Глава 36 В темноте все можно сказать

На юге, где должна была снова открыться степь, все заполнил туман. Ветер гнал его, и он шел медленно и плывуче, как белая река.

Туда, вниз, на белую зыбкую реку, и летела машина. Летела так, что у Бориса душа прихлынула к горлу. Минуту назад Галя резко сбросила обороты. Стало тихо. Двигатель заглушенно урчал на холостом ходу. А машина стремглав летела вниз по инерции.

— Что это такое? — удивился Борис. — Летим куда-то вниз.

— Прощаемся с горками, только и всего, — ответила Галя, напряженно вглядываясь на стоп-сигнал шедшей впереди машины.

— Конец горам? Прошли? — взволновался Борис.

— Должен им быть конец когда-нибудь.

Борис высунулся в окно. Белый горб Шайтан-Арки белел далеко сзади, как низкое облако. Колонна неслась бесшумно, с выключенными скоростями. Изредка коротко и взрывчато взвывал мотор, и снова тишина и стремительное движение, похожее на падение в темноту. Но вот красный глаз стоп-сигнала, словно раскрываясь шире, начал наплывать, наезжать, и Галя с ходу так встала на тормоза, что машину встряхнуло. Колонна остановилась.

Галя и Борис, каждый со своей стороны, высунувшись в окна, пытались понять причину остановки. Но было темно и тихо. Галя хотела уже крикнуть переднему шоферу, но послышались чьи-то торопливые шаги.

— Почему стоим? — спросила Галя темноту. — По такой дорожке ехать бы да ехать!

— Говорят, приехали, — ответила темнота.

— Кто говорит?.. Куда приехали?.. — крикнули в один голос Борис и Галя. Но человек уже прошел.

— Пойду на разведку, — открыл Борис дверцу. Ночь, как всегда перед рассветом, была особенно темна. Надо было постоять с закрытыми глазами, чтобы приучить их к мраку. Только тогда стали различаться машины, стоявшие с потушенными фарами. Борис собирался идти в голову колонны, к директору. Он постоял, сжав кулаки, опущенные в карманы, и пошел в обратную сторону.

В санавтобусе не было огней. Влажно чернели его окна. Перед автобусом стояла машина Бармаша. Федор, привалившись спиной к радиатору и закинув за голову руки, тихо насвистывал.

— Куда это мы приехали, товарищ Бармаш? И стоим почему? — подошел к нему Борис.

— Из гор вышли, — опустил руки Федор. — Директор дал шоферам два часа поспать. Потом без остановки до Жангабыла. Часам к восьми там будем.

— Почему же не спите?

— Сейчас завалюсь, — зевнул Федор. — На небе-то целый планетарий! Смотрю я на звезды, и думается разное. Интересные мысли в голову лезут.

— Даже интересные? Поделились бы.

Бармаш помолчал, тихонько насвистывая, потом откликнулся:

— Сказать разве?

Борис чувствовал, что он смущенно улыбается.

— Ладно, скажу! Только не знаю, сумею ли объяснить?

Он закурил и заговорил, как всегда медленно и трудно, и Борису казалось, что он видит, как Федор смущенно втирает что-то в ладонь большим пальцем.

— Вы не замечали такое дело, что мы работаем, боремся, вообще чего-то достигаем, для будущего?

— Конечно, ради будущего.

— Нет, погодите! Какое же это будущее, если нас с вами в этом будущем не будет? Эх, нескладно я говорю!

— Все понятно, не беспокойтесь. Но в этом будущем я вижу наших детей, внуков, вообще потомство. Вообще человечество!

— Правильно! А если и потомков не будет, и человечества не будет? Никакого будущего не будет! Можете это вообразить?

— Как это? Вот теперь не понимаю.

Федор подошел вплотную и, настороженно вглядываясь в лицо Бориса, сказал опасливо:

— Вы только за ненормального меня не считайте… А дело вот в чем. Вам сказали наверняка, как дважды два четыре, что через семьдесят пять лет наша Земля разлетится в пух и прах! Совершенно определенно, через семьдесят пять лет, в четверг, ровно в двадцать минут одиннадцатого конец придет нашей матушке Земле. Луна на нее сорвется или вот с Марса, — указал он на Венеру, — трахнут в нас какой-нибудь сверхатомной бомбой. Что-нибудь в этом роде. И конец всему! Крышка! И никакого вам будущего. И нет ничего, понимаете? Через семьдесят пять лет, учтите!

— Конец света? — сказал Борис. — Светопреставление?

