали притихшее в часы ночи плато. Было тепло и тихо. Перед калиткой метеоплощадки высоко на столбе чуть покачивало тусклый электрический фонарь.

В хорошем настроении, всему радуясь, я не торопясь подходил к площадке, когда внезапно остановился. Лиза была не одна. Там был Женя в оленьей полудошке и берете.

В том, что директор обсерватории зашел на метеоплощадку во время наблюдения, не было ничего особенного. Ангелина Ефимовна тоже заходила. Сам не знаю почему, я остановился в неловкости, с ощутимо забившимся сердцем. Они оба молчали. Лиза приостановилась, чтобы запереть щеколду. Однажды на площадку пожаловал медведь и сломал дорогие самописцы. С тех пор мы запирали. Женя пристально смотрел на девушку, и хотя она с усилием перевела тугую щеколду, он не догадался помочь.

Я непроизвольно отступил назад, в темноту. Не то чтобы я хотел подглядывать — это мне и в голову не пришло, — но я отчего-то застеснялся и пожалел, что не остался дома. Они в молчании шли по тропинке. Почти одинакового роста… Женя неожиданно остановился невдалеке от меня, ничего не видя, не замечая. Лиза тоже остановилась, вопросительно взглянув на него. В руках она держала какой-то прибор, наверно, для измерения ветра.

Внезапно Женя схватил ее за плечи и стал осыпать короткими поцелуями ее лицо. Растерявшись сначала, Лиза резко затем рванулась.



— Пустите! Зачем вы… — сдавленно пробормотала она и опрометью бросилась домой. Она пробежала мимо меня, не заметив. Женя долго стоял на том же месте. Потом стал чиркать спичками. Закурил. Я подошел к нему.

— Это ты, Коля? — тихо спросил Казаков. — Ты видел?

— Да.

— Я, должно быть, схожу с ума, — так же тихо сказал он. — Все время — о ней, о ней… Ни на чем не могу сосредоточиться. Со мной еще никогда такого не было. Увлекался, конечно, но легко забывал. Как глупо я себя веду! Никому не рассказывай того, что видел. Я постараюсь справиться с собой. Ведь я ее не люблю.

— А я люблю, — сказал я и, не оглядываясь, пошел к дому.

А Женя все стоял на тропинке, как оглушенный. Меня он, наверное, не слышал.

Я уже открыл было дверь, когда, оглянувшись, увидел, что Женя зашагал к озеру. Подумав, я вернулся на то место. Ну конечно же, на земле валялся анемометр. Я поднял его и отнес в метеорологический кабинет. Там уже никого не было. Я положил анемометр на стол. Мне хотелось плакать.

А потом я лежал без сна на кровати (Марк сладко посапывал во сне) и думал обо всем этом.

Странно, но я совершенно не испытывал ревности. И отец, и мать у меня были очень ревнивы. Мама, например, ревновала отца к Вале Герасимовой. А отец — к кому он только не ревновал маму! У меня, видимо, это совершенно отсутствовало. Не ревность терзала меня, а лишь страх потерять Лизу навсегда. Единственную девушку, которая мне нужна во всем мире.

Я решил завтра переговорить с Лизой начистоту. Будь что будет!

Глава восьмая
СЕВЕРНОЕ СИЯНИЕ И ГУСЬ

Поговорить с Лизой мне не удалось. Две недели я был занят тем, что вместе с Женей, Иннокентием и Марком размечал места для будущих взрывов. Это была землемерная, весьма утомительная работа. Каждое утро вертолет относил нас все дальше и дальше от плато. К ночи мы возвращались, совсем выбившись из сил.

Разнесенные друг от друга на десятки километров, вытянутые в линию от плато до вулкана, эти взрывы, вспоров непомерную толщу земли, расскажут, чтб там, на страшной глубине. В середине марта геофизики обсерватории выедут на свои места с передвижными сейсмостанциями. Волна взрыва достигнет нижней границы земной коры и, отразившись, ответит на многие вопросы.

А пока мы торопились с подготовительной работой. Женя заметно похудел, почернел, стал молчалив и досадовал на что-то, должно быть на себя самого. Так прошло четырнадцать дней, и Женя дал нам выходной: пора было помыться в бане и отдохнуть.

Я вымылся ночью, а утром предложил Лизе сделать лыжную вылазку на Ыйдыгу. Навестить Барабаша. Лиза сразу согласилась. Она как раз испекла пирог с яблоками и решила отнести ему. Марк было увязался с нами, но я скорчил такую скорбную мину, что он сразу понял, в чем дело, и даже вовремя успел отговорить Лешу Гурвича, который тоже вознамерился идти с нами.

День был чудесный (вообще эта зима была легкая и теплая). Солнце уже поднималось высоко. Еще месяц, оно не зайдет за горизонт — до самой осени.

Дружески разговаривая, мы шли себе да шли по замерзшей блистающей Ыйдыге. Торосы так сверкали на солнце, что слепило глаза. Я думал, как начать разговор. Потом решил сказать на обратном пути…

Солнце пригревало спину, словно кто-то добрый и мудрый, знающий, что меня ожидало, приложил теплую ласковую ладонь.

В природе грядущее событие всегда дает о себе знать. Надвигается ураган—падает барометр, идет гроза—растения и животные присмирели. Ночь все длиннее — падают заморозки, опадают листья, сок все медленнее струится в березе. Завтра выпадет снег — лес готов к зиме. Пришло в возбуждение магнитное поле — приборы зарегистрировали электрические токи земли… Приборы записали инфрашум, не слышимый человеком. Животные кричат и бегут — скоро начнется землетрясение. А человек мирно спит или читает, беседует с другом или провожает любимую, может, ссорится с женой — ничего человек не знает о своем будущем.

Ничего и я не знал в тот день и, так как со мной была Лиза, радовался, как теленок весной. До чего же мне было хорошо!

Когда мы подошли к фактории, Фома Егорович выскочил нам навстречу. Лайка от восторга повизгивала и носилась у всех под ногами. В доме топилась печь. Весело потрескивали дрова, как фейерверк осыпались пылающие угли. У печи стояла низенькая скамеечка: видно, фельдшер сидел перед огнем.

Мы вручили наши нехитрые подарки. Барабаш был тронут чуть не до слез.

— Добрые ребята… — пробормотал он и бросился ставить самовар.

Лиза сняла теплый свитер и осталась в полосатенькои блузке и брюках. Она вымыла, несмотря на протесты хозяина, некрашеный пол, накрыла на стол, а я нарезал хлеб и очистил рыбу.

Лиза разрумянилась, черные глаза так и сияли. Я забыл, что и делал, сел на стул и любовался Лизой. Должно быть, у меня был глупый вид, потому что фельдшер все посмеивался себе в усы.

Фома Егорович принес из кладовой замороженные пельмени и, живо вскипятив воду, бросил их в чугунок. А к пельменям он подал наливку из какой-то лесной ягоды. До чего же вкусная была наливка!

Фома Егорович стал расспрашивать Лизу об отце.

— Прежде он заходил ко мне, — сказал фельдшер, — а нынче что-то и не заглядывает.

— Некогда ему, — пояснила Лиза. По лицу ее проскользнула тень. — На охоту никак не выберется. Завхозом он теперь…

Барабаш вопросительно взглянул на Лизу. Она чуть покраснела.

— Новый директор ведь… давний папин враг. Он ненавидит папу.

— За что он может ненавидеть Алексея Харитоновича? — удивился фельдшер.

— Старая история. Есть злопамятные люди… Не умеют прощать.

Когда мы собрались уходить, сказал Лизе:

— Купил я в прошлом году на платье Марфеньке… Не успела она в нем покрасоваться. Что же попусту стариться материи… Возьми и сшей себе платье, дочка.

Барабаш протянул Лизе сверток. Она в нерешительности смотрела на него. Уж очень дорог был подарок.

— Возьми, — сказал я, испугавшись, что обидится человек.

Лиза взяла и, подумав, поцеловала Фому Егоровича в щеку. Он отвернулся, скрывая невольные слезы.

— Покажи, какой материал, — сказал я смущенно, не зная, чем отвлечь несчастного отца.

Лиза развернула сверток и вскрикнула от восторга. Это было шелковое полотно, удивительно приятного тона и рисунка: мелкие голубовато-серые полевые цветочки по розовому полю, серые легкие стебельки.

— Как идет девушке такое платье! — воскликнул я, уже вообразив его на Лизе.

Невольным, чисто женским движением Лиза приложила материю к себе. Но тут же застенчиво и с раскаянием взглянула на Фому Егоровича. Он ее понял.

— Носи на здоровье, — успокоил он Лизу. — Мне будет приятно, что не истлеет в сундуке. Продать бы я его не мог, сами понимаете…

Кажется, Барабаш хотел нас проводить, но, видно опасаясь быть помехой, остался дома. И мы пошли одни.

Уже скрылось за темными горами солнце и след его потух, но, словно желая осветить нам путь, разгорелось в небе северное сияние.


Мы стояли на льду реки и все смотрели, смотрели. Лиза прижалась ко мне. Я обнял ее за плечи нежно, как сестренку. Так мы смотрели долго, потрясенные до глубины души тем, что творилось в небе.

Разве можно найти слова, чтобы это выразить? Все равно, кто этого не видел, не поймет. Но радугу вы видели? Ту самую радугу, за которой бежала в детстве Лиза. Так вот: в небе полыхали тысячи радуг, то расходясь, пересекая друг друга, то сливаясь полукружиями в один феерический небесный пожар. Зеленые, синие, лиловые, розовые, малиновые языки пламени…

Насмотревшись и продрогнув, мы пошли. И вот тогда я сказал ей, что люблю ее с самой первой встречи… Сначала не знал, что уже люблю. Но знал твердо, что полюблю только ее — Лизу Абакумову.

— Понимаешь, люблю! Скажи только одно: да или нет?

Я остановился и, наклонившись, заглянул ей в глаза. Как они сияли!

— Я не знаю, — сказала Лиза, доверчиво и прямо глядя мне в лицо.

— Как же не знаешь?

— Не знаю… Ведь я еще никогда не любила. Мне тоже с первой встречи казалось, что я полюблю только тебя.

— Понятно. А теперь уже не кажется, — пробормотал я, внезапно упав духом.

Лиза живо сняла варежку и погладила меня по щеке теплой рукой.

— Ты не бойся его, — сказала она. — Я вижу, ты боишься Казакова и страдаешь. Я это пересилю в себе. Я хочу, чтобы тебе было хорошо, Коля. Дай мне разобраться. Нет, тут нечего разбираться. Это верно: я люблю тебя, как никого на свете. Даже больше, чем отца. Может, я люблю тебя просто по-человечески? Но я очень люблю тебя. Ты только повремени. Потерпи, пока у меня пройдет…

— Что пройдет? — произнес я, хотя уже знал, о чем она говорит.

С самого начала нам нужно было приучаться говорить друг другу правду.

— Ты знаешь, — прошептала Лиза, — может я… безнравственная. Я не знаю, что со мной происходит… Стоит Казакову взглянуть на меня… я сама не своя. У меня в глазах потемнело, когда он меня поцеловал. Наверно, надо было дать пощечину? Но это было бы нечестно с моей стороны. Ведь он не поцеловал бы, если бы не видел меня насквозь. Но я его совсем не люблю. Сможешь ли ты меня простить?

— Да. Видишь ли… Лизонька. Если мы рано поженимся, а жизнь большая, то, наверное, не раз будет такое и с тобой и со мной — придется терпеть…

— Ты так думаешь?

— Конечно! Столько интересных людей на свете,

Увлечения будут и у тебя, и у меня. Но увлечение — это еще не обязательно любовь. И ради любви настоящей нужно научиться в себе это преодолевать. Только и всего.

— На всю жизнь? А если любовь пройдет?

— Да, что может быть ужаснее, когда живут двое, так называемые муж и жена, и совсем не любят друг друга… Тогда лучше расставаться…

— Коля! Почему ты над этим думаешь? Откуда ты все это знаешь?

— Мне кажется, мои родители уже не любят друг друга… Пошли, а то ты простудишься.

У поворота реки мы взобрались на высокий берег, и перед нами блеснули огни Черкасского. Минуя рудник, мы пошли прямо к плато.

— Коля! — позвала Лиза, остановившись. — Мне очень хорошо. А тебе?

— И мне хорошо, — сказал я искренне.

— Смотри, а сияние все не угасает. Как можно жить, никогда не видя полярного сияния?

— Должно быть, можно, только они — бедные!

— Да, бедные люди: никогда не видеть полярного сияния…

Так мы шли веселые, беспечные, а над нами, щедро освещая путь, полыхало северное сияние. Мы уже вышли на протоптанную тропу — скоро подъем на плато — и тогда увидели их…

Они стояли на тропе, перерезая нам путь: Гусь, Топорик, цыган Мору, Сурок, Рахит.

Ноги у меня стали ватными, под ложечкой захолонуло, будто глянул в пропасть. Только увидев их, я уже знал: не случайно они здесь. Они ждали нас.

Лиза! Как мне спасти Лизу? Разве я слажу с пятью хулиганами?

Замедлив шаг, я бросил быстрый взгляд вокруг. Справа и слева темнели колючие заросли шиповника — не продерешься. Только вперед или… назад.

А они уже подходили и окружали, не теряя времени. Лиза судорожно уцепилась за мой рукав.

— Коленька! — прошептала она.

Гусь выступил вперед и нагло осмотрел Лизу.

— Пропустите нас, — сказал я своим обычным голосом, запрятав страх надежно, и хотел пройти.

Парни окружили нас плотнее.

— Разве мы для этого ждали тебя битых два часа, милок, — ласково процедил Гусь и, осклабившись, показал свои острые, как у лисицы, зубы. Он задумчиво уставился на Лизу.

— Пропусти девчонку, Гусь! — вполголоса посоветовал Сурок. — Мне двадцать лет не треба.

— Можно и «вышку» схлопотать, очень просто! — так же вполголоса поддержал его Рахит и нервно хихикнул.

— А ну беги, девчонка, что есть духу. Пли! — мрачно выговорил Мору и посторонился, давая Лизе дорогу.

— Ты, Цыган, за меня не распоряжайся. Командую здесь я, понял? — оборвал его Гусь. Однако посторонился неохотно.

Лиза стояла, прижав руки к груди и тяжело дыша. Во взгляде ее был ужас.

— Беги, Лиза, беги! — крикнул я.

— Как же я тебя брошу?

— Иди! — Я вложил в это слово весь свой страх за нее, гнев, что она не понимает и медлит. Мне даже не верилось в такой оборот: им был нужен только я.

Несколько бесконечных секунд Лиза колебалась. Ей претила мысль бросить меня в беде. Но разве она могла мне помочь? В следующее мгновение она метнулась между Цыганом и Топориком, упала, запутавшись в лыжах, в одно мгновение освободилась от лыж и понеслась назад по тропе к поселку.

— Со страха дорогу забыла, — добродушно усмехнулся Цыган.

Гусь проводил ее угрюмым взглядом и обернулся ко мне:

— Слушай ты, профессорский сынок, ничего плохого мы тебе не сделаем. Нам срок не нужен. Просто я побился об заклад… Так вот, позабавишь меня… Встань на одну ногу и кукарекни десять раз. Топорик, будешь считать. А потом можешь идти хоть домой, хоть за своей кралей.

Он флегматично ждал, смотря поверх моей головы. Парни с любопытством разглядывали меня. Один даже пощупал мой черный свитер.

Северное сияние разгорелось с новой силой. Теперь с неба спустился малиновый бархат. До чего же Гусь и его компания не вписывались в этот пейзаж!..

«Зачем они здесь? — подумал я с отчаянием. — Как могло случиться, что они пришли сюда, где было так чисто и радостно».

— Я жду, — со спокойной угрозой напомнил Гусь.

— Вы знаете, что я не буду этого делать, — сказал я тихо.

— Будешь! — уверенно возразил Гусь. — Еще как будешь, милок! Даю тебе минуту, чтобы сообразить: от тебя останется вонючий фарш, если будешь тянуть.

Он поднял руку с часами и стал следить за секундной стрелкой. Я взглянул на парней. Они тоже слушали меня в клубе… Неужели они дадут ему убить меня? Кто они? Только один Гусь был мне ясен до конца.

Одеты они были разно — кто щегольски, кто в засаленной телогрейке. Выпущенные чубы, брюки с напуском, тупой взгляд, наглая ухмылка. Типичное хулиганье, везде одинаковое, — на московской окраине или окраине государства. Для них Гусь — вожак, жалкий, нелепый, страшный паяц. Они его обожают, потому что он властен и жесток.

Все же я сделал попытку воззвать к ним:

— Ребята, ведь я не сделал вам ничего плохого! Не слушайте Гуся. Дайте мне пройти!

Я обвел их глазами, поочередно каждого. Кто отводил глаза, кто, неловко переминаясь, смотрел на меня либо на Гуся. Все молчали.

— Минута истекла, — сказал Гусь, опуская руку с часами. — Кукарекай, я жду!

Мне показалось, что Цыгану стыдно.

— Миша Мору, — сказал я, вспомнив его имя. — Миша!

Сокрушительный удар под ложечку — и я перегнулся пополам, задохнувшись.

— Будешь кукарекать, падло? — злобно спросил Гусь. Я отступил, освобождаясь от лыж, они мне мешали.

Как жаль, что я не умел драться. Но разве я мог знать, что мне это понадобится? Следующий удар был в ухо. В отчаянии я бросился на Гуся. Он не ожидал, и я ударил его кулаком в подбородок. Он лязгнул зубами, парни заржали. Гусь двинул меня в плечо — и правая рука повисла. Я закричал от боли. Драться он умел. В школе, которую он прошел, умели драться,

— Кукарекай, сволочь! — зарычал он, оскалив зубы.

— Ребята! Миша!

Они не били меня. Они только стояли вокруг и не давали мне убежать. Когда я, изловчившись, ударил Гуся ногой в живот и метнулся в заросли шиповника, Топорик подставил мне ногу, и я упал. Гусь наклонился и поднял меня за шиворот, как кутенка.

— Что, я убить тебя должен? Кукарекай!

Я рванулся и опять хотел убежать — Топорик со смехом расставил руки, оттесняя меня к моему мучителю.

— Ребята! Пятеро на одного, да?

— А ты покукарекай и пойдешь домой, — не глядя на меня, посоветовал Мору.

— Мы же ему кукарекали! — обиженно закричал Сурок.

— Зачем? Зачем вы унижались перед ним? Вы же люди!

Гусь потерял от бешенства человеческий облик:

— Ты будешь… кукарекать?!

Я опять попытался бежать, на этот раз мне подставил ногу Сурок. И тут же, словно устыдившись чего-то, отошел в сторону. Я споткнулся, но удержался на ногах.

Гусь сбил меня с ног, и я опять упал — вниз лицом.

Тогда началось настоящее избиение. Удары следовали один за другим. Я уже не смог больше подняться. Помню, я кричал: «Фашист! Ребята, почему вы слушаете этого фашиста? Почему? Почему? Почему?»

Этот подлый выродок бил сапогом все время в одно место. Не выдержав, бросился было на меня Топорик, но почему-то быстро отошел.

— Отобьешь легкие, Гусь! — услышал я словно издалека голос Сурка.

Боль была нестерпимой и ужасной. Сапоги были тяжелы, будто подковы у лошади. «Хоть бы я потерял сознание, — мелькнула мысль, — хоть бы забили скорее совсем». Но сознание не покидало меня, — покинули силы, а Гусь все бил и бил, бил в одно и то же место.

— Хватит! — вдруг заорал Цыган. — А ну, хватит! — Прочь, падло!

— Хватит!!

— Сейчас пойдет потеха! — захихикал кто-то.

Я лежал, задыхаясь, на снегу. Что-то горячее и соленое вытекало у меня изо рта. Я захлебывался, икал, содрогался всем телом. А они дрались возле меня — Русь и Цыган; оба озверев от ненависти, сопя и рыча, ругаясь непотребными словами.

Раздался пронзительный свист, крик: «беги», град ругательств, затрещали кусты. Парней как ветром сдуло. Вдруг стало тихо, очень тихо, Я с трудом приподнял голову… Мир залило красным, а потом все почернело. Я оглох и ослеп, только сознание тлело, как огонь под золой.

Меня подняли, я застонал от пронзительной боли, чуть не захлебнулся кровью. Чьи-то крики жалости и возмущения— издалека. И кто-то — далеко — плакал отчаянно, по-детски. Неужели Лиза? Все, все сознавал, только застилало зрение плотной пеленой, а слышал издалека… Но когда меня несли на носилках уже через больничный двор, я почувствовал морозную свежесть ночи, и пелена перед глазами разорвалась — я увидел небо.

Северное сияние уже погасло, но звезды были такие яркие, такие косматые и огромные, что у меня захватило дух, и я заплакал. Кровь по-прежнему струйкой вытекала изо рта, и я понимал, что это значит.

Неужели умру? Погибнуть не за родину, не ради науки или друзей своих, не на войне, а от сапога хулигана… Что может быть недостойнее и нелепее! Почему именно со мной это должно было случиться? А как же бабушка, отец? Лиза… Лиза…

Должно быть, я застонал, потому что один из санитаров сказал: «Осторожнее, не тряси».

Почему-то с этого момента и на долгие месяцы меня начала преследовать фраза из Рея Бредбери: «Будет ласковый дождь».

Меня внесли в больницу. Приемный покой. Кто-то вскрикнул: «Это же Коля Черкасов!» Меня окружили люди в белых халатах. Почему я никак не потеряю сознание? Все равно я умру сегодня ночью. («Будет ласковый дождь».)

Меня положили в отдельную палату. Осмотрев меня, женщина-врач с милым усталым лицом задумалась. У нее был растерянный вид человека, не могущего решиться. Ее звали Зинаида Владимировна Захарченко (жена Михаила Михайловича). Хирург, заведующая отделением больницы.



— В операционную… — наконец решила она.

И меня повезли длинным, нестерпимо длинным коридором.

И опять я услышал тихий плач и понял, что там в приемной Лиза, друзья, что они ждут и волнуются. Наверно, уже и Марк был там, и Валя Герасимова.

Положили на операционный стол. Зинаида Владимировна подошла ко мне, держа перед собой руки, намазанные йодом по самые локти.

— Будем делать операцию, дружок!

— Делайте, если нужно… («Будет ласковый дождь».)

— Общий наркоз, — сказала Зинаида Владимировна. И только тогда (наконец-то) я ушел от стыда, унижения, мук и этой измучившей меня фразы.

Глава девятая
«БУДЕТ ЛАСКОВЫЙ ДОЖДЬ»

Я проснулся утром. Возле меня в белом халате сидел бледный, похудевший Марк и смотрел на меня.

— Колька! — сказал он и скривился, тщетно удерживая слезы.

— Марк! — я очень обрадовался ему и понял, что мне предстоит жить и что в этой жизни дружба, пожалуй, будет самой большой радостью.

— Марк, скажи…

— Ты не шевелись, Колька, и не разговаривай. Тебе пока нельзя разговаривать — врач не велел.

— Только скажи: мне удалили легкое? Что же ты молчишь? Целиком?

— Нет, осталось немножко… Тебя сейчас покормят. Я скажу…

Я посмотрел на окно. Какое хмурое, неприветное утро.

Значит, я калека… С одним легким далеко не уйдешь. Научная работа — она всегда тяжелая — это для здоровых. И мне же идти в армию! Призываться! Я закашлялся, и опять пошла горлом кровь. Покормить меня не успели: от слабости я впал в забытье.

Я и сам не знаю, был ли то бред или я уже спал и видел сны. Все один и тот же сон, такой далекий и от Гуся и от действительности.

Я блуждаю в лабиринте пещер глубоко в жерле вулкана Ыйдыга. Узкий каменный ход. Я едва пролезаю сквозь него, стиснутый камнем. Я задыхаюсь, мне нечем дышать. И вдруг — тупик. Еле повернувшись, начинаю протискиваться назад. Потом ползу другим ходом, еще более узким. Ползу бесконечно долго, пока снова не упираюсь в тупик. Так я ищу и ищу выхода — и везде тупики, тупики…

Потом кошмар ослабевает. Я иду просторным гранитным коридором, ведущим куда-то вниз. Вхожу в наклонные извилистые галереи. Спускаюсь в темные колодцы, пропасти, бездонные бездны — веревки не хватает, — я срываюсь и падаю. Поднимаюсь, потирая бок, он так болит. А в руках у меня снова веревка. Провалы, провалы, кошачий лаз. И всюду меня преследует эта фраза: «Будет ласковый дождь». Эти слова надрывают мне душу!

И вот возникла мелодия. Начиналась она с шепота… Шепчущиеся коридоры. Я прислушивался затаив дыхание. Затем издалека, из глуби Земли, начинал звучать странный, причудливый марш — суровый, скорбный и торжественно-радостный.

Голоса Земли!! Я стою в огромном зале и слушаю голоса Земли. Темная базальтовая толща пронизана багровым отсветом где-то близко кипящей лавы, но как холодно здесь, в недрах Земли. Мелодия растет, ширится, грозная и непонятная, от которой я дрожу все сильнее. Вокруг меня неподвижно стоят каменные изваяния, похожие на гномов в островерхих колпаках.

Я становлюсь на колени и прикладываю ухо к Земле. И слышу: Земля дышит. Последний безумный рывок страха, и я вдруг успокаиваюсь. Земля живая, родная, ее нечего бояться. «Будет ласковый дождь… Будет ласковый дождь… Будет…»

Я открыл глаза. Возле меня на стуле сидела Лиза. И зачем я проснулся!

— Коленька!.. — протянула она и заплакала. — Простишь ли ты, что я убежала?

— Что ты, Лиза!

Так э т о ее мучило? Бедняжка!

— Ты же побежала за помощью.

— Да, я так кричала… Все сбежались и бросились к тебе. Но ведь помощь пришла слишком поздно. Я бросила друга в беде. От этого никуда не денешься: я бросила друга в беде. Я знала, что позади творится что-то страшное. Ты был один, а их целая банда!

— Нет. Мы были вдвоем: Гусь и я. Вдвоем… Просто он оказался сильнее меня. Что же ты могла сделать, если я с ним не справился.

— Их было пятеро! Наверно, я должна была остаться и убедить их. Ведь не все же они звери? Был цыган Мору. И этот… по кличке Сурок. Он теперь раскаивается. Мору был не такой уж плохой парень — Марк его знал…

— Лиза! Почему был?

— Ах, ты еще не знаешь! — Лиза с сомнением посмотрела на меня. Как лихорадочно блестели ее глаза, как обострились черты лица. Она словно стала старше лет на пять. Нелегко ей далась эта история.

Лиза живо наклонилась и поцеловала меня в щеку и губы:

— А у тебя уже борода растет.

Я промолчал. Смотрел в окно. За окном рос старый-престарый кедр. Хорошо, что его при постройке больницы не спилили.

— Я расскажу тебе все новости, но сначала поешь. Ладно?

— Ладно, ты пока выйди.

После завтрака, когда я лежал уже умытый, причесанный дежурной нянюшкой, вошла Зинаида Владимировна, выспавшаяся, румяная с мороза, и весело улыбнулась мне:

— Сегодня мы молодцом? Дело пойдет на поправку. У тебя хорошие друзья, Коля. Ночи не спали возле тебя, по очереди дежурили. Дай-ка я тебя послушаю. Так, дыши глубже…

Я закашлялся, и снова пошла горлом кровь. Сконфуженная Зинаида Владимировна отстранила подбежавшую сестру и сама битый час отхаживала меня. Вечером пришел Марк и остался ночевать в палате. Ему, к моей великой радости, даже раскладушку поставили.

Когда ко мне забежала Зинаида Владимировна пощупать пульс, я благодарно поцеловал ее руку. На ее выпуклых голубых глазах выступили слезы. Она погладила меня по плечу.

— Рад Марку?

— Очень! Спасибо.

— Будет ночевать здесь с тобой пока. Лучше всех на тебя действует. Завтра, если тебе будет лучше, пущу Михаила Михайловича — давно к тебе рвется. Покойной ночи, ребята. Марк, я на тебя надеюсь!

— Марк, что с Цыганом? — спросил я, едва мы остались одни.

Марк сначала перенес за изголовье лампочку, чтобы мне не светило в глаза (с этого он начинал каждое свое дежурство у моей постели, а санитарки при уборке опускали ее на место), и сел рядом.

— Я тебе все расскажу, а ты будешь лежать спокойно. И не ворочаться. И не разговаривать.

На этом он замолчал. Надолго. Я терпеливо ждал, уже пенимая, что Цыгана нет на свете. Наконец Марк начал неохотно:

— Цыган Мору, едва они добрались до общежития, поругался с Гусем. Из-за тебя. Миша упрекал Гуся в жестокости… «Ты — не человек, — сказал он, — ты действительно фашист. За что ты угробил парнишку? Эх, что же я не вмешался раньше! Как я теперь буду жить? Гнус ты таежный!» Слово за слово, Миша погрозился разоблачить в чем-то Гуся. Что-то он о нем знал серьезное. Без того уже взбешенный, Гусь окончательно вышел из себя и набросился на Мишу с ножом. Но тут произошло неожиданное.

Впервые эти парни восстали против своего вожака. Они ему скрутили руки, отняли нож и потребовали прекратить драку. Больше того, сначала Сурок, потом Топорик тоже стали его упрекать за тебя. А потом всем гамузом припомнили ему все, что у них давно накипело. «Больше ты не будешь нами коноводить, — сказал Миша, — хватит с нас. Видеть не могу твоей мерзкой рожи. Завтра попросим коменданта перевести тебя в другую комнату, и не вздумай рыпаться». С Гусем от бессильной злобы и досады сделалась истерика.

— Истерика? — удивился я.

— Да. Он же из преступного мира, они все почти больны истерией. Сурок определенно нервнобольной, ему лечиться надо… Ну вот, спать они легли раньше обычного: видно, ни говорить, ни играть в карты уже не хотелось. А ночью Гусь убил Михаила Мору топором и скрылся в тайге. Сейчас тайгу прочесывают. Сурок ходил к Михаилу Михайловичу, плакал там, каялся, что не вступился за тебя, что не предусмотрел убийства. Он крепко спал. Проснулся от визга Рахита, который первый обнаружил убийство. Они все после этой истории какие-то другие. Ты дал отбить себе легкое, но не дал себя унизить. Никак не могут понять, отчего ты предпочел смерть кукареканью.

Марк хмыкнул:

— Я заходил к ним в общежитие. Они без конца это обсуждают. Кто-то им рассказал, что Суворов кукарекал во дворце. И тогда, представь, Топорик (он же самый тупой из них) сказал, что это не одно и то же. Он не сумел объяснить почему не одно и то же, но стоял на своем.

