Гнусную действительность могла опрокинуть только революция и вне участия в ней я иначе не мог представить себе моей жизни. А быть в революции значило не "болтаться одиночкой", а находиться в коллективе, в партии, такой же партией я считал только социал-демократию. Но вся партия, за исключением одного Акимова, неуклонно придерживалась ортодоксального марксизма, в самой его воинствующей крайней форме, т. е. в духе Плеханова и Ленина.

Отсюда ряд неумолимых силлогизмов, из коих, казалось, вырваться уже нельзя. Если я не хочу себя морально унижать - должен быть в рядах революции; если с революцией - значит в партии: если в партии - тогда нужно категорически отмежеваться от всякого ревизионизма, быть в полном согласии с "генеральной линией" марксизма и партии. Это обязывало, вслед за авторитетами партии, за теми же Плехановым и Лениным, считать марксизм абсолютной истиной, "неотменяемой никаким роком", в критике его видеть лишь гадкие подкопы, беспринципность, антипролетарскую ренегатскую психологию, уход в стан буржуазии. Борьба с этой враждебной критикой должна быть беспощадной, прибегать к решительным методам, возбуждаться примером самого Маркса, лупившего направо и налево и учившего искать в чужих взглядах отражение лишь темных мелкобуржуазных, буржуазных и феодальных интересов. Но {260} как быть, что делать, если клеймение Плехановым неизвестных ему философов - ведьмами с красными и желтыми глазами, если наклейка Лениным "бубнового туза" без "разбора" на всех инакомыслящих - вызывали у меня тошноту, отвращение, возмущение, бунт?

Как быть? - позвольте досказать. Ведь речь, повторяю, идет не обо мне одном. С явным противоречием - внешняя ортодоксия, внутренне всё растущая ревизия - я жил не только в Женеве, но и в 1905, 1906 г. г. отчасти 1907 г., когда пришло решение с этим противоречием покончить. Появилось оно в обстановке окончившейся революции (ее результаты я оценивал совсем не столь пессимистично как другие) и совпало с переходом (в конце 1907 г.) из нелегального положения, т. е. жизни с фальшивым паспортом, в положение легальное.

Вслед за всякими брошюрами на политическую тему и об аграрном вопросе, я в это время написал "Философские Построения Марксизма", "Мах и Марксизм", о Спинозе и Авенариусе, "Мы еще придем" и т. д. За исключением первой книги остальные вещи не видел уже десятки лет, что они собою представляют не имею представления, думаю - нечто весьма слабое. Что же касается "Философских построений Марксизма" (изложение эмпириокритицизма Авенариуса и Маха, критика философии Плеханова, Дицгена, А. Богданова), то, несмотря на то, что из 300 с лишним страниц этой книги, я бы теперь больше трети перечеркнул как негодные, у меня с этой работой, писавшейся при крайне неблагоприятных условиях, связывается большое и приятное воспоминание о моем освобождении. Я вынул занозу из мозга. Перестал носить не только фальшивый паспорт, но и маску ортодокса. Открыто начал быть "ревизионистом".

"Анализ новых фактов, более глубокое проникновение в связь и течение общественных явлений заставляет сторонников марксизма вносить в это течение {261} целый ряд существенных поправок. Ревизия, да будет позволено так выразиться, в полном ходу" (стр. 22 названной книги).

Я не был один. Из пишущей марксистской братии, жившей тогда в Москве - с разными вариациями - дорогой ревизии шли В. Г. Громан, 3. С. Стенсель-Ленский, В. Мачинский, Т. Гейликман. Полностью отвергая философию Плеханова, вспоминая, что в Женеве я слышал от него и Ленина, я уже не стеснялся не келейно, а открыто, в печати заявлять, что нет ничего более отвратительного чем метод: "сначала бубнового туза налепим, а потом разберемся".

"Несмотря на почти единодушное признание Плеханова официальным философом партии, - писал я, - мы не имеем у него ни одной вещи, где бы в ясной, связной и обоснованной форме была бы изложена его философия, его теория познания. В разных статьях по разным вопросам приходится собирать отрывки, намеки его философских положений". Если собрать "эти частицы, эти мощи, на которые с благоговением смотрит партия, как на принадлежащие ей философские реликвии" получится картина - пустоты, бесплодия, противоречий. "Но мы твердо решили собрать эти частицы, ценою хотя бы немедленного, насильственного удаления в 24 часа вон из лагеря организованного русского марксизма".

Партийная реплика последовала незамедлительно. В 1908 г. под редакцией А. Н. Потресова и П. П. Маслова начало выходить четырехтомное издание "Общественное движение в России в начале XX века". В числе редакторов издания сначала находился и Плеханов, ушедший из него из-за статьи Потресова, в которой, при всех уступках и поправках последнего, не усмотрел достаточно прославления его заслуг в деле формирования русской марксистской мысли.

В четырехтомнике мне было поручено написать об аграрном движении в {262} 1905-6 г.г. Узнав об этом, Плеханов потребовал изгнать меня из издания, заявив, что с критиками его философии (в его глазах сливавшейся с философией Маркса) в одном издании сотрудничать не желает. Что и было сделано в "24 часа".

С письменным протестом против такого решения выступил один только В. Г. Громан. Лично на меня "изгнание" никакого впечатления не произвело. Я уже был или вернее сказать становился свободным и для меня "генеральной линией" была та, которую я сам свободно выбирал, а не та, что мне навязывалась и под которую я должен был подползать.

{263}

H. НИЛОВ В РУКАХ ЛЕНИНА

В половине мая книга Ленина "Шаг вперед - два шага назад" вышла из печати. Она вызвала буквально бурю возмущения среди меньшевиков Женевы. Незадолго до этого Плеханов, защищая Мартова от нападок большевиков, писал, что "тов. Мартов - непримиримый враг ревизионизма и ортодокс чистейшей воды".

И вот теперь в книге Ленина можно было прочитать, что и Мартов, и Аксельрод, и прочие видные меньшевики тянутся к оппортунизму, жоресизму, ревизионизму, тем обнаруживая поползновение уйти от ортодоксального марксизма. Редакция "Искры" и меньшевики, считавшие себя самыми настоящими представителями "ортодоксии чистейшей воды", - не могли допустить подобного оскорбления. На атаку Ленина они ответили контратакой, печатая против него серию статей в каждом номере "Искры". Стрельбу открыл Плеханов. Еще до выхода книги Ленина он поместил в "Искре" статью о "Централизме и бонапартизме", где, высмеивая большевистских лягушек, желающих иметь царя, резко критиковал организационную схему и централизм Ленина. В номере "Искры", помеченном 15 мая, в статье "Теперь молчание невозможно", Плеханов, обращаясь к членам Центрального Комитета Партии, заграничным представителем которого был Ленин, требовал от них отмежеваться от политики Ленина.

"Деятельность ваших заграничных представителей пропитана духом той политики, которую я называю {264} политикой мертвой петли, туго затягиваемой на шее партии.

Наиболее видным и последовательным носителем принципов этой политики являлся и является тов. Ленин. Зачем вы молчите теперь, когда вам следовало бы не только говорить, а прямо греметь, трубить во все трубы, кричать со всех крыш о вашем отношении к бонапартизму? Прервите же ваше молчание! Скажите нам прямо и решительно: как понимаете вы централизм, что вы думаете о бонапартизме или, короче, одобряете ли вы политику Ленина? Это тем более уместно, нужно, полезно сделать теперь, когда Ленин выпустил брошюру, которая в истории наших внутренних распрей будет играть роль масла, подлитого в огонь. Вы не отняли у Ленина его полномочий и он, пользуясь ими, продолжал делать всё от него зависящее для того, чтобы толкать партию прямо к расколу. У него был для этого свой и совершенно понятный расчет".

На Ленина, избегавшего задевать Плеханова, желавшего его "нейтрализовать", не особенно раздражать, статья Плеханова должна была произвести сильное впечатление. Плеханов явно никакой "нейтрализации" не поддавался. Наоборот, он нападал и весьма недвусмысленно требовал от Центрального Комитета лишить Ленина полномочий, которыми тот пользовался в качестве представителя этого Комитета заграницей. Ленин мыслил себя только на самом высшем посту командования партии. Если после ухода из редакции Центрального Органа его теперь хотят удалить из Центрального Комитета - каково будет его положение? Самое предположение, что он может лишен всякого касательства к "дирижерской палочке" - должно было казаться ему невероятным абсурдом.

Нужно думать, по его указанию, Крупская обошла наиболее видных большевиков Женевы, указывая им, что большевистская колония не может оставить без ответа статью Плеханова, должна {265} вступиться за Ленина и письмами в редакцию "Искры" протестовать против обвинений Ильича. М. Лядов (Мандельштам) в своих воспоминаниях пишет:

"Сразу появилось несколько проектов открытых писем к Плеханову. Помню, мы собрались все у Ильича на квартире и прочитали ему эти проекты. Решили, что застрельщиком выступлю я с моим письмом как делегат второго съезда. Вслед за тем должно быть послано коллективное письмо, написанное, если не ошибаюсь, одним из братьев Вольских, жившим тогда под фамилией Валентинова, вскоре перешедшего к меньшевикам. Мое письмо удостоилось помещения в "Искре" и грубейшего ответа "тамбовского дворянина" Плеханова. Но коллективное письмо напечатано не было под предлогом, что редакция не знает, имеют ли право подписавшиеся называть себя членами партии".

Лядов кое-что путает. Я жил в Женеве не под фамилией Валентинова, а Самсонова. Псевдонимом Н. Валентинов стал подписывать свои статьи в московском журнале Кожевникова "Правда" лишь в следующем году, в 1905. Но важно не это, а другое, что ни Лядов, ни другие большевики Женевы не знали и не узнали, и о чем я дал Ленину обещание никогда никому не говорить.

На собрании у Ленина Лядов прочитал написанный им ответ Плеханову, а мне, действительно, было поручено составить письмо от имени группы женевских большевиков. Но когда после собрания мы расходились, Ленин шепнул мне: "выходите со всеми, потом возвращайтесь ко мне". Так я и сделал.

- Письмо Лядова, заявил мне Ленин, не плохо, а всё-таки слишком, слишком мягко. Мне было неудобно ему об этом сказать. Не могу же я заявить, что вы меня плохо защищаете. Плеханову нужно написать такое письмо, чтобы оно у него как кость в горле застряло. Давайте с вами такое письмо составим. Пойдет оно в {266} редакцию "Искры" не за подписью группы, а только за вашей. Если наша публика захочет вдогонку послать еще коллективный протест, делайте это, но сначала пошлем письмо, о котором говорю. Для него есть интересный матерьялец. Приходите ко мне завтра утром.

Мое раздражение против Плеханова, не по той причине, что руководила Лениным, совсем не остыло и я заявил, что готов послать Плеханову письмо во много раз более резкое, чем написанное Лядовым и проект такого "послания" приготовлю придя домой. С этим проектом я и пришел к Ленину на следующий день. Он бегло просмотрел его, отложил в сторону и сказал: прочитайте предварительно, что я вам сейчас покажу. То было письмо к нему Плеханова, написанное года полтора пред этим. Извлеченное из архива Ленина, оно в тридцатых годах напечатано в одном из томов третьего издания сочинений Ленина и я могу точно привести ту часть его, на которую Ленин меня заставил обратить особое внимание.

"Поверьте одному, писал ему Плеханов, я глубоко вас уважаю и думаю, что на 75% мы с вами ближе друг к другу, чем ко всем другим членам коллегии ("Искры"), на остальные 25% есть разница, но ведь 75% втрое больше 25%".

- Итак, говорил Ленин, еще совсем недавно Плеханов находил, что на 75% он ко мне ближе, чем к Аксельроду, Засулич, Мартову, Староверу. На партийном съезде он заявил, что Акимов и другие, подобно Наполеону, любившему разводить своих маршалов с их женами, стараются нас, т. е. Плеханова и меня, - во что бы то ни стало развести, но на развод он не пойдет. После съезда, когда мы с ним вдвоем редактировали "Искру" (с конца августа по ноябрь 1903 г.), Плеханов, напоминая о своем письме, говорил: четыре прежних редактора "Искры" своим поведением и речами {267} меня окончательно от них отшатнули. Я вижу, что нашу близость нужно измерять не 75%, а большим процентом.

И Плеханов шутил: "Примерно 85%-90%". В это время он беспощадно критиковал Аксельрода, называя его "калечью", человеком, потерявшим всякую ценность для партии. Над Засулич издевался. Она-де выжила из ума, думает, что он - Плеханов - генерал Трепов, в которого она стреляла 26 лет назад. Старовера-Потресова называл переодетым в марксизм либералом. О Мартове говорил, что человек он способный, но истерик и Плеханов не удивился бы, если бы кто-нибудь сказал ему, что Мартов прибегает к кокаину. Такова была характеристика Плехановым членов коллегии "Искры" (Троцкий сказал о Ленине, что у него, как у микроскопа, была способность всё увеличивать. "Микроскоп" вероятно "преувеличил" и характеристику Плехановым своих коллег. Во всяком случае, она была бесконечно далеко от действительной ценности критикуемых лиц.).

Из них первых троих, он, как и я, считал на съезде не подлежащими избранию в редакцию. Что же произошло потом? Флюгер вертится и Плеханов призывает в редакцию людей, признаваемых им калечью и ненужными, а я сразу делаюсь вредным, опасным человеком, бонапартистом и меня следует удалить из Центрального Комитета. Зная теперь многое о поведении Плеханова, вы поймете какого рода письмо он заслуживает!

Вынув из кармана, Ленин прочитал составленное им послание к Плеханову. Мне трудно теперь передать его содержание, скажу только, что это была защита Ленина и яростное нападение на Плеханова. Оно было пропитано ядом и резкими выражениями. Как и письмо Лядова, оно состояло из вопросов и каждый из них должен был ставить Плеханова в неудобное положение, особенно, те, где он указывал на отношение последнего к своим коллегам по редакции. Письмо Ленина было во {268} много раз язвительнее моего проекта, тем более письма Лядова.

