II. Ожидание страшного

Джек Лондон. Записки бывшего женоненавистника

Джека Лондона не надо представлять читателям в XXI веке, как не надо было и в веке минувшем. Впрочем, этот рассказ был написан в 1897 году, то есть незадолго до того, как Лондон стал «самим собой»: известным писателем, повествующим о хрониках белого безмолвия. А пока что он даже не достиг полного совершеннолетия (которое отсчитывается с двадцать первого дня рождения) и увлекался самыми разными темами, проявляя при этом почти мальчишеское озорство. «Перспективный молодой бакалавр» в возрасте от двадцати восьми до тридцати лет, достаточно обеспеченный, чтобы жить с некоторым комфортом, и достаточно разбирающийся в женщинах, чтобы заработать прозвище «женоненавистник», – все это категорически не о нем. Его личность отражает единственное рассуждение в рассказе – о литературной поденщине: «труде поистине каторжном, зато позволяющем оставаться самому себе хозяином, так что меня не беспокоит столь важное для многих мнение босса, директора или сослуживцев»…

Расплетите все, что вы знаете и думаете, на отдельные нити – и сотките из них новую ткань! Она будет странной, но она будет…

Я открыл глаза, тщетно пытаясь сохранить воспоминания об отлетающем прочь сне. Что-то в нем было: очень важное, чрезвычайно реалистичное и одновременно фантастическое, исполненное глубокого смысла, насыщенное яркими чувствами… Но, увы, в памяти осталась только одна нелепая сцена, значение которой постичь никак не удавалось.

Я снова попробовал заглянуть в начало сна, как всматриваются сквозь клубящийся туман, – однако это оказалось бесполезным. А вот финал его опять предстал перед моим внутренним взором, даже четче, чем несколько секунд назад.

Маленькая девушка, тонким голосом поющая песню – тоже малых музыкальных достоинств. Я знал, что это фрагмент водевиля, с успехом исполнявшегося в столичных театрах. Очень странные слова, запоминающиеся почти против воли.

«Вскоре, вскоре, вскоре, вскоре, – пела она, – женщины исчезнут в облаках за морем».

Маленькая певица повторяла эти бессмысленные строки раз за разом, с новыми интонациями, словно бы любуясь и заставляя меня любоваться вокальным рисунком, изменяющимися оттенками мелодии. При этом поглядывала на меня – плутовато и соблазняюще одновременно. Странные предчувствия прокрались в мою душу, но миг спустя их затмила вспышка гнева.

– Прочь! – воскликнул я. – Убирайся в свои облака, улетай за море, делай что хочешь, только оставь меня в покое!

Девушка поняла, что я отвергаю ее, и печально опустила взгляд. Лицо ее окутала тень страдания, руки взметнулись в умоляющем жесте – и тут же она исчезла из моего сна. Несколько мгновений там, где только что стояла водевильная певичка, клубился туман; затем из него выступила… О боже! Царица моей мечты, моя несбыточная греза, единственная женщина в истории человечества, которая когда-либо интересовала меня! Великая, могущественная, повелительница королей, покровительница философии и искусства – она стояла прямо передо мной, в точности такая, как я всегда ее представлял… во плоти, это было не видение… совсем рядом… И я мог к ней прикоснуться!

Я не успел этого сделать. Она улыбнулась мне своей знаменитой улыбкой, одновременно небрежной и энергичной, затем во взгляде моей повелительницы появилась скорбь, и она с глубокой горечью проговорила чуть слышно: «После нас – потоп». И тоже исчезла, прежде чем мне удалось осознать какую-то неправильность в этой ее фразе.


Я лежал в постели, уже полностью проснувшись, и пытался собраться с мыслями. Не погрешив против истины, скажу, что в нашем Психологическом обществе я считаюсь одним из наиболее активных членов, веду каталог сновидений, на моем счету несколько скромных, но высоко оцененных коллегами исследований в этой области – словом, мне всегда удавалось распутать клубок причинной обусловленности тех или иных образов. Но на сей раз даже такой опытный специалист, как я, был сбит с толку. Правда, несколько лет назад мне довелось присутствовать на выступлении очень похожей маленькой певички, исполнявшей партию из водевиля про отважную квакершу[6]. Кроме того, в студенческие годы я действительно предавался мечтаниям о встрече с неким собирательным, романтизированным образом выдающейся женщины, чья яркая индивидуальность оставила глубокий след в истории. Однако с той поры миновало уже немало времени – и, уверен, ни о той, ни о другой я вчера не думал перед сном. Спать лег в положенное время, своим обычным привычкам тоже не изменял, на ночь не ел ничего тяжелого, не пил крепких или возбуждающих напитков… Словом, загадка оставалась.

Однако вскоре мне предстояло столкнуться с другими загадками – и это выяснилось сразу же, едва я, признав дальнейшие рассуждения бесплодными, отбросил одеяло и встал. Собственно говоря, нечто странное в окружающей действительности мерещилось и прежде, однако эту странность, интуитивно бесспорную, никак не удавалось сформулировать на уровне рассудка. Яркие лучи солнечного света пронизывали комнату; через полураскрытое окно из палисадника проникал аромат цветов; в ушах звучал шум пробуждающегося города…

– Вот оно! – не удержавшись, воскликнул я вслух. – Куда подевались воробьи?

И действительно: воробьи молчали. Прежде каждое утро проходило под аккомпанемент их задорной перебранки во дворе, бешеных сражений прямо на карнизе моего окна, непрерывного чириканья и шума крыльев. Все же весна не без оснований считается зарей жизни, природа в эту пору бурна и нетерпелива. Все последние недели я просыпался от звуков их военных игрищ или, вернее сказать, состязаний, когда серенькие кавалеры красовались друг перед другом и перед своими еще более невзрачными дамами сердца, претендуя на их внимание. Порой я тратил добрых четверть часа своего драгоценного времени на то, чтобы украдкой наблюдать за воробьями из-за занавески, изучая их поведение в самый важный для них период жизни. И вот – воробьев под окном больше нет. Это, безусловно, тоже объяснялось какой-то комбинацией требований естественного и полового отбора, вывешенной на доске объявлений природы. Но все же странно…

Так и не сумев избавиться от ощущения какой-то неправильности, я умылся, оделся – и тут вдруг обнаружил очередное нарушение естественного порядка вещей. Вчера вечером моей квартирной хозяйке были переданы четкие инструкции: разбудить меня ровно в шесть утра. Между тем сейчас было уже полвосьмого! Немыслимо! Я опоздал на свой утренний поезд!

Это обстоятельство все же не было по-настоящему драматичным, однако вряд ли кто-то обвинит меня, узнав, что к свистку, венчающему мой конец голосовой трубки[7], я склонился с подлинным раздражением – и сердито подул в него, требуя немедленной доставки в комнату утренней чашки чая.

Ответа не было.

Я прислушался. В доме было тихо, как в склепе. Судя по всему, на нижнем этаже оказалось просто некому услышать мой сигнал.

Страшные мысли закружились в моей голове. Дом подвергся нападению грабителей – или, может быть, кровожадных разбойников, головорезов, тугов-душителей, наемных убийц? Внизу все мертвы? Поразмыслив, я счел, что это все-таки маловероятно. Но молчание на первом этаже действительно было явлением совершенно беспрецедентным – стало быть, требовавшим расследования.


Теперь скажу несколько слов о себе. По упоминанию студенческих годов как чего-то давно миновавшего вы, возможно, сделали неверный вывод о моем возрасте. На самом деле я все еще молодой человек, как принято говорить, «от двадцати восьми до тридцати лет» от роду. Степень моего обладания земными благами позволяет жить с некоторым комфортом, но и не более того. А еще, должен признать, я одинок в этом мире, за исключением не просто далеких, но очень далеких родственников. Чтобы удовлетворить свои скромные, но все же требующие ощутимых расходов потребности, я посвящаю свободные часы литературной поденщине – труду поистине каторжному, зато позволяющему оставаться самому себе хозяином, так что меня не беспокоит столь важное для многих мнение босса, директора или сослуживцев. В своей нынешней квартире я проживаю уже более двух лет – и она меня полностью устраивает. Дом, где я снимаю второй этаж, расположен в пригороде, что очень удобно; хозяйка – добропорядочная вдова с двумя дочерями, свыкшимися со своим статусом «старых дев» (который не напрямую связан с возрастом); кроме вносимой мной платы, у обитательниц дома есть небольшая постоянная рента. Я – единственный квартирант, фактически уже почти член семьи, хотя обычно обедаю не за общим столом, а в клубе или в городском ресторане. Те из моих знакомых, которые относятся к женскому полу, обычно называют меня «перспективным молодым бакалавром», а мои знакомые мужского пола (богемная компания веселых холостяков) прозвали меня «женоненавистником». Вполне понимаю причины, по которым я заработал оба этих наименования, но отказываюсь признать справедливость второго из них. Если вы при чтении этих строк все-таки сочли меня женоненавистником – то вы глубоко ошибаетесь. Я не женоненавистник: я всего-навсего не женолюб. Совершенно не вижу, отчего, выражаясь языком математики, отсутствие подтверждения должно считаться подтверждением отрицания. Я ни разу в жизни не был влюблен, но зато я и не страдал от несчастной любви и вообще никогда не испытывал никаких чувств, которые заставили бы меня ступить на тот путь, которым следует большинство людей. По всей видимости, я рожден для иного.

Короче говоря, я не люблю женщин и не ненавижу их. Но это мое описание нейтралитета по отношению к «женскому вопросу», будучи предельно точным, к сожалению, никак не могло помочь с решением задачи, стоящей передо мной сейчас: выяснить, что случилось на первом этаже.

«Вскоре, вскоре, вскоре, вскоре женщины исчезнут в облаках за морем».

Черт возьми! Почему же все-таки слова и мотив этой песни столь назойливо звучат в ушах?!

Мысленно проклиная их автора, я осторожно спустился по лестнице. Никаких признаков жизни – но, с другой стороны, и никаких признаков нападения: кухня пребывала совершенно в таком же виде, как прошлым вечером. Было очевидно, что обитательницы дома все еще остаются в своих постелях.