Объяснил Рахит — кстати, его зовут Шурка Кузнецов, — он сказал, что Суворова это не унижало, потому что это было у него веселым озорством, протестом против чопорности и фарисейства двора. А Гусь хотел унизить и тебя лично, и всю интеллигенцию в твоем лице, и ты не мог этого допустить даже ценой жизни.

— Он так сказал? — переспросил я недоверчиво. Марк рассмеялся:

— По смыслу так. Знаешь, как он говорит, на каждом слове присловье — матерщина. Но мысль его! — Марк произнес это с такой гордостью, словно Рахит был его брат. — Сурок долго сидел задумавшись, потом говорит: «Правильно сказал этот парнишка Черкасов, что Гусь — фашист. А мы разве этого не видели? Что мы— чурки с глазами? Почему мы давали ему измываться и над нами, и над людьми? Потому, что у нас нет гордости ни на грош, а у Черкасова есть гордость. Я им сказал, что это называется чувством собственного достоинства и без него нет человек а… С них со всех взята подписка о невыезде. Будут еще не раз допрашивать. Сурок вроде бы немножко не в себе. Плачет и просится к тебе, но доктор не велел пускать.

Марк заботливо поправил мне подушку.

— Если бы ты знал, Николай, что сейчас творится на руднике. Изгнали всех хулиганов. Остались только эти, у которых подписка о невыезде. Собственно, на данный день с хулиганством на руднике покончено. Вот как все в жизни бывает. И твои страдания не напрасны.

Я с удивлением взглянул на Марка: как он мог сморозить такую глупость? Не слишком ли дорогая цена за порядок на руднике? «Не напрасны»! Мои страдания тем именно и усугублялись, что они были бесцельны и нелепы. Но Марку я ничего не сказал. Уж очень он мне был сейчас дорог. Без него я мгновенно впадал в самое мрачное одиночество. Как ни странно, Лизу мне тогда видеть не хотелось.

Но больше Женя не смог отпускать Марка в больницу, В обсерватории разворачивалась спешная работа по глубинному зондированию, и ребята рано вылетали на вертолете и поздно возвращались..

У меня был несколько раз Михаил Михайлович Захарченко. Он подробно расспросил меня, как все происходило. Я сказал как было, то есть что избивал меня один Гусь, остальные просто смотрели.

— Я с ним не сладил. Он бы в конце концов забил меня насмерть, но вступился Миша. Гуся не нашли?

— Нет, прочесали всю тайгу окрест… Не нашли пока… Михаил Михайлович хмурился, ему как будто было неловко передо мной, что допустили такое, не предусмотрели.

— А ты, Черкасов, не падай духом, впереди целая жизнь! — сказал мне, прощаясь, Захарченко.

Жизнь… Какая? Утром во время обхода врача я сказал Зинаиде Владимировне, что мне весной в армию. Успею ли я поправиться к тому времени? Она растерянно взглянула на меня, быстро заморгала ресницами — это у нее нервное.

— Какая там армия, дружок. Ты теперь не солдат!

— Меня уже… не призовут в армию? Никогда?

— Ты теперь не подлежишь призыву… А разве тебе так хотелось в армию? Ну-ну, не волнуйся.

— Может, мне и учиться теперь нельзя?

— Учиться можно. Смотря на каком факультете. На геологическом вряд ли… А почему бы тебе не пойти на исторический? Ну-ну! Я к примеру. Еще выберешь себе подходящую профессию.

Она ушла. «Будет ласковый дождь». Будет… Многое будет, но без моего участия.

Поправлялся я медленно, наверное, потому, что был очень угнетен. Меня все еще мучили сильные боли в груди, болезненный кашель с кровью. Пульс был частый. Зинаида Владимировна морщилась, когда щупала пульс. Дыхание затруднено. Я очень страдал от удушья.

Как-то я спросил дежурного врача, что было бы, если б не вырезали легкое.

— Гангрена, — удивилась она вопросу. И напомнила, что легкое вырезано не целиком, а только три четверти. — Нормальное дыхание восстановится, — успокоила она меня.

Многое я передумал в эти тяжелые дни. Мне хотелось с открытыми глазами встретить свое будущее. С мужеством солдата. Маме так не хотелось, чтобы я шел в армию. Теперь она может радоваться… Не призовут никогда. «Ты теперь не солдат»,

Никогда мне уже не быть таким, как отец: сильным, смелым, энергичным, первооткрывателем и путешественником. Уже никогда я, например, не попаду в Антарктиду. Никогда не стану настоящим мужчиной, как наш любимец Ермак. Если бы меня избили пять хулиганов, может, не так было бы стыдно и позорно. А ведь Гусь старше меня вдвое… Отец, наверное, будет теперь меня презирать. Лиза в глубине души тоже. Жалость, смешанная с презрением. Разве мне это нужно?

А у родителей неладно… Я это чувствовал по бабушкиным письмам. Она тревожилась, сердилась на маму. Писала, что ценит и любит моего отца.

Думал — мысли ползли медленно, тяжело, как угрюмые свинцовые тучи в ноябре, — об Алексее Харитоновиче. Я знал, что он мечтал видеть Лизу замужем за мной. Абакумов опять может остаться один. А с Лизой мне надо расстаться. Она, чего доброго, из жалости пойдет за меня. Из ложного раскаяния, что убежала тогда…

О чем я только не передумал! До чего же меня грызла тоска. Я совсем «завял», как квелое растение без солнца. Тогда, решив, что это у меня от «грустных мыслей», Зинаида Владимировна велела пускать ко мне посетителей.

Началось настоящее паломничество. Вот уж никак не ожидал, что я такая известная персона. Шли в одиночку и целыми коллективами. Первым ко мне прорвался Сурок. Он каждый день умолял пустить его ко мне. Сурок так похудел за это время, что я его едва узнал. Глаза стали огромные и лихорадочно блестели. Белый халат ему очень шел, он походил на врача. Но вел себя не как врач, а как псих. Вошел и сразу — на колени:

— Не встану, пока ты, парень, меня не простишь! Я, естественно, заволновался:

— Что ты, встань!

— Прости, Черкасов!

— Да ладно, чего там, раз поняли. Встань, пожалуйста!

— Ты меня прощаешь?

Ему непременно было нужно услышать это слово.

— Ну, прощаю.

— Спасибо, Коля, да я теперь… по гроб жизни. А Цыгана убил Гусь… Знаешь?.



Он заплакал.

— Коля, а может, бог все-таки есть, а?

— Почему ты так решил? — полюбопытствовал я. Сурок даже побледнел.

— Если бога нет и мы произошли от обезьян, то откуда же угрызения совести? У животных ведь не бывает угрызений совести? Если бы знать точно. Что бы ему подать знак, а? Я бы тогда пошел в монастырь.

— Слушай… я не знаю, как тебя звать…

— Меня зовут Сергей. Сергей Авессаломов. Я-

На этом он убежал, не попрощавшись, опрокинув по пути стул.

В следующий раз Сергей привел с собой всю компанию. В белых халатах, в одних носках (тапочек в больнице не хватало, в сапогах не пускали), в непривычной обстановке они явно смущались. Чувствовалось, что вожаком у них Сергей. (Без вожака они никак не могут. Обязательно нужно, чтобы ими кто-то распоряжался!)

Они выложили на тумбочку передачу: яблоки, шоколад, орехи. Сергей всех представил — не по кличкам, а по именам (вот это достижение: вспомнили, наконец, что у них есть имена) — и хотел заставить каждого просить прощения. Но с меня было довольно, и я сразу заявил, что давно простил. Все заметно повеселели. Неужели им действительно нужно мое прощение? Или просто боятся осложнений со стороны юридической?

Мы немножко побеседовали. Они меня называли «друг Коля», я их по именам. Попрощались честь честью, за руку.

После них явилась делегация от рудника: секретарь комсомольской организации, председатель месткома. Тоже принесли яблок, шоколада и орехов. За ними группа хихикающих девушек. Эти принесли мне блинчики с вареньем, кисель и пельмени со сметаной.

Я представил, как они пекли на общей кухне в общежитии эти блинчики, как их старательно мазали вареньем и от души извинил неуместное хихиканье. Они смущались, оттого и хихикали. Одна из девушек побойчее, крепкая, грудастая брюнетка Настя Годунова, была известна по газетам как знатная крановщица. Остальные — просто милые, скромные, стесняющиеся девушки — русые, темноволосые, одна рыженькая. Они не знали, о чем со мной говорить и молча таращили на меня глаза.

Говорила одна Настя, громко, будто с трибуны. Она рассказала, как на руднике сейчас борются с хулиганством. А потом, должно быть вспомнив по ассоциации, рассказала, как у них на селе хулиганы «отбили печенки» одному парню и он, когда «оживел», переехал в город, так как уже не годился для крестьянской работы. В го* роде он окончил институт и теперь работает фармацевтом. А жена у него зубной врач.

Девушки посматривали на Настю неодобрительно и скоро начали прощаться. Они пожали мне руку, а рыженькая даже поцеловала меня.

В последующие дни меня навестил, кажется, весь рудник. Моими передачами угощались все больные и медперсонал в придачу. А у меня не было аппетита. (Только те блинчики я и съел: не хотелось обижать девчат.)

Конечно, навещали и наши обсерваторские.

Валя Герасимова, обняв меня, всплакнула.

— Что я скажу Дмитрию Николаевичу! — твердила она в отчаянии. — Не уберегла его единственного сына!

Как она могла меня уберечь? Чудачка!

Приходил Барабаш. Клял себя, что не проводил нас тогда.

— Понимаешь, сынок, постеснялся навязываться. Дело молодое у вас… Я ведь понял, что любишь ты абакумовскую дочку.

Лиза была серьезная и замкнутая. Поцеловала меня и села рядом. Что-то ее угнетало, тревожило. Мы оба испытывали неловкость. Беседа не вязалась. Лиза расспросила меня о здоровье. Рассказала, какие работы проводятся в обсерватории. Сообщила, что завтра у Марка выходной и сегодня он придет ночевать. Я обрадовался. Лиза вздохнула, опять поцеловала меня в щеку и ушла…

Когда за ней закрылась дверь, меня охватило такое отчаяние, что захотелось умереть. Я понял, что по-прежнему — нет, больше — люблю ее. «Будет ласковый дождь».

Глава десятая «ТЫ ТЕПЕРЬ НЕ СОЛДАТ»

Утром, сразу после обхода врача, пришел Абакумов. Вот кто меня любил больше всех — Алексей Харитонович. Он судорожно обнял меня:

— Сыночек!

Мы оба растроганно смотрели друг на друга. За это время, что я его не видел, Абакумов снова потерял обретенную жизнерадостность. Но он не жаловался. Был молчалив и полон сочувствия. Рассказал, что подыскивает себе работу…

— Даже если бы Казаков вас уволил, чего без основания делать не имеет права, — возмутился я, — с плато он не может вас согнать, у вас же собственный дом! (Я поразился прозорливости Ангелины Ефимовны, настоявшей на купчей.)

— Это так, спасибо профессорше, — согласился Абакумов. — Можно, конечно, в случае чего и на руднике найти работу. Работой меня не удивишь. Мы ко всему привычны.

— Он не придирается к вам? — спросил я.

— Евгений Михайлович-то? Нет, вроде бы как не придирается. Ему слово-то мне сказать зазорно. Брезгует он мной. Это ведь не Дмитрий Николаевич…

Гарри Боцманов принес мой любимый пирог. Он меня просто заговорил.

— Думаю уезжать, милый Коля. Ты сам знаешь, что я прирожденный моряк. И фамилия морская: Боцманов. Какой-то прапрадед был боцман во славу русского флота. Может, при Петре Великом жил и трудился на его кораблях? Мне рассказывал такое мой дедушка. Ну, а я морской кок по призванию. Мне на одном месте сидеть никак невозможно. Если бы я тогда не проворовался, разве я попал бы на это плато.

— Да, но теперь-то зачем приехал?

— Охмурил меня твой отец, профессор Черкасов, а сам взял да в Антарктиду подался. А Гарри ему не нужен. Разве бы я не мог работать поваром в Антарктиде? Вот я и решил: увольняюсь! Да еще при таком начальничке работать, как этот психованный Женечка? Ни за что! Помяни мое слово, будет на плато смертоубийство. Я не я, если Алексей Харитонович не пристукнет его за дочку. Ведь даже постороннему человеку видно, что Женечка воспылал страстью кое к кому.

— Что ты говоришь! — недовольно пробормотал я.

— Есть у меня друзья на китобое, — продолжал как ни в чем не бывало Гарри. — Ихний кок просто сухопутная крыса: добавки жалеет лишний раз плеснуть моряку! — и скучный такой, словно нафталином его посыпали. Этот нафталинный кок хочет осесть в Одессе. Ну, а раз так — вся команда спит и видит снова заполучить к себе Гарри Боцманова. Будешь мне писать на китобойное судно?

— Буду, если не забудешь прислать адрес.

— Это намек на то, что в прошлый раз забыл? Тогда же ты был маленький, о чем бы я тебе писал? А теперь ты взрослый, умный человек. Не совсем, положим, умный… Я бы лучше тысячу раз кукарекнул… Черт с ним, лучше кукарекать, чем потом лежать и кашлять. Разве не так?

— Может, и так, но я лучше бы умер, чем стал терпеть издевательства какого-то подонка.

— Гм, понимаю тебя, браток! Со мной было нечто подобное, когда я плавал на «Морском коте»…

Гарри так и не рассказал свою историю. Вошла Зинаида Владимировна, пощупала пульс и нашла, что на сегодня посещений хватит. Уходя, Гарри шепнул мне:

— Насчет Лизы ты, браток, не бойся—сто пар глаз за ней доглядывают. Ничего плохого с ней не случится. Я еще погуляю на вашей свадьбе, если, конечно, пригласите и если я не буду в это время в далеком плавании. Поправляйся, Коля!

После него стало тихо и тоскливо. В соседней палате сестра звенела пузырьками. Пахло лекарством и дезинфекцией. В коридоре переругивались санитарки. Ко мне было зашел больной из соседней палаты, но я сделал вид, что сплю.

Выздоровление затягивалось, больница надоела мне до чертиков, и я стал настойчиво просить Зинаиду Владимировну, чтобы меня выписали.

— Но ты еще температуришь, — с досадой возражала она.

— Оттого и температурю, что в больнице, — резонно доказывал я.

— Тебе вообще теперь противопоказано Заполярье. Надо возвращаться в Москву.

Глаза ее смотрели на меня с жалостью. Она размышляла вслух.

— Отец работает в Антарктиде… Гм, думаю, мать сумеет устроить тебя в хорошую больницу? Там тебя подлечат. Потом в санаторий месяца на три… куда-нибудь на берег моря. Да, похоже, ты у нас не поправишься… Ладно, я тебя выпишу, буду навещать. А пока мы изыщем способ отправить тебя в Москву. Что ты так побледнел?

— Зачем же в Москву… Дома…. ну, в обсерватории я быстро поправлюсь и приступлю к работе.

Зинаида Владимировна отвела глаза.

— Разве я уже и работать… не смогу? Как же…

— Не волнуйся. В этом году не сможешь. Пройдешь комиссию… Тебе дадут вторую группу. Может, первую.

— Какую… вторую? — не понял я.

— Инвалидности. Вторую группу. Что ты так все воспринимаешь? Это же временно. Тебе необходим щадящий климат. Средняя полоса России. Ни жары, ни холода… А пока мы выпишем тебе бюллетень. Не расстраивайся. Все идет нормально.

Марк прилетел за мной на вертолете. Утром я принял ванну, побрился. С чувством освобождения надел свой костюм. С Марком были и Абакумов, и Бехлер. Оба сияли от радости, что я возвращаюсь. Я старался не делать резких движений: чего доброго, пойдет горлом кровь и меня не выпустят из больницы. Утром я нарочно не додержал термометр — получилась нормальная температура.

Провожать высыпала вся больница: санитарки, врачи и сестры. Больные приникли к стеклам и махали руками. Я изо всех сил крепился. Но когда вертолет поднялся, в изнеможении закрыл глаза.

— Устал! — крякнул Абакумов с сокрушением. Так с закрытыми глазами долетел до плато. Встретили меня буквально все. Я чуть не заплакал — так был растроган общей радостью. За что они, собственно, меня любят?

В кают-компании был накрыт стол для праздничного обеда. Женя крепко пожал мне руку. Он немного загорел, лицо его обветрело. Валя Герасимова, не стесняясь, целовала меня, словно родная сестра. Лиза стояла в отдалении и смотрела грустно и пристально. Внутри у меня будто что-то оборвалось. Но я улыбнулся ей. Гарри в белом колпаке и халате помахал мне разливательной ложкой.

— Напоминаю, товарищи, через час обед, — сказал Женя.

— Сегодня у нас выходной в твою честь, — пояснил Марк, когда мы вошли в нашу комнату. — Ты очень устал, полежи пока.

Марк помог мне раздеться и уложил в постель.

— Может, тебе не надо идти на этот обед? — спросил он встревоженно.

— Ничего, Марк, я отдохну.

— Можно и там лежать… Стол мы придвинем к дивану.

— Буду возлежать как древний римлянин?

Обед прошел благополучно. Они не очень приставали, чтобы я ел. Я выпил немного шампанского, несколько глотков. С радостью всматривался в дорогие лица, такие оживленные и веселые. Разговор за столом велся на самые разные темы. Как всегда, больше всех острили бородачи геологи.

После обеда меня уложили на диван, стол убрали и начались танцы, Конечно, первым делом, твист. Они и Лизу научили. Она отплясывала по очереди со всеми ребятами. Женя «твистовал» с Валей Герасимовой, да так, что все бросили танцевать и смотрели, смеясь, на двух директоров. Поскольку женщин явно не хватало, танцевали и без оных — друг с другом.

В общем, было как будто весело и дружно. И все же у меня создалось впечатление, что это все камуфляж. Искусственное примирение между коллективом и директором, чтоб создать видимость истинного праздника. Им всем давно требовалось отдохнуть и повеселиться. При Ангелине Ефимовне каждый день немного танцевали, пели под гитару, а иногда веселились напропалую. Она сама, хоть ей под пятьдесят, очень веселая. А Женя сухой и холодный. Прежде он не был таким.

Вечером, уже лежа в постели, я спросил у Марка:

— Почему не любят Казакова?

— Я тоже думал об этом. Почему? Истинным директором здесь является Валентина Владимировна. Только благодаря ей и сохраняется видимость благополучия. Она — буфер между коллективом и директором. А почему его не любят, ответ прост: несимпатичный он человек. Талантливый, но эгоцентричный, умный, но холодный. Нет в нем душевного тепла, что особенно ценится в условиях зимовки. Можно ли о нем сказать, что он карьерист? Не знаю… Честолюбив, конечно. Знаешь, что мне лично в нем не нравится?

— Что? — заинтересованный, я быстро приподнялся на локте. О, как закололо в боку!

— Осторожнее! Лежи спокойно. Он не борется с тем, что презирает. Ты заметил, плохое в жизни всегда почему-то и неумное. А Евгений Михайлович очень умен и не борется он по принципу: дуракам не закажешь. То, что я ненавижу всем существом, с чем буду бороться, пока жив, он лишь презирает. Думаешь, он не встречал в науке таких людей?

— Подожди, Марк, я еще смутно, но начинаю понимать. Но где факты?

— Факты на поверхности. Они не скрыты — вот, гляди! Казаков будет защищать докторскую. Кроме снисходительной иронии, эта тема в нем ничего не вызывает, но он защитит ее блестяще (вот увидишь!) и получит звание доктора наук. Я ведь не ученый, а всего лишь пилот.

Видимо, эта тема апробирована. Выигрышна. А лучшие работы свои он делает негласно, для души, вроде это у него хобби. Почему же он не пошлет к чертовой матери то, к чему снисходит, и не отдаст себя целиком тому, чем захвачена его душа?

— Ты ему это говорил?

— Еще нет.

— И не советую. Наживешь врага. Он будет тем сильнее тебя ненавидеть, чем больше правды в твоих словах.

— Еще рано. Я не совсем разобрался в нем. Он ведь сложнее, чем кажется. А я так мало знаю… Коля, я хочу снова учиться!

Я уставился на него во все глаза:

— Да ну! На каком факультете?

Марк поморгал ресницами… До чего я любил этого парня! Как я радовался, что он мне друг.

— Видишь ли, меня не удовлетворяет моя работа.

— Почему? Неужели ошибся в выборе?

— Может, и ошибся. Вообще-то каждому не мешает уметь управлять вертолетом, это всегда пригодится. Человек может уметь водить машину, но это не значит ведь, что всю жизнь надо только и делать, что водить автомобиль. Я бы хотел быть… астрономом. Почему тебя это так удивляет?

— Не то что удивляет…

Я был поражен и восхищен!

— Марк! Ведь это же замечательно! Я всегда увлекался астрономией, но мне и в голову не приходило самому быть астрономом. А разве есть заочный астрономический?

Марк грустно покачал головой.

— В том-то и дело, что нет. В Московском университете на Ленинских горах есть физический факультет. Я узнавал. Там пять отделений: физики, геофизики, астрономии и другие. Это на дневном факультете. На вечернем и на заочном отделениях физического факультета нет. Я писал ректору университета, спрашивал, нельзя ли сдать экстерном сразу за два курса. Я бы подготовился и сдал.

— Ну и что?

— Он пишет, что это не разрешается. Показать письмо?

Марк полез в чемодан и достал довольно потрепанное письмо. Видно, часто его перечитывал. Отвечал сам ректор (не поручил ответить секретарше!). Очень доброе, хорошее письмо. Приглашал Марка приезжать и держать экзамены.

— Хороший человек, должно быть, этот ректор, не поленился прочесть мое письмо.

— А разве такое длинное?

— Целая ученическая тетрадка.

— Ох!

Мы оба стали хохотать.

— Чего же ты там писал?

— Объяснял, почему хочу сдавать экстерном. Хочется поработать в обсерватории. Учиться пока и здесь можно. Люди вокруг ученые, помогли бы.

В тот вечер мы, как всегда, проговорили долго. С Марком не соскучишься! Перед сном Марк достал магнитофон и поставил голоса птиц. Я лежал весь в поту, преодолевая удушье — как мне не хватало воздуха! — и слушал щебетанье птиц.

Потом Марк спросил, понизив голос:

— У вас с Лизой плохо?

— Хуже некуда, Марк.

— Лиза очень страдает. Она думает, что все ее презирают за то, что она бросила тебя в беде.

— Какая ерунда! Чем бы она мне помогла?

— Она не может себе простить, что даже не попыталась. Обрадовалась, что ее отпустили.

— Она испугалась. Это так понятно.

— Конечно! Но это противно всем ее убеждениям. Я ее разубеждал, но никакого толка.

— Самолюбие ее ущемлено. Она была о себе другого мнения.

— Как у вас все неладно получается… с самого начала. За столом сегодня сели далеко друг от друга… Что же будет?

В последующие дни мне вроде стало легче, но все равно угнетали слабость и постоянное удушье.

Все работали, а я бродил по обсерватории. Несколько раз я вызывался кому-нибудь помочь, но меня мягко, но решительно отстраняли.

Тогда я, чтобы не мешать, шел на камбуз к Гарри. Он усаживал меня, как когда-то в детстве, на табурет в уголке, сбивал мне гоголь-моголь и, пока я ел, готовил обед и говорил:

— Помяни мое слово, Коля, этого Гуся не найдут. Они же его ищут не там, где надо. Подряд прочесывают тайгу, тратят драгоценное время.

— А ты знаешь, где его искать?

— Безусловно знаю. У теплых источников. Где горячие ключи, там он и прячется. А где еще можно спрятаться зимой? Был у нас на флоте такой случай…

Он рассказывал очередной случай, и я, выслушав, брел к себе в комнату. Там ложился поудобнее и читал фантастику. Или просматривал газеты. Свежие газеты и журналы теперь приносили ко мне в комнату.

Лиза, сделав очередное наблюдение, отсиживалась в метеорологическом кабинете либо уходила на лыжах в горы. Казакова она заметно избегала. Он ее, впрочем, тоже. До плато доносились глухие взрывы — это производили глубинное сейсмическое зондирование. Без меня.

Как-то вечером ко мне зашел Женя. Сел на стул. Внимательно посмотрел на меня.

— Не придумаем, с кем отправить тебя в Москву, — произнес он озабоченно.

— Зачем меня отправлять, — возразил я угрюмо. — Вот поправлюсь, приступлю к работе.

— Тебе надо лечиться. Ты сам знаешь. Врачи говорят, этот климат тебе противопоказан.

— Мало ли что они говорят. Не понимаю, почему вам так хочется от меня избавиться!

— Что ты, Колька! Ты же знаешь, как я люблю и тебя, и всю вашу семью!

Я увидел его расстроенное лицо и пристыженно умолк. Он великодушно потрепал меня по плечу.

— Кроме того, тебе надо учиться. Еще лет восемь, не меньше.

— С аспирантурой, что ли?

— Да. Наука потребует от тебя всей жизни. Для науки — Н е жаль. Жалко растрачивать время и силы попусту, черт те на что…

Женя горько махнул рукой и задумался, словно бы забыл обо мне.

— С волками жить, по-волчьи выть, — сказал он наконец, — иначе тебя съедят. Не дадут работать, двигаться вперед.

— Вы о чем, Женя? — не понял я его. И не мог понять тогда.

— Так… У меня были большие неприятности в Москве. Оттого я и решил приехать годика на два сюда. Кстати, и материал на докторскую собрать.

— Какие же неприятности?

— Узнаешь в свое время. Чем позже, тем лучше для меня. Ну, поправляйся.

Он ушел. А вслед за ним прибежал взволнованный донельзя Гарри.

— Коля, иди скорее в радиорубку. Там тебе Марк приготовил сюрприз.

Я наскоро оделся и поспешил в радиорубку. Там уже сидели Валя, Леша, Иннокентий, Бехлер, Олег Краснов — взбудораженные и сияющие. Вслед за мной вошло еще несколько человек. Марк в наушниках сидел перед пультом. Я знал, что он любитель-коротковолновик, но мне и в голову не приходило, что он такой мастер. Именно Марк, а не штатный радист, сумел установить радиосвязь с островом Грина в Антарктиде, где зимовали мой отец и Ермак. Кто-то подвинул мне стул. Я сел рядом с Марком, пробормотал благодарность. Марк работал ключом так быстро и непринужденно, словно был классным радистом.

Радист Валерий Ведерников развалился в кресле. Шкиперская бородка, яркие серые глаза, густые черные брови — Валерий почему-то на всех смотрел иронически, но сейчас впервые ирония ему явно не удавалась. Видно было, что он по-мальчишески восхищен и немного завидует даже. Оказалось, что с его разрешения Марк уже давно пытался связаться с островом Грина.

Я очень разволновался тогда, и так как переговоры шли по азбуке Морзе, в которой я ничего ровным счетом не понимал, то я волновался все сильнее и стал умолять Марка не сообщать обо мне.

Марк понимающе кивнул. Лицо его было радостно-сосредоточенным. Отец с противоположного полюса спрашивал прерывающимся голосом морзянки, как у меня дела и что пишет мама. Писем от мамы я не получал давно, а бабушка писала как-то туманно — не поймешь. Мне казалось — там неблагополучно.

— Скажи, что я здоров и работаю, слышишь, работаю! — Я вскочил и кричал Марку в самое ухо. — А мама здорова, скучает о нем и часто пишет. Хорошо сыграла новую роль. Скажи, что директор обсерватории Женя Казаков — папа удивится.

Марк нажал ладонью на ухо — я, кажется, его оглушил— и стал легко и быстро стучать ключом. Тем временем в рубку набилось битком народа, все просили передавать от них привет. Сквозь толпу протискался сам Казаков.

— Неужели Антарктида? — спросил он ошарашенно. — Молодец, Русанов!

Марк уже кончил разговор и, улыбаясь во весь рот, повернулся к нам.

— Будем беседовать два раза в неделю, — сообщил он. — На острове Грина зимуют семеро. Шесть советских людей и один англичанин. Они все здоровы. Скучают по своим близким. Я передал, что у нас тоже все здоровы. Научные исследования идут благополучно. Передал, что приступили к глубокому сейсмическому зондированию.

— Молодец! — еще раз одобрительно сказал Женя и вышел.

А мы еще долго обсуждали событие. Договорились, что на следующую связь Валя и я приготовим написанный текст. А потом кто-то крикнул: «Какое сияние, товарищи!»— и все высыпали наружу.

Небо колыхалось, меняя цвета. Плато вдруг залило ярким рубиновым светом. Мне показалось, что «старики» по ту сторону теплого озера подняли голову. Но я вдруг закашлялся, и Марк, словно заботливая нянька, поспешно увел меня домой, в комнату. Остальные перешли в кают-компанию, и скоро до нас донеслись звуки гитары и песня:

Сырая тяжесть в сапогах,

Роса на карабине,

Кругом снега, одни снега,

И мы — посередине…

Глава одиннадцатая МАМА ВЫХОДИТ ЗАМУЖ

На другое утро, после завтрака, в кают-компании появилась Зинаида Владимировна с грубоватой девицей в сапогах, которая оказалась заведующей паспортным столом. Да, теперь на плато прописывали приезжающих и выписывали отъезжающих.

— Собирайся, Коля! — беспокойно сказала мой лечащий врач. — Завтра Михаил Михайлович вылетает в Москву и доставит тебя прямо на руки маме.

Это было сказано в присутствии Лизы и скалозубов-геологов. Спасибо им, ни один не улыбнулся.

— Никуда я не поеду! — закричал я возмущенно.

— Но тебе противопоказан здешний климат, Коля! Понимаешь или нет? Теперь тебе уже здесь не работать… — попробовала урезонить меня Зинаида Владимировна.

— Давай-ка твой паспорт! — потребовала девица резким голосом.

— Ты здесь не поправишься, надо ехать, — назидательно сказал Женя. Он их и привел сюда.

— Я не поеду. Я не собираюсь увольняться из обсерватории, — повторил я гневно.

Марк стоял рядом со мной. Он-то знал, как мне не ко времени было уезжать отсюда… Подошла Валя Герасимова.

— Тебе совсем не надо увольняться, Коля! — Валя неприязненно взглянула на Казакова. — Тебе дали временно вторую группу инвалидности. Надо эту возможность использовать для лечения. А через полгода ждем тебя здесь.

— Никто его не собирается увольнять! — зло бросил ей Женя.

