Алана Инош


ВЗМАХОМ КИСТИ


Аннотация:

Пропитанная вкусом и духом лета история, в которой «магия» живописи оживает настоящим волшебством, а сила кисти способна менять судьбы и писать реальность, как картину. Не любящая своё имя Художница узнаёт, что спасение не всегда такое, каким мы его себе представляем, что к чуду порой приходится двадцать лет идти по мосту из боли, а земные ангелы сгорают, как мотыльки, чтобы в мире стало меньше горя. История эта временами грустная, но держится на светлом стержне любви и веры в то, что даже если не слышишь ночную симфонию кузнечиков ушами, её можно услышать душой и сердцем.


1. Земляника со сметаной


Липовые ладошки-листья тихо аплодировали каждому мазку кисти. Аллея, пронизанная солнечным мёдом косых лучей, выдыхала струи сладкого хмеля, пропитывая воздух тёплой грустью июльского вечера. Ветерок запускал невидимые пальцы в тёмные короткие волосы Художницы, на висках чуть тронутые морозным веянием, обвивался вокруг угловатых плеч и старался заглянуть в этюдник, упиравшийся в траву тремя телескопическими ножками. Он усмехался над её немного нескладной сутуловатой фигурой, трепал полы белой мужской рубашки с закатанными до локтей рукавами, надетой поверх голубой футболки, и удивлялся: «Разве это женщина?» И правда: женственностью телосложение Художницы не отличалось, узкие джинсы подчёркивали худобу нестандартных ног, обутых в кроссовки сорок третьего размера. Впрочем, мнение ветра-насмешника её мало волновало: она была погружена в работу.

Казалось бы, что в этом особенного? Аллея как аллея, картина как картина. Но стоило Художнице поднять кисть, как волшебство сразу проявляло себя: краски переходили на холст прямо из дышащего липовыми чарами вечера. Чуть прищурив глаз, Художница прицельно брала нужный цвет и переносила на картину: золото заходящего солнца, просвечивающее сквозь листву, длинные тени от стволов… Пронизанный июльским медовым светом зелёный тоннель, уходящий вдаль – вот что она изображала.

Подходящее освещение можно было поймать только с восьми до полдевятого вечера, и Художница, глянув на часы, болтавшиеся на тонком запястье, со вздохом смирилась: сегодня время работы истекло. Нежно огладив двумя пальцами волшебную кисть – подарок Любимой – она сложила этюдник и повесила на плечо. На подушечках пальцев привычно мерцала золотистая пыльца, постепенно тая и впитываясь в кожу.

Вечер, густея, чайным янтарём крался по улицам, горел в окнах, а ветер колыхал глянцевые кроны ив, превращая их в косяки серебристых рыбок. Вернув сдвинутые вверх тёмные очки на место, Художница с этюдником на плече походкой аиста шагала знакомой дорогой, слушая перезвон золотой пыльцы в голове… Впалые щёки и острый нос, вечная морщинка между тонкими чёрными бровями, голубые шнуры жил под смуглой кожей открытых предплечий – Художница выглядела старше своих двадцати семи, и загорелым девчонкам-старшеклассницам, лизавшим мороженое, она, видимо, казалась совсем древней. Они проводили её любопытными взглядами, а она открыла зеркальную дверь продуктового магазинчика в остановочном павильоне и вошла в кондиционированную прохладу. Достав из кармана маленький чёрный бумажник, видавший виды и потёртый с углов, она положила на прилавок пятьдесят рублей и сказала:

– Пожалуйста, минералку… Полтора литра. Любую, только с газом и похолоднее.

Продавщица не подала виду, что её смутил голос – чуть гнусавый и с не очень внятным произношением. Подав бутылку минеральной воды и сдачу, она чуть слышно проронила:

– Пожалуйста.

Громче и не требовалось: судя по этому странному голосу, покупательница была глухой и, должно быть, читала по губам.

– Спасибо, – прогнусавила она.

На улице Художница снова подняла очки, чтобы не искажать и не приглушать краски вечера. Шоколадные девчонки, выставляя напоказ свои весьма условно прикрытые одеждой стройные тела, по-прежнему легковесно щебетали, развратно подбирая языками пломбирное лакомство. Звон золотой пыльцы в голове Художницы расступился, впуская в себя их мысли. Блондинка в белых гольфах пренебрежительно думала о том, что проходящая мимо несуразная женщина одета «совершенно ужасно», а русоволосая, в коротенькой юбочке в широкую складку, приняла её за парня с красивыми глазами – чудаковатого, но милого. Пожалуй, она даже с ним «замутила» бы: забавных и трогательно неуклюжих художников у неё ещё не было.

Из-под пробки вырвался газ, вода вскипела пузыристым бурлением и пролилась в сведённое судорогой жажды горло. Задержавшись на несколько мгновений перед входом в магазинчик, Художница напилась прямо из горлышка и продолжила свой путь. Девчонки пропали из виду, а их мысли растворились в золотом звоне. Про себя усмехнувшись, Художница отмахнулась от видения вымазанных мороженым языков, которое затрагивало в ней какие-то не очень чистые, низменные чувства.

