Часть вторая

I Гости

1529 г.

Собирают имущество кардинала. Комнату за комнатой люди короля вычищают из Йоркского дворца прежнего обитателя. Увязывают в тюки пергаменты и свитки, требники и личные записи, домашние расходные книги. Забрали даже чернила и перья. Отдирают от стен доски с кардинальским гербом.

Они приехали в воскресенье, двое мстительных вельмож: герцог Норфолк, остроглазый ястреб, и не менее хищный герцог Суффолк. Герцоги сообщили Вулси, что тот отставлен с поста лорд-канцлера и должен вернуть Большую государственную печать. Он, Кромвель, тронул кардинала за локоть, произнес несколько слов. Кардинал обернулся к герцогам: тут обнаружилось, что нужно письменное требование короля, оно у вас есть? Ой, как же вы так? Нужно изрядное самообладание, чтобы говорить спокойно, но самообладания Вулси не занимать.

– Вы хотите, чтобы мы скакали назад в Виндзор? – Чарльз Брэндон не верит своим ушам. – За бумажкой?

В этом весь Суффолк: считает, будто официальный документ – ненужная прихоть.

Он снова шепчет на ухо кардиналу, и тот говорит:

– Нет, Томас, лучше скажем им сразу… незачем длить агонию… Милорды, мой стряпчий напомнил, что я не могу отдать вам печать даже по письменному распоряжению. Только лично в руки начальнику судебных архивов. Так что прихватите и его.

Он произносит веско:

– Радуйтесь, что мы вам сказали, милорды. Не то у вас вышло бы три поездки, не так ли?

Норфолк – прирожденный боец – ухмыляется:

– Премного обязан, сударь.

Когда герцоги выходят, Вулси оборачивается с блаженной улыбкой и заключает его в объятия. Да, это их последняя победа, но двадцать четыре часа – срок немалый, а королевские настроения переменчивы. К тому же кардиналу нравится вспоминать обескураженные лица противников.

– Начальник судебных архивов, – говорит Вулси. – Вы знали или сами придумали?


В понедельник утром герцоги возвращаются с приказом немедленно освободить дворец. Король хочет прислать своих строителей и мебельщиков, чтобы приготовить жилище для леди Анны, – ей нужен лондонский дом.

Он готов заявить протест: я чего-то не понимаю. Дворец принадлежит Йоркской епархии. Когда леди Анна стала архиепископом?

Однако поток людей с пристани оттесняет их прочь. Герцоги куда-то подевались, протест заявлять некому. Какое ужасное зрелище, говорит кто-то, мастеру Кромвелю не дали сразиться. Кардинал готов ехать, но куда? Поверх багряной мантии накинут чужой дорожный плащ: гардероб изымают прямо сейчас, пришлось схватить, что подвернулось под руку. Осень, и даже такому дородному человеку холодно.

Королевские слуги переворачивают сундуки, высыпают содержимое на пол: письма от папы, от европейских ученых – из Утрехта, Парижа, Сан-Диего-де-Компостелы, Эрфурта, Страсбурга, Рима. Упаковывают Евангелия, чтобы забрать в королевскую библиотеку. Книги тяжелые: их боязно держать в руках, словно они дышат: пергамент, сделанный из кожи мертворожденных телят, под рукой миниатюриста ожил голубыми и зелеными прожилками.

Сорвали шпалеры, оставив голые стены. Скатали шерстяных монархов, Соломона и царицу Савскую, в рулон, и теперь те смотрят друг на друга в упор, их крохотные легкие дышат ворсом бедер и животов. На пол летят охотничьи сцены, картины мирских удовольствий: купающиеся крестьяне, загнанные олени, лающие собаки, спаниели на шелковых сворках, мастифы в ошейниках с шипами, охотники в поясах с бляхами, наездницы в изящных шапочках, заросший камышом пруд, овцы на пастбище, синеватые перистые верхушки деревьев на фоне меловых обрывов и белесого неба.

Кардинал смотрит на хлопочущих разорителей:

– Найдется ли нам чем угостить наших гостей?

В двух больших комнатах, прилегающих к галерее, поставили длинные козлы, каждые – двадцать футов в длину, и тащат еще. В Золоченой палате разбирают кардинальское золото и драгоценные камни, расшифровывают описи и выкрикивают вес. В Зале совета складывают серебро и позолоченную посуду. В списки внесено все, до последнего треснувшего горшка; то, что вряд ли приглянется королю, бросают в составленные под столами корзины. Сэр Уильям Гаскойн, кардинальский казначей, деловито снует из комнаты в комнату, указывает уполномоченным на шкафы и сундуки – не упустили бы чего.

Следом трусит Джордж Кавендиш, распорядитель кардинальского двора, растерянный и возмущенный. Слуги тащат облачения. Сплошь расшитые, усыпанные жемчугом и драгоценными камнями, мантии сами по себе стоят немало. Налетчики валят их на пол, будто сбивают с ног Томаса Бекета[10]. Поставив каждую на колени и сломав ей хребет, они бросают ее в дорожный сундук. Кавендиш морщится:

– Бога ради, джентльмены, подложите в сундуки двойной слой батиста. Не хотите же вы испортить тонкую работу, на которую у монахинь ушла целая жизнь? – Оборачивается. – Мастер Кромвель, как вы думаете, они успеют закончить дотемна?

– Только если мы им поможем. Раз уж до такого дошло, можно хотя бы проследить, чтобы все сделали как следует.

Постыдное зрелище: человек, который правил Англией, лишен всего. Королевские слуги выносят рулоны тонкого голландского полотна, бархата и плюша, муара и тафты, красных тканей без меры и счета: алый шелк для летней лондонской жары, багряный дамаст, чтобы согревать кардинала, когда снег сыплет на Вестминстер и мокрыми хлопьями кружит над Темзой. На людях кардинал в красном, всегда в красном разных оттенков, разной плотности и выделки, но непременно в лучшем, в самом дорогом. Нередко его милость, прохаживаясь в раздумье, останавливался и говорил:

– Ну, мастер Кромвель, оцените-ка меня по ярду!

И Кромвель медленно обходил кардинала, со словами «позвольте» опытными пальцами щупал рукав, отступал на шаг, прикидывал обхват – год от года Вулси раздавался в теле – и в конце концов называл сумму. Кардинал довольно хлопал в ладоши:

– Пусть завистники смотрят! Вперед, вперед, вперед!

Выстраивалась процессия: серебряные геральдические кресты, стража с золочеными алебардами. Кардинал никуда не выходил без свиты.

Так день за днем, по просьбе и для забавы кардинала, он оценивал своего хозяина. Теперь король прислал для того же армию писарей. Однако ему хочется силой вырвать у них перья и начертать поперек описей: «Томас Вулси бесценен».

– Что ж, Томас, – говорит кардинал, хлопая его по плечу, – все, что у меня есть, я получил от короля. Его величеству угодно было дать мне Йоркский дворец, теперь угодно забрать. Наверняка у нас есть другие дома, другие места, где приклонить голову. Здесь не Патни. И я запрещаю вам кого-либо бить.

Вулси с улыбкой прижимает ему руки к бокам, мол, не смейте их распускать. Пальцы у кардинала дрожат.

Подходит казначей Гаскойн, говорит:

– Я слышал, ваша милость отправится прямиком в Тауэр.

– Вот как? – спрашивает он. – И кто же вам сказал?

– Сэр Уильям Гаскойн, – с растяжкой произносит кардинал, – за что, по-вашему, король должен отправить меня в Тауэр?

– Очень в вашем духе, – обращается он к Гаскойну, – повторять досужие сплетни. Так-то вы поддерживаете его милость? Никто не отправляется в Тауэр. Мы едем… – все, затаив дыхание, ждут, пока он придумывает на ходу, – в Ишер. А ваше дело, – он, не сдержавшись, легонько толкает Гаскойна в грудь, – приглядывать за чужаками и следить, чтобы все, взятое отсюда, попало по назначению, потому что иначе вы сами попроситесь в Тауэр – спрятаться от меня!

Какие-то звуки, по большей части из дальнего конца комнаты, – что-то вроде приглушенного «браво». Трудно побороть впечатление, что разыгрывается спектакль под названием «Кардинал и его служители». Трагедия.

Кавендиш, потный, взволнованный, тянет его за рукав:

– Но, мастер Кромвель, дом в Ишере пуст, у нас нет ни котла, ни ножа, ни вертела, где милорд кардинал будет спать, перины наверняка не просушены, нет белья, нет дров, нет… И как мы туда доберемся?

– Сэр Уильям, – обращается кардинал к Гаскойну, – не обижайтесь на мастера Кромвеля, который сейчас высказался чересчур резко, но примите его слова. Поскольку все, что у меня есть, даровано королем, все следует вернуть в целости и сохранности.

Губы у кардинала дрожат. Вчера, поддразнивая герцогов, его милость улыбнулся впервые за последний месяц.

– Томас, – произносит Вулси, – я годами отучал вас так разговаривать.

Кавендиш говорит ему, Кромвелю:

– Барку милорда кардинала еще не забрали. И лошадей.

– Вот как? – Он кладет руку Кавендишу на плечо. – Значит, отправляемся вверх по реке, сколько нас поместится на барке. Лошади пусть ждут в… в Патни, а потом мы… что-нибудь одолжим. Ну же, Джордж Кавендиш, проявите изобретательность, в прошлые годы мы с вами совершали дела посложнее, чем переезд в Ишер.

Правда ли это? Он никогда особенно не замечал Джорджа Кавендиша, чувствительного малого, много говорящего про салфетки. Однако он пытается вдохнуть в Кавендиша боевой дух, и лучший способ – сделать вид, будто за их плечами общие успешные кампании.

– Да-да, – подхватывает Кавендиш, – мы снарядим барку.

Хорошо, кивает он, а кардинал спрашивает: Патни? и он натужно смеется. Кардинал говорит, ну, Томас, вы все-таки поставили на место Гаскойна, чем-то этот человек мне всегда не нравился, и он говорит, зачем же вы его тут держали? Кардинал отвечает со вздохом, ну, так получилось, и во второй раз переспрашивает: так значит, в Патни?

Он говорит:

– Что бы ни ждало нас в конце пути, не будем забывать, что для встречи двух королей ваша милость воздвигли парчовый город посреди мокрых пикардийских полей.[11] С той поры ваша милость только возрастали в мудрости и уважении короля.

Это говорится громко, для всех, про себя же он думает: тогда речь шла о заключении мира, сейчас же мы не знаем, что у нас – первый день долгой или короткой кампании, лучше возвести земляные валы и надеяться, что враг не перережет пути снабжения.

– Думаю, мы сумеем раздобыть кочерги, суповые миски и что там еще, на взгляд Джорджа Кавендиша, нам совершенно необходимо. Я не забыл, как ваша милость снаряжали королевские войска, отправлявшиеся во Францию.

– Да, – говорит кардинал, – мы все помним ваше мнение о той кампании, Томас.

Кавендиш спрашивает: «Что-что?» – и кардинал объясняет:

– Джордж, разве вам не вспоминается, что мой слуга Кромвель сказал в палате общин пять лет назад, когда мы просили денег на новую войну?

– Но он же выступил против вашей милости!

Гаскойн, который внимательно ловит каждое слово, вставляет:

– Не очень-то вы хорошо себя зарекомендовали, сударь, переча королю и милорду кардиналу; я отлично помню вашу речь и заверяю, как заверят вас еще многие, что вы не снискали себе расположения, Кромвель.

Он пожимает плечами:

– Я не искал расположения. Не все такие, как вы, Гаскойн. Я хотел, чтобы палата общин извлекла урок из прошлой кампании. Одумалась.

– Вы сказали, мы проиграем.

– Я сказал, мы разоримся. Но уверяю вас, наши войны заканчивались бы еще хуже, если бы снабжением войск занимался не милорд кардинал.

– В тысяча пятьсот двадцать третьем году… – начинает Гаскойн.

– Надо ли сейчас разыгрывать те сражения по новой? – спрашивает кардинал.

– …герцог Суффолк был всего в пятидесяти милях от Парижа.

– Да, – говорит он, – а вы знаете, что такое пятьдесят миль для полуголодного пехотинца, который засыпает на мокрой земле и просыпается окоченевшим? Для обоза, когда телеги по оси увязают в грязи? А что до побед тысяча пятьсот тринадцатого… оборони нас Господь.

– Турне! Теруан![12] – восклицает Гаскойн. – Вы что, слепы? Два французских города взято. Король проявил на поле боя чудеса храбрости!

Будь мы на поле боя, думает он, я бы плюнул тебе под ноги.

– Если вы так любите короля, почему бы вам не поступить к нему на службу? Или вы и так уже на жалованье у его величества?

Кардинал тихонько откашливается.

– Мы все служим королю, – говорит Кавендиш.

А кардинал добавляет:

– Томас, мы все – творения его рук.


Они садятся в барку. Над нею реют флаги: роза Тюдоров, две черные корнуольские галки – символ святого покровителя Вулси, Томаса Бекета. Кавендиш, хлопая глазами, восклицает: «Гляньте, сколько лодок на реке! Так и снуют!» В первый миг Вулси думает, что лондонцы вышли с ним попрощаться. Но когда он всходит на барку, с лодок несутся гогот и улюлюканье. На пристани собрались люди, и, хотя кардинальская стража их сдерживает, нет сомнений, что намерения у толпы самые враждебные. Когда барка начинает двигаться вверх по реке, а не вниз, к Тауэру, слышны вопли и угрозы.

И вот тут-то кардинал теряет власть над собой: падает на скамью и говорит, говорит, говорит до самого Патни:

– За что меня так ненавидят? Что они от меня видели, кроме добра? Сеял ли я вражду? Нет. Доставал зерно в неурожайные годы. Когда взбунтовались подмастерья, на коленях в слезах молил его величество помиловать зачинщиков, уже стоявших с веревками на шее.

– Толпа, – произносит Кавендиш, – всегда жаждет перемен. Видя, как великий человек вознесся, она хочет его низвергнуть, просто ради новизны.

– Пятнадцать лет канцлером. Двадцать – на службе у короля, а перед тем – у его отца. Не щадил себя – вставал рано, трудился допоздна…

– Вот что значит служить властителям, – замечает Кавендиш. – Следует помнить, что их любовь недолговечна…

– Властитель не обязан быть постоянным, – произносит он, а про себя думает: я ведь могу не утерпеть и выбросить тебя за борт.

Кардинал перенесся на двадцать лет назад, в прошлое, когда молодой король только вступил на престол.

– Заставьте его трудиться, говорили некоторые, но я отвечал: нет, он молод, пусть сражается на турнирах, охотится, выпускает соколов и ястребов…

– Играет на музыкальных инструментах, – подхватывает Кавендиш. – Его величество все время перебирает струны лютни или мандолины. Поет…

– У вас он просто Нерон какой-то.

– Нерон? – Кавендиш вздрагивает. – Я такого не говорил!

– Добрейший, мудрейший государь в христианском мире, – говорит кардинал. – Я не желаю слышать о нем ни одного худого слова…

– И не услышите, – замечает он.

– Чего я только не делал! Пересекал Ла-Манш, как другой переступает через ручеек мочи на улице! – Кардинал качает головой. – Днем и ночью, в седле и за четками… двадцать лет…

– Это как-то связано с английским характером? – пылко спрашивает Кавендиш, все еще вспоминая разъяренную толпу на пристани; даже и сейчас люди еще бегут вдоль берега, свистя и делая непристойные жесты. – Скажите, мастер Кромвель, вы бывали за границей: англичане что, особенно неблагодарная нация? Мне кажется, им нравятся перемены ради перемен.

– Не думаю, что дело в англичанах. Скорее – просто в людях. Они всегда надеются, что новое будет лучше.

– Но что они выиграют? – настаивает Кавендиш. – Сытого пса сменит голодный, кусающий ближе к кости. Место человека, разжиревшего от славы, займет тощий и алчный.

Он закрывает глаза. В серой воде смутно отражаются три силуэта – аллегория Фортуны. В центре – Низверженное величие. Справа Кавендиш, олицетворение Добродетельного советчика, бормочет ненужные, запоздалые слова, которые опальный вельможа слушает, склонив голову; он сам в роли Искусителя слева, и кардинальская рука, унизанная перстнями с гранатами и турмалинами, до боли сжимает его руку. Джордж давно отправился бы за борт, не будь сказанное, при всей своей банальности, по сути верно. А почему? Из-за Стивена Гардинера. Негоже называть кардинала разжиревшим псом, но Стивен определенно алчен и тощ. Недавно король назначил мастера Стивена своим личным секретарем. Не так уж мало людей, вышколенных кардиналом, служит теперь при дворе, но Гардинер, если сумел правильно себя поставить, ближе к его величеству, чем кто-либо другой, за исключением человека, стоящего подле монаршего стульчака с подтиркой в руках. А было бы неплохо, если б и эту обязанность поручили мастеру Стивену.

Кардинал закрывает глаза. Из-под век проступают слезы.

– Воистину, – вещает Кавендиш, – фортуна непостоянна, прихотлива и переменчива.

Он быстро – пока кардинал не видит – сдавливает пальцами себе горло. Кавендиш, правильно поняв его жест, умолкает. Они растерянно переглядываются. Один слишком много наговорил, другой слишком много передумал. Есть ли золотая середина? Он скользит взглядом по берегам Темзы. Кардинал по-прежнему плачет, сжимая его руку.

Берег уже не внушает опасений. Не потому, что в Патни англичане менее переменчивы. Просто там еще не знают.


Лошади ждут. Кардинал как служитель Божий всегда ездит на рослом и сильном муле; впрочем, поскольку его милость все двадцать лет охотился вместе с королем, конюшням Вулси позавидует любой дворянин. Мул, как всегда, под красной попоной, прядает длинными ушами. Рядом кардинальский шут Секстон.

– А дурак-то здесь зачем, ради всего святого? – спрашивает он Кавендиша.

Шут подходит и что-то шепчет кардиналу на ухо; тот смеется.

– Отлично, Заплатка. А теперь, будь другом, помоги мне сесть в седло.

Но Заплатка – мастер Секстон – не справляется. Кардинал обессилел и как будто стал еще тяжелее. Он, Кромвель, спрыгивает с седла, кивает слугам кардинала.

– Мастер Заплатка, подержи Кристофера.

Заплатка делает вид, будто не помнит, что Кристофером зовут мула, и хватает ближайшего слугу.

Он говорит: Христа ради, Заплатка, не путайся под ногами, или я посажу тебя в мешок и брошу в реку.

Слуга, которому шут чуть не оторвал голову, трет шею, говорит, спасибо, мастер Кромвель, и берет мула под уздцы. Он, Кромвель, вместе с двумя слугами взваливает кардинала в седло. Тот смотрит пристыженно.

– Спасибо, Том. – Смеется жалобно, тоненько. – Ну вот и тебе перепало, Заплатка.

Они готовы ехать. Кавендиш поднимает голову:

– Святые угодники! Его милость хотят арестовать!

По дороге галопом приближается одинокий всадник.

– Один человек?

– Остальные сзади, – говорит Кавендиш, а он отвечает: Патни, конечно, неспокойное место, но не настолько, чтобы высылать дозорных. Тут кто-то кричит: «Это Гарри Норрис!» Всадник торопливо спешивается. Это и впрямь Норрис, один из ближайших друзей короля, смотритель при стульчаке – тот самый человек, который подает его величеству подтирку.

Вулси сразу понимает, что король не отправил бы Норриса взять его под стражу.

– Отдышитесь, сэр Генри. Из-за чего такая спешка?

Норрис говорит, простите, милорд кардинал, срывает шляпу, кланяется, чуть не задевая перьями грязь, утирает лоб рукавом, улыбается в высшей степени любезно. Король поручил мне скакать за вашей милостью, догнать вас, сказать вам слова утешения и вручить перстень, который вы сразу узнаете. Протягивает перстень на ладони.

Кардинал слезает с седла и падает на колени. Берет перстень, прижимает к губам. Молится. Молится, благодарит Норриса, призывает благословение Божие на своего монарха. «У меня нет ничего ценного, чтобы послать королю». Озирается, словно ищет глазами подходящий дар – дерево? Норрис пытается поднять кардинала и в конце концов встает рядом на колени – такой пригожий, опрятный молодой человек, – на колени в дорожную грязь. У Норриса выходит, что король лишь притворился разгневанным, а на самом деле ничуть не гневается; его величеству известно, что у кардинала есть враги, к которым он сам, Henricus Rex [13], отнюдь не принадлежит, и мнимая опала должна успокоить этих врагов; все, отнятое у кардинала, будет возмещено в двойном размере.

Кардинал плачет. Начинается дождь, ветер бросает дождевые струи в лицо. Кардинал что-то быстро, тихо говорит, потом срывает с себя золотую цепь, хочет надеть ее на сэра Генри, но запутывается в пряжках дорожного плаща. Слуги подбегают и безуспешно пытаются ему помочь. Норрис встает и начинает отряхивать колени левой рукой в перчатке, правой прижимая к себе цепь.

– Носите ее, – просит кардинал, – может, как-нибудь глянете на нее и замолвите за меня словечко перед королем.

Кавендиш подъезжает вплотную.

– Реликварий его милости! – Джордж расстроен, изумлен. – Расстаться с таким сокровищем! Там частица Креста Господня!

– Мы добудем ему еще. Я знаю человека в Пизе, который продает их по пять флоринов десяток – дюжину, если платишь сразу. С сертификатом, заверенным отпечатком пальца апостола Петра.

– Стыдитесь! – Кавендиш, резко дернув уздечку, поворачивает коня в сторону.

Норрис передал все, что было поручено, и кардинала вновь усаживают в седло. На сей раз четверо дюжих слуг берутся за дело, будто занимались этим спокон веков. Драма превратилась в комическую интерлюдию самого низкого пошиба. Он думает: вот для чего здесь нужен Заплатка. Подъезжает к Норрису, спрашивает, глядя сверху вниз:

– Мы можем получить все это в письменном виде?

Норрис отвечает с улыбкой:

– Вряд ли, мастер Кромвель. Это конфиденциальное сообщение для милорда кардинала. Слова моего господина предназначены только его милости.

– А как насчет обещанного возмещения?

Норрис смеется – как всегда, когда хочет обезоружить противника, – и говорит шепотом:

– Думаю, это фигура речи.

Удвоить состояние кардинала?! У Генриха столько нет.

– Похоже на то. Верните то, что забрали. Мы не просим вдвое.

Норрис трогает золотую цепь на шее:

– Все от короля. Нельзя называть это грабежом.

– Я и не называл.

Норрис задумчиво кивает:

– Верно, не называли.

– У кардинала забрали церковные облачения – знак его сана. Что отнимут следующим? Бенефиции?

– Ишер – вы ведь туда едете, я правильно понимаю? – одно из владений, принадлежащих его милости как епископу Винчестерскому.

– И?

– Кардинал пока сохранит и этот сан, и поместье, но… как бы выразиться?… король еще не принял окончательного решения. Как вы знаете, кардиналу предъявлено обвинение, согласно статуту о превышении власти церковнослужителем, в попытке применить на английской земле несоответствующие полномочия.

– Не учите меня законам.

Норрис наклоняет голову.

Он думает: прошлой весной, когда тучи начали сгущаться, надо было убедить милорда кардинала, чтобы тот разрешил мне перевести часть денег за границу, где мы всегда сможем их получить. Но тогда кардинал ни о какой опасности и слышать не хотел. Почему я позволил ему сохранять благодушие?

Норрис берется за уздечку, говорит:

– Я всегда восхищался вашим господином и надеюсь, что в теперешних бедствиях он это вспомнит.

– Мне казалось, никаких бедствий нет. Согласно вашим словам.

Вот бы сейчас схватить Норриса за шкирку и вытрясти прямые ответы. Увы, простых решений не бывает: этому научили его мир и кардинал. Господи, думает он, в мои лета пора бы знать. Успехи приносит не оригинальность. Не ум. Не сила. Успехов достигают ловкие интриганы вроде – и в этом он все больше уверен – Норриса. В душе крепнет бессознательная неприязнь, он пытается ее прогнать, потому что уж если неприязнь, то пусть лучше осознанная, но, в конце концов, обстоятельства исключительные: кардинал в грязи, унизительная возня с усаживанием на мула, бесконечные причитания в пути и, хуже, бесконечные причитания на коленях, как будто Вулси разматывается, распускается, словно огромный алый клубок, в длинную алую нить, которая заведет тебя в алый лабиринт с умирающим чудищем посередине.

– Мастер Кромвель! – говорит Норрис.