Уговаривали меня долго и нудно. Паспортистка подчеркнуто смотрела на часы-браслетку. Я упирался. Все равно бы они меня не уговорили, но вмешалась сама судьба. Валерий Ведерников принес мне радиограмму от бабушки.

Все смотрели, как я, бледнея, читал радиограмму, а потом быстро спрятал ее в карман.

— Ладно, сейчас принесу паспорт, — не своим голосом сказал я, — можете выписывать.

Кажется, им всем очень хотелось узнать, что было в радиограмме. Но я отнюдь не собирался это разглашать. На Ведерникова можно положиться. Радиограмму я показал только Марку. Вечером, когда он вернулся с работы. Но об этом потом. Вечер еще не скоро наступит. День был очень долгий…

Я ушел к себе, как только все оформил. Выдвинул из-под кровати чемодан. Надо было собраться.

Вот уж воистину: пришла беда, отворяй ворота! До чего же все плохо складывается! А Лиза… Я посмотрел на часы. Как раз сейчас свободна. Почему она не зайдет ко мне? Знает, что уезжаю. Разве ей не о чем поговорить со мной перед отъездом? Я прислушался, злясь на себя, что прислушиваюсь, жду. Самому пойти к ней… Но это бесполезно. Я уже приходил так, поговорил с Алексеем Харитоновичем, Лиза грустно молчала, опустив глаза.

Кто-то остановился перед моей дверью. Постучали.

— Войдите! — крикнул я, зная, что это не Лиза. Это был Сергей Авессаломов.

— Не помешал? — спросил он. — Я слышал, ты завтра уезжаешь, и вот зашел проститься.

Он неуверенно смотрел на меня — как-то его примут? В обсерватории он не был ни разу. Сергей был одет в короткий полушубок из оленьего меха, на голове шапка-ушанка, обычная на Севере. Я предложил ему раздеться, и он повесил то и другое на вешалке за дверью. Остался в поношенном сером костюме и черной шелковой рубашке, аккуратно застегнутой на все пуговички. Галстук он не носил. Волосы он, видимо, накануне вымыл, и они еще больше чем всегда походили цветом на спелую пшеницу и, рассыпаясь, падали на лоб и на глаза. Он нетерпеливо дергал головой. Я его усадил, а сам сбегал на камбуз за чаем и кое-какой закуской. Конфеты и печенье у меня были. Накрыл на стол, убрав книги и тетради на полку.

— Сколько у тебя книг! — сказал Сергей, с восторгом оглядывая стеллажи.

— Здесь и мои, и Марка. А ты любишь читать?

— Романы не очень, там ведь все выдумано. Я больше люблю про животных.

Сергей внимательно смотрел на меня. Глаза у него были большие, синие, чуть выпуклые. Вообще это был красивый парень! Его портило только выражение не то что затравленности, а какого-то ожидания плохого. Будто он ждал, что его сейчас вот-вот ударят. Он даже втягивал иногда голову в плечи и щурился. Несомненно одно, жизнь отнюдь не баловала этого парня.

Я налил ему и себе чаю, сделал бутерброды. Он стал есть, посматривая на меня исподлобья, и вдруг спросил:

— Ты, конечно, не веришь в бога?

— Нет.

— Но ты же не можешь знать точно, есть он или нег?

— А ты верующий? — Я не удержался от улыбки.

— Прежде не верил, — серьезно сказал Сергей. — Рос-то я среди неверующих. А сейчас меня вопросы одолели. Если по-ученому на них не ответить, то значит… Случай с тобой вот тоже…

Кажется, я покраснел.

— При чем здесь случай со мной?

— У тебя дух оказался выше телесной немощи.

— Но когда фашисты пытали партизан, требуя выдать…

— Понимаю, — перебил он, — и у них дух был сильнее тела, если они шли на смерть. Когда Гусь бил тебя смертным боем, я вдруг подумал: «А если бог есть и все видит?»

— Однако за меня вступился цыган Мору, а не ты! — не удержался я.

— Ну, правильно. Я же еще был прежний, скот и подонок. Но когда Гусь бросился с ножом на Мишку, я первым вступился…

Сергей вздохнул прерывисто, как вздыхают дети, наплакавшись.

— Не могу больше ни ругаться, ни слушать. Обрыдло. Почему же обрыдло вот так сразу? Если бога нет, то откуда произошло угрызение совести? Может наука объяснить?

— Может, — мрачно сказал я. Меня грызло свое горе. Сергей немного подождал, что я скажу, но я молчал,

и он продолжал:

— Люди — везде люди, плохое переплелось с хорошим так, что не растащишь. Но есть же просто хорошие? Целиком?

— Конечно есть. Когда человека что-нибудь захватит целиком и он уже о себе не думает, о своей выгоде, а лишь о том, чему посвятил свою жизнь.

— Кабы ты знал, Коля, как мне хочется жить спокойно. В монастырь бы ушел. Ты только представь. Тишина… Кругом лес, огороды, пасека. Все любят друг друга, как братья. Да вот насчет бога-то еще сомненье берет…

— «Братья», — усмехнулся я. — Сергей, а за что ты в колонию попал?

— А за хулиганство же! Я малый-то был озорной, а как подрос, просто спасу нет. Вся семья у нас какая-то пропащая.

— Что ты!

— Да. Всяк по-своему пропал. Мы же деревенские, с Ветлуги. Село Рождественское. Весь наш род испокон веков жил в деревне. Не уехали бы из Рождественского, ничего бы этого не случилось. Корни у нас слишком глубоко проросли в землю: на новом месте уже не приросли.

Отец работал на заводе честно, но без души, душа там осталась, на Ветлуге, — стал пить и скоро помер. Остались мы четверо: дедушка, маманя, четырнадцатилетний балбес — я да грудная сестренка Танюшка. И мать, и дед работали на строительстве. Мать — каменщицей, дед — плотником. Работали неплохо. Квартиру им дали отдельную, двухкомнатную (еще при отце). Внизу магазин, за углом кино, напротив школа, куда я ходил. Все удобства под рукой. Только не в коня корм. От тоски чахли. Так и не привыкли к городу. Матери все воздуху не хватало. Плакала… А деду Рождественское мерещилось. Сна совсем лишился. Начнут они с матерью вспоминать корову Буренушку. Как телилась; как заболела раз, и дед в метель за ветеринарным фельдшером ездил. С дороги сбился. Чуть не замерз. Все-таки привез этого фельдшера. Спасли Буренку. Хорошая корова была. Выйдешь ночью на двор, а она тыкается теплой мордой в руку. Дед, бывало, начнет рассуждать, а мать ему поддакивает. «Какая это, говорит, жизнь в городе? Живем на пятом этаже. Квартир этих, как сот в улье».

Не легче и мне было. Учителя говорили: трудный, озорник. А тут еще ребята насмехаются: говорю не так. У нас ведь заместо «ч» выговаривают «ц»: «Поцему? Зацем?» Начну у доски отвечать — класс со смеху так и грохнет.

Все чаще вспоминал деревенских… Как мы озоровали, по огородам лазили, по садам. В лесу каждый кустик знали. Где какое гнездо. А то засучим штаны выше колен да ищем броду. А не найдем — вплавь через Ветлугу. На той стороне ягод больше в лесу было. Когда в город переезжали, дед вырезал себе на память ясеневый посох… Держал его в изголовье. Все мечтал: возьмет этот посох и пойдет с ним домой, на Ветлугу, умирать.

— Ну, а почему не вернулись? Сейчас же лучше стало в деревне.

— Кому возвращаться-то? Ни матери, ни деда сейчас в живых нет. Они без меня уже умерли.

— Подожди… А где же твоя сестренка?

— Танюшка-то?

Сергей смущенно посмотрел на меня.

— В детдоме она. Я, видишь, какой шелопутный. Куда я ее возьму? При моей жизни… В общежитие?

— А кем ты работаешь на руднике?

— Сейчас в плотничьей бригаде. Я же хороший плотник: дед научил. Я и слесарить умею. Могу машину водить, но правое нет. Думал на лето с геологами уйти.

Я задумался. Сергей смотрел на меня с надеждой. Он, видимо, верил, что я могу ему помочь.

На руднике его знают прежнего… И поступков от него ждут прежних. И распить бутылку запрещенного на руднике спирта позовут в первую очередь его.

— Сергей, а почему бы тебе не поступить в обсерваторию рабочим. У нас матом не ругаются…

— Неужели не ругаются? Как же они выдерживают? Выходит, монастырь-то рядом? Нечего и в Троицко-Сергиеву ехать?

Он окончательно развеселился. «Может, издевается?»— промелькнуло у меня. Парень с заковыкой.

Волосы все падали ему на глаза, он их приглаживал. Руки у него были красивые, под стать пианисту, а не плотнику, хотя ладони огрубели, как подошва.

— Добрый ты, Николай! — вздохнул Сергей. — Меня ведь в обсерваторию вашу не возьмут.

— Я пойду спрошу. Посиди здесь.

Я отправился к Жене, рассказал ему про Сергея. Только про монастырь умолчал. Блажь это, пройдет. Просто парень мечтал о тихом месте, где можно отдохнуть душой.

Просить не пришлось. Подходила весна, и в обсерватории позарез были нужны рабочие для полевых исследований.

— Ладно, прикомандируем его к Иннокентию. Или к Леше Гурвичу — они никогда не ругаются.

— Иди оформляйся! — объявил я Сергею с торжеством.

— Да ну… в обсерваторию? — Сергей так обрадовался, что даже побледнел.

Он долго жал мне руку и благодарил. Перед уходом, уже в дверях, сказал как-то несмело, что было непохоже на него:

— Еще у меня к тебе просьба будет… Большая. Из-за этого, собственно, к тебе и шел. Насчет Танюшки… Не мог бы ты ее проведать? Узнай, не плохо ли ей. В Московской области детдом-то. На электричке надо ехать… Места там больно красивые. Леса, луга.

— Хорошо, съезжу.

Сергей дал мне адрес, написанный заранее на бумажке. Почерк у него был хороший.

Он вдруг снова сел у дверей, уже одетый.

— Хорошо у нас на Ветлуге, Коля. На всю жизнь запомнились мне наши луга. Знаешь, когда ветер подует и вдруг все травы, все цветы заколыхаются, заволнуются. Луг делается то желтый, то голубой, то как засверкает всеми цветами сразу… Ну, словно радуга на землю упала и рассыпалась. Сердце захолонет, такая красота. Когда я за хулиганство отбывал, мне все луга снились…

— Ну, почему ты не поехал все-таки домой, когда освободился?

— Не мог я один туда вернуться. Вот и подался на Север. Здесь тоже неплохо. Были бы люди хорошие. Все от людей зависит. Ну, я пошел. Спасибо тебе за все.

Так вошел в мою жизнь Сергей Авессаломов.

Вечером я рассказал Марку историю Сергея. Марк, впрочем, ее знал. Он только удивился, что у него есть сестренка. Об этом Сергей никогда не рассказывал.

Потом я показал Марку радиограмму. Вот что было в ней:

«Коленька, немедленно выезжай домой. Вся надежда на тебя. Мама влюбилась. Выходит замуж. Жду тебя нетерпением. Целую крепко. Бабушка».

Я вдруг заплакал, как маленький, отчаянно стыдясь своих слез и отворачиваясь. Нервы мне совсем изменили.

Марк сел рядом на мою постель. Видно, хотел меня утешить, но не нашел слов.

— Отца… жалко, — объяснил я свои слезы, — какое предательство! Удар в спину.

Мы проговорили с Марком далеко заполночь. Если бы не он, я, вероятно, очумел от тоски.

Все же Лиза пришла утром к нам в комнату — проститься. Марк сразу вышел. После я узнал, что верный друг ходил по коридору и никому не давал войти. Очень уж хотелось ему, чтобы мы договорились.

Лиза сидела на постели Марка, на самом краешке, и смотрела мимо меня в окно. Почти в профиль ко мне. Так она была еще прекраснее! На ней было узкое черное платье с белым воротничком. Меня поразила линия ее шеи — от маленького розового уха до плеча. Я был потрясен. Лиза повернулась и встретила мой взгляд. Она невольно поднялась. Я бросился к ней, мы обнялась. Я стал целовать ее. Лиза горячо отвечала на поцелуи.

— Я люблю тебя, — твердила она, — я так тебя люблю! Ты вернешься? Мы еще увидимся?



— Ты будешь моей женой? — спросил я, чуть отстранив ее, чтобы видеть лицо, глаза.

— Буду!

В следующее мгновение я вытолкал ее за дверь… Где платок?.. Я схватил полотенце Марка и прижал его ко рту. Полотенце окрасилось кровью. Я лег навзничь.

Марк вошел в комнату… Увидел и бросился за льдом.

Когда кровотечение улеглось, перепуганный Марк стал уговаривать меня не лететь.

— Тебе надо в больницу, — твердил он, — в больницу.

— Никому не говори. Я должен лететь. Может, я сохраню отцу жену.

Проводы и прощанье пришлось сократить. Бородачи геологи принесли подарок, тронувший меня до глубины души: коллекцию камешков и минералов с плато. Я не знал тогда, какую это впоследствии сыграет роль. Сколько раз она потом звала в путь, бередила душу, не давая успокоиться! А Марк отдал мне свои магнитофонные ленты с голосами птиц. Я не брал, но он заставил взять. Сердечно простился с Иннокентием Трифоновичем.

— Берегите Абакумова! — шепнул я ему умоляюще. Парторг усмехнулся:

— Ты хочешь сказать: дочь Абакумова! Сбережем!

— Нет, я сказал то, что хотел сказать. Не давайте Алексея Харитоновича в обиду. Он ведь очень…

Подошел Абакумов, и я замолчал. Мы обнялись на прощанье.

— Эх, парень! — только и сказал он.

Я вдруг заметил, как Алексей Харитонович постарел за последнее время. Волосы были по-прежнему густы и курчавы, но словно снегом их замело. Даже широкие кустистые брови поседели.

Валя Герасимова стояла рядом и горестно смотрела на меня, едва удерживаясь от слез.

— Сходи к моему отцу, — сказала она, прощаясь. — Сходишь? Дай слово!

Я удивленно поклялся, что схожу. Почти все просили меня сходить к их родным. Словно они оставались на Марсе.

Лизе я махнул рукой издали. Марк ей все объяснит.

— Что мы все провожаем и провожаем! — грустно заметила Валя.

Пассажирский рейсовый вертолет опустился на плато. Марк и Леша помогли мне подняться. Мне было так плохо, что я даже не выглянул в окно.

Глава двенадцатая Я УЗНАЮ…

Бедный Михаил Михайлович, досталось ему за дорогу. Он не мог даже подремать. В Магадане медсестра сделала мне укол. А Михаил Михайлович на свой страх и риск дал снотворное, и я проспал всю ночь, пока мы летели на высоте десяти километров — над Великой тайгой.

Рано утром я проснулся освеженный и вне себя от нетерпения увидеть Москву, бабушку, маму. Не выдержал, взглянул в окно — мы уже снижались — и почувствовал приступ воздушной болезни. Тьфу!

На аэродроме нас ждали мама и бабушка. Расставаясь с Михаилом Михайловичем, я горячо поблагодарил его за все заботы и очень просил заходить. Бабушка тоже тепло поблагодарила его. Мама нетерпеливо кивнула головой. Мы сели в такси.

— Что с тобой? — испуганно спросила бабушка. — Ты болел?

— У меня была операция. Расскажу дома…

Мне было тяжело разговаривать в машине. Такси попалось старенькое. Очень трясло, и я боялся, как бы опять, чего доброго, не пошла кровь горлом. Но я не отрываясь смотрел на бабушку и не выпускал ее руки. (Мама села рядом с шофером.)

Бабушка ничуть не изменилась. Все такая же энергичная, живая, худощавая, насмешливая. Зеленые глаза блестят как прежде, нисколько не потускнели. И те же роговые очки, сквозь которые она видит насквозь всех людей. Только теперь она смотрела на меня с ужасом. Я успокаивающе сжал ее руку и отвернулся к окну.

Как я соскучился по бабушке, по маме! И как я стосковался по Москве! У меня комок в горле стал при виде ее улиц, таких знакомых и родных. Сколько новых домов, переходов. Москва все строится. Милая, дорогая моя Москва! Я подумал, что самое большое счастье на свете — возвращение в Москву. Где бы ты ни был, как бы далеко ни заехал, всегда возвращаться в Москву! Но воздух был тяжел. Придется привыкать заново.

— Ничего, бабушка, теперь уже все в порядке! — сказал я поспешно, потому что бабушка, кажется, собиралась заплакать.

— Как воняет бензином, — возмущенно заметила мама.

Дома все блестело чистотой, натертый паркет желтел, как солнце. Стол они сервировали заранее. Вино, живые цветы. Пахло скипидаром, папиросами, пирогом, мамиными духами — невыразимо приятный запах родного дома.

— Коленька, может, примешь сначала ванну? — спросила бабушка.

Ванну так ванну! Я наскоро вымылся, сберегая силы для разговора. Только бы не пошла кровь — перепугаешь их!

И вот мы сидим втроем за круглым столом, и бабушка заботливо подкладывает мне на тарелку всякую всячину.

Все же бабушка постарела, дома я разглядел. Прибавилось морщинок, прямые, черные, подстриженные «под горшок» волосы поседели на висках.

А мама… Мама помолодела. Никогда она еще не была столь красивой, обаятельной. На ней переливалось зеленое платье под цвет ее глаз. Она подчеркнуто не применяла никакой косметики, даже губы перестала красить. И шея у нее была нежная, белая — молодая. Сколько ей лет? Тридцать девять? Ей и тридцати не дашь.

— Коленька, что с тобой произошло? Краше в гроб кладут! — спросила опять бабушка дрогнувшим голосом.

— Что за операция? — поинтересовалась мама.

Я рассказал всю историю, начиная со встречи в зимовье. Пришлось кое-что убавить, так как они очень расстроились.

— Хорошо, хоть в армию теперь не возьмут! — сказала мама. (Она этому радовалась! «Ты теперь не солдат».)

— Поистине, нет ничего страшнее деятельного невежества! — сказала бабушка о Гусе.

— Хорошо сказано, я запишу!

— Запиши. Это слова Гёте.

Я действительно записал, не медля.

— Значит, на Север ты больше не поедешь… — проговорила мама с большим удовлетворением. Она теперь ненавидела Север, не могла простить «загубленные годы»— Надо устраиваться в университет.

— В университет не устраиваются, а поступают, — поправил я маму.

— Что же теперь делать? — сокрушенно вопросила бабушка. И, подумав, ответила сама себе: — Первым делом надо подлечиться. Завтра приглашу профессора, посоветоваться.

Мама посмотрела на крохотные золотые часики-браслетку, напряженно сощурив глаза. Тогда я не понял, хотя отметил эту напряженность. Но когда потом она просматривала новый номер журнала «Театр», я понял — у нее развивалась возрастная дальнозоркость, и она стыдилась этого и скрывала. Несмотря на то что у нее от напряжения ежедневно болела голова, мама ни за что не хотела заказать себе очки.

Мама поцеловала меня и ушла. Она опаздывала на репетицию. Мы остались с бабушкой одни.

Прежде всего мы обнялись и расцеловались. При маме мы стеснялись проявлять свои чувства. Мама была ревнива и упрекала бабушку, что она отняла у нее сына. Затем мы уселись в уютной бабушкиной комнате на диван, и бабушка рассказала мне о семейном несчастье.

Начал я:

— Кто он такой? Наверно, артист? Бабушка с досадой покачала головой.

— Почему именно артист? И разве в этом дело? Столько лет создавала семью и теперь ее разрушает. Взрослый сын, Дмитрий так ее любит! Какая слепая жестокость. Отказалась говорить с ним по радио. Перед микрофоном выступали жены, дети. А у Дмитрия — теща. Я от стыда сгорала. А каково мне было на старости лет врать в микрофон, выгораживать ее?

— Бабушка… Все же я хочу знать, кто он такой? Бабушка окончательно расстроилась и прошлась по комнате.

— Я покурю, — сказала она. Взяла папиросы и вышла на кухню.

На ней был синий свитер и серая юбка, чуть ниже колен. Ноги были еще стройные, и шагала она легко. Просто пожилая женщина. А курить ей следовало бы бросить. Я пошел за ней.

— Тебе же нельзя — дым, — сказала она. Бабушка сидела на подоконнике и курила. Я стал в дверях.

— Бабушка, у этого человека семья?

— Нет у него семьи! — с яростью сказала бабушка и затянулась.

— Я его знаю?

Она молчала. Почему ей так не хочется о нем говорить? Все равно же придется.

— Бабушка, я наконец желаю знать, кто этот человек.

— Ты же болен, Коленька. Тебе нельзя волноваться… — в отчаянии сказала она. — Лиля возвращается к своему первому мужу… Мы от тебя скрывали… Но все равно мама тебе расскажет. А ты совсем болен. Иди ляг…

Я действительно пошел и лег. Что-то мне стало нехорошо. Мутило. Бабушка всполошилась и заставила меня выпить виноградный сок и пустырник, который «успокаивает в четыре раза сильнее, чем валерьянка».

Потом она села возле меня.

— Прежде всего, Коленька, знай, что Дмитрий благороднейший человек. Ни у кого он не отбивал жену. Когда он познакомился с твоей матерью, Николая уже не было в Москве. Он был на Баренцевом море. В Кандалакшском заповеднике… Я вот иногда думаю. То, что Лиля ездила с Дмитрием по Северу, не было ли искуплением за ее предательство? Может, она хотела доказать себе самой и людям, что не боится суровых условий, что дело только в любви?

— Бабушка! — взмолился я. — Да объясни ты мне все толком. Ведь я ничего не понимаю.

— Ты думаешь, я понимаю? — озадаченно произнесла бабушка и потянулась было за папиросами, но взглянула на меня и раздумала курить.

— Первый муж мамы тоже, что ли, ученый? — расстроенно спросил я.

Какому сыну понравится, что у его матери был еще один муж! Бабушка как-то странно смотрела на меня.

— Да, ученый. Биолог и генетик. Николай Иванович Успенский. Лиля познакомилась с ним случайно, в библиотеке. Он только что окончил тогда университет. Его оставили при кафедре. Он уже на третьем курсе печатал научные работы. Какой-то он был — и, вероятно, остался—незащищенный в жизни. Думаю, хоть Лиля мне и дочь, что для него встреча с ней была большим несчастьем. Я не спросил почему. И так все было ясно.

— Они не имели квартиры и поселились у меня, — продолжала бабушка, все так же странно смотря на меня. — Втроем в одной комнате… Очень он ее любил — Лилю. Больше, чем она его. Вместе они были мало. Лиля готовилась к дипломному спектаклю. Потом к дебюту в театре. А Николай дни и вечера проводил в лаборатории. Даже заболев — а болел он часто, — рвался в лабораторию. Это теперь он окреп немного физически — морской воздух его закалил. Болезненный-то болезненный, а вот, поди ж ты, не уступил…

— Я опять не понимаю, — напомнил я угрюмо.

— Ты, наверно, слышал о сессии ВАСХНИЛ сорок восьмого года? Проблемы генетики обсуждала вся общественность. Генетиков обвиняли в идеализме, морганизме и прочем. Вот тогда Лиля и испугалась. Она не могла понять, как мог Николай открыто и прямо бросить вызов своим противникам в науке, сказав: «Вы ошибаетесь!» Уговаривала его «признать ошибки». А он вместо этого уехал на Баренцево море. Лиля даже не захотела с ним проститься. Я его провожала, беднягу. Переписывалась с ним все эти годы и даже ездила к нему. Он так и не женился. Однолюб. Весь ушел в работу. Истинные друзья поддержали его как могли и как умели. Особенно одна женщина… Она посылала ему посылки, литературу, сама делала для него переводы статей, доставала необходимые приборы. Хотя очень была занята. Ты ее знаешь… Ангелина Ефимовна Кучеринер.

— Ангелина Ефимовна?!

— Да. Это через нее познакомилась Лиля с Дмитрием. Ты не устал, Коленька? Может, подремлешь?

Я сделал яростный жест. Какая тут, к черту, дремота? Тогда бабушка продолжала:

— Николай работал в заповеднике орнитологом. Опубликовал ряд статей и ценнейшую монографию о птицах. Я ее тебе потом покажу.

— Покажи сейчас.

— Завтра. Далеко заложена. Так вот… Еще на последнем курсе университета он сделал открытие… Его открытие признано всеми — и у нас, и за границей. В пятьдесят шестом году Николай Иванович вернулся в Москву как победитель. Однажды они с мамой случайно встретились и проговорили всю ночь напролет. Ходили по улицам и разговаривали.

— Но как же он простил маме… этот Успенский?

— Да так уж, видно… простил.

— Ты его очень любишь! — сказал я ревниво. Мне было обидно за отца. А этого неизвестно откуда взявшегося биолога я уже ненавидел, хотя не мог не уважать.

Бабушка грустно и тревожно посмотрела на меня.

— Видишь ли, Коленька, то, что Лиля сейчас бросает Дмитрия, так же подло и жестоко, как было подло и жестоко бросить Николая в тяжелый для него час. Я останусь здесь. Разве что Дмитрий потом женится и не захочет меня видеть в своем доме. Ведь я долго его и знать не хотела…

Бабушка вдруг заплакала, жалко искривив лицо. Я никогда не видел ее плачущей, и у меня сердце зашлось от жалости к ней. Но я дал ей выплакаться.

— Какие два человека попались на ее пути, и она испортила жизнь обоим! — сказала сквозь слезы бабушка. — Не сумела я воспитать свою дочь… Была девочка забавная, умная, ласковая. Когда же, когда она превратилась в сумасбродную эгоистку? Даже сына не могла любить… единственного. Даже искусство… Ведь себя в искусстве она любит больше самого искусства. Она возненавидела Гамон-Гамана, своего лучшего учителя и друга, только за то, что он говорил ей горькую правду. Собирается переходить в другой театр… Единственное утешение у меня, что воспитала человеком внука. А может, это просто… генетика?

Она рассмеялась сквозь слезы. Я сел рядом и обнял ее.

— И генетика, и воспитание: если во мне есть что хорошего, то все от бабушки!

— Спасибо, Коленька!

— А что, если мне поговорить с этим Успенским? Бабушка смутилась:

— Ты еще болен. Потом…

Бабушка накрыла меня пледом и вышла. Я закрыл глаза… Но какой уж там сон… Что-то меня тревожило. Бабушка определенно не все мне сказала. У нее не хватило решимости. Почему у нее было такое смущенное лицо? Почему она так странно на меня смотрела?

Я быстро сел на постели. Потом встал и открыл форточку. Я задыхался.

Что же… что же… Ну, конечно, та сессия… Она же происходила в августе сорок восьмого года… А я родился в апреле сорок седьмого. Я уже был…

Значит, значит… мой отец — этот Успенский. Марк, друг мой, как мне трудно сейчас! И хотя я уже взрослый парень и даже мечтаю жениться на любимой девушке, узнать это нелегко. Я его люблю, своего отца, и никогда не примирюсь с тем, что он мне вовсе не отец. Он мой отец, мой отец!.. Я не могу его потерять. Если мама уйдет, мы останемся с ним. Но в каком мы глупом положении — и бабушка, и я! Может, папа теперь нас и знать не захочет?

Бабушка сидела на кухне, не зажигая огня. Уже смеркалось. Я остановился в дверях.

— Этот Успенский — мой отец?

— Да, Коленька.

— Он хоть раз в жизни вспомнил, что у него есть сын? — Он никогда не забывал. Когда ты был маленький и он приезжал, я водила тебя к нему. А когда…

— Вот уж не помню.

— Ты был совсем маленький. А когда подрос, я писала о твоих успехах в школе, посылала твои фотографии. Он очень хороший человек.

— Папа меня усыновил?

— Да, Дмитрий очень хотел иметь сына, но Лиля… Она чуть не умерла во время родов и больше ни за что не хотела иметь детей. И он усыновил тебя. Он начал воспитывать тебя.

— Понимаю. А ты называла его мистером Мордстоном.

— Да. Я считала его суровым отчимом, а он… он только хотел быть отцом. Он боялся, что ты вырастешь болезненным.

Я повернул выключатель. Бабушка стала готовить чай. Глаза ее были заплаканы.

После чая мы сели у телевизора. Говорить не хотелось. Передавали хороший концерт из Ленинграда.

Мама пришла ночью, когда я уже спал.

Глава тринадцатая СНОВА ВДВОЕМ С БАБУШКОЙ

Утром я проснулся с ощущением беды. Мне показалось, кто-то плачет. Я наскоро оделся и вышел. Мама что-то делала у себя в комнате, а бабушка сидела на кухне, но не плакала. На плите выкипал чайник. Я выключил газ.

— Лиля уходит… — сказала бабушка шепотом. — Николай получил квартиру, и она уходит к нему.

Заспанный, вихрастый, я бросился в мамину комнату.

Она укладывала в чемоданы свои платья. Гардероб был открыт настежь и наполовину пуст.

— Мама! — позвал я в отчаянии. — Мама, что ты делаешь? Подумай!

— Я ухожу от Дмитрия, — трагически произнесла мама, — он тебе не отец. Я ухожу к твоему отцу. Кстати, он очень хочет тебя видеть. Я сделала ошибку, когда разрушила семью. Теперь я хочу эту ошибку исправить. Все-таки у нас сын!

— Нет у вас никакого сына! — вне себя закричал я. — Двух отцов не бывает. У меня только один отец, чью фамилию я ношу, кто меня воспитал. Как тебе не совестно, мама!

— Почему мне должно быть совестно? — невыразительно спросила мама. — Николай — мой муж, отец моего сына. Он меня любил все эти ужасные годы, когда я скиталась с Дмитрием по Северу. Подумать только, ради Дмитрия я окончила геологический факультет! А теперь Дмитрий меня ни во что не ставит. Он эту дурнушку Валю Герасимову любит больше меня. Он просто от нее в восторге. Ведьму Ангелину Ефимовну ставит выше меня. Это проклятое плато, отнявшее у моего сына здоровье, отняло у меня любовь мужа. Я ненавижу это плато! Я ненавижу всех на нем. И Дмитрия ненавижу!.. Я совсем одна, меня никто не любит. Я так одинока, а в театре — одна недоброжелательность и зависть. Даже Гамон-Гамана отступился от меня. О, я неудачница! А перед Николаем я так виновата, что больше некуда…



Мама сидела на полу возле чемодана и рыдала так горько, что у меня стеснило сердце. Я сидел на кончике стула, смотрел на нее и молчал.

В комнату вошла бабушка. Ее глаза горели, как у кошки.