Сухая жара давила, городская пыль скрипела на зубах. Сняв очки, Художница чуть нагнулась вперёд и полила себе голову минералкой, а потом встряхнулась, орошая раскалённый до мягкости асфальт брызгами. Причесав мокрые волосы пятернёй, огляделась. Киоск с мороженым, белым айсбергом сияя на солнце, соблазнял богатым ассортиментом, отображённым на наружном щитке. Глаза разбегались от количества сортов, и Художница в конце концов решила остановиться на фисташковом с миндальной крошкой. Снова прилипчивым наваждением вспомнились ловкие языки загорелых девиц. Тьфу. Стряхивая с внутреннего взгляда картинку, Художница осторожно откусила приятно дышащую холодом зелёную сладость. Заныли зубы.

От автобусной духоты спасала только струя воздуха из люка. Отгораживаясь от скопления пассажиров густой пеленой золотого звона, Художница подставляла лицо ветру. Здесь она предпочла снова спрятать глаза за щитком тёмных очков. Автобус вёз её в пригород, к Любимой. До встречи оставалось сорок минут: столько длилась поездка.

Обожжённые зноем клёны поникшим шатром укрывали бетонное сооруженьице со скамейкой, стоявшее на остановке уже невесть сколько лет. Знакомые узкие улочки, посыпанные щебёнкой, заборчики, сады-огороды… Тёмно-зелёный глянец вишнёвых крон и светлые кудри яблонь, давно отцветшая сирень. Только лип не хватало: вдалеке виднелись сосны.

Калитка была не заперта – как всегда. Сад встретил Художницу ласковым дуновением лета, а ель возле одноэтажного деревянного домика, сомлевшая от дневной жары, теперь дремала. Художница не спешила входить – присела за старенький деревянный стол на веранде, поставив на вышитую скатерть с бахромой минералку, согревшуюся за время поездки в душном автобусе. Пить её стало не особенно приятно.

Здесь Художница чувствовала себя дома. Сад не вторгался ей в голову глупым и суетным потоком чужих мыслей, он молчал тепло и понимающе, принося отдохновение и покой в душу. Здесь не требовалось отгораживаться ни от кого, заполняя голову золотым звоном. А самое главное – здесь её ждала Любимая.

Медовый свет коснулся сердца, а в лицо повеяло благодатной свежестью: это родные руки поставили на стол большую эмалированную миску с мытой земляникой. Крупные, ароматные ягоды поблёскивали капельками воды на красных боках и дышали прохладой. Рядом с земляникой лёг круглый домашний хлеб, обёрнутый кружевной салфеткой, а в довершение появилась чашка густой деревенской сметаны и сахарница.

Ещё тёплый, свежевыпеченный хлеб Любимая разломила руками: нож казался совершенно неуместным – острый, опасный предмет. Художница добавила в сметану сахар, окунула ягоду, подцепила ложечкой, отправила в рот и только после этого, наслаждаясь вкусом земляники со сметаной и хлебом, подняла взгляд на Любимую.

Нет, её возлюбленная не блистала ослепительной красотой, но было в ней что-то завораживающе-тёплое, светлое, колдовское. Русые волосы, уложенные в узел на затылке, горели ниточками золота в вечерних лучах солнца, в хитро и ласково прищуренных серовато-голубых глазах сразу таяла вся усталость Художницы, накопившаяся за день, а между улыбающихся полнокровных губ было зажато её сердце. Эта улыбка с озорными ямочками на щеках, чуть усталая, мудрая, матерински-нежная, путеводной звездой сияла над жизнью Художницы и являлась той движущей силой, благодаря которой она просыпалась каждое утро, с радостью предвкушая новый день. А ведь было время, когда она вставала по утрам, точно на казнь… Очень, очень давно, тысячу лет назад.

Утончённостью черт Любимая не отличалась – были они крупны, мягки и плавны, как и её движения. Лёгкое и тонкое льняное платье-сарафан подчёркивало все тугие округлости налитой, зрелой фигуры, а фартук с оборками и карманами оттенял мягкую хозяйственность. Простая, земная, домашняя, родная… Со вкусом земляники со сметаной.

Художница вдохнула добрый аромат хлеба – самого лучшего на свете, выпеченного любимыми руками. Чего ещё желать? Счастье достигнуто. Впрочем, нет: Любимая с лукавыми смешинками в уголках глаз приблизила губы к губам Художницы для земляничного поцелуя – сочнее ягод, нежнее сметаны, слаще сахара и душевнее хлеба. Принимая его как высшую награду, Художница поймала с драгоценных губ духмяную нежность июля.