- Если этот проект, сказал Ленин, вы одобряете, тогда предлагаю вам его переписать и поставить подпись - Самсонов.

У меня, повторяю, был слишком большой зуб против Плеханова, письмо Ленина я немедленно одобрил, но подпись решил поставить не Самсонов, а Н. Нилов. Я хотел этим напомнить Плеханову, что я тот самый человек ("пошлите этого человека ко мне"), которого он угостил возмутительной болтовней о буржуазных ведьмах с красными и желтыми глазами. Единственно, что меня несколько смущало - это слишком уже большое знание Плеханова и партийных дел, видное из этого письма: откуда-то может знать Самсонов - Нилов? - "Это совсем не важный вопрос - ответил Ленин. Сорока на хвосте вам эти сведения принесла. Важнее другое как будет выворачиваться Плеханов, посмеет ли он сказать, что всё в письме неправда. Пусть попробует, тогда мы его прищемим еще сильнее". - "Ну, а если товарищи меня будут спрашивать - откуда я знаю о чем пишу в письме?" - "Вы и им ответьте: сорока на хвосте мне сведения принесла".

Большое, на 7 или 8 почтовых страницах, письмо Ленина, написанное очень мелким почерком я тут же переписал, отдав оригинал Ленину, который его порвал на мелкие клочки. В этом произведении "Н. Нилова", кроме двух или трех запятых и маленького стилистического исправления, ничего моего нет, но Ленин, прощаясь со мною, хитро улыбаясь, счел нужным подчеркнуть, что письмо написано "одним Ниловым, только Ниловым" и маленький секрет должен быть безусловно сохранен. В этом я "поклялся" Ленину.

Не думаю, что нарушение через 48 лет моего обещания - может быть признано большим преступлением.

{269} Вскоре после этого мне пришлось быть у Бонч-Бруевича. Он жил тогда на окраине Женевы, на даче, среди большого парка. Бонч мне объявил, что у него есть срочная работа, бросить ее он не может и он просит меня вместо него пойти к Ленину - передать ему пакет с полученными из России письмами. К Ленину на rue du Foyer после столкновения с Крупской я ходить избегал, всё же, чтобы не плодить сплетней, я Бончу об этом ничего не сказал. Я согласился выполнить просьбу Бонча и отправился к Ленину. Я нашел его в состоянии крайнего раздражения. "Почитайте, кинул он мне, что пишет тамбовский дворянин". "Кто??" - "Плеханов".

Это были гранки еще невышедшего No "Искры" помеченного 1-ым июня. Кто-то из большевиков их принес Ленину из типографии. Я стал читать. За набранным письмом Лядова следовал ответ ему Плеханова. Ответ архигрубый, причем мне сразу почуялось, что Плеханов бьет не столько по Лядову сколько по Нилову, т. е. по Ленину, ибо письмо Лядова не было таким уже непозволительным допросом с пристрастием, в котором его обвинял Плеханов.

"Ставлю вам на вид, что ваше письмо написано странным тоном допроса с пристрастием.

Этот тон гораздо более приличествует какому-нибудь сутяге из персонажей Островского, чем социал-демократу. Я решительно не знаю, что дает вам право говорить со мною таким тоном. Вы, почтеннейший, обязаны вести себя прилично и помнить, что тон допроса с пристрастием непозволителен".

Переходя на презрительно-шутовский тон, Плеханов продолжал:

"Что же касается собственно ваших допросных пунктов, то я, неслужилый дворянин Тамбовской губернии Георгий Валентинов сын Плеханова, у исповеди и святого причастия давно уже не бывавший, не токмо {270} за страх, а за совесть отвечаю. Если я незаслуженно обидел Ленина, то готов, объясниться с ним, а не тратить время на объяснение с ходатаем. Ходатаев по делам Ленина не нужно, а потому с Лядовым в какие-либо разговоры о нем (Ленине) вступать не желаю, тем более, что мне неизвестно имеет ли оный ходатай доверенность, засвидетельствованную установленным в законе порядком".

За сим ответом следовал следующий постскриптум. Он-то и привел Ленина в бешенство. Он тыкал в него пальцем, говоря: "Вот что читайте, вот что!". Что же там было?

"Кроме товарища Лядова мне прислал письмо еще какой-то Нилов. Это лицо мне совершенно неизвестно, так что я не только не знаю, за кого и когда оно голосовало, но мне неизвестно даже, имело ли оно право голосовать за кого-нибудь из нас, т. е. принадлежит ли оно к нашей партии. Если Лядов допрашивает, то Нилов просто бранится. Наша редакция не сочла себя обязанной помещать на столбцах "Искры" эту брань, которая в виду указанного обстоятельства является как бы анонимной".

Ответ Плеханова - недурная иллюстрация приемов и лживых уловок, которые допускают в политической и партийной полемике даже большие и почтенные люди. Его ссылка, что ему неизвестно за кого голосовал Нилов (где, когда?) абсолютно никакого отношения к вопросу не имеет. Но если она бессмысленна, то указание, что Плеханову неизвестно - принадлежал ли Нилов к партии, уже сознательно лживо. Плеханов, чего я и опасался, по разным намекам слишком уже много знающего Нилова несомненно догадался, что за спиною последнего стоит Ленин. Печатать письмо Нилова, отвечать на его вопросы-"допросы", Плеханов никак не мог. Они ставили его в самое щекотливое положение. И он {271} вывернулся. Пользуясь Ниловым, Ленин "стрелял" по Плеханову, а Плеханов, обрушиваясь на Лядова, требуя вести себя "прилично" фактически отвечал Нилову, т. е. Ленину, рекомендуя последнему не прибегать к маске, к ходатаям.

Ленин был озлоблен, написанное им письмо не достигло цели.

- Плеханов вывернулся самым позорным образом. Жулик, настоящий жулик! Скажите, а кому вы адресовали письмо?

Я объяснил Ленину, что так как у него не было конверта, я уходя от него, купил конверт, сделал на нем надпись и, возвращаясь к себе домой на rue du Carouge, оставил письмо у консьержа дома, где жил Плеханов.

- Можно ли было делать такую оплошность! Вы поступили как младенец, не могли догадаться, что адресовать и направлять письмо следовало не Плеханову, а редакции "Искры"! Глубоко уверен, что ни одному из других редакторов Плеханов письма не показал. Весь заряд пропал даром. Оставить это дело без продолжения никак нельзя. Выйдет, что нам дали по роже и мы замолчали.

Вместо письма в редакцию - напечатаем листовку. Вы мне как-то говорили, что у Плеханова есть как две капли воды на него похожий брат - полицейский. А ну-ка расскажите мне об этом поподробнее, этим братом нам нужно хлопнуть по Плеханову. На этот счет у меня есть маленький план.

Я рассказал всё, что знал о Плеханове-Моршанском, и Ленин, прищурив глаза, изложил свой план. "Хлопнуть" Плеханова меня подмывало, ленинский план я весьма охотно выполнил в виде, впрочем, несколько отличном от того, что он предлагал. Что я сделал будет видно из дальнейшего, но вспоминая сейчас через 48 лет, эту сцену из партийной склоки, испытываю самое пренеприятное чувство.

"Суета сует - всё суета". Мне {272} неприятно о том думать, может быть, больше всего потому, что в памяти встает не тот Плеханов, из квартиры которого в Женеве я вылетел как ошпаренный, не тот Плеханов, который позднее через четыре года потребовал удаления меня из числа сотрудников сборников "Общественного движения в начале XX столетия", а другой Плеханов, - почти накануне смерти. В 1904 г. он был в апогее своей силы и славы, полубог на партийном горизонте - Громовержец-Олимпиец. "Это человек, пред которым приходится съеживаться", - говорил о нем Ленин. В 1917 г., когда после 38 лет жизни в эмиграции, Плеханов приехал в Петербург, его политическое положение и он сам - были уже другими. Он осунулся от болезни, сильно постарел, гордая осанка его исчезла. В Женеве он стоял наверху, к нему все прислушивались. В Петербурге Плеханов был в некотором роде забытый и забываемый Фирс из "Вишневого Сада" Чехова.

Та самая Революция, к которой он призывал всю жизнь - катила чрез его голову. Она шла к Ленину, а не к нему. Он был "социал-патриот" и говорил, что с немцами нужно бороться. А революция кричала "долой войну" и желала брататься с немцами. В августе 1917 г. он приехал со своей женой на созванное правительством Керенского Государственное Совещание в Москве. Плеханов был приглашен на это Совещание, если хотите, в качестве одной из икон революции. На таком же основании были приглашены престарелый анархист Кропоткин и "бабушка революции" - социалистка-революционерка Брешко-Брешковская.

Увы, на эти иконы уже не обращали большого внимания. Приехавшего Плеханова никто не встретил. Никто не позаботился найти для него пристанище, а это было нелегко в переполненной во время войны Москве. После объезда нескольких гостиниц, где всюду говорили "свободных комнат" нет, Плеханов, сдав вещи на хранение на вокзале, отправился на Совещание в Большой Театр. В ожидании его {273} открытия, сидел с Р. М. Плехановой в ложе - мрачный, усталый, в помятом в дороге костюме. Узнав от кого-то, что у Плеханова нет приюта, я подошел к министру внутренних дел в правительстве Керенского социал-демократу меньшевику А. М. Никитину.

- Послушайте, Алексей Максимович, ведь это сущее безобразие! Плеханову негде голову преклонить. Реквизируйте для него комнату в каком-нибудь отеле или отведите ему помещение хотя бы в Кремле. Вы же министр внутренних дел, неужели и на такое маленькое дело силенки у вас не хватит?

Никитин заорал на меня:

- Мне некогда заниматься квартирами! У меня дело поважнее - следить, чтобы большевики не бросили бомбу в Совещание.

Я выругался и решил, что предложу Плеханову поселиться в квартире, которую мы с женой занимали очень близко от Большого Театра. Это была довольно деликатная задача. Отношения с ним были крайне натянутые. Почти одновременно в 1908 г. против его философии выступили - я со своей книгой и Юшкевич. Отвечать на нашу критику он не желал, однако, она его до последней степени раздражала.

- Если кто подумает, - говорил Плеханов, - что мне нечего возразить, например, Юшкевичу или Валентинову, то с этим ничего не поделаешь, это старая песня: давно уже крыловская мышь думала, что сильнее кошки зверя нет. Но это мышиное заблуждение не сделало кошку сильнее, чем она есть на самом деле. Так и Юшкевич и Валентинов не сделаются сильнее оттого, что какой-нибудь молодой читатель вообразит, что нет на свете философских истин более глубоких нежели те, глашатаями которых они выступают. Оно, конечно, не мешало бы, пожалуй, вывести из заблуждений даже и {274} этого молодого человека, но у меня никогда не было охоты преподавать в приготовительном классе (Слова Плеханова Дейчу, напечатаны в журнале "Пролетарская революция".).

Плеханов неоднократно говорил, что считает меня не "товарищем", а "господином", т. е. человеком, стоящим вне марксизма, и не желает иметь со мной никаких отношений. Поэтому, не будет ли рискованным предлагать Плеханову свое гостеприимство? Не получу ли я оскорбительный отказ? Я всё-таки написал записку и направил ее в ложу, где сидел Плеханов: "Я узнал, что Вы еще не смогли найти свободной комнаты в гостиницах Москвы, может быть вы воспользуетесь предложением моей жены и моим поселиться у нас?".

Я видел, что Плеханов долго вертел в руках записку, потом, переговорив с Р. М. Плехановой, - вышел в коридор меня отыскивать. Я пошел к нему навстречу. Пробежала минута, вероятно, нами обоими ощущаемой неловкости, затем ее внезапное исчезновение и Плеханов крепко пожал мне руку. Р. М. Плеханова, как человек ультрапрактичный, немедленно отправилась со мною смотреть, насколько наша квартира отвечает требованиям ее мужа и, найдя ее вполне подходящей, через два часа вместе с Плехановым перебралась к нам. Они прожили у нас около двух недель (О пребывании Плеханова у нас я писал в "Новом Журнале" в 1948 г. в статье- "Трагедия Г. В. Плеханова".).

Из моей библиотеки я подарил ему Софокла в русском переводе, он не мог найти его в магазинах, а Плеханов мне презентовал три тома своей последней работы "История русской общественной мысли". На ней четким почерком было написано "Товарищу Вольскому от автора". Титулование меня не "господином", а "товарищем" - означало, что Плеханов уже не прежний Плеханов!

После этой встречи я больше его не видел. Покинув Петербург, где бушевала октябрьская {275} революция, он вскоре умер в Финляндии (в 1918 г.). Если у моей жены главной мыслью было сделать удобнее пребывание у нас Плеханова, как бы получше его накормить, что становилось тогда трудным делом, то меня не оставляла мысль ничем на напоминать ему о моей книге и всячески избегать хотя несколько раз на то наталкивали разговоры, - всего, что могло бы напомнить, выполненное по плану и наущению Ленина, мое выступление против него в Женеве в июне 1904 г.

Вот что тогда произошло. Несколько дней спустя по выходе No "Искры" с письмом Лядова, ответом Плеханова на него и письмо Нилова, в большой зале Handwerk состоялось собрание, на котором присутствовали большевики и меньшевики и были прения о партийных делах. По какому поводу и кем оно было созвано - абсолютно не помню. На собрание пришел и Плеханов, как всегда важный, как всегда притягивавший к себе всеобщее, почтительное внимание. Увидев его, я решил, что наступил момент "хлопнуть". Я выбрал место в нескольких шагах от Плеханова и после нескольких сцепившихся друг с другом ораторов (от большевиков, насколько помнится говорил Гусев) попросил слова.

- Мы всё время слышим, - сказал я, - обращаясь к Плеханову, о партийном демократизме, который противопоставляется бонапартизму и ленинской политике, которая как вы пишете, петля на шее партии. Должен сказать, что мне неясно ваше отношение к этому вопросу. Возьмем такой пример. Я послал письмо в "Искру", подписав его Н. Нилов.

