***

Три месяца спустя, присев на пенек в том же самом месте, Андреас Эггер наблюдал, как из облака желтоватой пыли, скрывающего вход в долину, появляется, медленно приближаясь к деревне, строительная бригада компании «Биттерман и сыновья»: двести шестьдесят строителей, двенадцать машинистов, четыре инженера, семь поварих из Италии и несколько помощников, чью роль в бригаде на первый взгляд не определишь. Издалека толпа строителей походила на огромное стадо – разглядеть что-либо, например протянутую руку или взваленную на плечо кирку, можно было только сощурившись. Как передовой отряд они шли перед колонной массивных, нагруженных оборудованием, инструментами, стальными балками, цементом и прочими строительными материалами гужевых повозок и грузовых автомобилей, двигавшихся по грунтовой дороге не быстрее пешеходов.

Впервые в долине зазвучало приглушенное тарахтение дизельных двигателей. Местные молча стояли у обочины. Вдруг старый конюх Йозеф Малицер сорвал с головы фетровую шляпу и, ликуя, подбросил ее в воздух. Тут и другие начали восклицать, радостно кричать и улюлюкать. Несколько недель в деревне ожидали наступления весны и вместе с ним – прибытия строителей. В долине построят канатную дорогу! Подвесную канатную дорогу, работающую на постоянном токе, и люди смогут подниматься на гору в ярко-синих деревянных кабинках, чтобы насладиться панорамным видом на долину. План строительства грандиозный. Тросы длиной две тысячи метров и толщиной двадцать пять миллиметров рассекут небо, переплетаясь, как гадюки в брачный период. При строительстве придется преодолеть перепад высот в тысячу триста метров, построить мосты над ущельем и подорвать скалистые выступы.

Вместе с канатной дорогой в долину придет и электричество. Электрический ток будет струиться по жужжащим кабелям в деревню, наполняя теплым светом улицы, дома и конюшни даже ночью. Вот этот-то свет и многое другое представляли себе люди, подбрасывая шляпы в воздух и выкрикивая приветствия в ясное небо. Эггер охотно присоединился бы ко всеобщему ликованию, но почему-то остался сидеть на своем пне. Он чувствовал себя подавленным, но сам не знал отчего. Может, дело в тарахтении моторов и в шуме, который внезапно заполонил долину и теперь исчезнет неведомо когда. Исчезнет ли вообще? Посидев еще немного, Эггер не выдержал: вскочил и побежал вниз, присоединился к жителям деревни, стоявшим на обочине дороги, и стал кричать и ликовать изо всех сил.


А в детстве Андреас Эггер не кричал и не ликовал. Он даже не говорил толком, пока не пошел в школу. С трудом он выучил несколько слов и редко-редко, расставляя их в произвольном порядке, пытался произнести фразу. Заговоришь – привлечешь к себе внимание, а это ничего хорошего не сулит. Летом 1902 года его, маленького мальчика, сняли с повозки, которая приехала из далекого города, располагавшегося по ту сторону гор, и он стоял и смотрел широко распахнутыми глазами на сверкающие белизной вершины. Ему было года четыре, или меньше, или больше – точно никто не знал, да и не интересовался. Возраст мальчика уж совсем не волновал и зажиточного крестьянина Хуберта Кранцштокера, когда тот, неохотно приняв ребенка, сунул кучеру убогие чаевые: два гроша да сухую краюшку хлеба. Андреас Эггер – единственный ребенок одной из его своячениц, та вела легкомысленный образ жизни, за что Бог наказал ее чахоткой и забрал на тот свет. На шее мальчика висел кожаный мешочек с несколькими банкнотами – хоть что-то! Для Кранцштокера эти деньги послужили достаточным основанием, чтобы тотчас не послать ребенка к дьяволу или не подбросить пастору к церковным воротам – особой разницы он, кстати, не видел.

А маленький Эггер все стоял и смотрел на горы. Этот вид стал единственным его воспоминанием из раннего детства, пронесенным через всю жизнь. Более ранних воспоминаний у него не было, да и последующие годы, проведенные в доме Кранцштокера, растворились в тумане прошлого.

Вот следующее воспоминание Андреаса Эггера: ему около восьми лет, голый и тощий, он висит на перекладине. Зимний холод, ноги и голова почти касаются пола, пропахшего лошадиной мочой, а зад его, костлявый и белый, торчит вверх. Один за другим сыплются удары, которые наносит Кранцштокер прутом лещины. Прут он, как всегда, вымочил в воде, а потому тот очень гибок. Вот он рассек воздух с коротким и звонким свистом и тут же с шелестом – будто вздох! – хлестнул Эггера по заду. Мальчик не кричит и своим молчанием вынуждает крестьянина наносить все более сильные удары.