Железная кровать сороковых годов выпуска сияла чистым отутюженным бельём, от которого исходил запах свежести – то ли какого-то тонко пахнущего мыла, то ли кондиционера. Всё, к чему прикасались руки Любимой, приобретало этот прохладный аромат, слегка чопорный и строгий, напоминавший о матерчатых саше с сухими духами для белья из бабушкиного шкафа… Солнце рыжим котёнком устроилось на простыне, просовывая золотые лапки под одеяло, но прежде чем Художница с восторгом окунулась в волны благодати, предстояло ополоснуться в холодной бане.

Вместо лишённой запаха поролоновой губки – тонкий медовый дух липового мочала, вместо холодной городской ванны – деревянная шайка с тёплым отваром трав, подобранных мудрыми руками Любимой с тем расчётом, чтобы кожа стала мягкой и приятно пахла после омовения. Из влажного банного сумрака Художница вышла очищенной, лёгкой, успокоенной – и сразу попала в колдовские объятия.

Хотелось верить, что всё в тесной комнатке было поставлено специально таким образом, чтобы сосредоточить последнее сияние дня на фигуре любимой женщины: солнце, пойманное в ловушку зеркальной дверцы старого шкафа и такой же внутренней стенки серванта, озаряло её и зажигало вокруг её головы ореол густо-янтарного света. Распущенные волосы струились по обнажённой груди, а старая кровать устало скрипела, уже ничему на свете не удивляясь. Исступлённо впечатываясь нервно-твёрдым, сухощавым телом в сдобно-упругие изгибы Любимой, мягкой, как пуховая перина, Художница утопала в её доверчивой улыбке: в момент высшего упоения та раскрылась, сочетая в своём облике и детскую непосредственность, и жизненную умудрённость, и спокойную искушённость. Без пафоса, без выпендрёжа, с какой-то странной и забавной стыдливой искоркой в глазах Любимая вытворяла то, что юным лизуньям мороженого и не снилось. И это было не пошло, не развратно, а просто и естественно – так, как и задумывало бесстыдное солнце, гладившее сплетённые в постели тела сфокусированным лучом сладко-липового июльского бреда.

Старинный хрусталь в серванте, допотопный шкаф, вышитые скатерти, домотканые коврики, никелированная кровать – всё это уносило их в далёкое прошлое, в сороковые или пятидесятые годы. В прабабушкином домике время словно замерло: ничто в нём не тлело, не изнашивалось, не ломалось и не ржавело. Даже рукомойники висели с той поры и на фарфоровых тарелках не было видно ни трещинки.

С тихим вздохом завеса золотого звона расступилась, и в голову Художницы освежающей струйкой деликатно просочился голос Любимой:

«Ну, как твоя работа?»

Под работой подразумевалась картина, которую сейчас писала Художница. Зарываясь пальцами в пушисто-воздушные длинные волосы своей женщины, Художница ответила, не размыкая губ:

«Уже почти закончена. Нужный свет появляется только на полчаса, а если совсем уж строго, то всего минут на пятнадцать, поэтому и вожусь так долго».

«Хорошо. Думаю, всё получится. – И, навалившись на Художницу всей тяжестью своего мягкого тела, Любимая со смехом пробежалась пальцами по её выступающим рёбрам: – Что ж ты у меня тощая-то такая? Кормлю, кормлю – всё никак откормить не могу…»

«Куда ты меня откармливаешь – на убой, что ли?» – извиваясь змеёй от щекотки, хохотала Художница.

Но даже при улыбке вечная морщинка не покидала её лба.


2. Ангорская шерсть и красный педикюр


В шесть часов она ёжилась от утренней прохлады на остановке, ожидая первого автобуса. Асфальт отсырел и потемнел от ночного дождика; слоняясь из стороны в сторону, Художница не могла надышаться влажной свежестью и радовалась облегчению, наставшему после нескольких дней знойного ада.

В семь часов она жарила себе холостяцкую яичницу в своей городской квартире. Пока запускался компьютер, она солила и перчила лук с помидорами, выпускала яйца – аккуратно, чтобы не расплылись. Из носика чайника повалил пар. Щепоть заварки, кипяток и несколько кристалликов солёной грусти – оттого, что невозможно проводить всё время в объятиях Любимой. Нужно было работать, и много.

В полдень – обеденный перерыв. Живот уже подвело от голода, и Художница открыла холодильник… Мда, негусто. Яйца, помидоры, сыр и кефир. Чтобы не готовить глазунью второй раз, пришлось дойти до магазина, нагрузить полные пакеты и, шатаясь под тяжестью продуктов, дотащить всё это до кухни. За покупками Художница ходить не очень любила: приходилось говорить, а произносить звуки без контроля слуха не так-то просто – неизбежно привлечёшь к себе жалостливое внимание либо насторожишь людей своим немного странным выговором. Отчасти спасало только то, что Художница не успела забыть, как это делается: слух она потеряла в подростковом возрасте, но речь сохранила практически полностью. Ленивые мозги нормально слышащих людей не желали воспринимать телепатических сигналов, хотя ничто не мешало им научиться – ведь Художница же научилась. Хотя у такого способа общения были и некоторые недостатки: в людных местах чужие мысли иногда прорывали плотину ограждающего и успокаивающего золотого звона, наполнившего голову Художницы с момента встречи с Любимой. Собственно, Любимая и научила её всему этому. «Ты ловишь некий комплексный месседж, сгусток психической энергии, – говорила она. – И этот-то посыл твой мозг и расшифровывает как речь, раздающуюся в твоей голове. А поскольку ты владеешь грамматикой, то и речь эта привычно оформлена в слова и предложения, а не похожа на набор понятий».