Охваченный мрачными предчувствиями, я сперва постучал, весьма настойчиво, в каждую из дверей их спален – и, не получив ответа, поочередно заглянул во все три комнаты. Нигде никого. В кроватях явно спали этой ночью, и они были не застелены; но я с удивлением заметил в каждой из комнат одежду и обувь, причем, судя по всему, именно в том же положении, в каком обитательницы комнат оставили их минувшим вечером, готовясь отойти ко сну. Гардероб у вдовы и ее дочерей был не так уж обширен, все их платья я хорошо знал – и теперь, осмотрев вдобавок платяные шкафы и комоды (в столь необычных обстоятельствах, по-видимому, у меня имелось на это право), понял, что все пребывает на своих местах. Я невольно улыбнулся, вообразив, как они летят над морем, облаченные только в ночные рубашки, – но вскоре был по-настоящему ошеломлен, когда, продолжив обыск, обнаружил эти рубашки под одеялами в каждой из кроватей. Бесстыдницы! Они что, отправились в этот полет совсем без ничего?!

Я мысленно представил, как это должно выглядеть: две перезрелые девицы и их почтенная мать, обнаженные и при этом словно бы бесплотные, несутся в облаках, подобно эльфам, и истаивают в неведомой дали…

В следующие минуты я обдумал и отверг добрый миллион гипотез. Нет, все-таки решительно невозможно было представить, что хозяйка, уважаемая и уже немолодая женщина, способна выйти из дома в обнаженном виде – даже если речь шла о том, чтобы просто отправиться на прогулку, а не совершить эльфийский полет. Еще менее реальной казалась мысль, что она проделала это в сопровождении дочерей, одетых – то есть не одетых – точно так же. Это взвешенное рассуждение вернуло меня на те же рубежи, где я находился, впервые обнаружив, что дом, по-видимому, опустел. Надо полагать, и вправду случилось что-то серьезное! Раз так, то самый разумный путь – выйти из дома, запереть входную дверь своим ключом и сообщить о происшествии в ближайший полицейский участок.

Но едва лишь выйдя на крыльцо, я увидел утреннюю газету, видимо, только что оставленную мальчишкой-разносчиком. И сразу же обратил внимание на кричащий заголовок передовой статьи: «Боже, что это?!»

Остальные заголовки были ему под стать:

Мировая катастрофа!!!

Научный мир потрясен!!!

Земля лишилась женщин!!!

Все народы содрогнулись от ужаса!!!

Все религии, наука и философия отныне не имеют смысла!!!

Всеобщий вопль горя!!!

Внеочередное срочное заседание Конгресса!!!

Статей подобного рода было намного больше, но я решил пока ограничиться теми, что опубликованы на первой полосе: если уж они не позволят разобраться в том, что произошло, то на остальные надежды еще меньше.

Больше всего это походило на колоссальную мистификацию. Если верить газете, вчера ночью, ровно в 24.00 – с учетом часовых поясов в каждом отдельном случае, – на планете исчезли все женщины! На всей планете – все женщины. Совершенно неожиданно, ничто не предвещало катастрофу: просто миг назад они были, и вот уже нет. Особенно ужасающе исчезновение выглядело во время большого бала, завершавшего вчерашний государственный праздник в Берлине: сотни пар, собравшихся под сводом огромного зала, кружились в легкомысленном вальсе – и вот, когда часы пробили двенадцать, одновременно с их последним ударом прозвучал словно бы хлопок огромного паруса… и сотни мужчин замерли, будто пригвожденные к полу, сжимая в руках опустевшие платья своих партнерш по танцу.

Менее эффектно, но столь же неуклонно волна исчезновений прокатилась по всему земному шару: пропали даже девочки-младенцы, лежавшие в колыбельках. Катастрофа постигла не только представителей рода человеческого – животный мир тоже уменьшился наполовину. Все самцы продолжили свое существование, все самки исчезли бесследно.

(«Ага, – заметил я, пытаясь сохранять хладнокровие, – это объясняет молчание воробьев».)

Я торопливо просмотрел еще несколько статей. Весь цивилизованный мир ошеломленно обсуждал чудовищные события. Ученые разводили руками, философы молчали. От религиозных деятелей, столь же ошарашенных, как и их паства, толку было не больше. Главы отдельных сект нерешительно бубнили о сбывшемся пророчестве, но даже они предпочитали делать это шепотом.

Неизменность законов природы и юридическое право, высокие материи философских обобщений, отважное атеистическое отрицание всего сверхъестественного, осторожно проводящий грань между постижимым и непостижимым агностицизм – все эти системы, порознь и вместе, были сметены, низвергнуты, пали под ударом очевидности. Удар этот был нанесен во сне и в большинстве случаев обнаружен лишь много часов спустя, но от этого он не сделался менее сокрушительным.


Прочитав все это, я остановился, не зная, могу ли доверять своим глазам. Может быть, я все еще сплю? Или редактор утренней газеты сошел с ума? Или, возможно, с ума сошли работники типографии? Либо все мы сделались жертвами гигантского розыгрыша всеамериканского масштаба? Желая спасти остатки своего рассудка, я уже начал склоняться к последней версии – как вдруг снова вспомнил молчание воробьев за окном и загадки опустевшего дома. По-видимому, все же нельзя и дальше прятать голову в песок: что-то действительно произошло, совершенно необычное.

Наконец осознав это, я решительно устремился по улице прочь от дома. И почти сразу, за ближайшим углом, увидел группу мужчин, возбужденно обсуждавших… да, по-видимому, те самые новости из утренней газеты, что же еще.

Это были местные жители, со всеми я неоднократно раскланивался на улице, поэтому без колебаний присоединился к толпе – хотя сейчас эти люди выглядели как-то необычно. Создавалось впечатление, что сегодня поутру они одевались не только торопливо, но и очень небрежно. Да и в целом большинство изменений в их внешности заслуживало многократного использования частицы «не»: ботинки были не чищены, пиджаки не выглажены, галстуки сидели на шеях косо или вовсе отсутствовали… Короче говоря, над этим сборищем мужчин витал дух какой-то глобальной неухоженности.

Больше всего меня изумил старина Доултон, всегда такой аккуратный: он, судя по всему, сегодня даже не умывался.

– О боже! Это ужасно! Что мне делать? Что нам всем сейчас делать? – причитал другой пожилой джентльмен: имени его я не помнил, но знал, что он живет через дорогу, прямо напротив меня. – Кухарка ушла, а я еще не завтракал… Почему? Куда она делась?! Боже! Черт! Кто-нибудь! Так нельзя обращаться с человеком моего возраста!

Слова его были невнятны, будто он говорил сквозь горячую кашу, наполнявшую рот. Судя по всему, старик забыл вставить зубы.

– Господа! – торжественно произнес я, обращаясь сразу ко всем. – Это правда? В мире больше не осталось женщин?

– Это правда… – скорбно ответил хор мужских голосов.

– Ура! Ура! – воскликнул я. И, не замечая признаков всеобщего ликования, в недоумении оглядел притихшее сборище. – Вы что, не рады? Давайте-ка вместе со мной, ну же, раз, два, три – и вместе: гип-гип – ура!

В этот миг мой восторженный возглас был безжалостно прерван вероломным пинком под копчик. Я резко обернулся, вознамерившись провести хук правой (мой коронный удар!) в наиболее уязвимую часть организма того из соседей, который дерзнул поднять на меня ногу, как вдруг – бац! – трость старины Доултона обрушилась на теменную часть моего черепа или, как говорят менее культурные представители человечества, «врезала по кумполу». Причем очень больно.

О дальнейшем у меня остались крайне смутные воспоминания. Волна оплеух, зуботычин, тычков, пинков и оскорблений накатилась, перевернула, понесла меня куда-то – а когда она наконец схлынула, я обнаружил себя лежащим пластом в канаве на обочине.

«Невероятно, но факт, – констатировал я, с трудом поднимаясь. – Вместо того чтобы радоваться освобождению, они очень болезненно переносят свою потерю. На что это похоже больше всего? На порывистую реакцию неофита, еще не освоившегося с новым положением дел? На толкотню, которую устраивают покупатели в отделе сниженных цен? Ох, да не все ли равно – если я сам теперь больше всего похож на отбивную, которую, к счастью, забыли поджарить…»

Что мне оставалось делать? Правильно: вернуться домой, сменить потрепанную одежду и вообще привести себя в порядок.

Прежде чем решиться на следующую вылазку, я провел немало времени в размышлениях о порочности человеческой натуры. Люди, столь злобно и неспровоцированно напавшие на меня, были моими постоянными спутниками во время поездок в город и возвращения оттуда. День за днем, час за часом я вынужден был слушать их дорожные жалобы на женщин. И вот она, мужская непоследовательность, которую мне пришлось прочувствовать душой, а также, ох, телом…

Однако с фактами приходится считаться. Поэтому, вновь отправляясь из пригорода в центр, я предпочел не выдавать своей радости, скрыв ее под маской самой черной меланхолии.

Привычка сильнее разума, поэтому каждый раз, когда омнибус останавливался, чтобы взять очередных пассажиров, я, сидящий у прохода, невольно привставал, готовясь пропустить даму. Но каждый раз с облегченным вздохом опускался на прежнее место: никаких дам действительно не было.

Клянусь, эта поездка оказалась первой, когда я смог наслаждаться поистине каждой минутой: не задумываясь о подобающих манерах, не снимая поминутно шляпу, не улыбаясь – а главное, никому не уступая сиденье, как того требовали безликие и бездушные правила учтивости. Прежде обязательно находилось хрупкое очаровательное существо, которое пристраивалось напротив меня, после чего тут же беспомощно повисало на ременных ручках, за которые надлежит держаться стоящим пассажирам, и всей своей позой, а также укоризненно-умоляющим взглядом демонстрировало, до чего же ему трудно и насколько каменным сердцем должен обладать мужчина, который немедленно не уступит этому существу сидячее место.

Разумеется, эти усилия каждый раз оказывались вознаграждены…

Улицы были полны людей, все – мужчины, и все бурно обсуждали что-то: конечно, то же, что и мои соседи из пригорода. Особенно густые толпы собирались перед тумбами, где были расклеены свежие объявления: многие, затаив дыхание, ждали… наверно, сами не в силах понять, чего именно.