— Убедила мальчика? — накинулась она на маму. — Я же по его лицу вижу, что убедила. Я все слышала, что ты ему говорила. Ты неправа, Лиля. К жизни надо относиться серьезнее. Дмитрий, может, не влюблен в тебя больше как юноша, но он предан тебе как жене, считает Колю своим сыном и очень любит его. И тебя любит. Как же можно нанести ему такой удар? Подумай, Лиля!

У мамы задрожали губы.

— Я знаю, он будет уязвлен, — воскликнула она, — несчастен! Он привык ко мне. А я не хочу быть ни для кого привычкой, терпением… Николай же до сих пор любит меня именно как юноша. Это трогательно и прекрасно. Оставьте меня в покое! Не мешайте мне жить!.. Коленька, помоги мне запереть этот чемодан. Очень тугой замок.

Я помог. Потом вызвал для мамы грузовое такси. Из мебели она взяла лишь трюмо, перед которым разучивала роли, и секретер с откидным столиком.

Мы простились тепло. Не мог я на нее долго сердиться. Что-то в ней было детское. Мама-куколка! Может, ей действительно было с папой неуютно? Разные они люди.

Не мне судить своих родителей. Еще неизвестно, как я сам построю свою жизнь. А что жизнь — очень сложная штука, мне уже было ясно.


Я ходил по квартире, в которой родился и вырос, рассматривал все новыми глазами. Квартира у нас трехкомнатная: самая большая — мамина, затем кабинет отца, где я пока обосновался, и угловая, с балконом, — бабушкина. Возле кухни была еще крохотная комнатка, в которой я спал с открытым окном, когда меня начали закалять. Теперь там была столовая.

Лишь теперь я разглядел, как эти комнаты разнятся одна от другой.

Мамина комната была обставлена наисовременно. Мебель синевато-зеленоватых тонов, низкие столики, разборные стеллажи, заставленные керамикой и художественным стеклом, две копии с картин Николая Рериха: «Скалы, покрытые льдом» и «Горное озеро». Эти копии заказывал отец. Эскизы декораций к спектаклям, где она играла. У окна — папоротник в декоративном горшке, на полу — серый ковер. Из книг главным образом пьесы и стихи.

Я немножко переставил мебель, чтобы закрыть голые стены там, где стояли трюмо и секретер, подумав с горьким чувством, что мама сейчас устраивает свое новое гнездо…

Папин кабинет — типичное обиталище ученого. Карты, рукописи, полки, забитые книгами до потолка, огромный старомодный письменный стол, за которым так удобно работать, обложившись книгами, журналами и записными книжками. На длинной мраморной полке редкости вывезенные из путешествий. Одна стена увешана портретами его любимых ученых: Вавилов, Капица, Черский, Ландау и другие, а также космонавтов — Гагарин, Феоктистов, Комаров.

Потом я заходил к бабушке, и меня охватывал дух домовитости, теплоты жилья. Цветущие растения в горшках, фотографии артистов с дарственными надписями, мой увеличенный портрет в пятилетнем возрасте. Мама в роли Барабанщицы, а в шкафу много интереснейших старинных романов — русских и английских. Тахта накрыта клетчатым пледом, перед телевизором большое удобное кресло.

Мои вещи бабушка аккуратно сложила в шкаф, что стоял в коридоре. Я долго рассматривал школьный глобус, готовальню, краски для рисования, сохранившееся школьное расписание, тетради, футбольный мяч, фотографию лохматого битлса — какой я был мальчишка!

Я лег на свою постель в папином кабинете и закрыл глаза — болело в боку и было трудно дышать.

Бабушка возила меня к профессору-терапевту. Я был очень удивлен, узнав, что он ухаживал за бабушкой, когда она училась в гимназии.

Профессор предложил мне лечь в больницу для всестороннего обследования, но я наотрез отказался: я о больнице вспоминать не мог без содрогания. Профессор сказал, что теперь главное — время. Ну, и, конечно, питание, чистый воздух, душевный покой.

— А учиться можно? — спросил я, прощаясь со стариком. Он вышел проводить нас в захламленную переднюю, где пахло нафталином.

— Учиться можно и надо. Но особенно не переутомляйся. Значит, не пожелал кукарекать? Молодец! На этом и держись, Николай. Не кукарекай никому. Не дай бог такое вспоминать на старости лет!

Он проводил нас до лифта. Я подумал с грустью, что этот величественный профессор, кажется, кому-то «кукарекал» в минувшее время и это отравляет ему старость.

Я пока не звонил и не ходил ни к кому — мне нужно было немножко поправиться после всех испытаний. Побыть дома одному с бабушкой. Мы с ней говорили дни и вечера. Я рассказал бабушке о Лизе Абакумовой, о дружбе с Марком. Рассказал даже о Казакове. О его любви к Лизе.

Последнее почему-то потрясло бабушку.

— Значит, ты лежишь здесь больной и бессильный, а Женя в это время добивается благосклонности твоей невесты? Никогда не думала, что он такой негодяй!

— Почему же негодяй? Он даже не знает о нашей любви.

— Отчего же ты ему не сказал?

Я добросовестно подумал: отчего не сказал?

— Наверно, потому, что он считает меня мальчишкой и вряд ли отнесся бы серьезно к моему чувству.

— Если Лиза тебя любит, то ему придется отнестись к этому серьезно.

Мы помолчали, раздумывая.

— Рано ты встретил свою единственную… — сказала бабушка. (Мои слова!) — Не знаю, что из всего этого выйдет. А девушка, кажется, действительно незаурядная. Тебе пора пить лекарство.

И бабушка шла за таблетками, каплями или готовила мне очередной завтрак и огорчалась, что у меня совсем кет аппетита.

Я обнаружил массу интересных книг. И научных (у папы), и романов (у бабушки), и пьес (у мамы).

Когда мы уставали разговаривать, то я читал лежа, поудобнее пристроив свет, а бабушка усаживалась с книгой в кресле. Она не любила читать лежа. Если было что-нибудь интересное по телевидению, то смотрели телевизор. Иногда мы притаскивали из маминой комнаты магнитофон и слушали голоса птиц. Однажды бабушка сказала:

— Ты прирожденный домосед. Еще в детстве для тебя самым большим удовольствием было остаться дома с интересной книгой.

Насчет домоседства она была права. Где бы я ни был, куда бы ни забрался, самыми счастливыми для меня будут часы, проведенные над любимыми книгами или в беседе с близкими друзьями. Но это редкие часы раздумья и радости. Жизнь же состоит из действия. Весь вопрос в том, чтобы выбрать правильное действие и не ошибиться. Не ошибиться — значит действовать по призванию.

— Совсем ты стал взрослым. Мужчина! — сказала бабушка с гордостью и печалью. — А ты уверен, что выбрал правильное действие?

— Представь, совсем не уверен. У меня какое-то смутное чувство, что я вот-вот найду… Что я близок к какому-то жизненно важному для меня открытию. Но, может, это ложное ощущение? Может, оно будет меня преследовать всю жизнь? Есть счастливые люди, у которых призвание проявляется еще в детстве. Мне нравится научная работа, но мне как-то все равно — буду ли я лаборантом или доктором наук.

— У тебя совсем отсутствует честолюбие? — удивилась бабушка.

— Наверное, отсутствует. Но ведь не у всех ученых является двигателем честолюбие, это лишь у плохих. Настоящих ученых побуждает работать ненасытный научный интерес. А меня почему-то больше всего интересуют сами люди. Из всех тайн мироздания самое интересное и непостижимое — это человек.

Бабушка с интересом посмотрела на меня.

— Ты любишь людей? — спросила она.

— Очень. Независимо от их профессии и взглядов. Не всех, конечно. Я ненавижу таких, как этот Гусь или дядя Марка.

Вечером в субботу неожиданно пришли Ангелина Ефимовна с мужем. Она только что вернулась из командировки во Францию, узнала, что я здесь, и тотчас, не отдохнув, примчалась к нам. Она то сжимала меня в объятиях, то принималась охать: «От тебя остались кожа да кости. Эт-то ужасно! Не-г-годяи!» Селиверстов, милый, добрый Селиверстов, стоял рядом и сокрушенно рассматривал меня близорукими глазами.

Бабушка взволнованно накрывала на стол в бывшей маминой комнате. Шутка ли, сама академик Кучеринер пожаловала в гости. Ох, хорошо, что Лили нет дома, она бы еще, чего доброго, надерзила.

Но Лили нет и не будет больше в этом доме (Черкасов-то не умеет прощать!). Потому и пришла Ангелина Ефимовна.

Я рвался рассказать ей скорее об обсерватории, но Ангелина Ефимовна от нетерпения все время меня перебивала. Я знал это за ней. Папа называл это ее свойство психологическим парадоксом.

Наскоро выпив чаю и съев коржик, Ангелина Ефимовна подперла подбородок рукой и скомандовала:

— Говори!

Я рассказал все подробно, как рассказывал бабушке, только перенес акцент со своей истории на взаимоотношения коллектива и директора обсерватории. Ангелина Ефимовна не перебивала, если не считать невольных реплик, вроде: «Ну, знаете!», «Эт-то ужасно!», «Ух ты!», «Нег-г-годяи!», «Идиоты!».

Глаза ее так грозно сверкали, что бабушка с непривычки оробела. Даже Селиверстов струхнул. Он вообще явно побаивался своей грозной супруги.

Я рассказывал часа два, пока не закашлялся. Кровь горлом больше не шла (дома и стены лечат!), но я покрылся весь потом и стал задыхаться. Все же я выложил все, несмотря на страдания бабушки.

— Совсем захекался, — бормотала она.

— Так… Стоило мне уехать… Зач-чем я на это согласилась? Если бы я не уехала, ничего бы не случилось с тобой (интересно, как бы она удержала Гуся?) и сотрудники работали бы спокойно. Никто бы не терзал им нервы.

— Ангелина Ефимовна, с вами согласовывали назначение Казакова?

— Черта с два! Меня поставили перед совершившимся фактом. Я бы никогда не допустила Казакова в нашу обсерваторию!

— Из-за истории с Абакумовым?

— Не только. Ты знаешь, почему он ушел из института, где работал?

— Почему?

— В своей работе он столкнулся с новыми неизвестными фактами. Эти факты целиком опровергали теорию его научного руководителя академика Б.

— Того самого, что вы теперь заменили?

— Да. После этого случая он предпочел уйти в отставку. Но ты слушай… Женя, вместо того чтобы заявить об этих новых фактах, скрыл их. То есть пошел на прямой подлог.

— Но для чего, не понимаю.

Я страшно разволновался, и бабушка накапала мне пустырника. Я залпом выпил, чтобы отвязаться.

— Заявив об этих новых фактах, он тем самым выступил бы против своего руководителя. А за ним был авторитет двух веков.

— Аристотелю виднее?

— Вот именно.

— А какие это были факты?

— Ты не поймешь. Кончай скорее институт.

— Ну, как-нибудь попроще. Тетя Геля!

— Попроще… Ну, теория до сих пор связывала происхождение пород и руд с магмой — огневым расплавом, прорвавшимся из неведомых глубин. Летом прошлого года Женю командировали в один из районов Урала: его научному руководителю нужно было кое-что уточнить для одной важной статьи, а сам он давно уже никуда не ездил. Он только что выпустил монографию, результат многолетнего труда, в которой доказывалось, что этот район — классическая зона сплошного развития крупнозернистых гранитов. Ну вот, а Женя, к своему удивлению и ужасу, не увидел в этом районе сплошного развития гранита. Выходы крупнозернистых гранитов — это только жильные тела, рассекающие измененные немагматические (осадочные) породы. Контраст того, что утверждалось в книге почтенного метра, с тем, что узрел Казаков, был настолько велик, что наш Женечка опешил. Перед ним раскрылись новые горизонты. Ему удалось выявить новые законы поисков полезных ископаемых, в частности слюды. Не знаю, что он там пережил и передумал, как мог решиться на такое, но он не стал опровергать своего учителя.

— Лжеучителя! — глубокомысленно поправил я.

— Никогда не ожидал от него… — смущенно пробормотал Селиверстов.

— Так он предал науку, так он предал истину! — резко сказала Ангелина Ефимовна. — Но с ним был вместе один аспирант. Он и разоблачил беспринципность Жени и невежество его учителя. Скандал был ужасный. Женечка позвонил мне среди ночи. Состояние у него такое, хоть стреляйся. Я пригласила его приехать немедленно. В четыре часа ночи мы пили чай и обсуждали выход из создавшегося положения. Я, конечно, задала ему хорошую головомойку, посоветовала ехать на плато: северный ветер продует ему мозги.

— Так это вы его послали?

— Не директором же, черт возьми! Он поблагодарил меня за совет. Я даже не ожидала, что он им воспользуется. А назавтра он, оказывается, предпринял меры, чтобы его послали на плато директором. А поскольку Герасимова не имела ни научной степени (когда она наконец защитит кандидатскую?), ни Жениного нахальства, то его и назначили директором. Я узнала, когда назначение было одобрено и утверждено. Вот каким стал наш Женя. Откуда у него это? — Ангелина Ефимовна грустно задумалась. — Что же ты думаешь делать? — переменила она тему. — Учиться?

— Да. Заочно.

— Почему заочно?

— Я ведь не увольнялся из обсерватории. У меня пока инвалидность. Подлечусь. Поступлю летом в университет на заочное отделение — если удастся, конечно. И вернусь на плато работать и учиться.

— С одной четвертью легкого? Тяжело тебе будет, Николай…

— Конечно, тяжело. Думаете, в Москве легче? Я все время задыхаюсь.

— Тебе бы на юг… — вздохнула бабушка. — Хочешь, и я с тобой поеду?

— Что я буду делать на юге? Томиться? Ангелина Ефимовна пытливо посмотрела на меня.

— Нельзя допускать, чтобы пропал год. Ты ведь окончил школу с золотой медалью?

— Да. А что?

— Я тебе позвоню на днях… Пока об этом ни слова. Я немножко суеверна.

«Немножко»! Ангелина Ефимовна была очень суеверна. Верила в сны, телепатию, приметы. Когда разбила нечаянно зеркало, несколько дней ходила мрачнее осенней вьюги.

Мы еще долго разговаривали.

Уезжая, Ангелина Ефимовна поцеловала меня и спросила тихонько:

— Ты все знаешь?

— Да. Бабушка мне рассказала.

— Бедный Николай! Вторично сделать ту же самую ошибку. Не понимаю. Ему очень хочется тебя видеть.

— Я ведь… пока не выхожу. Врач велел лежать.

— На такси… Если получше укутаться.

— Я не могу пока их видеть вместе. Мне обидно за отца. Я все равно люблю, как отца, лишь… Черкасова. Я не могу любить этого Успенского. У меня не укладывается, что мой отец— он.

— Понятно, все понятно. Эт-то ужасно! Но пожалей и его. О, мерзавка! Прости. А что, если вам встретиться у него на работе?

— Хорошо, как хотите.

— Ну, прощай. Я тогда позвоню.

Глава четырнадцатая «Я ЕГО ЛЮБЛЮ»

«Вся наша жизнь полосатая!» — всегда говорила Ангелина Ефимовна, подразумевая чередующиеся полосы удачи и невезения.

Мне суждено было пережить еще один сокрушающий удар — самый тяжелый и опустошительный, после которого наступило устойчивое равновесие однообразных удач, и я должен был учиться жить, как и все люди, как будто ничего не произошло.

Накануне вечером позвонила Ангелина Ефимовна:

— Коля! Завтра к двум часам иди прямо к ректору университета (она растолковала, куда и как мне пройти). Скажешь, хочу продолжать дело отца. Как я и думала, уже есть отсев учащихся. Тебе установят срок сдачи экзаменов за предметы, которые ты пропустил. Ректор тебя ждет.

— Как же… откуда он меня знает?

— Ему о тебе писала Валя. Много рассказывала я, твой отец. Он тебя знает. Ректор, профессор Герасимов, отец Вали.

— Биофизик?

— Да.

— А-а… Вот почему Валя так настойчиво просила меня навестить ее отца. Марк ему писал… Мы думали, что однофамилец.

— Нет, это ее отец. Славный человечище!..


В 11 часов утра, тщательно выбритый, в новом сером костюме, белой рубашке, демисезонном пальто и кепке, я весело спускался по лестнице. Было четвертое апреля. За немытыми стеклами сверкало солнце, во дворе звонко кричали и смеялись ребятишки.

Почтовый ящик был полон, и я открыл его. Мне было три письма! Газеты я положил обратно, не хотелось возвращаться назад.

Письма были от Лизы, Марка и этого чудака Сергея. Я решил их прочесть в ближайшем сквере.

Еле сдерживая радость (мне хотелось пройтись колесом), я вышел из нашего Старосадского переулка, спустился по улице Богдана Хмельницкого и, выйдя в скверик, сел неподалеку от памятника гренадерам. От буйного весеннего воздуха у меня слегка кружилась голова.

Пока я надрывал осторожно конверт, Лиза была рядом. На ней было узкое черное платье с круглым воротником, открывающим высокую шею. Черные глаза смотрели на меня доверчиво и вопрошающе.

«Ты будешь моей женой?»

«Буду».

Чего же я боюсь? Почему держу письмо в руках, пытаясь угадать, что в нем.

«Дорогой Коленька!

Прости меня, что я дважды предала тебя… Если можешь простить. Я ничего не могла поделать. Вчера я стала женой Казакова. Мы ходили в Черкасское и там зарегистрировали в загсе наш брак. С нами пошли Ведерников и Бирюков.

Никакой свадьбы не праздновали. Женя говорит, что это наше личное дело. К тому же он знает, что его в обсерватории не любят. Просто, когда вернулись на плато, выпили вчетвером по бокалу шампанского.

Папа нарочно ушел на охоту, на целых три дня. Он тебя любит, как родного сына, и мечтал, что мы поженимся.

Я тоже тебя люблю, как родного брата. Но Женя мне дороже отца, матери, дороже тебя, дороже всех на свете. Я ему очень нужна… Не только как жена, но и как друг, потому что у него совсем нет друзей и он очень одинок. Никому я так не нужна, как ему. У тебя любящие родители, бабушка, такой друг, как Марк, и не только Марк — тебя же все так любят, поголовно все. Даже Ведерников и Бирюков, которых мы пригласили на церемонию, были подавлены и огорчались за тебя. Даже Сергей. Марк теперь на меня смотреть не хочет.

А Женю, кроме меня, никто не любит. А ведь он неплохой человек. Я помогу ему стать другим, таким, как ты, душевно щедрым. Вряд ли Женя сумеет сделать меня счастливой, как сумел бы ты, но я его люблю и не могу без него жить.

Мне очень горько, что муж мой ненавидит моего отца, но Женю тоже можно понять. Он мне все рассказал. Боюсь, что они никогда не примирятся — Женя и отец.

Прощай, Николай. Не держи против меня обиды. Ты еще встретишь хорошую девушку — лучше меня. Я ей немного завидую.

Лиза Абакумова».


Я медленно вложил письмо в конверт. Ну, вот и все. Потом встал и пошел. Ходил я долго, даже не помню где. Да это и не важно… Опять сидел, согнувшись, на скамейке в каком-то пустынном сквере.

Значит, это было прощание навсегда. «Ты будешь моей женой?» — «Буду». Вот и все. Я потерял Лизу. Навсегда. Надо приучаться жить, не думая о ней. Но разве это возможно? Как вообще жить?

Я закрыл глаза. И река текла надо мною. Я замер, согнувшись на самом дне. Даже когда Гусь бил меня, мне не было так больно. Три часа протекли надо мною. Неужели только три часа? Я стал старше лет на десять.

Я вышел на какую-то улицу. Мимо проехало такси с зеленым огоньком. Я выбежал на дорогу и замахал руками, шофер остановил машину. Теперь не особенно опоздаю в университет.

< Минут через двадцать я входил в приемную. Ректора ждать пришлось недолго. Секретарша пригласила меня. Я вошел в огромный кабинет. Профессор Герасимов, улыбаясь, шел мне навстречу. Но улыбка быстро сошла с его полного, румяного лица.

— Тебе плохо? — спросил он с тревогой, кладя руку мне на плечо. — Или… что-нибудь случилось?

— Да. Случилось…

Он потащил меня к дивану и почти силой заставил сесть, потому что я зачем-то упирался. И сам сел рядом.

— Ну, выкладывай, Николай, что случилось. Ведь мы с твоим отцом друзья…

— С которым? — вырвалось у меня, прежде чем я понял, что это черт знает что. Но ведь это был профессор Герасимов. Он и глазом не моргнул.

— С обоими, — сказал он просто, — оба хорошие ребята. Можешь гордиться тем и другим. Тебе повезло, парень. Бывают отцы, которые позор не только для сына, но и для общества. Я бы на твоем месте с ним повидался.

— Вам Ангелина Ефимовна все рассказала?

— Она мой друг со школьной скамьи. Ну, так что случилось?

Я молчал. Язык не поворачивался. Но так как он смотрел на меня с нетерпением, я молча отдал ему Лизино письмо.

— Черт возьми! — воскликнул он с яростным сочувствием, возвращая мне письмо. — Думаю, что эта девушка совершила самую большую ошибку в своей жизни. Казакова я немного знаю. Это талантливый ученый, но жизнь он начал с ложных предпосылок: что зло непобедимо и только с ним надо считаться. Жаль и Абакумова…

— Вы про него знаете?

— Валя мне все рассказывает. Но я уже давно ее не видел. Вот приедет защищать кандидатскую, тогда наговоримся. Но она что-то не торопится.

Он посмотрел на часы.

— Ну, мы с тобой еще как-нибудь потолкуем. Сейчас тебе, брат, не до разговоров. Я ведь сам когда-то терял любимую. Все понимаю… Кстати, этого Гуся еще не поймали? (И это успела ему рассказать Ангелина Ефимовна.)

— Нет. Скрылся где-то в тайге.

— Ну, а как сейчас со здоровьем? Учиться сможешь?

— Конечно. Доктор сказал, что легкое потом регенерирует. Будет, как прежде. Лет через пять.

— Так…

— Я хочу учиться на заочном. В августе мне возвращаться на плато. Я бы успел догнать. У меня хорошая память.

Герасимов долго смотрел на меня.

— Когда я читал это письмо… — сказал он, — то подумал, что ты больше никогда не вернешься на плато.

— Почему же? Из-за Казакова? Из-за Гуся? Но ведь плато… работа на нем… не зависит.

— Я понимаю. Ничего я не понимаю! Зачем тебе надо именно на это плато?

— Не знаю, как объяснить… Но я непременно должен вернуться на плато! Я же не побежден. Человека нельзя победить, пока он сам не признает себя побежденным. И вообще я же не увольнялся. Просто отпуск по болезни.

— Гм, почему бы тебе не поступить на дневное отделение? Это можно сделать. У тебя золотая медаль. Стаж работы на Севере… Студенческие годы вспоминаешь всю жизнь как самые счастливые. Я студентом голодал, стипендии не хватало. Помогать мне было некому. Подрабатывал на вокзале: грузил товарные вагоны. И все же какие светлые и радостные воспоминания… Ты работать и учиться заочно с одним легким не сможешь, просто физически. Да еще где-то за Чукоткой… Поступай на дневной. Закончишь университет и поедешь на плато!

Я задумался. Здоровье теперь было у меня самым уязвимым местом. Приехать на плато и свалиться, чтобы кто-то делал за тебя твою работу? Ухаживал ночами, как Марк? Но почему я должен непременно болеть? Ведь у меня пошло на поправку.

— Ты кем, собственно, хочешь быть? Интересует ли тебя наука?

— Меня интересует наша Земля, — сказал я негромко. — Не знаю только, выйдет ли из меня ученый… я бы хотел поступить на физический факультет. По специальности геофизика. Жаль, что нет такого заочного. Не знаю, как мне быть.

Герасимов усмехнулся, потрепал меня по плечу и перешел к письменному столу. Я последовал за ним. Он положил передо мной лист бумаги. Глаза его лукаво блестели.

— Пиши заявление на философский. Без философии, брат, теперь далеко не уедешь, будь то геофизика, или география, или хоть генетика…

Герасимов понял, что я еще не выбрал. Совет его был мудр, но я наотрез отказался.

— Чего же ты тогда хочешь?

— Буду летом сдавать на астрономическое отделение. Вернувшись домой, я молча обнял бабушку.

— Приняли?

— Да. Буду летом поступать. Бабушка вздохнула.

— Чего же ты вздыхаешь? Буду сдавать, как все люди. Вместе с Марком. На астрономическое отделение.

От удивления у нее мгновенно высохли слезы.

— Почему на астрономическое? А географическое?

Я промолчал. Силы мои были на исходе. Хоть бы не пошла горлом кровь.

— Ну и ну! — только и сказала бабушка. Она тревожно рассматривала меня.

— У тебя совсем плохой вид… Поешь — ив постель. Тебе рано было выходить из дому.

Я не возражал. Меня буквально качало от слабости, К своему удивлению, я съел обед. Затем послушно выпил лекарство и лег. Бабушка осторожно прикрыла дверь. Я не смог ей сказать о замужестве Лизы. Ректору университета мог, а ей нет. Она бы начала меня жалеть, и я бы, чего доброго, заплакал!

Я лежал один и думал о Лизе. А ей не легко! Пожалуй, с Казаковым ей будет одиноко и холодно. Такой человек. Ни света от него, ни тепла. И опять горе осилило меня. Словно я ее похоронил. Нет больше моей Лизы. Есть жена геофизика Евгения Казакова.

Бабушка постучала и вошла. Села возле меня, не зажигая света.

— Что случилось, Кузнечик? — так она спрашивала меня в детстве, когда в школе были неприятности и я хотел скрыть, но она всегда знала. Всегда. И я ей рассказывал в темноте. Рассказал и теперь.

— Дурочка, какая дурочка! — сказала она о Лизе. — Ух, негодяй! — о Казакове.

— Не то, бабушка, — возразил я. Он ведь ее действительно любит. Иначе бы никогда не женился на дочери Абакумова. Алексея-то Харитоновича он ненавидит.

Я дал ей прочесть Лизино письмо, после чего спрятал его подальше, чтобы не попадалось под руку. Уничтожить его я был не в состоянии, перечитывать больше не мог.

Письма Марка и Сергея мы прочли вместе. Оба мне от души сочувствовали, а Сергей даже спрашивал: «Не избить ли начальника? Только намекни, и мы его поучим…»

— Может, пусть это самое… поучат? — несказанно изумила меня бабушка и, махнув рукой, стремительно ушла на кухню,

В ближайшие дни я засел за учебу. Погода установилась мокрая, промозглая, дул пронизывающий ветер, на улицу я не мог и носа высунуть. И горе меня подтачивало. Вместо того чтоб уменьшиться, оно угнетало меня все сильнее. В занятиях было единственное спасение.

Я вставал в пять утра. Тихонечко, чтобы не разбудить бабушку, пил холодный, очень вкусный кофе, съедал яйцо, кусок пирога и садился заниматься.

За окном брезжил рассвет, настольная лампа бросала на бумагу круг, а я исписывал целые страницы формулами или решением примеров. Математика мне всегда нравилась, но никогда не казалась такой захватывающе интересной, не давала столь глубокого духовного наслаждения.

С небольшими перерывами для еды и отдыха я занимался до девяти вечера. Бабушка приходила в ужас и пичкала меня лекарствами и витаминами. Варила шиповник…

…На склоне плато растут густые заросли шиповника. Когда он цветет, запах его доносится до обсерватории. У Лизы тогда бывают исцарапаны руки. Она рвет его большими охапками и ставит в воду в глиняных кувшинах и стеклянных банках. А на щеках ее розовеет румянец, как на цветах шиповника. И волосы пахнут шиповником.

Боясь, что ей слишком тяжело далась эта «измена», как она называла свое замужество, я пошел на почту и дал ей телеграмму. Поздравил с замужеством и пожелал счастья.

Я действительно желаю ей счастья. Разве мне будет легче, если и она будет несчастна?

Глава пятнадцатая ЦЫГАНКА-МОЛДАВАНКА

Шел веселый месяц май, когда я наконец отправился навестить сестру Сергея Авессаломова. Я уже выполнил все поручения друзей — был у тетки Марка и у Нины Щегловой, которая мне очень понравилась. Отнес им подарки от Марка.

В городок Л. я приехал утром и тут же отправился искать детдом. Городок был маленький — больше дома в три окошечка, кое-где двухэтажные. Со всех сторон подступал лес.

На улицах пахнет хвоей, молодой листвой. Во дворах и палисадниках перед окнами цвела сирень. Детдом находился неподалеку от вокзала — здесь все было неподалеку, — и я скоро уже входил в огромный двор, держа в руке авоську с подарками. Двор был полон детей. Я прошел в дом. В коридоре около одной из дверей толпились ребята. Из-за двери доносился крик девочки и стук.

Едва я остановился, как ребята окружили меня, разглядывая во все глаза.

— Что там творится? — полюбопытствовал я. Ребята наперебой стали разъяснять:

— Танька-цыганка.

— Цыганка-молдаванка!

— В лесу ночевала! Костер разводила!

— Она не боится в лесу.

— Как же фамилия… этой Тани? — спросил я, чувствуя недоброе.

— Авессаломова, — угрюмо ответил мне паренек постарше. — А вам кого? — спросил он.

Мгновенно наступила самая полная тишина, которую еще выразительнее подчеркивали крик девочки и мерные удары о дверь. В ребячьих глазах зажглась такая жгучая надежда, что мне стало не по себе.

— Вы, может… чей отец?

— Брат? — спросил тот, что постарше.

— Мне Таню Авессаломову, — сказал я, — ее брат поручил…

— Брат Тани! — закричали ребята. Надежда в глазах угасла — словно свет выключили, а потом зажгли другой, меньшего накала: «К Таньке брат!»

Я хотел объяснить, но меня уже не слушали. Самые быстрые уже информировали Таню — стало тихо.

В это время в коридор вошли три женщины, в которых я почему-то сразу — чувства у меня, что ли, обострились— признал повара, воспитательницу и директора детдома. Так оно и оказалось.

Положение у меня было в высшей степени глупое. Таня перестала кричать и разглядывала меня. Я увидел

301

сверкающий глаз ё круглом отверстии, явно выдолбленном для удобства.

— Подожди, Танюша, — сказал я, — сейчас попробую достать ключ.

Осторожно раздвинув липнувших ко мне детей, я направился к директору.

Шесть глаз смотрели на меня настороженно. Я представился:

— Николай Черкасов — студент. Приехал по поручению Сергея Авессаломова узнать, как живет его сестренка. Таня Авессаломова.

На меня посмотрели еще подозрительнее.