Это письмо содержало вопросы, выяснить которые для партии было бы и интересно, и полезно. Возможно, что печатать его вам было неудобно и неприятно: из него видно, сколь непочтительно вы относились к вашим товарищам по редакции. Но отказ печатать его вы мотивируете не этим, а другим: вы-де не печатаете писем "каких-то" неизвестных Ниловых. В партии таких, неизвестных лично вам, Ниловых сотни, {276} если не тысячи.

Живя четверть века заграницей, вы знаете их меньше, чем кто-либо... Я спрашиваю демократично ли именовать этих членов партии презрительно барским эпитетом "какие-то"? Ведь этот термин, перефразируя фразу в вашем ответе т. Лядову, приличествует гораздо более какому-нибудь реакционному тамбовскому дворянину, чем социал-демократу. Вы пишете, что я вам совершенно неизвестен, т. е. можно подумать, что вы никогда меня не видели.

Окажите мне честь взгляните на меня - не вспомните ли вы, что три месяца назад я был у вас по вашему же приглашению, адресованному т. Бонч-Бруевичу. Кстати сказать, посылая вам мои статьи для журнала "Рассвет", он дал вам довольно подробные сведения о моем партийном стаже. Ваше заявление, что вы не знаете о моей принадлежности к партии, по меньшей мере странно. Вы написали, что не зная "какого-то" Нилова, не зная принадлежит ли он к партии, считаете мое письмо как бы анонимным и в качестве такого не подлежащим печатанию. Но здесь, по известным вам причинам полицейского порядка, - мы почти все анонимы, почти все живем под вымышленными кличками. Чтобы рассеять анонимность, не быть каким-то неизвестным субъектом, нужно, полагаю, представить вам что-то, в ваших глазах более солидное, чем свидетельство партийных товарищей. Что же вам нужно? Очевидно, вы требуете показать вам настоящий паспорт, установленный предержащими властями. Подобно всякому русскому подданному, был паспорт и у меня. Он был выдан мне полицией города Моршанска Тамбовской губернии, вам известной, так как, в ответе т. Лядову, вы считаете почему-то нужным сообщить, что состоите в дворянском сословии этой губернии. Выдачу мне законом утвержденного паспорта вы легко можете проверить. Для этого вам надлежит обратиться за справкой к вашему брату Григорию Валентиновичу Плеханову полицейскому исправнику г. Моршанска.

{277} Моя речь с самого ее начала, в виду ее заносчивого тона, сопровождалась мало для меня лестными репликами меньшевиков. Например, когда обращаясь к Плеханову, я сказал - окажите мне честь, взгляните на меня, кто-то из них, вызывая смех, крикнул: "Тов. Плеханов, не смотрите, это совсем не интересно".

Реплики, прерывание меня, к концу моей речи усилились, а когда я упомянул об исправнике, раздались голоса: "Что за ерунду болтаете", "О каком исправнике говорите", я, смакуя ответ повторил, что у Г. В. Плеханова есть брат полицейский исправник, что он меня хорошо знает, что я (это уже была выдумка!) был у него под надзором и потому редактору "Искры" он, в порядке родственной услуги, может сообщить все приметы моей личности, тем окончательно рассеивая вопрос об анонимности.

Речь моя была составлена по канве, указанной Лениным и, следовательно, "план" его я выполнил полностью. Скандал на собрании получился большой. Большевики хохотали, а меньшевики, бывшие в аудитории в подавляющем большинстве, не щадили пускаемых по моему адресу выражений - среди которых были: врун, скандалист! Плеханов, подперев рукою подбородок, смотрел в упор на меня, не произнося ни слова.

"Хлопок" по Плеханову этим не ограничился. Дня через два появилась карикатура на Плеханова, нарисованная Лепешинским. Немного позднее вместе с другими его карикатурами ("как мыши - меньшевики - кота, т. е. Ленина хоронили") она была литографирована. В большевистском стане она имела большой успех. Она изображает полицейский участок, где, окруженный своими помощниками - меньшевиками, заседает, в военной форме с большими эполетами, важный "исправник" Плеханов. Пред ним большевики, протягивая свои паспорта, как свидетельство об их неанонимности, ходатайствуют, чтобы им дали разрешение обращаться с письмами, объяснениями, статьями в редакцию {278} партийного органа, в "Искру". В своих воспоминаниях Лепешинский-Олин давал следующее детальное пояснение своей карикатуры.

"В кресле сидит сам частный пристав - Плеханов. Его помощник Мартов по случаю претензии большевистской шпаны, (среди которой в свое время не трудно было узнать подающего заявление Лядова, далее Олина, Самсонова-Вольского, С. И. Гусева, В. Д. Бонч-Бруевича) спешит навести справку, кто, согласно параграфу I, может считаться членом организации. Секретарь (Блюменфельд) требует от посетителей предъявления "пачпортов", удостоверений, что они члены партии. Подпасок с великолепной шевелюрой (Троцкий) хватается за телефонную книжку, а еще один персонаж, "некто в штатском" (с лицом Дана) внимательно изучает на всякий случай физиономии просителей. Со стены смотрят портреты "священных особ" - Засулич и Аксельрод.

Некоторые сцены из партийной склоки в Женеве в 1904 г. - через двадцать лет, по-видимому, стерлись, исчезли из памяти Лепешинского. Из его объяснений можно подумать, что нарисованная им карикатура была навеяна отказом редакции "Искры" поместить в ноябре 1903 г. письмо Ленина "Почему я вышел из редакции", а позднее письмо Рядового (А. Богданова). Это, конечно, не так, карикатура инспирирована скандалом в зале Handwerk и Лепешинский, вероятно, придал бы своей карикатуре еще большую ценность и значение, если бы знал, что и письмо Нилова, и план "хлопнуть" по Плеханову принадлежали самому "Ильичу". На примере с Ниловым, и потому-то на нем следовало подробно остановиться, хорошо видно, какое огромное влияние имел Ленин на шедших за ним партийных людей, как он умел их подчинять себе, делать послушным орудием, превращать в своего рода пешки в ведущейся им на партийном и политическом поле шахматной игре. Не {279} поддаться Ленину было нельзя. Не подчиниться ему - можно лишь разрывая с ним.

Карикатура Лепешинского, начиная с 1924 г., была воспроизведена в книге его воспоминаний "На повороте", в "Пролетарской революции", в "Ленин в зарисовках художников" и в других изданиях. В это время уже трудно было себе представить, что меньшевики когда-либо и как-либо могли "притеснять" большевиков. "Меньшевистский полицейский участок во главе с Плехановым" - был плодом фантазии, тогда как большевистский полицейский участок стал во времена Ленина подлинной действительностью, а во времена Сталина в виде МВД - главным учреждением, душой тоталитарного государства.

После скандала в зале Handwerk я впервые увидел Ленина в столовой Лепешинского на углу Carouge и набережной Арвы, куда он пришел в сопровождении Крупской. Я уже указал, что моя жена в этой столовой мыла посуду, получая за это в вознаграждение завтрак для себя и меня. Поедать этот завтрак я и приходил в столовую. Увидав меня, Ленин, подмигивая, сказал:

"Превосходно, превосходно, тов. Нилов и иже с ним могут считать себя отомщенными!". Одобрительный смех вызвала у Ленина и показанная ему только что нарисованная карикатура Лепешинского. Он долго ее рассматривал, потешаясь над тем, что о нарисованных им лицах говорил Лепешинский. Вдоволь насмеявшись, Ленин, однако, счел необходимым обратиться ко всем нам с следующим назиданием:

- Плеханова, сделавшегося меньшевиком, мы должны травить на разные лады и высмеивать, не спуская ему ни одного удара. Однако, мы никогда не должны забывать, что, кроме Плеханова, попавшего, как кур во щи, в плен меньшевиков, есть еще другой Плеханов, теоретик и философ ортодоксального марксизма, автор "Монистического взгляда на историю", {280} замечательных статей против Э. Бернштейна и т. д. Смешивать этих двух Плехановых никак не годится. Во всех наших выступлениях нам нужно постоянно подчеркивать, что в Плеханове - нашем учителе - мы ценим, а с чем сражаемся.

Крупская, начиная с половины мая, при всяком удобном случае, бросавшая в меня шпильки, сочла нужным подцепить меня и в этот день.

- Ильич очень хорошо напомнил, что в борьбе с Плехановым нельзя, по выражению немцев, вместе с водой из ванны выбрасывать и ребенка. Глупо забывать, что Плеханов-Бельтов автор "К вопросу о монистическом взгляде на историю", книги, нас воспитавшей. А ведь приходилось слышать: что такое книга Бельтова, ровно ничего, мы, мол, сами такую напишем! Не вы ли Самсонов, держали такую речь?

- Нет, Надежда Константиновна, я этого не говорил. Я сказал лишь, что когда впервые прочитал книгу Бельтова - она на меня не произвела такого впечатления как на других, оставила меня холодным. Особого преступления в том не вижу. Это не значит, что я не признаю авторитета Плеханова. Я подписываюсь под каждым словом в таких его произведениях как "Социализм и политическая борьба" и "Наши разногласия".

- Ну, заметил Ленин, тут вы уже перегибаете палку. Я начал делаться марксистом после усвоения I тома "Капитала" и "Наших Разногласий" Плеханова, книги, имевшей на людей моего поколения огромное влияние. Но как бы ни было велико наше почтение к этой книге, не следует подписываться под каждым ее словом.

Это уже чересчур! В ее введении есть кое-что, явно неправильное. Неправильно отношение Плеханова к Ткачеву. Он был в свое время большим революционером, настоящим якобинцем, оказавшим большое влияние на некоторую наиболее активную часть "Народной Воли", а к ней у Плеханова никогда не было достаточно {281} объективного отношения. Я из разговора с ним знаю, что у него были столкновения личного порядка с некоторыми народовольцами и это окрасило и его отношение ко всему народовольческому движению.

Из столовой Лепешинских мы целой гурьбой вышли провожать Ленина до дома. В пути я спросил его:

- Вы сказали, что начали делаться марксистом после прочтения "Капитала" и "Наших Разногласий". Когда это было?

- Могу вам точно ответить: в начале 1889 г., в январе (Официальная биография Ленина, изданная в 1944 г. Институтом Маркса-Энгельса-Ленина утверждает (см. стр. 5) что Ленин стал знакомиться с "Капиталом" Маркса в 1885 и 1886 г.г., т. е. в возрасте 15-16 лет. Из только что, совершенно точно приведенного ответа Ленина следует, что казенные биографы пишут сущую неправду.).

Так как всё время речь шла о Плеханове, а я никак не мог забыть, отделаться, от его ведьм с красными, желтыми и белыми глазами, я подумал, что создалась очень благоприятная обстановка, чтобы в разговоре с Лениным возвратиться к вопросу о "ведьмах", попытаться убедить его, что Авенариус и Мах марксизм не колеблят и ни Плеханову, ни Ленину лепить на них бубновый туз не годится.

- Владимир Ильич, после выпуска вашей книги вы теперь свободны. Почему бы вам не ознакомиться с философией Авенариуса и Маха? Вы ее поносили со слов Плеханова, но вы только что сами сказали, что подписываться под каждым его словом не годится. Меня очень интересует, что вы скажете об этой философии с нею познакомившись. Позвольте мне вам принести некоторые произведения этих философов.

Ленин весьма прохладно отнесся к моей просьбе, говоря, что он очень устал и ничего до отъезда его на {282} отдых читать не хочет. Я всё-таки стал настаивать и, в конце концов, Ленин с неохотой на это согласился:

"Приносите". В это время Крупская подошла к нам и я ее спросил:

- Я должен принести Владимиру Ильичу кое-какие книги. Имеете ли вы что-нибудь против этого?

Крупская, поняв, что скрывается за моим обращением, холодно и коротко ответила:

- Теперь Ильич не занят.

{283}

БУРНОЕ СТОЛКНОВЕНИЕ С ЛЕНИНЫМ.

Я ВЗБУНТОВАЛСЯ

Итак, Ленин согласился ознакомиться с произведениями философов эмпириокритической школы и наиболее важные из них я обязался ему принести. "Der Menschliche Weltbegrief" Авенариуса у меня был, Маха "Analyse der Empfindungen" быстро нашел у одного знакомого социалиста-революционера, с двухтомным сочинением Авенариуса "Kritik der reinen Erfahrung" - было хуже. Для чтения вне библиотеки оно не выдавалось, о покупке же его не могло быть и речи.

От того же с.-р. я узнал, что это сочинение есть у В. М. Чернова - одного из лидеров этой партии и, вооружившись рекомендательным письмом, к нему отправился. Чернов принял меня очень любезно, однако, памятуя распространенную в русской среде (только ли русской?) привычку "зачитывать", не возвращать книги, видимо колебался дать Авенариуса; когда же я указал, что книгу прошу не для себя, а для Ленина и через неделю принесу обратно, у Чернова промелькнуло удивление и любопытство.

- Ленин хочет ознакомиться с Авенариусом? Чем объяснить такое чудо? До сих пор я думал, что его не должны интересовать вопросы философии. С работой Авенариуса в одну неделю ознакомиться нельзя. Дам вам ее на две недели с условием точно возвратить в указанный срок.

{284} Он ушел искать книгу. Я не остался один. Откинув назад грузный корпус, расставив жирные ляжки, в кресле сидел человек в темном пальто, с неприятными цыганскими глазами, желтым круглым лицом, толстыми презрительно сложенными губами.

- Странно, - промолвил он, - щупая меня глазами с головы до ног, раньше молодые люди приезжали в Женеву знакомиться с революционными теориями. А теперь, вижу, они прыгают сюда, чтобы возиться с философскими бирюльками.

- Вы обращаетесь ко мне? - спросил я, хотя прекрасно видел, что сей человек, по какой-то непонятной причине, бросает вызов именно мне, не обращая внимания, что Авенариуса я просил для Ленина.

