2

– Касьяшка! Касьяш, за гумнами большака расстреливают!

Рябой мужичонка в драной рубахе и холщовых подштанниках деловито копал могилу. Земля была сухой, неподатливой, а он рыл и рыл, оглаживая стенки и подбирая со дна осыпавшиеся комья. Ему было жарко и от солнца, и от старательной этой работы, он взмок, и пот темными кругами полз по рубахе от подмышек к костлявому хребту. А перед ним стояли шестеро солдат, что оставили белые при старосте, сам староста, священник отец Поликарп, мужики, бабы да ребятишки – вся деревня, словом. И пекло солнце, и копал большак могилу, и было тихо. А потом большак высунулся из могилы – она по грудь ему была – и спросил:

– Может, хватит?

Молчали солдаты, староста, священник отец Поликарп, мужики, бабы и ребятишки. Вся деревня молчала, потому что никто не знал, хватит или не хватит и сколько вообще земли положено при расстрелянии. И кто должен это решать, тоже еще не знали.

Большак опять покопался, поскреб лопатой, а потом вылез. И сел на свежий бугорок.

– Сильно земля у вас крутая.

Молчала деревня. Большак вытер лицо подолом рубахи, вздохнул:

– Испить ба.

Враз трое молодух из толпы брызнули. Одна – к колодцу, две – по погребам. Пока первая бадьей гремела, две другие уж из погребов вынырнули, и к большаку все три подошли одновременно: с водой, с молоком и с квасом.

– Спасибо, бабоньки, – сказал он и попил всего понемногу. – Вода у вас вкус имеет. Молочко отстоялося, холодненькое. А квасок-то, квасок – аж душа просветлела. Храни вас Христос, бабоньки.

И опять на землю сел, им же нарытую. Глядел на всех светло-голубыми глазами и виновато улыбался.

– От работы вот отрываю вас. Совестно.

– Обождите, – сказал тут отец Поликарп и шагнул вперед. – Может, никакой ты не большевик, а? Отвечай как на духу.

– Нет, батюшка, я есть большевик, хоть нигде и не записанный. Я слова товарища Ленина народу передаю и так считаю, что землю надо сызнова поделить. Поровну. По едокам, конечно.

– Агитация, – строго сказал староста. – Таких стрелять велено.

– Велено – значит, надо сполнять, – согласился большак. – Где встать-то мне?

– Да погоди ты! – закричал отец Поликарп. – Может, миру покаешься?

– Покайся! – загудели мужики. – А мы постегаем для порядку. Покайся, а? Сделай милость божескую, не вводи во грех.

– Спасибо, мужики, на добром слове, – улыбнулся большак и поклонился миру в пояс. – Только не могу я против совести. Надо бы все наделы по едокам обратно переделить. Поровну. Чтоб всем жизни по ровному ломтю отпущено было, чтоб у ребятишек животы с голодухи не пучило и чтоб бабы наши не старились бы к тридцати своим годкам.

Так сказал большак, и все бабы тихо заплакали, аккуратненько собирая слезы в концы головных платков.

– Агитироваешь – значит, застрелить тебя придется, – вздохнул староста. – Вот морока! Может, самогоночки примешь для облегчения?

– Не могу, ты уж не серчай, – вежливо отказался большак. – У меня с ее голова по утрам болит.

– Так не будет же утра-то! – закричал тут староста. – Не будет, не будет!..

Помолчал большак. Потом улыбнулся, и глаза его светло-голубые тоже улыбнулись. С ним вместе.

– Будет, – сказал. – Обязательно даже будет. Это меня вы застрелите, а утро – нет. Не застрелишь утра-то, мужики вы мои родные! Хоть из тыщи ружей в него стреляй – не застрелишь…


…Может, так, а может, и не так убивали первого большевика в жизни Касьяна Глушкова. Он ведь и тогда не смотрел, а – созерцал и помнил не детали, а ощущения. И ощущений этих было два: большевик смерти не боялся, а Россия казнить не умела.

А поезд летел сквозь ночь и ветер с громом и скрипом, как летела когда-то сорвавшаяся с корней своих сама Россия на перегоне от станции Вчера до станции Завтра. И не было света ни за окном, ни в вагонах, и не было тепла ни там, ни тут, и уже не было прошлого, и еще не виделось будущее. И только вера в это будущее светила людям и согревала их.

Загрузка...