Время за работой промелькнуло быстро. Вот и шесть вечера, а значит – пришла пора слегка перекусить и отправляться в парк – заканчивать эту очень важную картину. До восьми Художница, как правило, просто гуляла, дышала воздухом и наблюдала тонкие, почти незаметные взгляду обывателя изменения в красках вечера…

Пока закипал чайник, она распахнула шкаф. В её гардеробе не было ни одного платья или юбки, зато висело несколько мужских рубашек.

Чай с круассанами, балкон, двор, старая ива. Мамы с колясками… Играющая ребятня. И вечернее золото солнца.

В её этюднике лежали краски, но лишь для вида. Прохожие в целом редко обращали на Художницу внимание, но необычный способ работы всё же мог броситься в глаза. Приходилось таким образом маскироваться. Общественный транспорт она не любила за жалящий рой чужих мыслей, от которого было трудно закрыться, а потому до парка добиралась пешком, время от времени любуясь симпатичными девушками сквозь щиток тёмных очков – без вожделения, просто ради эстетического удовольствия и вдохновения. Не поворачивая лицо в их сторону, она успевала обласкать взглядом их открытые ножки, а озорное солнце присоединялось к ней, иногда норовя нахально просветить их юбки насквозь. А вот от волосатых мужских ног в шортах Художница поспешно отводила глаза с неприятным жжением в желудке.

Вечер созревал, мёд солнца сгущался, сочась сквозь ветви. Пронзительный дурман лип снова окутывал душу, а чуткие пальцы поглаживали волшебную кисть, готовясь поймать первые мазки… Пять минут… Четыре… Одна. Готовность номер один…

Знакомое тепло заструилось по сосудам рук. Направив кончик чудесной кисти на одну из лип, змеино-гибкой ладонью Художница очертила вокруг него кокон силы. Как игла шприца, кисть всосала кусочек пространства и впрыснула его на полотно, при этом Художница ощутила лёгкую дурноту за грудиной, точно другим своим концом кисть выкачивала силы из неё. Так и было: как любой электроприбор работает от сети, так и кисти требовалась энергия. Художнице не хотелось думать о последствиях. Виктор с Катей ждали эту картину, а самое главное – её ждала Журавлёнок.

Ей оставалось положить несколько мазков, как вдруг золотистый покой в её голове нарушил девичий мыслеголос:

«Здорово у вас получается!»

Увлекшись работой, Художница не заметила, что за ней наблюдала юная девчонка, быть может, чуть-чуть старше тех лизальщиц мороженого, с огромной пушистой гривой мелко завитых волос, чем-то напоминавших длинную кудрявую шерсть ангорских коз. Часть прядей была светлой, часть – тёмной. Круглолицая и светлоглазая, со вздёрнутым носиком и ямочками на пухленьких щёчках – одним словом, милая до невозможности, девчонка теребила длиннющие жёлтые бусы, обмотанные вокруг шеи в несколько раз. Конечно же, она успела разглядеть все особенности необычной живописной техники.

«Извините… – смутилась она. – Вы, наверно, не хотите, чтобы кто-нибудь видел это… Так уж получилось, что я… Я никому не скажу».

Уже на слове «извините» Художнице стало неважно, что девушка всё видела: во время речи её губы не шевелились. Она обращалась к Художнице так же, как Любимая – телепатически. Это было невероятно.

«Вы не слышите, – словно прочитав её мысли, ответила девушка. – Я щёлкнула пальцами у вас за спиной, но вы не обернулись».

«Ты второй человек в моей жизни, разговаривающий со мной так», – едва оправившись от изумления, телепатировала Художница.

«И вы у меня – вторая, – последовал ответ. – Первой была Лена, моя сестра-близнец… Но четыре года назад она погибла, и мне стало не с кем так общаться».

«Соболезную, – смутилась Художница. И спросила: – А ты тоже не слышишь?»

«Нет, у меня нормальный слух, – качнула кудрявой головой девушка. – Но иногда мне хочется его потерять, чтобы не слышать некоторых глупых вещей…»

«Ну и дурочка, – проворчала Художница. – Цени то, что дала природа».

Зазвенела пауза. Разрывая тетиву неловкости, натянувшуюся между ними, девушка протянула руку и представилась:

«Зоя. По паспорту – Зоис, но Зоя звучит более по-русски».

«Редкое имя, – неуклюже принимая тёплую и лёгкую девичью кисть на свою ладонь, отметила Художница. И представилась тоже: – Ольга».