Божественной дланью человек создан и закален для того, чтобы подчинить себе Землю и всех тварей земных. Человек исполняет волю Божью и провозглашает слово Божье. Силой чресл своих человек дарует жизнь, а силой рук – отнимает. Человек – это плоть и почва, он крестьянин, и зовут его Хуберт Кранцштокер. Если ему угодно, он вскопает пашню, взвалит на плечи взрослую свинью, произведет на свет ребенка или бросит того на перекладину, потому что он – человек, слово и дело.

– Господи, прости. – Кранцштокер вновь со свистом ударил Эггера прутом. – Господи, прости.

Поводы для телесного наказания находились всегда: разлитое молоко, заплесневевший хлеб, потерявшаяся корова или вечерняя молитва, произнесенная с запинками. Как-то раз Кранцштокер взял слишком толстый прут, или забыл его вымочить, или же бил яростнее, чем обычно, – точно никто не знает, – но после очередного удара в маленьком тельце ребенка что-то затрещало, а потом он перестал шевелиться.

– Господи, прости… – сказал Кранцштокер, удивленно опуская руку.

Маленького Эггера отнесли в дом и уложили на солому, крестьянка вернула его к жизни чаном воды и чашкой теплого молока. Что-то случилось с правой ногой мальчика, но обследование в больнице стоило слишком дорого, поэтому из соседней деревни вызвали костоправа. Алоис Кламерер оказался дружелюбным человеком, о силе и ловкости его непривычно маленьких, нежно-розовых рук ходили легенды даже среди лесорубов и кузнецов. Много лет назад его вызывали к зажиточному крестьянину Хирцу, чей сын вырос настоящим чудовищем, обладавшим медвежьей силой, и однажды тот, напившись вдрызг, провалился сквозь крышу большого птичника и несколько часов пролежал в курином помете, корчась от боли, извергая нечленораздельные звуки и успешно обороняясь вилами, чтобы никого к себе не подпустить. И вот Алоис Кламерер, с беззаботной улыбкой приблизившись к сыну крестьянина, ловко увернулся от вил и вмиг засунул тому два пальца точно в ноздри, тут же с легкостью поставил его на колени, чтобы сперва образумить упрямую головушку, а потом вправить вывихнутые суставы.

Костоправ Алоис Кламерер сумел собрать и сломанную бедренную кость маленького Эггера. Он наложил на ногу шину из тонких деревянных реек, обработал травяной мазью и обмотал толстой повязкой. Следующие полтора месяца Эггер провел на соломенном тюфяке в мансарде, пользуясь старой кухонной миской в качестве утки. Спустя годы, став взрослым и сильным мужчиной, способным на собственной спине спустить с горы умирающего пастуха, Андреас Эггер вспоминал те ночи на пахнущем травами, крысиным пометом и его собственными испражнениями чердаке. Сквозь половицы он чувствовал тепло находящейся под ним комнаты. Слышал тихие вздохи детей Кранцштокера, его грохочущий храп и загадочные звуки, которые издавала его жена по ночам. Из хлева доносились шорохи: животные чем-то шуршали, шумно дышали, жевали сено и фыркали. Ясными ночами Андреас Эггер порой не мог уснуть, видя в слуховом окошке луну. Он пытался выпрямиться, вытянуться как можно выше, чтобы приблизиться к ней, ведь лунный свет так приветлив и ласков, а собственные пальцы ног в таком свете выглядят как маленькие круглые кусочки сыра.

И вот спустя полтора месяца к Эггеру вновь позвали костоправа, чтобы снять повязку. Нога под ними оказалась тонкой, как куриная косточка. Кроме того, она как-то косо торчала из бедра, казалась то ли кривой, то ли вывернутой.

– Она еще вырастет до нормальных размеров, все ведь растет в этой жизни, – сказал Кламерер, окуная руки в миску с парным молоком.

Преодолевая боль, маленький Эггер поднялся с кровати и поплелся прочь из дома, на лужайку, куда выпускают кур, – там уже зацвели примула и дороникум. Скинув ночную рубаху, он вытянул руки и упал навзничь в траву. Солнце светило прямо в лицо. Эггер впервые подумал о матери, чей образ давно стерся из его памяти. Какой она была? И какой стала, когда пришел конец? Маленькой, исхудавшей и бледной… С одной-единственной крошечной веснушкой на лбу.