— Вот чего я и боялся, — послышались в голосе Бармаша обида и разочарование. — Светопреставление! Давайте кончим разговор.

— Нет, нет, продолжайте! — схватил Борис его за рукав и притянул к себе. — Я и не думал смеяться. Продолжайте, прошу вас.

Бармаш молчал и курил. И когда вспыхивала его папироса, из темноты на мгновение выступали освещенные ноздри, часть щеки, иногда взблескивали глаза, а Борис жадно вглядывался, стараясь уловить все его лицо и выражение.

— А как бы вы почувствовали себя в такой обстановке? — заговорил Бармаш. — Стали бы вы работать, стремиться? Вы еще семьдесят пять лет не проживете, вам-то что, если от Земли пыль останется? Но вы точно знаете, что будет конец всем земным делам! И как вы тогда? Руки у вас опустились бы? Или нет, не опустятся? Такое нелегко представить, знаю, а вы понатужтесь! После вас — ничего. Как, а? — запинался на каждом слове Федор.

А Борис уже по-иному видел тьму самого темного предрассветного часа и по-иному слышал тишину ночного мира. Он почувствовал, понял бармашовское «нет ничего». И тьма и тишина стали пустыми: во все стороны, и вверху, и внизу, всюду до бесконечности «нет ничего», только эти тьма и тишина. Нет, не так! И темноты нет, и тишины нет. «Ничего» не имеет ни цвета, ни звука. И в этой безмерной, бесцветной, беззвучной пустоте нет и Бориса, и нет надежды, что после его смерти будет коваться вечная цепь жизни, звеном которой был и он. Цепь, один конец которой уходил в прошедшее, где сиял великий разум и высшая красота, созданная человеком, а другой устремляется в будущее, в жизнь и труд грядущих поколений, — оборвется! Ему приходилось испытывать нечто подобное, когда, проснувшись среди ночи, он не мог определить, где находится. Будто он выпал из мироздания, будто порвались все связи, и он одиноко летел в бездонный провал, в «нет ничего». Но тогда, через некоторое время, все становилось на свои места, и он из «нет ничего» возвращался назад, в мир видимый, осязаемый, слышимый, чувствуемый. А сейчас с ужасом, от которого останавливалось сердце, он не находил дороги назад. Нет, такое не вмещается в нашем рассудке!

— Не только у меня опустились бы руки. У всех! — прерывисто вздохнул Борис. — Люди начали бы сходить с ума! Всеобщее буйство, грабежи, убийства, пожары и пиры во время чумы!

— Это смотря какой человек. У разных людей и поведение разное было бы, — спокойно возразил Федор. — Одни будут буйствовать и пировать, а другие до самой последней секунды будут работать, чтобы эту падающую Луну или бомбу от нас отбить. Я лично так думаю.

Он заговорил вдруг быстро, горячо, мысль его уже не продиралась через бурелом, а понеслась, полетела:

— Не понимаю я, хоть убейте, разных американских президентов, сенаторов, капиталистов. Как могут они отказываться от запрещения атомного и водородного оружия? Ведь если мы начнем друг в друга атомными и водородными бомбами швыряться, ведь это же крышка всему, что та же самая Луна на землю или выстрел с Марса. Вы сочинитель, вот и попробуйте сочинить такую картину. Все гибнет, все разваливается, горят города, люди горят, сама земля горит, море на сушу кинулось, а над всем над этим только красный гриб качается!..

— Какой красный гриб? — прошептал Борис.

— Атомный, какой же еще. Он, говорят, черный, но я его почему-то красным вижу. А потом еще парочка ударов — и лопнул земной шар, как под молотом, и будет летать вокруг солнца горсть раскаленных камней. Это же… волосы дыбом! — прошептал потрясенно Бармаш. — Что же за люди, эти капиталисты да сенаторы, если их не ужасает такая всеобщая гибель? Чугунные какие-то сердца!

Он замолчал. Слышно было лишь, как он пыхтит и чмокает губами, жадно докуривая папиросу.

— Они рассуждают иначе, чем вы, — заговорил Борис. — Они надеются, что их минует эта страшная участь, а другим, то есть нам, они готовят такую всеобщую гибель.