Странно… Она совсем отвыкла от собственного имени. Быть может, потому что никогда его не любила. Избитое, заурядное и не соответствовавшее её натуре, оно для неё было как мятый листок газетной бумаги. А вот ручка Зои – нечто совершенно новое… Художница никогда не держала на ладони живого цыплёнка, но почему-то была уверена, что ощущения от него и от Зоиной лапки – родственны.

Сообразив, что держит руку девушки уже слишком долго для первого знакомства, Художница вдруг ощутила странную изжогу. Для неё существовала только Любимая. Никаких девиц.

«Извини, мне надо работать», – сказала она, поворачиваясь к картине.

«Да, конечно…» – раздалось в ответ грустно-растерянное эхо.

Кисть снова поднялась, чтобы перенести несколько липовых листков на полотно, но Художница спиной чуяла взгляд Зои. Цыплячьим коготком он засел под лопаткой, не давая сосредоточиться.

«Я не могу работать, когда смотрят», – не вытерпела она.

«Извините, я пойду, погуляю», – засмеялась девушка.

Но гулять Зоя отправилась в совсем неподходящем направлении – вперёд. Пока она не мешала, Художница продолжала переносить липы на холст – листочек за листочком, веточку за веточкой, но когда одним мазком чудесная кисть положила на картину лицо Зои, терпение лопнуло.

«Не маячь перед глазами! – устремила Художница сердитое мысленное послание вслед девушке. – Тебя на картине быть не должно».

«Ой, – сконфузилась Зоя, хлопнув себя по лбу и сияя улыбчивыми ямочками на щеках. – Я такая дура! Простите, что залезла в “кадр”».

Солнце самым наглым образом просветило её длинную белую юбку, струившуюся вдоль ног пышными летучими складками. Художница пару мгновений ошалело взирала на тёмные силуэты стройных бёдер, изящных голеней и трогательных коленок, а потом усилием воли сморгнула наваждение – благо, Зоя скрылась из виду. Исправляя испорченное место, она сосредоточенно накладывала мазки заново, пока лицо девушки не скрылось за листвой.

«Замечательная у вас кисточка», – тепло прозвенело в голове, и Художница вздрогнула.

Заложив руки за спину и вытянув шею, девушка беззастенчиво наблюдала за процессом создания картины. На угрюмо-недовольный взгляд Художницы она ответила ясной обезоруживающей улыбкой.

«Простите за наглость… Я сейчас уйду. Просто не каждый день становишься свидетелем такого чуда».

Сердиться не хотелось, хотелось ущипнуть эту пухленькую щёчку. «Никуда не годно! Журавлёнок ждёт и терпит боль, а я тут о щёчках думаю», – выругала Художница себя. На завершающих мазках кисть как-то слишком больно дёрнула из неё силы – словно кишки кто-то рванул из живота, и Художница согнулась пополам, кашляя и роняя с губ тягучую слюну.

«Что с вами? Вам плохо? – испугалась Зоя. – Держитесь! Я вам помогу… Держитесь за меня!»

Почувствовав тёплые, взволнованно-робкие объятия, Художница с трудом удержалась, чтобы не повиснуть на девушке всем телом. Земля ходила ходуном, а в липовом аромате откуда-то взялась отчаянно-тошнотворная нотка. Отстранив Зою, чтоб не испачкать, Художница исторгла из себя струйку рвоты.

«Всё в порядке… Не бойся, – еле держась на ногах, попыталась она подбодрить девушку. – Так и должно быть… Скоро пройдёт».

Пришлось сесть на траву. Дурнота, закогтившая нутро, тискала и мяла кишки, желудок, сердце, а на часах было без пятнадцати девять. Кажется, сегодня Художница немного не уложилась во временной промежуток нужного освещения, впрочем… Неважно. Кажется, на картине всё в порядке, никаких нестыковок.

Рука Зои пушистым цыплёнком пробралась ей под локоть. Девушка сидела на траве рядом, озабоченно заглядывая Художнице в лицо.

«Наверно, дело во мне, – сделала она сокрушённый вывод. – Я вам мешала… Должно быть, это как-то повлияло…»

«Сколько тебе лет?» – спросила вдруг Художница.

«Девятнадцать, а что?» – слегка опешила девушка.

«У нас с тобой только восемь лет разницы. Необязательно мне выкать, не такая уж я и старуха. – Художница, переведя дух, кое-как поднялась на ноги. – Это не из-за тебя, не выдумывай. Уже прошло, не волнуйся».

Она сама точно не знала, из-за чего ей часто становилось плохо на последних мазках картин. Самое лучшее сейчас – это поскорее лечь в постель с Любимой, чтобы восстановить силы.

«Я провожу вас… ой, то есть, тебя домой, – заявила Зоя. – А по дороге и подлечу, насколько это в моих силах».