Он не может рассказать, о чем думал, просто смотрит на Норриса сверху вниз и произносит, смягчившись лицом:

– Спасибо за утешение.

– Увезите милорда кардинала из-под дождя. Я расскажу королю, в каком состоянии его нашел.

– Расскажите, как вы вместе стояли на коленях в грязи. Король позабавится.

– Да, – печально кивает Норрис. – Никогда не знаешь, как он все воспримет.

И тут Заплатка начинает вопить. Кардинал – озираясь в поисках подарка – увидел шута и счел того достойным подношением королю. Заплатка, часто говорил Вулси, стоит тысячи фунтов. Шут едет с Норрисом – сейчас самое подходящее время. Четверо слуг пытаются скрутить Заплатку, тот кусает их, отбивается руками и ногами, пока его не бросают на вьючного мула, освобожденного от поклажи. Теперь Заплатка рыдает в голос, икая, ребра ходят ходуном, дурацкие ноги болтаются, плащ порван, перо на шляпе переломилось.

– Ну же, Заплатка, – уговаривает кардинал, – ну же, мой дорогой. Мы будем часто видеться, как только король вернет меня ко двору. Мой милый Заплатка, я напишу тебе письмо, тебе лично. Сегодня же напишу и скреплю своей большой печатью. Король тебя полюбит, он – добрейшая душа во всем христианском мире.

Заплатка воет на одной ноте, как пленник, которого турки посадили на кол.

Дурак-то, говорит он Кавендишу, свалял дурака. Не надо было обращать на себя внимание.


Ишер. Епископ спешивается перед старым донжоном, увенчанным восьмиугольными башенками. Пятьдесят лет назад Уэйнфлит, тогдашний епископ Винчестерский, выстроил здесь четырехэтажную надвратную башню. От башни отходит куртина с галереей наверху, по виду мощная, но все сооружения – из красного и белого кирпича, сложная орнаментальная кладка. Украшение, не защита.

– Это место невозможно укрепить, – говорит он. Кавендиш молчит. – Джордж, вы должны сказать: «Но его и нет нужды укреплять».

Кардинал не был здесь с тех пор, как выстроил Хэмптон-корт. Они выслали вперед гонцов, но сделано ли хоть что-нибудь? Устройте милорда поудобнее, бросает он и направляется прямиком на кухню. В поварни Хэмптон-корта проведена вода, здесь течет только из носа у поваров. Кавендиш прав. Все куда хуже, чем он думал. Кладовые почти пусты, а то немногое, что есть, в основном испорчено. В муке черви. На столе, где раскатывают тесто, – мышиный помет. Скоро Мартинов день, а здесь еще не начинали заготавливать солонину. На кухонную посуду стыдно смотреть. Котел зарос плесенью. У очага греются мальчишки: за несколько монет они с охотой возьмутся скоблить и чистить. Дети любят все новое, а идея чистоты для них, сдается, совершенно нова.

Милорду, думает он, надо есть и пить сейчас, надо будет есть и пить еще… неизвестно сколько. Кухню нужно привести в порядок к предстоящей зиме. Он находит грамотного слугу и начинает диктовать, загибая пальцы на левой руке: во-первых, сделайте то, во-вторых – это. Правой рукой умело разбивает в миску яйца, отцеживая через пальцы тягучий белок и отделяя желтки. «Сколько пролежало это яйцо? Смените поставщика. Мне нужен мускатный орех. Мускатный орех? Шафран?» На него смотрят так, будто он говорит по-гречески. В ушах по-прежнему звучат пронзительные вопли Заплатки. Он возвращается в зал; со стен на него смотрят пыльные ангелы.

Проходит довольно много времени, прежде чем им удается уложить кардинала в некое подобие постели. Где мажордом? Где гофмейстер? Ему уже кажется, будто они с Кавендишем и впрямь последние уцелевшие ветераны долгой кампании. Они остаются в зале – постелей, чтобы лечь, все равно нет – и составляют список первоочередных надобностей. Столовое серебро, чтобы кардиналу не есть из старых оловянных мисок, постельное белье, скатерти, дрова.

– Я пришлю людей разобраться с кухней, – говорит он. – Итальянцев. Поначалу будет ужас что, но недели через три все выправится.

Три недели. Надо бы заставить мальчишек отдраить медную посуду.

– Можем ли мы раздобыть лимоны? – спрашивает он, и одновременно Кавендиш произносит: «Так кто станет лорд-канцлером?»

Интересно, думает он, есть ли здесь крысы.

Кавендиш продолжает:

– Вновь призовут его милость Кентербери?

Через пятнадцать лет после того, как кардинал вытеснил архиепископа с этой должности?

– Нет, Уорхем слишком стар. – (И слишком упрям, слишком противится желаниям короля.) – И не герцог Суффолкский. – (Потому что Чарльз Брэндон не умнее мула Кристофера, хотя дерется и наряжается не в пример лучше.) – Не Суффолк, потому что Норфолк этого не потерпит.

– И наоборот, – подхватывает Кавендиш. – Епископ Тунстолл?

– Нет. Томас Мор.

– Мирянин, человек незнатного рода? Который к тому же против нового брака короля?

Он кивает, да-да, канцлером будет Мор. Королю и прежде случалось доверять свою совесть строгим оценщикам. Возможно, его величество надеется таким образом спастись от самого себя.

– Если король и предложит Мору канцлерский пост – тот ведь откажется?

– Нет.

– Пари? – предлагает Кавендиш.

Они договариваются о закладе и ударяют по рукам. Пари помогает отвлечься от насущных забот: крыс, холода, вопроса, как втиснуть несколько сотен человек из Вестминстера в куда меньший Ишерский дворец. Штат кардинала – если взять главные резиденции и пересчитать всех, от священников и поверенных до метельщиков и прачек, – больше шестисот душ. Три сотни вот-вот прибудут.

– По всему выходит, некоторых придется отпустить, – произносит Кавендиш. – Но у нас нет денег, чтобы с ними расплатиться.

– Будь я проклят, если мы отпустим их без жалованья, – говорит он, а Кавендиш замечает:

– Думаю, вы так и так прокляты. После того, как высмеивали мощи.

Они переглядываются и начинают хохотать. По крайней мере, вина хватает, погреба полны, и это хорошо, замечает Кавендиш, потому что пить нам тут еще много недель.

– Что, по-вашему, имел в виду Норрис? – спрашивает Джордж. – Как король мог отстранить милорда кардинала, если не хотел его отстранять? Почему уступил врагам милорда? Разве король не властен над своими врагами?

– Хотелось бы верить.

– Или это она? Наверняка она. Король ее боится. Она ведьма.

Он говорит, не глупите. Кавендиш отвечает, точно ведьма, так говорит герцог Норфолк, ее дядя – кому еще знать.

Два часа, потом три; на душе странная легкость от мысли, что не надо ложиться, потому что лечь негде. Незачем собираться домой: у него не осталось ни дома, ни семьи. Куда лучше пить с Кавендишем в уголке огромного зала, дрожа от холода, усталости и неуверенности в завтрашнем дне, чем думать о своих утратах.

– Завтра, – объявляет он, – приедут из Лондона мои клерки, и мы попытаемся выяснить, что у милорда осталось. Задача непростая, потому что все бумаги изъяты. Кредиторы остановят платежи, как только узнают о случившемся. Правда, французский король платит кардиналу пенсион и, насколько я помню, сильно задолжал. Возможно, Франциск захочет прислать его милости мешок с золотом под обещание будущих услуг. А вы… вы можете порыскать по округе.


Утром, чуть свет, Кавендиш – осунувшийся, с запавшими глазами – садится на коня.

– Раздобудьте нам хоть что-нибудь. Во всем королевстве едва ли найдется человек, не обязанный милорду кардиналу хоть чем-либо.

Конец октября, солнце – монетка, едва подброшенная над горизонтом.

– Не давайте ему унывать, – просит Кавендиш. – Говорите с ним. Напоминайте о словах Гарри Норриса.

– Езжайте. Если увидите угли, на которых зажарили святого Лаврентия, прихватите их с собой – они тут пригодятся.

– Не надо, – умоляет Кавендиш. После вчерашнего Джордж вполне готов к шуткам насчет святых мучеников, но с похмелья больно смеяться. А не смеяться тоже больно. Лошадь перебирает копытами. Джордж роняет голову, в глазах – растерянность.

– Как до такого могло дойти? Милорд кардинал на коленях в грязи. Как это случилось, ради всего святого?

Он говорит:

– Шафран. Изюм. Яблоки. И кошек. Раздобудьте кошек, больших и голодных. Я не знаю, Джордж, откуда они берутся? О, погодите! Не сможем ли мы достать куропаток?

Если будут куропатки, их можно разделать и грудки обжарить прямо за столом. Нужно, чтобы все готовили под нашим присмотром; и тогда, если мы постараемся, милорда кардинала не отравят.

II Потаенная история Британии

1521–1529 гг.

Давным-давно, в незапамятные времена, правил в Греции царь, у которого было тридцать три дочери. Сестры взбунтовались и убили своих мужей. Горюя, что породил таких непокорных дочерей, но не желая губить собственную плоть и кровь, царь посадил их на корабль без руля и доверил морским волнам.

Еды на корабле было на полгода. К концу этого срока течения и ветра унесли царевен за пределы известных земель и прибили к острову, окутанному туманом. Он не имел названия, и старшая из сестер-убийц дала ему свое имя: Альбина.

За полгода царевны изголодались по любовным утехам, однако на острове не было людей, только демоны.

Тридцать три царевны сошлись с демонами и породили великанов, которые в свой черед переженились на собственных матерях. Их потомство заселило весь остров. У них не было священников, не было церквей и законов. Не умели они и вести счет годам.

Через восемь столетий троянец Брут положил конец правлению великанов.

Брут, праправнук Энея, появился на свет в Италии. Мать его не пережила родов, отца он случайно застрелил на охоте. Брут бежал в Грецию, где стал вождем у троянцев, живших там в рабстве. Вместе они отправились на север; ветер и течения прибили их к тому же острову, куда столетьями раньше вынесло царевен. Здесь беглецам пришлось вступить в бой с великанами, возглавляемыми Гогмагогом. Троянцы одержали победу и сбросили Гогмагога в море.[14]

Откуда ни посмотри, все начинается с кровопролития. Брут и его потомки правили островом до прихода римлян. Прежде чем стать городом Луда[15], Лондон звался Новой Троей. А мы были троянцами.

Некоторые утверждают, что Тюдоры вписаны в эту кровавую и демоническую историю; они происходят от Брута по линии Константина, чья мать, святая Елена, была дочерью бриттского вождя.

Артур, верховный король Британии, приходился Константину внуком. Он был женат на женщинах по имени Гвиневера числом от одной до трех и похоронен в Гластонбери, но на самом деле не умер и однажды вернется.

В лето 1486-е родился его благословенный потомок, принц Артур Английский, старший сын Генриха – первого короля из династии Тюдоров. Этот Артур женился на арагонской принцессе Екатерине, умер в пятнадцать лет и похоронен в Вустерском соборе. Будь он жив, он бы сейчас правил Англией. Его младший брат Генрих был бы, вероятно, архиепископом Кентерберийским и не домогался (по крайней мере, мы благочестиво в это верим) женщины, о которой кардинал не слышал ничего хорошего; женщины, на которую его милости стоило обратить внимание задолго до прихода разгневанных герцогов – и в чью историю ему следовало бы хорошенько вникнуть, не дожидаясь королевской опалы.

За каждой историей – другая история.


Упомянутая дама появилась при дворе на Рождество 1521 года и танцевала в желтом платье. Ей было… дай бог памяти… лет двадцать? Дочь дипломата Томаса Болейна, она росла при бургундском дворе в Мехелене и Брюсселе, затем в свите королевы Клод разъезжала по дивным замкам Луары, потому и на родном языке говорит с едва уловимым акцентом, вставляя французские словечки, когда делает вид, будто не может вспомнить английского. На Масленицу она танцует в придворном спектакле. Дамы наряжены Добродетелями, и ей досталась роль Упорства, которую она исполняет с большим изяществом, но чуть торопливо; на губах блуждает самодовольная улыбка, в чертах сквозит неприступность. С тех пор за ней увивается много захудалых джентльменов и один отнюдь не захудалый. Пополз слушок, будто она выходит замуж за Гарри Перси, наследника герцога Нортумберлендского.

Кардинал вызывает к себе ее отца:

– Сэр Томас Болейн, побеседуйте с вашей дочерью, или я с ней побеседую. Мы привезли ее из Франции, чтобы выдать замуж в Ирландию, за наследника Батлеров.[16] Почему она медлит?

– Батлеры… – начинает сэр Томас.

– Да? Так что Батлеры? Если дело за ними, я разберусь. А хочу я знать вот что: это по вашей указке она связалась с тем глупым мальчишкой? Поскольку, сэр Томас, позвольте мне сказать со всей откровенностью: я такого не потерплю. Король такого не потерпит. Шашням следует немедленно положить конец.

– Последние несколько месяцев я почти не бывал в Англии. Вашей милости не следует думать, будто я здесь как-то замешан.

– Мне лучше известно, что мне следует думать. Так больше вам сказать нечего? Кроме того, что вы не способны приглядеть за собственными детьми?

Сэр Томас усмехается и разводит руками, намереваясь отпустить замечание про нынешнюю молодежь, но кардинал не дает ему открыть рот. Кардинал подозревает – и высказывает свои подозрения вслух, – что юной особе не по душе скудная обстановка Килкенни и не по нраву редкие увеселения, доступные в тех краях, если раз в сезон отправиться по ужасной дороге в Дублин.

– Кто это? – спрашивает Болейн. – Там, в углу?

Кардинал отмахивается:

– Один из моих стряпчих.

– Пусть уйдет.

Кардинал вздыхает.

– Он записывает наш разговор?

– Томас, вы записываете? – спрашивает кардинал. – Если да, то перестаньте, пожалуйста.

Половину мужчин в Англии зовут Томасами. Позже Болейн не сумеет вспомнить наверняка, действительно ли это был он.

– Послушайте, милорд… – Дипломат использует весь богатейший диапазон своего голоса, сейчас регистр – прямодушие, улыбка словно говорит: ну же, Вулси, мы оба с вами люди взрослые, светские, нам ни к чему друг перед другом притворяться. – Они молоды. – Движение руки, долженствующее подчеркнуть искренность. – Молодому человеку она приглянулась. Ничего удивительного. Мне пришлось с ней поговорить. Она все поняла. Она знает свое место.

– Вот и хорошо, – говорит кардинал, – потому что ее место внизу. Я о родовитости, а не о том, что бывает теплой ночью на сеновале.

– Молодой человек не принял отказа. Его хотят женить на Мэри Тэлбот, но… – Болейн сопровождает свои слова беспечным смешком, – молодой человек не хочет. Молодой человек считает, что вправе сам выбрать себе жену…

– Выбрать жену! – взрывается кардинал. – В жизни не слышал ничего подобного! Он что, пастух или землепашец? Ему предстоит оборонять наш север. Либо он осознает свою ответственность, либо простится с наследством. Дочь Шрусбери – самая подходящая для него партия, я сам ее выбрал, а король одобрил предстоящий союз. И уверяю вас, граф Шрусбери не станет смотреть сквозь пальцы на шутовские выходки дочкиного жениха.

– Затруднение в том… – Болейн выдерживает дипломатическую паузу, – что Гарри Перси и моя дочь, кажется, зашли слишком далеко.

– Что? – восклицает кардинал. – Вы хотите сказать, мы все-таки говорим о сеновале в теплую ночь?

Он наблюдает из темного угла и думает: Болейн феноменально хладнокровен.

– Насколько я понял с их слов, они обручились перед свидетелями. И как это теперь отменить?

Кардинал грохает кулаком по столу:

– Я вам объясню как! Я вызову его отца с границы, и, если блудный сын не послушается родителя, не видать ему наследства, как своих блудных ушей. У графа есть другие сыновья, получше. А вы, если не хотите, чтобы Батлер отказался от вашей дочки и она осталась у вас на шее старой девой, забудьте и думать про всякие обручения и свидетелей. Знаю я этих свидетелей: когда я за ними пошлю, они все попрячутся. Так что я больше не желаю об этом слышать. Обручение. Свидетели. Контракты. Силы небесные!

Болейн по-прежнему улыбается. Чтобы сохранять улыбку на лице, требуется усилие каждой мышцы крепкого, жилистого тела.

– Я не спрашиваю, – безжалостно продолжает кардинал, – советовались ли вы по этому поводу со своими родичами Говардами. Мне не хочется думать, что вы затеяли вашу авантюру с их одобрения. Меня бы очень огорчило, если бы выяснилось, что герцог Норфолк ее одобрил. Очень, очень огорчило. Так что не рассказывайте мне, ладно? Идите к родичам и попросите дать вам на сей раз добрый совет. Отправьте дочь в Ирландию, пока Батлеры не прослышали, что она – порченый товар. Я не стал бы такого говорить, но придворным сплетникам не укажешь.

На лице у сэра Томаса горят алые пятна.

– Вы закончили, милорд кардинал?

– Да. Ступайте.

Болейн поворачивается в вихре темного шелка. Глаза блестят – неужели в них слезы гнева? В комнате темно, но он, Томас Кромвель, очень зорок.

– Ах да, минуточку, сэр Томас. – Слова кардинала настигают и, как аркан, разворачивают жертву. – Так вот, сэр Томас, не забывайте свою родословную. Семейство Перси – одно из знатнейших в стране. Вам, конечно, очень повезло взять жену из Говардов, но ведь Болейны, если не ошибаюсь, раньше занимались торговлей? Ваш предок был лорд-мэром Лондона, не так ли? Или я спутал ваш род с более именитыми Болейнами?

Красные пятна исчезли с лица сэра Томаса; сейчас оно бледно, словно дипломат от гнева вот-вот лишится чувств. Покидая комнату, сэр Томас шепчет: «Сын мясника», а проходя мимо стряпчего – который сидит, сложив тяжелые руки на столе, – бросает: «Пес мясника».


Дверь хлопает.

Кардинал говорит:

– Выходи, пес.

Его милость смеется, подперев голову руками:

– Смотрите и учитесь, Томас. Вам не исправить свою родословную – а, видит Бог, она еще постыднее моей. Трюк в том, чтобы напоминать им об их же собственных мерках. Придумали правила – не обижайтесь, когда я строже других требую эти правила соблюдать. Перси выше Болейнов. И пусть не воображает о себе лишнего!

– Разумно ли злить людей?

– Конечно нет. Однако я устаю от трудов, и мне надо иногда позабавиться. – Кардинал смотрит на него ласково, и это наводит на подозрение, что следующая забава сегодняшнего вечера (после того, как Болейн изорван в клочья и брошен на землю, словно апельсиновая кожура) – наставительная беседа с Томасом Кромвелем. – К кому следует проявлять почтение? К Перси, Стаффордам, Говардам, Тэлботам, да. Если уж дразнить их, то берите палку подлиннее. А Болейн… в фаворе у короля, да и вообще способный малый. Вот почему я вскрываю все письма сэра Томаса вот уже много лет.

– В таком случае милорду известно… о нет, простите, вам такое слушать негоже.

– Что? – спрашивает кардинал.

– Всего лишь сплетни. Я бы не хотел вводить вашу милость в заблуждение.

– Нельзя говорить и не говорить. Выкладывайте.

– Да просто женщины болтают. Мастерицы. Жены суконщиков. – Он ждет, улыбаясь. – Я уверен, вашей милости не до бабских пересудов.

Кардинал со смехом встает из кресла, тень прыгает по стене. Рука стремительно тянется вперед, вседосягающая, словно десница Божья.

Однако, когда Бог сжимает пальцы в кулак, они хватают воздух. Человек, только что стоявший напротив, теперь на другом конце комнаты, у стены.

Тень колышется и замирает. Кардинал неподвижен. Стена ловит ритм его дыхания. Кардинал склоняет голову (волосы в свете камина окружены нимбом), смотрит в пустую горсть. Растопыривает исполинскую, в отблесках пламени пятерню. Упирается ею в стол, и она исчезает, сливается с камчатной скатертью. Лицо кардинала в тени.

Он – Томас, а также Томос, Томмазо и Томаэс Кромвель – вбирает все свои былые образы в нынешнее тело и осторожно возвращается на прежнее место. Его единственная тень скользит по стене – гость, неуверенный, что ему рады. Который из Томасов увидел нацеленный в грудь удар? В такие мгновения тело действует по памяти. Ты отпрыгиваешь, пригибаешься, бежишь; или прошлое выбрасывает твой кулак без посредства воли. А если бы у тебя в руке был нож? Так и происходят убийства.

Он что-то говорит, кардинал что-то говорит. Оба умолкают. Кардинал опускается в кресло. Он мгновение медлит, потом тоже садится. Его милость произносит:

– Я и впрямь хотел узнать лондонские сплетни, но не собирался их из вас выбивать.

Кардинал некоторое время изучает бумаги на столе, давая неловкости пройти, а когда заговаривает, то уже совсем другим тоном – беспечным, словно рассказывает после ужина забавный анекдот:

– У моего отца был знакомый… точнее, покупатель… с очень красным лицом. Вот таким. – Трогает для иллюстрации рукав. – Ревелл его звали, Майлс Ревелл. – Рука снова ложится на темную камчатную скатерть. – Добропорядочный горожанин, любитель пропустить стаканчик рейнского. Только я почему-то вообразил, будто он пьет кровь… может, нянька мне сказала, может, кто-то из детей. Когда отцовские подмастерья узнали… по моей глупости, конечно, потому что я плакал от страха… они завели обыкновение кричать: «Ревелл идет, сейчас будет пить кровь, беги, Томас Вулси, спасайся!» Я убегал, будто за мной черт гонится, на другой конец рынка. Странно, что не угодил под телегу. – Кардинал берет со стола восковую печать, вертит, кладет на место. – Даже и теперь, когда я вижу краснолицего человека – например, герцога Суффолка, – мне хочется плакать. – Пауза. – Итак, Томас… неужто клирик не может встать без того, чтобы его сочли кровопийцей? – Снова берет печать, вертит в руках, отводит взгляд, продолжает, явно забавляясь. – Пугаетесь ли вы епископов? А приходских священников? Дрожите ли при виде настоятеля?

Он говорит:

– Как это называется? Я не знаю английского слова. Эсток…

Может быть, и нет английского слова для узкого клинка, который вгоняют под ребра. Кардинал спрашивает:

– И это было?…

Это было двадцать лет назад. Урок усвоен накрепко. Ночь, лед, застывшее сердце Европы; лес, озеро, серебристое под зимними звездами; комната, свет камина, скользнувшая по стене тень. Он не видел убийцу, только движение тени.

– И все равно, – продолжает кардинал. – Я не встречался с мастером Ревеллом сорок лет. Он небось давно в могиле. А тот человек?… Тоже давно мертв?

Деликатнейший из всех мыслимых способов полюбопытствовать у собеседника, есть ли за ним убийство.

– Да, милорд. Горит в аду, если вашей милости угодно.

Вулси улыбается – не из-за упоминания ада, а из-за учтивого признания широты своей власти:

– Значит, всякий, поднявший руку на юного Кромвеля, повинен геенне огненной?

– Вы бы его видели, милорд. Он был так грязен, что в чистилище его бы не пустили. Кровь Агнца, как нас учат, спасает грешников, но даже она не отмыла бы того малого дочиста.

– Я за то, чтобы в мире было как можно меньше грязи. – Вулси смотрит печально. – Вы ведь исповедались?

– Это было давно.

– Вы, конечно, исповедались?

– Милорд кардинал, я был солдатом.

– Солдаты чают Царствия Небесного.

Он смотрит Вулси в лицо. Поди пойми, во что кардинал верит.

– Мы все его чаем.

Как там в считалочке? Солдат, моряк, король, босяк.

– Итак, вы в юности были не сахар, – говорит кардинал. – Ça ne fait rien [17]. A тот грязный малый, который на вас напал… он ведь не был духовным лицом?

Улыбка.

– Я не спрашивал.

– Да, странные шутки выкидывает с нами память. Томас, я постараюсь в вашем присутствии не совершать резких движений, и все у нас будет хорошо.

И все же Вулси продолжает его разглядывать: удивление еще не улеглось. Они знакомы совсем недавно, и кардинал только-только – быть может, как раз сегодня вечером – взялся придумывать ему характер. В грядущие годы Вулси будет говорить: «Я часто сомневаюсь, так ли хорош монашеский идеал, особенно для молодых. Взять хотя бы моего слугу Кромвеля – он всю юность провел в тиши, почти исключительно за молитвой, постом и чтением Отцов Церкви. Потому-то теперь он такой буйный».