Лично меня больше всего поразило то, что среди этих объявлений оказалось неожиданно много предложений работы для мужчин и мальчиков. Рабочая сила сделалась не просто гораздо более востребованной: к ней теперь явно относились с уважением. Кстати, сами рабочие столь же явно начинали осознавать это: им не потребовалось много времени, чтобы оценить изменившуюся ситуацию. Теперь на лицах простых тружеников появилась маска гордого, даже надменного достоинства: с каменным безразличием они отказывались от предложений, ради которых совсем недавно готовы были лебезить и унижаться. «Какой прогресс!» – радостно констатировал я.

На биржах труда было не протолкнуться, но сейчас туда стянулись в основном не безработные, а работодатели. Скорость, с которой повышалась заработная плата, была воистину потрясающей, особенно в тех областях рабочего рынка, которые прежде традиционно принадлежали женщинам. К середине дня сделалось уже почти невозможно нанять мужчину, согласного и умеющего готовить, стирать, застилать кровати и мыть посуду: разве что за поистине невероятную плату. В результате многие, получив щедрый аванс, решили пообедать в ресторанах: даже те, кто доселе не мог себе этого позволить.

Поднявшаяся там давка была столь ужасна, а уровень обслуживания до такой степени упал, что в следующие дни я предпочел кухарничать дома. К счастью, это продлилось недолго: если бизнес оказывается до такой степени прибыльным, он расширяется – так что вскоре все вернулось к обычному положению дел.

Неделя пролетела незаметно. В газетах кипели дискуссии – но совершенно вне зависимости от того, что там говорилось, индустриальная система ощутила немыслимый подъем. Даже не подъем, а подлинный взрыв. Никто и предположить не мог такого. А ведь все так просто: людей стало вдвое меньше, значит, капитал тоже вырос в два раза.

Тут, правда, был один подвох, о котором большинство не задумывалось. Когда производство развернулось в полную силу, вдруг оказалось, что потребление выросло на пятьдесят процентов. Так что торговля резко набрала обороты, а поскольку спрос превышал предложение, то заработная плата повысилась. Но вслед за ней вскоре выросли и цены. Поэтому работяги, обрадованные новыми возможностями, сперва действительно сумели обзавестись предметами роскоши, ранее им недоступными, однако, когда цены и оплата труда пришли в равновесие, быстро выяснилось, что простой человек практически ничего не выиграл по сравнению со временем, предшествующим катастрофе. Этот исход был очевиден для любого, мало-мальски разбирающегося в «мрачной науке»[8] – хотя, надо сказать, ни я, ни подавляющее большинство других людей не сумели его предвидеть.


Как-то раз, через две недели после… того замечательного события, которое я только что необдуманно назвал катастрофой, мне вздумалось заглянуть к другу, молодому художнику Чарли Эгглестону. По пути я зашел в парикмахерский салон, где обычно брился, и был изумлен числом набившихся туда клиентов, их запущенным видом, а также явно бедственным положением, в котором почему-то оказалась парикмахерская. Это было поистине ужасно! Я вдруг увидел себя в большом зеркале – и содрогнулся, осознав, что ничем не отличаюсь от остальных: в рубашке не первой свежести с откровенно грязным воротником и манжетами… носовой платок еще грязнее… брюки смяты в гармошку, жилет при каких-то обстоятельствах лишился двух пуговиц, на лице – щетина четырехдневной давности… Боже мой, во что я превратился?!

Именно тут в зал вошел владелец парикмахерской. Я помнил его как трезвого, трудолюбивого, вежливого человека, постоянно озабоченного благосостоянием своей семьи; но сейчас он был пьян не как парикмахер, а воистину как сапожник, агрессивно настроен – и в категорическом тоне потребовал от всех «выметаться прочь из его заведения». Я попытался протестовать – но безрезультатно: хозяин заявил, что вообще прекращает работу и закрывает салон. Оказывается, он так или иначе не мог продолжать дело, потому что все его помощники или спились, или разбрелись неведомо куда.

– Кроме того, – продолжил этот человек, – какой сейчас прок от работы? Что я теперь могу сделать со своими деньгами после того, как заработал их?

Он убедился, что все клиенты покинули помещение, после чего, даже не потрудившись закрыть дверь, неверными шагами удалился по улице прочь, явно намереваясь продолжить запой.

Мой друг Эгглестон всегда заботился о своей внешности, он был большой аккуратист, в прошлом дамский угодник – это, конечно, теперь потеряло смысл, но тягу к изяществу Чарли наверняка сохранил, поэтому вряд ли стоило его навещать, не приведя себя в порядок. Подумав, я также решил отложить визиты к своему юристу и издателю – по тем же причинам. Однако мой путь так или иначе пролегал мимо издательства. Внезапно оказалось, что оно закрыто, а на дверях висит объявление, извещающее почтенную публику, что издательский дом «Уолкер и сыновья» прекращает свою деятельность. Оглядевшись, я с неприятным чувством убедился, что на многих заведениях вокруг красуются таблички подобного рода. На противоположной стороне улицы двое мужчин как раз закрывали входные двери недавно респектабельного магазина и навешивали замки на оконные ставни; владельцы соседней лавки были заняты такой же работой.

Тут я неожиданно увидел своего юриста, к которому раздумал заходить. Он торопливо шагал вниз по улице; заметив меня, остановился, но лишь для того, чтобы сообщить: он сворачивает свою практику и вообще уезжает из города, а мои ценные бумаги и все остальное передал на хранение в банк, так что теперь я сам смогу найти их там в депозитном сейфе. Свой поступок он объяснил так: «Я уже накопил достаточно, чтобы худо-бедно хватило на остаток жизни, а больше теперь и думать не о чем».

В задумчивости я продолжил путь. Теперь стало ясно, что привести себя в порядок перед встречей с Эгглестоном не получится, так что я направился прямиком к нему, удивляясь лишь необычно большому количеству пьяных, которые, казалось, заполонили все улицы.

С Чарли мы буквально столкнулись в дверях: он как раз готовился к выходу. При этом мой друг был одет столь небрежно, что я сразу почувствовал: за собственный внешний вид могу не беспокоиться.

– Привет, старина! – воскликнул Эгглестон. – Сто лет тебя не видел! Собирался пройтись, но, раз уж ты здесь, отложу это: будь гостем!

– «Пройтись»? Ты подразумеваешь под этим то же, что и прежде?

Я замер, все-таки не в силах поверить собственным глазам. Мой друг Чарли, аккуратист и дамский угодник, законодатель мод, намеревается выйти в свет, изменив всем своим прежним привычкам?

– Понимаю, старина, – кивнул он. – Но какая теперь разница? Кто сейчас меня увидит?.. Заходи, что стоишь столбом: посидим, пообщаемся. Больше ведь делать все равно нечего!

Его квартира пребывала в еще большем небрежении, чем прическа и костюм: то, что я увидел внутри, можно было описать только словом «кавардак». Также было очевидно, что он полностью забросил живопись.

– Какая теперь разница, старина? – пожал плечами Чарли, выслушав мой упрек по этому поводу. – Ну да, я не могу заниматься прежним делом: сперва меня покинула моя натурщица, а вслед за ней удалилась и муза… Между прочим, это всех муз касается: как у тебя, дружище, движется работа над той поэмой, которую ты читал мне при нашей прошлой встрече? Помнится, тогда у тебя первые четыре станса были готовы – ну-ка, продекламируй мне пятый!

– Ну… У меня… – Я облизал разом пересохшие губы. Листок с этими четырьмя стансами так и лежал на моем письменном столе, и к ним с тех пор не прибавилось ни слова. В самом деле, не могло же оно само прибавиться, без моего участия! А моя мысль к поэзии почему-то не возвращалась с тех самых пор, как… – Видишь ли, Чарли, должен признать…

Тут мы оба рассмеялись. И правда, глупо скрывать грех, раз уж ему оказались подвержены, по-видимому, вообще все! Мы тут же договорились прямо сейчас вместе навестить наших общих друзей, поинтересоваться их творческими успехами и послушать, как они будут увиливать. Вечер, проведенный за чередой таких визитов, обещал быть поистине прекрасным!

Поймать экипаж оказалось невозможным, так что мы тронулись пешком. Я вновь обратил внимание на контраст, который нынешние улицы представляли с собственным же видом до… события. Все встречные были угрюмы и озабочены, магазины по большей части закрыты, театры пустовали. Становилось похоже, что события развиваются неправильным образом. Многие из попадавшихся нам на пути мужчин, судя по выражениям их лиц, страдали от несварения желудка: по-видимому, кулинарное искусство исчезло раньше прочих. А вот неумеренное потребление спиртного, наоборот, повсеместно распространилось среди всех классов, особенно рабочего.

Не было ни смеха, ни каких-либо признаков дружелюбного поведения – похоже, проблемы голодного брюха попросту отменили все это как ненужные излишества. Повсюду царила настороженная, агрессивная готовность немедленно вступить в борьбу за те блага жизни, которые еще оставались доступны.

Рабочие, пьяные или трезвые, держались необычно. Они выглядели столь же неудовлетворенными жизнью, как и все остальные, но теперь они вели себя вызывающе и высокомерно – особенно по отношению к представителям классов, ранее считавших себя высшими. Теперь такой «представитель», столкнувшись с пролетарием (буквально жаждущим этого), немедленно подвергался оскорблениям, если не чему похуже…

Видимо, бытовая вежливость вышла из моды, а бал правил безудержный эгоизм. Легко было отличить тех, кто полностью принял этот закон, отвергнув все остальные: их лица излучали жесткую, напористую уверенность. Все более высокие и благородные чувства бесповоротно отправились в изгнание.

Кроме рабочих, улицы были полны теми, кого мы прежде именовали «деревенщиной»: обитатели сельской местности толпами устремились в город. Один старый фермер спросил у нас дорогу – и мы разговорились с ним. Старик до сих пор горько оплакивал потерю своей Мэри, которая трудилась с ним бок о бок добрых тридцать лет. Вскоре после происшествия его наемные работники решили, что им вовсе незачем батрачить на полях; вслед за ними в город подались и сыновья фермера. И когда наконец сама возможность сельского труда исчезла, старик решил, что исчезли все причины, по которым он ранее не мог последовать за сыновьями. Он взял все свои сбережения и теперь рассчитывал «устроить себе напоследок долгие каникулы», проведя остаток жизни в праздности и каком-то подобии развлечений.