- Это мысли вслух, - ответил он, совсем уж нагло смотря на меня.

- В таком случае полагаю, что вы страдаете недержанием языка.

Желтомордый человек, хлопнув себя по ляжке, расхохотался :

- Ах, как вы удивительно остроумны! Откуда это?

Не знаю, чем окончился бы этот странный разговор, если бы не был прерван Черновым, вручившим мне Авенариуса. Тридцать четыре года спустя (в 1938 г.), встретясь с Черновым около Парижа, я напомнил о моем визите за книгой для Ленина. Он помнил это очень смутно, но как только я начал рассказывать о странном поведении желтомордого человека, Чернов воскликнул:

- Азеф!

- Да, то был знаменитый Азеф - великий провокатор и великий террорист, таинственный, двуликий Янус - важнейший агент царской охранки и организатор покушений на великих князей, царских министров и губернаторов. После разоблачений - в печати {285} появились его портреты. Это был, несомненно, тот, кого я видел.

Собранные мною книги были отнесены Ленину, а три дня спустя в столовой Лепешинских - кто-то, насколько помню, жена Гусева, передала мне, что видела Ленина: "Он хочет, чтобы вы пришли к нему, собирается вам намылить голову". Намылить голову? Что такое я сделал, за что мне нужно "намылить голову"? Ленин встретил меня не по-обычному, а с бросившейся в глаза неприятной сухостью. И тут же передал принесенные ему книги.

- Возьмите, они мне больше не нужны.

- Неужели вы их прочитали? - воскликнул я.

В них было не менее 1.200 страниц. Это не роман, не легкое чтение, в два с половиной дня одолеть их невозможно. Вместо ответа, Ленин вынул из кармана несколько листков.

- Это вам от меня на память небольшой меморандум. Маленький щелчок по вашим горе-философам, с которыми вы, несомненно, хотите начать ревизию марксизма.

Для меня теперь ясно, что пребывание в семинарии Булгакова и знакомство с ним для вас не прошло бесследно. Вы, вслед за ним, тянетесь противопоставить материализму негодную, путанную, идеалистическую теорию. Я вас предупреждаю, из этого, кроме позора, ничего получиться не может.

Сознательно пропуская мимо ушей намеки на пленение меня Булгаковым, я сказал:

- В вашем меморандуме, придя домой, постараюсь основательно разобраться, пока позвольте бросить на него беглый взгляд.

В этом документе, in spe, в зародыше, заключены все главные положения написанной в 1908 г. книги Ленина "Материализм и Эмпириокритицизм". {286} В "меморандуме" было одиннадцать небольших страниц на блокноте, с большими, особенно с 8-ой страницы, просветами между строками. На первой странице - в качестве заголовка дважды подчеркнутого, крупными буквами, стояло: "Idealistische Schrullen", а затем следовало доказательство, что философия Маха - невежественная "галиматья", отрицающая существование объективного, независимого от нас материального мира.

Пробежав бегло "меморандум", я немедленно убедился, что Ленин из принесенных ему книг перелистал лишь Маха и, абсолютно не поняв его взгляды, превратил их действительно в галиматью. До книг Авенариуса он, видимо, даже и не дотронулся. Что же касается философских, если можно так выразиться, взглядов самого Ленина, они были изложены в конце меморандума, от них разило примитивностью самого наивного обывательского материализма. В сочинениях Ленина до сих пор никогда не было намека на философские проблемы, поэтому, до его "меморандума" мне в голову не могло придти, что в этой области он так пуст и детски беспомощен.

Можно было подумать, что он никогда не держал в руках ни одной истории философии, ни одной книги по психологии и психофизиологии. Всё-таки особого умаления Ленина я в том видеть не хотел, говорю - о начале моего спора с ним. По моему мнению, это лишь показывало, что быть энциклопедистом нельзя, что Ленин, занятый изучением политических и экономических вопросов, не имел времени заглянуть в другие области. Мало ли чего мы не знаем! Естествознание, техника, поважнее философии, а подавляющее большинство марксистов их не знает.

Всё-таки из незнания не нужно делать добродетель и воображать, что можно мне или кому-нибудь другому "намылить голову" простыми окриками. Философские взгляды Плеханова я считал безобразными, но он всё-таки штудировал философию, тогда как у Ленина в меморандуме ни малейших следов какого-либо знания {287} этих вопросов. Проникаясь подобными рассуждениями, я очень спокойно заметил Ленину:

- Критика в вашем меморандуме Маха мне напомнила некоего Энгельмейера переводчика "Научно-популярных очерков" Маха, вышедших в Москве года три назад. В своем предисловии он, как и вы, утверждает, что Мах, хотя он физик и естествоиспытатель, отрицает существование внешнего материального мира и доказывает, что ничего, кроме субъективных ощущений человека, не существует. Раз это так, воскликал Энгельмейер, тогда у меня нет ни родителей, ни положения в свете, ни собственности, ничего кроме ощущений. Энгельмейер смешивает ощущения с представлениями, мышлением, чувствами.

Он явно не понимает, что данность, наличность ощущения говорит об обусловленности его чем-то извне. Если нет, например, источника тепла и света никакие фокусы, никакое напряжение воли, не может вызвать в человеке ощущения тепла и света. Но такое же непонимание двести лет пред этим испытывала и по сей день испытывает философия Беркли. Его также обвиняли в отрицании внешнего мира и критики, издеваясь над ним, предлагали ему пройтись над пропастью или удариться головой о столб. А между тем в странной, на первый взгляд непонятной, формуле Беркли - "esse est percipi" заложена не метафизика, а острый анализ и глубочайший реализм.

Ленин подскочил, услышав "esse est percipi". Эта формула ввергла его в какое-то злобное раздражение.

- Вы явно, - крикнул он, - не отдаете себе отчета, что значит esse est percipi! Вы, очевидно, абсолютно не знаете латинский язык, не понимаете, что восхваляя дурацкую формулу - вы тем самым защищаете чушь и галиматью. Если без вывертов и выкрутасов перевести с латинского языка на русский язык esse est percipi - это будет означать, что всё существующее есть лишь восприятие, т. е. лишь субъективное {288} ощущение. Человек, строющий на одном только ощущении свою философию, безнадежен. Его нужно отправить в сумасшедший дом. Мир внешний, мир материи существует вне нас, независимо ни от каких восприятий и ощущений. Если ваш Max - не знает этой истины материализма, его нужно назвать круглым дураком. "Esse est percipi"! - нужно же подхватить такую дикую чушь и носиться с нею.

Конечно, это требовало ответа и, сдерживаясь от желания на ругательства Ленина ответить тем же, я снова спокойно сказал:

- Твердить на разные лады о существовании независимости от нас мира, доказывать то, что без всяких доказательств знает и чувствует всякий нормальный человек, уверяю вас, смешно. Сильнее того, что Авенариус и Мах говорят против гносеологического солипсизма, отрицания внешнего мира, поверьте, - вы не скажете.

Судя по вашему меморандуму и тому, что сейчас говорите, вижу что вы, Владимир Ильич, не хотите вникнуть в то, о чем идет речь в философии, которую критикуете. Речь идет о теории познания, изучающей процесс познавания, анализирующей не содержание тех или иных наук, а происхождение, образование общего содержания знания. Это самопознание знания, это желание узнать, что и как тут происходит, с чего и с какой посылкой мы начинаем познавать. Подавляющее число философов утверждает, что непосредственная данность сознания есть та единственная достоверность, с которой начинается познание, все данные суть факты сознания. Это перелицовка cogito ergo sum Декарта, превратившаяся в догму идеалистической гносеологии, которой противостоит материалистическая гносеология - берущая отправным пунктом уже не сознание, а материю.

Совершенно иная позиция эмпириокритицизма. Авенариус указывает, что при анализе познания естественным отправным пунктом должно быть взято воззрение {289} простого человека, то, что свысока называют наивным реализмом.

Какие бы теории не создавали Платоны, Декарты, Спинозы, Канты, - исходным пунктом всякого познания является следующее, простое, неопровергаемое положение: каждый индивид находит себя центральным членом координации, в которой противочленом является какая-нибудь часть среды или другой человек.

Кого бы мы ни брали - детей или дикарей, простых обывателей или философов - все начинают познание с вышеуказанной посылки. Она продукт природы, говорит Авенариус, - и сама природа заботится о ее сохранении. Непосредственно нам дана эта посылка, а не теория о непосредственной данности сознания. Вы не можете утверждать, что эмпириокритицизм, или как вы его называете в "меморандуме" махизм, - отрицает существование внешнего мира, тогда как он указывает, что в познании у каждого индивида в качестве противочлена всегда стоит среда, т. е. внешний мир.

Взять при анализе общего познания отправной точкой зрения именно взгляд, воззрение простого человека, профана - диктует то обстоятельство, что познание научное развивается из обыденного, у них одни и те же функции, одни и те же формы. К тому, что есть, что существует, познающий субъект может подходить двояким образом. Он может от себя отвлечься, не принимать во внимание свою психофизиологическую структуру, свои нервно-мозговые состояния, а независимо от "я", рассматривать, описывать, исследовать всё, что находится "вне я", устанавливать там закономерность явлений, причинную связь всех элементов этого внешнего мира.

Указывая на биологическое значение познания, жизненную необходимость приспособления мыслей к фактам, - эмпириокритицизм подчеркивает стремление мышления к экономии сил (отсюда к монизму) и рассматривает всю науку как экономически-упорядоченный коллективный опыт человечества. Тот метод познания, при котором познающий {290} субъект отвлекается от своего "я", не обращая внимания на комплексы элементов, составляющих наше тело - Мах называет физическим методом исследования. В отличие от него познание может сосредоточить свое внимание на особенностях, функциях, строении органов чувств познающего субъекта, переходя таким образом от "не-я", к "я".

Это психологический метод исследования, - приводящий к ощущениям слуха, осязания, зрения, вкуса, обоняния. Это простейшие элементы нашего познания, нашего опыта и они уже не разлагаемы. Вы сказали, что "человек строющий свою философию только на ощущениях - безнадежен". Но с чем другим кроме ощущений мы можем познавать природу, ведь только с помощью того, что они нам дают - строим картину мира? Двойственность указанных методов исследования, однако, не должна заслонять тот факт, что в жизни, в опыте "я" и "не-я" - даются вместе, связно, координирование. В познании субъект не отрывается от объекта, он не может находиться в каком-то фантастическом непротяженном пространстве, где нет никакого "не-я", никакой среды, не указываемой ни одним из его ощущений. В этом смысле нет субъекта без объекта.

В вашем меморандуме вы замечаете, что материализм дает объективное знание независимого от человека материального мира. В каком смысле можно при познании говорить о независимом от нас внешнем мире, о мире "самом по себе", вещах в себе и по себе?

Нет ли тут какой-то ложной установки, которая иных взрослых доводит до вопроса, которому место лишь в сказках для детей: как выглядят вещи когда нас нет? Да, очевидно так, когда приходя к ним, мы их видим, слышим и осязаем. Все вещи "сами по себе" при их познавании, встречи с нами, делаются вещами для нас, даже тогда, когда не видя их, мы только думаем о них, ибо думаем о них мы (субъект), а не кто-либо другой. В каких бы направлениях не подвигался субъект - он никогда {291} не найдет и не может найти мира самого по себе, ибо против объекта в опыте всегда стоит субъект.

Когда говорят об объективном знании независимого от нас мира - это еще не значит, что в таком познавании субъект отсутствует. Человек никогда не может выпрыгнуть из самого себя. Поэтому, если верно, что нет субъекта без объекта, то с точки гносеологии верно и другое - нет объекта без субъекта. Вот эта связь Беркли, мне думается, и пытается выразить формулой, которая Вас так возмутила: esse est percipi, быть - значит восприниматься. Бытие всех вещей, находящихся вне нас, характеризуется тем, что они воспринимаются, ощущаются. Если объект не попал в наше восприятие (восприятие человечества) мы ровно ничего о нем не знаем и не можем знать существует ли он. А когда говорим, что объект существует - значит он попал или попадал в сферу наших восприятий, в сферу наших ощущений, зрения, слуха, осязания, обоняния, вкуса. То обстоятельство, что Беркли защищал свою формулу аргументами туманными, недостаточно стойкими и ясными - простительно: его "Трактат о началах человеческого знания" появился в 1709 г.

В течение нескольких лет, а в особенности в течение трех лет жизни в Киеве, всякие споры и разговоры на философские темы были mon dada. В Женеве повода для таких разговоров не было, но когда ленинский "меморандум" открыл мне для этого двери, меня возбудил, подхлеснул, сознаюсь: - я уселся на моего dada и поскакал... Мне кажется, что мой дада не был Россинантом, хотя временами и спотыкался.

Ленин слушал, еле сдерживаясь от желания закрыть мне рот и, наконец, потеряв терпение, резко прервал меня, не дав окончить фразы. Он был явно взбешен и смотрел на меня прищуренными, злющими глазами.

- Поздравляю, договорились до точки! Без субъекта нет объекта! Не употребляя самых резких {292} выражений, хотя они здесь были бы очень уместны, скажу, что профессорский тон не может скрыть вашего обскурантизма. Ваш обскурантизм просто невероятен. Вот пример, до каких перлов можно договориться, бросаясь с завязанными глазами в объятия темной, путанной, реакционной теории. Esse est percipi, субъект неотрываем от объекта!

Неужели вам неизвестно, что земля, природа, объект существовали раньше, чем появился субъект, человек? Неужели вы не знаете, что был период, когда земной шар находился в раскаленном состоянии, что эта раскаленная масса охлаждалась и на ней лишь постепенно начали создаваться условия для органической жизни. В раскаленной массе мог ли существовать человек и познавать окружающее, находясь с ним, по вашему выражению, в какой-то неразрывной координации? Ведь это чушь! Вся эта мнимая философия - набор бессмысленных слов. Так можно дойти и до веры, что пророк Иона жил во чреве кита.