А когда собеседники, смутно припоминая человека исключительной сдержанности, удивятся: «Ваш слуга Кромвель? Неужто?» – кардинал будет отвечать, качая головой: «Разумеется, я пытаюсь загладить его выходки. Когда он бьет окна, я приглашаю стекольщика. А что до девушек, попавших в беду… я плачу бедняжкам из своего кармана».

Однако сейчас кардинал занят другим. Большие руки сцеплены, будто пытаются задержать уходящий вечер.

– Итак, Томас, вы собирались пересказать мне сплетни.

– Из того, сколько шелка заказывает король у торговцев тканями, женщины делают выводы, что у его величества новая… – Он не заканчивает фразу. – Милорд, как вы называете шлюху, если она – дочь рыцаря?

– Ммм… – задумчиво тянет кардинал, вникая в проблему. – В лицо – «миледи». За глаза… а как ее имя? Что за рыцарь?

Он кивает на то место, где десять минут назад стоял Болейн.

Кардинал подается вперед:

– Почему вы не сказали сразу?

– Как я мог?

Кардинал кивает, соглашаясь, что вклиниться с такой щекотливой темой в разговор было бы непросто.

– Но это не та Болейн, которая с Гарри Перси. Ее сестра.

– Ясно. – Кардинал снова откидывается в кресле. – Конечно.

Мария Болейн – миниатюрная блондиночка, по слухам переспавшая со всем французским двором. Теперь она при английском дворе: всем улыбается, со всеми мила, не то что вечно хмурая младшая сестрица, ходящая за ней как тень.

– Конечно, я наблюдал, на ком его величество задерживает взгляд, – говорит кардинал. Кивает самому себе. – Так, значит, теперь они близки? Знает ли королева? Или вы не в курсе?

Он утвердительно склоняет голову.

– Екатерина – святая, – со вздохом произносит кардинал. – Впрочем, будь я королевой и святой, я бы, наверное, не тревожился из-за Марии Болейн. Подарки, значит? Не слишком роскошные, говорите? В таком случае мне ее жаль. Ей надо спешить извлечь из расположения монарха хоть какие-то выгоды, пока он не остыл. Не то чтобы у короля сейчас было так много интрижек, но говорят… говорят, когда его величество был молод и еще не король, именно супруга Болейна сделала его из девственника мужчиной.

– Элизабет Болейн? – Он удивлен, что случается не так часто. – Мать нынешней?

– Она самая. Возможно, король не стремится к разнообразию. Впрочем, я никогда не верил этому слуху… Будь мы по ту сторону… – кардинал указывает в направлении Дувра, – мы бы и не пытались считать женщин короля. Рассказывают, мой друг Франциск однажды подошел к даме, с которой перед тем провел ночь, поцеловал ей ручку, спросил, как ее зовут, и выразил надежду, что они познакомятся поближе. – Его милость встряхивает головой, довольный, что история произвела впечатление. – Впрочем, из-за Марии Болейн неприятностей не будет. Она покладистая. Король мог выбрать и похуже.

– Однако семейство захочет что-нибудь за это получить. Что доставалось прежним?

– Возможность услужить государю. – Кардинал умолкает и что-то записывает – видимо, заметку для памяти: «Узнать, чего может добиться Болейн, если вежливо попросит». Поднимает голову. – Так мне в беседе с Томасом Болейном следовало быть… как бы это сказать?… немного помягче?

– Не думаю, что милорд мог вести себя еще ласковее. Я видел, с каким лицом сэр Томас отсюда вышел. Воплощение блаженного довольства.

– Томас, впредь, если услышите любые лондонские слухи… – кардинал трогает камчатную скатерть, – сразу сообщайте мне, от кого бы они ни исходили. Не тревожьтесь, достойны ли они моих ушей, – тревожиться буду я. А я обещаю никогда на вас не нападать. Честное слово.

– Я уже забыл.

– Сомневаюсь, учитывая, что вы помнили урок все эти годы. – Кардинал откидывается в кресле, произносит задумчиво: – По крайней мере, она замужем. – (Имеется в виду Мария Болейн.) – Так что, если она понесет, король может признать ребенка или не признать, как захочет. У него уже сын от дочери Джона Блаунта, а лишние бастарды его величеству ни к чему.

Многочисленные побочные дети – помеха монарху, как учит история и пример соседних народов. Матери соперничают за влияние, интригуют, чтобы сделать своих детей законными наследниками. Сын, которого Генрих признал, зовется Генри Фицрой. Это красивый белокурый мальчуган, точная копия родителя. Отец сделал его герцогом Сомерсетским и герцогом Ричмондским; мальчик, не достигший и десяти лет, уже сейчас знатнее всех дворян Англии.

Королева Екатерина, у которой все сыновья умерли, переносит это стоически; другими словами, она страдает.


Выходя от кардинала, он мучительно злится. К себе давнишнему – полумертвому мальчишке на мощеном дворе в Патни – у него жалости нет, только легкая досада: отчего тот не встает? К юнцу, который по-прежнему готов был лезть в драку или, по крайней мере, оказывался в таких местах, где дерутся, он испытывает что-то вроде презрения с примесью легкой тревоги. Таков мир: нож во тьме, мельканье, замечаемое краем глаза, череда предостережений, вошедших в плоть. Он напугал Вулси, а это не дело. Его работа, как он ее для себя определил, – снабжать кардинала сведениями, умерять кардинальский нрав, подыгрывать шуткам. Просто все неудачно сошлось. Если бы кардинал не двигался так быстро! Если бы он сам не был как на иголках из-за того, что не сумел вовремя подать знак насчет Болейна. Беда Англии, думает он, что у нас слишком мало жестов. Надо выработать условный сигнал: «Полегче, ваш государь кувыркается с дочерью этого человека!» Странно, что итальянцы не придумали такого жеста. А может, придумали, просто он не знает.


В 1529 году, когда милорда кардинала постигнет королевская немилость, он будет вспоминать тот вечер.

Они в Ишере, ночь без огня и света, великий человек лежит в своей (вероятно, сырой) постели, рядом лишь один товарищ по несчастью – Джордж Кавендиш. Что было потом, спрашивает он Джорджа, с Гарри Перси и Анной Болейн?

История известна ему лишь в сухом пересказе кардинала. Джордж говорит:

– Я вам расскажу, как это было. Сейчас. Встаньте, мастер Кромвель.

Он встает.

– Чуть левее. Кем вы хотите быть? Милордом кардиналом или юным наследником?

– А, так мы разыгрываем пьесу? Наследником. Кардинала мне не потянуть.

Кавендиш просит его чуть повернуться от окна, за которым ночь и голые деревья – единственные зрители пьесы. Он смотрит в темную комнату, как если бы и впрямь различал призрачные фигуры из прошлого.

– Можете сделать взволнованное лицо? – спрашивает Кавендиш. – Как будто вы приготовили дерзкую речь, но не смеете открыть рот? Нет-нет, не так. Вы молоды, нескладны, вы смотрите в пол и покраснели до ушей. – Вздох. – Думаю, вы никогда в жизни не краснели, мастер Кромвель. Вот гляньте. – Кавендиш мягко берет его за плечи. – Давайте поменяемся ролями. Сядьте вот сюда. Вы – кардинал.

И тут же Джордж преображается: стискивает пальцы, переступает с ноги на ногу, только что не плачет – становится мямлящим Гарри Перси, влюбленным юнцом.

– Почему я не могу на ней жениться? Пусть она простая девушка…

– Простая? – переспрашивает он. – Девушка?

Кавендиш гневно сверкает глазами:

– Кардинал бы в жизни такого не сказал!

– Тогда бы не сказал, согласен.

– Теперь я снова Гарри Перси. «Пусть она простая девушка, а ее отец – всего лишь рыцарь, у них хороший род…»

– Она ведь доводится королю кем-то вроде кузины?

– Кем-то вроде кузины?! – Кавендиш от возмущения выходит из роли. – Перед милордом лежала бы подробнейшая родословная, составленная герольдмейстерами!

– Так что мне делать?

– Просто играть! Итак, ее предки не такого уж низкого рода, упорствует юный Перси. Но чем больше мальчишка спорит, тем больше сердится кардинал. Гарри говорит, мы заключили брачный договор, это все равно что венчание…

– А что, правда? В смысле, они и впрямь заключили брачный договор?

– Да, в том-то вся суть. Самый что ни на есть законный.

– И что ответил милорд кардинал?

– Он ответил: милый мой, что я слышу? Если вы и впрямь заключили какую-то мнимую сделку, о ней придется доложить королю. Я пошлю за вашим отцом, и мы вместе аннулируем эту блажь.

– И что сказал Гарри Перси?

– Почти ничего. Повесил голову.

– Интересно, девушка его хоть сколько-нибудь уважала?

– Ничуть. Ей нравился титул.

– Ясно.

– Итак, когда с севера приехал отец… Вы будете графом или юношей?

– Юношей. Теперь я знаю, как себя вести.

Он встает и делает пристыженное лицо. Судя по всему, граф с кардиналом долго разговаривали в галерее, потом выпили по бокалу вина. Видимо, довольно крепкого. Граф некоторое время расхаживал по галерее, потом сел, говорит Кавендиш, на скамью, где лакеи отдыхают между переменами блюд. Потребовал к себе наследника и распек при слугах.

– «Сэр, – говорит Кавендиш, – вы всегда были гордым, заносчивым, высокомерным и крайне расточительным мотом». Неплохое начало, а?

– Мне нравится, как вы все воспроизводите дословно, – говорит он. – Вы тогда же и записали? Или позволили себе долю художественного вымысла?

Кавендиш смущен:

– Разумеется, никто не может тягаться с вами памятливостью, мастер Кромвель. Милорд кардинал спрашивает что-нибудь по счетам, и вы сразу называете цифры.

– Может, я выдумываю их на ходу.

– Ну уж нет! – возмущается Кавендиш. – Вы бы так долго не продержались.

– Это мнемоническая система. Я научился ей в Италии.

– Многие люди, в этом доме и в других, немало бы отдали, чтобы узнать все, чему вы научились в Италии.

Он кивает. Конечно отдали бы.

– Так на чем мы остановились? Гарри Перси, по вашим словам, практически женатый на леди Анне Болейн, стоит перед отцом, и тот говорит…

– Что, если неблагодарный сын унаследует титул, это погубит их знатный род. Что Гарри станет последним графом Нортумберлендом. «Благодарение Небесам, – говорит он, – у меня довольно и других сыновей». Граф развернулся и вышел. Сын остался в слезах. Кардинал все-таки женил его на Мэри Тэлбот, и теперь их жизнь тосклива, как утро Пепельной среды. А леди Анна сказала – ну и смеялись же мы тогда! – сказала, что если сможет устроить кардиналу какую-нибудь неприятность, то непременно устроит. Представляете, как мы хохотали? Какая-то, простите за выражение, замухрышка, дочь рыцаря, угрожает милорду кардиналу! Она, видите ли, обижена, что ей не дали выйти замуж за графа! Но мы не знали, что она будет возвышаться и возвышаться.

Он улыбается.

– Так скажите мне, – просит Кавендиш, – где мы просчитались? Погодите, я сам скажу. Мы все – кардинал, юный Гарри Перси, его отец, вы, я – не понимали главного. Когда король говорил, что мистрис Анна не должна выходить за Нортумберленда, он уже тогда присмотрел ее для себя.

– Был со старшей, а думал про младшую?

– Да-да!

– Занятно, – говорит он, – как так получается: все думают, будто знают королевские желания, а его величество на каждом шагу встречает препоны?

Препоны и досадные разочарования. Леди Анна, которую Генрих выбрал забавой на время, пока будет избавляться от старой жены и ждать приезда новой, не допускает короля до себя. Как она смеет? Все в недоумении.

Кавендиш расстроен, что они не продолжают пьесу:

– Вы, должно быть, устали.

– Нет, просто задумался. Как вышло, что милорд кардинал… – Ему хочется сказать «дал маху», но это чересчур непочтительно. – Так что было дальше?


В мае 1527 года кардинал с тяжелым сердцем открывает судебное заседание, чтобы рассмотреть законность королевского брака. Суд тайный, королеву не пригласили, нет даже ее представителей; считается, будто она ничего не знает, зато вся Европа в курсе. Генриху указано прибыть лично и предъявить разрешение на брак с вдовой брата. Король уверен, что суд найдет в документе какие-нибудь огрехи. Кардинал готов объявить, что законность брака под сомнением. Однако, объясняет его милость королю, легатский суд может сделать лишь этот предварительный шаг, поскольку Екатерина, без сомнения, будет апеллировать к Риму.

Насколько известно, Екатерина и король шесть раз ждали наследника.

– Я помню зимнее дитя, – говорит Вулси. – Вы, Томас, как я понимаю, тогда были не в Англии. Схватки начались преждевременно, точно на переломе года, и принц родился недоношенным. Ему было меньше часа, когда я взял его на руки. В комнате ярко пылал камин, за окном валил снег, к трем часам стемнело, а к утру все следы зверей и птиц замело, а с ними остались в прошлом и наши горести. Мы называли его Новогодним принцем. Говорили, что он будет самым богатым, самым красивым, самым обожаемым. Весь Лондон ликовал, на улицах жгли костры… Принц прожил пятьдесят два дня, и я считал каждый. Думаю, выживи он, наш король был бы… нет, не лучше, потому что лучшего государя просто невозможно вообразить… но более в мире с Богом.

Следующий ребенок – мальчик – умер через час после рождения. Через год, в 1516 году, родилась девочка, принцесса Мария, маленькая, но здоровая. На следующий год у королевы случился выкидыш (снова мальчик). Еще одна маленькая принцесса прожила всего несколько дней; ее звали бы Елизаветой, в честь матери короля.

Иногда, говорит кардинал, король вспоминает свою мать, Елизавету Плантагенет, и в глазах его величества стоят слезы. Она, как вы знаете, отличалась редкой красотой и с удивительной кротостью переносила все ниспосланные Богом несчастья. У них с прежним королем было много детей; некоторые умерли. Но все же, говорит король, мой брат Артур родился у батюшки с матушкой в первый же год, а вскоре появился и второй сын – я. Так почему у меня после двадцати лет брака лишь одна слабенькая дочь, которую может погубить любой сквозняк?

К тому времени они, прожившие столько лет в супружестве, раздавлены сознанием греха. Быть может, говорят некоторые, развод и впрямь будет избавлением для обоих? «Вряд ли Екатерина так думает, – говорит кардинал. – Если у королевы есть на совести грех, поверьте мне, она его отмолит. На это уйдет еще двадцать лет».

В чем я провинился? – спрашивает кардинала король. В чем я провинился, в чем она провинилась, в чем провинились мы оба? Кардинал не знает, что ответить, хоть и сочувствует добрейшему государю всем сердцем. Отвечать нечего, а в самом вопросе есть доля неискренности. Кардинал думает (хотя признается в этом лишь своему поверенному, дома, с глазу на глаз), что ни один здравомыслящий человек не может верить в столь прямолинейно-мстительного Бога, а король в остальном мыслит вполне здраво.

– Давайте посмотрим на примеры, – говорит кардинал. – Возьмите Джона Колета, настоятеля собора Святого Павла, видного ученого-богослова. Все его братья и сестры – числом двадцать один – умерли в младенчестве. Можно было бы подумать, что сэр Генри Колет с супругой – неслыханные грешники, поношение всего христианского мира, коли Господь их так сурово покарал. Однако сэр Генри был лорд-мэром Лондона…

– Дважды.

– …и нажил весьма значительное состояние, то есть ничуть не обойден Божьими милостями, а, напротив, явно снискал благоволение в очах Всевышнего.

Не рука Господня убивает наших детей, а болезни, голод и войны; крысиные укусы и миазмы от чумных ям; недород, как в этом году и прошлом; нерадение кормилиц. Он спрашивает у Вулси:

– Сколько сейчас королеве?

– Будет сорок два, если не ошибаюсь.

– И король утверждает, что она больше не может иметь детей? Моя мать родила меня в пятьдесят два.

Кардинал спрашивает: «Вы уверены?» – и заливается смехом – веселым, беспечным, наводящим на мысль, что хорошо быть князем церкви.

– Во всяком случае, около того. За пятьдесят.

– И она не умерла родами? Что ж, поздравляю. Но не рассказывайте об этом никому, ладно?

Живой итог беременностей королевы – крохотная Мария, не целая принцесса, а скорее две трети. Он видел ее, когда был при дворе с кардиналом, и подумал, что Мария ростом с его Энн, которая года на два-три младше.

Энн Кромвель – крепенькая девчушка. Она могла бы съесть принцессу на завтрак. Как Бог апостола Павла, она не взирает на лица, и ее глаза, маленькие и цепкие, как у отца, холодно скользят по тем, кто ей перечит. В семье любят шутить о том, какие порядки заведет в Лондоне Энн, когда станет лорд-мэром. Мария Тюдор – умненькая кукла, бледная и рыжеволосая; она говорит важнее и рассудительнее, чем иной епископ. Ей было всего десять, когда король отправил ее в Ладлоу – держать там двор в качестве принцессы Уэльской. Туда, в Ладлоу, Екатерина приехала после венчания, там скончался ее муж Артур, там она сама едва не умерла от английской потовой лихорадки и лежала, ослабевшая и всеми позабытая, пока супруга старого короля за свой счет не распорядилась доставить ее в Лондон на носилках. Екатерина не выказала горя от разлуки с дочерью, как не выказывала многого другого. Она сама – дочь царствующей королевы. Почему бы Марии не править Англией? Екатерина сочла это знаком, что король успокоился по поводу престолонаследия.

Теперь она знает, что ошибалась.


Как только тайные слушания созваны, Екатерина выплескивает все наболевшие обиды. По ее словам, главный виновник – кардинал. «Я вам говорил, – заметил Вулси. – Я вам сказал, что так будет. Заподозрить короля? Нет, такого у нее и в мыслях нет. Король в ее глазах безупречен».

С самого своего возвышения, утверждает королева, Вулси пытался оттеснить ее с законного места доверенной советчицы Генриха. Он делал все, говорит она, чтобы я ничего не знала о королевских планах и чтобы он, кардинал, единолично всем заправлял. Он не давал мне встречаться с испанским послом. Окружил меня своими шпионами – мои фрейлины передают ему каждое мое слово.

Я никогда не оказывал предпочтения одной стороне, устало говорит кардинал, ни императору, ни французам: я искал только мира. Я не препятствовал ей встречаться с испанским послом, лишь выдвинул очень скромное и разумное требование: чтобы они не беседовали наедине, и я знал, какую ложь посол ей нашептывает. Что до фрейлин, это английские дамы, имеющие полное право служить своей государыне; с какой стати, прожив в Англии тридцать лет, окружать себя одними испанками? И как бы я оттеснил ее от короля? Да я только и слышал: «Это надо показать королеве» и «Давайте посоветуемся с Екатериной – прямо сейчас к ней и пойдем». Еще не было женщины, столь внимательной к нуждам своего господина.

Она и сейчас знает королевские нужды, только, впервые в жизни, не хочет до них снизойти.

Должна ли супруга покоряться в том, что лишит ее статуса супруги? Он, Кромвель, восхищается Екатериной. Приятно смотреть, как она плывет по дворцу, величественная, дородная, затянутая в платья, столь густо ощетинившиеся драгоценными камнями, словно ее туалеты предназначены не для украшения, а для защиты от мечей. Золотисто-каштановые волосы давно потускнели и пронизаны сединой; они выглядывают из-под жесткого чепца, словно крылья смиренного воробышка. Под одеждой у королевы – холщовая нижняя рубаха францисканской монахини. Всегда старайтесь выяснить, говорит Вулси, что у людей под одеждой. В юности такие слова его бы удивили: тогда он думал, что у людей под одеждой – тело.


Есть много прецедентов, говорит Вулси, которые могут помочь королю в нынешнем затруднении. Людовику XII разрешили аннулировать первый брак. Если брать ближе, сестра Генриха, Маргарита, развелась со вторым мужем и вышла замуж в третий раз. А близкий друг короля, Чарльз Брэндон, женатый на младшей сестре его величества Марии, расторг брачный договор с первой супругой при обстоятельствах, в которые лучше не вникать.[18]

Однако это скорее исключения, в целом же церковь не склонна аннулировать браки и объявлять прижитых в них детей незаконнорожденными. Если диспенсация была формально небезупречна, давайте выдадим новую. Так скажет папа Климент, утверждает Вулси.

Когда кардинал так говорит, король начинает кричать. Крики можно перетерпеть, это вопрос привычки. Он, Кромвель, наблюдает, как ведет себя кардинал, когда над головой разражается гроза: с почтительной, чуть грустной полуулыбкой ждет, пока буря отшумит и наступит затишье. Но сейчас Вулси весь извелся, дожидаясь, когда дочка Болейна – не старшая, уступчивая, а младшая, плоскогрудая, – бросит ломаться и удовлетворит короля. Тогда король станет проще смотреть на жизнь и меньше говорить о своей совести – у счастливых любовников другие мысли. Впрочем, некоторые поговаривают, будто Анна ведет с королем торг: хочет быть следующей королевой. Это смешно, говорит Вулси, но король влюблен не на шутку, так что, возможно, не возражает ей в лицо. Он спрашивает, видел ли кардинал перстень с изумрудом, который носит теперь леди Анна; рассказывает, сколько стоил королевский подарок. Кардинал возмущен, расстроен.

После скандала с Гарри Перси Вулси настоял, чтобы Болейн отправил Анну в родовое поместье, но та как-то сумела пробраться назад во дворец, в свиту королевы, и теперь один Бог ведает, где она сегодня и не умчится ли король через полстраны к своей любезной. Кардинал думает, не сделать ли сэру Томасу еще одно внушение, но – даже если не приплетать старые слухи про Генриха и леди Болейн – как сказать человеку, что коли его старшая дочь шлюха, то и младшая пойдет по ее стопам? Как будто дело сэра Томаса – подкладывать их под короля одну за другой?

– Болейн не богат, – замечает он. – С ним можно поладить. Расписать по графам: приход, расход.

– Ах да, вы мастер практических решений, но мне как служителю церкви негоже своими руками подталкивать монарха к прелюбодейственной связи. – Кардинал вздыхает, перебирает перья на столе, шуршит бумагами. – Томас, если вы когда-нибудь будете… Как бы это сказать?

Он понятия не имеет, к чему клонит кардинал.

– Если вы когда-нибудь будете ближе к королю, возможно, когда меня не станет… – Очень трудно говорить о собственном небытии, даже если уже заказал себе надгробие. Вулси не может представить мира без Вулси. – Ладно. Вы знаете, что я предпочел бы видеть вас на службе его величества и не чинил бы вам помех, но затруднение в том…

Патни, имеет в виду кардинал. Непреложный факт. А поскольку он мирянин, никаким церковным титулам не смягчить этого обстоятельства, как смягчили они непреложный факт Ипсвича.[19]

– Сумеете ли вы, – говорит Вулси, – относиться к своему монарху с терпением? Когда уже полночь, а он пьет и хохочет с Брэндоном или поет, а бумаги за день еще не подписаны, и если вы проявляете настойчивость – он отвечает: я иду спать, завтра мы едем на охоту… Если вам доведется ему служить, принимайте его таким, каков он есть, – жизнелюбивым государем. А ему придется принимать вас таким, каков вы есть, – вроде тех коренастых бойцовых псов, которых простолюдины таскают за собой на поводках. Хотя вы и не лишены своеобразного обаяния, Том.

Мысль, что он или кто-то другой займет место Вулси при короле, кажется нелепой: с тем же успехом Энн Кромвель может стать лорд-мэром Лондона. Впрочем, кто знает. Была ведь Жанна д’Арк; и необязательно все должно заканчиваться костром.

Дома он рассказывает Лиз про бойцового пса. Она соглашается, что сравнение удачно. Про своеобразное обаяние он не упоминает – на случай, если кардинал разглядел в нем что-то, невидимое остальным.