— Сергея Авессаломова? Он ведь… в колонии. Вы что, из колонии?

— Я из Москвы. Но вы ошибаетесь… Авессаломов теперь работает в Арктике, в обсерватории, где и я работал. Меня просили узнать… Но я уже вижу… девочке здесь плохо.

Три пары глаз вознеслись к небу.

— Понятно, — произнесла директор. — Меня зовут Пелагея Спиридоновна. Пройдемте ко мне в кабинет.

Я последовал за ней. Ребята напряженно смотрели нам вслед.

— Трудный ребенок! — начала Пелагея Спиридоновна, едва села за свой стол. — Плохо влияет на ребят. Мы с ней замучились. Школьный врач всегда за нее… И учителя за нее… Но за ней нужен специальный присмотр, а у нас на одного воспитателя… Брат не собирается, конечно, ее забрать?

— Вряд ли… Он в Заполярье.

— Понятно. Сегодня Таня наказана за то, что вчера после ужина убежала в лес и там ночевала. И не боится! Утром сама пришла. Конечно, пришлось наказать. До чего необузданна. Вообще со странностями. Когда родители умерли, она жила у старой тетки, травницы. Ну, лечила травами, вроде знахарки, что ли. Так эта Таня, едва научилась держаться на ногах, бродила по всем окрестностям, ночевала где придется. Тогда старушка искала ее, как заблудившегося теленка, по полям и в лесу. Не найдет, особо не волновалась: «Наверное, уснула где-нибудь». Общественность устроила Таню в детский сад. Но она ни за что не хотела туда ходить. А тетка не заставляла: «Раз, говорит, человек не хочет!» Вы представляете: «Человек!» А ей было три года. Когда тетка умерла, Авессаломову определили к нам. Уже четыре года здесь. У нас много трудных детей, но такой нет!

Я весь покрылся потом. В кабинете было душно, окна с двойными рамами, обе рамы плотно закрыты да еще задернуты гардинами.

Пелагее Спиридоновне было лет под шестьдесят. Выдающиеся скулы, лоб без единой морщинки, голубые глаза, тонкие губы, льняные волосы прилизаны волосок к волоску. Ее приземистую фигуру туго, словно мундир, обтягивал коричневый шерстяной костюм.

Эта женщина сразу внушила мне неприязнь, но я постарался— ради Тани — сдержать себя.

— Я из Москвы, на день, — начал я вежливо, — очень прошу отпустить со мной девочку до вечера.

Белесые брови взлетели вверх.

— Не полагается, у нас есть комната для свиданий.

— Я вас очень прошу! Мы погуляем с ней, я попробую на нее воздействовать. А в комнате для свиданий она не будет разговаривать.

— А-а, — директор детдома задумчиво посмотрела на меня, что-то соображая. — А вы, собственно, кто такой? Кто ваш отец?

Впервые в жизни я привел все звания отца. Они произвели впечатление, как и то, что он работал в Антарктиде.

— Академик Черкасов, ну как же, слышала, слышала! Кто же его не знает. О нем по радио говорили и в газетах пишут. Хорошо, я разрешаю забрать ее до вечера. Хотите вначале детдом осмотреть?

— Спасибо. Лучше потом.

Таня оказалась худенькой, некрасивой девочкой с глубоко посаженными яркими серыми глазами, курчавая, как негритенок. На ней неуклюже топорщилось новое с иголочки платье. Платье было ей и длинно и широко.

Таня бросила враждебный взгляд на Пелагею Спиридоновну и пристально уставилась на меня. Нас отпустили с соответствующими наставлениями.

Мы вышли в коридор, где меня поджидала молоденькая воспитательница. Несколько смущаясь, я передал Тане подарки.

— Это мне? — спросила она.

— Тебе!

— Идемте в спальню, — сказала воспитательница. — Таня рассмотрит подарки, положит их на место, и пойдете гулять.

В спальне человек на двадцать была ослепительная чистота, одеяла свернуты конвертиком, без единой морщинки.

Таня неловко развязала игрушки. Они ее поразили. Но ей было не до игрушек. Ее интересовал я. Она отдала свертки воспитательнице и взяла меня за руку.

— Пойдем, — шепнула она, — а то еще раздумают и не пустят.

— Куда же мы пойдем? — спросил я Таню. — Может, сначала поедим… Я еще не завтракал.

Мы поели в кафе, где, к моему удивлению, очень вкусно нас покормили.

Выйдя из кафе, мы взяли по порции мороженого и направились в лес. Вела Таня. Только в лесу она чувствовала себя как дома.

Утро было свежее, росистое. Но роса уже испарялась, и листва словно дымилась. Мы шли песчаной дорогой.

— Разве ты мой брат? — спросила Таня.

Я объяснил ей, кто я и где ее брат, и почему он не мог ее навестить.

— Если бы хотел, то мог, — резонно возразила девочка. — Ты же вот приехал! А как тебя звать?

— Коля.

— Дядя Коля?..

Дядя Коля, а у тебя есть сестра?

— Ну, пусть дядя…

Я сказал, что у меня нет ни сестры, ни брата.

— Это плохо, когда нет ни сестры, ни брата. А мама и папа хоть есть?

— Есть, но мы сейчас вдвоем с бабушкой.

Я рассказал ей о нашей семье, об отце, о себе. Таня явно присматривалась ко мне. Кажется, я ей нравился все больше.

— Держи меня за руку крепче, совсем крепко, — сказала она и прерывисто вздохнула.

— Ты в каком классе, Таня?

— Перешла в третий. У меня одни пятерки.

Я даже приостановился.

— Таня! Это правда?

— Правда. Спроси учительницу.

Я уже чувствовал, что не смогу уехать вечером. Я должен был сходить в школу.

— Ты любишь лес?

— Я убегу когда-нибудь совсем. Пойду и пойду в лес все дальше и зайду так далеко, что и дороги назад не найду.

— Таня… Тебе плохо в детдоме?

Таня остановилась и посмотрела на меня. Глаза ее потемнели и расширились.

— Худо.

— Кормят вас хорошо? Досыта ешь?

— Досыта. Мне это не важно, я не обжора. Я окончательно расстроился.

— А ты не можешь сказать, чем именно плохо? Таня загрустила.

— Не знаю, как сказать. Я терпела, терпела, из терпения вышла: хочется убежать. В лес одну не пускают. Я хочу домой… Я могла бы в лесу жить. Построила бы домик и жила.

В лесу Таня чувствовала себя хозяйкой. Она показывала мне птичьи гнезда, словно водила по своим владениям.

А в лесу было действительно чудесно. Такой спокойный зеленый край. Серебристые березы, высокие сосны с медно-красными сучьями, кустарники и травы. Под ольхой и березой листья земляники. Стоит пройти дождю, как полезут из-под земли белые грибы. По береговым крутоярам какой-то узкой извилистой речушки качались от ветра верхушки крепких осокорей. Речушку, оказывается, звали Лесовкой. Холодными рассветами над ней. наверно, плывут туманы. Солнце взойдет — они растают, и тогда весь долгий летний день чистое небо, прозрачный воздух, запах цветущих лугов и леса. Закукует кукушка, ей отвечает эхо. И можно купаться с утра до ночи.

Мы поднялись на просторное плато — наивысшую точку местности. Отсюда был такой вид на лесные дали, что у меня дух захватило. Мы с Танюшкой долго стояли молча, очарованные этой торжественной красотой. Ветер качал кустарники и травы.

Потом Таня повела меня показывать родник. Он пробивался из земли в густо заросшем осинником и кленом овраге и был так засыпан прошлогодними палыми листьями, что его не было видно, и только по тому, как шевелились сухие листья, будто под ними живой зверек, можно было догадаться, что родился ручей. Маленький, забитый и свободолюбивый, он тек, куда мог. Впервые после Лизиного письма мне стало хорошо на душе. Мы расчистили руками родник и напились его ледяной, удивительно вкусной воды. Потом опять вышли на дорогу.

Таня села на землю у придорожной канавки, заросшей васильками и подорожниками, и запела странную песню, которую я никогда не слышал;

Матвей Барков

Загонял волков

На боярский двор.

Там бояре живут,

Красны шапочки шьют…

У нее был безукоризненный слух и свежий, чистый голосок.

— Откуда ты знаешь эту песню? — спросил я заинтересованно.

— А я всегда ее знала, — подумав, ответила Таня. — Хочешь еще спою?

— Хочу.

Таня улыбнулась мне. Теперь ее лицо было совсем детским, исчезли напряженность и упрямство. Вот что она мне спела, совсем не детское:

Ой да ты, калинушка, лазоревый цвет!

Ой да ты не стой, не стой на горе крутой.

Тебя ветер бьет, тебя дождь сечет.

Ты зачем рано взошла, зачем выросла?

Ой да ты, калинушка, зачем расцвела?

У меня мурашки поползли по спине, до того у нее получилось правдиво. Какая артистичность!..

Таня внимательно посмотрела на меня. Личико ее просияло. Она была довольна произведенным впечатлением,

— Хочешь, я спляшу? Только ты пой.



— Что ж петь?

— Вот так…

Девочка напела мне мотив. Кажется, я уже слышал его где-то, и это называлось «цыганочка». Пришлось петь. Да еще хлопать в ладоши. Теперь я понял, почему ее прозвали «цыганкой-молдаванкой» — не только за ее бродяжьи наклонности. Она еще не пустилась в пляс, с места не сдвинулась, а в ней уже все ходило ходуном. А потом она словно оторвалась от земли, руки раскинула — и пошло. Таня плясала, пока не выбилась из сил, тогда со смехом повалилась на землю. Теперь она уже не казалась некрасивой.

Она сказала:

— У Пелагеи Спиридоновны есть Полкан. Злой-презлой. Она держит его на цепи.

— Мы уговорились о ней не говорить.

— Правда, уговорились. Ну, пойдем к дятлу в гости. Пошли к дятлу.

— Ты не боишься ходить одна в лес? — спросил я. Таня серьезно покачала головой.

— У меня там подруги. Я не одна. Я им хлеба ношу или зернышек. Со мною некоторые звери разговаривают, когда я одна, а при людях молчат.

Вот фантазерка! Мы ходили по лесу до самого вечера. К ужину я отвел ее в детдом. Прощаясь, Таня даже побледнела.

— Ты больше не приедешь?

— Я же сказал тебе, что пока не уезжаю. Завтра утром я пойду к твоей учительнице. К тебе зайду, но с утра не жди…

Таня вдруг заплакала.

— Ты не уедешь, дядя Коля, ты еще зайдешь?

— Обязательно зайду. Не плачь.

Простившись с девочкой, я пошел устраиваться в гостиницу. Номер был хороший— двухместный. Кто-то расположился на кровати возле окна. Рядом на стуле лежали покупки.

Я умылся, лег на свою кровать, отдохнул минут двадцать и снова вскочил. Мысль о Тане не выходила у меня из головы.

Выйдя на улицу, я зашагал к школе. Таня показывала мне ее, когда мы проходили мимо. Мне повезло: в школе шел педсовет. В коридоре я поймал кого-то из учеников и попросил вызвать из учительской Светлану Викторовну.

Таниной учительнице на вид лет двадцать. Таню она учила два года. Она больше походила на чемпионку спорта, чем на учительницу младших классов в глухом лесном городке: фигура и выправка спортсменки.

Я представился и попросил уделить мне несколько минут для разговора о Тане Авессаломовой. Я думал, что она попросит меня обождать, пока кончится педсовет, но она сейчас же повела меня в пустой класс, где мы сели на парты.

— Какое впечатление произвела на вас Таня? — с живым интересом спросила учительница.

— Мне кажется, что она своеобразна. У нее очень развито чувство достоинства… Она чувствует себя в детдоме неуютно, одиноко, — сказал я. — Разве не так?

— Я понимаю эту девочку, — ответила она просто, — ей и в другом детдоме будет плохо. Она остро нуждается в ласке, внимании и домашнем уюте. Есть дети, которые прекрасно чувствуют себя в интернате, а другие переносят его болезненно. Авессаломова из числа последних. Вся беда, что у нее нет ни матери, ни отца. Ее может сделать счастливой только чудо. Чудо бескорыстной любви к чужому ребенку. Чудес я что-то не приметила.

На улице я долго стоял в нерешимости, не зная, что делать дальше. Потом пошел в гостиницу. В ушах у меня звучали последние слова учительницы. Интересно, способен ли я на любовь к чужому ребенку? Она была права, когда сказала, что Тане нужна семья, домашний уют. Бедная «цыганка-молдаванка». Дали же ей дети прозвище!

Но в Москве Таня будет еще дальше от лугов и леса… Черт бы подрал Сергея, втравившего меня в эту историю!

Удочерить мне Таню? Отец в девятнадцать лет! Да еще девочка! Хотя бы мальчишка. Чушь какая-то. Сергею хоть бы что. Живет себе, и никаких забот о сестренке. Взвалил всю ответственность на меня. «Узнай, не плохо ли ей?» Ну, узнал. А дальше что? Ну и дела!

Пока я ворчал про себя, в голове пели строки из чудесной песенки Новеллы Матвеевой:

Что же с ней, беглянкой, было,

Что же с ней, цыганкой, будет?

Все, что было, позабыла.

Все, что будет, позабудет.

Что же мне делать? Попрощаться с Таней и преспокойно ехать в Москву, изучать свою математику?

Я плохо спал. Утром пошел в детдом.

Таня понуро ждала меня у ворот. Видно, стояла так с раннего утра, то всматриваясь в конец улицы—«не иду ли, то опустив кудрявую головенку, теряя надежду. Несколько ребят стояли поодаль и так же терпеливо наблюдали за ней.

Таня так бросилась ко мне, что у меня защемило сердце.

— Я думала, ты больше не придешь… — сказала она и всхлипнула.

— Я же сказал, что приду попозднее.

— Но уже давно было попозднее. Идем скорее за угол, а то меня позовут. А мне надо сказать тебе очень важное.

— Давай спросим разрешения у воспитательницы. Таня неохотно повела меня искать воспитательницу.

Та смущенно взглянула на меня:

— Ничего не могу для вас сделать. Пелагея Спиридоновна не велела больше отпускать Авессаломову. У нас есть для свиданий специальная комната. Можете там побеседовать.

— Где же нам поговорить? — обратился я к воспитательнице.

— Идите в приемную. Таня, проведи товарища Черкасова.

Таня молча пошла впереди меня. Ей так хотелось еще раз поводить меня по лесу… В приемной — длинной неуютной комнате — мы сели на диван. Таня была очень возбуждена и подавлена одновременно. Я ее не узнавал. Какая спокойная и веселая была она в лесу.

— Дядя Коля, — воскликнула она, едва мы сели, — я всю ночь не уснула! Я думала. Я больше не могу здесь жить. Возьмите меня к себе. Я ем совсем мало. И все умею делать. Не смотрите, что я маленькая! Когда бабушка хворала, я все делала: и готовила, и стирала, и пол мыла. И сама на базар ходила. Я буду все, все вам делать. Твоя бабушка будет только отдыхать. Возьми меня с собой! Пожалуйста, возьми! Я могу спать на чердаке. Я вам совсем не помешаю, нисколько!

Таня вся тряслась. Серые глаза так потемнели, что казались черными.

— Может быть, ты хочешь к брату? Я могу ему телеграфировать. Он приедет за тобой и заберет отсюда, — нерешительно сказал я. (В конце концов это его сестра или не его?)

— Я не хочу к брату, — твердо заявила Таня. — Я хочу к тебе. Зачем мне такой брат? Никогда даже письма не написал. Кедровых орешков не прислал, а ведь в Сибири их можно собирать даром, прямо под деревом. Даже еловой шишки не прислал. Возьми меня к себе, дядя Коля! Потому что… я все равно уйду отсюда.

— Ладно, я возьму тебя к нам, — холодея, сказал я. (С самого начала я предчувствовал почему-то, что этим кончится.) С одним условием… Дай слово, что никогда не будешь расстраивать бабушку. Будешь ее слушаться?

Таня так побледнела, что я испугался — не дурно ли ей. Она молитвенно сложила руки. Губы ее шевелились. Она на какое-то время онемела. Я молча смотрел на нее, понимая уже, что никогда не смогу бросить ее, даже если бабушка и отец будут против. Что ж, тогда заберу ее с собой на плато. В Черкасском есть школа.

В комнату заглянула та же воспитательница.

— Вам никто не мешает?

Она улыбнулась и хотела идти, но я подошел к ней.

— Я хочу удочерить Таню. Что для этого требуется? Воспитательница всплеснула руками.

— Но вы так молоды!

— При чем здесь… Впрочем, я ведь живу не один: у меня отец, бабушка. Есть и мать.

— А они согласятся?

— Думаю, что сумею их убедить. Воспитательница села рядом с нами.

— Вы не расстраивайтесь, — сказала она почему-то. — Посоветуйтесь с родителями, с бабушкой. Если они пожелают взять девочку, то мой вам совет: пусть они ее и удочеряют. Не осложняйте себе жизнь. Вы женитесь, будут свои дети…

— В ближайшие годы не собираюсь жениться. Так какие необходимы формальности?

— Ну, ваше заявление в исполком, справка о жилищных условиях, о здоровье… Что еще… я пойду и напишу вам на бумажке все, что требуется для удочерения. Хлопот будет много, предупреждаю…

Она бросила взгляд на замершую Таню и усмехнулась.,

— А потом еще больше, я думаю. Таня — человечек сложный, с ней будет нелегко. Вы берете на себя бо-оль-шую ответственность. У меня сын тоже такой… Дон-Кихот. Дали ему путевку на заводе в дом отдыха, а он отказался в пользу уборщицы. Хочет жениться на матери-одиночке. Я все глаза выплакала. Ни о чем другом не могу думать. Зачем нам чужой ребенок?

Она пошла в канцелярию.

Таня обвила руками мою шею и горячо расцеловала в обе щеки. Я по-отечески поцеловал ее в лоб.

Прощаясь с Таней, я велел ей слушаться воспитательницу и терпеливо ждать моего приезда за ней.

— А долго ждать? — спросила Таня.

— Не знаю. Думаю, что не так долго. Как все будет кончено, заберу тебя в Москву.

— А ты не раздумаешь?

— Нет. Разве ты мне не веришь?

— Верю… А если… твоя бабушка не захочет?

— Постараюсь ее убедить.

— А если не убедишь?

— Что-нибудь придумаем с тобой вместе. Жди спокойно и верь мне.

На этом мы простились. Всю дорогу до Москвы я думал о том, что скажу бабушке.


— Ну, рассказывай все по порядку! — потребовала бабушка, едва мы пообедали.

Я рассказал. Все по порядку. Гораздо красноречивей, чем на этих страницах. Бабушка слушала все внимательнее и серьезнее, не сводя с меня глаз. Очки ее запотели. Она стала их протирать. Но снова поспешила надеть — ей нужно было видеть мое лицо.

— Ну же, Коля… — поторопила она, так как я вдруг умолк. У меня язык не поворачивался.

Я вдруг осознал, какая ответственность ляжет на мои плечи. И на бабушкины тоже. И что скажет отец? Может, он будет недоволен? Рассердится? И вообще, когда я уеду на плато — а я вернусь туда, — на кого останется Таня? Или мне брать ее в Заполярье?

Я глубоко задумался.

— Ну же… — Бабушка расталкивала меня за плечо, словно будила ото сна. — Выкладывай все. Тебе хочется взять эту девочку к нам?

— Совсем не хочется. Но я обещал ей. Просто не мог так уехать. Что делать? Что скажет отец?

— Дмитрий? Думаю, ему все равно. Он скажет: дело ваше. Вот если он женится… Но мы с тобой должны исходить из другого: сможем ли мы воспитать эту девочку? Ты — слишком молод, я — далеко не молода.

— Бабушка! А может, надо проще смотреть на вещи? Конечно, мы с тобой не Ушинский, не Макаренко. Но плохому мы ее не научим. И, самое главное, она будет иметь дом и семью. Она, бедняжка, так просила… Говорит: «Я на чердаке могу ночевать».

— Еще новости! — пробормотала бабушка. — Мы отведем ей твою комнатку.

Я бросился целовать бабушку. До чего же она хорошая женщина! Молодец!

— Я удочерю Таню! — решил я, успокоившись. Бабушка усмехнулась.

— Давай уж лучше я. Хлопот будет много. Но что же делать! Знаешь, когда ты поехал ее навещать, я почему-то подумала: хоть бы он не привез ее совсем.

— Бабушка! Ты против?

— Нет. Пусть живет у нас кудрявая девочка. Я всегда жалела, что нет у меня еще и внучки. Как ее прозвали, ты говорил?

— Цыганка-молдаванка. «Все, что было, позабыла. Все, что будет, позабудет».

— Пошли утром телеграмму ее брату. Пусть телеграфирует согласие на удочерение.

Утром я послал телеграмму. Пошел в ЖЭК за справкой о жилплощади. Запросил отца, он радировал согласие. Написал от имени бабушки заявление в исполком. Как мы и предполагали, хлопот оказалось уйма.

Но настал день, когда мы отправились за Таней, новым членом нашей семьи.

Накануне мы обставили и привели в порядок мою бывшую комнатку. На окно повесили желтые занавески, кроватку застелили белым покрывалом. На стеллаже разместили мои детские книги, благо их бабушка сохранила. Подкупили новых. Я специально ездил по книжным магазинам, и мне удалось достать книги Гайдара, Носова, Барто, Пришвина. Мне еще предстояло доставать учебники для третьего класса, определять Таню в школу. Я решил в свою, где учился. Учителя там были славные, директор умница и душевный педагог.

Таню пришел провожать на вокзал весь детдом. Воспитательницы ее нежно целовали, ребята угрюмо разглядывали меня и бабушку, некоторые девочки плакали. А Таня… Она торопилась сесть в поезд. Боялась, что случится что-нибудь непредвиденное и ее не пустят с нами.

На бабушку она посматривала исподлобья, испытующе, еще не зная, как к ней относиться. Таня крепко, изо всей силы, сжимала мою руку.

Всю дорогу Таня молчала и совсем не казалась счастливой: недоверчиво встречала она новую жизнь или, быть может, просто переволновалась. Бабушка выглядела утомленной. Говорил я один, даже не помню о чем. Потом Таня уснула, привалившись ко мне. Я осторожно уложил ее поудобнее. Таня спала до самой Москвы. Последнюю ночь перед новой жизнью она не уснула. Воспитательница сказала мне, что Таня даже в постели не могла улежать. Вышла во двор и сидела на лавочке.

Мы с бабушкой молча смотрели на спящую девочку.

Я думал о том, что Таню ждет в жизни. Такая упрямая, непосредственная, гордая, неуступчивая. Трудный ребенок.


Когда мы подъехали к Белорусскому вокзалу, Таня проснулась, испуганно огляделась вокруг и, только увидев меня, облегченно вздохнула. Бабушка усмехнулась и стала надевать шляпу. Таня повязалась зеленым платочком.

Дома я сразу провел Таню в ее комнату, где на кровати лежало приготовленное для нее платье, белье, чулки и туфли.

— Вот твоя комнатка. Переодевайся. Может, примешь сначала ванну?

— Мне все равно, — пробормотала подавленно Таня.

Я внимательно посмотрел на нее. Девочка отвела глаза. Я понял ее: она была в чужой квартире, почти у не* знакомых людей, к которым сама напросилась. Быть может, сейчас она вспомнила детдом, где было привычнее и проще, ребят — были ведь у нее и подружки, которые о ней плакали. И воспитательниц, которые хорошо относились к ней.

— С дороги лучше помыться, — посоветовал я. — Бери белье и иди, я сейчас приготовлю тебе ванну.

После ванны, когда мы втроем сидели за столом и пили чай, Таня все так же подавленно молчала. Движения ее были скованны. Кажется, ей хотелось плакать. Может, думала, что еще дальше от леса, чем в детдоме. Может, наша квартира показалась ей слишком богатой и чистой. Не следовало, пожалуй, так убирать к ее приезду. А мы с бабушкой сделали генеральную уборку. Вызывали полотера, мойщика окон из комбината бытовых услуг.

— Давайте слушать птиц! — предложил я после чая.

Мы втроем быстро убрали со стола и перешли в бабушкину комнату. Я рассказал Тане о своем друге Марке. Как он записывал в лесу голоса птиц. Таня оживилась, порозовела. А когда комнату наполнил щебет ее знакомых, Таня от восторга захлопала в ладоши.

— Коростель! — закричала она, сразу узнав монотонный и жалобный крик коростеля.

Такая маленькая, Таня знала птиц лучше меня. И травы тоже — все травы в лесу и лугах.

Таня притихла, когда защелкал, запел соловей. Барабанная дробь дятла перебила соловьиную трель. Мы слушали затаив дыхание. Тонкая россыпь зяблика, гуденье шмеля, запутавшегося в паутине. Гвалт синиц, бормотание тетерева, весенний гул леса, курлыканье журавлей. Шумел молодой бор, задумчиво и упоенно куковала кукушка. Ревел лось, звал подругу. И все стучал и стучал дятел…

— У меня тоже есть пластинки с голосами птиц, — сказала бабушка и достала три пластинки. — Дмитрий купил с собой в Антарктиду, прослушал, и ему так понравилось, что он еще купил для меня… И угадал: когда меня берет тоска по природе, я слушаю, как поют птицы.

Я с интересом рассматривал пластинки. Это были записи молодого ученого, биофизика Бориса Вепринцева. Еще на плато я читал чудесный очерк о нем Пескова в «Комсомольской правде».

— Давайте с месяц поживем в лесу, пока еще не умолкли птицы! — предложила неожиданно бабушка.

— Но мне надо заниматься! — неуверенно возразил я.

— Возьмешь учебники с собой.

— Идея! А где именно?

После долгих обсуждений мы решили ехать на Ветлугу. Но прежде чем мы уехали, я впервые встретился с Николаем Ивановичем Успенским. Не хочется называть его отцом — это было бы изменой моему настоящему отцу, тому, кто меня воспитал.

Глава шестнадцатая
ЗВЕЗДНЫЙ БУЛЬВАР, 7

Он сам позвонил мне и предложил встретиться.

— Приходи ко мне, — сказал он. — Нам никто не помешает поговорить по душам. А я давно этого жду.

— Хорошо… Николай Иванович, я приду, — согласился я. — А как себя чувствует мама?

— Лиля сейчас на гастролях. Она ведь ушла от Гамон-Гамана. Поступила в другой театр. Я один. Приходи завтра же. Вечером. Часов в восемь. В семь!

— Ладно.

Бабушке я сказал утром, чтобы не волновать. Как я и ожидал, она переполошилась. Стала посылать меня в парикмахерскую: «А то волосы как у битника» — и чтобы я надел новый костюм и белую нейлоновую сорочку. В такую-то жару! Я возразил ей резонно, что не в театр собираюсь. Ни в какую парикмахерскую не пошел, надел серые летние брюки и поношенную зеленую шведку.

Успенский жил неподалеку от обелиска в честь покорителей космоса, на Звездном бульваре, 7. Он отпер сразу, как я позвонил, и, кажется, хотел обнять меня, но я, войдя в переднюю, остановился, как истукан, и Николай Иванович не решился. Мы просто пожали друг другу руки, и я прошел за ним в кабинет.

Я постоял у раскрытого окна — колотилось сердце — и сел в кресло. Ноги у меня мгновенно стали ватными, и я, кажется, охрип. Дело в том — я это понял сразу, как только его увидел, — что я поразительно похож на него.

Дома всегда твердили, что я в маму, и я так считал. Теперь я понял почему: чтоб скрыть сходство с Николаем Ивановичем. Между прочим, они с мамой походили друг на друга, как брат и сестра.

Неудивительно, что отец — «бешеный географ», «неистовый Дима» — так хотел всегда переделать меня. И все же он меня любил и такого — до странности похожего на Николая Ивановича, — любил, как родного сына. И я любил его. И это сходство мне было ни к чему. Оно было мне неприятно. Я заметно расстроился.

Успенский серьезно и внимательно приглядывался ко мне. Он, конечно, тоже заметил сходство. Я был благодарен ему, что он не подал даже вида.



— Что хочешь: чаю, вина? — спросил он, стоя посреди комнаты.

— Спасибо. Я бы выпил стакан воды.

— Газированной?

Мы выпили по стакану воды. Он сел с краю дивана и закурил. Предложил нерешительно и мне. Я благоразумно отказался. Мы помолчали. Он курил, а я смотрел на него. Странное ощущение, довольно тягостное, что я это вижу во сне, овладело мной. Передо мной сидел чужой, незнакомый человек, и он именно дал мне жизнь. Знать, что он мне отец, видеть сходство и не чувствовать себя сыном. Никакого «зова крови». Ни малейшего!

Он заметно волновался. Узкая матовая рука с длинными тонкими пальцами (я всегда стеснялся своих рук, как у девочки) слегка дрожала. Он явно не знал, с чего начать разговор. Я был в более выгодном положении. У меня был отец, которого я любил страстно, а у него не было сына, кроме меня, и, наверно, не будет. Ноги у него были маленькие для мужчины, наверное, 39-й размер, не больше. Как и у меня. Среднего роста, худощавый. Костюм, наверное, 50-го, рост 2-й. А у папы был 5-й рост и размер 56-й. Фу, какая чепуха лезла мне в голову!

Итак, это был худощавый смуглый мужчина, на вид лет сорока, с узким, очень нервным лицом и какими-то беззащитными серо-зелеными глазами. Густые каштановые волосы он зачесывал назад, открывая красивый большой лоб. Николай Иванович казался не то что женственным, но хрупким, слабым. И сейчас, не решаясь начать говорить о главном, что его интересовало, он мямлил и даже заговорил о погоде… Приходилось брать инициативу в свои руки, а то так и будем говорить о погоде, о театре и книжных новинках.

— Можно мне задать вам вопрос? — перебил я его. — А если у вас есть вопросы, то, пожалуйста, спрашивайте.

Лицо его приняло настороженное выражение, словно он боялся какого-то подвоха.

— Спрашивай, — коротко разрешил он.

— Бабушка мне рассказала о вас все, что знала сама. Я хочу спросить… как вы могли простить маму? Как вы могли ее принять?

В глазах его блеснули насмешливые искорки.

— Я всю жизнь любил одну женщину — твою маму.

— Ты всегда всем прощаешь? — пробормотал я и только тогда спохватился, что назвал его на «ты». И покраснел.

— Мне будет очень приятно, если и ты будешь обращаться ко мне в личном указательном местоимении, — пошутил он.

Я покраснел еще сильнее, рассердившись на себя.