Признаете ли вы указания науки, что в течение сотен тысяч лет на нашей планете не было человека и потребовалось неисчислимое время, чтобы сложить человека из клеток органической материи? Если признаете, от ваших формул о неразрывной связи субъекта и объекта, нелепых словечек, что без субъекта нет объекта - ровно ничего не останется.

Ну, а если не признаете, тогда вам нужно взяться за самые элементарные учебники, чтобы освободиться от своего дикого обскурантизма.

Крупская, присутствующая при нашем споре, язвительно вставила:

- Неужели такие теории вы проповедывали в кружках уфимских и киевских рабочих?

Я посмотрел на нее и ничего не ответил. А вот Ленину, всё еще продолжая стараться быть спокойным, указал, что о "земной и небесной тверди" раньше сотворения человека говорит уже Библия и эту истину теперь {293} знают даже в младшем классе приходского училища. Но в отличие от приходской школы, где преподают без ссылок на гносеологию мы, с вами, товарищ Ленин, говорим именно о последней, однако у вас к ней какое-то странное и непонятное мне отношение. Когда я говорю, что с точки зрения теоретико-познавательной нет объекта без субъекта - вы отвечаете, что в раскаленной массе земного шара не может сидеть субъект-человек и эту массу наблюдать. За такое воззрение, избегая назвать меня идиотом, вы называете меня только темным обскурантистом. А познаваемый объект всё-таки не отрываем от субъекта. В самом деле - откуда вы знаете, что наша планета была в раскаленном состоянии и на ней не было жизни и человека? Знание о том дано ли мистическим сообщением какого-то духа или есть результат исследующего, создающего гипотезы познающего субъекта?

Вас интересует только то, что земной шар находился в раскаленном состоянии, а теорию познания интересует как, каким путем, получено такое знание, каким контактом субъекта с объектом оно достигнуто, сколько в нем достоверности, и что с гносеологической точки зрения, нужно и можно считать достоверностью. Ученые палеонтологи и геологи описывают, какую флору, фауну, какое расположение морей и океанов имел, допустим, в архейскую эпоху земной шар, когда человека еще не было. Они делают это на основании находимых остатков флоры и фауны, различных осадочных минеральных отложений. По остаткам морских организмов и отложений находимых там, где сейчас нет никакого моря, они "логично" заключают, что здесь когда-то было море, ибо эти организмы и осадочные отложения свойственны морским пространствам. Так, в древнее время, если не ошибаюсь, Геродот из присутствия морских раковин в долине Нила сделал вывод, что вся территория Египта была когда-то под морской водой. Космография, космогония, историческая геология, {294} падеонтология - все они, опираясь на логику - т. е. "законы" познающего субъекта и при мысленном самоперенесении его во времена доисторические, в пространства и миры неведомые, создаются по аналогии с ныне существующими или, по сведениям прежних поколений, существовавшими объектами. Все они в своем отправном пункте базируются на фактах, данных опыта, т. е. на системе ощущений человека.

- Так совершается контакт субъекта с объектом в виде хотя бы "раскаленной массы" земного шара. "Глаз" современного человека за ней действительно "наблюдает" и теория познания объясняет как это нужно понимать. Вы это называете чушью, но если нет координации субъекта и объекта, - нет связи между ними - тогда нужно допустить чудо: познание без того, кто познает. А чтобы выйти из этого абсурда - следует мистически допустить присутствие некоего духа, сообщающего человеку о том времени когда не было человека. Это не лучше, чем вера о бытии Ионы во чреве кита. Во всех познавательных мысленных операциях с самоперенесением туда, где еще не было человека - конечно, есть элемент предположения, догадки, гипотезы. Раскаленное состояние земного шара, о котором Вы говорите с такой уверенностью, есть тоже только догадка, конструкция ума.

Ошибками неуверенностью проникнута вся история человеческого познания. Она история гипотез, объяснений, считавшихся в свое время истинами и смены этих рождающихся и умирающих истин, замещающихся новыми. Умирающие, негодные истины, однако не так просто исчезают из нашего сознания и бытия. Язык тащит старые слова, а старые слова часто выражают отжившие свой век понятия. Наука пользуется, например, термином кислород, хотя теперь известно, что вещества обязаны кислотным свойствам не кислороду, а водороду. Мы говорим - солнце всходит, а это ложное понятие, существовавшее до Коперника и Галилея, когда не знали, что земля {295} вращается около солнца.

Мах и Авенариус указывают, что не только философия, психология, психофизиология, но и физика, химия, механика пользуются словами-понятиями с явными следами когда-то царившего анимистического и мифологического миропонимания. Эти ложные понятия мешают построению новых истин, позволяющих познающему субъекту наиболее гармонично, полно, широко охватить объект, приспособляя мысли к фактам. В глубоком и новом подходе к изучению процесса познавания, его способов и форм, в стремлении очистить познанное от негодных понятий, утвердить его, по терминологии Авенариуса, на базе чистого опыта великая заслуга Маха и Авенариуса и напрасно в Вашем меморандуме Вы называете их сочинения невежественной болтовней. Наибольшее невежество, обскурантизм и чушь вы находите в гносеологическом указании - нет объекта без субъекта. Субъект, говорите вы, не мог присутствовать в те времена, когда шар земной был в раскаленном состоянии и человек тогда еще не появлялся. Смею вас уверить, что гносеологически он всё-таки тогда присутствовал.

Развернув "Der Menschliche Weltbegrief" я[лдн-книги3] попросил Ленина вдуматься в следующие слова Авенариуса:

"Мы можем представить себе такую среду, в которой нет и никогда не было никакого индивида, но представляя или мысля эту среду, мы никак не можем откинуть себя, центрального члена, который представляет, который мыслит эту среду. Что мы можем сделать так это или игнорировать себя, или вообразить время, когда не было ни одного существа. Однако, как в том, так и другом случае, мы всё равно будем налицо, то как сознательно вопрошающие зрители, то как зрители, которые так увлеклись зрелищем, что забыли о себе".

- Что вы скажете по поводу этого? - спросил я Ленина.

{296} - Скажу, что это чушь, гелертовские выверты, Schrullen, не имеющие для науки никакой цены.

Было ясно, что мы говорим на разных языках. Наш спор затем длился более двух с половиной часов и стена между нами подымалась всё выше. Моментами это была настоящая буря; Ленина охватывало ничем несдерживаемое бешенство и по адресу Маха, целясь, конечно, в меня, он, не стесняясь, кидал град выражений вроде - дичь, идиотские выверты, темнота, дребедень, невежество, глупость, бессмыслица, идеалистическая чепуха, жалкая болтовня и т. д.

Начав спор очень спокойно, я тоже стал раздражаться и чем дальше, тем всё более.

Я стал говорить с Лениным тоном, лишенным почтительности, которую перед ним до этого проявлял я, как все большевики. На замечание Ленина, что разделяя взгляды Маха, непременно приду к ревизионизму и отрицанию марксизма, я ответил ему: "Пожалуйста, оставьте в покое ревизионизм. Спор идет не о нем, а о том, есть ли дважды два - четыре или как вы доказываете - пять. Приплетая сюда ревизионизм, вы из области, в которой очень слабы, хотите уйти и ловко повернуть в область, где вы очень сильны".

Еще более резко я ответил Ленину, когда после моей ссылки на некоторых философов (на Фейербаха и Петцольта) он саркастически заметил: "Не уподобляйтесь тургеневскому Ворошилову, не думайте пронять меня "образованностью". Философией меня не напугаете, я сам ею достаточно занимался в ссылке в Сибири".

- Вот что уже совсем не видно! - воскликнул я. - Значит, не в коня корм пошел. Не пробуйте ваш авторитет перенести в область философскую, на такой перенос я никак не могу согласиться.

Словом, я взбунтовался. Это лишь усиливало раздражение Ленина. Из всего, что он говорил было несомненно, что его благоволение ко мне испарилось, {297} исчезло без остатка в самый короткий срок в процессе спора. Несколько дней до этого он с доверием поручал "Н. Нилову" выполнение секретного плана, теперь на того же Нилова он смотрел уже, как на врага. Я не мог понять, что, в его глазах больше всего превращает меня в врага?

То ли, что я взбунтовался, т. е. вышел из большевистского состояния признания и подчинения его авторитету, то ли, что, будучи "махистом", обнаруживаю "реакционный обскурантизм", несовместимый с философским материализмом, иначе говоря, совершаю преступление против марксизма, за которое, по его словам, человека нужно бить "по морде" и "лепить на нем бубновый туз". Раздражение Ленина дошло до того, что он стал с руганью прерывать меня на каждой фразе, на что, озлобясь, я крикнул ему: "Или вы перестанете прерывать меня окриками и ругательствами и будете культурно вести спор, или, если это для вас невозможно, - я уйду!

Ленин, словно кто-то его дернул, сразу переменил тон, иронически сказав: "Говорите, я постараюсь "культурно" слушать и вас не прерывать".

И действительно, после этого, но то было уже в конце нашего спора, он ни разу не прервал меня. Передать всё, о чем мы в течение более двух с половиной часов спорили, нет ни возможности, ни надобности. Остановлюсь лишь на том, что предшествовало концу спора. Я всё время пытался обратить внимание Ленина на разные ценные стороны эмпириокритицизма: на теорию познания, которую развивает Авенариус, рассматривая центральную нервную систему и ее колебания; на биологическую основу познания, на принцип экономики сил в мышлении, на требование так называемого "чистого опыта", на глубочайший реализм предпосылок Авенариуса и Маха.

Ленин, не желая это слушать, всё отпихивал, говоря: "Перейдем теперь к главному", а главное - он видел в непримиримости материализма с {298} "идеалистической галиматьей Маха". Ссылаясь на Плеханова и Энгельса, он в следующем виде формулировал "великую истину материализма".

Вне нас и совершенно независимо от нас существует мир материальных вещей; воздействуя на наши органы чувств они порождают в нас ощущения, благодаря чему мы узнаем свойства вещей. Эта "великая истина" есть, конечно, только маленькая обывательская философия. С нею можно прекрасно жить, она никому не мешает, но, что бывает почти со всеми обывательскими истинами, начинает немедленно тускнеть при малейшем анализе. Ленину был чужд этот анализ и в сознании полного обладания "великой истиной" - он с презрением отвергал "галиматью" Маха.

Механически вырывая одну цитату из его книги, упорно игнорируя (видимо, не читая) сопутствующие ей объяснения, он, в своем "меморандуме" и непрестанно в течение спора, твердил: Мах пишет, что не тела, не материальные вещи, вызывают в нас ощущения, а наоборот ощущения образуют тела. - А ну-ка попробуйте доказать, что это не дичь, не идеалистическая болтовня?

- Хорошо, попробую это сделать. В комнате на столе было несколько яблок. Я взял одно и сказал: вот эту материальную вещь, это яблоко, можно взвесить, определить его объем, удельный вес, узнать сколько в нем сахара, какова его кислотность, можно найти элементы, образующие его запах и цвет. Ботаники определяют всякие другие его свойства, породы яблок, границы распространения культуры яблока и т.д.

Изучая яблоко и другие материальные тела этим способом мы пользуемся методом, который Мах называет физическим. Мы рассматриваем эти тела как мир независимых от нас вещей. Наше присутствие не вызывает их существования, наше отсутствие не прекращает их существование. Но близоруко думать, что нас тут нет. Мы только отбросили, забыли нашу персону и не считаемся с тем, какую роль в исследовании этого яблока играют наши {299} органы чувств.

А между тем достаточно перерезать, например, глазной нерв и сразу пропадает огромная часть нашего знания о яблоке. Оставляя физический метод познания, перейдем теперь к психологическому анализу, т. е. примем во внимание наше исследующее "я". Что представит собою яблоко, если восприятие его мы сведем к простейшим уже дальше неразложимым элементам? Яблоко желто-красного цвета. Это - ощущение зрения. Оно имеет вес - ощущение осязания. Оно сладко ощущение вкуса. Оно хорошо пахнет - ощущение обоняния. Падая со стола, оно стукнет - ощущение слуха. В целом, с точки зрения психологического анализа, что такое яблоко, что такое все остальные материальные вещи? Сложный комплекс ощущений и только из них мы составляем о них наши представления, наше знание. Если бы независимое от нас яблоко стало невидимым, неосязаемым, недоступным ни одному из наших ощущений, могли бы мы сказать, что оно существует? В чем же тут чушь, где тут галиматья?

- Чушь вы совсем не устранили, - с усмешкой ответил Ленин. - Можете целый день твердить о комплексе ощущений, а яблоко всё-таки не будет ощущением. Яблоко там (Ленин показал на стол), а ощущение здесь (и Ленин показал на голову). Ощущение есть только свойство наших органов чувств, след, которое оставляет яблоко, - причиняющее это ощущение. Ощущения дают нам знать об яблоке, но они не яблоко, оно вне их и ощущениями не покрываются. Если человек психически не болен, он никогда не будет смешивать в нем находящееся ощущение с причиной вне его находящейся и это ощущение вызывающее.

- Насколько понимаю, вы хотите сказать, что когда, производя психологический анализ, мы восприятие яблока разложим на последние элементы, на ощущения, всё-таки они, как ощущения всякой материальной вещи, не представляют предмета, а только свойства его, он {300} сам остается "вне их", если употребить выражение Канта - "вещью в себе", "вещью самой по себе"?

- Да, я так думаю и Кантом меня не испугаете. Плеханов, а он философ не чета вашему Маху, неоднократно указывал, что мы материалисты признаем вещь в себе и считаем ее познаваемой, в этом пункте мы резко расходимся с идеалистами, которые считают вещь в себе непознаваемой. Извините меня, что оскорблю вашего учителя, но должен сказать, что нужно быть идиотом как этот Мах, чтобы не признавать вещей в себе и вместо них говорить о каких-то комплексах ощущений. Ведь совершенно ясно, что у Маха за непризнанием вещи в себе стоит отрицание независимого от нас материального мира. Вещи в себе, представляя материальный вне нас находящийся мир, действуют на наши органы чувств и вызывают ощущение. Только невежды могут не знать и не понимать этого неопровергаемого, основного положения материализма.