Кардинал уже готов закрыть судебные слушания, оставив вопрос для дальнейшего рассмотрения, когда приходят вести из Рима: испано-немецкие войска императора, не получавшие жалованья несколько месяцев, взбунтовались и разорили Святой город. Ландскнехты в награбленных священнических ризах насиловали римских жен и девственниц, валили на землю статуи и монашек, разбивали их головы о мостовую. Простой солдат похитил наконечник копия, которым были прободены ребра Спасителя, и закрепил на древке своей пики. Его товарищи вскрыли древние гробницы и развеяли по ветру человеческий прах. Воды Тибра переполнены трупами, на берег выбрасывает тела заколотых и задушенных. И самое прискорбное известие – папа захвачен в плен.[20] Поскольку формально войском командует молодой император Карл, который наверняка воспользуется случившимся, в деле об аннуляции королевского брака возникли неодолимые препятствия. Покуда Карл – племянник Екатерины – может диктовать папе свою волю, прошения английского легата вряд ли будут удовлетворены.

Томас Мор говорит, что наемники для забавы жарили младенцев на вертелах. О да, он скажет! – восклицает Томас Кромвель. Послушайте, солдатам не до того. Они слишком заняты грабежом.

Мор носит под одеждой власяницу из конского волоса и бичует себя маленькой плеткой вроде тех, что в ходу у некоторых монашеских орденов. У него, у Томаса Кромвеля, никак не идет из головы, что кто-то ведь изготавливает эти орудия для ежедневных истязаний. Кто-то расчесывает конский волос на грубые пряди, сплетает их и обрезает покороче, зная, что назначение щетины – впиваться в кожу, вызывая мокнущие болячки. Монахи ли плетут власяницы, в праведном упоении щелкая ножницами и радостно предвкушая, какую боль причинят неизвестным людям? Или простые селяне долгими зимними вечерами мастерят плетки с вощеными узлами и продают по дюжине? Принимая деньги за честный труд, думают ли они о руках, в которые отдают эти плетки?

Нет надобности самим причинять себе боль, думает он, она и без того нас найдет – и скорее рано, чем поздно. Спросите римских девственниц.

И еще он думает: лучше бы эти люди нашли себе другую работу.


Давайте, говорит кардинал, взглянем на ситуацию со стороны. Его милость не на шутку встревожен: ведь залог европейской стабильности – в независимости папы и от императора, и от Франции. Однако гибкий ум придворного уже изыскивает способы обратить случившееся на пользу Генриху.

Допустим… ибо папа будет ждать, что в нынешних бедственных условиях сохранение порядка в христианском мире возьму на себя я, – допустим, я пересеку Ла-Манш, ненадолго задержусь в Кале, чтобы успокоить тамошних жителей и пресечь вредные слухи, затем отправлюсь во Францию и проведу переговоры с королем, дальше – в Авиньон, где знают, как принимать папский двор, и где мясники и пекари, сапожники и портные, держатели постоялых дворов и, конечно, шлюхи ждут этого дожидаются. Я приглашу к себе кардиналов, и мы соберем собор для управления делами Церкви на то время, пока Климент вынужден терпеть гостеприимство императора. И если среди вопросов, вынесенных на собор, будет и частное дело нашего короля, что в том дурного? Не дожидаться же христианскому государю завершения военных событий в Италии? Почему бы нам не взять правление на себя? Вполне в силах человеческих или ангельских переправить письмо Клименту, пусть и томящемуся в плену, а затем тот же ангел или человек доставит ответ – без сомнения, подтверждающий наши полномочия. А когда, Божьей милостью, – мы все будем с нетерпением ждать этого дня – папа Климент вновь обретет свободу, его святейшество будет благодарен нам за поддержание порядка в Европе и за такими мелочами, как подписи и печати, дело не станет. И – оп-ля! – король Англии снова холостяк.


Однако прежде король должен поговорить с Екатериной: не может его величество вечно быть на охоте, пока она ждет, терпеливая и непреклонная, за накрытым на двоих столом в своих личных покоях. В июне 1527 года тщательно выбритый и завитой, высокий и в определенных ракурсах еще вполне ладный, одетый в белые шелка Генрих вступает в покои королевы, окутанный ароматом розовой эссенции: ему принадлежат все розы, все летние ночи.

Король говорит тихо, мягко, убедительно, с глубоким раскаянием. Будь он свободен выбирать, из всех женщин он выбрал бы только ее. Отсутствие сыновей не имеет значения: на все Божья воля. Он был бы счастлив обвенчаться с нею заново: на сей раз по закону. Увы, это невозможно. Она была женой его брата. Их брак нарушает Божьи установления.

Все слышат, что отвечает Екатерина. В дряблом теле, удерживаемом шнуровкой и китовым усом, голос, который слышно отсюда до Кале, от Кале до Парижа, от Парижа до Мадрида и Рима. Она не откажется от своего статуса, не откажется от своих прав; оконные стекла дрожат отсюда до Константинополя.

Что за женщина, замечает Томас Кромвель по-испански, ни к кому не обращаясь.


В середине июня кардинал готовится к поездке на континент. С наступлением тепла в Лондон вернулась потовая лихорадка, и город пустеет. Многие уже слегли, многим чудится, будто они заразились: голова болит, все тело ломит. В мастерских и лавках только и разговоров что о пилюлях и настоях; на улицах монахи бойко торгуют образками. Лихорадка впервые пришла к нам в 1485 году вместе с войсками первого Генриха Тюдора и с тех пор каждые несколько лет снимает свой страшный урожай. Она убивает за день. Утром пел, говорят люди, к полудню помер.

Кардинал рад покинуть город, хоть и не может отправиться без свиты, приличествующей князю церкви. Надо убедить Франциска, чтобы тот освободил папу силой оружия, заверить, что английский король готов всячески поддержать французского собрата, но при этом не обещать ни денег, ни войск. Если Господь пошлет попутный ветер, кардинал привезет не только аннуляцию брака, но и договор о дружбе между Англией и Францией – такой договор, что у молодого императора задрожит массивная нижняя челюсть, а из узкого габсбургского глаза выкатится слеза.

Почему же кардинал не весел, расхаживая по своему кабинету в Йоркском дворце? «Так чтó я получу, Кромвель, за все свои старания? Королеву, которая меня не любит, отошлют прочь, и, если король будет упорствовать в своем безумии, ее место займут Болейны, которые меня тоже не любят: девица, затаившая на меня обиду, отец, давний мой ненавистник, и дядя, Норфолк, чья извечная мечта – увидеть меня мертвым в канаве. Как вы думаете, лихорадка к моему возвращению закончится? Говорят, моровые поветрия насылает Бог, но я не буду притворяться, будто знаю Его замыслы. А вы, пока меня не будет, уезжайте из города».

Он вздыхает: можно подумать, кардинал – единственный его клиент. Нет, не единственный, просто отнимающий больше всего времени. Работая на его милость, он сам оплачивает издержки: свои и тех, кого отправляет по кардинальским делам. Вулси говорит: компенсируйте себе расходы и не забудьте о вознаграждении; говорит без лукавства, ведь то, что хорошо для Томаса Кромвеля, хорошо для Томаса Вулси, и наоборот. Его юридическая практика процветает, он дает деньги в рост и договаривается о крупных займах за границей, получая за это посреднический процент. Рынок неустойчив: хорошие вести из Италии через день сменяются дурными. Однако как некоторые с первого взгляда оценивают достоинства лошади, так он с первого взгляда оценивает риск. Многие дворяне ему обязаны – не только за посредничество в займах, но и за увеличение доходов с поместий. Дело не в том, чтобы взыскать недоимки с арендаторов; главное – предоставить землевладельцу точную роспись земель, посевов, водных ресурсов, построек; оценить, сколько это все должно приносить, назначить толковых управляющих и одновременно ввести понятную, проверяемую систему учета. Торговцы обращаются к нему за советом, с кем из заграничных партнеров можно иметь дело. Он разбирает арбитражные споры, по большей части коммерческие; его способность вникнуть в факты и вынести быстрое непредвзятое суждение ценится и здесь, и в Антверпене, и в Кале. Если вы с противной стороной согласны хотя бы в том, что не стоит тратить время и деньги на судебную тяжбу, значит вам к Кромвелю, что обойдется куда дешевле; он часто находит решение, удовлетворяющее обе стороны.

Для него это хорошие дни; каждый день – сражение, в котором можно победить. «По-прежнему, как я вижу, служите своему иудейскому богу, – замечает сэр Томас Мор, – я имею в виду, своему идолу Мздоимства». Мор, прославленный на всю Европу ученый, проснувшись, взывает к Господу на латыни, – его же бог вещает стремительным говором рынков; пока Мор бичует себя плеткой, они с Рейфом бегут на Ломбард-стрит узнать сегодняшние обменные курсы. Не то чтобы он и впрямь бегал: старые раны дают о себе знать, и, когда он устает, ступня выворачивается внутрь, словно пытаясь направить его назад. Люди перешептываются, что это наследие лета с Чезаре Борджиа. Ему нравится, что он окружен легендой. Но где теперь Чезаре? В могиле.

«Томас Кромвель? – говорят люди. – Вот у кого умище! Вы знаете, что он помнит наизусть весь Новый Завет?» Никто лучше его не разрешит богословский спор и не назовет арендаторам двенадцать убедительных причин, почему они должны платить столько, и не пенсом меньше. Никто другой не выпутает вас из тяжбы, которую вы ведете на протяжении вот уже трех поколений, и не уговорит вашу хнычущую дочку выйти за человека, на которого она глядеть не хочет. С женщинами, животными и робкими истцами он мягок, но ваши кредиторы от него плачут. Он может поддержать разговор о цезарях или раздобыть вам венецианские бокалы по сходной цене. Если уж он открыл рот, никто его не переговорит. Никто другой не сохраняет такую ясную голову, когда рынок обваливается и плачущие люди на улице рвут заемные письма.

– Лиз, – говорит он однажды вечером. – Думаю, через год или два мы будем богаты.

Она вышивает Грегори рубаху – черной ниткой по белому полотну, как у короля, чьи рубахи королева шьет своими руками.

– На месте Екатерины я бы оставлял в них иголки, – говорит он.

Лиз улыбается:

– Нимало не сомневаюсь.

Когда он рассказал ей про встречу короля с Екатериной, Лиз замолчала и нахмурилась. Король убеждал королеву, что до вынесения окончательного решения им следует разъехаться. Быть может, ей лучше удалиться от двора. Екатерина ответила, нет, этому не бывать; она обратится к правоведам, а ему самому стоит подыскать себе правоведов и священников получше; а когда крики улеглись, люди, припавшие ухом к стене, услышали, что Екатерина плачет. Королю были неприятны ее слезы.

– Мужчины говорят, – Лиз тянется за ножницами, – «Я не выношу женских слез» так же, как «Я не выношу слякоти». Будто слезы льются сами по себе, а мужчины тут ни при чем.

– Но я ведь никогда не заставлял тебя плакать.

– Только от смеха.

Разговор сменяется умиротворенным молчанием. Она вышивает свои мысли, он думает о том, что делать с деньгами. Он поддерживает двух студентов, не родственников, в Кембридже; благословенна рука дающего. Эти пожертвования можно увеличить…

– Мне надо составить завещание, – произносит он вслух.

Она хватает его за руку:

– Не умирай, Том.

– Господи боже, да я и не собираюсь!

Он думает: пусть я еще не богат, но я удачлив. Ни Уолтер меня тогда не убил, ни лето с Чезаре, ни лихие люди в темных проулках. Считается, что мужчины хотят передать свои знания сыновьям; он многое бы отдал, чтобы уберечь сына от своих знаний. Откуда у Грегори такой мягкий нрав? Не иначе как молитвами Лиз. Ричард Уильямс, сын Кэт, умен и настойчив. У Кристофера, сына другой сестры, тоже ясная голова. И еще у него есть Рейф Сэдлер, которому он доверяет, как сыну; не то чтобы династия, но, по крайней мере, начало. А тихие минуты, как сейчас, редки: дом все время полон людьми. Приходят те, кто хочет, чтобы их представили кардиналу. Художники в поисках заказчиков. Важные голландские богословы с книгами под мышкой, любекские купцы, длинно излагающие тяжеловесные немецкие шутки. Проезжие музыканты со странными инструментами, шумные представители итальянских банков; алхимики предлагают рецепты, астрологи – благоприятную судьбу; одинокие поляки, торговцы мехами, ищут кого-нибудь, говорящего на их языке; печатники, граверы, переводчики и шифровальщики, поэты, садовые архитекторы, каббалисты и геометры. Где-то они нынче ночью?

– Тсс, – говорит Лиз. – Прислушайся к дому.

В первый миг – ни звука. Затем – потрескивание деревянных панелей. Шуршание гнездящихся в дымоходе птиц. Легкий шелест деревьев за окном. Сонное дыхание детей в соседних комнатах.

– Идем в постель, – говорит он.

Этого король не может сказать жене. Да и женщине, в которую влюблен, тоже.


Тюки упакованы; свита немногим уступает в великолепии той, с которой кардинал семь лет назад прибыл на Поле золотой парчи. Поедут неспешно: Дартфорд, Рочестер, Февершем, три-четыре дня в Кентербери, чтобы вознести молитвы у гробницы Бекета.

Итак, Томас, говорит кардинал, если узнаете, что король добился Анны, напишите мне в тот же день. Я поверю, только если услышу от вас. Как узнаете? Думаю, по его лицу. Что, если вы не удостоитесь чести видеть короля? Справедливое возражение. Надо было представить вас ко двору, пока у меня была такая возможность.

– Если король не пресытится ею скоро, – говорит он кардиналу, – я не представляю, что вам делать. Всем известно, что властители не отказывают себе в удовольствиях, но обычно их выбор можно как-то оправдать. Однако что вы можете сказать в защиту дочери Болейна? Что она принесет королю? Ни династического союза. Ни земли. Ни денег. Как вы изобразите ее достойной партией?

Вулси сидит, уперев локти в стол, вдавливает пальцы в закрытые веки. Потом набирает в грудь воздуха и начинает говорить. Кардинал говорит об Англии.

Вы не поймете Альбион, пока не обратитесь к той поре, когда Альбиона не было и в помине. Ко дням до легионов Цезаря, когда на месте будущего Лондона лежали кости исполинских животных. Вы должны вернуться к эпохе Новой Трои, Нового Иерусалима, к грехам и преступлениям вождей, которые сражались под знаменами Артура и брали за себя женщин, вышедших из моря или из яйца, – женщин с чешуей, плавниками и перьями. Если вспомнить о них, говорит кардинал, брак с Анной не покажется таким уж необычным. Истории давние, однако не забывайте, Томас, некоторые в них верят.

Кардинал говорит о смерти королей: о том, как второго Ричарда заточили в замок Понтефракт и не то закололи, не то уморили голодом. О том, как четвертый Генрих, узурпатор, умер от проказы, – король так съежился перед смертью, что стал не больше карлика или младенца. Кардинал говорит о победах пятого Генриха во Франции, о той цене – не деньгами, – которую пришлось заплатить за Азенкур. Говорит о французской принцессе, на которой женился великий монарх, – она была всем хороша, но ее отец сошел с ума и считал, будто сделан из стекла. От этого брака – пятого Генриха со стеклянной принцессой – родился еще один Генрих, правивший Англией, темной, как зима, зябкой, скудной, злосчастной. Эдуард Плантагенет, герцог Йоркский, пришел с первыми проблесками весны: он родился под знаком Овна – тем самым, под которым сотворен мир.

Когда Эдуарду было восемнадцать, он захватил корону – а все потому, что получил знамение. Его войско обессилело от боев и утратило всякую надежду, стояло самое темное время темнейшей из Господних зим, и он только что получил известие, которое должно было его сломить: отец и младший брат захвачены сторонниками Ланкастеров и, после многих издевательств и насмешек, казнены. Было Сретенье; в шатре вместе со своими военачальниками Эдуард молился о душах убиенных отца и брата. Наступило третье февраля, день Святого Власия, холодный и пасмурный. В десять утра взошли три солнца: три облачных серебряных диска, лучащихся в морозной дымке. Их свет воссиял над пустыми полями и мокрыми лесами валлийского приграничья, над усталым, давно не получавшим жалованья войском. Рыцари и латники преклонили колени на мерзлой земле и вознесли молитвы сияющему небу. Жизнь Эдуарда обрела крылья и воспарила: в потоке лучезарного света он узрел свое будущее, увидел то, чего не видел никто другой, а это и значит быть королем. В битве при Мортимер-кроссе он пленил некоего Оуэна Тюдора, обезглавил того на ярмарочной площади Херефорда и бросил голову гнить на перекрестке дорог. Безвестная женщина принесла таз с водой, омыла отрубленную голову, расчесала окровавленные кудри.

С того дня – дня трех солнц – каждый взмах меча приносил Эдуарду победу. Через три месяца он короновался в Лондоне, но никогда больше не видел будущего так ясно, как в тот год. Эдуард брел через свое правление, как сквозь туман, слепо внимая советам астрологов, предсказателей и безумцев. Он не женился, как следовало, на заморской принцессе; вся его жизнь стала чередой полуобещаний неведомому числу женщин. Среди них была и некая Элеонора Тэлбот – что король в ней нашел? Говорят, будто она происходила – по материнской линии – от девы-лебедя. И почему он в конце концов остановил свой выбор на вдове рыцаря из стана Ланкастеров? Потому ли, что ее холодная краса зажгла ему кровь? Нет; потому что леди Грей якобы вела свой род от женщины-змеи Мелузины. Ее можно видеть на старинных пергаментах: она обвивает хвостом древо познания и председательствует на бракосочетании Солнца и Луны. Мелузина выдавала себя за обычную принцессу, но однажды муж увидел ее нагой и приметил змеиный хвост. Выскользнув из его объятий, Мелузина предрекла, что ее дети дадут начало династии, которая будет править вечно и получит от дьявола безграничную власть. Она исчезла, говорит кардинал, и больше ее не видели.

Часть свечей догорела, но Вулси не требует, чтобы принесли новые.

– Итак, советники Эдуарда хотели женить его на французской принцессе, как… как и я. И что в итоге? Кого он выбрал?

– Сколько времени с тех пор прошло? Со дней Мелузины?

Поздно; огромный Йоркский дворец затих, спит; река неслышно струится в берегах, намывая ил. В этих вопросах, говорит кардинал, нет счета времени; эти существа выскальзывают из наших рук сквозь века, лукавые, змеистые, переменчивые.

– Однако эта женщина, на которой женился Эдуард, вроде бы имела какие-то права на кастильский трон? Очень древние, очень запутанные.

Кардинал кивает:

– Это и означали три солнца. Трон Англии, трон Франции и трон Кастилии. Так что когда наш король женился на Екатерине, он приблизился к своим старинным правам. Не то чтобы кто-нибудь посмел изложить это королеве Изабелле и королю Фердинанду именно в таких выражениях. Однако полезно помнить и при случае упоминать, что наш король – правитель трех королевств. Должен быть по справедливости.

– По вашему рассказу, милорд, выходит, что дед нашего короля Плантагенет обезглавил его прадеда Тюдора.

– Это тоже следует помнить, однако не упоминать вслух.

– А Болейны? Мне казалось, они были купцами. Мне следовало знать, что у них есть змеиные жала или крылья?

– Вы надо мной насмехаетесь, мастер Кромвель.

– Отнюдь нет. Просто если вы оставляете меня приглядывать за делами, мне необходимо иметь самые полные сведения.

Кардинал заводит речь об убийствах: о грехах, которые предстоит искупить. Рассказывает о шестом Генрихе, убитом в Тауэре, о короле Ричарде, рожденном под созвездием Скорпиона – знаком тайных сделок, бедствий и пороков. При Босворте, где пал Скорпион, не все поняли, куда дует ветер удачи. Герцог Норфолкский бился на проигравшей стороне и был лишен титула. Много усилий стоило его сыну вернуть себе земли и звания. Мудрено ли, что Норфолк до сих пор трепещет монаршего гнева, страшась под горячую руку вновь потерять все?

Кардинал видит, что его поверенный делает мысленную отметку, и продолжает рассказ. Кардинал говорит о костях под мостовыми Тауэра, костях, вмурованных в пристани и затянутых речным илом. О двух сыновьях Эдуарда, младший из которых упорно воскресал и едва не сбросил Генриха Тюдора с трона. О монетах, которые чеканил самозванец, с посланием Тюдору: «Твои дни сочтены. Ты взвешен на весах и найден очень легким».

Говорит о том, как страшились тогда новых междоусобиц. Екатерину обручили с наследником английского трона еще в младенчестве. В три года она уже звалась принцессой Уэльской, но, прежде чем отправить дочь из Коруньи, Изабелла и Фердинанд стребовали за нее плату плотью и кровью. Они попросили будущего свата обратить внимание на главного претендента из рода Плантагенетов – племянника братьев-королей Эдуарда и Ричарда, которого с десяти лет содержали в Тауэре. Король сдался на уговоры. Белую розу, двадцати четырех лет от роду, вывели на свет божий и обезглавили. Однако всегда есть другая Белая роза; Плантагенеты плодятся, хоть и не безнадзорно. Всегда будет необходимость убивать, говорит кардинал, надо ожесточить сердце; правда, я не знаю, смогу ли когда-нибудь ожесточиться в должной мере. Мне всегда худо, когда кого-нибудь казнят. Я молюсь о них всех. Порой даже о гнусном короле Ричарде, хотя, как утверждает Томас Мор, Ричард горит в аду.

Вулси смотрит на свои руки, крутит на пальцах перстни:

– Любопытно… любопытно, который из них…

Завистники утверждают, будто у кардинала есть перстень, который позволяет владельцу летать по воздуху и сводить в могилу врагов. Кольцо обезвреживает яды, укрощает диких зверей, привлекает любовь властителей и спасает от утопления.

– Другие, видимо, знают, милорд: они нанимают магов сделать копию.

– Если бы я знал, я бы сам сделал копию. И подарил вам.

– Я как-то взял в руки змею. В Италии.

– Зачем вам это понадобилось?

– На пари.

– Она была ядовитая?

– Мы не знали. В том-то и была суть пари.

– Она вас укусила?

– Конечно.

– Почему конечно?

– Тогда не о чем было бы рассказывать, верно? Если бы я просто подержал ее и отпустил.

Кардинал невольно хмыкает:

– Что я буду без вас делать, Томас, среди жалящих исподтишка французов?


Дома, в Остин-фрайарз, Лиз уже спит, но ворочается в постели. Она наполовину просыпается и приникает к нему. Он говорит:

– Дед нашего короля женился на змее.

Лиз бормочет: «Я сплю или нет?» Мгновение – и она уже повернулась на бок, выбросив руку. Интересно, что ей теперь приснится? Он лежит без сна, думает. Все победы, все свершения Эдуарда оплачены деньгами Медичи; их заемные письма куда важнее всех знамений и чудес. Если король Эдуард был, как многие полагают, не сын своего отца, герцога Йоркского, если, как гласит молва, мать родила Эдуарда от честного английского лучника по имени Блейбурн и если Эдуард женился на женщине-змее, то их потомство… на ум приходит слово «ненадежно». Если верить всем старым историям, а некоторые, не будем забывать, им верят, наш король отчасти бастард, отчасти тайный змей, отчасти валлиец и весь целиком – должник итальянских банков… Он тоже уплывает в сон: место страниц с аккуратными колонками цифр занимают призрачные миры. Всегда старайтесь, говорит кардинал, узнать, что у людей под одеждой, поскольку там не только тело. Выверни короля наизнанку – найдешь чешуйчатых предков: теплую, плотную, змеиную плоть.

Когда в Италии он на пари взял в руки змею, ее надо было держать, пока свидетели сосчитают до десяти. Они считали довольно медленно, на медленном языке: айн, цвай, драй… На счет «четыре» испуганная змея дернулась и укусила его. Между четырьмя и пятью он крепче стиснул кулак. Кто-то кричал: «Да брось ты ее, Христа ради!» Одни молились, другие сыпали ругательствами, третьи продолжали считать. Змейка выглядела полузадушенной; когда свидетели досчитали до десяти, не раньше, он мягко опустил ее на землю, и она ускользнула в свое будущее.

Боли не было, однако ранка покраснела. Он машинально попробовал ее на вкус, укусил собственное запястье, дивясь белизне английской плоти с внутренней, сокровенной стороны руки; увидел тонкие сине-зеленые сосуды, куда змея выпустила яд.

Он получил выигрыш и стал ждать смерти, однако не умер, напротив, стал крепче, проворнее, изворотливее. Ни один миланский каптенармус не мог его переорать, ни один прожженный бернский капитан не решался спорить с человеком, который, по слухам, сначала втыкает клинок под ребра, а потом торгуется. Июль, жарко. Он спит и видит сон. Где-то в Италии змейка вывела детенышей и назвала их Томасами; они хранят в памяти образ Темзы, низкие илистые берега, незаливаемые даже в прилив, даже по высокой воде.