Я заметил, что на его одежде недостает пуговиц. Впрочем, этим же прискорбно отличались одеяния всех, кто встречался нам по пути.


Час спустя мы наконец оказались в гостях у Тромбли, по мнению всех его друзей (в число которых входили и мы), подлинного знатока и эксперта – не в живописи, а в кулинарии. Прежде он держал повара, мастера французской кухни, и платил ему несусветные деньги, но сейчас, увы, работника нельзя было соблазнить даже этим. К счастью, Тромбли в кулинарных вопросах был не только теоретиком, поэтому виртуозно справлялся с готовкой сам. Подавая яства на стол, он всячески извинялся за то, что, дескать, не может угостить нас столь же щедро, как в прошлые времена, и, естественно, выслушивал в ответ наши дифирамбы.

Особенно удались ему кремовые пирожные: вкушая их, мы, как говорится, буквально «пали ниц». Далее, естественно, завязался разговор о том лучшем, что каждому из нас довелось пробовать в прежние годы, и Тромбли слушал это, сияя от удовольствия.

– Внимание, человече! – вдруг воскликнул он. – Внимание к тому, что делаешь сейчас!

Чарли, как раз потянувшийся за порцией меда, ошеломленно замер. Видя, что я тоже удивлен, Тромбли снизошел до объяснений:

– Вы хоть знаете, друзья мои, что никому из вас, скорее всего, больше не доведется попробовать меда? Эта пинта – она обошлась мне в целых двадцать долларов! – была последней на рынке… Вам вообще известно, что звезда медоносных пчел закатилась?

– Пчелиная звезда закатилась?! – в один голос воскликнули мы.

– Да, увы, именно так. После того, как в каждом улье исчезла пчелиная королева, там начались беспорядок и анархия. Рабочие пчелы сначала перестали вылетать за добычей, потом сами съели весь мед, и, почувствовав, что более их ничего не объединяет, рассеялись, как говорится, от Дана до Вирсавии[9]. Вот так они, оказываются, ведут себя, оставшись без руководства… Сейчас в окрестностях опустевших пасек стало невозможно жить: разобщенные пчелы, одичав, свирепо нападают на все, что движется. Но перезимовать им не удастся…

Мы с Чарли не оставили мысль навестить всех знакомых, поэтому, выйдя от Тромбли, направили свои стопы к Прескотту, нашему старому другу еще по колледжу. На звонок в дверь он не ответил, но из дома доносилось пение – и мы, следуя на звук, заглянули в окно кухни. Увиденное потрясло нас: Прескотт, ранее отличавшийся умеренным и трезвым образом жизни, сидел на кухне в грязном халате, окруженный множеством пустых бутылок, и до отвращения пьяным голосом напевал религиозные гимны. Он увидел нас, но, похоже, не узнал – и, с пробужденной алкоголем горячностью выхватив из стоящей рядом с ним кастрюли огромный «смит-вессон», открыл огонь в нашем направлении. Нам осталось только припасть к земле и удалиться – ползком, но стремительно.

С трудом восстановив душевное равновесие, мы решили заглянуть в гости к Джорджу Кертису, умному и сдержанному юноше: можно было не опасаться, что он встретит нас револьверной пальбой. Жил он довольно далеко, так что имело смысл срезать путь, пройдя по улицам, куда лично я прежде, пока ходил городской транспорт, не заглядывал. На одной из них, оказавшейся неожиданно узкой и темной, мы услышали, как голос, охрипший, но хорошо поставленный, читает монолог Гамлета: «Быть или не быть – вот в чем вопрос! Достойно ль…». Тут речь датского принца вдруг прервалась, а произносивший ее человек быстрыми шагами направился к нам. В темноте щелкнул курок и мы услышали совсем другие слова: «Руки вверх!»

Мы торопливо подчинились.

– Слава богу! – с облегчением воскликнул Чарли, когда актер-грабитель, приблизившись вплотную, начал ощупывать наши карманы. – Это вы, Хоскинз?

Хоскинз был актером не просто известным, но и весьма успешным. Он входил в круг той артистической богемы, где у нас было немало знакомых.

Узнавание оказалось обоюдным – и знаменитый актер тут же поведал нам историю своего падения. Он всегда жил широко, тратя свои огромные заработки до последнего цента, так что в день, когда мир постигла катастрофа, Хоскинз вошел без сбережений. И тут внезапно выяснилось, что всем успехом в своих комически-экстравагантных ролях он был обязан тому обожанию, которое умел внушить женской аудитории. Так что его актерская карьера оборвалась практически немедленно. Бедняга остался без работы, голодал – и вот сегодня вечером решил прервать цепь своих злосчастий, обратившись к тому единственно доступному ремеслу, которое могло его прокормить.

– А вы не пробовали найти работу? – спросил я.

– Я что, похож на человека, который может запятнать свои руки черным трудом?! – горделиво ответил он, словно бы исполняя роль «благородный янки в затруднительных обстоятельствах».

– Но, во имя Господа! Подумайте о позоре, который вы навлекли на…

– Нет никакого позора, – мотнул головой Хоскинз. – Мой отец давно умер, а моя мать, сестры, жена – все они теперь не узнают, что стало со мной. Я не опозорен ни в чьих глазах: во всяком случае, в глазах тех, чье мнение для меня хоть что-то значит. И посмотрим, какие песни вы сами затянете через несколько месяцев, когда в полной мере испытаете то же, что и я!

– Но работа…

– Да, хорошо, что вы мне это напомнили: работа есть работа. Я, как видите, все-таки нашел ее – и теперь постараюсь достичь в ней не меньшего успеха, чем когда мне доводилось блистать на сцене. Так что руки вверх, будьте любезны! Право слово, мне повезло: практиковаться лучше на знакомых… Вы согласны?

Мы не нашли, что ему возразить, и Хоскинз энергично обшарил нас, перекладывая в свои карманы все мало-мальски ценное.

Затрудняюсь утверждать, что мы в результате много потеряли, потому что тем же вечером и на тех же темных улицах по пути к дому Кертиса нас еще несколько раз останавливали, на сей раз вовсе незнакомые люди, но одержимые той же целью. Так что, не избавь нас от денег Хоскинз, это неминуемо произошло бы после.

Судя по всему, многие сейчас решили, что уличный грабеж является вполне почтенным промыслом. Я подумал, что если ситуация будет и дальше развиваться в том же духе, то вскоре мы перестанем отличаться от обитателей архипелага Силли, которые добывают все нужное для жизни путем обмена[10], пусть иногда принудительного.


Кертис, по-видимому, был дома, но дверь, несмотря на наш настойчивый стук, не открывал. Оставалось предположить, что он пьян до бесчувствия. Помня, какую встречу оказал нам Прескотт, мы обошли дом с большой осторожностью, ежеминутно опасаясь угодить в капкан или задеть тросик настороженного самострела. Мы ничего не увидели через нижние окна, но нашли лестницу, поднялись по ней на второй этаж – и там, все еще незамеченные, обнаружили нашего друга, стоящего посреди освещенной комнаты.

Мы замерли, пораженные. Кертис был щегольски одет – безупречный вечерний костюм, лакированные штиблеты, кожаные перчатки, – словно готовился к свадьбе или званому визиту. Он стоял перед большим столом, на котором в странном порядке располагалось спиртное – портвейн, шампанское, виски «Бурбон», несколько бутылок абсента, – а также разного рода средства, связанные с употреблением наркотиков: шприц для подкожных инъекций, трубка для курения опиума и прочее в том же духе…

Джордж ужасно изменился с тех пор, как мы видели его в последний раз. Его лицо, всегда худощавое, сейчас выглядело неестественно изможденным и смертельно бледным, расширенные зрачки странно блестели, а под глазами легли темные круги. В глубокой задумчивости он смотрел на то, что располагалось перед ним, и словно бы не знал, с чего начать.

Мы, переглянувшись, начали было тихо спускаться назад, но тут же устыдились и, плечом к плечу устремившись по лестнице вверх, шумно ворвались в комнату, ругаясь при этом, словно солдаты. Джордж Кертис, нимало не смущенный, повернулся к нам, приветствовал сердечно и радостно, но тут же его взгляд, вновь обретший задумчивость, устремился в прежнем направлении.

– Друзья, вы прибыли как раз вовремя, чтобы быть свидетелями на моей свадьбе! Нет, не думайте, что я решил завести гарем, – поспешил заметить он, увидев, что мы уставились на стол, – вы ведь знаете: я – сторонник моногамного брака. Но имеет же человек право поразмышлять относительно своего выбора?

Кертис еще раз оценивающе смерил взглядом то, что располагалось перед ним. Поколебавшись, взял бутылку «бурбона», высоко поднял ее и торжественно запел:

– Вот добрый старый виски – так пей же до дна!

Вот добрый старый виски – так пей же до дна!

Вот добрый старый виски,

Хлебни – все станут близки,

В Нью-Йорке, в Сан-Франциско —

Так пей же до дна!

– Какой ужас… – прошептал я.

– Тебе не нравится мой выбор? Что ж, ладно! – согласился Кертис. – Тогда перейдем к следующей кандидатуре. Что здесь у нас? О! Это абсент, подлинный extrait d’absinthe благословенной Франции! Ну-ка, что тут пишут про состав: цветущие верхушки полыни, сладко-пряные корневища дягиля и аира, листья критской душицы, отборные плоды аниса и великое множество ароматных трав, на которых настаивался чистый, как слеза, алкоголь. Какая очаровательная невеста! Какого изящества исполнен изумрудный свет, вспыхивающий в ее прозрачных глубинах! О, сколь велико будет блаженство того, кто введет эту деву в свой дом и сделает ее хозяйкой!..

– Джордж, остановись! Немедленно! – потребовал я. – Будь разумным человеком!