Андреас Эггер вновь набрался сил. Правда, нога так и осталась кривой, и с тех пор он шел по жизни прихрамывая. Будто правой ноге при движении всегда требовалось на секунду больше, чем остальному телу, будто она размышляла перед каждым шагом, стоит ли он таких усилий.

О последующих годах детства у Эггера остались лишь потрепанные временем обрывки воспоминаний. Однажды он видел, как гора сдвинулась с места. Словно кто-то толкнул гору с той стороны, что была в тени, а потом весь склон начал сползать вниз с глухим стоном. Скользящий пласт земли унес вниз лесную часовню и несколько стогов сена, погреб под собой шаткие стены давно заброшенных построек на месторождении лимонита. Хромоногого теленка, отделенного от стада, подбросило высоко в воздух вместе с вишневым деревом, к которому он был привязан, теленок лишь на миг взглянул на долину, а потом его накрыло обломками породы. Эггер вспоминал людей, стоявших у своих домов, и как они смотрели на беду с другой стороны долины, разинув рты. Дети держались за руки, мужчины молчали, женщины рыдали, со всех сторон слышалось бормотание стариков, читавших «Отче наш». Два дня спустя теленка нашли на несколько сот метров ниже по склону, в излучине ручья, – он все еще был привязан к вишневому дереву, вода омывала распухший живот и окоченевшие, торчащие кверху ноги.

Эггер делил большую кровать с детьми крестьянина, но одним из таковых не считался. Он навсегда остался в этом доме приезжим, внебрачным сыном свояченицы, которую покарал Бог, заслужившим милость Кранцштокера только благодаря содержимому кожаного мешочка, что висел на его шее. К нему и не относились никогда как к ребенку. Словно создан он для того, чтобы работать, молиться да подставлять зад под лещиновый прут. И только пожилая мать крестьянина, бабушка, время от времени одаривала его ласковым взглядом и добрым словом. Иногда она, положив маленькому Эггеру руку на голову, бормотала: «Храни тебя Господь». Узнав во время сенокоса о ее внезапной смерти – она потеряла сознание, выпекая хлеб, упала лицом в тесто и задохнулась, – мальчик выронил косу, молча поднялся на Коршунову гряду и там, в тени, сел и заплакал.

Три дня бабушка пролежала в чуланчике между домом и хлевом. Там царила непроглядная тьма, окна и стены завесили черной тканью. В руки бабушке вложили деревянные четки, лицо освещали две мерцающие свечи. Летняя жара и духота проникали в чулан сквозь щели, запах тлена быстро распространился по всему дому. Когда прибыл катафалк, запряженный двумя огромными лошадьми-хафлингерами, все домочадцы в последний раз собрались у гроба, чтобы проститься с бабушкой. Окропив ее святой водой, Кранцштокер откашлялся и произнес короткую речь:

– Вот бабушка и ушла. Куда – никто не знает, но все будет хорошо. Там, где умирает старое, появляется место для нового. Так есть, и так будет всегда, аминь!

Гроб поставили на дроги, и похоронная процессия, в которой, как обычно, участвовала вся община, медленно двинулась в путь. Когда она проходила мимо кузницы, покрытая копотью дверь внезапно распахнулась, и наружу вырвался сторожевой пес. Шерсть его была иссиня-черной, а меж лап болтались припухшие ярко-красные гениталии. С хриплым лаем он бросился к повозке. Кучер хлестнул пса кнутом по спине, но тот, казалось, не почувствовал боли. Прыгнув на одну из лошадей, он вцепился ей в заднюю ногу. Встав на дыбы, лошадь лягнула пса, огромное копыто с треском опустилось ему на голову. Взвыв от боли, пес рухнул на землю, словно мешок с костями. Раненая лошадь хромала, шатаясь из стороны в сторону. Вот-вот дроги полетят в отводную канаву! Кучер спрыгнул с козел и схватил лошадей под уздцы – только так ему удалось удержать повозку на дороге, но гроб все равно начал скользить и опасно накренился. Крышка, которую кое-как прикрыли для перевозки, а заколотить гвоздями должны были уже у могилы, сдвинулась, и бабушкина рука вывалилась в щель. В темноте чулана рука казалась белой как снег, но сейчас, при ярком дневном свете, она выглядела желтой, как лепестки маленьких горных фиалок, цветущих на тенистом берегу ручья, и увядающих, стоит солнечным лучам их коснуться.