На следующее утро, когда он просыпается, Лиз еще спит. Простыни влажные. Она теплая, разморенная, лицо – гладкое, как у молоденькой. Он целует волосы на лбу, чувствует губами соль. Она бормочет: «Скажи, когда вернешься».

– Лиз, – говорит он, – я не уезжаю с Вулси.

Приходит цирюльник его побрить. Он видит в отполированном зеркале свои глаза: живые и как будто змеиные. До чего странный сон, думает он про себя.

На лестнице ему кажется, будто Лиз вышла его проводить, – наверху вроде бы мелькнул ее белый чепец. «Лиз, иди спи дальше». И тут же, обернувшись, видит, что обознался: на лестнице никого нет. Он берет бумаги и уходит в Грейз-инн.


Встреча не деловая, тайная: обсуждают тексты, местонахождение Тиндейла (где-то в Германии) и насущные проблемы коллеги-юриста (кто скажет, что он не может находиться в Грейз-инн?) Томаса Билни, за детский рост и вертлявость прозванного Маленьким Билни. Маленький Билни – правовед, священник, член Тринити-холла – ерзает по скамье худым задом и, суча ножками, рассказывает о своем служении прокаженным.

– Писание для меня – мед. Я упиваюсь словом Божиим.

– Христа ради, – говорит он, – не вздумайте вылезать из своей норы. Кардинал уехал, теперь у епископа Лондонского, не говоря уже о нашем друге из Челси, руки развязаны.

– Мессы, посты, бдения, индульгенции – все бесполезно, – говорит Билни. – Мне это явлено. Осталось только пойти в Рим и побеседовать с его святейшеством. Я уверен, что папа примет мою точку зрения.

– Вы находите свои взгляды оригинальными? – мрачно спрашивает он. – Да, отец Билни, я согласен: мысль, что папа обрадуется вашим советам, и впрямь оригинальна.

Он выходит, бросая напоследок: вот человек, готовый прыгнуть в огонь. Будьте осторожнее, государи мои.


Рейфа он на эти встречи не берет: не хочет втягивать никого из домочадцев в опасное общество. Кромвели – образец набожности и правоверия. Мы не должны вызывать нареканий, говорит он.

Остаток дня ничем не примечателен. Он вернулся бы домой рано, если бы не договорился встретиться в немецком квартале, Стил-ярде, с человеком из Ростока, который привез своего друга из Штеттина, пообещавшего учить его польскому.

Польский – еще хуже валлийского, говорит он в конце вечера. Мне надо будет чаще практиковаться. Заглядывайте в гости. Если предупредите заранее, мы засолим селедку; если нет, то, как говорится, чем богаты…


Когда приходишь домой в сумерках, а там горят факелы, сразу понимаешь – что-то стряслось. Летний воздух упоительно свеж, и ты, входя в дом, чувствуешь себя молодым, беспечным – и тут замечаешь убитые лица. При виде тебя все отворачиваются.

Мерси выходит и встает рядом; хотя ее имя означает «милость», милости ждать неоткуда.

– Говори, – молит он.

Она отводит глаза.

Он думает: Грегори. Думает: мой сын умер. И тут же понимает кто, потому что не видит Лиз.

– Говори, – повторяет он.

– Мы искали тебя. Мы сказали, Рейф, беги в Грейз-инн, приведи его, но сторожа ответили, что не видели тебя весь день. Рейф сказал, верьте мне, я его приведу, хоть бы пришлось обыскать весь город. Но тебя нигде не было.

Он вспоминает утро: влажные простыни, влажный лоб. Лиз, думает он, неужто ты не боролась? Будь я здесь, я бы ударил смерть по костлявой башке. Я бы распял ее на стене спальни.

Девочки еще не спят, хотя кто-то переодел их в ночные сорочки, будто сейчас обычный вечер. Ножки и ручки голенькие, ночные чепцы – круглые, кружевные, сшитые матерью – аккуратно завязаны под подбородком кем-то из взрослых. Энн с каменным лицом держит Грейс за руку. Та смотрит на него удивленно: почему он здесь? Она почти никогда не видит отца, но верит ему и безропотно дает взять себя на руки. Приникает к плечу и тут же засыпает, обвив ручонками его шею.

– А сейчас, Энн, мы должны отнести Грейс в постель, потому что она маленькая. Знаю, ты сейчас не заснешь, но тебе придется лечь с ней – вдруг она замерзнет.

– Я тоже могу замерзнуть, – говорит Энн.

Мерси идет с ним в детскую. Он укладывает спящую Грейс. Энн плачет, но беззвучно. Я с ними посижу, говорит Мерси, он отвечает: я сам. Ждет, пока у Энн не перестают течь слезы, а ее ладошка в его руке становится мягкой и тяжелой.

Такое случается, но не с нами.

– Теперь покажите мне Лиз, – говорит он.

Комната – еще сегодня утром их общая спальня – пропахла ароматическими травами, которые жгут, чтобы прогнать заразу. В голове и ногах горят свечи. Челюсть Лиз подвязали платком, так что она уже непохожа на себя. Лицо бесстрашное и такое, будто она сейчас примется тебя судить. На поле брани он видел убитых с выпущенными кишками – Лиз выглядит мертвее.


Он спускается на нижний этаж – выслушать отчет о ее смерти. В десять утра, говорит Мерси, она села: господи Исусе, как я утомилась. Средь бела дня. Не похоже на меня? – спросила она. Я сказала: непохоже, Лиз. Потом тронула ее лоб и сказала: Лиз, голубушка… Я сказала, иди сейчас же ляг, ты вся вспотела. Она ответила, нет, я только минуточку посижу, голова кружится, наверное, надо что-нибудь съесть, но, когда мы сели за стол, она отодвинула тарелку…

Ему хочется, чтобы Мерси сократила рассказ, но он понимает, что ей надо проговорить все вслух, минута за минутой. Как будто она упаковала слова и протягивает ему сверток – теперь это твое.

В полдень Элизабет легла. Ее бил озноб, хотя кожа пылала. Она спросила: здесь ли Рейф? Пусть сбегает за Томасом. Рейф ушел, а за ним и другие, но тебя не нашли.

В половине первого она сказала: передайте Томасу, чтобы он позаботился о детях. А дальше? Жаловалась на головную боль. А мне ничего еще не просила передать? Нет, говорила, что хочет пить, больше ничего. Ну да, Лиз всегда была немногословной.

В час она попросила позвать священника. В два исповедалась. Сказала, что как-то взяла в руки змею, в Италии. Священник объяснил, что она бредит, и дал ей отпущение. Он очень торопился, говорит Мерси, очень торопился уйти из дома – боялся подхватить заразу и умереть.

К трем она впала в забытье, к четырем навсегда оставила бремя земной жизни.

Думаю, говорит он, она бы хотела, чтобы ее похоронили с первым мужем.

Почему ты так думаешь?

Потому что я появился позже.

Он уходит. Незачем давать распоряжения о траурной одежде, плакальщиках, свечах. Как всех умерших от морового поветрия, Лиз придется хоронить быстро. Он не сможет послать за Грегори и собрать родственников. По закону семья должна повесить на дверь пучок соломы – знак, что в доме зараза, и в течение сорока дней никого без крайней надобности не впускать и не выходить.

Мерси говорит, это могла быть любая горячка, нам не обязательно признаваться, что у нас потовая лихорадка… Если бы все оставались дома, жизнь в Лондоне замерла.

Нет, говорит он, мы должны соблюдать правила. Их составил милорд кардинал, и я обязан им подчиняться.

Мерси спрашивает: так где же ты все-таки был? Он смотрит ей в лицо, говорит: ты знаешь Маленького Билни? Я был с ним, предупредил, чтобы он не прыгал в огонь.

А потом? Потом я учил польский.

Ах ну да, конечно, говорит она.

Она даже не пытается понять, да и он не рассчитывает понять лучше, чем сейчас. Он знает наизусть весь Новый Завет, но попробуй найди текст для такого.

Позже он будет вспоминать то утро и вновь захочет увидеть мелькнувший белый чепец, хотя, когда он обернулся, на лестнице никого не было. Ему хочется воображать ее на фоне домашней суеты и тепла, на пороге со словами: «Скажи мне, когда вернешься». Однако он видит ее одну, в дверях; за спиной у нее пустота, голубовато-белесый свет.

Он вспоминает их свадебный вечер: ее длинное платье из тафты и то, как она настороженно обнимала себя за локти. На следующее утро она сказала: «Вот и славно».

И улыбнулась. Вот и все, что она ему оставила. Лиз всегда была немногословной.


Месяц он дома, читает. Читает Писание, но знает, что там написано. Читает любимого Петрарку, который обличал лекарей. Они бросили его, еще живого, умирать от лихорадки, а когда вернулись наутро, он сидел и писал. После этого поэт больше не верил врачам, однако Лиз не дожила до врачебного совета, доброго или дурного, не дожила до аптекаря с кассией, калгановым корнем, полынью и молитвами на листочках.

У него есть книга Никколо Макиавелли «Государь», латинское издание, скверно отпечатанное в Неаполе и сильно затрепанное прежними владельцами. Он думает о Никколо на поле брани, о Никколо в пыточной камере. Он сам в пыточной камере, но знает, что однажды отыщет выход, потому что ключи у него. Кто-то спрашивает: что у тебя в этой книжечке? Он отвечает: несколько афоризмов, несколько общих мест, ничего такого, чего мы не знали бы раньше.

Всякий раз, когда он поднимает глаза от книги, Рейф Сэдлер рядом. Рейф тоненький, как тростинка; любимая шутка – притворяться, будто его не видишь, и спрашивать: «Интересно, где Рейф?» Ричард и другие мальчишки всякий раз хохочут, будто им по три года. Глаза у Рейфа голубые, волосы – соломенно-желтые, сразу видно: не Кромвель. Однако характером юноша весь в своего воспитателя: упорный, ехидный, все ловит на лету.

Они с Рейфом читают книгу про шахматы, отпечатанную еще до его рождения, но с картинками. Изучают рисунки, совершенствуются в игре. Иногда подолгу – кажется, будто часами, – ни один не делает хода.

– Я болван, – говорит Рейф, кладя палец на голову пешки. – Когда мне сказали, что вы не в Грейз-инн, я должен был сообразить, что вы там.

– Откуда ты мог знать? Я не всегда там, где мне быть не след. Ты двигаешь пешку или просто ее трогаешь?

J’adoube [21]. – Рейф торопливо отдергивает руку.

Довольно долго они смотрят на фигуры и наконец соображают, что расстановка неизбежно ведет к пату.

– Мы слишком друг для друга хороши.

– Быть может, нам следует играть с кем-нибудь еще.

– Попозже. Когда будем готовы разнести любого в пух и прах.

– Погодите. – Рейф делает ход конем. В ужасе смотрит на результат.

– Рейф, ты foutu [22].

– Не обязательно. – Рейф трогает лоб. – Вы еще можете допустить промах.

– Верно. Надеяться надо всегда.

Снаружи голоса, солнечный свет. Он чувствует, что уже почти может спать, но во сне Лиз Уайкис возвращается, и потом надо заново привыкать, что ее нет.

На втором этаже слышится детский плач, потом шаги. Плач затихает. Он берет короля и переворачивает, чтобы посмотреть, как сделана фигура. Бормочет: «J’adoube», ставит короля на место.


На улице моросит. Энн Кромвель сидит с ним, пишет в тетрадке латинские слова. К Иоаннову дню она знает все правильные глаголы. Энн сообразительнее брата, и он ей об этом говорит. «Ну-ка, дай глянуть». Оказывается, она исписала всю страницу своим именем: «Энн Кромвель, Энн Кромвель…»

Из Франции приходят вести об успехах кардинала, парадах, многолюдных мессах, блистательных латинских речах, произнесенных без подготовки. Впечатление такое, будто его милость служил у каждого алтаря в Пикардии и даровал всем молящимся отпущение грехов. Несколько тысяч французов могут теперь грешить с чистого листа.

Король по большей части в Болье, эссекском поместье, которое его величество приобрел у сэра Томаса Болейна, теперь – виконта Рочфорда. Днем король охотится, невзирая на дожди, по вечерам развлекается. Герцог Суффолк и герцог Норфолк ужинают в тесном кругу со своим монархом и новоиспеченным виконтом. Герцог Суффолк – старинный друг короля, и если Генрих скажет: сделайте мне крылья, чтобы я полетел, Суффолк спросит: какого цвета? Герцог Норфолк, разумеется, старший из Говардов, шурин Болейна – поджарый гончий пес, всегда гонится за своей выгодой.

Он не пишет кардиналу, что вся Англия уверена: король женится на Анне Болейн. Новостей, которых хочет кардинал, у него нет, поэтому он не пишет вовсе. Поручает клеркам уведомлять его милость о состоянии юридических дел и финансов. Напишите, что у нас все хорошо, говорит он. Заверьте его милость в моем совершеннейшем почтении. Добавьте, что мы очень ждем возвращения его милости.

Никто в доме больше не заболевает. В этом году Лондон отделался легко, – по крайней мере, все так говорят. Во всех церквах возносят благодарственные молитвы – или, может, правильнее называть их молитвами облегчения? На тайных ночных сборищах вопрошают Божий Промысел. Лондон знает свои грехи. Как учит нас Библия, «купец едва может избежать погрешности». А еще написано: «Кто спешит разбогатеть, тот не останется ненаказанным». Привычка цитировать – верный знак душевного смятения. «Кого любит Господь, того наказывает».

В начале сентября уже можно собраться всей семьей, чтобы помолиться о Лиз, совершить церемонии, без которых они ее проводили. Двенадцать приходских бедняков получают черное платье – те самые плакальщики, что шли бы за гробом. Каждый из членов семьи заказывает мессы за упокой ее души на семь лет вперед. В назначенный день небо ненадолго проясняется, но теплее не становится. «Прошла жатва, кончилось лето, а мы не спасены».

Маленькая Грейс просыпается ночью и говорит, что видела маму в саване. Она плачет не как ребенок, икая и заходясь в рыданиях, а как взрослая, тихо роняя слезы.

«Все реки текут в море, но море не переполняется».


Морган Уильямс с каждым годом все усыхает. Маленький, седой, растерянный Морган стискивает ему руки и говорит: «Почему уходят лучшие? Ну почему?» и «Я знаю, Томас, ты был с нею счастлив».

Дом в Остин-фрайарз вновь полон: женщины, дети, солидные мужчины в траурных одеждах, почти неотличимых от повседневного делового платья судейских и купцов, счетоводов и торговых посредников. Приехала его сестра Бет с двумя сыновьями и маленькой дочкой Алисой. Кэт тоже приехала: сестры советуются, кто поселится в доме, чтобы помогать Мерси с детьми, «пока ты, Том, снова не женишься».

Его племянницы, две славные девчушки, перебирают четки и озираются, не зная, что надо делать дальше. Все разговаривают, не обращая на них внимания. Они прислоняются к стене, стреляют друг в друга глазами и медленно-медленно сползают на корточки, так что становятся высотой с двухлетних. Тут же слышится: «Алиса! Джоанна!» Девочки медленно выпрямляются; лица – торжественно-серьезные. Подходит Грейс, они молча хватают ее, стаскивают чепец и начинают заплетать белокурые волосы. Зятья и свояки говорят о миссии кардинала во Франции; он наблюдает за дочерью. Девочки так сильно тянут Грейс за волосы, что глаза у нее стали совсем круглые от страха, рот раскрыт, как у рыбы. Наконец она тихонько вскрикивает, и старшая Джоанна, сестра Лиз, подбежав, хватает ее в охапку. Глядя на Джоанну, он думает, как и прежде думал не раз: до чего сестры похожи. Были похожи.

Его дочь Энн поворачивается спиной к женщинам и берет за руку дядю.

– Мы беседуем про Нидерланды, – говорит ей Морган.

– Могу точно сказать, дядя, в Антверпене не обрадуются, если Вулси подпишет договор с Францией.

– То же самое мы говорим твоему отцу. Но он упорно стоит за кардинала. Ну же, Томас! Ты ведь любишь французов не больше нашего!

Они не знают, а он знает, как сильно кардиналу нужна дружба Франциска: без поддержки одной из главных европейских держав как королю получить развод?

– Договор о вечном мире? Дай-ка вспомнить, когда у нас был последний вечный мир? Ручаюсь, нынешнего хватит на три месяца, – со смехом говорит его зять Уэллифед, а Джон Уильямсон, муж Джоанны, предлагает пари: три месяца, шесть месяцев? Потом вспоминает, что они собрались по скорбному поводу. «Прости, Том», – говорит Уильямсон и заходится в приступе кашля.

– Если старый спорщик будет так кашлять, – подает голос Джоанна, – он до весны не дотянет, и тогда я выйду за тебя, Том.

– Правда?

– Конечно. Как только получу из Рима нужную бумагу.

Все прячут улыбки. Переглядываются многозначительно. Грегори говорит: а что тут смешного? На свояченице ведь жениться нельзя? Потом отходит в уголок поболтать с двоюродными братьями – сыновьями Бет, Кристофером и Уиллом, сыновьями Кэт, Ричардом и Уолтером. Зачем они назвали сына Уолтером? Чтобы отец и по смерти напоминанием о себе не давал им быть слишком счастливыми? Он благодарит Бога, что Уолтера с ними уже нет. Конечно, надо быть добрее к отцу, но его доброты хватает только на оплату заупокойных месс.

В год перед окончательным возвращением в Англию он несколько раз переправлялся туда-сюда, не зная, что выбрать. У него было много добрых друзей в Антверпене, не говоря уже о деловых связях, а растущий с каждым годом город подходил ему как нельзя лучше. Если он и тосковал, то лишь по Италии: по свету, по языку, по тому, как там обращались к нему: Томмазо. Венеция навсегда излечила его от ностальгии, Флоренция и Милан научили мыслить более гибко, чем принято у англичан. Однако что-то его тянуло обратно: желание узнать, кто умер, а кто родился, увидеть сестер, вспомнить детство, посмеяться (почему-то задним числом такое всегда смешно). Он написал Моргану Уильямсу: я собираюсь переехать в Лондон. Только не сообщайте отцу, что я возвращаюсь.

В первые месяцы на него наседали, мол, надо бы тебе навестить отца. Уолтер Кромвель переменился – не узнать. Бросил пить – понял, что пьянство сводит его в могилу. Ладит с законом. Даже отработал в свою очередь церковным старостой.

Да неужто? И не упивался вином для причастия? Не прикарманивал денег за свечи?

Никакие уговоры не заставили его поехать в Патни. Он ждал больше года и, только женившись и став отцом, решил, что теперь можно.

Он прожил за границей двенадцать лет и теперь дивился перемене в людях. Годы ожесточили одних, смягчили других, но постарели все. Стройные отощали и усохли, полнотелые раздались еще больше. Лица обрюзгли и утратили выразительность, яркие глаза потускнели. Некоторых он и вовсе не узнавал, по крайней мере с первого взгляда.

Однако Уолтера он бы узнал в любом случае. Глядя на приближающегося отца, он подумал: я вижу себя через двадцать-тридцать лет, если Бог даст столько прожить. Говорили, что пьянство чуть не загнало Уолтера в гроб, но старик выглядел отнюдь не полумертвым, а таким же, как всегда: будто может одним ударом свалить тебя с ног и, если надумает, свалит. Низенькое коренастое тело стало еще более кряжистым, темные курчавые волосы почти не тронуты сединой. Маленькие желтовато-карие глазки по-прежнему буравили насквозь. Кузнецу нужен хороший глаз, говаривал Уолтер. Всякому нужен хороший глаз, иначе тебя оберут до нитки.

– Где ты был? – полюбопытствовал Уолтер. Раньше это прозвучало бы угрозой, сейчас – только брюзжанием. Как будто Уолтер отправил сына с поручением в Мортлейк, а тот брел нога за ногу.

– Да так… Там-сям.

– Ты похож на иностранца.

– Я и есть иностранец.

– И что же ты там делал?

Он представил себе, как отвечает: «то-се», в итоге так и ответил.

– А каким тем-сем занимаешься сейчас?

– Изучаю право.

– Право! – проворчал Уолтер. – Если бы не так называемое право, мы бы сейчас были лордами. Хозяевами поместья. И всех здешних поместий.

Интересная мысль, подумал он. Если бы лордами становились те, кто сильнее, драчливее и нахрапистее других, Уолтер был бы лордом. Однако все еще хуже: Уолтер считал себя ограбленным. Все детство он слышал: Кромвели-де были богачами, владели поместьями. «Когда, где?» – спрашивал он, и Уолтер орал: «Где-то там, на севере! Вечно ты к словам цепляешься!» Уолтер злился, когда ему не верили, даже если врал в глаза. «Как же мы докатились до нынешней бедности?» – спрашивал сын. А всё сутяжники да крючкотворы, да те мошенники, что отбирают землю у честных людей, отвечал отец. Разберись, если сможешь, а я вот не могу, хотя умом меня Бог не обидел. Как можно тащить меня в суд и штрафовать за выпас овец на общинной земле? Будь все по-честному, это была бы моя земля.

Как же так, если земли были на севере? Бесполезно спрашивать – только нарвешься на очередную трепку. «А деньги? – не отставал он. – Они-то куда делись?»

Лишь один раз, по трезвому делу, Уолтер сказал нечто, очень похожее на правду: думаю, мы их спустили. Что сплыло, то сплыло. Если богатство промотано, его уже не вернуть.

Он думал над этими словами все двенадцать лет и теперь спросил:

– Если Кромвели когда-то были богаты и я верну наше состояние, ты будешь доволен?

Это было произнесено мягко, но Уолтера смягчить нелегко.

– Вернешь и разделишь, так, что ли? С этим чертом Морганом, с которым вы друзья – не разлей вода. Будь все по-честному, это были бы мои деньги.

– Это были бы семейные деньги, – сказал он, а про себя подумал: мы что, взбесились? Не прошло и пяти минут, а мы уже ругаемся из-за несуществующего богатства. – Теперь у тебя есть внук. – И добавил мысленно: и ты его не увидишь.

– У меня они уже давно есть. Внуки. И кто она? Голландка?

Он рассказал про Лиз Уайкис, признавшись таким образом, что по приезде в Англию успел жениться и завести сына.

– Подцепил богатую вдовушку, – хмыкнул Уолтер. – Видать, это было важнее, чем навестить меня. Да уж, конечно, ты думал, я помру. Законник, говоришь? У тебя с детства язык без костей. Никакой оплеухой тебя было не заткнуть.

– Но, видит Бог, ты пытался.

– Небось теперь и не признаешься никому, что работал в кузне. Или что ходил помогать дяде Джону и спал на очистках от репы.

– Господь с тобой, отец, какая репа в Ламбетском дворце? Неужто ты думаешь, будто кардинал Мортон ел репу?

Дядя Джон был поваром у великого человека; маленький Том бегал в Ламбет, потому что там можно было сытно поесть. Обычно он вертелся у входа, ближайшего к реке, – Мортон тогда еще не построил надвратной башни – и смотрел на въезжающих и выезжающих, спрашивал, кто они, чтобы в следующий раз узнать их по цветам одежды, животным и предметах на гербах. «Не стой как пень, – кричали ему, – займись чем-нибудь полезным!»

Другие мальчишки занимались чем-нибудь полезным на кухне: подавали и уносили, ощипывали детскими пальчиками жаворонков и обрывали цветоножки у клубники. Каждый день перед обедом челядь выстраивалась в процессию; торжественно вносили скатерти и большую солонку. Дядя Джон измерял хлебы и, если они оказывались больше или меньше, чем нужно, бросал их в корзину для низшей прислуги. Те, что проходили проверку, дядя Джон отправлял в обеденную залу; стоя рядом и притворяясь его помощником, племянник научился считать. Туда же, в залу, отправлялись мясо и сыр, засахаренные фрукты и пряные лепешки – на архиепископский (тогда Мортон еще не был кардиналом) стол. Когда остатки и объедки возвращались на кухню, их делили. Лучшее доставалось поварам, то, что похуже, – больнице и богадельне, а также нищим у ворот. То, что не годилось даже нищим, отдавали детям и свиньям.

Утром и вечером кухонные мальчишки носили наверх и ставили в шкафы хлеб и пиво для молодых джентльменов, служивших у кардинала пажами. Пажи были из хороших семей. Они прислуживали за столом и таким образом знакомились с великими мужами, слушали их беседы и учились. Когда пажи не прислуживали, они черпали знания у преподавателей музыки и других наук. Преподаватели расхаживали по дворцу с бутоньерками и ароматическими шариками и говорили по-гречески. Ему указали на одного из пажей, мастера Томаса Мора, про которого сам архиепископ говорил, что тот станет великим человеком – так обширны уже были его познания и так приятна речь.