- Позвольте ответить. Указываемое вами основное положение материализма столь просто, что не слыхать о нем действительно могут только невежды, но слышать о нем не значит разделять его - слишком уже оно примитивно. Вы говорите, что ощущение находится в человеке, а причина ощущения вне его. Мне кажется, что природа ощущения вам неясна. Вы смешиваете его с мыслями и чувствами. Мы часто слышим, например, такие выражения: я чувствую холод и ощущаю неудовольствие.

Чувства удовольствия, неудовольствия, печали, радости, боли, испуга - это действительно во мне, также как и мысли, но про ощущения тепла, холода, света, сладости, звука - нельзя сказать, что они во мне, вопрос много сложнее и теория познания - его и хочет выяснить. Вспомним с чего - по эмпириокритицизму, начинает познавать всякий нормальный человек. В своем опыте, этом непрекращающемся всю жизнь контакте субъекта и объекта, "я" и "не я", он находит, застает {301} себя как центрального члена координации, в которой противочленом среда или другой человек. Эта среда, или, как вы всё время говорите, независимый от нас материальный мир, состоит из элементов различного цвета, запаха, теплоты, звука, движения, давления, притяженности и т. д. Когда отвлекаясь от нас самих, изучаются эти элементы в их взаимозависимости, их связи, воздействии одних на другие, - мы находимся тогда в области физического исследования, но когда принимаем во внимание наше "я", наше тело, из области определяемой мы переходим в область определяющего, в область психологического анализа. Один и тот же объект в контакте с субъектом выступает то как элемент физический, то как элемент психологический ощущение. Здесь нет различия содержания познаваемого, а различие в точке зрения, в подходе к тому, что в опыте дается в неразрывной связи - звук (например, дрожащая струна) и ощущение звука, свет (зажженная лампа) и ощущение света, холод (кусок льда) и ощущение холода. При таком понимании вещей можно ли говорить, что ощущения находятся в субъекте?

Ваша философия утверждает, что вещи в себе, воздействуя на органы чувств, причиняют ощущения. Но когда мы находимся в области физического исследования, не принимая во внимание наших органов чувств, мы в этом поле никогда не встретим "вещей в себе", а только вещи и никогда не найдем ощущений, ибо изучаемый физиологический объект (человек) имеет мозг, в нем разные клетки, сосуды, серое вещество, но ни один микроскоп в нем не обнаружит ощущений, чувств, мыслей. Об ощущениях, повторяю, можно говорить лишь покидая точку зрения физического исследования и переходя к психологическому анализу, но и в этом случае нет места заявлению, что вещи в себе, действуя на наши органы чувств, причиняют ощущения. При психологическом анализе яблоко, о котором мы говорили, есть комплекс ощущений зрения, {302} вкуса, обоняния. За ними ничего уже больше не стоит.

Эти элементы уже не разлагаемы, они являются конечными, простейшими элементами нашего опыта. Нельзя себе представить, и никто этого себе не представляет, на какие еще более простые элементы можно разложить ощущение обоняния, света или звука. Что происходит когда говорят, что вещи в себе как причина стоит за нашими ощущениями? Происходит совершенно ложная гносеологическая операция. Разложив "вещь в себе" (яблоко) на ощущения, мысленно эту вещь вновь собирают, соединяют, придают ей прежний вид и подставляют ее за ощущения как их причину. В задачу теории познания входит борьба с такого рода гносеологическими операциями, внушаемыми негодными понятиями, мешающими познанию, правильному приспособлению мыслей к фактам. Можно показать как исторически слагалось понятие о различии между вещью в себе, вещью по себе и вещью для познающего субъекта, но это понятие, которое, вслед за Кантом и Плехановым вы пользуетесь - негодно, порочно. Для разрушения его много сделали и Юм, и Берклей, и Гегель. Гегель называл вещь в себе caput mortuum абстракции, пустейшим продуктом мысли, в котором отвлеклись от всего, что делает эту вещь в себе доступной сознанию. Гегель смеялся над теми, кто думает, что это отвлечение от всяких чувственных элементов стоит позади явлений, - есть, как Вы говорите, материальная причина ощущений.

Вполне допускаю, что отвечая Ленину (передаю лишь частицу того, что говорил) я был слишком многословен. Знаю, что "многословие", от которого ныне освободился с уклоном в обратную сторону, было большим моим недостатком. Вполне допускаю и другое, что защищаемые мною взгляды можно было бы формулировать не только кратче, но много яснее, лучше. Но после заявления, что он будет "культурно" меня слушать, Ленин всё-таки меня не прерывал. Засунув пальцы {303} за борта жилетки, он ходил по комнате, моментами останавливался против меня, язвительно усмехался, пожимал плечами, иногда бросал подмигивающий взгляд Крупской, отвечавшей на это сочувственным пожиманием плеч, и снова продолжал ходить. Когда я остановился, он ответил мне речью не менее длинной, чем моя. Вот ее основные "фрагменты".

- Я вас "культурно" выслушал, а теперь "культурно" выслушайте меня. Вам непременно надо быть приват-доцентом по кафедре философии, теологии, в Германии. Это был бы логический, прямой, ход из семинара Булгакова. К тому же вы тут что-то уже упоминали о мистике, о божестве. У приват-доцентов немецких философских факультетов особые качества - они невероятно многословны и отличаются способностью превращать всё в сплошной туман, а стоит подуть на этот туман - за ним обнаруживается галиматья. Я не думаю, чтобы эти приват-доцентские качества украшали социал-демократа. Представьте себе, что какой-нибудь рабочий спросит вас: товарищ, объясни мне, пожалуйста, что это за штука "вещь в себе". Если вы ее объясните как только что сделали, т. е. с туманом и многословием, он почешет в затылке и подумает: ровно ничего не понял, знать эта штука не по моему пролетарскому уму. А почему он не поймет? Потому, что простые, непреложные, доступные каждому рабочему, каждому нормальному человеку, истины материализма вы отбросили и заменили их дребеденью. Мы, материалисты, можем объяснить "вещь в себе" и, вопреки Канту, ее познаваемость так, что эту, якобы, мудреную штуку поймет всякий рабочий. Я вам сейчас покажу как с этим вопросом справляется, например, материалист Лафарг. Занявшись Махом, вы его, конечно, не читали. Подождите минутку.

Ленин вышел из кухни-приемной и поднялся в верхние комнаты. Крупская, отвернувшись от меня, смотрела {304} в окно. Из всех углов комнаты, чудилось мне, смотрит и лезет на меня враждебность. Не нужно было, думал я, допускать града ругательств, сыпавшегося на меня. Как только Ленин вручил свой меморандум, стал говорить о позорном, якобы, влиянии на меня Булгакова, - мне следовало раскланяться и уйти. Позволять сажать на меня бубновый туз, слышать не возражения по существу, а окрики - не желаю. Если это приведет к разрыву всяких отношений с Лениным, - пусть будет так!

Ленин возвратился держа в руках журнал "Socialiste" со статьей Лафарга "Материализм Маркса и идеализм Канта". В назидание мне он прочитал из статьи ниже приводимое место, которое я привожу в его переводе (ужасном переводе). К моему ошеломлению, именно эту цитату он счел нужным в качестве чего-то глубокого и остроумного, привести четыре года спустя в своей книге "Материализм и Эмпириокритицизм".

- Рабочий, который ест колбасу и который получает 5 франков в день, знает очень хорошо, что хозяин его обкрадывает и что колбаса приятна и питательна для тела. Ничего подобного, говорит буржуазный софист, всё равно зовут ли его Пирсоном, Юмом или Кантом. Мнение рабочего на этот счет есть его личное, т. е. субъективное мнение, он мог бы с таким же правом думать, что хозяин его благодетель и что колбаса состоит из рубленной кожи, ибо он не может знать вещи в себе.

У меня волосы стали дыбом от Лафарговской философии.

Теряя контроль над собой, я резко прервал Ленина и не стал слушать; на этот раз не он, а я пришел в бешенство.

- Так как эту рубленую кожу, - крикнул я, - вы считаете украшением материалистической философии - дальнейший спор с вами излишен и бесплоден.

Ленин сначала опешил, а потом ответил:

{305} - Совершенно верно, разговор с вами не нужен и бесполезен.

Схватив книги, что приносил Ленину, я выбежал на улицу. Идя домой в самом собачьем настроении, я думал: кубарем выкатился от Плеханова, точно облитый кипятком выбежал от Ленина. Здесь дело не в одном только расхождении в области философии.

Здесь причиной - невероятная нетерпимость наших вождей и больше всего дикая нетерпимость Ленина, не допускающего ни малейшего отклонения от его, Ленина, мыслей и убеждений. Могу ли я при этих условиях быть членом большевистской организации, во всем беспрекословно следующей за Лениным.

{306}

ДВЕ ВСТРЕЧИ. ПОЛНЫЙ РАЗРЫВ С ЛЕНИНЫМ

В конце июня Ленин и Крупская уехали бродить по горам. Потом они поселились для отдыха недалеко от Женевы в пансионе около Lac de Bre, куда из Парижа приехал Богданов и его жена. Это был (lune du miel), медовый месяц в отношениях Ленина с Богдановым. В это время я почти перестал интересоваться Лениным.

После конфликта с ним меня сверлила неприятная догадка, что централизм, это основное требование организационной схемы большевиков, может стать для партии действительно невыносимой "петлей на шее", если будет возглавляться человеком с слепой нетерпимостью Ленина. До сих пор я не придавал никакого значения тому, что писала "Искра" о Ленине и большинстве. Брошюры, например, Мартова, его статьи "Кружок или партия", как и другая литература меньшевиков, проходили мимо меня не оставляя следа, не подрывая веры, что прав Ленин, а не "ново-искровцы". Столкновение с Лениным, вызвав перелом в психике, толкнуло к более внимательному отношению к меньшевистской критике, особенно к тому, что с 1-го июня стало появляться в "Искре" о "Шаг вперед - два шага назад".

В статьях "Вперед или назад", где Мартов, в частности, отмечает "злобу Ленина" и его "поразительную самовлюбленность" многое мне показалось правильным, только думалось - нужно говорить не о "самовлюбленности" Ленина, а о чем-то ином более сложном, хотя оно было столь же неприятным. Пришлось согласиться с {307} Мартовым и в том, что Ленин "прямехонько ведет к раздроблению партии". Это вполне совпадало с тем, что собственными ушами во время прогулок я слышал от самого Ленина. Задумался я и над указаниями Мартова, что лишь при "извращении марксизма" нужно видеть в нем "современный якобинизм" и что Ленин является представителем консервативной тенденции в партии, "боящейся всякого критического отношения к наследству "Искры". А в этом наследстве, вследствие роли, которую в "Искре" играл Ленин с его "Что делать", - не всё было благополучно.

В статьях Плеханова было, например, указано, что нужно считать большой ошибкой утверждение Ленина будто рабочий класс в ходе своего развития не вырабатывает элементы социалистического сознания, а они привносятся в него "извне" революционной интеллигенцией, этот же пункт я никогда не разделял в очаровавшей меня в 1902 г. книге Ленина. Большое впечатление начали на меня производить и указания меньшевиков, что "бесстыдное", по выражению Мартова, заявление "представителей Уфимского, Средне-Уральского и Пермского комитетов" о необходимости для социалистических партий организационно подготовлять диктаторов - не есть только глупость, безграмотность или ошибка, а какое-то течение мысли, согласующееся с самим духом организационной схемы Ленина. В марте мне не казался обоснованным ужас Мартынова по поводу заявления "уральских представителей". Следуя совету Ленина, я склонялся видеть в нем лишь неудачную литературу. В июле я уже иначе смотрел на этот вопрос.

Словом, постепенно я стал уходить от "ленинизма", однако, не порвал еще с большевистской группой и по-прежнему посещал столовую Лепешинских. Всё-таки подписать коллективное письмо в июле 37 большевиков в защиту Ленина я под разными предлогами уклонился, вызвав тем самым подозрительное отношение ко мне некоторых большевиков и, раньше других, {308} Лепешинского. Как раз в июле, когда собирались подписи под письмом 37, произошла моя встреча с Мартовым и о ней, в связи с последовавшим разрывом с Лениным, нужно обязательно рассказать.

Мартынов как-то спросил меня: куда уехал Ленин. Я ответил, что с Лениным поругался, где он теперь находится, не знаю и не интересуюсь. Так как Мартынов до сих пор знал меня как "твердокаменного" поклонника Ленина, мои слова вызвали в нем большое любопытство: из за чего я поругался? Я кратко ответил из за философских вопросов и распространяться на эту тему не стал. Мартынов передал об этом Мартову, у того это тоже вызвало любопытство; что случилось, нельзя ли об этом узнать поподробнее? Ведь каждый из враждующих станов пользовался всяким случаем, проведать, что делается в недрах противника. С Мартовым я не был знаком, но он знал меня, потому что два раза я выступал против него на собраниях и, говоря правду, из поединка с таким полемистом как Мартов вышел в обоих случаях сильно помятым. Мартынов не сказал мне - о том я узнал много позднее, что устраивает встречу мою с Мартовым. Он назначил мне свидание в одном кафе на Plaine de Plainpalais и туда, как бы случайно, заглянул Мартов, с которым я остался один на один, так как Мартынов скоро ушел.

- Правда ли, как гласит молва, спросил Мартов, вы поссорились с Лениным из за того, что в некоторой части защищали нынешние взгляды Булгакова?

- Откуда идет эта поганая женевская сплетня?

- Это передавало лицо, беседовавшее с самим Лениным.

Зная принцип Ленина лепить "бубновый туз" на несогласных с ним, я мог свободно предположить, что, действительно, такой слух пустил он сам, но так как мне хотелось подчеркнуть пред Мартовым, что я не {309} превратился в меньшевика и, несмотря на стычку с Лениным, готов его защищать, я сказал:

- Не допускаю мысли, что это Владимир Ильич пустил такую сплетню. Из знакомства с ним в течение полгода я убедился, что сплетни он не любит. Спор с ним шел совсем не о взглядах Булгакова, а по поводу другой философии.