Художница озадаченно собрала этюдник. Необычная девочка… Впрочем, рамки необычного в последнее время для неё очень сильно раздвинулись. Ей ли удивляться, когда она сама каждый вечер творит чудо? Разве Любимая – не волшебница? Художнице вдруг очень захотелось выяснить, на что девушка способна помимо телепатии. Любопытство было столь велико, что она даже решилась отложить встречу с Любимой и приняла тепло лёгкой ручки Зои на свою руку рядом с локтем. Развеваемая ветерком пушистая «ангорская» шевелюра щекотала ей плечо, играя на каких-то болезненно-тонких струнках, спрятанных глубоко внутри.

Они медленно шагали по липовой аллее, вдыхая сладко-золотистый дурман. Зоя рассказывала о себе:

«Живу с мамой, работаю продавцом в отделе косметики. Учусь заочно в медицинском колледже, изучаю сестринское дело. Очень люблю восточную музыку и танец живота, лет шесть уже, наверно, занимаюсь. Это потрясающе красивый, пластичный танец!.. Сейчас как раз шла с занятия и заметила вас… Ой, то есть, тебя. Мне показалось, что ты очень интересный, необычный человек. – И, глубоко вдохнув полной грудью, томно и мечтательно добавила словно бы не в тему: – О, этот запах лип! Обожаю, когда они цветут…»

Художница больше «слушала», чем «говорила» сама, присматриваясь к Зое и изучая её. С ней она не чувствовала неловкости за свою неразговорчивость, а внутри, где-то под сердцем, рождался смешной, пушистый и лёгкий комочек неизвестного чувства. Художница боялась вздохнуть, чтобы не нарушить его, не сдавить, не причинить боль хрупкому «существу». Откуда-то выползло желание быть галантной, обходительной и обаятельной. Вот, к примеру, на ступеньках при выходе из парка… Подать руку, что ли? Или, быть может… Тьфу, как же это делается?

«Слушай, я всё никак не могла вспомнить, кого ты мне напоминаешь… Я поняла! Ты похожа на крайне отощавшего Сильвестра Сталлоне в молодости!» – выдала вдруг Зоя.

Художница даже пошатнулась от смеха.

«Это я-то – на Сталлоне?!»

«Ну да, точно! – с озорным блеском в глазах настаивала девушка. – Волосами, чертами лица и знаменитой кривой улыбкой. А ещё у тебя тёмные очки как у него в… Забыла, как тот дурацкий фильм назывался – там ещё какая-то секта маньяков-убийц топорами размахивала. Не хватает только автомата и недельной щетины».

«Сталлоне, вышедший из концлагеря», – фыркнула Художница, становясь в позу культуриста и изо всех сил напрягая хилые бицепсы.

За этой весёлой беседой время совместной прогулки истекло: старая ива под окнами дома Художницы снисходительно колыхала серебристыми поникшими прядями. Наверно, пригласить девушку на чашку чая было бы слишком нахально… Да и неправильно, учитывая то, что сердце Художницы принадлежало Любимой. Но повод пригласить её в гости тут же нашёлся сам: в кратчайшие сроки, пока они шли, небо затянули тучи, закрыв солнце серыми животами, и пролили на землю дождь. Асфальт потемнел и заблестел.

«Ой, у меня нет зонтика!» – съёжилась Зоя, прикрывая голову сумкой, а у самой хитрый глазок так и горел… Не иначе, дождь – её рук дело.

А самочувствие Художницы действительно пришло в норму – в те же сроки, каких хватило погоде, чтобы испортиться. Галантно распахнув перед девушкой дверь подъезда, она впустила её в дом – переждать дождь.

«Ну, вот тут я и живу…»

Других, более оригинальных слов не нашлось. Пока девушка с интересом осматривалась в мастерской, Художница поставила чайник. Одна пачка круассанов ещё осталась – весьма кстати. В открытую форточку врывался щемящий запах дождя, а к стеклу лип асфальтово-серый тревожный сумрак.

«Я тоже когда-то жила с матерью… Теперь живу одна. Это была моя комната, тут я спала и учила уроки. Теперь здесь мастерская… Извини за творческий бардак… А сплю я вон там, в гостиной, на диване».

Впрочем, в последнее время Художница редко ночевала дома: за это также следовало благодарить Любимую.

«А вы только картины всё время пишете, или у вас есть ещё какая-то работа?»

«Я программист, работаю на дому… Но сейчас за заказы по специальности берусь всё реже. Творчество отнимает львиную долю времени и даже приносит какой-никакой доход. У меня есть свой сайт, кстати».

Зоя прошлась вдоль комнаты, скользя тёплым взглядом по картинам, а Художница не могла отвести глаз от её босых ног с красным педикюром. Туфельки остались в прихожей, а снаружи разбушевалась самая настоящая гроза. Свет несколько раз моргнул, и неспокойный сумрак непогоды окутал квартиру.

«Не беда, – засмеялась Зоя. – Будем пить чай при свечах. У тебя есть свечи?»

«Не знаю, надо поискать…»

Свечи нашлись. Их колышущийся свет обнаружил в глазах Зои маленьких озорных бесенят, которые, по-видимому, и выкопали на её щеках эти очаровательные ямочки.

«А можно спросить?..»

«Спрашивай».

«Что это за кисточка?»