— Нет, я не всем прощаю и не всегда, — спокойно сказал он, будто не замечая моего смущения. — Есть одна категория людей, которым я никогда не прощаю, которых не приемлю, это — мещанство. Самая страшная и самая отвратительная категория людей, сынок. (Вот-вот, я назвал его на «ты», а он меня сразу уже «сынок»!) Мещанство страшно своей способностью к мимикрии, потому что, принимая личину нового, прогрессивного, оно на самом деле подгрызает, источает это новое, как жучок древесину. Я много думал об этом. Фундамент всей мещанской мудрости состоит в том, чтобы быть, «как все», «как люди», чтобы не выдаваться из ряду вон. Ох, как они ненавидят умственную самостоятельность, непохожесть, талант!

— Вот уж правда! Можно, я расскажу тебе про своего друга Марка? — перебил я Николая Ивановича.

И я тут же рассказал ему историю Марка. Как дядя сдирал с него штаны в присутствии девушки, как потом пытался засадить в колонию. Все-все рассказал.

Николай Иванович умел слушать. И я рассказал ему о роковой встрече с Гусем… Затем о Тане.

— Мне бы хотелось видеть эту девочку, — сказал он, улыбаясь. У него очень хорошая улыбка — добрая, нежная и язвительно-дерзкая в одно и то же время. Он хорошел, когда улыбался.

— Приходи к нам и увидишь. И бабушка будет рада! — пригласил я.

Потом мы пили чай. Вместе накрыли на стол. Николай Иванович повеселел и стал рассказывать о своей работе. Приглашал меня побывать у него в институте…

Да, он был генетик по призванию. Когда он говорил о своей науке, все в нем загоралось каким-то внутренним светом, вроде того, который зажигается в женщине, когда она говорит о своем ребенке.

— Давай-ка выпьем вина за нашу встречу! — вдруг перебил он сам себя, полез в низкий сервант и достал бутылку какого-то вина в плетеной корзиночке. Не успел он разлить вино, резко прозвучал звонок.

— Либо телеграмма, либо Геля, — сказал он, направляясь в переднюю.

Это была Ангелина Ефимовна.

— Принесла тебе грибов, — сказала она, — очень вкусно, только наша Аня может так приготовить. А… Коленька! А я от вас. Таня очень мне понравилась. Чудесная девочка! Вы, кажется, пьянствуете?

— Только собирались, — сказал Николай Иванович, ставя третий бокал. Он торжественно разлил вино.

— Выпьем за моего сына, — медленно произнес он.

— За моих отцов, — сказал я. Вино было вкусное.

Ангелина Ефимовна стала рассказывать о том, что начала писать новый труд.

— Если понадобятся добавочные сведения, придется съездить на плато…

— Соскучилась? — усмехнулся Успенский.

— Ужасно. А ты, Коля?

— И я… Поедемте вместе, Ангелина Ефимовна.

— А как со здоровьем?

— Ничего… Только воздуха не хватает.

Уже в машине Ангелина Ефимовна сказала запомнившиеся мне слова:

— А Лиля ошиблась. Как она ошиблась! Вторично. Помяни мое слово, ей опять придется сбегать от Николая. Он же обязательно что-нибудь учудит. Он и в грош не ставит материальные блага. И неуживчив, и от людей требует слишком много. А свою лабораторию на Баренцевом море вспоминает как потерянный рай. Любимая работа, добрые товарищи и чарующая природа Севера. Это ли не счастье? И поймет ли это счастье Лиля?

Глава семнадцатая «НА ВЕРШИНЕ МЫ ВСТРЕТИМСЯ…»

«Дорогой Николай! Тебе пишет Санди Дружников по поручению твоего отца. Дмитрий Николаевич напишет потом, сейчас он не в состоянии. Нас постигло огромное несчастье: погиб наш общий друг пилот Ермак Сафонов.

Жалко жену и сына. С обсерваторией на плато у нас установлена радиосвязь, и я уже известил их. Послал и письмо, где коротко изложил обстоятельства гибели. А потом подумал, что тем, кто знал и любил Ермака, наверное, захочется узнать подробности о его жизни и гибели. Вот я взял и перепечатал на машинке некоторые места из своего дневника. Первый экземпляр послал Валентине Владимировне, второй тебе.

Не убивайся так сильно. Ничего не поделаешь. Освоение нового материка никогда не обходится без жертв. Пилот Сафонов жил и погиб как герой. Но он был больше чем герой: он был добрый человек! Жаль, что мы его не уберегли.

Твой отец шлет тебе привет. Он много про тебя рассказывал. Он очень тебя любит.

Всего доброго! Океанолог Дружников».

Из дневника Санди


Все семеро, в темных очках от слепящего света, мы стояли на тридцатиметровом обрывистом берегу и смотрели вслед кораблю. «Дельфин» с трудом вырвался из окружения льдов, дал прощальные гудки и скрылся за лиловым горизонтом. Мы остались одни, немного растерянные и подавленные, в каком-то словно нереальном мире, будто на чужой планете за тысячи световых лет от Земли.

Слепящий свет полуночного солнца, сверкающая бирюза льда. Шло бурное таяние. По всему острову журчали ручьи и речки. Тысячи ледяных скульптур, изъеденные ветром, словно творения абстракционистов — беспредметные, причудливые, страшные, — истекали, таяли, рушились. Под ногами влажные, скользкие камни всех окрасок: зеленые, красные, желтые, серые, черные. Обнажившиеся пятна лишайников на влажной почве. Далеко внизу серые блестящие волны зыби, белые айсберги в кипящей пене. Нет, мы все же были на родной Земле: большие стаи серебристо-серых буревестников носились над самой водой, жадно хватали живую пищу, утомившись, отдыхали на льдинах. В скалах острова Грина с нависшими шапками снега, то и дело падающими вниз, гнездились бакланы, оглушительно кричали поморники, буревестники… А слева от нас, в лиловатой туманной дымке, мерцала Антарктида — мрачное беспредельное плато. Но оранжевые сборные домики станции, радиомачта с советским флагом, метеоплощадка казались такими привычными, земными.

— Какие возможности для научных исследований на этом благодатном острове! — сказал профессор Черкасов.

Никто не ответил ему. Мистер Слегл взглянул на него и, переведя взгляд на океан, прочитал по-английски:

Дух сражений, веди меня до конца!

В моих жилах течет еще кровь бойца.

Чтобы в битве постичь тайный смысл бытия,

На вершине мы встретимся — Смерть и Я.

Вечером я спросил мистера Слегла, чье это стихотворение. Он не помнил, но прочел его целиком. С помощью мистера Слегла я перевел стихотворение заинтересовавшемуся Ермаку Сафонову.

— Какие хорошие слова! — поразился Ермак и повторил — «На вершине мы встретимся—Смерть и Я». Да, настоящий человек должен встретить смерть на вершине…


Нас всего пятеро научных сотрудников. Хорошо еще, что пилот Ермак Сафонов деятельно помогал нам чем мог. Плохо бы нам без него пришлось. И без его вертолета — чудесной красной машины!


За неделю до Нового года наше небо навестил самолет с Мирного. Сбросил нам посылки, пенал с письмами, тюк с фруктами, чудесную елочку — настоящую, из Московской области, — покачал в знак приветствия крыльями и улетел. В одной из посылок оказались елочные игрушки, заботливо переложенные ватой.

Мы радовались елке, как маленькие. Письмам, разумеется, еще больше. Каждый получил их десятки.


Никогда еще мне не было так трудно подходить к нашей радиорубке. Как я скажу им? Что скажу? Я нерешительно, подавляя отчаяние, смотрел на большой железный ящик приемника, ручки управления, телеграфный ключ. Язык радио слишком лаконичен и прям. Он бьет в лоб, в сердце…

Услышал свой позывной. Меня вызывал Русанов. Плотно прижав ладонями наушники, выжимаю из приемника всю возможную громкость.

— Плато доктора Черкасова… Я — плато Черкасова!

У Марка своя манера работы на ключе. Быстрая, легкая, приплясывающая передача. За какие-нибудь пять минут выбросил слов триста. Переходит на прием… Как я ему скажу такое? В дверях стоит хмурый, постаревший Черкасов. Как он похудел и осунулся. Считает себя виноватым, хотя он ни в чем не виноват.

— Я — остров Грина, я — остров Грина! Марк, случилось несчастье. Марк, у нас большое несчастье…


Мы так весело встретили Новый год. Под елочкой кучи радиограмм — поздравления со всего мира. Пришлось здорово потрудиться, чтобы принять их и разослать поздравления. Дали для нас новогодний концерт из Москвы. Разговаривали с родными. Все выступления записаны на магнитофонную пленку, чтобы потом в свободное время слушать их снова и снова.

До чего же дружная мужская компания собралась за столом. Ни о какой «психологической несовместимости» и речи у нас не было (на других станциях случалось).

До родины по прямой больше шестнадцати тысяч километров. Ближайшие соседи: обсерватория Мирный, австралийская станция Моусон, французская на земле Адели — полторы тысячи, полторы тысячи километров!..

Мы от души повеселились. Провозглашали тосты, читали стихи, острили, смеялись. Потом с шампанским вышли «на улицу», подняли флаг и дали залп из ракетниц. Спать не хотелось, и мы еще раз встретили Новый год — вместе с Москвой — в четыре часа утра по местному времени.

Один Сафонов был какой-то грустный (наверное, опять затосковал по жене и сыну: у него это приступами, как хроническая болезнь). Чтобы развеселить его, мы ставили его любимые пластинки. А Черкасов поставил пластинку с голосами птиц. И они так защебетали, зачирикали и запели, что у всех сердце перевернулось от тоски по родине!

Молчаливый Ермак вдруг сказал:

— Обычно думают, что счастье заключается в чем-то большом, сложном, труднодоступном, а оно в самом малом: вот идти рано утром лесной тропинкой с дорогим тебе человеком, прислушиваясь, как поют птицы… Это и есть счастье! Разве не так?

Мы удивленно смотрели на него, и Ермак добавил:

— Вся прелесть человеческой жизни в том, что она состоит из таких вот несложных радостей.


Наше пребывание в Антарктиде близится к концу. Еще месяц-два, и за нами придет пароход. Мы «закруглялись», в свободное время уже писали отчеты.

И вот тогда стал вопрос об этих горах. Считалось, что они недоступны. Это было белое пятно на карте Антарктиды. Путь по земле (собачьи упряжки, вездеходы) был невозможен: трещины, пропасти, узкие и глубокие ущелья. Самолет в горных условиях бессилен. Оставалось одно: вертолет. Предыдущие экспедиции не раз пытались обследовать этот горный район, но вертолеты не могли приземлиться. Пилоты в один голос заявляли, что вертолет не всесилен. По этому поводу Черкасов беседовал с начальником экспедиции в Мирном. Тот посоветовал рискнуть, только непременно захватить с собой рацию и радиста… на всякий случай. Окончательное решение зависело от Сафонова. Ермак решил лететь.

— Раз надо, значит, надо! — сказал он, как обычно.

Мы вылетели поутру.

Профессор сидел рядом с Ермаком Сафоновым в застекленной с трех сторон кабине. Я пристроился сзади.

Безмятежно сияло небо, светло-синее, почти фиалкового цвета. Но порывистый ветер бросал вертолет из стороны в сторону. Лопасти, словно гигантские усы, мелькали в воздухе, увлекая наш красный вертолет все выше. Под нами ослепительно сверкали льды. Я задумался. Не остаться ли мне еще на год в Антарктиде? Я уже приноровился к ее суровому климату. Довел бы до конца свои наблюдения. Если бы я остался еще на год, диссертация была бы обеспечена. Но если уедут Черкасов, Сафонов, Мальшет… пожалуй, не захочется здесь оставаться. С ними бы я остался без колебаний.

Вертолет осторожно снижался, замедляя скорость, и я отогнал эти мысли. Угрожающе ощерились острые гребни гор. Я заметил, что Ермак тоже смотрит вниз.

Это и были те самые горы, еще не исследованные, не нанесенные на карту. Нагромождение каменных глыб, валунов, льда. Скалы вздымались как башни, среди них мелькали реликтовые озера, зеленые и синие. Между полосатыми скалами таяли узкие ледники, и сотни ручейков вливались в озера.

Сафонов напряженно всматривался, ища место для приземления. Но прошло более часа, пока он начал осторожно спускаться.

Ветер пытался бросить вертолет о скалы, но, не коснувшись каменных стен, Ермак каким-то чудом уводит машину от смертельного прикосновения.

Я невольно съежился: места действительно неприступные даже для вертолета. Мне показалось, что мы целый час спускались в этот каменный провал.

Приземлились на пятачке. Еще не остановились лопасти, а мы уже выскочили из вертолета.

До чего безжизненно было вокруг!

Белые слои кварцитов среди черных сланцев. Над ущельем пролетел с воющим криком поморник. Неподалеку валялись останки погибшего буревестника: белые, истрепанные ветром крылья, прикрепленные к скелету.

Ветер завыл, как сирена. Мне вдруг вспомнилось детство и вой сирены на море в туманы и штормы. Сердце невольно сжалось, охваченное дурным предчувствием.

— Чего ты боишься, Александр? — сказал я сам себе. Я взглянул на профессора. Сафонов тоже, улыбаясь, смотрел на него. Черкасов был счастлив, как ребенок, которого одного пустили в игрушечный магазин: ройся сколько хочешь, выбирай! Он был словно опьянен и высоким весенним небом, и солнцем, и, главное, бесконечным разнообразием пород, представших перед нами. Розовые слои гранитов, черных кристаллических сланцев, полосатые мигматиты, темные полоски диабазовых вертикальных жил. Голубоватые зерна кварца и, словно капли крови, кристаллы граната. Белый кварц с золотистыми кубиками железного колчедана и мазками медной зелени. Зеленые гнейсы. Цепочки линз белоснежных мраморов среди розовых дигматитов.

Горы поросли зеленоватым мхом, оранжевыми лишайниками. В камнях гнездились белоснежные буревестники. В пресных озерах, куда стекали прозрачные ледяные ручьи, светились сине-зеленые водоросли. Мелкие, словно воробьи, кочурки парили над скалами. Нет, жизнь здесь была своя, неповторимая, не зависящая от человека…

Мы набрали массу образцов. В вертолет их относил Ермак. Кажется, мы с профессором слишком увлеклись. Настала белая антарктическая ночь — едва заметное потемнение.

— Пора домой, Дмитрий Николаевич! — крикнул я. — Ведь Сафонов никогда не поторопит. А он устал.

— Сейчас, возьму еще вот этот образец.

Он отколол молотком кусок кварцита и с довольным видом положил его в рюкзак. Добрались мы до дома благополучно, но Ермак выглядел очень утомленно и рано ушел спать. Правда, утром он встал рано и до завтрака уже подготовил вертолет.

В этих проклятых каменных ущельях Сафонов показал все свое летное искусство. Вертолет у него прыгал, как блоха. Застывал на высоте, чтобы профессор мог получше разглядеть геологический разрез. Садился в самых недоступных местах.

Ох, эти посадки в каменных узких коридорах, среди острых скал — до чего они мне не нравились! Мы каждодневно, ежечасно рисковали своей жизнью, и ради чего! Чтобы стереть белое пятно с карты. Но мы не можем иначе, мы не остановимся никогда. Закончим исследование Антарктиды, на очереди — Луна. Потом Марс, Венера, Юпитер, Сатурн. Вечно ищущий Человек…

Мы с профессором всю эту неделю работали как одержимые. И каждый день Сафонов заглушал мотор и шел с нами за образцами. А погода баловала нас — Антарктида казалась безобидной, как Подмосковье в начале апреля! Мы работали в одних костюмах, и то было жарко.

…Сафонов позвал нас закусить. Он приготовил горячий кофе, сделал бутерброды. Усталые, веселые, проголодавшиеся мы присели возле вертолета. Ермак ел без особого аппетита. Обычно молчаливый, тогда он разговорился.

— Валя устала от Севера, — с нежностью сказал он о жене. — Я, признаться, тоже. Шесть лет работали в обсерватории. Да еще перед этим я два года летал над Охотским морем. Сам-то я архангельский, тоже, конечно, не юг! Сынок теперь там у моей тетки. Я ведь сирота. Меня тетка воспитала. Хорошая женщина, добрая, веселая, Библиотекарь. Жили мы с ней хоть и бедно, но дружно и весело. Вот Валя защитит диссертацию, и переедем в Москву.

— Будете жить у тестя? — благодушно спросил Черкасов.

— Да. Валя ведь москвичка. Может, и тетю Любу перетащим к нам. Она скучает одна.

Черкасов усмехнулся.

— Не останешься ты в Москве. Опять поедешь со мной в экспедицию.

Сафонов смущенно улыбнулся.

— И Валя твоя долго не усидит в столице. Она же прирожденный исследователь и путешественник. Она была моя любимая ученица. И не потому, что дочь моего друга, а потому, что я сразу увидел в ней географа по призванию. Настоящего географа! Я скажу, как у вас будет, Ермак. Сын с тетей будут жить у дедушки в Москве, а папа с мамой будут к ним всегда возвращаться.

— Пожалуй, что так, — улыбнулся Ермак. Черкасов положил руку на его плечо и закончил серьезно:

— Москва — самое лучшее место на Земле для возвращений… Я сам туда всю жизнь возвращаюсь. Но жить в ней безвыездно я бы не смог.

Я удивился.

— А где же тогда…

— В Антарктиде, — ухмыльнулся Черкасов, и я не понял, шутил он или сказал серьезно.

Пока мы ели и разговаривали, неожиданно подул ветер. Не отошли мы и двадцати метров от вертолета, как ветер уже завыл на разные голоса, стал с силой хлестать в лицо. Мельчайшие песчинки — не то снег, не то песок — кололи щеки, засоряли глаза. Стало тяжело дышать.

— Пожалуй, надо отправляться восвояси! — крикнул мне Черкасов.

Мы вернулись к вертолету. Сафонов озабоченно смотрел на машину — ее раскачивало…

— Взлетим? — спросил Черкасов.

— Придется переждать, — ответил Ермак. — Помогите мне закрепить вертолет.

Мы тщательно укрепили вертолет и поспешили укрыться в нем. Конечно, было благоразумнее переждать бурю. На меня почему-то напала сонливость, и я пристроился на брезенте подремать. Уснуть я не уснул, а именно дремал, слыша и понимая каждое слово, которое не заглушал вой ветра.

Черкасов и Сафонов наперерыв вспоминали экспедицию в Арктику на горное плато. Когда они впервые прибыли туда, это тоже было белое пятно на карте. Огромное базальтовое плато с бездонным озером посредине. Вулкан Ыйдыга. Ледник, дающий жизнь реке. Вспоминали какой-то крест землепроходцев, бродягу Абакумова, виновника гибели первой экспедиции на плато. Но они оба почему-то любили этого бродягу и вспоминали его с умилением. Вспоминали эскимоса Кэулькута и очень смеялись…

…Кажется, я все-таки уснул, а когда проснулся, ветер уже не выл, а Дмитрий Николаевич разбирал образцы, которые мы здесь собрали, и громко восторгался ими.

— Редкие экспонаты! На вес золота! — восхищался профессор.

— Мне приятно, что во всем этом и мой труд, — тихо сказал Сафонов. — Кажется, ветер утих. Я выйду посмотрю.

Ермак вернулся и стал запускать мотор.

— Взлетим, Ермак? — обеспокоенно спросил Черкасов. Пилот молча улыбнулся. Это была последняя его улыбка, которую мы видели.

Сафонов был отличный пилот, он уже почти год работал в Антарктиде, но разве можно за год постигнуть все ее своеобразие, неожиданности и нелогичность. Ветер как будто утих, но когда вертолет стал подниматься, неожиданно налетевший шквал подхватил вертолет, словно перо птицы, и с силой бросил о скалы.


Я первый опамятовался. Я и не терял сознания. Просто меня несколько раз перевернуло и ударило. В плече нестерпимо болело, но я был цел и невредим. Кроме нескольких синяков и растяжения связок, ничего со мной не случилось. Сдерживая стон, я поднялся на ноги. Вертолет лежал на боку, все стекла разбились, винт сломан, лопасти погнуты. Черкасов, кряхтя, пытался подняться. Я помог ему. Он обо что-то ударился: из ранки на голове текла кровь. Я хотел завязать ему голову платком, но он отмахнулся.

— Ты жив, Санди? — сказал он рассеянно. Он оглядывался вокруг, ища Сафонова.

— Его здесь нет, — сказал я, — подождите минутку, я вылезу и посмотрю, что с ним…

Я хотел выбраться через фонарь — верхнюю часть кабины пилота, но профессор оттолкнул меня и вылез первым. Его охватила тревога. Я вылез за Черкасовым. Ветер опять выл, как сирена.

…Сафонов лежал довольно далеко от вертолета — возле большого валуна. Глаза его были открыты. Он смотрел на небо и не пытался встать. Как будто отдыхал. Профессор бросился к нему и присел перед ним на корточки.



— Ермак! — произнес он с беспредельной нежностью и отчаянием. — Что с тобою, Ермак?

— Все в порядке… — сказал Ермак, и вдруг — хрип. Так он умер.

Я сразу понял, что он уже умер. А Черкасов никак не мог понять, не хотел этому верить. Он поднял Сафонова, перенес его на ровное место и стал делать ему искусственное дыхание. От горя он словно помешался. Я сел на землю и заплакал.

— Санди! Иди сюда! — гневно позвал меня Черкасов. Он сердился на меня, зачем я думаю, что Ермак умер.

Он дышал ему в рот, массировал сердце, расстегнув на нем комбинезон. Стал ритмически поднимать и опускать его руки. Чтоб его успокоить, я стал ему помогать. Но уже через две-три минуты Черкасов оттолкнул меня. Я был неловок. У меня адски болело плечо, а главное, я ведь видел, что Ермак мертв. Черкасов долго еще поднимал и опускал руки Ермака, а они все холодели и холодели.

Было, должно быть, три часа ночи (мои часы стали), когда профессор понял, что Ермак мертв.

Тогда Черкасов сложил Ермаку руку на груди и закрыл ему глаза. Веки не закрывались, и он положил на них два камушка. Сел возле Ермака на землю и тяжело, словно икая, заплакал. Мой носовой платок, которым я все же завязал ему голову, весь пропитался кровью. Я вдруг испугался за профессора.

И я снова полез в искореженный вертолет и стал выгружать продукты, палатку, одеяла, спальные мешки. Следующий час, пока Черкасов понуро сидел возле Ермака, я поставил палатку и приготовил поесть. Потом нашел в вертолете рацию… К моему великому удивлению, она была цела. Я не выдержал и снова заплакал. Человек мертв, а рация уцелела. Я дал знать о несчастье на станцию Грина. Просил радировать в Мирный, чтоб срочно вылетали за нами.

Я достал из аптечки йод и бинт и, подойдя к Черкасову, осторожно отодрал прилипший к ране окровавленный платок, молча стал мазать йодом. Боль отрезвила его и усилила горе. Он замычал и стал раскачиваться.

— Дайте забинтовать! — заорал я.

Черкасов присмирел и послушно дал забинтовать голову.

— Идемте, вы должны поесть, — сказал я. Он медленно покачал головой.

— Вы должны поесть. Должны лечь. Я приготовил спальный мешок. Вам совсем плохо. Вы ослабели от потери крови.

Так я убеждал его, хотя сам еле держался на ногах. У меня вдруг закружилась голова. Должно быть, я сильно побледнел. Черкасов поддержал меня.

— Это тебе нужно уснуть… — сказал он ласково. Потом мы завернули Ермака в одеяло и оставили под белым ночным небом, а сами пошли в палатку. Как ни странно, захотелось есть.

— Рация цела? — спросил Дмитрий Николаевич.

Я сказал, что уже уведомил о несчастье,4

— Завтра нас заберут, если не поднимется метель, — апатично заметил он и внимательно посмотрел на меня. — Залезай в мешок и поспи.

— А вы?

— Я буду сидеть с ним.

Я так вымотался, что не мог даже протестовать. Залез в мешок и тотчас уснул. Но сон мой был беспокоен и мучителен. Меня терзали кошмары. Скоро я проснулся нисколько не отдохнувший. Я сильно замерз, поспешно вылез из спального мешка, оделся потеплее и вышел.

Черкасов сидел на камне возле тела друга. Он постарел за эту ночь лет на десять. Я еще никогда не видел его таким. Всегда он был подтянут, весел и уверен в себе.

Я подошел и, сдерживая дрожь, стал рядом.

— Санди! — Черкасов схватил меня за руку и посмотрел мне в глаза пытливо и вопрошающе. Уж не думал ли он, что я его осуждаю? За что? — Это я его заставил ехать в Антарктиду. А ему так не хотелось. Он словно предчувствовал. Но Ермак никогда не отказывался, не боялся трудностей. «Раз надо, значит, надо», — только, бывало, и скажет.

— Ни один настоящий летчик не откажется поехать в Антарктиду! — возразил я горячо. — Не вините себя, Дмитрий Николаевич. Это случайность, что разбился Ермак, а не вы или я. Никто не виноват в его смерти.

Профессор сжал мою руку и отпустил ее.

Небо над горами засверкало и зазолотилось: поднималось солнце. Я посмотрел на Ермака. Камушки с его глаз Черкасов уже убрал, глаза были закрыты. Ермак словно спал. И бледное лицо его было добрым и ласковым, как и при жизни.


За нами прилетели в тот же день — вертолет «МИ-4» из Мирного.

Ермака похоронили на высоком мысу. На латунной дощечке написано:

САФОНОВ ЕРМАК ИВАНОВИЧ, пилот, 1940–1967 гг.

Он отдел жизнь в борьбе с суровой природой

Антарктиды,

Глава восемнадцатая
ДОЛИНА БЕЛЫХ ГУСЕЙ

Развеселые цыгане

По Молдавии гуляли

И в одном селе богатом

Ворона коня украли.

Привязалась песня, никак не отделаться. Сергей Авессаломов подсвистывает мне. Слух у него безошибочный, как и у сестры. В меховом комбинезоне, в унтах, шапка сдвинута на затылок, крутит баранку и насвистывает. А дорога вьется спиралью, то взбирается на горы, то бежит по дну ущелья. Изредка мелькают встречные машины с продовольствием, горючим или оборудованием — пустынная дорога, пустынный, безлюдный край. Граниты и кварцы, каньоны рек, засыпанный снегом кустарник, каменные гряды скал — долгие белые километры, бледно освещенные фарами.

Серега насвистывает и крутит баранку. За то время, что он проработал в обсерватории на плато, он стал спокойнее, выдержаннее, возмужал.

Женя Казаков приобрел для обсерватории вездеход, и Сергей, подучившись, специально сдавал экзамен в Черкасском. Теперь у него шоферские права, чем он очень гордится. А на плато проложили дорогу, чем гордится Казаков.

Сегодня рано утром мы выехали в этот рейс по приказу Казакова. Пункт назначения — Долина Белых Гусей. Это где-то за Горячей горой. Там обсерватория поставила в прошлом году деревянный домик для научных сотрудников. Пункт наблюдения, но не постоянный, а выездной, хотя там крайне необходима метеорологическая станция. Долина Белых Гусей — это нечто вроде камчатской долины гейзеров — тоже феномен природы. Там много горячих ключей — тоже грифоны парящие, грифоны пульсирующие…

На этот раз в домике должен разместиться один из пунктов наблюдения за светящимися облаками.

Другой пункт наблюдения находится на Абакумовской заимке.

Нас послали вперед подготовить домик, завезти туда горючее, продукты. Ученые вылетят послезавтра на вертолете. Само наблюдение продолжается всего минут сорок— срок существования натриевого облака, — но требуется большая предварительная подготовка. Надо настроить аппаратуру, обеспечить электропитание, наладить связь.

Это уже второй эксперимент. Первый произвели осенью, когда я еще был в Москве. Дело в том, что для исследования атмосферы с помощью светящихся слоев необходимы сумерки. Летом слишком много света и не видно звезд. Зимой, когда полярная ночь, нет подсветки атмосферы солнцем, и натриевое облако просто не будет заметно.

Теперь, в весенний рассвет, когда солнце еще за горизонтом, но небо уже освещено, красновато-желтое натриевое облако будет отчетливо видно на фоне звездного неба.

Все у нас так заняты подготовкой к этому наблюдению, что даже временно затих назревающий конфликт между коллективом обсерватории и ее директором. После наблюдения у нас будет открытое партийной собрание, на котором предстоит откровенный разговор. Ведь только благодаря Вале Герасимовой сохранялась видимость благополучия в обсерватории. И теперь, когда она уехала…

Какое несчастье постигло нас всех! Какое горе! Нет больше нашего Ермака.

Валя очень тяжело пережила смерть мужа. Все корила себя, что недостаточно его любила. И как-то не то что третировала, но недостаточно высоко ставила. Даже фамилию его не взяла. Здоровье ее сразу сдало. Сказалось и длительное пребывание в Заполярье.

Валя уехала в Москву. Взяла к себе тетку Ермака. Теперь они вместе воспитывают Андрея.

Бабушка очень удивилась, когда я внезапно — так казалось всем, на самом деле я все время рвался на плато— собрался ехать. Добился, чтобы на практику послали в нашу обсерваторию. Меня и Марка.

Лиза еще прошлым летом приехала в Москву вместе с Марком сдавать экзамены. Оба успешно выдержали конкурс. Я тоже. Но мне как медалисту было легче — один экзамен.

Мы с ней только один раз и виделись, да и то мельком: Лиза меня явно избегала. Ей вроде и стыдно было и неприятно меня видеть. Марк остановился у нас, а Лиза у матери мужа. Но в сентябре, когда начались занятия в университете, Лиза почему-то перешла в общежитие. Говорит, что ей в общежитии удобнее заниматься.

Марка ждут большие события. Он женится. На Нине Щегловой. Марк твердо решил стать астрономом. Он благополучно сдал все экзамены за первый курс. Быть астрономом — это замечательно!

Я тоже сдал экзамены.

Вы думаете, что я нашел наконец свое призвание? Нет, не нашел. И не могу понять почему! Почему одних Призвание зовет с юности — настойчиво и властно, а от других словно прячется. Зовет, заманивает, кружит голову, обещает, берет назад обещанное и прячется.

Странно, но мне кажется, что Призвание позовет меня нежданно-негаданно. И тогда я брошу все, чего к тому времени добьюсь, и пойду за ним. А пока меня не позвали, надо честно учиться и честно делать, что можешь. Но в этом таится своя опасность… Я знал людей, которые честно проработали всю жизнь без призвания, так и не расслышав слабого его голоса или не поверив ему. Это очень страшно: прожить жизнь, не любя своей работы.