Но он только рассмеялся в ответ:

– Ты абсолютно прав, мой друг! Я согласен с тобой, я согласен с вами обоими, друзья: только что мне чуть не довелось сделать уступку дурному вкусу. Конечно, меня ждет куда более очаровательная невеста. Возможно, это она? Гашиш, самая скромная и наиболее соблазнительная из всех дев: листья и цветы индийской конопли, искусно смешанные в должной пропорции с чистейшим маслом. Как просто, но при этом как очаровательно! И все-таки даже она – лишь незрелое дитя по сравнению вот с этим средством. О, прекрасная женщина во всем великолепии своего расцвета! Один поцелуй – и она заполняет вены жидким огнем, который поглотит и вберет в себя все ваше естество, вскипятит его, взвеет гребнем шипучей пены, погонит по каждой жилке пульсирующую волну невыносимого наслаждения. Один поцелуй – и она возьмет вас за руку, проводит на недоступные вершины, прочь от этого мира и его печалей… Один поцелуй – и вы беседуете с бессмертными, потягиваете золотой нектар из божественных кубков… О, сколь изумительна эта невеста – Морфий, любимая дщерь Морфея, младшего из братьев-снов… Дева-мечта, дарительница невыразимого счастья… О-о-о!

Кертис умолк, словно задохнувшись. После паузы он продолжил неожиданно спокойным задумчивым голосом:

– Все же, пожалуй, эта дева, при всем своем изяществе, слишком энергична для меня. Моя возлюбленная должна быть менее страстной, должна дарить покой… Значит, один ее поцелуй – чтобы ввергнуть меня в медленную Лету, реку времени, которая смывает все треволнения, погружая в сладостные дремотные мечты. Еще один – и все мои чувства коварно украдены, будто их и не было. И последний, поцелуй бескорыстной любви – он окончательно уносит из мира забот в страну бесконечного праздника. Вот где я тебя нахожу, моя дражайшая, несравненная: в соке маковых головок. О сияющий дух милосердия, ангел-хранитель, ниспосланный нам свыше! Сладчайшее, сладчайшее, нежнейшее объятие твоих рук! Сладчайшее, сладчайшее единение с тобой – куда до него всем божественным соблазнам! За двумя возлюбленными разом устремился я – обеих настиг, обеих же и потерял. Но стоит ли жалеть об этом, раз уж я возлежу на твоей нежной груди? Теперь не имеет значения ни разница в возрасте, ни текущее сквозь нас время, ни сама вечность. Ты девственна, любовь моя, но у тебя есть три дочери, рожденные непорочно. И вот, когда я держу тебя в объятиях, меня осыпают ласками и они тоже: Морфея, Кодеина и Наркоциана. У меня нет сил и желания, чтобы понять, ласки которой из них изысканней; блаженная слабость окутывает меня, несет вдоль темных берегов реки Времени, покрывает ворохом листвы Забвения. Ну же, дражайшая дева Востока, возьми меня с собой в горный град Аккисар[11], и там, в твоем доме, мы навеки забудемся вместе. Единственное лобзание твоих уст – и земные тяготы спадают с моей души. Твое благословение – и я готов раствориться в небытии. Твое милосердие – и вот меня уже нет. O боги – меня уже нет… нигде нет… нет меня более…

Его голос затих, словно бы медленно удаляясь. Мы молчали. Что мы могли сказать, что могли сделать? Заметив наше ошеломление, Кертис словно бы встряхнулся – и вдруг снова стал самим собой.

– Дорогие друзья, извините, что испытывал ваше терпение, – сказал он, – но моя беда, как вы знаете, велика. То, что могло сейчас показаться бредом сумасшедшего, на самом деле – стон души, обливающейся слезами над пепелищем надежд, останками радости, развалинами идеалов. Вы только что слышали: я обрел и потерял двух возлюбленных – так зачем скрывать, что и третью тоже? Все они requeiscat in pace[12]. Первая из них – мой музыкальный успех, мое признание, которого я с таким трудом добился и которое оказалось столь кратким. Вторая – сама моя музыка, которой я посвятил всю свою жизнь и талант, вовсе не только из стремления к славе. И третья – моя Алиса…

Он поймал наш взгляд и продолжил:

– Вы не знали? Вы помните мою карьеру как музыканта, мой путь к совершенству и признанию; но вряд ли вы могли заметить тот потаенный недостаток, который мешал мне по-настоящему завоевывать людские сердца. Мне не хватало того, что называют огнем эмоций, позволяющим раскрывать самую потаенную глубину чувств, отправлять трепещущую душу в полет, не скованный объятиями сотворенной плоти; достигать высших эмпиреев счастья. Моя техника была превосходна – не хуже, чем у самых великих музыкантов, – но власть над душами слушателей дает не она. Талант завел меня в тупик – а вывел из него мой гений… добрый гений, моя муза, путеводная звезда – Алиса! Я познал любовь к ней – и ожил, музыка в моей душе зазвучала иначе, открывая путь к другим душам. Вот так пришло ко мне вдохновение: с прикосновением ангельской руки… руки ангела во плоти. Мир бросил богатство и славу к моим ногам – но что мне был гром аплодисментов: Алиса стала для меня всем! O Алиса! И в первую нашу брачную ночь… Вы не знали? Это была ночь катастрофы – и утро для меня никогда не наступило, я до сих пор брожу во мраке! Алиса озарила мою жизнь, как метеор: угасло его свечение – и для меня исчезла из мира музыка. Вдумайтесь же, в каком мире мы оказались сейчас – и поймите: это преддверие ада. Нет никакой разницы, слепая судьба низвела нас в ад или то была сознательная воля, прихоть некого монстра космического масштаба, каприз его. Весь наш мир остался во тьме, потеряв свою женщину, как я потерял Алису. Женщина ушла – и с ней ушло стремление человечества к самосовершенствованию. Все стандарты человеческой этики, тяга к идеалу, благородство – этому больше нет места под небесами. Наденьте же траур, сыны Земли! Предайтесь самому черному отчаянию! Прошлое мертво, а никакого будущего больше нет. Отныне наш путь устремлен лишь вниз, вниз, вниз – к варварству, к зверству, к распаду. Утоляйте же свою похоть, насыщайте все свои страсти в приступах дикой разнузданности; забудьте, что вы мужчины, ибо вы уже не люди. Лишь это забвение станет вашей панацеей, позволяющей хоть на время не думать о поре наступивших бедствий. Грешите! Грешите! Грешите! Грешите так, чтобы сам ад содрогнулся в ужасе! Помните: вы были людьми лишь до тех пор, пока оставались сыновьями женщин! Мрак опустился, и ночь будет вечной, потому что вечная женщина ушла из бытия. Вся громада вашей цивилизации, ваше знание, десять тысячелетий вашей культуры обречены на тлен; первобытный хаос – вот что ждет и лично вас, друзья мои, и меня, и всех. Заглядывая в ближайшее будущее, я вижу, как дикарь сражается с дикарем, скот борется со скотом, причем все эти дикари и скоты – мы, мужчины. Я смотрю с высоких стен возведенного человечеством замка, перегибаюсь через его резной парапет – и вижу там, внизу, море крови. Недолгой же была наша слава… Спустите с цепей псов войны! Рвите врагу горло и терзайте его плоть! Убивайте! Калечьте! Разрушайте! Да воцарятся мятеж, анархия и хаос! Конечно, посреди ужасов их всеконечного господства исчезнут последние остатки человеческого благородства – так и что с того: в нем нет смысла после исчезновения женщин… Да вскипит с невиданной силой междоусобная борьба – а потом все будет кончено. Земля вновь увидит рассветы и закаты; солнце, луна, звезды и дальние туманности продолжат свой вечный путь; вселенная даже не заметит произошедших изменений… Но вся земная жизнь – люди, птицы, звери и насекомые, все, что есть на нашей планете разумное и неразумное, вся органическая материя прекратит существование свое!

Мы замерли, скованные ужасом. Но Кертис, по-видимому, перестал нас замечать: чиркнув спичкой, он разжег крохотную спиртовку, потянулся за трубкой для курения опиума… Вскоре комнату заполнил отвратительный наркотический дым. Ощутив себя незваными гостями, мы поспешили убраться прочь. И, едва оказавшись на улице, расстались: нам с Чарли вдруг сделалось невыносимо общество друг друга.

Должен признаться, впервые я по-настоящему ощутил страх перед настоящим, а главное – перед будущим. Городской транспорт, как уже говорилось, канул в небытие – и я устало потащился домой пешком, по темным тихим улицам… нет, не таким уж тихим: со всех сторон доносились вопли и тщетные призывы на помощь. Ночь была полна убийств и грабежей, они словно бы дышали мне в спину.

Я с облегчением вздохнул, закрыв наконец за собой дверь своего дома. Но о том, чтобы лечь спать, даже думать не приходилось: жуткая картина, обрисованная Кертисом, продолжала стоять перед моим внутренним взором.

Ближе к утру в дом вломились грабители. Я отнесся к этому с полным безразличием и предложил им брать все, что найдут. Понемногу у меня начала спадать пелена с глаз: похоже, Кертис действительно прав и судьба мужского мира складывается печальным образом. А значит, моей собственной судьбы это тоже неизбежно касается.


…Солнце медленно опускалось к горизонту; воздух был насыщен ароматами свежести; во всей природе, казалось, воцарился мир. Но до того ли было нам, двум измученным, изголодавшимся людям, которые едва плелись вдоль пустынной дороги?..

Мой напарник и я. Нам не было дела даже до имен друг друга.

Какой-то звук вдали! Не сговариваясь, мы отработанным движением метнулись в кусты на обочине, затаились там. Да, это дальний цокот копыт!

Мы крепко сжали в руках дубинки и с неукротимой решительностью, порожденной отчаянием, стали ждать, когда одинокий ездок окажется к нам вплотную.

Вот он появился из-за поворота – и оказался не всадником, едущим верхом, а пожилым путником, ведущим в поводу тяжело навьюченную лошадь. Космы седых волос обрамляли некогда, наверно, полное, но теперь исхудавшее лицо, посреди которого торчал большой нос, несомненно, семитского типа.

Он приблизился – и мы выскочили из укрытия. Ни в ком из нас не оставалось даже капли милосердия, а тем более почтения к сединам.