— Так-так-так! Вот в чем дело, оказывается! — весело, как над смешной глупостью, засмеялся Бармаш. — Нам, значит, красный гриб, а они будут свои виски пить? Эту песню мы слышали. Пусть не надеются! Точно могу им сказать! Мы вот пиры во время чумы не устраиваем и руки у нас почему-то не опускаются. Хотим вот целину поднимать и пшеничку сеять. Сыто жить собираемся — это раз! А два — это то, что наша целина обернется, глядишь, атомными какими-нибудь автомобилями, комбайнами, самолетами, вообще сверхмощной да сверхскоростной техникой. Попробуй тогда, тронь нас!.. Смотрите, как интересно люди устроены! Человека дешево не купишь, шалишь! Дешево ситец покупается, а за бархат надо дорого платить, — тихо, шепотом засмеялся Бармаш.

Он заметно остывал после недавнего возбуждения и снова медленно, трудно сказал:

— Не будет жизни конца! И семя человеческое никогда не исчезнет. И распространится повсюду. Там некоторые жилплощадки пустуют, — забелела его рука, поднятая к небу, — но это временно. Распространится! — Потом, помолчав, стеснительно хмыкнул: — Да-а… Вот какой чудной разговор у нас с вами получился. А будь дело днем, не получился бы такой разговор. Я бы боялся, что вы меня за чудика примете. А в темноте я осмелел. Темнота меня попутала.

Он зевнул устало.

— Ну, спасибо вам за беседу. Спокойной ночи. Спать пойду.

Подождав, пока Федор забрался в кабину, Борис подошел к двери автобуса и нерешительно постучал. Ему не ответили. Он постучал еще раз, сильнее. Снова молчание. Но когда он машинально нажал ручку, дверь открылась.

Борис поднялся в автобус. После улицы здесь было тепло, как в комнате, и по-комнатному пахло духами. Борис узнал вкрадчивые духи Неуспокоева и замер, с заколотившимся сердцем. Надо было уйти, а он стоял, прислушиваясь, и ненавидел, презирал себя за это. Он зажег спичку и увидел Шуру. Она полулежала в кресле на боку, свернувшись комочком, и смотрела на Бориса. Кроме нее, в автобусе никого не было. Спичка погасла.

— Извините, я думал здесь никого нет. Я уйду, — смутился Борис.

— Нет-нет, останьтесь, Борис Иванович, — торопливо сказала она. — Хорошо, что вы пришли.

Борис нашарил выключатель и зажег плафон.

— Не надо!.. Потушите!.. — резко, раздраженно крикнула Шура.

Борис погасил свет и, стоя в темноте, думал: почему глаза ее стали такими большими и почему дрожат ее губы, как у обиженной, оскорбленной девочки? Сердце его дрогнуло: она плакала! Она плакала здесь, в темноте, содрогаясь с ног до головы от бесшумных рыданий. От слез большими стали ее глаза и дрожат губы. И света она не хочет потому, что всякий взгляд со стороны на то, что свершается в ее душе, мучителен ей.

— Что же вы стоите? — послышался голос девушки, тихий и добрый, без недавнего раздражения. — Рядом с вами откидной диванчик.

Борис нащупал скобу дивана, опустил его и сел. Он пришел сюда, взволнованный разговором с Бармашом, он хотел рассказать Шуре об этой странной беседе, но теперь чувствовал, что это будет не к месту. Он решил посидеть минут пять и уйти.

— Как Галим Нуржанович? — спросил он.

— Плохо. Через час я опять пойду к нему.

— Сердце?

— Сердце. Инфаркт миокарда.

— Да-а…

Шура молчала. Молчанью не было конца, и Борис решил, что лучше все же уйти. Он хотел встать, но Шура сказала вдруг с горькой насмешкой:

— Ну вот, Шурка, и пришла твоя первая любовь… Борис сидел, боясь шевельнуться, боясь громко дышать. А Шура продолжала горький разговор с собой:

— Мечтала ты, Шурка, о любимом, выдумывала и такого, и сякого, а достался тебе совсем-совсем другой, ничуть на твою мечту не похожий.

— Вы любите его? — с испугом, с отчаянием все понял Борис. — Не торопитесь с этим. Мы часто потребность любви принимаем за любовь. — Он попытался значительно оттопырить книзу губы, но и его губы дрожали. — Проверьте свое чувство! Тысячу раз проверьте! Это какая-то страшная ошибка.

— Спасибо. Вы хороший друг, — тепло сказала Шура и воскликнула с горестной отвагой: — Поздно проверять. Все проверено!

— Он не любит вас! У него это петушиная игра! — закричал Борис, будто боялся, что она не услышит его.

Шура ответила легким вздохом досады. Борис понял. Это означало: «Ну зачем вы это говорите!» Ему стало стыдно до слез.