Прежде чем ответить, Художница отхлебнула чай. Круассан треснул между зубами, как панцирь жука, выпустив наружу тягучую карамельную начинку.

«Её мне подарила одна прекрасная женщина».

Ресницы Зои задумчиво опустились, ямочки потускнели на миг, а пушистый комочек под сердцем Художницы сжался от боли.

Вдруг зажёгся свет. Электричество вернулось, осветив Зою, уже сидевшую за пианино. Как она там оказалась, Художница не успела заметить. Со сверхъестественным ужасом она наблюдала, как руки девушки изящным движением подняли полированную крышку инструмента и нежно легли на клавиши.

«Ты занимаешься ещё и музыкой?»

«Нет, это моей матери пианино, – еле чуя под собою ноги, ответила Художница. – Она когда-то работала в музыкальной школе. – И добавила с ноткой раздражения, молнией сверкнувшего сквозь тучи оторопи: – Как бы я занималась музыкой? Сама подумай! Я с четырнадцати лет не слышу».

Взмах пушистых ресниц – и Зоя лукаво улыбнулась, искоса глядя на Художницу и перемещая пальцы на клавишах с совершенно определённым намерением, отчётливо проступавшем в их положении и изгибах.

«Уверена, что не слышишь?» – шевельнула она бровью.

Пальцы надавили на клавиши, и в голову Художницы ворвались полузабытые ощущения – точно Зоя не клавиатуру перебирала, а извилины её мозга, вызывая в нём содрогание и радостный отклик. Подобно тяжёлым каплям дождя, звуки падали, складываясь в рисунок… Художница узнала его, это была «Лунная соната», которую мать играла сотни раз, дополнительно занимаясь с учениками на дому. Тогда, много лет назад, Художница ещё могла слышать.

Нет, не может быть!.. Она пощёлкала пальцами возле ушей – ничего. Только вибрация в костях и нервных волокнах… А музыка продолжала звучать.

«У музыки есть комплексный месседж, – прозвенел мыслеголос Зои, органично вплетаясь золотым дождём в шедевр Бетховена. – Сложный духовно-энергетический посыл, который твой мозг и расшифровывает как звук. Ты слышала в детстве, и этот механизм, этот своего рода «преобразователь» у тебя есть. Поэтому ты и можешь воспринимать музыку, если захочешь – точно так же, как речь. А пустые шумы, не несущие никакой смысловой нагрузки – нет».

Пальцы соскользнули с клавиш, и Зоя с отсветом колдовского липового золота в глазах встала и подошла к открытой балконной двери. Обернувшись следом, Художница явственно ощутила запах липового цвета, хотя поблизости от дома росла только старая ива, да тополя из года в год заполняли двор воздушными пуховыми сугробами.

«Ну, вот непогода и кончилась… Спасибо за гостеприимство и за чай. Мне пора».

Огорошенная случившимся, Художница машинально проводила девушку до автобусной остановки. Обе молчали, дыша освежившимся после грозы воздухом и наступая на сорванные ветром веточки тополей, разбросанные по мокрому тротуару. Багровый закат тяжело и зловеще горел в облаках и лужах, заливая улицы странным розовым светом. Только когда Зоя вошла в автобус, Художница сообразила, что не обменялась с ней никакими контактами – ни электронной почтой, ни номерами телефона. Хотя… Вряд ли она решилась бы отправить ей SMS-ку или написать письмо, потому что, как ни крути испуганное, потрясённое сердце, как ни мучай его, как ни ошарашивай испытаниями, а всё-таки оставались любимые руки с миской земляники и чашкой сметаны с сахаром.

Знакомую калитку Художница открыла, когда уже почти стемнело. Кутаясь в плащ синей сумеречной прохлады, сад дремал, только окна дома уютно светились. Художница шла по дорожке на этот свет, как заблудший путник, наконец-то вышедший из леса к человеческому жилью…

Дом был наполнен душноватым теплом и сладким ароматом варенья, а Любимая, помешивая деревянной лопаточкой горячее, исходящее розовой пеной ягодное варево, щеголяла новой причёской: её волосы превратились в такую же копну ангорской шерсти, как у Зои, только девушка носила их распущенными, а Любимая забрала низко у шеи в пушистый пучок.

«Это я мокрые волосы в двенадцать косичек заплела, высушила, а потом расплела и расчесала, вот и вышел такой “взрыв на макаронной фабрике”, – объяснила она со смешком. – Выпрямятся скоро, конечно, но химией травить волосы не хочется. Ну её на фиг».

Ходила Любимая по чисто вымытым полам босиком. Уже в который раз за сегодняшний день Художница остолбенела: ногти на её ногах вызывающе алели маковым цветом. Ложкой с дырками Любимая снимала пену с вишнёвого варенья…

Секундочку! Художнице ведь отчётливо помнилось, что ещё вчера вишенки висели на ветках полузелёные, не налившиеся, а в тазике поверх тёмного сиропа плавали совершенно зрелые ягодки, очищенные от косточек.