Однажды он принес пшеничный хлебец и положил в буфет, но не ушел, и мастер Томас спросил: «Чего ты ждешь?» – однако ничем в него не бросил. «Что в этой большой книге?» – спросил он, и мастер Томас ответил с улыбкой: «Слова, слова, просто слова».

Кто-то сказал, мастеру Томасу в этом году четырнадцать и он едет в Оксфорд.

Том Кромвель не знает, где это – Оксфорд и по своей ли воле мастер Томас туда едет или его отправляют. Мальчика можно отправить, не спрашивая, а мастер Томас еще не взрослый мужчина.

Четырнадцать – это дважды семь. Мне семь? – спрашивает он. Отец кричит: бога ради, Кэт, придумай ему день рождения! Скажи что угодно, лишь бы отстал.

Когда отец говорит: «глаза бы мои на тебя не глядели», он уходит в Ламбет. Когда дядя Джон говорит: «на этой неделе у нас достаточно мальчишек» и «дьявол найдет занятие праздным рукам», возвращается в Патни. Иногда дядя дает ему с собой гостинец. Это могут быть голуби, связанные лапками, с открытыми окровавленными клювами. Он идет вдоль реки и крутит их над головой, так что они как будто летают, пока кто-нибудь не кричит: перестань! Что бы он ни делал, кто-нибудь принимается орать. Мудрено ли, говорит дядя Джон, если ты участвуешь во всех мальчишеских проказах, дерзишь и вечно оказываешься там, где тебе быть не след.

В холодной каморке рядом с кухней сидит женщина по имени Изабелла. Она лепит марципановые фигурки, которыми архиепископ с друзьями играют после ужина. Иногда это герои – король Александр, король Цезарь. Иногда святые; сегодня я леплю святого Томаса Бекета, говорит она. Как-то она лепила марципановых зверей и подарила ему льва. Можешь съесть, сказала Изабелла. «Нет, я лучше его сохраню», – сказал он, но Изабелла посоветовала этого не делать, ведь фигурка скоро развалится. «У тебя что, матери нет?» – спросила она.

Он учится читать по запискам из буфетной: столько-то муки, столько-то сушеных бобов, ячменя и утиных яиц. Для Уолтера смысл умения читать в том, чтобы дурить неграмотных; для того же надо уметь писать. Поэтому отец отправляет его к священнику. И снова он все делает не так, потому что у священников странные правила: на урок надо приходить специально, а не по дороге куда-нибудь, и не приносить с собой жабу в мешочке или ножи, которые надо поточить; нельзя являться в синяках и ссадинах от двери (по имени Уолтер), на которую он вечно налетает. Священник орет и забывает его покормить, так что он снова уходит в Ламбет.

Когда он возвращается в Патни, отец спрашивает, где тебя черти носили, если только отец не в доме, на мачехе. Мачехи обычно надолго не задерживаются; отец, получив свое, выставляет их из дома, так что он узнает про то, что они были, только от хохочущих сестер. Однажды он приходит домой грязный и вымокший; сегодняшняя мачеха спрашивает: «Чей это мальчишка?» – и пытается выгнать его взашей.

Как-то раз, уже на подходе к дому, он находит первую Беллу: она лежит на улице, никому не нужная, размером не больше крысы, и так замерзла и напугана, что даже не скулит. Он входит в дом, неся в одной руке щенка, в другой – завернутый в листья шалфея сыр.

Белла умирает. Сестра Бет говорит, заведешь себе другую собаку. Он ищет, но больше никого не находит. Собак много, но все они чьи-нибудь.

Дорога из Ламбета в Патни длинная; иногда он съедает гостинец, если это не что-нибудь сырое. А если ему дают только капусту, он пинает кочан на ходу, пока не растреплет до полного непотребства.

В Ламбете он ходит за приказчиками и запоминает числа, которые те называют. Люди говорят: если некогда записать, просто скажи Джонову племяннику. Он может на глаз определить вес мешка с мукой или бобами и предупредить дядю, чтобы тот проверил, – кажется, сюда недосыпали.

Вечерами в Ламбете, когда еще светло, а котлы уже вычищены, мальчишки гоняют во дворе мяч. Они орут, чертыхаются и налетают друг на друга, пока кто-нибудь не велит им утихнуть; они дерутся на кулачках и, бывает, кусаются. За открытыми окнами наверху юные джентльмены поют правильно поставленными, высокими голосами.

Иногда в окне появляется лицо мастера Томаса Мора. Он машет рукой, но мастер Томас смотрит на детей внизу, не узнавая его, потом бесстрастно улыбается и белой рукой, непривычной ни к какой работе, кроме письма, закрывает ставни. Встает луна. Пажи ложатся на низенькие выдвижные кровати. Кухонные мальчишки заворачиваются в мешковину и засыпают у очага.

Он помнит один летний вечер, когда мальчишки, игравшие в мяч, затихли и подняли головы. Смеркалось. Нота одинокой флейты висела в воздухе, тонкая и пронзительная. Дрозд подхватил ее и пропел из кустов у шлюза. Лодочник с реки ответил дрозду свистом.


Год 1527-й. Кардинал вернулся из Франции и тут же приказал готовить пиры. Ожидаются французские послы, чтобы поставить печати на конкордат.[23] Надо расстараться для этих господ, говорит кардинал, расшибиться в лепешку, чтобы им угодить.

Двадцать седьмого августа двор возвращается из Болье, и король впервые с начала июня принимает кардинала. «Вам скажут, его величество принял меня холодно, – говорит Вулси, – это не так. Она… леди Анна, присутствовала; что было, то было».

По большому счету миссия во Францию провалилась. Кардинал не едет в Авиньон под предлогом, что не хочет отправляться в жару на юг. «Однако теперь у меня другой план, лучше. Я попрошу папу прислать мне со-легата и попытаюсь решить королевское дело в Англии».

Покуда вы были во Франции, говорит он, моя жена Элизабет умерла.

Кардинал поднимает голову. Хватается двумя руками за сердце, потом правой стискивает распятие на груди. Спрашивает, как это произошло, слушает. Гладит большим пальцем истерзанное тело Христа, словно обычный металл. Склоняет голову, шепчет: кого Бог любит… Они сидят в молчании. Чтобы нарушить тишину, он начинает задавать кардиналу ненужные вопросы.

На самом деле ему незачем выслушивать отчет о планах прошедшего лета. Кардинал обещал помочь деньгами французской армии, которая отправится в Италию, чтобы выбить оттуда императора. Папа, который утратил не только Ватикан, но и папские области, а его родичей Медичи вышвырнули из Флоренции, будет благодарен Генриху.[24] Но что до продолжительного союза с Францией – тут Кромвель разделяет скептицизм своих приятелей из Сити. Если вы бывали на улицах Парижа или Руана и видели, как мать тянет ребенка за руку, приговаривая: «Перестань ныть, не то англичанина позову», – вы не станете верить в прочность соглашений между двумя государствами. Англичанам никогда не простят того таланта к разрушению, который они проявляют всякий раз, как высаживаются на континенте. Английские войска оставляли за собой пустыню. Словно нарочно задавшись такой целью, англичанин совершал все, запрещенное кодексом рыцарства, преступал все законы войны. Битвы не в счет – след оставляет то, что происходит между битвами. Англичане грабили и насиловали все живое, жгли хлеба на корню и дома вместе с людьми. Разбив лагерь, вымогали у окрестных жителей плату за каждый день, когда тех не трогают. Убивали священников и вешали их голыми на ярмарочных площадях. Словно язычники, разоряли церкви, уносили чаши для причастия, жгли костры из бесценных манускриптов, выкидывали мощи на землю, сдирали покровы с алтарей. Требовали выкуп за тела убитых, а если не получали, сжигали трупы на глазах у родных, без отпевания, без единой молитвы, словно павшую в мор скотину.

Короли могут друг друга простить; обычные жители не прощают. Он не говорит этого Вулси, которому и без того хватает дурных вестей. Покуда кардинал был в отъезде, король отправил для секретных переговоров в Рим собственного посла. Из затеи, разумеется, ничего не вышло. «Но если его величество не вполне со мной откровенен, это весьма печально».

Раньше за королем такого не водилось. Беда в том, что Генрих знает: закон не вполне на его стороне. Знает, но не хочет знать. Король убедил себя, что никогда не состоял в браке, а значит, может жениться. Скажем так: убедил свою волю, но не совесть. Король – большой знаток канонического права, и если в его познаниях и были какие-то пробелы – они восполнены недавними штудиями. Генриха, как младшего брата, готовили к церковному служению, причем на самых высоких постах. «Будь жив брат его величества Артур, – говорит Вулси, – кардиналом был бы его величество, а не я. А ведь если подумать… Знаете, Томас, я ведь ни разу не отдыхал с тех пор… с тех пор, как взошел на корабль. С того дня, как меня укачало на выходе из Дувра».

Как-то они пересекали Ла-Манш вместе. Вулси лежал в каюте пластом и вопиял к Господу. Сам он почти все время проводил на палубе: рисовал паруса, такелаж и умозрительные корабли с умозрительным такелажем, убеждая капитана, что – не сочтите за обиду – можно двигаться быстрее. Капитан посмотрел рисунки, обдумал и сказал: «Когда будете снаряжать собственное торговое судно, можете сделать и так. Разумеется, все добрые христиане примут вас за пиратов, так что не обижайтесь, когда попадете в беду. Моряки, – добавил капитан, – не любят новшеств».

– Их никто не любит, – сказал он тогда. – Насколько я вижу.

В Англии не может быть нового. Может быть старое в новой обертке или новое, раскрашенное под старое. Новые люди, чтобы им доверяли, должны сочинять себе лживые родословные, как Уолтер, или идти на службу к древним семействам. Не пытайся вылезти в одиночку – тебя примут за пирата.

Этим летом, на суше вместе с кардиналом, он вспоминает тогдашнее путешествие и ждет, когда противник подойдет борт к борту, чтобы схватиться врукопашную.

Однако пока он идет на кухню посмотреть, как движется подготовка к тому, чтобы ошеломить французских послов. Повара уже пристроили колокольню к сахарному собору Святого Павла, но никак не могут сделать державу и крест. Он говорит: «Слепите марципановых львов – так распорядился кардинал».

Повара закатывают глаза и вздыхают: когда же это закончится?

С возвращения из Франции хозяин необычно ворчлив. Кардинала угнетают не столько явные неудачи, сколько подлые происки за спиной. Против Вулси печатали клеветнические памфлеты – не успеешь скупить одну партию, на улицах уже появилась новая. Все воры Франции нацелились на его добро. В Компьени, хотя кардинал велел стеречь свою золотую посуду день и ночь, заметили мальчишку, который бегал по черной лестнице вверх-вниз, передавая блюда взрослому сообщнику.

– И что? Их поймали?

– Большого вора посадили в колодки. Мальчишка сбежал. А ночью какой-то негодяй проник в мою спальню и выцарапал у окна такое…

На следующее утро луч солнца, пробившись сквозь туман и дождь, осветил изображение виселицы, на которой болталась кардинальская шапка.


Лето вновь выдалось сырым. Он готов поклясться, что не помнит ни одного ясного дня. Урожая не будет. Король и кардинал обмениваются рецептами пилюль. Король, стоит ему чихнуть, откладывает государственные заботы и прописывает себе музицирование либо – если погода позволяет – прогулки в саду. После обеда они с Анной иногда остаются наедине. Сплетники доносят, будто она разрешает королю себя раздевать. Вечерами доброе вино прогоняет озноб, и Анна – она читает Библию – поддерживает его величество строками из Писания. После ужина Генрих впадает в мрачную задумчивость, твердит, что Франциск над ним смеется, что император над ним смеется. С наступлением темноты короля охватывает любовная тоска. Он много пьет и много спит; спит в одиночестве. Просыпается – поскольку он по-прежнему молод и силен – с ясной головой и верой в грядущий день. Вместе со светом дня возрождается надежда.

Вулси не оставляет трудов даже во время болезни: сидит за столом, чихает, жалуется на ломоту в костях.

Задним числом легко понять, когда начался закат кардинала, но в то время они еще ничего не понимали. Оглянись назад и вспомнишь себя на корабле. Горизонт кренится, берег исчез в тумане.

Приходит октябрь. Его сестры вместе с Мерси и Джоанной вытаскивают платья Лиз и кроят из них новую одежду. Ничто не пропадает. Каждый кусок доброй материи на что-нибудь да пойдет.

На Рождество при дворе поют:

Зелен всегда остролист,

Что летом, что зимой.

Так и я, сердцем чист,

Верен тебе одной.

Остролист зеленеет

Круглый год.

Пусть ярится зима, круглый год напролет

Остролист зеленеет.

Остролист зелен всегда,

Цвета он не меняет

Даже в зимние холода,

Когда все увядает [25].

Весна 1528 года. Томас Мор подходит легким неторопливым шагом, приветливый, открытый, неряшливый.

– Вас-то мне и надо, Томас, Томас Кромвель. Вас-то я и искал.

Томас Мор сердечен, всегда сердечен; ворот рубашки засалился.

– Вы едете в этом году во Франкфурт, мастер Кромвель? Нет? Я думал, кардинал отправит вас на ярмарку – посмотреть, что там еще напечатали еретики. Его милость тратит немало денег на то, чтобы скупать их сочинения, однако поток мерзости не оскудевает.

В своем памфлете против Лютера Мор назвал немца калом. Написал, что рот Лютера – анус мира. Кому бы пришло в голову, что от Томаса Мора могут исходить такие слова? Однако в латинском срамословии этому ученому мужу нет равных.

– Не совсем мое дело, – говорит Кромвель, – «еретические» книги. Заморских еретиков судят за морем. Церковь везде одна.

– Да, но как только эти библеисты добираются до Антверпена, сами знаете… Что за город! Ни епископа, ни университета, ни пристойного гнезда учености, ни настоящей власти, чтобы остановить распространение так называемых переводов, которые, на мой взгляд, суть умышленный обман… Но вам это все, разумеется, известно, вы же провели там много лет. А теперь, говорят, Тиндейла видели в Гамбурге.[26] Вы ведь узнали бы его при встрече?

– Как и епископ Лондонский. Да и вы, наверное.

– Правда. Истинная правда. – Мор задумывается, покусывает губу. – И вы скажете, что не дело юриста гоняться за лживыми переводами. Однако я рассчитываю, что найду средство привлечь братьев за крамолу. – Слово «братья» звучит нарочито глумливо; Мор так и сочится ядом. – Если есть преступление против государства, вступают в силу международные договоренности, и я могу требовать экстрадиции. Пусть отвечают перед более правомочным судом.

– Нашли ли вы крамолу в трудах Тиндейла?

– Ах, мастер Кромвель! – Мор потирает руки. – Беседовать с вами – чистое наслаждение. Я чувствую себя как мускатный орех, когда его трут на терке. Менее великий человек – менее великий юрист – сказал бы: «Я читал труды Тиндейла и не нашел в них ничего предосудительного». Однако Кромвеля не поймать – он набрасывает на меня мой же аркан, спрашивает, а читали ли вы Тиндейла? Да, не стану запираться, читал. Я исследовал его так называемые переводы буква за буквой. Разумеется, я его читаю. С разрешения моего епископа.

– В Книге премудрости Иисуса, сына Сирахова, сказано: «Кто прикасается к смоле, тот очернится». Если его имя не Томас Мор.

– Ну вот, я знал, что вы читаете Библию! Очень к месту. Но если священник слушает на исповеди о делах блуда, становится ли он блудником? – Мор снимает шапочку и рассеянно принимается ее мять; ясные, усталые глаза стреляют вокруг, как будто со всех сторон сыплются возражения противников. – И я уверен, что кардинал Йоркский сам дозволил юным богословам в Кардинальском колледже читать сектантские памфлеты. Быть может, его милость распространил свое разрешение и на вас, а?

Странно было бы Вулси давать такое разрешение стряпчему; это вообще дело не законоведов.

– Мы описали круг и вернулись к тому, с чего начали, – говорит он.

Мор улыбается во весь свой большой рот:

– Ну что же, сейчас весна. Скоро начнем водить хороводы вокруг майского дерева. Самая погода для морского путешествия. Вы ведь можете воспользоваться случаем прикупить и перепродать шерсть или теперь вы предпочитаете стричь людей? И если кардинал попросит вас отправиться во Франкфурт, вы же поедете? Когда его милости угодно разогнать маленький монастырь, если он считает, что монахи, дай им Бог здоровья, староваты и немного выжили из ума, а житницы полны и пруды кишат рыбой, скот жирен, а приор дряхл и тощ… вы, Томас Кромвель, не мешкая пускаетесь в путь. На север, на юг, на запад, на восток. Вы и ваш маленький подмастерье.

У другого такие слова были бы попыткой завязать драку, у Томаса Мора это пролог к приглашению на обед.

– Заглядывайте в Челси. У нас всегда интересные беседы, и мы будем рады, если вы к ним присоединитесь. Еда простая, но вкусная.

Тиндейл пишет, что мальчик, моющий посуду на кухне, так же любезен в очах Господа, как проповедник на амвоне или апостол на берегу Галилейского моря. Может быть, думает он, мне не стоит приводить мнение Тиндейла.

Мор похлопывает его по плечу:

– Не собираетесь снова жениться, Томас? Нет? Возможно, вы правы. Мой отец всегда говорит: выбирать жену – все равно что сунуть руку в мешок, где на одного угря приходится шесть змей. Каковы шансы вытащить угря?

– Ваш отец был женат сколько раз, три?

– Четыре. – Улыбка непритворна. Складки собираются в уголках глаз. – Молю о вас Бога, Томас.

И Мор уходит все той же легкой, неторопливой походкой.

Когда умерла первая жена Мора, вторая появилась в доме еще до того, как вынесли гроб. Мор принял бы священный сан, если бы не плоть с ее неуместными потребностями. Не желая быть плохим священником, он стал мужем. Он полюбил девушку шестнадцати лет, но ее семнадцатилетняя сестра была еще не замужем, и Мор женился на старшей, нелюбимой, дабы не уязвлять ее гордости. Невеста была неграмотна; Мор считал, что научит ее читать, но так и не преуспел. Тогда он велел ей учить проповеди наизусть, однако она ворчала и упорствовала в своем невежестве. Мор отвел молодую жену к отцу, и тот предложил ее побить; она так испугалась, что пообещала больше не жаловаться. «И действительно не жаловалась, – рассказывал потом Мор, – но и проповеди ни одной не выучила». Видимо, он считал соглашение успешным: ничья гордость не пострадала. Упрямица рожала ему детей, а когда в двадцать четыре года умерла, он женился на вдове, еще старше и еще упрямее. Она тоже не умела читать. Что ж, если ты потворствуешь плоти и живешь с женщиной, ради блага души выбирай такую, которая тебе неприятна.

Кардинал Кампеджо, которого папа прислал в Англию по просьбе Вулси, до того как сделаться священником, был женат. Предполагалось, что Кампеджо, более умудренный в таких вопросах, поможет Вулси (разумеется, ничего не смыслящему в семейных делах) отвратить короля от женитьбы на даме сердца. Хотя армия императора отступила из города, весенние переговоры не принесли ощутимого результата. Стивен Гардинер съездил в Рим с письмом от кардинала, восхваляющим леди Анну. Целью послания было развеять возможные сомнения папы в разумности королевского выбора. Кардинал долго сидел над письмом, собственноручно перечисляя добродетели леди Анны.

– Женская скромность… целомудрие… Можно написать «целомудрие»?

– Обязательно напишите.

– Вам что-то известно? – Кардинал поднял голову, подождал и снова вернулся к письму. – Способна родить королю детей… Ну, в ее семье все были плодовиты. Любящая и преданная дочь церкви… Может быть, легкое преувеличение… говорят, она держит у себя в покоях Писание на французском и дает его своим женщинам, но я могу и не знать этого достоверно.

– Король Франциск дозволяет Библию на французском. Думаю, леди Анна начала читать священные книги еще во Франции.

– Да, но женщины, как вы понимаете… Женщины, читающие Писание, – еще один источник разногласий. Вы знаете, что брат Мартин думает о женской роли? Мы не должны скорбеть, говорит он, если наша жена или дочь умирает родами, – она всего лишь исполнила то, к чему предназначил ее Господь. Брат Мартин очень суров, очень непреклонен. А может, на нее клевещут и она вовсе и не библеистка, просто обижена на церковников. Как бы я хотел, чтобы она не винила в своих бедах меня. Не винила столь яростно.

Леди Анна шлет кардиналу дружеские послания, но тот не верит в ее искренность.

– Если бы, – продолжал Вулси, – королевский брак можно было аннулировать, я бы сам отправился в Ватикан, вскрыл себе вены и дал написать документ моей кровью. Как вы полагаете, узнай это Анна, она успокоится? Нет, не думаю, но, если увидите кого-то из Болейнов, сделайте им такое предложение. Кстати, мне кажется, вы знакомы с неким Хемфри Монмаутом. Это он полгода прятал у себя Тиндейла, прежде чем тот скрылся неведомо куда. Говорят, он по-прежнему шлет тому деньги. Явная нелепость: если Тиндейл неведомо где, как бы Монмаут знал, куда их слать? Монмаут… я просто упомянул его имя. Потому что… хм, почему же? – Кардинал закрыл глаза. – Потому что просто упомянул.

Тюрьмы епископа Лондонского уже полны; схваченных сектантов и лютеран бросают в Ньюгейт и во Флит вместе с обычными преступниками. Там их держат, пока они не отрекутся и не принесут публичное покаяние. Повторного снисхождения не будет: тех, кого после покаяния вновь уличили в ереси, сжигают на костре.

Когда приставы врываются в дом Монмаута, они не находят уличающих писаний, словно хозяина кто-то предупредил: ни книг, ни писем от Тиндейла и других единоверцев. Тем не менее его уводят в Тауэр. Семья перепугана. Монмаут – добрый человек и заботливый отец, торговец сукном, уважаемый в гильдии и во всем Сити. Он любит бедных и, даже когда спрос невелик, покупает ткань, чтобы поддержать ткачей. Без сомнения, его надеются сломить – пока хозяин в тюрьме, дело чахнет. Впрочем, его выпустят за отсутствием улик: кучка золы в камине – не доказательство.

Монмаут и сам стал бы кучкой золы, дай Томасу Мору волю.

– Так и не заглянули к нам, мастер Кромвель? По-прежнему преломляете черствый хлеб в подвалах? Бросьте, мой язык острее, чем вы заслуживаете. Лучше нам быть друзьями, сами понимаете.

Это звучит угрозой. Мор уходит, качая головой. «Лучше нам быть друзьями».

Зола, черствый хлеб. Англия всегда была, говорит кардинал, несчастной страной, прибежищем изгоев, которые долго и трудно идут к своему избавлению, преследуемые карами Божьими. Если на английской земле и впрямь лежит Господне или какое иное проклятие, пришло время золотому королю и золотому кардиналу его снять, – по крайней мере, так казалось. Однако золотые годы минули, и нынешней зимой море замерзнет – те, кто это увидит, будут помнить увиденное до конца дней.


Джоанна переехала в Остин-фрайарз вместе с мужем Джоном Уильямсоном и дочерью – маленькой Джоанной, которую дети зовут просто Джо, считая, что она еще не доросла до полного имени. Джон Уильямсон нужен Кромвелю в делах.

– Томас, – наседает на него Джоанна, – чем именно ты сейчас занимаешься?

– Тем, чтобы у людей стало больше денег, – отвечает он. – Есть разные способы этого добиться, и Джон будет мне помогать.

– Но Джону не придется иметь дел с милордом кардиналом?

Ходят слухи, будто некие влиятельные люди обратились к королю с жалобой на кардинала по поводу закрытия монастырей, и король передал жалобу Вулси. Эти люди не думают о добрых целях, на которые кардинал пустил монастырские доходы, о колледжах и школярах, которые там учатся, об основанных кардиналом библиотеках. Им самим лишь бы поживиться, вот они и делают вид, будто верят, что несчастных монахов вышвырнули на улицу. Это неправда. Монахов перевели в другие монастыри, крупные, находящиеся под управлением более хозяйственных приоров. Самых молодых – юнцов, не чувствующих призвания к монашеской жизни, – отпустили. Расспрашивая их, он часто натыкается на полное невежество, опровергающее уверения, что аббатства-де распространяют свет учености. Мальчишки могут с грехом пополам пробубнить латинскую молитву, но вопрос: «А теперь объясни мне, что это значит?» – ставит их в тупик. «Что значит, сударь?» – переспрашивают они, как будто думают, что смысл привязан к словам еле-еле, – дерни чуть посильнее, и ниточка оборвется.