Мы одновременно бросились на старого еврея. Он сунул было руку за пазуху, может быть, намереваясь выхватить револьвер, но я резко ударил его дубинкой по голове, свалив в дорожную пыль.

Потом мы распрягли лошадь. Седельные сумы были тяжелы, и наши сердца радостно забились, когда мы увидели там множество пакетов. Не тратя времени на то, чтобы их распаковывать, мы вспороли пакеты ножами – и…

O горькое разочарование! Ограненные рубины, жемчуг, алмазы – отборные, крупные драгоценные камни, золото… много золота… В гневе и ярости мы пинали бесполезные сокровища, втаптывали их в землю.

Старик, придя в себя, поднялся, шатаясь, на ноги и при виде столь расточительного отношения к его богатству обрушил на нас дикие проклятия, призывая Отца Небесного, что хранит чад Израиля, покарать язычников и повторно ввести праведного в обладание собственностью. Сначала я с полубезумной иронией ответил в тон ему, громко цитируя на память те строки из «Венецианского купца», где Шейлок сожалеет о потере своих дукатов и своей дочери. Но перекричать старого пройдоху оказалось невозможно, так что я в конце концов ударил его по губам и приказал заткнуться.

Голод терзал нас. Единственное, что имело значение, – это как его утолить.

Мы спросили, есть ли у него хоть что-нибудь по-настоящему ценное, то есть съедобное. Старик поклялся всеми иудейскими пророками, что нет, – и продолжил в отчаянии рвать на себе волосы. Даже не думая препятствовать ему в этом благом деле, мы за считаные минуты развели костер, зарезали лошадь и вскоре уже жадно насыщались полусырым мясом. Всего нам было не съесть, поэтому мы великодушно предложили старому еврею присоединиться к трапезе. Но он, убитый горем, отказался и занялся поиском своих разбросанных по земле сокровищ, надеясь хоть что-то спасти.

Старик долго и безуспешно рылся в пыли, потом вдруг радостно вскрикнул и поспешил к костру, чтобы получше рассмотреть горстку все-таки собранных им драгоценных камней. Когда он наклонился к пламени, я сперва увидел его глаза, вспыхнувшие ярким огнем жадности, но причину ее понял, лишь когда рассмотрел руку, повернутую ладонью вверх. На ладони этой лежала пара десятков драгоценных камней обычного вида – но среди них блистал огромный бриллиант чистейшей воды, великолепно ограненный, невыразимо прекрасный…

Прекрасный?! Отвратительный!

Я ударил старика по руке, и камни полетели во все стороны. Последствия оказались неожиданными и кровавыми. С нечеловеческим криком, в котором смешались гнев и горе, он бросился на меня. Я схватил старого еврея прежде, чем он смог воспользоваться своим револьвером (мы так и не додумались его разоружить!), но старик боролся со мной, проявляя столь неожиданную силу, что мне было его не одолеть. К счастью, мой напарник, поняв это, сразу бросился на помощь. Минуту мы, все трое, сцепившись, катались по земле, потом прозвучал выстрел – и напарник получил пулю в голову. Но тут силы старика иссякли: еще минута отчаянной борьбы – и все было кончено.

Даже после того, как старый еврей прекратил сопротивление, я снова и снова колотил его тело, искренне восхищенный тем, что могу проявлять не подобающий цивилизованному человеку гуманизм, а противоположные качества. Наконец злорадство сменилось отвращением. Я отошел от трупа, прилег возле огня и мысленно вернулся к событиям нескольких прошлых недель.


О, что это были за недели! Предсказание Кертиса сбылось в полной мере. Собственно, могло ли быть иначе? (Эх, мне бы раньше понять это, но увы!) Теперь слишком поздно для… для всего: женщин, главных стимулов развития, больше нет. Мир сперва не был склонен это понять, но теперь он умирал, бился в последних судорогах – и горькая правда сделалась слишком очевидна.

Сначала человечество попыталось утопить все свои проблемы в выпивке; ну, это я уже описывал. Но спиртное ничему не помогало, и дела шли все хуже и хуже. Рабочие, не в силах смириться, что после краткого процветания так быстро воцарилась всеобщая скудность, восстали. Им больше не приходилось думать о том, чтобы кормить свои семьи, так что мужчины стали предъявлять свои требования во все более оскорбительной и буйной форме – а требовали они, разумеется, чтобы им как можно больше платили за как можно меньшее количество рабочих часов. Их работодатели-капиталисты, наконец осознав, что у них тоже не осталось никаких семей, ради которых стоило бы трудиться, проявили полное безразличие к требованиям рабочих и ответили на забастовки локаутами. Ни жизнь, ни собственность больше не считались священными, и на смену господству законов пришло царство грабежа и резни.

Словно чтобы усилить ужас происходящего, изо всех трущоб и подворотен выползли худшие представители преступных классов – и вцепились в горло обществу, которое прежде так часто и так долго осаживало их железной рукой. Даже самые страшные преступники, до последнего момента удерживавшиеся в местах заключения, сумели вырваться на волю или были освобождены тюремной охраной, потерявшей ко всему интерес. Полиция оказалась полностью парализована и вскоре прекратила свое существование. Пытавшаяся было занять ее место регулярная армия (национальная гвардия давно уже расформировалась) повторила судьбу своих предшественников. Люди, стремительно деградируя до уровня первобытных дикарей, пили и сражались – и никто не уступал свирепостью своему соседу, случайному встречному или бывшему другу. Вскоре все города, недавно бывшие великими центрами торговли и не только ее, потеряли всякую власть над событиями. Сельская местность больше не посылала туда продукты.

Когда голод стал несомненной реальностью, из столиц и прочих населенных пунктов началось дикое паническое бегство. Аграрная округа, едва успев ощутить себя хозяйкой положения, была наводнена огромными безумными ордами голодающих – и ограблена, разорена подчистую. Все производство прекратилось, теперь бал правила полная анархия.

В этих условиях любая структура управления сделалась слишком сложной, и род Homo вернулся к племенной системе, где, в отличие от первобытных эпох, не было, конечно, места никакому подобию семейных связей. Мужчин теперь заботило лишь то, какое количество смелых соратников включает их дикое племя. При равном числе верх брала бо́льшая физическая сила или бо́льшая жестокость – в ней одной теперь мог проявляться интеллект.

Эти людские стаи расхищали и уничтожали мир вокруг себя. Искусство, наука, культура, религия впали в полное ничтожество. Короче говоря, власти ада на земле отныне не было предела.

Меня, как и многих других, гребень этого человеческого цунами вознес в неведомые выси и швырнул далеко за пределы городской черты. Там я с тех пор влачил жалкое существование, исполненное ежедневного риска. Страдания, которые я переносил сам и приносил другим, были ужасны. Я чувствовал, что стремительно опускаюсь в скотское состояние, но вокруг не было ничего, способного это падение остановить или хотя бы замедлить.

Итак, когда я в ночи осыпал ударами труп старого еврея, я не демонстрировал что-то худшее, чем то, что постоянно проделывал вот уже много дней. Вряд ли имелись существенные отличия между мной и голодным львом в африканской дикой саванне. После того, как из мира ушли женщины, полное озверение сделалось неизбежным…

Смерть в самых ужасных своих формах стала моим постоянным спутником. И сколь же странные видения порой навевала она! Страдая и погибая, мужчины видели угасающим взором миражи – но им мерещились не пиршества, а женщины. Помню одну свирепую тварь, ничем не лучше меня, с которой я бился за право владеть половиной котелка зерновой каши и которую я был вынужден убить. Нанеся этому существу смертельный удар, я торопливо склонился над котелком, потому что вокруг могли рыскать другие твари, готовые отнять эту жалкую добычу, – и тут сраженный мной человек (все-таки человек!) из последних сил поднялся на ноги, громко выкрикивая женское имя: должно быть, имя своей жены. Уже обливаясь смертным потом, нечленораздельно хрипя, он был убежден, что видит ее перед собой. Попытался обнять мерещащийся ему призрак – но тот, должно быть, отстранился. Мужчина, шатаясь, сделал несколько шагов: видение придало ему, умирающему, последние силы. Он устремился к нему, проламываясь через колючие заросли сухого кустарника, еще раз развел руки для объятия – и рухнул уже мертвым…

В последнее время и мне доводилось видеть похожую галлюцинацию, причем внезапно и беспричинно. Это случалось со мной при разных обстоятельствах, но всегда совершенно неожиданно. Вдруг мой взгляд, мое сознание, мою измученную душу пронизывало невыразимое спокойствие и нежность: я ощущал где-то рядом присутствие женщины.

В битве при Норфолке, где десять тысяч отчаянных голодающих мужчин захватили последний склад, защищаемый тогда еще не окончательно рассеявшимися правительственными силами, это чуть не привело меня к гибели. Победа уже фактически была за нами, когда осажденные, ощутив безвыходность своего положения, вдруг, чтобы отвлечь нас от завершающей атаки, начали выбрасывать наружу продовольствие. В дикой стычке я сумел захватить большой окорок, с которым тут же помчался к ближайшим зарослям. Здесь меня настиг грабитель, пытавшийся оспорить мое право на добычу. Мы вступили в безжалостную схватку – но я победил и готовился нанести врагу смертельный удар, когда предо мной вдруг возникло это прекрасное видение. Ослепленный, изумленный, я остановил уже занесенную руку…

Когда я, серьезно пострадавший, пришел в сознание, то обнаружил, что мой противник куда-то делся. Вместе с ним исчез и окорок.

Это был первый случай галлюцинации. С тех пор они сделались регулярными.

O Лаура! Где же ты теперь? O Лаура, Лаура, мое потерянное счастье, моя звезда – зачем же ты являешься мне, если каждый раз уходишь снова?

Как странно, что ты решила посещать меня, – меня, который прежде был «перспективным молодым бакалавром», «женоненавистником»! Ведь прежде, чем исчезнуть из этого мира, ты значила для меня не больше, чем любой из моих приятелей или собутыльников. Полагаю, мы нравились друг другу – но ведь это была чисто платоническая привязанность… Во всяком случае, тогда я думал так. И лишь теперь, слишком поздно, я понимаю, что был влюблен в прекрасную Лауру всем сердцем – и когда она ушла, в душе осталась лишь пустота, наполненная болью!