— Разве я не вижу этого сама? — В голосе ее зазвучала грустная и горькая искренность. — Я удивлялась, когда видела, что вы ревнуете к нему. Борис Иванович, милый, я это чувствовала. Но разве он похож на любящего человека? Разве может быть любящий человек эгоистом? Разве можно, любя, быть фальшивым, нечестным с людьми? Разве любящий человек может быть трусливым и подлым?

Борис видел, как стоят в ее глазах, не проливаясь, слезы. Не глазами — сжавшимся сердцем видел он эти слезы.

А Шура продолжала:

— Помните, еще в городе вы спросили меня, еду я в совхоз работать или только провожаю колонну?

— Да. И вы ответили, что это не от вас одной зависит.

— Не от одной меня, это верно. А теперь я могу ответить на ваш вопрос. Могу твердо ответить. Я остаюсь на целине.

«Ради него?» — хотел крикнуть Борис, но в горле стало тесно, и он только махнул рукой.

— Ради него, — шепотом ответила Шура, будто слышала его вопрос.

Борис так стиснул зубы, что заныло в скулах и висках.

— Многие и многие-найдут на целине свою судьбу, свое счастье. Я в этом теперь уверена, — громко заговорила Шура. — Он тоже ищет на целине свою судьбу. «Когда же и выскакивать в маршалы, если не сейчас?» Какую душонку надо иметь, чтобы так сказать! Но я поняла это не сразу. Ему целина нужна, а он целине не нужен! Работать на целине он будет великолепно, вот увидите. Он и тайгу будет великолепно рубить, и каналы в безводной пустыне будет копать как одержимый, он и в Арктике будет комбинировать дома из льдин, ящиков и бочек, и обморозит при этом десятки людей. А для него все это — нулевой цикл работ и выруливание на старт. О боже мой! — послышался тоскливый вздох. — Одного себя только и видит, и его же персона ему весь мир закрыла. Беспокойная, нетерпеливая, жадная и пустая душа! Теперь я все до конца поняла. Он по людям способен шагать!

— А вы? — быстро спросил Борис. — Вы-то здесь при чем?

— Он прячет это, как накожную болезнь. Я буду смотреть. Никто его не видит так, как я. И я не позволю, не позволю!.. — дрогнул ее голос ненавистью.

Она помолчала, потом тихонько вздохнула:

— Нелегкую задачу приходится тебе, Шурка, решать. И пусть! Пусть, пусть!

— Не боитесь? — прошептал Борис.

— А помните наш веселый, храбрый тюльпан в сырой мерзкой ночи? — радостно спросила Шура. — Он ничего не боялся!

Она помолчала, потом стукнуло о стенку поднятое кресло.

— Мне нужно идти к Галиму Нуржановичу. Извините.

Она пошла и у дверей остановилась.

— Бывают в жизни минуты, когда надо высказаться, все сказать, и знать, что тебя слушает твой верный друг. С вами я говорила без утайки, как сама с собой. Но иное и себе не скажешь. Вот почему я хотела темноты. В темноте все можно сказать.

Она вышла, и лишь только закрылась дверь, он подбежал к окну, посмотреть ей вслед. Но к стенкам прижалась огромным черным лицом ночь. Такая черная, беспросветная, забывшая все сроки ночь, что не верилось в завтрашний день.

Он снова сел. В глазах было горячо и влажно. «Это от бессонной ночи, — подумал он. — Да-да, от бессонной ночи, а не потому, что перед глазами прошла девушка, высоко, гордо неся голову. Будет ли она и дальше так же высоко и гордо нести свою красивую голову? И любить, и ненавидеть одновременно. Разве это можно? Оказывается, можно. Но как это тяжело, как мучительно! Дает светлую радость любовь, дает мрачную радость и ненависть, ненависть утоленная. Но, ощущаемые вместе, они дадут неизбывную, с каждым днем усиливающуюся муку. А если победит любовь, а измученная душа предаст святую ненависть? Если уступка, подлая, оскорбительная, сгибающая человека? Кто поможет ей тогда поднять голову и выпрямиться? Может быть, тогда… Может быть, ие все еще…»

Что «не все еще» — додумывать не стал. Знал: туда дороги нет. Но можно же любить вот так, тревожно и горестно, и надеяться хотя бы краешком сердца?..

Он лег на диванчик, подложив под голову портфель.

Лежать было неудобно, коротко, ноги наполовину свисали.

Подумалось: «Это хорошо, не засну. Она скоро вернется».

И крепко заснул.

Не слышал, как хлопала дверь, как входили и разговаривали люди.

Загрузка...