– Не волнуйся из-за того, что болтают люди, – говорит он Джоанне. – Я за все отвечаю сам.

Кардинал выслушал жалобу с высокомерным безразличием и записал имена кляузников, а список передал своему слуге Кромвелю. Его милость занимают другие мысли: о новых домах с гербом Вулси над входом, о колледжах, куда он переманил лучших молодых преподавателей из Кембриджа. Перед Пасхой случились неприятности: декан обнаружил у шести новоприбывших запрещенные книги. Заприте их, сказал Вулси, и постарайтесь урезонить. Если будет не слишком жарко и не слишком сыро, я, может быть, приеду и сам с ними потолкую.

Бесполезно объяснять все это Джоанне. Ей лишь надо убедиться, что мужа не затронет направленная против кардинала хула.

– Наверное, ты знаешь, что делаешь. – Она вскидывает глаза. – Во всяком случае, Том, на простачка ты не похож.

Ее голос, звук шагов, ехидная улыбка и поднятые брови – все напоминает ему Лиз. Иногда он оборачивается, думая, что это Лиз вошла в комнату.


Грейс запуталась в родственниках. Она знает, что маминого первого мужа звали Том Уильямс, – его поминают на семейной молитве. А дядя Уильямсон – его сын? – спрашивает она.

Джоанна пытается объяснить.

– Не трать слов, – говорит Энн, постукивая тоненькими пальчиками по расшитому мелким жемчугом чепцу. – Она у нас глупая.

Позже он говорит ей:

– Грейс не глупая, просто маленькая.

– Я в ее возрасте такой тупой не была.

– Все тупые, кроме нас? Так?

Судя по лицу, Энн более или менее согласна с этим утверждением.

– Зачем люди женятся? – спрашивает она.

– Чтобы завести детей.

– Лошади не женятся, а жеребята у них есть.

– Большинство людей, – отвечает он, – считает, что вместе им лучше.

– Это верно, – радуется Энн. – А я могу выбрать себе мужа?

– Конечно, – говорит он, подразумевая «в разумных пределах».

– Тогда я выбираю Рейфа.

Минуту, даже две минуты, он думает, что его жизнь еще может выправиться. Потом соображает: как же я уговорю Рейфа подождать? Даже пять лет спустя Энн будет еще слишком юна.

– Знаю, – говорит она. – А время тянется так медленно.

Верно: мы всю жизнь как будто чего-то ждем.

– Сдается, ты хорошо все обдумала, – произносит он. Нет надобности втолковывать, чтобы она держала свои мысли при себе; Энн сама знает, когда говорить, а когда смолчать. В разговоре с этой маленькой женщиной не нужны уловки, которых обычно требует ее пол. Она не похожа на цветок или соловья, скорее… скорее на предприимчивого торговца. Пристальный взгляд, чтобы оценить твои намерения, – и по рукам.

Она снимает чепец, крутит пальцами жемчужины, тянет волнистый локон, распрямляя во всю длину. Потом сворачивает волосы в жгут и оборачивает вокруг шеи.

– Я могла бы обернуть их дважды, – говорит Энн, – будь у меня шея потоньше. – В голосе ясно слышится нетерпение. – Грейс считает, что я не могу выйти замуж за Рейфа, потому что мы родственники. Она думает, все, кто живет в одном доме, двоюродные.

– Вы с Рейфом не родственники.

– Точно?

– Точно. Энн… надень сейчас же чепец. Что скажет твоя тетя?

Энн корчит гримасу – получается очень похоже на тетю Джоанну – и говорит:

– Томас, ты всегда так в себе уверен!

Он поднимает руку, пряча улыбку. На мгновение Джоанна становится не такой строгой.

– Надень чепец, – мягко повторяет он.

Энн натягивает чепец на голову. Она такая маленькая, думает он, и все равно ей больше подошел бы шлем.

– А откуда взялся Рейф? – спрашивает она.


Рейф взялся из Эссекса, где тогда жил его отец, Генри Сэдлер, эконом сэра Эдварда Белкнепа. Сэр Эдвард состоял в родстве с Греями, а через них – с маркизом Дорсетским; маркиз покровительствовал Вулси, когда тот учился в Оксфорде. Так что да, родство в этой истории фигурирует; не пробыв в Англии двух лет, он, Кромвель, уже в некотором смысле стал близок кардиналу, хотя еще ни разу не видел великого человека воочию. С Дорсетами его связывали дела – он вел несколько их запутанных тяжб и одновременно раздобывал для старой маркизы то ковер, то балдахин на кровать. Для нее весь мир состоял из челяди. Отправляйтесь туда. Принесите это. Если маркиза хотела омара или осетра, то заказывала их, и точно так же заказывала хороший вкус. Маркиза гладила флорентийские шелка, тихонько охая от удовольствия. «Чудесная покупка, мастер Кромвель, – говорила она. – Ваша следующая задача – придумать, чем мы за них заплатим».

Где-то в этом лабиринте хлопот и обязанностей он свел знакомство с Генри Сэдлером и согласился взять в дом его сына. «Научите Рейфа всему, что знаете», – не без робости попросил Генри. Он пообещал забрать мальчика на обратном пути, когда покончит с делами в этой части графства, однако выбрал неудачный день: лил дождь, дороги развезло, ветер гнал тучи с побережья. Когда он спешился в луже у двери, было чуть больше двух, но уже темнело. Генри Сэдлер сказал, оставайтесь, вы все равно не успеете в Лондон до закрытия ворот. Я должен быть дома сегодня, ответил он. Завтра у меня дела при дворе, а потом придут кредиторы леди Дорсет – сами знаете, как это бывает… Мистрис Сэдлер боязливо покосилась на окно, потом на сына, которого – в семь лет – доверяла дорогам и непогоде.

Ничего особенного, обычное дело, но Рейф был так мал, что он, Кромвель, чуть не почувствовал себя бессердечным. Детские локоны недавно обстригли, и рыжие волосы топорщились на макушке. Отец и мать, стоя на коленях, гладили Рейфа по спине. Потом мальчика обмотали шалями так, что тот стал похож на бочонок. Он глядел на будущего воспитанника, на дождь за окном и думал: а ведь я мог бы сидеть сейчас в сухости и тепле. Как другим это удается? Мистрис Сэдлер прижала ладони к щекам сына и зашептала: «Помни все, чему мы тебя учили. Читай молитвы. Мастер Кромвель, пожалуйста, следите, чтобы он не забывал молиться».

Она подняла мокрые от слез глаза, и он понял: ребенку этого не выдержать, мальчик дрожит под своим тряпьем и сейчас ударится в рев. Поэтому он плотнее закутался в плащ – несколько капель упало на пол, окропив сцену. «Ну, Рейф? Если ты мужчина… – И протянул руку в перчатке. Детская ручонка скользнула в нее. – Посмотрим, как далеко мы можем ускакать».

Мы выйдем быстро, чтобы ты не оглядывался, подумал он. Ветер и дождь прогнали родителей от открытой двери. Он забросил Рейфа в седло. Дождь бил почти горизонтально. Ближе к Лондону ветер утих. Кромвели жили тогда на Фенчерч-стрит. В дверях слуга хотел принять Рейфа на руки, но он сказал: «Мы, утопающие, должны держаться друг за друга».

Ноша казалась необычно тяжелой – съежившееся обмякшее тельце под семью слоями промокшей шерсти. Он поставил Рейфа перед огнем, и от того сразу повалил пар. Проснувшись в тепле, мальчик принялся замершими пальцами распутывать свои платки, потом вежливо, отчетливо спросил, что это за место.

– Лондон. Фенчерч-стрит. Дом.

Он взял льняное полотенце и мягко промокнул мальчику лицо, потом вытер голову, отчего волосы у Рейфа встали торчком. Вошла Лиз: «Силы небесные, это мальчик или еж?» Рейф посмотрел на нее, улыбнулся, да прямо так, стоя, и заснул.


Когда летом 1528 года возвращается потовая лихорадка, люди, как и в прошлом году, говорят: если не думать о ней, не заболеешь. Однако как не думать? Он отправил девочек за город – сперва в Степни, затем дальше. На сей раз поветрие затронуло и двор. Генрих пытается убежать от болезни, переезжая из одного охотничьего дома в другой. Анну отправляют в Хивер. Лихорадка настигает Болейнов. Первым слег отец Анны, однако остался в живых; умирает муж ее сестры Марии. Следом заболевает Анна, но через сутки она уже на ногах. Правда, болезнь может обезобразить. Даже и не знаешь, о каком исходе молиться, говорит он кардиналу.

Тот отвечает:

– Я молюсь за королеву Екатерину… и за любезнейшую леди Анну. Молюсь за войска короля Франциска в Италии, чтобы Господь даровал им успех, но не слишком большой – иначе они забудут, что нуждаются в дружбе и союзничестве короля Генриха. Молюсь о его королевском величестве и советниках его королевского величества, о зверях полевых, и о святейшем отце, и о курии, да направит Господь ее решения. Молюсь о Мартине Лютере, и о всех, зараженных его ересью, и обо всех, кто против него воюет, особливо же о канцлере герцогства Ланкастерского, нашем дорогом друге Томасе Море. Вопреки всякому здравому смыслу и свидетельству собственных глаз, я молюсь об урожае и о том, чтобы дождь перестал. Я молюсь обо всех. Обо всем. Это и значит быть кардиналом. И только когда я говорю Богу: «Ну а как насчет Томаса Кромвеля?» – Господь отвечает мне: «Вулси, что Я тебе говорил? Неужто ты не понимаешь, когда следует уняться?»

Поветрие достигает Хэмптон-корта, и кардинал затворяется от мира. Только четырем слугам дозволено входить во внутренние покои. У кардинала, когда он наконец оттуда выходит, вид такой, будто он и вправду молился.

В конце лета девочки возвращаются в Лондон. Обе заметно подросли, у Грейс волосы выгорели на солнце. Она сторонится отца, и он думает: неужто, глядя на меня, она вспоминает одно – как я нес ее на руках вечером того дня, когда умерла Лиз? Энн говорит, на следующее лето, что бы ни случилось, я хочу остаться с тобой. Болезнь отступила, но в остальном молитвы кардинала не так успешны – в стране недород, французские войска в Италии терпят поражение за поражением, а их предводитель умер от чумы.

Приходит осень. Грегори пора возвращаться к своему наставнику. Мальчик едет с неохотой, это очевидно, хотя мало что насчет сына ему очевидно. Он спрашивает, в чем дело, но не получает ответа. С другими мальчик весел и оживлен, с отцом – настороженно-вежлив, словно держит официальную дистанцию. «Неужто Грегори меня боится?» – спрашивает он Джоанну.

Язык у Джоанны острей иглы и так же проворен.

– Он не монах; с чего бы? – бросает она. Потом смягчается. – Томас, с какой стати ему тебя бояться? Ты добрый отец. На мой взгляд, даже чересчур.

– Если он не хочет возвращаться к наставнику, я отправлю его в Антверпен к моему другу Стивену Воэну.

– Грегори никогда не станет дельцом.

– Верно. – Трудно себе представить, что Грегори торгуется из-за процентов с агентом Фуггера или ухмыляющимся представителем да Медичи. – Так что мне с ним делать?

– Я тебе скажу: как только еще немного подрастет, жени его на девушке из хорошей семьи. Грегори – джентльмен, это сразу видно.

Энн хочет учить греческий. Он думает, кого бы пригласить в учителя, спрашивает знакомых. Ему хочется, чтобы это был кто-то молодой, умный – человек, который поселится в доме и с которым будет приятно беседовать за ужином. У сына и племянников наставник неудачный, однако теперь поздно что-либо менять. Вот ведь вздорный старый брюзга! Как-то один из мальчиков устроил в комнате пожар, потому что читал в постели при свече. «Но ведь это, как я понимаю, был не Грегори?» – спросил он тогда, и учитель обиделся, усмотрев в вопросе неуместную шутку. И еще вечно присылает счета, которые, по-моему, уже давно оплачены. Мне нужен домашний счетовод.

Он сидит за столом, заваленным планами и сметами из Ипсвича и Кардинальского колледжа, проектами будущих садов Вулси, и разглядывает шрам на ладони – давнюю метку от ожога, похожую на обрывок веревки. Думает о Патни. Об Уолтере. Вспоминает нервную лошадь в кузне, запах пивоварни. Вспоминает ламбетскую кухню и белобрысого мальчишку, который приносил угрей. Как-то он схватил этого мальчишку за волосы, окунул лицом в чан с водой и держал. Неужто я и впрямь это сделал? – думает он. Зачем? Наверное, кардинал прав – я безнадежный грешник. Шрам твердый, будто выступающая косточка, и временами чешется. Он думает: мне нужен счетовод. Мне нужен учитель греческого. Мне нужна Джоанна. Но кто сказал, что я получу все, что мне нужно?

Он вскрывает письмо от священника Томаса Берда, который пишет, что кардинал должен ему столько-то денег. Делает пометку: проверить и заплатить, потом снова берет письмо. Там говорится о неких Клерке и Самнере. Имена ему известны – они были в числе тех шестерых оксфордцев, у которых нашли лютеранские книги. Заприте их, сказал тогда кардинал, заприте и урезоньте. Он отводит взгляд от письма, чувствуя приближение чего-то дурного: по стене скользнула тень.

Читает. Клерк и Самнер умерли, пишет Берд, надо известить кардинала. За неимением более подходящего места, декан запер их в погребе, глубоком холодном погребе для рыбы. Даже туда, в ледяную тишь, проникла летняя зараза. Они умерли в темноте, без исповеди.

Все лето мы молились, но, значит, недостаточно. Неужто кардинал забыл о своих еретиках? Надо сообщить его милости.

Первая неделя сентября. Подавляемое горе перерастает в ярость. Но что проку от ярости? Ее тоже надо подавлять.

Однако в конце года, когда Вулси спрашивает: «Томас, что подарить вам на Новый год?» – он говорит: «Подарите мне Маленького Билни». И, не дожидаясь ответа, добавляет:

– Милорд, он в Тауэре с прошлой зимы. Тауэр способен напугать любого, а Билни робок и слаб. Боюсь, его содержат слишком строго. Вы помните, как умерли Самнер и Клерк? Милорд, употребите свое влияние, напишите письма, обратитесь с прошением к королю. Добейтесь, чтобы его отпустили.

Кардинал откидывается в кресле и складывает пальцы:

– Томас. Томас Кромвель. Очень хорошо. Но отец Билни должен вернуться в Кембридж и оставить всякую мысль о поездке в Рим, чтобы направить папу на путь истинный. Подземелья Ватикана очень глубоки, туда не дотянуться даже мне.

Он чуть не говорит: «Вам даже до подвалов собственного колледжа не дотянуться», но вовремя прикусывает язык. Ересь – легкий ее налет – поблажка, которую дает своему слуге кардинал. Его милость не прочь выслушать отчет о последних вредных сочинениях и сплетни из Стил-Ярда, где живут немецкие купцы, обсудить после ужина текст-другой. Однако все спорное, прежде чем передать кардиналу, следует оплести тончайшей паутиной слов. Всякое опасное мнение надо так обложить шутливыми оправданиями, чтобы оно стало мягким и безобидным, словно подушка. Да, когда милорду сообщили о смерти в погребе, его милость даже всплакнул: «Как же я ничего не знал? Такие замечательные молодые люди!»

В последние месяцы у кардинала глаза на мокром месте, однако это не означает, что слезы менее искренни. Вот и сейчас его милость смахивает слезинку, поскольку знает всю историю: Маленький Билни в Грейз-инн, поляк из Штеттина, сбитые с толку посланцы, растерянные дети, лицо Элизабет Кромвель, застывшее в посмертной суровости. Кардинал подается вперед и говорит:

– Томас, пожалуйста, не отчаивайтесь. У вас есть дети. И не исключено, что со временем вы захотите жениться снова.

Я – ребенок, думает он, которого нельзя утешить. Кардинал накрывает его руку своей. Драгоценные камни поблескивают, являя таинственные глубины: гранат словно кровяной пузырь, бирюза с серебристым налетом, алмаз с желтовато-серой искрой, как глаз кошки.

Он никогда не расскажет кардиналу про Марию Болейн, как бы порой ни тянуло. Кардинал может посмеяться, может возмутиться. Надо как-то протащить общее содержание без контекста.


Осень 1528 года. Он при дворе по кардинальским делам. Мария бежит к нему, приподняв юбки, так что видны зеленые шелковые чулки. Не сестра ли Анна за нею гонится? Он ждет.

Мария резко останавливается:

– Ах, это вы!

Он и не думал, что Мария Болейн его знает. Она хватается одной рукой за стенную панель, другой – за его плечо, будто он часть стены. Мария по-прежнему обворожительна: белокурая, пухленькая. Она запыхалась от бега.

– Мой дядя… сегодня утром. Мой дядя Норфолк. Метал в вас громы и молнии. Я спросила сестру, кто этот ужасный человек, и она сказала…

– Тот, кого не отличить от стены?

Мария отдергивает руку. Смеется, краснеет, силится раздышаться, грудь под платьем ходит ходуном.

– На что сетовал милорд Норфолк?

– О… – Она начинает обмахиваться рукой. – Он сказал, кардиналы, легаты, от них в Англии никакой жизни. Он сказал, кардинал Йоркский разоряет знатные семейства: хочет править сам, а лорды чтобы дрожали, как мальчишки, которых могут в любую минуту выпороть. Разумеется, вам необязательно меня выслушивать…

Мария выглядит такой хрупкой… Она еще не отдышалась, но он взглядом просит ее продолжать.

– Мой брат Джордж тоже бушевал. – Смешок. – Мол, кардинал Йоркский родился в приюте для бедных и взял себе на службу человека, который родился в канаве. Милорд мой отец сказал, милый мальчик, ты ничего не потеряешь, если будешь строго придерживаться истины: не в канаве, а в пивоварне, ибо он определенно не джентльмен. – Мария отступает на шаг. – А вы похожи на джентльмена. Мне нравится этот серый бархат, откуда он?

– Из Италии.

Теперь он уже не стена, а кое-что получше – Мария вновь кладет руку ему на плечо, рассеянно гладит ткань.

– А не могли бы вы раздобыть мне такой же? Впрочем, наверное, для женщины такой цвет мрачноват?

Она не сказала «для вдовы», думает он, однако мысль, видимо, отражается на его лице, потому что Мария говорит:

– Да, конечно. Уильям Кэри умер.

Он склоняет голову и тщательно подыскивает слова – Мария его пугает.

– Двор о нем скорбит. Как и вы.

Вздох.

– Он был добрый. Учитывая обстоятельства.

– Вам, наверное, приходилось нелегко.

– Когда король перенес свое внимание на Анну, он думал, будет как во Франции. Думал, она согласится… занять некое положение при дворе. И в его сердце, как он выразился. Обещал порвать со всеми другими любовницами. Письма, которые он писал ей собственной рукой…

– Вот как?

Кардинал говорит, короля ни за что не убедишь написать письмо. Даже другому королю. Даже папе. Даже если от этого зависит успех дела.

– Да, с прошлого лета. Он пишет и там, где стояло бы «Henricus Rex»… – Мария берет его руку и рисует пальцем на ладони. – Вместо подписи он рисует сердце, а внутри сердца – инициалы, его и ее. Ой, не смейтесь… – Она сама невольно улыбается. – Он говорит, что страдает.

Ему хочется сказать, Мария, а нельзя ли выкрасть для меня эти письма?

– Сестра говорит, здесь не Франция, а я не такая дурочка, как ты, Мария. Она знает, что я была любовницей Генриха и он меня бросил. Отсюда она извлекла урок.

Он задерживает дыхание, но ее уже не остановить – она решила выговориться во что бы то ни стало.

– Я вам скажу, они поженятся, чего бы это ни стоило. Дали друг другу такую клятву. Анна говорит, что выйдет за него и гори они все синим пламенем, Екатерина с ее испанцами. Генрих всегда получает, что хочет, и Анна тоже, можете мне поверить – уж я-то их знаю, как никто. – В глазах у нее блестят слезы. – Вот почему я горюю по Уильяму Кэри. Она теперь всё, а меня надо вымести после ужина, словно солому с пола. Отец говорит, я нахлебница, а дядя Норфолк называет меня шлюхой.

Как будто не он вас такой сделал.

– У вас нехватка в деньгах?

– О да! – говорит Мария. – Да, да, да, и никто не хочет об этом думать! Вы первый, кто спросил. У меня дети. Вам это известно. Мне нужно… – Губы у нее дрожат, и она прижимает к ним палец, чтобы унять дрожь. – Вы видели моего сына… как по-вашему, почему я назвала его Генри? Король мог бы признать его, как признал Ричмонда, но моя сестра не разрешила. Он во всем ей потворствует. Она намерена сама родить ему принца и не хочет, чтобы рядом был мой.

Кардиналу докладывали: сын Марии Болейн – здоровый золотисто-рыжий мальчуган с отменным аппетитом. У нее есть и дочь, постарше, но в данном случае дочери никого не интересуют.

– Сколько лет вашему сыну, леди Кэри?

– В марте будет три. Моей дочери Кэтрин – пять. – Она испуганно прикрывает рукой рот. – Ой, я и забыла, что у вас умерла жена. Как я могла?

Да откуда вам вообще знать, удивляется он, но она тут же отвечает:

– Про людей кардинала Анна знает все. Она задает вопросы и записывает ответы в книжечку. – Мария поднимает на него глаза. – А дети у вас есть?

– Да… а знаете, у меня ведь тоже никто до вас этого не спрашивал. – Он прислоняется плечом к стене, Мария подступает чуть ближе, и, может быть, их лица немного мягчеют – двое заговорщиков, объединенные болью утрат, на мгновение сбрасывают маску несокрушимой стойкости.

– У меня взрослый мальчик, в Кембридже, с наставником. И маленькая девочка, по имени Грейс, она хорошенькая и белокурая, в отличие от меня… Моя жена была не красавица, а я таков, каким вы меня видите. И еще у меня есть дочь Энн. Она хочет учить греческий.

– Бог ты мой!.. Для женщины это…

– Да, но она говорит: «Почему дочке Мора можно, а мне нельзя? За что ей такая преференция?» Она знает множество умных слов и все их использует.

– Она ваша любимица.

– С нами живут ее бабушка и моя свояченица, но это не… для Энн это не самое удобное. Мне следовало бы отдать ее в другой дом, да только… ну, греческий… и вообще, я и так ее почти не вижу. – Ему кажется, что он уже давно не говорил так долго, разве что с Вулси. – Ваш отец должен обеспечивать вас как подобает. Я попрошу кардинала с ним побеседовать.

Кардиналу понравится, думает он про себя.

– Однако мне нужен новый муж. Чтобы меня не обзывали всякими словами. Кардинал может раздобыть женщине мужа?

– Кардинал может все. Какого мужа вы хотите получить?

Мария задумывается.

– Чтобы он заботился о моих детях. Защищал меня от родных. И не умер.

Она сводит пальцы.

– Вам следовало добавить: молодого и красивого. Кто не просит, тот не получает.

– Правда? Мне в детстве внушали другое.

Коли так, вам внушали не то же самое, что вашей сестре, думает он.

– В придворном спектакле, помните, в Йоркском дворце… вы были Красотой или Добротой?

– Ой, – смеется она, – это было семь лет назад, я и не помню. Я кем только не наряжалась.

– Вы по-прежнему и красивы, и добры.

– Я тогда только об этом и думала: как бы нарядиться. А вот Анну помню. Она была Упорством.

Он говорит:

– Этой ее главной добродетели предстоит трудное испытание.

Кардинал Кампеджо приехал из Рима с указанием тянуть время. Делайте что угодно, ищите любые поводы для отсрочки, но не выносите окончательного решения.

– Анна все время что-нибудь пишет – или письма, или у себя в книжечке. И ходит – взад-вперед, взад-вперед. Когда она видит милорда отца, то поднимает руку, мол, не заговаривайте со мной, а когда видит меня, то щиплет. Вот так… – Мария пальцами левой руки показывает в воздухе, как сестра ее щиплет. Потом гладит себя по горлу, отыскивая пульсирующую ямочку над ключицами. – Вот сюда. Иногда у меня остаются синяки. Она хочет меня изуродовать.