Конечно, я кривил душою, Мартов в течение нескольких лет тесной работы с Лениным наверняка знал лучше меня насколько "Ильич" любит всякие партийные сплетни. Однако, вероятно, учтя мою реплику, показывавшую, что он не должен ждать от меня критики Ленина, Мартов, оставляя вопрос о сплетнях, спросил:

- О какой же философии вы с Лениным дискуссировали, не о той ли, что проповедует Богданов (Мартов, разумеется, знал, что в это время Ленин видел в лице Богданова главного союзника в борьбе с меньшевиками. Поэтому, его вопрос не лишен язвительности!)?

- Нет, речь шла о другой философской системе - об эмпириокритицизме Авенариуса и Маха. Богданов стоит гораздо ближе к Оствальду, чем к Авенариусу и Маху. Впрочем, лучше всего об этих вопросах не говорить, в три или пять минут их не изложишь.

- А над нами не каплет, - сказал Мартов, - я свободен, могу слушать, если это нужно, даже три часа.

Хотя несчастные пробы касаться в Женеве философских вопросов в разговоре сначала с Плехановым, а потом с Лениным, должны бы раз навсегда пресечь у меня охоту их продолжать, заявление Мартова снова распалило у меня желание сесть на моего dada.

То было 48 лет назад; если о многом я теперь думаю эклезиастически: "суета сует - всё суета", то тогда был полон прозелитизмом. К философии, как необходимому талисману, укрепляющему "цельное мировоззрение", {310} было не безразличное и не теплое отношение, а пламенное, иногда до смешного пламенное. Внедрить эмпириокритицизм в марксизм представлялось задачей первостепенной важности. Эмпириокритицизм даст марксизму недостающую ему гносеологическую основу, позволит "элиминировать" (это словечко было постоянно у меня на языке!) его слабые стороны и еще более цементировать сильные. Мне казалось, что в марксизме нужно произвести очистку понятий, подобную той, что в физике и химии произвел Мах. Все основные понятия марксизма, каковы, например, "общественное бытие", "общественное сознание", "производительные силы", "производственные отношения", "класс", "идеология" и другие должны подвергнуться гносеологической критике, в итоге чего быть установленными твердо, с максимальной точностью и ясностью. Раз Мартов, один из лидеров меньшевизма, сидит предо мною и, в отличие от Плеханова и Ленина, готов слушать "хоть три часа", - как не воспользоваться такой исключительно благоприятной обстановкой, не рассеять могущие проникнуть в партию ложные суждения об эмпириокритицизме!

Это тем более необходимо, что эмпириокритическая философия неизвестна партии и, не знакомясь с нею, ее уже начали смешивать с "эмпириомонизмом" Богданова (таково было название его книги, появившейся в 1904 г.). А взгляды его, по моему тогдашнему убеждению, были глубоко неверны: защищаемая им психоэнергетика, изобретая "душевную энергию", требует помещения психических явлений и явлений сознания в общий энергетический ряд, она говорит о прямом переходе процесса психического в непсихические процессы, - в ряд тепловой, световой, механической энергии, что противоречит закону сохранения энергии. И вот воспользовавшись желанием Мартова слушать - я начал, следуя за "Kritik der reinen Erfahrung", излагать биомеханику познания Авенариуса, потом взгляды Маха, отношение {311} психического к физическому, теорию интроекции в "Человеческом понятии о мире", и т. д.

Воспоминание об этой первой встрече с Мартовым, а не о тех позднейших, что я имел с ним в 1906 г., в 1913 г. и в 1917 - осталось невырываемым из моей памяти. Мартов сидел предо мною в какой-то, по своему обыкновению, изогнутой позе. Пенсне всё время спадало с его носа, он то и дело поправлял его и поверх стекол бросал на меня близорукий взор красивых и добрых глаз, столь непохожих на ленинские. Ленин не курил. Мартов не вынимал папиросу изо рта и слушал, смотря на кончик папиросы. Когда она подходила к концу, от нее он закуривал новую: за три часа, что мы были вместе, он выкурил, вероятно, не менее 35 штук.

Чем внимательнее он слушал меня, тем более я входил во вкус изложения эмпириокритической теории, тем более росло восхищение Мартовым. Он был удивителен. Суть незнакомых ему вопросов, он схватывал с поразительной тонкостью и быстротой. Когда я запинался, затруднялся облечь мысль в ясное выражение, Мартов немедленно приходил на помощь и то, что я хотел бы сказать, - формулировал раньше меня. Смотря на кончик папиросы и размышляя, он находил вариации искомой формулировки и говорил: "вот так, мне кажется, будет лучше, вернее". Меня, уже несколько лет занимавшегося этими вопросами, быстрота с которой Мартов схватывал разные проблемы, так ошеломляли, что я несколько раз останавливался и спрашивал: но это вам уже известно? В том и дело, что это раньше ему не было известно.

Он схватывал всё налету. Например, в отличие Ленина он понял, что хотел сказать Беркли своей формулой esse est percipi, но правильно заметил, что скорлупа этой формулы так жестока, что "может отбить охоту ее разгрызть и добраться до ядра ореха". Мельком в связи с этим я упомянул, что Ленин пришел в раздражение, услыхав от меня такие формулы, как "без {312} субъекта нет объекта, без объекта нет субъекта". Содержание, скрывающееся за этими, еще более трудно разгрызаемыми, формулами, Мартов тоже превосходно понял, всё-таки заметив, что на моем месте, в интересах защищаемой мною философии, он никогда бы не пользовался формулами, которые "эпатируют" настолько, что от них ""лошади способны шарахаться в сторону".

Мартов умер в 1923 г. в Берлине в эмиграции (третий раз!) на пятидесятом году. Заседания, собрания, прения, споры, волнения, нескончаемое словоговорение, бессонные ночи, невынимаемая изо рта папироса, эмигрантская тина - погубили этого талантливого человека. Даже удивительно, как при такой жизни его хилый организм дотянул до 50 лет.

Как тургеневский Рудин, он мог бы сказать: "Природа мне многое дала, но я умру, не сделав ничего достойного сил моих". Он написал множество газетных и журнальных статей, брошюр, неоконченную книгу воспоминаний, но то, что он дал лишь небольшая, невеская, частица того, что мог бы и должен бы дать. Если бы этот человек освободился от связывающего его мозг ортодоксального марксизма, способность быстро схватывать и понимать самые сложные проблемы сделала бы из него первоклассного теоретика, обеспечила бы ему проникновение в самую гущу социальных явлений.

Расставаясь со мною после длительной беседы, в течение которой, хочу сугубо подчеркнуть, ни разу не был поднят вопрос о партийных разногласиях и роли в них Ленина, Мартов в дружеской форме мне сказал:

- Должен вам сказать, вне того, что читал у Маркса, Энгельса, Плеханова, я мало занимался философией. Прочитал Канта, читал Гегеля, кое кого другого, осилил несколько историй философии, но такого багажа мало, чтобы как следует разобраться и судить об ошибках или действительной ценности той философии, о {313} которой мы с вами говорили. Какой вывод у меня слагается из разговора с вами?

У марксизма вы хотите вынуть всю его традиционную испытанную в боях философию и заменить другой. Вы думаете, что такая операция никак не отразится на основных частях революционного марксизма, а лишь укрепит их. Этот взгляд я совершенно не разделяю. Скажу вам откровенно - соединение марксизма с защищаемой вами философией мне представляется как один из видов ревизионизма. Трудно допустить, что этот ревизионизм не перекинется в область социологическую, экономическую, политическую. Пример Струве, начавшего с замены материализма философией Риля, - дает именно такую картину. Но эмпириокритицизм, как я мог заключить из нашего разговора, философия более серьезная, чем Риля и чем те, которыми пользуются Бернштейн и другие ревизионисты. Поэтому, с ним нужно бороться не наскоком, а серьезной критикой, основательным анализом.

Расставшись с Мартовым я думал: сильно же отличается он от Ленина! Это два разных психологических типа. С тем и другим пришлось обсуждать одни и те же вопросы, а какая разница в самом подходе к ним. Мартов прежде чем их откинуть - хочет понять. Ленин же (как и Плеханов) считает, что нужно лепить бубновый туз, даже не разбираясь; Мартов говорит - нужен не наскок, а серьезная критика, Ленин же, очертив вокруг себя круг, всё, что вне его топчет ногами, рубит топором.

И опять, уже не первый раз, меня укусила мысль: большевик ли я, в какой степени я большевик? Если речь идет о волюнтаризме и проявлении воли, которое меня так прельстило в ленинском "Что делать" и чего я инстинктом чувствовал нет у Мартова и других меньшевиков (я никогда не забывал киевского Александра - Исува!), - тогда и только по этому признаку - я большевик. Но этого ведь еще недостаточно, чтобы я продолжал считать себя связанным принадлежностью {314} к большевистской группе. Связь с нею разбил сам Ленин и после свидания с Мартовым, произведшего на меня несомненное впечатление, эта связь стала еще слабее, превратилась в тонкую ниточку.

Симпатия к Мартову, появившаяся во время нашей встречи, наверное усилилась, если бы я знал следующий факт. В No 77 "Искры" (от 5 ноября 1904 г.) появилась статья Ортодокс (Л. И. Аксельрод) под заглавием "Новая разновидность ревизионизма". В это время всем уже стало известным, что большевики создают свою собственную партию, готовятся организовать свою газету и во главе этого политического предприятия стоит, кроме Ленина, Богданов. "Дуумвират" Ленина и Богданова подвергся обстрелу меньшевиков. Каким это образом Ленин - ультра-ортодокс, не выносящий за тысячи километров малейшего запаха ревизионизма, - оказался в политическом браке с "господином" Богдановым, явным ревизионистом, ибо он не признает философии ортодоксального марксизма? Куда делась принципиальная непримиримость, которой так щеголял Ленин, когда писал против оппортунистов и ревизионистов "Шаг вперед - два шага назад"? С явным намерением прищемить Ленина и столкнуть его с Богдановым, Л. Ортодокс и начала свою статью следующими словами:

"Приблизительно года полтора тому назад Ленин обратился ко мне с предложением выступить против новой "критики" марксовой теории, выразившейся в сочинениях г. Богданова. Ленин энергически настаивал на том, чтобы я немедленно занялся оценкой этого течения. Он говорил мне при этом, что он обращался с этим предложением к Плеханову, но что Плеханов, вполне разделяя необходимость такой работы, тем не менее отказался от нее, вследствие более насущных и неотлагательных партийных занятий".

За сим следовала критика "ревизионизма" Богданова и указание, что свои неверные взгляды он черпает {315} из философии Авенариуса и Маха, а эти люди якобы отрицают существование независимого от нас материального мира и во внешнем предмете усматривают лишь метафизическое предположение. Статья Ортодокса была до чрезвычайности слаба. Из нее проступало полное непонимание эмпириокритицизма, сущность которого она излагала несвязанными, аляповатыми, фразами. Ошибки Богданова, порожденные не эмпириокритицизмом, для человека знающего его произведения - заметить очень легко. Ортодокс прошла мимо них.

Плеханов, в то время, нет сомнения, незнакомый с эмпириокритицизмом и смешавший его с философией Богданова, от вступления в печатный бой дипломатически уклонился, а толкнул свою ученицу Ортодокс и в этом первом выступлении ортодоксии против эмпириокритицизма - она сильно осрамилась.

Хорошо помню, что на меня ее статья произвела тягостное впечатление. Она напомнила rue du Foyer, где Ленин пытался растерзать эмпириокритицизм с помощью ругательств. Она мне напомнила другое: три месяца пред этим Мартов мне говорил, что с эмпириокритицизмом нельзя бороться "наскоком", против него нужно направить только серьезную, основательную критику. Почему же Мартов, будучи одним из редакторов "Искры", печатает теперь "наскок" Ортодокса? Хорошие слова Мартова, решил я, разошлись с его делом. Я ошибся. Через двадцать лет - Мартова уже не было в живых - я узнал из журнала "Пролетарская Революция" (1924 г. No 1 стр. 200-202), что он был решительно против помещения в "Искре" статьи Ортодокс, на чем настаивал Плеханов и, в угоду ему, вероятно, Аксельрод и Засулич. Не ограничиваясь словесными возражениями, Мартов выразил свой протест даже в форме письменного заявления:

"Признавая статью тов. Ортодокс в научном отношении посредственной, а в литературном отношении неподходящей для политической газеты, я, сверх того {316} думаю, что такая статья слабостью своей критики и неубедительностью заключающихся в ней обвинений против нового рода ревизионизма может только способствовать популярности распространяющегося в рядах социал-демократии модного философского течения. Признавая серьезную идейную борьбу с новым видом ревизионизма, я, думаю, что эта борьба должна вестись не с помощью газетных статей, а в "Заре", где только и возможна тщательная и глубокая критика теоретических заблуждений Богданова и Ко." (Статья Ортодокс вошла в ее книгу "Философские очерки", изданную в 1907 г. Первые годы советской власти Ортодокс (Л. А. Аксельрод), вместе с Дебориным, считалась охранителем чистоты марксистской материалистической философии. Пишущему эти строки пришлось с нею резко полемизировать в печати, что не помешало нам в 1922 и 1926 г.г. вести весьма мирные разговоры. На книжных полках ее комнаты, будучи у нее в 1926 г., я, увидев весь синклит эмпириокритических философов, спросил: неужели вы продолжаете думать о них, как в 1904 г.? Л. И. Аксельрод очень честно призналась, что она во многом изменила свой взгляд на них. "Можно не соглашаться с ними, сказала она, но это серьезная философия".).

Читая в 1924 г. это заявление, я думал: а всё-таки недаром я просидел с Ю. О. Мартовым три часа в кафе на Plaine de Plainpalais, излагая ему эмпириокритицизм. Если думу мою почтут проявлением самомнения - не буду возражать.