В последний раз встав на дыбы, лошадь замерла. Только бока ее дрожали. Эггер увидел руку бабушки, свисающую из-под крышки гроба, на миг ему показалось, будто она хочет махнуть ему на прощание и в последний раз его благословить.

Крышку закрыли, гроб установили на место, похоронная процессия двинулась дальше. А пес так и остался лежать на дороге, трясясь в судорогах, крутясь вокруг своей оси, вслепую разевая пасть во все стороны. Клацанье его челюсти слышалось еще долго, но потом кузнец все же добил пса длинным зубилом.


В 1910 году в деревне построили школу. Отныне Андреас Эггер каждое утро, поработав в хлеву, сидел вместе с другими детьми в классной комнате, пропахшей свежей смолой. Он учился читать, писать и считать. Учился медленно, словно что-то внутри него противилось знаниям, а потом все же начал видеть в хаосе точек и тире на школьной доске определенный смысл и наконец смог читать книги без картинок, что дало ему кое-какое представление о мире за пределами долины, но также и пробудило кое-какие страхи.

После смерти двоих младших детей Кранцштокера – однажды долгой зимней ночью их жизнь забрала дифтерия – работа на крестьянском дворе стала еще утомительнее, ведь рук теперь поубавилось. С другой стороны, у Эггера появилось больше места на кровати и не приходилось теперь драться за каждую корку хлеба с оставшимися сводными братьями и сестрами. Хотя и без того до физической борьбы дело доходило редко: Эггер стал слишком силен. Природа словно пыталась загладить перед ним вину за тот перелом ноги. К тринадцати годам его мускулатура могла сравниться с мышцами молодого мужчины, а четырнадцати лет он впервые загрузил в хлебный амбар мешок весом в шестьдесят килограммов. Он был силен, но все делал медленно. Медленно думал, медленно говорил, медленно ходил, хотя каждая его мысль была важна, каждое слово и каждый шаг оставляли след, причем именно там, где и должно, – так он считал.

Однажды, вскоре после восемнадцатилетия Андреаса Эггера (точной даты его рождения никто не знал, бургомистр просто выбрал один из летних дней, а именно 15 августа 1898 года, и выдал ему соответствующее свидетельство), за ужином из рук у него выскользнула глиняная миска с молочным супом, глухо стукнула, ударившись об пол, и разбилась. Весь суп с только что накрошенным в него хлебом разлился по дощатому полу. Кранцштокер, как раз успевший сложить ладони для молитвы, медленно встал из-за стола.

– Замочи лещиновый прут в воде, – приказал он. – Встретимся через полчаса.

Сняв прут со стены, Эггер положил его в поилку для скота, сел на перекладину в хлеву и свесил ноги. А через полчаса появился крестьянин.

– Давай сюда прут! – велел он.

Эггер спрыгнул с перекладины и достал прут из корыта. Кранцштокер размахнулся, прут со свистом рассек воздух. В его руке прут гнулся во все стороны и разбрызгивал блестящие капельки воды.

– Снимай штаны! – скомандовал Кранцштокер.

Но Эггер, скрестив руки на груди, отрицательно помотал головой.

– Только посмотрите, этот мерзавец перечит честному крестьянину! – возмутился Кранцштокер.

– Пусть меня оставят в покое, вот и все, – ответил Эггер.

Кранцштокер стиснул зубы. На бороде его висели засохшие остатки молочного супа, а на шее пульсировала толстая изогнутая вена. Шагнув вперед, он занес руку для удара.

– Если ты меня ударишь, я тебя убью, – сказал Эггер. Кранцштокер застыл на месте.

Впоследствии, когда Эггер вспоминал эту сцену, ему казалось, будто он простоял так целый вечер: руки скрещены на груди, перед ним – Кранцштокер, сжимающий в кулаке прут из лещины. Оба молчат. У обоих в глазах – ледяная ненависть. А на самом деле так они простояли лишь несколько секунд. Капля воды, медленно стекая по пруту, наконец сорвалась и упала на пол. Из хлева доносились приглушенные звуки, коровы жевали сено. Вот в доме засмеялся кто-то из детей. А потом весь двор снова погрузился в тишину.

– Убирайся сейчас же, – едва слышно произнес Кранцштокер, опуская руку.

И Эггер ушел.

Загрузка...