– Я поговорю с кардиналом, – обещает он.

– Поговорите. – Мария ждет.

Ему надо идти. У него дела.

– Я больше не хочу быть Болейн, – говорит она. – Или Говард. Признай король моего сына, все было бы иначе, а так я больше не хочу балов и спектаклей с переодеванием в Добродетели. Нет у них никаких добродетелей, одно притворство. Раз они не желают меня знать, и я не хочу иметь с ними ничего общего. Лучше я буду побираться…

– Полноте, леди Кэри, в этом не будет нужды.

– А знаете, чего я хочу? Мужа, который задаст им страху. Я хочу выйти за человека, которого они боятся.

Голубые глаза вспыхивают внезапной мыслью. Мария кладет тонкий пальчик на приглянувшийся ей серый бархат и тихо произносит:

– Кто не просит, тот не получает.

Заполучить Томаса Говарда дядей? Томаса Болейна – тестем? Короля, со временем, свояком?

– Они вас убьют, – говорит он, чувствуя, что объяснять ничего не нужно.

Она смеется, закусывает губу:

– Конечно. Конечно убьют. О чем я думаю! В любом случае спасибо за то, что вы уже для меня сделали. Подарили мне целое спокойное утро – потому что, когда они ругают вас, они не ругаются на меня. Когда-нибудь, – продолжает Мария, – Анна пригласит вас поговорить. Она пошлет за вами, и вы будете польщены. Она спросит совета или поручит вам какое-нибудь мелкое дело. Так вот, пока этого не произошло, выслушайте от меня совет: развернитесь и быстро идите в другую сторону.

Она целует кончики пальцев и прикладывает их к его губам.

Сегодня он кардиналу не нужен, поэтому едет домой в Остин-фрайарз. Главное желание – оказаться как можно дальше от всех Болейнов, сколько их ни есть. Некоторых, возможно, пленила бы женщина, спавшая с двумя королями, но только не его. Он думает про Анну – с какой стати ей его приглашать? Возможно, у нее какие-то сведения от тех, кого Томас Мор зовет «вашим евангелическим братством», хотя странно: Болейны не слишком заботятся о спасении души. У дяди Норфолка, который ненавидит всякую мысль и вряд ли хоть когда-нибудь заглядывает в книги, для этой цели есть священники. Брат Джордж любит женщин, охоту, наряды, драгоценности и теннис. Сэр Томас Болейн, обворожительный дипломат, интересуется только собой.

Ему хочется рассказать кому-нибудь о встрече с Марией, но рассказывать никому нельзя, и он делится только с Рейфом.

– Думаю, вы неправильно поняли. – Слушая про сердце с инициалами, Рейф широко распахнул голубые глаза, но даже не улыбнулся. Историю с предложением брака юноша находит неправдоподобной. – Она наверняка имела в виду что-то другое.

Он пожимает плечами: как тут еще можно понять?

– Герцог Норфолкский нас бы с костями съел, – качает головой Рейф. – Прискакал бы сюда и поджег наш дом.

– Но щипки? От них какая защита?

– Доспехи, больше ничего, – отвечает Рейф.

– Могут пойти пересуды.

– А никто не смотрит нынче на Марию Болейн, – говорит юноша и добавляет укоризненно: – Кроме вас.

С приездом в Лондон папского легата квазикоролевский двор Анны Болейн распадается. Король не хочет путаницы: Кампеджо здесь по вопросу его брака с Екатериной, никак не связанного, настаивает король, с чувствами к леди Анне. Анна уезжает в Хивер и забирает с собой сестру. В Лондон просачиваются слухи, что Мария беременна. Рейф спрашивает: «При всем уважении, хозяин, вы точно только к стене прислонялись?» Родственники покойного мужа утверждают, что ребенок не его; король, по собственным словам, тоже ни при чем. Печально видеть, как охотно многие решают, что король лжет. Как-то приняла новость Анна? В глуши у нее будет много времени позлиться. «Она исщиплет Марию до синяков», – замечает Рейф.

Все вокруг пересказывают ему сплетню, не зная, насколько близко она его затрагивает. Он опечален и думает: что это за порода такая, болейновская? Все происшедшее между ним и Марией видится и слышится теперь совершенно иначе. Мурашки бегут по коже при мысли, что, поддайся он тогда на лесть, скажи «да», вскоре он стал бы отцом ребенка, не похожего на Кромвелей, но очень похожего на Тюдоров. Уловка, конечно, отменная. Мария, несмотря на кукольную внешность, отнюдь не дурочка. Когда она бежала по галерее, показывая зеленые чулки, ее цепкий взгляд выискивал жертву. Люди для Болейнов – вещь, которую можно использовать и выбросить. Им нет дела до чужих чувств, имени, репутации.

Смешно. Как будто у Кромвелей есть имя. Или репутация, которую нужно беречь.

Слухи слухами, однако ничего не происходит. Возможно, Мария ошиблась или ее оклеветали по злобе: видит Бог, Болейнов есть за что не любить. Или беременность была, но закончилась выкидышем. Сплетни утихают. Ребенка нет. Это почти как в тех странных сказках, которые так любит кардинал, где природа извращена, а женщины-змеи исчезают и появляются по собственному желанию.

У королевы Екатерины тоже был ребенок, который исчез. В первый год брака с Генрихом у нее случился выкидыш, но врачи говорили, что она носит двойню. Кардинал отлично помнит ее в ослабленном корсете и с загадочной улыбкой на лице. Какое-то время ее не видели, затем она вновь появилась – туго зашнурованная, с плоским животом и без ребенка.

Наверное, это что-то специфически тюдоровское.

Некоторое время спустя он слышит, что Анна взяла под свою опеку Генри Кэри. Интересно, не собирается ли она отравить племянника. Или съесть.


Новый 1529 год. Стивен Гардинер в Риме угрожает папе Клименту от имени короля; содержание угроз кардиналу не сообщают. Климент и в лучшие-то времена довольно пуглив; неудивительно, что, когда мастер Стивен дышит серой ему в уши, он заболевает. Из Рима доносят, что папа при смерти; агенты кардинала по всей Европе прощупывают почву и закидывают крючки, бодро позвякивая монетами в кошельках. Если Вулси станет папой, все королевские затруднения разрешатся в одночасье. Кардинал легонько ворчит: его милость любит свою страну, майские гирлянды, щебет птиц и с ужасом думает о приземистых злобных итальянцах, лесах из виселиц, усеянных трупами равнинах.

– Вам придется поехать со мной, Томас. Вы будете стоять рядом и действовать быстро, если какой-нибудь кардинал попытается меня заколоть.

Он представляет своего господина, утыканного кинжалами, как святой Себастьян – стрелами.

– Почему папа должен жить в Риме? Где это сказано?

По лицу кардинала медленно расплывается улыбка.

– Перенести Святой престол сюда? Отличная мысль! А почему бы и нет? – Вулси любит смелые планы. – В Лондон, наверное, не удастся. Будь я архиепископом Кентерберийским, я бы мог держать свой папский двор в Ламбетском дворце, но старый Уорхем невероятно живуч… вечно он у меня на пути.

– Ваша милость может переехать в собственную епархию.

– Йорк слишком далеко. А что, если Винчестер? Древняя столица Англии. И к королю близко.

Очень интересно получится. Король ужинает с папой, который в то же время его лорд-канцлер… Должен ли будет король подавать его святейшеству салфетку?

Когда приходит известие о выздоровлении Климента, кардинал никак не выказывает разочарования, только говорит: Томас, что нам делать дальше? Надо открывать суд легатов[27], больше тянуть нельзя. Разыщите и доставьте мне человека по имени Антони Пойнс.

Он стоит, скрестив руки, и ждет более внятных указаний.

– Пойнс, скорее всего, на острове Уайт. И еще привезите сэра Уильяма Томаса, – думаю, его можно найти в Кармартене. Он стар, так что велите своим людям ехать не торопясь.

– Я не держу людей, которые мешкают. – Он кивает. – Впрочем, я понял. Не уморить свидетеля по дороге.

Суд по важнейшему королевскому вопросу близится. Генрих намерен доказать, что королева Екатерина, когда он на ней женился, была уже не девственница, то есть ее с Артуром брак осуществился. Для этой цели собирают джентльменов, бывших при августейшей чете после свадьбы в Байнардском замке, затем в Виндзоре, куда двор переехал в ноябре того года, и, наконец, в Ладлоу, куда молодых отправили играть в принца и принцессу Уэльских. «Артур, – говорит Вулси, – был бы сейчас примерно ваших лет, Томас». Свидетели по меньшей мере на поколение старше. Да и столько лет прошло – двадцать восемь, если быть точным. Что они могут помнить?

Не следовало доводить до такого публичного непотребства. Кардинал Кампеджо умолял Екатерину склониться перед королевской волей, признать брак недействительным и уйти в монастырь. Конечно, любезно отвечала она, я стану монахиней. Если король станет монахом.

Тем временем Екатерина приводит обоснования, почему легаты не должны разбирать этот вопрос. Во-первых, он по-прежнему на рассмотрении в Риме, во-вторых, она чужая в чужой стране, утверждает королева, забыв, что два десятилетия кряду ничто в английской политике не происходило без ее участия. Судьи, по уверениям королевы, настроены против нее; в этом есть определенный резон. Кампеджо, положа руку на сердце, клянется, что будет судить по чести, пусть даже рискуя головой. Екатерина находит, что он слишком близок со вторым легатом; всякий, проводящий столько времени с Вулси, считает она, забыл, что такое совесть.

Кто советует Екатерине, как вести себя в суде? Джон Фишер, епископ Рочестерский.

– Знаете, за что я его терпеть не могу? – спрашивает кардинал. – Он весь – кожа да кости. Ненавижу тощих прелатов. Рядом с ними мы, остальные, выглядим такими земными!

В полном блеске земного великолепия, в лучшем багряном облачении – кардинал заседает в Блекфрайарз, где король с королевой должны предстать перед легатами. Все думали, что Екатерина пришлет своего представителя, однако она является сама. Собралась целая коллегия епископов. Король, когда выкликают его имя, отзывается громко, раскатисто, во всю мощь широкой, усыпанной самоцветами груди. Он, Кромвель, посоветовал бы другое: отвечать тихо, склонив голову перед судьями. Смирение, на его взгляд, чаще всего бывает притворным, но именно притворщики нередко выигрывают в суде.

Зал набит битком. Они с Рейфом – зрители в дальних рядах. После выступления королевы, заставившего некоторых прослезиться, они выходят на улицу.

Рейф говорит:

– Будь мы ближе, мы бы видели, смел ли король смотреть ей в глаза.

– Да. Это, собственно, главный вопрос.

– Мне очень стыдно, но я верю Екатерине.

– Тсс. Не верь никому.

Что-то заслоняет свет. Это Стивен Гардинер, черный, с кривой усмешкой на лице: поездка в Рим явно не пошла на пользу его характеру.

– Мастер Стивен! Как прошел обратный путь? Ну да, конечно, всегда неприятно возвращаться с пустыми руками. Мне вас очень жаль. Я уверен, вы старались как могли.

– Если король не получит в суде чего хочет, вашему господину конец. И тогда жалеть придется вас.

– Только вы не станете.

– Не стану, – соглашается Гардинер и отходит.

Екатерина не возвращается на вторую, позорную часть слушаний. Вместо нее выступает представитель: она сообщила духовнику, что Артур за время брака так и не сумел ею овладеть, и теперь разрешила нарушить тайну исповеди, дабы предать эти сведения огласке. Она свидетельствовала перед высшим судом, судом Божьим: стала бы она лгать, обрекая душу на погибель?

Есть и другой момент, о котором все помнят. После смерти Артура Екатерину предлагали женихам – старому королю и принцу Генриху – как сохранившую девство. Можно было пригласить врача, чтобы тот ее освидетельствовал. Она бы испугалась, заплакала, но покорилась чужому человеку с холодными руками; возможно, теперь она жалеет, что этого не произошло. Однако никто такого не потребовал, – быть может, в ту пору люди еще не совсем потеряли стыд. Разрешение на брак с Генрихом предусматривало оба случая: и наличие девства, и его отсутствие. Испанские документы отличаются от английских. Этим нам и следовало бы сейчас заниматься: разбирать подпункты, а не грызться в суде из-за клочка кожи и капли крови на простыне.

Будь он советником Екатерины, он удержал бы ее в суде, как бы она ни противилась. Посмели бы свидетели сказать ей в лицо то, что говорили за глаза? Ей было бы стыдно смотреть на них, седых, морщинистых и совершенно уверенных в своей памяти, но он бы убедил ее приветствовать их ласково, объявить, что она в жизни бы их не признала, полюбопытствовать, как их внуки и меньше ли в летнюю жару болят суставы и поясница. Им было бы еще стыднее; очень может быть, что они замялись бы, оробели под ее пристальным честным взглядом.

Без Екатерины суд превращается в непристойный фарс. Граф Шрусбери, соратник старого короля по Босворту, рассказывает про свою первую брачную ночь, когда ему, как и Артуру, было пятнадцать; граф говорит, что никогда до тех пор не знал женщины и тем не менее исполнил свой долг. На свадьбе Артура они с графом Оксфордским провожали принца в спальню Екатерины. Да, говорит маркиз Дорсетский, и я там тоже был; Екатерина лежала под одеялом, принц возлег с нею. «Никто не готов присягнуть, что залез в постель вместе с ними, – шепчет Рейф. – Но может, еще и такой найдется».

Суд должен также принять во внимание свидетельства о том, что было произнесено на следующее утро. Принц вышел из супружеской спальни и сказал, что хочет пить. Приняв у сэра Антони Уиллоби кубок с элем, он объявил: «Сегодня ночью я побывал в Испании». Грубую мальчишескую шутку вытащили на свет, хотя сам мальчишка уже три десятилетия как в могиле. До чего же одиноко умирать молодым, идти во тьму без друзей и сверстников! А теперь уже нет в живых ни Мориса Сент-Джона, который покоится в Вустерском соборе, ни мистера Кромера, ни Уильяма Вудолла – никого из тех, кто слышал, как принц сказал: «Государи мои, хорошо мне с моею женой».

Выслушав это все, они выходят подышать воздухом, и ему ни с того ни с сего вдруг становится зябко. Он прикладывает руку к лицу, трогает скулу. Рейф говорит:

– Какой жених выйдет наутро и скажет: «Добрый день, государи мои! Ничего не получилось»? Принц ведь просто хвастал, правда? Вот и все. Они забыли, что значит быть пятнадцатилетним.

В то самое время, когда заседает суд легатов, король Франциск в Италии проигрывает битву. Папа Климент готовится подписать новый мирный договор с императором – племянником Екатерины. Еще не зная этого, он говорит Рейфу: «Позорный день. Если мы хотели стать посмешищем для всей Европы, нам это удалось».

Загвоздка с Рейфом: мальчик не может вообразить, чтобы кому-то, даже пылкому пятнадцатилетнему юнцу, захотелось овладеть Екатериной, – это все равно что совокупиться со статуей. Само собой, Рейф не слышал, как Вулси расписывает былые прелести королевы.

– Я воздерживаюсь от окончательного суждения. И судьи воздержатся – у них просто не будет другого выхода, – говорит он. – Тут мы все тебе уступаем. Я вот тоже не помню, каким был в пятнадцать.

– А вам разве не столько было, когда вы прибыли во Францию?

– Наверное, что-то около того.

Вулси сказал: «Артур был бы сейчас примерно ваших лет, Томас». Он вспоминает женщину в Дувре, прижатую к стене: ее хрупкие кости, бледное молодое лицо – и внезапно пугается. Что, если кардинальская шутка – вовсе не шутка и в мире полно его детей, о которых он не заботится? Единственное честное, что ты можешь сделать, – позаботиться о своих детях.

– Рейф, – говорит он, – ты знаешь, что я не составил завещания. Обещал, да так и не собрался. Едем домой, будем его писать.

– Но почему сейчас? – изумляется Рейф. – Вас ждет кардинал.

– Едем домой. – Он берет Рейфа за плечо и чувствует прикосновение бесплотных пальцев к своей левой руке. Это Артур, серьезный и бледный. Король Генрих, думает он, ты разбудил призрака; ты его и уйми.


Июль 1529-го. Томас Кромвель из Лондона, джентльмен. В здравом уме и твердой памяти. Моему сыну Грегори – шестьсот шестьдесят шесть фунтов, тринадцать шиллингов и четыре пенса. Перины, подушки и одеяло желтого турецкого атласа, кровать фламандской работы, резной шкаф и буфеты, серебро, золоченое серебро и двенадцать серебряных ложек. Сдача ферм в аренду будет осуществляться душеприказчиками до его совершеннолетия, по достижении коего ему следует вручить еще двести фунтов золотом. Деньги душеприказчикам на воспитание и приданое для моей дочери Энн и маленькой дочери Грейс. Приданое племяннице, Алисе Уэллифед; плащи и дублеты – племянникам; Мерси – всяческую домашнюю утварь и часть серебра на усмотрение душеприказчиков. Завещательные дары сестре моей покойной жены Джоанне и ее супругу, Джону Уильямсону, а также приданое их дочери, тоже Джоанне. Деньги слугам. По фунту – сорока бедным девушкам на свадьбу. Двадцать фунтов – на починку дорог. Десять фунтов – на еду для неимущих узников лондонских тюрем.

Тело мое похоронить в том приходе, в котором я скончаюсь; на усмотрение душеприказчиков. Остаток состояния потратить на мессы по моим родителям.

Душу мою оставляю Богу. Рейфу Сэдлеру – мои книги.


Когда начинается летняя эпидемия, он спрашивает Мерси и Джоанну: будем ли мы отправлять детей за город?

Куда? Джоанна не подначивает его, она и впрямь хочет знать.

Мерси говорит: разве от нее убежишь? Они утешают себя мыслью, что раз лихорадка в прошлом году унесла столько жизней, в этом она будет свирепствовать меньше. Он считает, что они не правы, наделяя болезнь человеческой или хотя бы звериной логикой: волк забирается в овчарню, но не когда там люди с собаками. А может, они видят тут не звериную и не людскую логику; может, для них за болезнью стоит Бог с Его всегдашними происками. Когда из Италии приходит весть о соглашении Климента с императором, Вулси склоняет голову и говорит: «Владыка мой своенравен» – имея в виду не короля.

В последний день июля кардинал Кампеджо объявляет перерыв в судебных слушаниях, потому что в Риме сейчас каникулы. Рассказывают, что герцог Суффолк, близкий друг короля, угрожал Вулси, стуча по столу кулаком. Всем ясно, что суд больше не соберется. Что кардинал проиграл.

В тот вечер мысль, что власти кардинала может прийти конец, впервые не кажется ему дикой. Он думает: падение Вулси станет и моим падением. Кромвель, перешептываются люди, ужасный человек. Словно шутка кардинала обрела плоть: словно он и впрямь идет по колено в крови, оставляя за собой битое стекло и дымящиеся угли, вдов и сирот. Его милость говорит не о событиях в Италии и не о суде легатов.

– Мне сказали, лихорадка вернулась. Что будет со мной? Я умру? Я ведь болел ею четыре раза. В… в каком же году?… кажется, в тысяча пятьсот восемнадцатом… сейчас вы будете смеяться, но это правда – к концу болезни я был не толще епископа Фишера. Господь взял меня за шкирку и встряхнул так, что зубы застучали.

– Ваша милость исхудали? – Он пытается выдавить улыбку. – Вам надо было пригласить портретиста!

Епископ Фишер объявил в суде – перед самыми каникулами, – что никакая власть, Божеская или человеческая, не в силах отменить брак короля и королевы. Ему, Кромвелю, хочется сказать Фишеру, чтобы тот не злоупотреблял гиперболами. На его взгляд, епископ недооценивает возможности судебной власти.

До сих пор, до этого самого вечера, если сказать Вулси, будто что-то неосуществимо, тот поднимал тебя на смех. Однако сегодня – когда ему удается наконец перевести разговор на эту тему – кардинал говорит, мой друг король Франциск разбит, и я тоже. Я не знаю, что делать. Думаю, я умру, даже если лихорадка обойдет меня стороной.

– Мне пора домой, – говорит он. – Вы меня благословите?

И встает на колени. Вулси поднимает руку, потом, словно забыв, что собрался делать, произносит:

– Томас, я не готов к встрече с Богом.

Он улыбается:

– Может быть, и Бог не готов к встрече с вами.

– Надеюсь, в мой смертный час вы будете рядом.

– Только до этого еще очень далеко.

Кардинал качает головой:

– Вы бы видели, как Суффолк сегодня на меня накинулся. Суффолк, Норфолк, Томас Болейн, Томас лорд Дарси – все они только этого и ждали, моего провала в суде. А теперь, я слышал, они составляют книгу обвинений: как я разорял знать и все прочее. Знаете, как они хотят назвать свою книгу? «Двадцать лет поношений»! Они стряпают какое-то варево, куда войдет каждое мое высокомерное слово, – так они называют ту правду, что я им говорил…

Кардинал прерывисто вздыхает и смотрит на потолок, украшенный розой Тюдоров.

– На кухне вашей милости такого варева не будет. – Он встает и, глядя на кардинала, думает только о работе, которая теперь предстоит.


– Лиз Уайкис, – говорит Мерси, – не хотела бы, чтобы ее дочерей тащили в деревню. Тем более что Энн плачет, когда тебя нет.

– Энн? – изумляется он. – Энн плачет?

– А как по-твоему? – говорит она грубовато. – Ты думаешь, твои дети тебя не любят?

Он предоставляет решение ей. Девочки остаются в Лондоне. Как оказалось, зря. Мерси вешает на дверь знак, что в доме потовая лихорадка. Как же это так? – говорит она. Мы все время скребем полы, в Лондоне не сыщется дома чище, чем у нас. Мы молимся. Я никогда не видела, чтобы ребенок молился, как Энн. Она молится, словно идет в бой.

Энн заболевает первой. Мерси и Джоанна трясут ее, чтобы не спала, – врачи считают, что заболевших убивает именно сон. Однако болезнь сильнее, чем крики бабушки и тетки. Энн падает на подушки, хватая ртом воздух, и проваливается все глубже и глубже в черное оцепенение, и только пальцы сжимаются и разжимаются. Он берет ее ладонь в свою, гладит, успокаивая, но рука – как у солдата, рвущегося в бой.

Позже Энн открывает глаза и зовет мать. Просит тетрадку, в которой написала свое имя. На заре жар спадает. Джоанна заливается слезами облегчения, и Мерси отсылает ее спать. Энн садится, она его узнает, улыбается. Приносят в тазу воду с розовыми лепестками. Энн осторожно притапливает их, так что каждый превращается в крошечную чашу на воде, благоуханный грааль.

Однако с восходом солнца лихорадка возвращается. Он не позволяет женщинам начать все сначала: трясти, щипать, хлестать Энн по щекам. Он предает ее воле Божьей и просит Бога смилостивиться. Говорит с Энн, но непонятно, слышит она или нет. Сам он не боится подхватить лихорадку. Уж если кардинал переболел четыре раза, я тем более выдержу, а если умру, я составил завещание. Он сидит с Энн, видит, как она борется и проигрывает. Когда она умирает, его в комнате нет – заболела Грейс, и он смотрит, как ее укладывают в постель. Его зовут к Энн, он входит и видит, что суровое личико уже разгладилось. Черты умиротворенные, рука отяжелела – настолько, что он не в силах ее удержать.

Он выходит из комнаты. Говорит: «Она учила греческий». Конечно, отвечает Мерси, она была удивительный ребенок и воистину твоя дочь. Мерси утыкается ему в плечо и плачет. Говорит: «Она была умная, добрая и по-своему хорошенькая».

Целиком его мысль была: «Энн учила греческий; возможно, теперь она его знает».

Грейс умирает у него на руках, легко и естественно, так же как родилась. Он кладет ее на сырые простыни – немыслимой красоты дитя, с пальчиками как только что распустившиеся белые лепестки, – и думает: я ведь совсем не знал ее, не знал, что она у меня есть. Невозможно поверить, что это он, что это они с Лиз дали ей жизнь, не раздумывая, в самую обычную ночь. Они собирались, если родится мальчик, назвать его Генри, если девочка – Кэтрин, в честь королевы Екатерины; и в честь твоей Кэт тоже, сказала Лиз. Однако, когда он увидел дитя, спеленутое, безукоризненно-прекрасное в своей завершенности, он назвал совсем другое имя, и Лиз согласилась. Грейс, Благодать Божья. Она дается как дар, незаслуженно.

Загрузка...