Возьми меня к себе, забери меня! Освободи меня от этих уз плоти: без тебя они все равно обречены на распад, ведь лишь с тобой можно найти мир и радость! Убей меня!


Что это? Мужские голоса; осторожные шаги. Группа голодных хищников, которые не пощадят ни мою добычу, ни меня. Я должен спасаться от них.

Схватив ляжку убитой лошади (самое большое сокровище, которым мне когда-либо доводилось владеть!), я бросился в кусты и, сокрытый ночной тьмой, побежал прочь. За спиной раздались вопли безумной радости: это двуногие хищники обнаружили остатки добычи…

Боже мой, какое лютое одиночество! Я снова в городе, откуда недавно бежал, – но столичная жизнь, прежде бившая ключом, замерла: предо мной расстилалась каменистая пустыня! Дело было не просто в отсутствии людей: город и сам словно бы превратился в тень себя прежнего. Многие здания стали жертвами пожаров: от них не осталось ничего, кроме каменных труб, которые высились над обугленными руинами, словно материализованное воплощение божьих перстов – и божьего гнева. Улицы были загромождены грузовыми фургонами, крытыми экипажами, телегами, брошенной впопыхах утварью и багажом: пугающие признаки всеобщего панического бегства. И повсюду – разлагающиеся трупы… Смрад их отравлял воздух так, что идти вперед сделалось почти невозможным.

Тем не менее я все больше углублялся в город, хотя мои физические и душевные силы были уже на исходе. Я настолько ослабел, что должен был поминутно останавливаться для передышки. Рассудок мой тоже пострадал настолько, что все окружающее казалось реальным только наполовину. Время от времени я бормотал себе под нос или, наоборот, разговаривал в полный голос – и это был голос безумца; но иногда мне удавалось обрести контроль над своими мыслями и действиями.

Как и почему я вообще оказался в городе, не могу сказать. Блуждания нескольких прошлых дней оставили о себе смутные, запутанные и наполненные отвратительным кошмаром воспоминания…

Наконец я добрался до своего дома – и с изумлением обнаружил, что он не тронут огнем и вообще выглядит почти как прежде. А перед домом…

Это была большая собака – первое живое существо, встретившееся мне в городе. Мой желудок судорожно затрепетал; инстинкт первобытного охотника подсказывал – вот он, твой ужин!

Задача выглядела более легкой, чем может показаться, поскольку было очевидно: пес только что вышел из схватки с кем-то еще, тоже желавшим им поужинать. Причем вышел, возможно, победителем, но не невредимым: при виде меня он вздыбил шерсть, оскалил зубы, однако это не мешало мне видеть – задние лапы пса волочатся по мостовой, значит, его позвоночник поврежден.

Я выхватил из поясного чехла свой нож и бросился в атаку. То есть на самом деле хотел броситься: ноги едва держали меня, в глазах все кружилось. Едва удерживаясь от голодного обморока, я пошатнулся, схватился за столб… и собака, искалеченная, тоже едва способная передвигаться, ускользнула от меня. Я попытался метнуться ей наперерез – но тщетно: не сумев остановить раненое животное, растянулся во весь рост.

Со стоном и слезами разочарования на глазах я наблюдал, как мой ужин исчезает за углом. Потом, с трудом поднявшись, я вошел в дом и с еще большим трудом вскарабкался по лестнице к моей комнате. Рухнул в кресло возле окна – и провалился в сон: беспробудный сон, освещенный лишь блаженным приходом Лауры…


Тишина…

Что это?!

Никакой тишины: я, только что державший в объятиях Лауру, моего сияющего ангела, был грубо выброшен обратно в реальность, полную яростного шума за окном.

Воробьи!

Но это же невозможно!

Я дико огляделся по сторонам. Ночь сменилась утром – и на карнизе моего окна, как обычно, кипело миниатюрное, но яростное сражение: пернатые рыцари бились за право обладания своими щебечущими дамами. После короткого замешательства я понял: случившаяся катастрофа – лишь сон, на самом деле все вокруг такое, как прежде!

Я не колебался долее секунды: решение пришло само собой. Вскоре, прихватив на бегу шляпу, трость и перчатки, я уже несся вниз по лестнице, перепрыгивая через ступеньки.

В прихожей мне едва удалось не столкнуться с домовладелицей. До крайности изумленная таким нарушением устоявшихся правил (прежде она никогда не видела меня бегущим!), пожилая дама и сама их нарушила, впервые в жизни спросив, все ли со мной в порядке и куда я так тороплюсь.

– Тороплюсь?! – в восторге воскликнул я. – Не просто тороплюсь – лечу, как на крыльях! Спешу сделать предложение Лауре, моей возлюбленной!

В приступе все еще нерастраченного восторга я заключил удивленную старушку в объятия, от души поцеловал ее – и выскочил на улицу.


Перевод Григория Панченко

Герберт Уэллс. Бродячая смерть

Уэллс – тоже не из тех, кто нуждается в представлении. А вот рассказ, включенный в этот сборник, нуждается. Это самостоятельная глава из романа-предсказания «Облик грядущего», увидевшего свет в 1933 году и никогда не переводившегося на русский язык. Формально он представляет собой стенографические заметки профессора Филиппа Рэйвена, которому во снах вдруг привиделось, что он наблюдает будущее, точнее, читает энциклопедию будущего, а еще точнее – «просматривает» ее, потому что перед ним не книга, а… (Тут профессор затруднился дать точную формулировку: уж не с экрана ли он эту энциклопедию читал?) Каждая глава – конспект очередного сна. Перед нами – сон десятый, охватывающий события 1950–1957 годов.

Повествование простирается до конца 2105 года. Для Филиппа Рэйвена (то есть, конечно, для Герберта Уэллса) все, что имело место далее начала 1930-х, было возможным будущим, но для нас те события давно уже переместились в область альтернативной истории. Как это бывает со всеми, кто пытается дать научный прогноз грядущего времени, Уэллс предложил причудливую смесь предсказаний неожиданно точных и абсолютно неверных. Так, он абсолютно верно угадал время и место начала Второй мировой войны, безошибочно назвал ее инициатора, гитлеровскую Германию (а ведь к моменту начала работы над книгой Гитлер едва пришел к власти – и, казалось бы, ничто еще не предвещало грядущего могущества нацизма!), даже угадал, что в ходе ее будет применено оружие массового поражения (правда, еще привычное ему, газовое) – но… Но контуры, итоги и сроки той войны оказались совершенно не такими, как в нашей реальности. Достаточно сказать, что она, по Уэллсу, затянулась на десять лет – и «бактериологический этап», непонятно кем инициированный, начался как раз после того, как завершились активные боевые действия на фронтах газовой войны.

…Скудость сведений и нехватка подробных описаний, из-за которых получилась столь бесцветной история последних войн, еще сильнее сказались на свидетельствах об эпидемии, сделавшей невозможным возобновление военных действий. Дневники, письма и пространные изложения вышли из моды; у людей были дела поважнее, да и излишком энергии для мыслительных усилий они не располагали. Выглядело все это так, словно микроорганизмы вырвали страницу из книги министерства иностранных дел и сочли смуту, поразившую человечество, удобным моментом, чтобы восстановить давно погибшую империю микробов.

Нападение началось в лучшем стиле – внезапно, без объявления войны. В авангарде выступили различные инфлюэнцы, изнурительные лихорадки, весьма заразные и не поддающиеся контролю в условиях военного времени. Население воюющих государств было истощено вследствие скудного и нерегулярного питания. Это, а также коллапс санитарных служб позволили инфекциям разгуляться вовсю; они убили несколько миллионов и понизили и без того уже низкую жизнеспособность многочисленных популяций. Общее понижение жизнеспособности стало гораздо более существенным фактором, чем смертность как таковая. Холера и бубонная чума пришли следом, а затем, пять с лишним лет спустя, когда казалось, что худшее уже позади, в решающую атаку пошла пятнистая лихорадка.

Это странное заболевание, до тех пор известное лишь у содержащихся в неволе бабуинов, по-видимому, каким-то образом адаптировалось к родственному человеческому организму; возможно, имелся некий посредник, в котором бациллы скапливались, готовясь атаковать человечество. Возможно также, что предыдущие эпидемии повлияли на защитные компоненты человеческой крови. Эти вопросы все еще покрыты мраком неизвестности, потому что тогда у медиков и биологов не было свободного времени для записи своих наблюдений; даже если они успевали делать эти наблюдения, публикация научных статей повсюду прекратилась.

Первые случаи заболевания были зафиксированы в окрестностях Лондонского зоологического сада, затем оно начало с невероятной быстротой распространяться дальше. Болезнь обесцвечивала лицо и кожу, вызывала сильный жар, сыпь и сильнейшее умственное возбуждение, вызывающее непреодолимое желание двигаться. Затем силы больного внезапно истощались, человек падал и умирал. Заражение происходило не только через воду, но также передавалось мельчайшими чешуйками, которые страдалец счесывал. Вода, ветер и обезумевшие скитальцы разносили заразу повсюду. Около половины рода человеческого оказалось восприимчиво к ней, и, насколько нам известно, большинство из восприимчивых заболело, причем все, кто заболел, умерли.

Таким образом, бедствия мира достигли кульминации к маю 1955 года; последовали восемнадцать месяцев ужаса, пока наконец в ноябре 1956 года природа не оказала уцелевшему человечеству услугу, послав жестокую, зато обеззараживающую зиму. Эффективного лекарства против этого недуга, равно как и действенного симптоматического лечения, так и не нашли. Лихорадка пронеслась по миру и исчезла так же загадочно, как и появилась. Инфекционисты до сих пор не справились с этой головоломкой. Даже выжившие бабуины более не заболевают, поэтому исследователи не могут ни вырастить культуру микроба, ни провести эксперименты. У них нет никаких материалов. Мор пришел, разрушил все, что смог, и, наконец, как будто покончил с собой посредством неизвестного антитела, выработанного им самим. Возможен также вариант (так полагает Макензен), что подлинным виновником несчастья была вовсе не пятнистая лихорадка, а ослабленная сопротивляемость этой инфекции по всему миру. Этот факт прошел незамеченным, по его мнению, из-за военных действий в сороковые годы. Эпидемия стала не причиной, а плодом, созревшим на уже подготовленной почве.