Мой дед с маминой стороны был по призванию артист, но робкий, сомневающийся, не верящий в свои духовные силы человек. Он покорно проработал всю жизнь бухгалтером в театре, мечта его так и не сбылась. А история Селиверстова? Позволить обстоятельствам скрутить себя по рукам и ногам и целых двадцать лет проработать плановиком-экономистом.

Однажды я высказал что-то в этом роде Жене Казакову. Он пожал плечами: «Заумь! Какое может быть призвание, кроме науки?»

Не знаю, заумь или нет, но меня это тревожит и будоражит.

Вот почему я должен был до того, как осяду на четыре-пять лет в Москве, побывать еще на плато. Вот почему мне хотелось поесть солдатского хлеба. Я хочу познать не только науку, но и людей, жизнь.

Разве я мог это объяснить вразумительно. И после того как привез в дом Таню. Я сказал Тане все начистоту.



Она смотрела на меня серьезно и сочувственно. Она меня поняла. Я вдруг подумал, что она всегда будет меня понимать, всю жизнь.

— Если тебе нужно это плато, как мне был нужен лес, значит, ехай, — сказала Таня. — А о бабушке теперь не беспокойся, я ведь с ней.

Я уехал спокойно, оставив бабушку на Таню.

Таня учится в той школе, которую окончил я. Учится на одни пятерки. Бабушка по-прежнему часто ходит на репетиции в театр, только уже с Таней. По-прежнему артисты поверяют ей свои радости и огорчения, сердятся, что она не желает примкнуть ни к какой стороне. Режиссер Гамон-Гамана по-прежнему дружит с бабушкой и присматривается к Тане. Он нашел у нее драматический талант и хочет дать ей детскую роль в новой пьесе…

Так я мечтал, убаюканный мерным грохотом машины.

Все, что было, позабыла,

Все, что будет, позабудет.

Какая странная песня! Если бы и я мог забыть…

Она тогда лишь четыре дня как приехала в Москву и даже по телефону не позвонила. Но мы встретились. Такой большой город, около семи миллионов жителей, а мы встретились. Лиза даже растерялась. Она побледнела и, остановившись, молча смотрела и смотрела на меня, а я на нее. И никакого значения не имело, оказывается, то, что она жена Казакова. Передо мной стояла Лиза, живая, во плоти, не в мечтах, и лишь это имело значение. И еще то, что я любил ее. Даже то, что она не любила меня, не имело значения. Я любил ее, и все! Но почему она так непонятно смотрит на меня? Как будто с палубы корабля, проходящего мимо родного города, где больше не пристают корабли и даже пристань увезли.

Нас нещадно толкали, потому что мы встретились в самом людном месте Петровки, и мы не сразу догадались отойти в сторону. Но и там толкали, и мы пошли к Большому театру, где народу было меньше.

Я смотрел на нее и не мог насмотреться. До чего же я любил ее! Лиза была без чулок, в беленьких босоножках. В легком платье без рукавов, поясок завязан бантом. Я узнал материал — тот самый, что подарил Барабаш. Как давно это было! Как я был тогда счастлив… А теперь Лиза — жена Казакова.

— Ты счастлива с ним? — спросил я.

Хотел спросить спокойно, но голос мой дрогнул от нежности, переполнившей меня, и от невыносимой душевной боли. Лиза продолжала смотреть на меня. По лицу ее словно судорога проскользнула.

— Ты разве простил меня? — по-детски, удивленно спросила Лиза.

— Прощать? За что? Разве ты виновата, что полюбила другого? Я боялся и предчувствовал это с самого того дня, когда вы встретились в зимовье.

— Но я виновата, — твердо сказала Лиза. — Я кругом виновата. Я дважды предала тебя. А сейчас предаю отца… Разве ты не понимаешь? Ты не можешь уважать меня, раз я сама себя не уважаю. Ох, если бы меня приняли в университет! Я так готовилась… Если бы только приняли! — Она говорила торопливо, будто за ней гнались, а университет был убежищем. — Я сделала большую ошибку, Коля! Не одну. Много. Только выросла и сразу начала делать ошибку за ошибкой. Но самая моя большая ошибка, что я рано вышла замуж. Надо было сначала кончить университет. Тогда встречаются два равных человека. Понимаешь? По сравнению с ним я — глупая девочка. Потому он взял такую власть надо мною. А теперь отец… Ведь я жена человека, который его ненавидит. Это не только из-за гибели Жениного отца. Это гораздо глубже. Иногда мне кажется, что Женя ненавидит его за то, что отец всегда был внутренне свободен. То, чего нет у Жени. Я не до конца увидела своего мужа, но я уже многое вижу. Мне очень нужно, чтоб меня приняли в университет.

— Примут. А за Алексея Харитоновича не беспокойся, Лиза. Он не один. У него друзья. Вот и я еду на плато.

— Опять?

— Почему ты удивилась? Разве я могу туда не вернуться? Я буду возвращаться на Север всю жизнь.

— Я понимаю… — прошептала Лиза и вдруг заторопилась: — Мне надо идти…

И она ушла. Меня еще потолкали некоторое время, и я тоже ушел. Мне хотелось плакать, и я бы с удовольствием поплакал, но кругом были люди. Много людей, так что рябило в глазах. До чего переполнена Москва, даже негде поплакать парню.

Больше мы не встречались.


Трасса сматывается, как веревка, километр за километром. Полусумрак полярного зимнего дня. Серебристый свет обледенелых, неприступных скал, словно сияние кристалла. Далеко внизу сгущенная мгла долины. Ледник сползал в долину, как гигантский древний змей. Бесконечная гряда, лиловая и синяя, закутанная клубящимися красноватыми облаками — где-то там солнце.

Поднимаемся на перевал. На одном из поворотов недвижно темнел огромный «МАЗ», груженный углем. Рядом одинокая фигурка водителя.

— Кто-то «припухает»! — воскликнул Серега. Объехали «МАЗ» и остановились. Пожилой, давно не бритый водитель, с усталым лицом и лихорадочно горевшими глазами, подбежал к нам. Радостно улыбнулся.

— Здорово, ребята! Угораздило меня на самом пупке. Пособите, будьте добры, а то дело мое плохо: баллон отказал!

Мы втроем сменяем баллон. Хорошо, что баллон внешний и не надо домкратить машину. Затем Сергей подлезает под капот и крутит какие-то гайки. Еще минута, и «МАЗ» может трогать. Довольный водитель угощает нас папиросами. Сергей охотно закуривает.

— Там внизу шпана! — сообщает водитель. — Просились ко мне, побоялся взять. Вот ведь грех какой!

— Бог тебя и наказал, — назидательно заметил Сергей.

— Дорога больно пустынная. Побоялся, что убьют, а машину угонят. Народ здесь всякий… — поежился водитель и, еще раз поблагодарив, пошел к своей машине.

Мы въехали в узкую, черную, как антрацит, долину — след лавового потока. Над нами возвышался вулкан. Наш вулкан. Сколько раз мы здесь проходили с рюкзаком за спиною.

…Они стояли на дороге, перерезая нам путь. Старые знакомые! Топорик, Рахит — Шурка Кузнецов. И совсем незнакомые мне парни. Шесть человек. Сергей остановил машину. Они явно не ожидали видеть нас. И не то смутились, не то вроде обрадовались.

— Сурок! Коля! Ребята, это же Коля Черкасов. Тот самый! — всполошился Шурка Кузнецов. Интересно, что означает: тот самый? (Начало известности?)

Ребята уставились на меня во все глаза.

— Сроду не думал, что ты вернешься! — удивленно заметил Топорик.

— Куда вы? Может, подвезем?

Но им было в другую сторону. Они направлялись в Билибино. Там строилась электростанция и можно было хорошо заработать.

Вид у ребят был неважный: почти у всех обморожены щеки, обувь разбита, на шею навернуто все, что нашлось под рукой — полотенца, рубашки, одеяла. Ни дать ни взять — наполеоновские солдаты при отступлении.

— До Билибина пешком не дойдете, — заметил Сергей.

— Кто-нибудь подвезет. А вы куда? Мы объяснили. Ребята переглянулись.

— Однако там у вас кто-то похозяйничал с топором. Не подумайте, что мы, — сказал Шурка. Все шестеро уставились на меня.

— Ребята… Гусь? — Это спросил я, но не узнал своего голоса.

Они опять переглянулись.

— Я скажу ему! Пусть что хочет делает с этим гадом! — как бы посоветовался с товарищами Шурка.

— А может, он уже подох?

— Подумаешь, ноги обморозил. Ничего ему не сделается— отлежится. Фашист проклятый! Никогда ему не прощу Цыгана…

Это они между собой. Сергей молчал, уже поняв. Кузнецов рассказал следующее.

Гусь добрался до нашей станции и перебил приборы, переломал мебель, разбил окна. Ребята были там и сразу поняли, что это его работа. Но встретились с ним дня два спустя.

В стороне от дороги в распадках догнивает разрушенное становье. В одном из бараков и подыхает сейчас Гусь.

— Что хочешь с ним делай. На твое усмотрение. Хошь в милицию передай, хошь убей, а нам все равно. Он — гад ползучий. И как только мы его слушались, дураки? — сказал мне Шурка.

— Я знаю, где это, — коротко заметил Сергей.

— Есть хотите? — спросил я.

— Не голодаем, спасибо, — застеснялся Шурка.

— Хлеба свежего нет? — спросил с надеждой Топорик.

— Есть. Залезайте в вездеход. Вместе позавтракаем. И погреетесь.

Ребята не заставили себя просить. Я вытащил провизию, которую мы везли для ученых. К великому восторгу замерзших ребят, нашлась бутылка «Кубанской». Пластмассовая кружка Сергея обошла поочередно весь круг.

Выпили, поели, обогрелись и закурили, повеселев. Стали мечтать о Билибино.

— Знаешь, как там можно заработать?! — сказал Топорик в полном восторге.

— Ишачить заставят, дай боже! — умерил его восторг один из незнакомых мне парней, по кличке Красавчик.

— Везде приходится ишачить, кроме могилы, — философски изрек Кузнецов, — а в могилу что-то не поманивает никого.

— Надо квалификацию приобретать, раз завязали, — посоветовал Сергей. — Теперь, когда у меня водительские права, мне сам черт не брат.

— Квалификация! — передразнил Топорик. — Ты лучше скажи, почему человек должен ишачить всю жизнь? — Топорик прерывисто вздохнул и продолжал мечтательно — Поработаю с год в Билибино, зашибу деньгу и подамся во Владивосток. Самое большое счастье на земле — это лежать вверх брюхом у моря и слушать плеск волн.

Я с удивлением и жалостью взглянул на Топорика. Обычно тупое лицо его светилось умилением.

— А меня возьмешь с собой? — завистливо спросил Красавчик.

— А мне что — едем. Эх, кабы сейчас! Разве… Да нет, больно милиция начала чисто мести. А в колонии за пайку придется ишачить. Пошли, ребята, вон едут машины, может, подкинут!

Навстречу двигались сразу четыре машины. Я вышел и остановил их. Машины шли в сторону Билибино, на золотые прииски. Коротко объяснил шоферам бедственное положение ребят. Водители согласились их подвезти.

Быстро простились. Я сунул ребятам ящик с провизией (в случае чего доставят нам на вертолете). Машины тронулись. Мы помахали им рукой и сели в вездеход.

Ехали молча. Я был взволнован воспоминанием о Гусе. Мне бы хотелось о нем забыть. Но не думать о нем я не мог. Сергею все равно, как я поступлю. Ни советовать, ни возражать он явно не собирался. Крутил баранку и помалкивал, а если я начинал петь, он подсвистывал.

Вулкан остался позади, горы отодвинулись, дорога шла теперь лесом — кривоствольные безобразные лиственницы, укутанные мохом, словно от мороза. Ивовоерниковый подлесок, сугробы снега. Некрасивый редкий лес. Это была уже лесотундра.

Мне было грустно и досадно.

Сергей показал рукой куда-то за обочину дороги.

— Это там… Может, проедем мимо?

— Останови!

Сергей послушно остановил вездеход.

— Придется идти за этим подонком, — сказал я, внезапно вспотев.

— Зачем?

— Ты же слышал… Он умирает… Один. Нужен врач.

— Небось не подохнет.

Сергей вышел из машины, внимательно оглядел снег. Где-то здесь была заброшенная дорога. Он медленно повел вездеход, так и не найдя под снегом колеи. Двигались мы медленно. Сергей несколько раз выходил из машины, искал, где лучше проехать, пока мы не натолкнулись на выработанную штольню. Чуть не свалились. Тогда он остановил машину совсем, не выключив мотора (глушить мотор на таком морозе нельзя, потом не заведешь), прошел вперед, поманил меня рукой.

— Где-то здесь… — сказал он отчего-то шепотом.

За всю мою жизнь я не видел ничего более отвратительного, чем это место: полусгнившие стены, словно изъеденные проказой, обрывки колючей проволоки, пепелища…

Сергей пошел вперед, потом остановился:

— Тсс! Слышишь?

Мы прислушались… Это был голос Гуся. Гнусавый, фальшивый, ненавистный, — я узнал бы его из тысячи.

— Люди до-о-о-брые, помогите! — скулил он.

Ни искры надежды не было в этом монотонном вое. Голос доносился из барака. Мы вошли. Там было темно. Сергей вытащил из кармана электрический фонарик.

Гусь лежал на обледенелых нарах и стонал.

— Люди до-о-о-бры-е! Кто тут есть? Помогите, помираю.

Мы подошли к нарам. Сначала Гусь узнал Сергея. — Сурок? А где Рахит, Топорик? Бросили меня и ушли. Падло. Кто с тобой?

Сергей молча осветил меня фонариком. Гусь тотчас узнал и злобно оскалился, как волк.

— Жив-здоров, профессорский сынок? Не думал тебя снова увидеть. А я… кажется, помираю. Ноги отморозил… Еле дополз сюда… все — укрытие. Омертвели ноги-то… Видать, заражение началось. Весь горю. Мне бы испить.

— Вода в машине, — сказал Сергей и обратился ко мне: — Что с ним делать?

— Надо везти.

— В милицию хочешь передать? — прошипел Гусь.

— Но ведь вам надо врача, — возразил я холодно.

— Слушай, Гусь, — обратился к нему Сергей. — Мы едем на пункт наблюдения. Говорят, ты уже там похозяйничал!

— Встретили Топорика?

— Ну, встретили. От кого же мы могли узнать про тебя? Ты нам нужен, как прошлогодний снег. Я бы сюда и не заглянул никогда. Это Черкасов тебя пожалел. Понятно? Хочешь, захватим с собой.

— Идите к чертовой матери!

Мы направились к выходу. Тогда Гусь заплакал и позвал нас. Мы вернулись.

— Страшно одному помирать, — пояснил он, всхлипывая. — Посидите возле меня…

Мы сели возле него. А ноги у него действительно омертвели: от них шел тяжелый запах. Гусь был горячий, как огонь, от него так и пыхало жаром. Я задумался… Что произошло дальше, я не сразу понял: что-то толкнуло меня в спину, сдавленный возглас и крик Сергея, хрип Гуся. Сергей тряс умирающего.

— Что ты?! — закричал я.

— Он хотел тебя убить! — орал Сергей, показывая мне финку. Затем бросил ее в темноту.

Меня поразила эта ненависть на пороге смерти. Что я ему сделал в конце концов? Только то, что не захотел кукарекать?

Сделанное усилие совсем истощило Гуся, он стал метаться и бредить… если только не притворялся. Сергей обыскал его, больше никакого оружия не было.

— Понесли, — сказал он, — больше я здесь не могу. Мы с трудом подняли его и понесли—Сергей за плечи, я за ноги у колен; почему-то подумал, а вдруг они обломятся, его ноги. Температура у Гуся, наверное, была больше сорока! И он действительно бредил…

Проваливаясь в снег, обливаясь потом, задыхаясь, мы тащили этого подонка. Зачем? Но не могли же мы бросить его здесь одного в этих страшных развалинах.



Мы еще не донесли его до машины, как он стал икать — начиналась агония. Я вопросительно взглянул на Сергея. Он осмотрелся, ища куда бы его положить… Неподалеку темнела куча бревен. Мы подтащили Гуся к этим бревнам и осторожно положили на них. Он пришел в себя, посмотрел на нас вполне осмысленным ненавидящим взглядом и вытянулся.

Мы не сняли шапок. Только постояли перед телом Семена Шашлова, по кличке Гусь, и пошли. Но Сергей тут же вернулся, закрыл ему остекленевшие ненавидящие глаза и сложил руки на груди. На этот раз он все же снял шапку— перед таинством смерти. Мы с облегчением вернулись к машине и выехали на трассу.

Совсем стемнело. Ярче засверкали звезды, Сергей молчал. Молчал и я.

Я думал о Семене Шашлове. Мы вынесли его из темного барака, и он, умирая, мог бы видеть звезды… Но ему было не до звезд: он ненавидел. Ненавидел весь мир. Зачем же родился он на свет? Неужели для ненависти? Для чего жил? Одиночество его было безграничным, даже урки отказались от него. Он думал, что его влияние на них прочно. Но достаточно было только одному человеку громко сказать, что он такое, как все отшатнулись от него. Как странно, что этим человеком был я.

Глава девятнадцатая ПРАВДА О КАЗАКОВЕ

В Долину Белых Гусей мы добрались к полуночи. Устали до изнеможения, совсем выбились из сил. Но об отдыхе не могло быть и речи. Если бы вы только видели, в каком виде мы застали наш дом. Поистине только Гусь с его непостижимой злобой мог наделать такого.

Замок сорван вместе с пробоем и досками, ставни превращены в щепки, стекла перебиты, приборы сплюснуты (видно, бил обухом топора), мебель покорежена, стены заплеваны, а посреди пола замерзшая куча… След пребывания на земле Семена Шашлова.

В багаже у нас было несколько стекол, на всякий случай. Мы застеклили угловую комнату, истопили печку (хорошо, что Гусь не додумался поджечь дрова), напились чаю, закусили — ужинать уже не было сил — и легли спать.

Следующие два дня мы продолжали уборку и ремонт, а на третий прилетели Марк с новым пилотом и привезли с собой троих научных сотрудников.

При виде разрушения лица у всех вытянулись (что бы они сказали дня два назад?). Кроватей не было, матрасов тоже (Гусь разрубил их на части топором), в единственной комнате тесно.

Научные сотрудники решили, что справятся и без меня. Я был очень доволен, что вернусь на плато с Марком.

Мы пролетели над Долиной Белых Гусей низко-низко. Всюду парилась вода. Возле незамерзающих озер зеленела трава. Термальные источники! А ранней весной сюда прилетают гуси…

Марк рассказал мне, что пришло разрешение открыть здесь метеорологическую станцию. Абакумов настоятельно просился сюда.

— А что Женя?

— Обещал. Он, конечно, рад избавиться от тестя. Он же его ненавидит.

Я подумал и решил, что Алексею Харитоновичу здесь будет лучше. Свободнее. Он ведь — я знал это — очень жалел об Абакумовской заимке, где прожил десять лет. Опять огород разведет, будет всю обсерваторию свежими овощами снабжать. А дочь Абакумов потерял. Нашел, чтобы потерять. И потому душа его скорбела… Словно старый одинокий Жан Вальжан, покинутый неблагодарной Козеттой.

Но до отъезда Алексея Харитоновича с плато произошло давно ожидаемое событие: собрание, на котором коллектив обсерватории наконец высказал все, что он думает о своем директоре.

Перед собранием все очень волновались. Хотя у каждого «накипело», все же до последнего момента не были уверены, что выскажутся до конца и на этот раз.

Я выступать не собирался. Во-первых, это было просто неловко, не говоря о том, что обида и оскорбленное самолюбие могли меня сделать несправедливым. Во-вторых, я был всего лишь лаборант и тоже хотел послушать, что будут говорить ученые.

Тон задали не выступления, а вопросы. Едва директор обсерватории окончил отчетный доклад, как метеоролог Олег Краснов, который терпеть не мог Женю, задал ему прямо в лоб жгучий вопрос: «Правда ли, что товарищ Казаков два года назад фальсифицировал научные факты, скрыл истину (от волнения Олег выкрикнул это фальцетом), чтобы только не опровергнуть теорию своего шефа?»

Наступила гробовая тишина. Марк вздохнул.

Кают-компания была переполнена, хотя ее давно уже удлинили за счет соседних комнат. Все почему-то оделись, как на банкет. Марк, чуть подавшись вперед, ждал, что ответит Женя. Мы сидели рядом — Марк и я — сбоку, у шкафов с книгами.

Женя задумчиво посмотрел на Краснова. Как ни странно, он не рассердился, не вспылил, не сказал, что-нибудь вроде: «Это вас не касается», но в глазах его появилась тоска, выражение затравленности. Должно быть, он вспомнил другое собрание, в Москве, по этому же поводу.

— Да, это правда, — сказал Женя спокойно. — Этот вопрос уже обсуждался в свое время. И даже в Академии наук. Хотят ли коллеги еще раз поставить на обсуждение этот вопрос?

— Раз обсуждался, зачем же… — буркнул парторг Бирюков.

— Удовлетворяет ли мой ответ Олега Константиновича? — осведомился Женя.

Ответ удовлетворял Олега Константиновича вполне.

Было еще несколько вопросов, заданных самым враждебным тоном. Например, почему Казаков вычеркнул из плана комплексную научную тему, которую сотрудники вели сообща.

Атмосфера заметно накалялась. Должно быть, Женечка ощутительно почувствовал отсутствие Вали Герасимовой, которая так умела смягчать. Следующий вопрос задал Марк:

— Говорят, вы создали за время работы на плато какую-то теорию… Не могли бы вы рассказать…

— Я тоже хотел задать этот вопрос, но в несколько иной форме, — перебил Марка Игорь Дашков. — Сформулируем его так: верно ли, что ваша новоявленная теория объясняет и обобщает факты, собранные коллективом обсерватории?

Выпад Игоря Женя игнорировал, он смотрел на Марка. Самые противоречивые чувства как волны прошли по его лицу. Он колебался. Наконец он сказал как бы Марку:

— Да, я за время пребывания на плато создал не то что теорию… слишком громко сказано, но гипотезу. Статья, где излагается моя гипотеза, должна этими днями появиться в очередном номере «Известий Академии наук СССР».

— Почему же мы ничего не знаем об этом? — резко спросил Иннокентий Трифонович. Он был бледен и хмурился. Может, чувствовал, что сам был не на высоте, как парторг?

— О чем? — Женя явно насмехался.

— Об этой гипотезе, о статье, черт возьми?!

— А почему вы должны об этом знать?

По кают-компании прокатился негодующий гул.

— Но вы на здешнем материале построили вашу гипотезу, — холодно напомнил Леша Гурвич.

— На здешнем, но я на плато работаю вторично. Гипотеза — результат моих размышлений и выводов за все семь лет!

— Вы пользовались в своей статье расчетами сотрудников? — спросил Леша.

Женя дерзко усмехнулся:

— Простите, но все расчеты я произвел сам. Даже диаграммы, изотермы сам вычертил.

— Какая же гипотеза? — вырвалось невольно у меня. — Если я, конечно, пойму!

— Поймешь. Ничего сложного в ней нет!

Женя обвел собрание насмешливым и недоброжелательным взглядом. И встретил только одну неприязнь. Коллектив дружно ненавидел своего молодого директора. Лишь я один, как ни странно, не испытывал к нему никакой неприязни. Ведь это был Женя Казаков, которого я любил, когда он — одинокий, угрюмый подросток — приходил к нам в семью за теплом и лаской. Тогда угрюмость его таяла, и он становился таким веселым, непосредственным и обаятельным, что его нельзя было не любить.

Женя коротко и понятно изложил свою гипотезу образования материков. Не буду здесь подробно излагать ее. Интересующиеся могут прочесть статью Жени в «Известиях Академии наук».

Женя предположил, что вода, проникая в недра коры, где температура доходит до 450 градусов (температура критического. состояния растворов), освобождается от растворенных в ней веществ и в виде перегретого пара поднимается выше, где лежит критическая температура чистой воды. Здесь она становится жидкой, снова забирает и растворяет минеральные вещества и вновь опускается с ними. Вечная циркуляция воды в земной коре.

И поскольку изотермы (кривая, соединяющая точки с одинаковой температурой) критического состояния воды и ее растворов опоясывают весь земной шар, то вблизи этой воображаемой кривой отложится вполне реальная и осязаемая оболочка с целым рядом особых свойств. Породы в нем должны достичь очень высокой прочности.

— Но ведь именно этим и характеризуется слой Мохоровичича! — вскрикнул кто-то из бородачей геологов.

— Совершенно верно, — холодно сказал Женя, — моя гипотеза объясняет появление слоя Мохоровичича, как, впрочем, и слоя Конрада, отделяющего граниты от базальтов. Объясняет и то, что до сих пор объяснить было трудно: почему земная кора материков гораздо мощнее, чем под дном океана.

— Круговорот воды и круговорот вещества, который обновляет материки? — заинтересованно вставил Игорь Дашков, нервно теребя свою голландскую бородку.

— Материки целиком смываются за какие-нибудь десять миллионов лет и за столько же лет обновляются. Тонкий слой коры под океаном тоже обновляется и формируется благодаря вертикальной циркуляции воды.

— Но может ли вода проникнуть на такую огромную глубину — к самой нижней границе коры? — спросил Краснов жмурясь. Лицо его покрылось красными пятнами, руки заметно дрожали, и он их спрятал. — Ведь на пути воды лежат и плотные породы и каменные массивы невероятной толщины?

Женя пожал плечами.

— Конечно, может. Ведь абсолютно непроницаемых пород нет.

Женю буквально закидали вопросами, и я уже думал, что все обойдется. Но не обошлось. Ничего они ему не простили.

— Какое глубочайшее пренебрежение к коллективу, — гневно говорил Игорь Дашков. Он был просто вне себя. Жилы на его висках набрякли, под обветренными щеками ходили желваки. — Товарищ Казаков нас просто не считает за ученых. Когда он вычеркнул из плана тему самостоятельного комплексного исследования и низвел сотрудников обсерватории до «фабрики данных», он это показал достаточно ясно. Кстати, эта тема касалась глубинных разломов земной коры… Сам он все это время работает над созданием своей гипотезы (остроумной, не спорю), но совершенно один, не привлекая к ней коллектив, ни с кем не советуясь, даже не ставя в известность. Какой глубочайший эгоцентризм!

Слово брали один за одним (собрание вел Иннокентий Трифонович), и все крыли Женю. Ох и крыли! Женя сидел бледный, злой, ощетинившийся. Серо-синие глаза его от бешенства потемнели. Волосы, в начале собрания тщательно зачесанные назад, спутались и торчали вихрами, как у мальчишки; крупный, красивый рот кривился. Как хорошо, что в этот горький для него час здесь не было Лизы… Хотя его критиковали как будто правильно — никто на него не клеветал, — но меня не оставляло какое-то странное ощущение, что их правда была неполной правдой, а упускала что-то существенное.

Мне невольно вспомнилось, как семь лет назад в этой же кают-компании решалась судьба Абакумова. Как Женя безжалостно требовал предать его суду. Как он до того разошелся, что обвинил сотрудников полярной станции в укрывательстве преступника. Перечисляя давние преступления Абакумова, он тоже не клеветал, не прибавлял. Однако его правда чуть ли не оборачивалась ложью, так как он не понимал и не желал понять нового Абакумова, к которому вчерашняя правда уже не подходила. И жизнь показала, что правы были те, которые мыслили гуманно.

А теперь Женю самого судил коллектив обсерватории. Только теперь коллектив играл ту роль, что тогда исполнял Женя, и, кажется, их тоже занесло, как тогда Женю.

Женя был один и остро чувствовал это. Все против одного. Всё, всё ему припомнили. Они охрипли, перечисляя одну его вину за другой. А потом слово попросил Марк. (Я внутренне съежился. Я так любил Марка, так привык восхищаться им. А теперь вдруг испугался, что он скажет что-нибудь вслед за другими и я буду меньше уважать его.)

Ему охотно дали слово, зная его принципиальность. Марк уже не раз мельком говорил Жене, что его поступки неблаговидны. А теперь, когда он жил в Москве, ему и подавно нечего было опасаться Казакова.

Марк вышел, остановился рядом с кафедрой, невысокий, худенький, и грустно обвел всех светлыми, серыми глазами.

— Я внимательно слушал вас всех, — начал он, — в отдельности каждый как будто прав, но все вместе вы не правы. Вы увлеклись своей неприязнью к Казакову и забыли главное, что Казаков талантлив…

— Ну и что из этого? — злобно выкрикнул Краснов.

— Как что? — удивился Марк. — Это же самое главное! Что толку, если человек предупредителен, не забывает спросить, как ваше здоровье, умеет ладить как с подчиненными, так и вышестоящими, но при этом бездарен, как высохший пень. По-моему, пусть лучше у него будет не знаю какой плохой характер, лишь бы человек был талантлив и от него был толк в том деле, которое он делает.

Конечно, Евгений Михайлович эгоцентричен, как вы говорите. Попросту—эгоист. Не ставит вас ни в грош. Так заставьте его считаться с вами. Пусть он восхищается вашими гипотезами, как невольно, я ведь видел, восхищались вы. Пусть не гипотезами — не всем дано их творить, но хоть своеобразными мыслями. В Казакове слишком много индивидуальности, это правда…

— Индивидуализма! — выкрикнул Краснов.

— …Но в вас, товарищи, слишком мало! Он низвел вас до уровня «фабрики данных». Как же вы позволили это с вами проделать? Бывший директор обсерватории профессор Кучеринер прилагала все силы, чтобы вырастить из вас настоящих ученых. С тех пор как я пришел сюда работать, я это слышал множество раз. Простите, но мне это кажется чепухой. Как это можно «вырастить» настоящего ученого? Это все равно, что вырастить композитора или поэта. Настоящего ученого, композитора, поэта не выращивают. Они сами родятся и сами вырастают. Чем талантливее человек, тем он могущественнее духовно!

Интересно также, почему вы до этого дня молчали? Если бы кто-то из вас не привез из отпуска слухи о неприятностях у Казакова, о том, что он уже раз споткнулся — и это вам придало храбрости, — вы бы так и не осмелились высказать все ему в глаза. Вас не устраивает такой директор, как Казаков? Почему же вы тогда терпите и критикуете только исподтишка? Почему не потребуете другого директора, который не ущемлял бы ваше самолюбие? И вот что я еще скажу. Когда приедет этот другой директор — кто бы он ни был, — ему никогда не удастся сделать из Евгения Казакова только регистратора наблюдений. Из него — не удастся.