После встречи с Мартовым, а в этом простом факте Ленин, о чем ниже, усмотрит мое "двурушничество", не могу рассказать о другой встрече, на этот раз с Богдановым, а беседа с ним мне дала понять насколько с конца июня, сменив полосу "благоволения", - стало враждебно ко мне отношение Ленина.

Богданов, как и Ольминский, приехал в Женеву в феврале 1904 г. Я познакомился с ним у Ленина. В конце февраля или начале марта Ленин пригласил Богданова, его жену, Ольминского и меня сделать прогулку {317} в ближайшие к Женеве горы: во время ее много говорилось об "интенсификации" борьбы с меньшевиками. Потом я видел Богданова два раза по следующему поводу. Я рассчитывал, что Богданов, имевший в России обширные литературные связи, окажет протекцию для помещения в журнале "Обозрение" моей статьи об экономическом положении Донецкого бассейна, составленной, главным образом, по данным "Торгово-Промышленной газеты". Основную мысль газеты о низком уровне развития южнорусской угольной промышленности и металлургии Богданов признал совершенно правильной, но нашел, что статья в литературном отношении слаба, ее всю нужно переделать, перекроить, заново написать. Я показал ее Ленину. "Неправда, сказал он, статья не плохо написана. Она ясна и грамотна, большего не нужно. Беда ее в другом: основная мысль в ней - ни черта не стоит! Нельзя говорить о низком уровне индустрии юга. Она развивается темпом, превышающем американское развитие. Не принимать этого во внимание, преуменьшать быстрый ход капиталистического развития, а вместе с ним еще более быстрое развитие рабочего движения, при том в форме революционной, - значит повторять народнические ошибки и не видеть открывающихся перед нами больших перспектив".

После таких противоположных отзывов, не зная какому богу молиться, я статью уничтожил.

Из Женевы Богданов уехал в Париж и встретиться с ним пришлось лишь в начале августа. Он жил в это время, как уже упомянуто, в компании с Лениным, недалеко от Женевы и приехал в нее на несколько часов кажется для покупок книг. Я встретил его на rue Carouge, выйдя из столовой Лепешинских. "Мне с вами, сказал он, надо кое о чем переговорить, я иду на вокзал, проводите меня". В пути я услышал от него следующее. Ленин, беседуя с ним о составе женевской группы большевиков, ему поведал, что он неожиданно {318} "нарвался" в моем лице на случай "совершенно дикого обскурантизма", прикрытого путанной философской фразеологией.

- Когда я узнал, что вы приносили ему Авенариуса и Маха и влиянием их философии он объясняет ваше затмение, пришлось с Лениным повоевать. Вас я не знаю, хорошо или худо вы защищали философию Маха, тоже не знаю, но всё-таки я не мог не указать Ленину, что согласие с взглядами эмпириокритицизма к обскурантизму не ведет, что я сам прошел через эту школу и разделяю ее критику философского материализма. Ленин стал возражать, ссылаться на Плеханова, спорить с излишним азартом и большой нервностью. Мы с ним продискуссировали целых два дня и чуть-чуть не поссорились серьезно. Суждения Ленина о философии я слышал от него впервые и убедился, что об этих вопросах с ним лучше не говорить. Страсти спорить у него много, а знаний мало.

Хотя он ссылался, например, на "вещь в себе" Канта, я вынес твердую уверенность - "Критику чистого разума" он не читал, в лучшем случае, в нее заглянул. Относительно кантовской "Критики Практического Разума" он прямо заявил, что счел ее столь пустой и никому не нужной, что дальше первых страниц не пошел. Поспорив два дня и видя, что спор ни к чему доброму не приведет, мы с Лениным решили, что ссорится из-за "вещи в себе" или чего-то вроде этого нам не годится и потому лучше впредь о философских вопросах не говорить. Я вам сообщаю всё это вот к чему. Несколько медвежье обращение Ленина с философскими доктринами ни на секунду не подрывает его авторитета - выдающегося организатора, экономиста, политика, самого большого человека в нашей партии. Для вас должно быть не секрет, что мы решили порвать партийную связь с меньшевиками, иметь собственную организацию, свой центральный комитет и комитеты на местах.

Главным инициатором и {319} руководителем этого дела является, конечно, тов. Ленин, которого "Искра" объявила политически мертвым человеком. Борьба с меньшинством предстоит трудная, но мы победим, большинство партии пойдет за нами. В предстоящей борьбе мы все как один человек должны дружно сгрудиться около Ленина, всячески помогать ему, оказывать ему максимальную поддержку, хотя для некоторых из нас не все стороны его характера приемлемы. Рассматривая с этой точки то, что произошло между Лениным и вами и не входя ни в какие частности, тем более, что я их не знаю, должен сказать, что не могу одобрить вашего поведения. Я обратил внимание, что Ленин вас называл "заносчивым обскурантом", а Н. К. Крупская указала, что вы в споре с ним вели себя "вызывающе дерзко". Так нельзя, право нельзя! Особенно теперь, когда Ленин подвергается такому поношению со стороны "Искры" и меньшевиков. Среди большевиков должно быть больше почтения к Ленину, нам нужно его защищать, а не вести против него критику, да еще вдобавок дерзкую. Вам надо уладить это дело.

- Что же вы хотите от меня,- воскликнул я, - не намекаете ли вы, что я должен просить у Ленина извинение?

Я рассказал Богданову, по поводу чего шел спор с Лениным, какими ругательствами он меня осыпал, как сознательно старался "опозорить", объясняя расхождение с ним не только тем, что я попал под влияние Авенариуса и Маха, а, якобы, и под влияние Булгакова, по его изящному выражению, сидящего в вонючей яме.

- Считаете ли вы честным такой сорт полемики? Вполне соглашаясь с вами, что Ленин большой человек, Я всё-таки никогда не соглашусь стоять перед ним на коленях. Партия не должна делиться на "заезжателей", которым всё позволено и "заезжаемых", которым {320} вменена обязанность молча подчиняться всему, что они слышат сверху.

- Это уже вы цитируете из скверной литературы Мартова, - сухо заметил Богданов. После моей реплики он, видимо, потерял желание вести со мною разговор. Сказав, что ему нужно спешить на вокзал, он сел в подходивший трамвай, простившись со мною весьма холодно. Что он хотел от меня? Вероятно, полагал, что к назиданию "уладить" конфликт приседанием пред Лениным я отнесусь с полной готовностью и предупредительностью !

В связи с встречей с Богдановым следует коснуться той начальной стадии его отношений с Лениным, которую я назвал lune du miel. В 1908г. в разгар уже происшедшей между ними лютой ссоры, Ленин писал М. Горькому:

"Лично я с ним (Богдановым) познакомился в 1904 г., причем мы сразу презентовали друг другу: я "Шаги" ("Шаг вперед - два шага назад""), он одну свою тогдашнюю философскую работу. И я тотчас весной или летом писал из Женевы в Париж, что он меня своими писаниями сугубо разубеждает в правильности своих взглядов и сугубо убеждает в правильности взглядов Плеханова, а с Плехановым, когда мы работали вместе, мы не раз беседовали о Богданове".

Память несколько изменила Ленину. Впервые Ленин увидел Богданова в феврале 1904 г. Возможно, что тогда тот "презентовал" ему свою философскию работу "Эмпириомонизм", книга I, но Ленин не мог ему в этот момент "презентовать" "Шаги". Эту вещь он только начал писать и вышла она из печати в половине мая. Возможно (но я в этом не уверен), Ленин весною или летом писал Богданову в Париж о своем несогласии с его философией.

Богданов на это письмо во всяком случае не обратил внимания, так как из {321} вышеприведенного с ним разговора следует, что впервые его суждения о философии он услыхал в августе, поселившись рядом с Лениным у Luc de Bre. Я предполагаю, что разговор с Богдановым о моем "обскурантизме" был некиим маневром "Ильича". Право, смешно думать, что конфликту со мною и моему обскурантизму он придавал столь большое значение, что счел нужным сообщить о нем Богданову. У Ленина тут был другой умысел. Заключая политический союз с Богдановым, он, на примере со мною, хотел показать, что подвергает беспощадной экзекуции всякого открыто заявляющего себя противником материалистической философии. Он хотел припугнуть Богданова: - мы, намекал он, идем с вами вместе, но с условием, чтобы ваши "эмпириомонистические штучки" - вы забыли и не афишировали. Богданов маневра не понял, а если понял, страха не обнаружил и начал с ним спорить. При "медвежьем" отношении Ленина к философии и его нетерпимости, спор грозил окончиться "серьезной ссорой", но, насилуя себя, Ленин пошел на попятную. Об этом указывает и цитированное письмо Ленина к Горькому:

"Осенью 1904 г. мы окончательно сошлись с Богдановым как большевики и заключили тот, молчаливо устраняющий философию, как нейтральную область, блок, который просуществовал всё время революции (1905-1906 г.)". Почему же Ленин пошел на такую, недопустимую с его точки зрения, ересь как признание философии "нейтральной областью", т. е., иначе говоря, допустил, что член партии может не придерживаться философского материализма, а такой взгляд разделяли в то время, кажется, все социалистические партии, за исключением русской? Почему спор Ленина с Богдановым не окончился тем, что его спор со мною? Объяснение просто: я был капралом, в лучшем случае, прапорщиком революции, а Богданов генералом, ради кокетства подписывавшим псевдонимом "Рядовой" {322} издаваемые в Женеве революционные брошюры. В 1897 г. он начал свою литературную карьеру, написав популярный "Краткий курс экономической науки", ставший в социал-демократических и рабочих кругах основным руководством при знакомстве с политической экономией (Достоинства этого ортодоксального, страницами очень упрощенческого, курса - не особо велики. Позднее, после 1910-1912 г.г., когда о ком-либо хотели сказать, что в экономической науке он не силен и мыслит шаблонно, - о нем говорилось: "мыслит по Богданову".

В 1899 г. он выпустил книгу "Основные элементы исторического взгляда на природу", с явным влиянием на нее "Натурфилософии" Оствальда; в 1901 г. книгу "Познание с исторической точки зрения", где, по моему убеждению, с крайней грубостью вставлял "факты знания" - не их физиологическим субстратом, а стороной "психической" - в общий энергетический ряд. Хотя эти работы не пользовались такой популярностью, как его "Курс экономической науки", они расширяли его известность и к тому времени, когда Ленин встретился с Богдановым, у того было уже литературное имя. Он был очень известен в социал-демократической среде, имел обширные литературные связи в Петербурге и в Москве, в частности, с М. Горьким.

Около Ленина, - твердо решившего организовать свою партию, - не было ни одного крупного литератора, даже правильнее сказать, кроме Воровского, вообще не было людей пишущих. Богданов, объявивший себя большевиком, был для него сущей находкой и за него он ухватился. Богданов обещал привлечь денежные средства в кассу большевизма, завязать сношения с Горьким, привлечь на сторону Ленина вступающего в литературу бойкого писателя и хорошего оратора Луначарского (женатого на сестре Богданова), Базарова, молодых марксиствующих московских профессоров.

И Ленин, человек очень практичный, увидев какой большой ущерб принесла бы {323} его планам ссора с Богдановым, обуздал себя, согласился с "ересью", с признанием философии "нейтральной областью". Ленин в это время сугубо ухаживал за Богдановым и именно с ним, а не с жившими в Женеве большевиками, разрабатывал детали осуществления своего политического плана. И когда состоялось "историческое" совещание 22 большевиков, плебисцировавшее ленинские планы, на этом совещании Богданов сидел "одесную" Ленина в качестве главнейшего компаниона, persona grata - организующейся новой партии.

"Блок" с Богдановым начал трещать летом 1906 г. Ленин, прочитав только что написанную Богдановым III-ью книгу "Эмпириомонизма", по его собственному признанию, "озлился и взбесился необычайное и послал ему "объяснение в любви письмецо по философии в размере трех тетрадок" (см. письмо к Горькому в 1908г.).

Письмецо, иронически самим Лениным называемое "объяснением в любви", содержало так мало знания философии и столь много оскорбительных для Богданова слов, что последний возвратил его Ленину с указанием, что для сохранения с ним личных отношений следует письмецо считать "ненаписанным, неотправленным, непрочитанным".

Нужно думать, что это не произвело большого впечатления на Ленина. В 1906 г. Богданов ему уже не был нужен, как в 1904 г. Молчаливый договор о признании философии нейтральной областью он считал порванным. Испортившиеся между ними в 1906 г. отношения ухудшились еще более в 1907 г. когда обнаружилось, что взгляды на III гос. Думу Богданова, отличаются от ленинских. А в 1908 г. наступил уже полный разрыв: в книге "Материализм и эмпириокритицизм", заостренной, главным образом, против Богданова, - Ленин можно сказать, проклял его, как вредного еретика, отступающего от канонов марксистской церкви. И так как Богданов по приходе Ленина к власти, оказался в числе очень немногих непокаявшихся в своей {324} ереси, он не получил никакого командующего политического поста, стоял в тени и Ленин не переставал отзываться о нем с великим раздражением (Богданов, врач и естественник - умер в 1928 г., заразившись во время экспериментов с переливанием крови, которыми он занимался в медицинском институте Москвы. Мне пришлось встретиться с ним в 1927 г. и иметь интересную беседу о Ленине. От него я узнал с какой надписью он возвратил Ленину в 1906 г. "объяснение в любви". "Наблюдая, - сказал мне Богданов, - в течение нескольких лет некоторые реакции Ленина, я, как врач, пришел к убеждению, что у Ленина бывали иногда психические состояния с явными признаками ненормальности". Я не вошел тогда в рассуждение на эту тему с Богдановым, - но мне, как тогда, так и теперь, кажется, что все люди, подобно Ленину, выходящие из общего ранга, имеют и должны иметь некоторые черты анормальности. Именно поэтому они и непохожи на других.).

Загрузка...