История общества схожа с памятью личности в том, что она старается избегать упоминаний о тяжелых событиях. Нет ничего более нелепого, чем утверждение, что счастлива та страна, у которой нет истории. Напротив, только от периодов самого полного спокойствия и процветания остается более-менее достаточное количество материалов для исторической реконструкции. Мы знаем о приятном времяпровождении аристократии Египта во все века процветания; мы знаем о величии и победах Ассирии; картины придворной жизни Аджанты и Центральной Азии дошли до нас; но времена военных бедствий не оставляют ничего, кроме груды пепла, а годы морового поветрия лишь прерывают повествование летописцев. Хороший рассказ о чуме в Лондоне (1665) был написан Дефо (1659–1731)[13], однако невнимательному читателю следует напомнить, что этот рассказ составлен и сочинен спустя много лет после события изобретательным писателем, который даже не был очевидцем. Известная картина Рафаэля, посвященная чуме в Риме, – тоже лишь воспоминание. Величайшие эпидемии по большей части уходили, забрав свою дань смертей, и не позволяли снять с себя портрет. Уделом истории остаются последствия, экономические и социальные. В этих вопросах Клио вновь становится плодовитой. Для нее важно то, что движется вперед, а что умерло, то умерло.

Эпоха благосостояния – век девятнадцатый и начало двадцатого – отображена в бесчисленных текстах о людях, которые лишь понаслышке знали о жестоких испытаниях человечества. У нас есть романы, письма, дневники, мемуары, картины, фотографии и прочее, исчисляемые миллионами. Но от 1955–1956 годов, без сомнения, самых ужасных за всю историю рода человеческого, не сохранилось почти никаких писем, зарисовок, ни книги, ни газеты, чтобы пролить свет на те годы. А ведь они отстоят от нас всего на каких-то сто тридцать лет. Записи, сделанные в то время, были уничтожены из-за опасности заражения. Затем новому поколению предстояло дождаться рождения своих Дефо и Крейнов[14], чтобы получить воображаемую картину.

Описания, данные Кэйблом, Нат Дассом, Бодеско и Мартини, представляются нам вполне достоверными, и к ним мы отсылаем читателя. Они свидетельствуют, что не только деревни, но и города, большие и маленькие, превратились в пустыни, усеянные мертвыми телами мужчин и женщин; люди лежали непогребенными, их изгрызли стаи голодных псов и одинокие кошки; в Индии – тигры, в Африке – львы появились на опустевших улицах, а в Бразилии население целых районов стало пищей для диких свиней, расплодившихся во множестве. Повсюду кишели крысы и с необычной для них дерзостью угрожали даже тем, кто был невосприимчив к болезни.

Одну ужасную подробность эпидемии не преминули упомянуть все свидетельства: это неодолимая тяга заболевших к блужданию. Ничто не могло заставить их оставаться в постели или на больничной койке; никто не мог воспрепятствовать их стремлению войти в города или в дома, где еще не было заболевших. Тысячи этих обреченных скитальцев были застрелены перепуганными согражданами, к которым они приближались. Эта жуткая вынужденная жестокость ужасает нас сегодня так же сильно, как другой мрачный акт самозащиты: в году 1912, при крушении огромного парохода “Титаник”, столкнувшегося с айсбергом, пассажиры, успевшие спуститься в шлюпки, били по пальцам утопающих мужчин и женщин, которые, цепляясь за борта, могли опрокинуть их. Под воздействием тяжелейших обстоятельств, в условиях отчаянного стресса люди на время перестают подчиняться рефлексам социального животного. Та часть населения, у которой проявился иммунитет, – а пятнистая лихорадка оставляла людям лишь одну альтернативу: иммунитет или смерть, – не сдерживала отчаяния и ненависти к нечистым страдальцам, окружавшим их. Только немногие – медики, военные, священники или полицейские – пытались, по-видимому, противостоять катастрофе и поддерживать хоть какой-то порядок. Зато было много мародеров. В целом, насколько можно судить по свидетельствам, женщины вели себя лучше мужчин, но те, которые присоединились к мародерам, были ужасны.


Так или иначе, кошмар явился и миновал.


В январе 1957 года люди бродили по пустынным городам, входили в заброшенные дома, возвращались к покинутым очагам, пробирались по переулкам, заваленным изгрызенными скелетами в модной одежде, и никак не могли осознать, что гнев Природы утих и они будут жить дальше.


Пятнистая лихорадка положила конец газовой войне. Население земного шара уменьшилось наполовину.


Перевод Алины Немировой

Под редакцией Григория Панченко

Роберт Говард. Прикосновение смерти

Знаменитый создатель «Конана-варвара» хорошо известен современным читателям. Он был очень сильным и смелым человеком, поэтому нет ничего удивительного, что его герои в основном – именно герои, многими своими чертами напоминающие Конана.

Однако ошибочным будет утверждение, будто Говард не знал страха. Наоборот: именно потому он и умел с ним бороться, что знал его по-настоящему хорошо. Не удивительно, что в творчестве Говарда «власть страха» занимает важное место. И среди его героев порой встречаются люди слабые, далеко не конановского склада, оказывающиеся в ситуациях, когда подкрадывающийся из тьмы ужас сильнее их.

Когда над миром тьма – спаси, Господь

От мертвеца, от алчных губ Иуды,

Чей поцелуй настигнуть может всюду:

Спаси, о Боже, разум наш и плоть…

Старый Адам Фаррел лежал мертвым в доме, где он прожил в одиночестве не менее двадцати лет. Этот скупой молчаливый затворник всю свою жизнь не имел друзей, и только два человека теперь провожали его в последний путь.

Доктор Стейн встал и вгляделся через окно в сумерки.

– Вы полагаете, что можете провести в этом доме ночь? – спросил он своего собеседника.

Собеседник, которого звали Фалред, ответил:

– Да, разумеется. Раз уж это мой собственный выбор, то, думаю, справлюсь.

– Довольно бессмысленный и глупый обычай – сидеть с мертвым, – отметил доктор, готовясь выйти из дома, – но, я полагаю, придется его соблюсти, раз уж почтение к старомодным обычаям уравнено с правилами приличия. Может быть, мне удастся найти кого-нибудь, кто придет сюда и проведет здесь ночь с вами.

Фалред пожал плечами:

– Сомневаюсь. Фаррела терпеть не могли, многие не были с ним толком знакомы. Я тоже был плохо с ним знаком, но не имею ничего против того, чтобы провести ночь с мертвецом.

Доктор Стейн в тот момент снимал резиновые перчатки, и Фалред наблюдал за его действиями с интересом, едва ли не увлеченно. Против воли он ощутил легкую дрожь, вспомнив, как прикасаются к телу такие перчатки – скользкие, прохладные, липкие, точно прикосновение смерти.

– Этой ночью вы можете оказаться в одиночестве, если мне не удастся никого найти, – сказал доктор, открывая дверь. – Вы ведь не суеверны, не так ли?

Фалред рассмеялся:

– Да вряд ли. Честно говоря, судя по тому, что мне приходилось слышать о нраве Фаррела, я с большей охотой буду глядеть на его труп, чем явился бы к нему в гости при жизни.

Дверь закрылась, и Фалред начал свое бдение. Он занял единственный в комнате стул, бросил быстрый взгляд на бесформенное, покрытое простыней нечто, лежавшее на кровати в другом углу комнаты, и принялся читать журнал при тусклом свете керосиновой лампы, стоящей на грубом столе.

Снаружи вскоре воцарилась тьма, и тогда Фалред отложил в сторону свое чтение, давая глазам отдохнуть. Он снова посмотрел на бесформенный предмет, при жизни бывший Адамом Фаррелом, гадая, что за причуда человеческой природы сделала мертвецов не слишком отвратительными на вид, но при этом все же объектом страха для людей. «Бездумное невежество – видеть в мертвых только напоминание о собственной грядущей смерти», – лениво решил он и погрузился в праздные мысли. Зачем, собственно, жил этот угрюмый и злобный старик? Ни родных, ни даже приятелей у него не было, за пределами дома, где протекла вся его жизнь, Фаррела тоже редко кто замечал… Все больше и больше ходило слухов о накопленном старым скрягой богатстве, но Фалред так мало интересовался этим, что ему даже не приходилось преодолевать искушение обыскать дом и найти, возможно, спрятанное в нем сокровище.

Пожав плечами, он вернулся к чтению. Задача, предстоящая ему, – провести с мертвецом ночь – оказалась скучнее, чем он предполагал. Через какое-то время он осознал, что каждый раз, поднимая взгляд от страницы, невольно скользил взглядом по смертному ложу с его жутким обитателем – и столь же невольно вздрагивал: как будто он на мгновение забыл о присутствии мертвеца и вдруг ему напомнили об этом факте. Дрожь была легкой и почти бессознательной, но Фалред вдруг разозлился на себя. Он наконец понял, насколько полная, мертвящая тишина окутывает дом – тишина, вероятно, порождаемая самой ночью, так как ни звука не доносилось через окно. Адам Фаррел сам выбрал место, где поселиться, – и оно оказалось настолько удаленным от всех соседей, что сейчас в пределах слышимости не было никакого человеческого жилья, со стороны которого всегда долетает хоть какой-то шум.

Человек встряхнулся, словно бы избавляя свой ум от мрачных мыслей, и продолжил читать дальше. Внезапный порыв ветра проник в окно, свет лампы замерцал и вдруг погас. Фалред, тихонько ругаясь, стал ощупью искать во тьме спичечный коробок. Второпях чиркнул спичкой, сперва лишь обжег пальцы о ламповое стекло, но потом фитиль наконец занялся.

Взглянув на кровать, Фалред испытал чудовищное потрясение. Угловатое серое лицо Адама Фаррела слепо взирало на него, мертвые глаза, широко открытые и пустые, темнели провалами. Хотя Фалред инстинктивно вздрогнул, он сразу же подыскал разумное объяснение тому, что произошло: конечно же, это всего лишь порыв ветра поднял и отбросил в сторону простыню, лежавшую поверх тела.

Загрузка...