Я второй год с большим интересом присматриваюсь к Казакову. Он весь состоит из противоречий, но какая же это яркая личность! Какой это талант!

И вот я все думал—я давно знаю эту историю с фальсификацией, только молчал: что заставило Казакова так поступить? Угодничество? Карьеристские соображения? Он на это физически не способен. Я уверен, что Евгений Казаков никогда больше не повторит своей ошибки. Что касается отношения директора с коллективом, то, если он вас не устраивает, требуйте другого директора.

На этом Марк окончил свою речь, вызвав всеобщее негодование — и директора, и коллектива. А меня вдруг, ни к селу ни к городу, разобрал неудержимый смех. Столько я пережил, и до сих пор смешлив, как мальчишка. Я до того хохотал, что чуть не задохся, затыкая себе рот. На меня смотрели с удивлением, а Ведерников даже красноречивым жестом покрутил возле виска. После речи Марка собрание решило, что пора «закругляться». Постановили: отчетный доклад и проделанную работу признать удовлетворительными, а Жене принять критику к сведению.

Когда мы с Марком вернулись в нашу комнату, я дал себе волю и вдоволь нахохотался. Марк никак не мог понять, что именно мне так смешно и, подумав, сказал: «Тю!» Потом размечтался, как мы станем астрономами и «может, нам доведется поработать на Луне!»

Вообще-то это было соблазнительно! Черт побери! А то, что меня интересовала Земля, всякие планетарные процессы в глубине, — так астрономия, современная астрономия, могла помочь постигнуть эти процессы.

Перед сном я перечитал письма, полученные еще с утренней почтой и прочитанные в течение дня раз десять.

Среди писем было и от Гарри Боцманова. Мы его прочли вслух вместе с Марком. Хотите, приведу его полностью? Вот оно:

«Дорогой Коля!

Пишет тебе самый счастливый человек на Земле —

Гарри Боцманов, кок с антарктической станции на острове Грина. Я нашел-таки своего профессора Черкасова…

Но расскажу все по порядку, как в тех романах, что ты мне когда-то рассказывал мальчиком. Я благополучно добрался до Одессы и нашел китобоя, где меня с нетерпением ждали мои друзья-моряки. Их скучный нафталинный кок тотчас уступил мне свое место на камбузе, и в тот же вечер я накормил братву пельменями по-сибирски (добавки сколько хочешь!). А после ужина мы устроили на палубе такое веселье, так отплясывали «яблочко», гопак и твист, что сам капитан позавидовал и сказал: «Вот это кок!»

Настало время, и наш «Мурманец» вместе с китобойной флотилией вышел в рейс.

Хотя я настоящий моряк, но экватор пересекал впервые, потому братва меня выкупала, а Нептун с бородой до колен преподнес мне «диплом». Вот смеху-то было! Увидал я небелого кита, хотите верьте, хотите нет. Как заорали из марсовой бочки: «Кит на лине!» — я сразу подумал: это будет белый кит! Мне же напророчил встречу с ним покойный капитан «Мурманца». А его книгу «Моби Дик, или Белый кит» я до сих пор вожу с собой. Храню как зеницу ока. И что же вы думали? На лине белый кит! Гарпунеры сказывали, что за всю жизнь не встречали кита альбиноса, но я-то знал: это для меня!

Уж гонялись за ним, за белым китом. Сначала за ним, а потом от него. Потому что этот современный Моби Дик так разъярился, что страшно смотреть. Как стукнет головой по обшивке «Мурманца», как стукнет! Полный назад! Удар пришелся где-то в носовой части. Это еще полбеды. Главное, чтобы в винт не попал. Голова белого кита что скала. Натерпелись мы страху. Вдруг он повернулся к нам задом и словно растаял, больше мы его не видели. Мистика, да и только! Понял я тогда, что это был мой кит, по мою душу приходил.

А обыкновенных китов набили сколько хочешь. Гарпунер, на палубу! Выстрел. Добойный выстрел! Потом накачают кита воздухом, воткнут в тушу бамбуковый шест с флагом и оставляют на плаву. У китобойцев это так и называется: поставить на флаг. Пока братва охотилась на китов, я готовил им разные блюда и ломал голову, как добраться до Черкасова. По воде ведь не побежишь сотни километров? И опять мне повезло. До чего же я везучий человек!

Вызывает капитан — директор всей флотилии — к аппарату нашего добряка капитана. Дескать, так и так, дается «Мурманцу» боевое задание: идти на юг в район кромки льда в дальнюю разведку. А коль идем мы на юг к Антарктиде, свалили нам всю почту для зимовщиков. Тюки с газетами и письмами, горы ящиков и бочек. Понимаешь? Погрузка окончена, капитан-директор отдает нам приказ по радио: «Полным ходом на юг до кромки льда».

Пока выясняли насчет китовых стад, я места себе не находил: выйдет мой номер или сорвется? Но недаром я родился в сорочке: остановились у припайного льда острова Грина. Я чуть не в ноги капитану: «Разрешите сойти на берег, дружок у меня здесь работает». Засмеялся капитан: «А среди пингвинов у тебя нет, случаем, знакомых?», но разрешил.

Когда профессор Черкасов увидел меня, то рыдал, как ребенок. Я ему в унисон. Обнялись и плачем в три ручья. Потом он меня познакомил со всеми честь честью и приказал ихнему старику коку подавать на стол все, что только имеется. Однако я отверг это угощение, потому что мне не до него было.

«Не за угощением я сюда к вам добрался от одного полюса к другому, — сказал я Дмитрию Николаевичу, — что хотят, пусть со мной делают, хоть судят военно-полевым судом, но я вас нашел и я вас не оставлю».

Профессор аж затылок зачесал, понял, что добром я отсюда не уеду. И развил он тогда деятельность в радиорубке— двух радистов загонял, но своего добился: меня оставили коком в Антарктиде, а ихний кок заменил меня на «Мурманце». Он и не особо упирался: внук у него в Одессе народился, и уж очень ему хотелось того внука повидать.

Братва меня теперь почтет изменником, я даже не осмелился за своими вещами явиться на «Мурманец» — ребята ездили. Неловко, что и говорить. Сукин сын я, и больше ничего.

Письмо это я пересылаю уже не с «Мурманцем» — его давно и след простыл, — а с самолетом, который полетит сначала в Мирный, потом в Москву.

Я уже со всеми на станции подружился. Очень хорошие здесь люди! Днем я их кормлю, стараюсь, чтобы повкуснее приготовить, а вечером смешу. И на балалайке играю, и морские песни пою, и пляшу. Вчера дорогой мой профессор так смеялся, до коликов в боку, а потом вдруг ему взгрустнулось, и он говорит: «Может, и Ермак был бы жив, если бы я сразу взял тебя с собой… Не могу себе простить».

Очень мне были приятны эти его слова. Высшая награда.

А на могиле Ермака я бываю чуть ли не каждый день. Оттуда виден весь океан».

Глава двадцатая СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ

Три года в Москве протекли, как река — порожистая, неспокойная, неподходящая для судоходства…

Сегодня у нас гости. Лишь самые близкие друзья. Придет Марк с Ниной, Ангелина Ефимовна с Фомой Сергеевичем, Николай Иванович Успенский и профессор Герасимов, молодой доктор наук Евгений Михайлович Казаков с Лизой (надо строго поговорить с Таней, чтобы не дерзила ей. И за что она только невзлюбила Лизу?). Придет Гарри Боцманов, веселый кок. У него отпуск. Гарри опять работает на «Мурманце». Отходчивые моряки простили ему бегство в Антарктиду, откуда он целый год осыпал их письмами с описанием самых невероятных приключений.

Папа хочет о чем-то посоветоваться с друзьями. Нашел когда советоваться. Сегодня годовщина его свадьбы и можно было бы просто повеселиться.

Да, год назад профессор Черкасов женился на бывшей своей ученице, вдове погибшего друга, Вале Герасимовой.

Когда отец смущенно сказал мне, что женится на Вале, я совсем не удивился, только обрадовался. Что-то в этом роде я подозревал давно. Мне сразу вспомнилась сцена в избушке Абакумова. Помните? Ангелина Ефимовна рассказала отцу, что Ермак делал Вале предложение, а она отказала. (Бедный Ермак тогда очень тяжело это пережил.)

«Он был бы ей прекрасным мужем, — сказала тогда тетя Геля, — но не о нем Валя думает, когда остается одна».

«Вы подразумеваете… Женю?» — с запинкой спросил отец. Он был явно доволен, что Валя отказала.

«А кого же еще?» — удивилась тетя Геля. И напрасно удивилась. Не о Жене думала Валя, а совсем о другом человеке — Дмитрии Черкасове. Его она любила со студенческой скамьи.

Я заглянул в столовую, кухню. Бабушка, Валя, Таня подняли кутерьму, готовясь к приему гостей.

— Я иду в город, — сказал я, — будут поручения? Поручения, конечно, нашлись, и столь разнообразные, что я их тотчас же перепутал.

— Валя, напиши ему на бумажке, он же забудет! — сказала потная, захлопотанная бабушка.

— Я пойду с тобой, Коля? — спросила Таня.

— Нет, не пойдешь. Кстати, зайди-ка ко мне. Надо поговорить.

— Может, не надо? — вздохнула Таня. — Я не буду с ней совсем разговаривать, так что не нагрублю. Не бойся.

— Вот еще мне телепат! — проворчал я.

— Что такое телепат? — лукаво осведомилась Таня. Она сильно растет, стала длинноногая, неуклюжая и смешная. Досталось мне с ней хлопот! Месяца не проходит, как вызывают в школу: очередная выходка. Но к ней относятся хорошо — Таня королева школьной самодеятельности. Гвоздь программы.

Записка написана—длинный список! В кармане две авоськи. Зайду в магазин на обратном пути.

Я выхожу из метро и иду знакомыми улицами, по привычному маршруту, останавливаюсь невольно у каждой афиши. Но теперь мне будет не до театров. Последний год в университете. Будущей весной выпускные экзамены, защита диплома.

Марк тогда все же соблазнил меня, и я пошел за ним на астрономический. Очень уж хотелось учиться вместе. Астрономия мне всегда нравилась. Я тогда оказался на курс впереди, и Марк (с моей помощью) за год одолел два курса. Мы в тот год все вместе ездили на Ветлугу. Марк с Ниной, бабушка, Танюшка и я. Женщины не мешали нам заниматься, и я подготовил Марка на «отлично».

На плато жизнь идет своим чередом.,

Я переписываюсь с Алексеем Харитоновичем. В отпуск он приезжал в Москву. Всем нашим Абакумов очень понравился.

В Долине Белых Гусей, где он заведует метеостанцией, развели чудесный огород. В обсерватории теперь всегда свежие овощи. Прошлым летом им расширили штат — прислали еще одного наблюдателя. Теперь наблюдения производятся не три раза в сутки, а пять.

Поселок Черкасский, говорят, скоро станет городом.

А Барабаш — помните, фельдшер Фома Егорович — женился. Не выдержал одиночества.

Приезжал в Москву Сергей Авессаломов с женой повидаться с сестренкой. Он очень похорошел, как всегда хорошеют счастливые люди.

Сергей мечтает стать лесничим. Он заканчивает вечернюю школу и собирается поступить на заочное отделение Московского лесотехнического института. Таня отнеслась к нему сдержанно. Бабушка даже расстроилась: «Ведь родной брат!» Кажется, я единственный человек, которого Таня слушается беспрекословно и безоговорочно.

Что-то все мои друзья женятся. Даже приятель Костик из нашего подъезда, моложе меня на два года, и тот женился.

Я женюсь не скоро. Если вообще женюсь. Боюсь, что я из породы однолюбов…

Я прошел мимо обелиска в честь покорителей космоса и вошел в дом 7, на Звездном бульваре. Поднялся на четвертый этаж и позвонил. Мама отперла не сразу. Вид у нее был сонный, наверное, дремала.

— Хлеба купил? — спросила она.

Я кивнул и, пройдя в кухню, стал выгружать на неубранный, с зачерствевшими крошками стол батоны, яблоки, молоко.

— Чаю хочешь? — спросил я.

— Выпью, пожалуй.

Я живо вскипятил чай и подал на стол в ее комнате. Пока вода нагревалась, я стер пыль и подмел пол. По средам к маме приходит убирать женщина из комбината бытовых услуг, но дня через два уже всюду пыль и сор.

Как всегда, по утрам у мамы под глазами мешки. Больные почки. Но она и не думает себя беречь.

За чаем она рассказала, что ей дают главную роль, очень выигрышную, в новой переводной пьесе, что режиссер очень ею доволен, не как этот брюзга Гамон-Гамана.

Это правда. Давид Львович требует от актера творчества, поисков и помогает ему в этих поисках, помогает развить индивидуальность, непохожесть. И он был недоволен мамой.

Мама была еще не причесана и не умыта. На ней был шелковый мятый халат и туфли на босу ногу. Конечно, она до меня ничего и не ела. Репетиции сегодня у нее не было, и, не приди я, она провалялась бы в кровати до вечера. Читала бы Агату Кристи на английском языке, пила крепкий чай и горько раздумывала о жизни.

Ангелина Ефимовна оказалась тогда права. Николай Иванович «устругнул» штуку — уехал на Баренцево море. Если вы помните, мой отец всегда любил этот заповедник.

Он сказал маме, что не может иначе поступить.

Они не развелись, но фактически это разрыв. Разве мама ему простит?

После него у мамы было одно увлечение — пожилой артист оперетты, но они как-то очень уж скоро поссорились. Теперь мама ненавидит всех мужчин да и женщин не жалует. У нее даже приятельниц нет.

Так она осталась одна. Если не считать меня. Я-то ее не оставлю, конечно.

Мама играет передо мной новую роль.

— Мужчины… — произносит она трагически. — Ради одного я пожертвовала талантом, последовала за ним на Север. Ради другого пожертвовала семьей. Но разве кто-нибудь из них понимал, чем я жертвую? Как я страдаю… Как мне плохо!.. А Дмитрий… После того как его женой была я, жениться на таком ничтожестве, как эта Герасимова. Боже мой!

— Ладно, мама, хватит, — бубню я тоскливо.

— Ах, ты тоже на ее стороне. Никто меня не любит. Даже родная мать предала. Осталась с ними.

— Она из-за Тани. Ты же не захочешь взять ее сюда?

— Еще чего не хватало! Разве нельзя ее отправить обратно в детдом?

— Нельзя.



— А если похлопотать?

— Мама, мы ее любим.

— Вот как… Любите… А меня… Мама наливает в стакан коньяк.

— Мама!

— Мне он не вредит.

— Как же не вредит? У тебя больные почки. И на работе твоей скажется.

Мама пугается.

— Что ты! Перед театром я не пью. От меня никогда не пахнет вином. Ты не говори там у вас… дома.



— Нет, конечно. Слушай, мама, если тебе одной тоскливо, я могу к тебе перебраться.

— Что ты! Не надо. Может, я еще выйду замуж… У меня бывают друзья. Нет уж, живи там. Дмитрий не собирается в экспедицию?

— По-моему, собирается. Но еще не говорил.

Я поднимаюсь. Мы договариваемся, когда мне зайти. Мама дает мне поручения и тоже пишет на бумажке. Я слишком рассеян. Мама идет за мной в переднюю. Целует в щеку.

— Мама. Я очень прошу…

— Ерунда.

Щелкнул замок. Я медленно спускаюсь по лестнице. Что делать, как ей помочь? Как ее спасти от одиночества и холода надвигающейся старости?


Дома все блестит. Полы натерты воском и суконкой, окна вымыты и открыты, хотя на улице прохладно — только середина апреля. Растения в горшках свежо зеленеют, я сам их мыл в ванной под душем.

Валя очень любит цветы и превратила нашу квартиру в зимний сад. Цветы повсюду: на подоконниках, книжных стеллажах, прямо на полу, свисают со стен и карнизов окон. Цветут весь год гиацинты, нарциссы, цинерария, левкой, цикламены… Павловские лимоны уже плодоносят. Мне больше всего нравятся светло-зеленые папоротники. Я их все стащил к себе.

У нас теперь тесновато, но, как говорится, в тесноте, да не в обиде. Валя все переставила по-своему, кроме бабушкиной комнаты, где все осталось неизменным.

Папин кабинет перекочевал в большую комнату. Там они и работают (папа за письменным столом, Валя за круглым), там и спят, и читают, и гостей принимают. У нас теперь постоянно кто-нибудь ужинает. Чаще других Ангелина Ефимовна с мужем, Герасимов и, конечно, Марк.

Таня, уступив мне свою комнатку, перешла к бабушке, где ей на ночь стелют на диване. А в бывшем папином кабинете живут тетя Люба и Андрюша, который уже ходит в первый класс. Это чудесный мальчишка, спокойный и рассудительный. Он еще в детский сад ходил, а уже увлекался всякими жучками, бабочками, червячками. Собирал их целые коллекции. По-моему, он прирожденный энтомолог. Андрюшка очень похож на Ермака, портрет которого висит над его кроваткой.

Скоро наше семейство увеличится еще на одного человека. Мне об этом сказал сам отец. Глаза его искрились такой радостью, будто ему присудили Нобелевскую премию. До меня не сразу это дошло.

Я крепко его обнял. Очень рад за него. Все же, как ни говори, я ведь не родной сын, хотя он очень меня любит, и Андрюшка не родной, хотя папа и его тоже любит. А теперь у него будет родной сын. А может, дочь…

В журнале «Природа», между прочим, я прочел страшнейшую вещь… Журнал как раз под рукой, цитирую: «При сохранении нынешних темпов прироста населения всего через тысячу лет — в 3000 году — на площадь суши, равную странице этого журнала (5 дм2), будет приходиться 75 человек»!

Да, хочешь или не хочешь, но человечеству придется расселиться и на других планетах Солнечной системы.

— Коленька, ты хоть переоденься, — заглядывает ко мне бабушка.

Послушно переодеваюсь. Затем ко мне заходит Таня — показать новое платье. Повертевшись вдоволь, со счастливым вздохом садится рядом со мной. Прижалась кудрявой головой к плечу.

— Коля, это хорошо, что Серега хочет быть лесничим?

— Хорошо.

— Он будет всегда жить в лесу. Я буду ездить к нему в гости.

Звонок… Невольно вздрагиваю. Голос Марка. Выбегаю в переднюю. Нина целуется с Валей и бабушкой. От ее рыжих волос в передней становится светлее.

Опять звонок…

— Эт-то замечательно! — кричит Ангелина Ефимовна еще на площадке.

Раскатистый баритон Герасимова. Спокойный тенор Николая Ивановича. Басок Селиверстова. Пока все одновременно говорят и смеются, заходя в комнаты, мы крепко обнялись — мой отец и я. Он поздоровел на Баренцевом море. Но виски поседели. Утомленные глаза сияют — рад нас всех видеть.

Первый раз я их вижу вместе в одной комнате, моих отцов. Не чересчур ли милостива ко мне судьба?

Опять звонок. Опять невольно меняюсь в лице. Чертова девчонка Танька ревниво наблюдает за мной. Не надо ей разрешать смотреть телевизор. Развита не по летам… На этот раз Лиза. На ней что-то короткое, блестящее, тяжелое, облегающее фигуру, как чехол. Жена профессора… Казаков идет за ней, улыбаясь, кивая всем головой.

…Чуточку похудела и выросла, большие глаза смотрят напряженно и недоверчиво. Кому же она не доверяет? Спокойно, о как спокойно пожимает мне руку. Рука прохладная, нежная и мягкая. А была горячей, шершавой и крепкой.

Лиза Абакумова, где ты? Это ведь ты стояла на дорожке и с детским сожалением разглядывала на юбке вырванный клок. Это с тобой мы шли по замерзшей Ыйдыге на лыжах, и ты все оглядывалась на меня, безотчетно радуясь жизни. А потом запросто вымыла пол у фельдшера Барабаша. Как ты тогда разрумянилась! Тогда глаза твои смотрели доверчиво и радостно. И это ты стояла рядом в простом черном платьице и честно и прямо протягивала мне свои руки. «Ты будешь моей женой?» — «Буду».

Это тебя я целовал, когда мы прощались навсегда — мы еще не знали, что навсегда. А потом ты написала мне письмо. Я прочел его и несколько часов сидел на каком-то сквере… И река текла надо мною. Тогда у меня была отрезана большая часть легкого, а теперь легкое отросло и даже на рентгене не находят следов операции. Теперь я фактически здоров. Как странно… А рана, которую нанесла ты, никак не зарастает. Очень странно устроено все в этом мире…

После ужина папа попросил скорее убрать со стола, и гости вместе с хозяевами живо перетащили все на кухню. Скатерть сняли, и отец разложил на полированном столе огромную карту Сибири. Все подсели ближе и с интересом уставились на карту. Гарри Боцманов легонечко толкнул меня в бок и шепнул на ухо:

— Я не я, если профессор не предложит нам сейчас лететь на Луну. И, учтите, кушать везде надо, даже на Луне! — Гарри подмигнул мне в полном восторге.

— Все дело в том, — весело начал отец, — что этот проект вдвое уменьшает Северный морской путь. Вы представляете? Долгий путь из Лондона, Гамбурга или других европейских портов в порты Тихого океана укорачивается на целых шесть тысяч километров!

— От Мурманска до Владивостока на три тысячи километров, — скромно поправил Женя.

Но отец всегда мыслил глобально.

— Тем самым навигационный период увеличивается в полтора раза. Представляете?

Длинный указательный палец отца, щелкнув по пути Таню, которая от нетерпения чуть не легла на карту, быстро заскользил вдоль Ледовитого океана. Карские ворота, пролив Вилькицкого, бухта Тикси и — вместо пролива Лаптева, Берингова пролива и бухты Провидения — устье Лены, река Алдан, Мая, Северный Уй. Палец дерзко пронзает Джугджурский хребет и выходит севернее Аяна на Охотское море.

— Вы видите, какой грандиозный треугольник суши срезан? — торжествующе вопрошает отец. — Карандаш, черт побери… Коля! Таня!

Таня поспешно протягивает ему карандаш. Отец чертит треугольник.

— Смотрите, вершины треугольника: бухта Тикси, мыс Дежнева, Аян.

Корабли устремляются по третьей наименьшей стороне треугольника в Тихий океан, минуя ледяное Восточно-Сибирское и Чукотское моря, Берингов пролив и Берингово море.

— Эт-то гениально! — охает Ангелина Ефимовна. — Какая экономия времени, средств!

— Вот именно! (Благосклонный взгляд в сторону разрумянившейся, помолодевшей Ангелины Ефимовны.)

— Но ведь вас все же будет лимитировать Ледовитый океан— западная часть пути, — с сомнением замечает профессор Герасимов.

— Чепуха! Пока построят тоннель или канал через Джугджур, к тому времени будут новые, более мощные ледоколы. Можно подогревать морские течения, идущие в Ледовитый океан. Мало ли что можно сделать, если подумать. Сейчас наша задача в том, чтобы найти место выхода через Джугджурский хребет. Я уже договорился с Академией наук: экспедиция утверждена! Не сразу договорился, пришлось поспорить, пришлось взять на себя обязательство выполнить попутно кое-какие исследовательские работы. Договорился я и с Якутским филиалом Академии наук — они нам предоставляют специальный катер. А вот путь, который нам предстоит пройти на этом, вполне комфортабельном современном катере.

Указательный палец опять заскользил по карте.

— Идем по Лене. Затем Алдан. Река Мая. Поищем на ней створ будущей плотины. Она должна подпереть реку до западных склонов Джугджурского хребта. Когда-то я бродил по склонам Джугджура, еще будучи студентом географического факультета. Помнится, там есть место, где горы спускаются до высоты всего семисот метров. Там как раз подходят близко Северный Уй, текущий на запад, и приток Улкана Тогонох, текущий на восток… Придется оставить вещи и провизию на катере и побродить пешочком. Горы довольно крутые, но зато гнуса нет. Проект мой — только первый шаг в создании Транссибирского пути. Вот бы как я его дополнил… Корабли должны миновать суровый и страшный пролив Вилькицкого. Зачем? Смотрите на карту. Устье Енисея глубокое, удобное для морских судов — не то что мелководная дельта Лены. Корабли с Северного морского пути должны сворачивать именно сюда, в Енисей. Кстати, Карское море мало замерзает! Итак, по Енисею, по Нижней Тунгуске, потом по старому волоку на Чон, на Вилюй…

— А дальше? — перебил Женя.

— Черт побери! Дальше вот путь: Лена — Алдан — Алданское водохранилище — Мая — Майское водохранилище — канал (или тоннель) через Джугджур — Охотское…

— Но мне кажется… — перебил профессор Герасимов. И тут разгорается жаркий спор. Соседи, наверное, думают, что у нас скандал.

А мной вдруг овладевает странное тягостное ощущение, что все это уже было. Именно, эта комната, полная книг, цветов и электрического света, спорящие до хрипоты ученые, затихающая Москва за раскрытыми окнами, шуршание автомобильных шин по мостовой.

И было прекрасное, тоскующее лицо Лизы, когда видишь, что человек на пределе, что он разочарован и обманут. И моя боль — это непрекращающееся ни на минуту томление сердца, ожидание любви и горечь несбывшегося. И так же громко и увлеченно говорил отец, воспитавший меня, — вечно молодой, уверенный в себе, большой и красивый, добрый и веселый. И тот, что дал мне жизнь, — простой и странный, легко ранимый, рвущийся на незримую дорогу, которую только он и видит. И приветливое, почти без морщин, лицо бабушки. Улыбается, а глаза грустные. Ведь не может она не жалеть своей дочери. И даже Таня уже была, неуемная «цыганка-молдаванка». И мой друг Марк уже был. И его Рыжик, милый доктор. И был озорной кок Гарри Боцманов, на всю жизнь привязавшийся к профессору Черкасову.

В два часа ночи охрипший, усталый, но сияющий отец огласил список тех, кто с ним едет к Джугджурскому хребту. Спросить, желают ли они ехать, он или забыл или не догадался.

Он просто сказал:

— Вот состав экспедиции для вашего сведения. Начальник экспедиции — я. Селиверстов Фома Сергеевич — ботаник. Марк Русанов и Николай Черкасов… гм… едут в качестве рабочих экспедиции. Кок Гарри Боцманов и проводник, завхоз и метеоролог Абакумов. Ну, там рулевые, матросы — это на месте. Кого-нибудь к нам прикомандирует Академия, финансирующая экспедицию.

— Разве Фома Сергеевич едет? — кротко переспросила Ангелина Ефимовна.

— Едет! Он засиделся дома, — рявкнул Черкасов. Фома Сергеевич закашлялся, не смея взглянуть на жену.

Глаза его довольно блестели.

— А мне нельзя с вами? — так же кротко попросилась Ангелина Ефимовна.

— Двух профессоров не будут финансировать, — буркнул отец.

— А если я в свой отпуск?

— В отпуск можно.

— Разве папа тоже едет? — спросила Лиза, покраснев.

— Да. Все договорено. Он выезжает на будущей неделе сюда, в Москву.

Я взглянул на Лизу. Она глубоко задумалась. Женя чуть нахмурился. А он уже изрядно начал лысеть, но благородно — со лба.

— А я… А мне можно с вами? — спросила Таня, сильно побледнев.

Отец пристально посмотрел на девочку. Она даже руки к груди прижала.

— Работать будешь?

— Буду, дядя Дима!

— Почему бы нет, — улыбнулся он. Таня при всех зачем-то полезла под стол. Бабушка ахнула:

— Она же маленькая!

— Я большая! — возразила Таня из-под стола. Лиза все так же сидела задумавшись, словно замерев. На лбу ее выступили капельки пота.

«Очнись!» — мысленно попросил я.

Женя лениво усмехался. Идеи роились в его мозгу, но претворить их в жизнь ему было некогда. Заведование кафедрой, научно-исследовательская работа. Он был занят по горло.

Мы с Марком переглянулись, довольные. Ректор сидел здесь и не возражал. Значит, едем! Нина тихонечко вздохнула.

— А врача вам не надо? — спросила она Черкасова. Отец развел руками:

— Есть нам когда болеть.

Он стал бережно сворачивать карту с пометками будущего маршрута.

В комнате вдруг запахло хвоей, цветущим шиповником и травами. Откуда-то пахнуло речной сыростью, запахом нагретых скал, и воздух зазвенел от гомона и стрекотания кузнечиков.

Сквозь стены ворвался пряный и буйный ветер странствий.


ОГЛАВЛЕНИЕ


КНИГА ПЕРВАЯ

ПЛАТО ДОКТОРА ЧЕРКАСОВА

Вступление

Глава первая. Моя бабушка и я

Глава вторая. Меня начинают воспитывать

Глава третья. Телеграмма

Глава четвертая. Нам дают вертолет и друга

Глава пятая. История Селиверстова

Глава шестая. Искать неизвестное

Глава седьмая. Добрые вести

Глава восьмая. Если бы парни всей земли

Глава девятая. Ссора

Глава десятая. Мама возвращается в Москву, а мы строим дом

на леднике

Глава одиннадцатая. Крест землепроходцев

Глава двенадцатая. Великая полярная ночь

Глава тринадцатая. Снежная ловушка

Глава четырнадцатая. Один в пространстве

Глава пятнадцатая. Человек Алексей Абакумов

Глава шестнадцатая. О судьба, фарте и случайности

Глава семнадцатая. Щедрый дар

Глава восемнадцатая. Женя требует суда над Абакумовым

Глава девятнадцатая. Я — взрослый!

Глава двадцатая. Мой отец и я.


КНИГА ВТОРАЯ

ВСТРЕЧА С НЕВЕДОМЫМ

Глава первая. Странный мир

Глава вторая. Наш общий друг уходит

Глава третья. Новый пилот

Глава четвертая. Встреча в зимовье

Глава пятая. Оскорбление ложью

Глава шестая. Мы спускаемся с плато

Глава седьмая. Неожиданный успех

Глава восьмая. Северное сияние и Гусь

Глава девятая. «Будет ласковый дождь»

Глава десятая. «Ты теперь не солдат»

Глава одиннадцатая. Мама выходит замуж

Глава двенадцатая. Я узнаю

Глава тринадцатая. Снова вдвоем с бабушкой

Глава четырнадцатая. «Я его люблю»

Глава пятнадцатая. Цыганка-молдаванка

Глава шестнадцатая. Звездный бульвар, 7

Глава семнадцатая. «На вершине мы встретимся…»

Глава восемнадцатая. Долина Белых Гусей

Глава девятнадцатая. Правда о Казакове

Глава двадцатая. Сегодня вечером


Для старшего возраста


Мухина-Петринская Валентина Михайловна


Роман

Загрузка...