«Оказывается, я могу воспринимать музыку», – сообщила Художница, испытывая странное чувство, будто ходит по краю пропасти и вот-вот сорвётся… Или проснётся.

Любимая ничуть не удивилась. Собрав пену с варенья в чашку, протянула Художнице:

«Будешь?»

Она знала, чем подкупить и успокоить мятежное сердце. Тонкий карамельно-вишнёвый вкус горячей пенки был и у поцелуя, которым она прекратила на сегодня все метания Художницы.


3. Надин


Когда без двадцати семь Художница открыла дверь своей квартиры и вошла, утреннее солнце виноватым рыжим котом прокралось следом… И тут же принялось играть с красным шифоновым платком, украшенным бахромой из золотых монеток, который вызывающе ярким пятном лежал на полу в прихожей.

В голове вспыхнуло: танец живота, Зоя. Видимо, это она вчера обронила – другого объяснения не находилось. Под сердцем сразу щекотно шевельнулся пушистый комочек: ловко же обеспечила повод для новой встречи эта круглощёкая ангорская козочка! Наверняка специально бросила, чтобы потом вернуться… И грозу тоже она наколдовала, без сомнения.

И снова – одинокий холостяцкий завтрак у окна с колышущимся в солнечных лучах тюлем: чай, омлет, жареная колбаса. Художницу ждала гора работы, которую надо было успеть закончить к шести, а в шесть предстояло нести картину Журавлёнку. Наконец-то. Художница отправила SMS Виктору: «Картина готова. Сегодня вечером приду». Вскоре пришёл ответ: «Спасибо! Ждём».


…«Козочка» Зоя так и не пришла за своим поясом для танца живота: сколько Художница ни косилась на красную лампочку от дверного звонка, та так и не загорелась за весь день ни разу. Упаковывая картину в бумагу, она с досадой думала: а если девушка явится, когда её не будет дома? Не дождётся, уйдёт ни с чем… И не удастся снова увидеть ямочки на её щеках и завораживающе-светлые глаза лесной колдуньи.

Да что за наваждение! Весь день думы Художницы крутились вокруг Зои и странных совпадений. Неужели Любимая что-то почувствовала? Иначе зачем она сделала такую же причёску и педикюр?

«Комплексный месседж». Редкое, не шаблонное, «авторское» словосочетание, даже Яндекс какую-то ерунду выдал: коммерческий месседж для комплексных решений, комплексное решение Message Inspector, комплексные числа, комплексный компонент…

Нет, таких совпадений не бывает. Шагая по улице с картиной под мышкой, Художница снова испытывала щекочущее мозг чувство, будто вот-вот проснётся.

Каменная прохлада лестничной клетки, чёрный кот на коврике у двери, беззвучный световой звонок – такой же, как в квартире у Художницы. Виктор и Катя были глухими, а их дочь Даша по прозвищу Журавлёнок родилась с нормальным слухом. Виктор работал мастером-мебельщиком, а Катя – специалистом по украшению кондитерских изделий. В прошлом году Даша пострадала в аварии, в которую попал туристический автобус, и теперь была прикована к постели. Она находилась в полном сознании, но без речи, в плену парализованного тела.

Тёмные волосы Виктора, высокого, видного и крепкого мужчины, за минувший год выбелило горем. Как он ни бодрился, как ни держал поднятым волевой подбородок, влажная плёнка боли и отчаяния в глазах выдавала его состояние с головой. При появлении Художницы его ноздри дрогнули, а взгляд впился в обёрнутый бумагой прямоугольник размером шестьдесят на сорок сантиметров. Надежда воскресла, подняла голову и сжала кулаки с ободранными до крови костяшками пальцев…

Вкусный запах колыхался в душном воздухе: Катя что-то впопыхах готовила. Не успела к приходу Художницы, торопилась и отрывисто жестикулировала с кухни, улыбаясь.

«Привет… Я быстро, скоро готово, – разобрала Художница смыслы, передаваемые руками. – Витя, Оля тапочки!»

Строка из Пушкина: «Морозной пылью серебрится его бобровый воротник», – в переводе на разговорный жестовый язык звучала бы как «холод воротник бобёр». Художнице как поздно оглохшей и сохранившей нормальную речь эта система казалась очень бедной по сравнению с обычным словесным языком, но для простого бытового общения – худо-бедно пригодной.

Щупленькая, с осветлёнными короткими волосами и худыми ключицами, Катя пыталась выглядеть жизнерадостной и приветливой. Но кого она пыталась обмануть? Неизбывная боль пульсировала в этих ключичных ямках, но при виде картины и у Кати блеснули глаза.

Родители ждали чуда для своей дочери, а на Художницу взирали, как на спасительницу.

– Жара сегодня, – руками «сказала» Катя. – Плохо, дышать тяжело, душно. И Даша страдать, жарко.

Влетая в распахнутые настежь окна, по квартире гуляли струи горячего воздуха. Раскалённый за день город иссушал и тела, и души.

Журавлёнок… Художница знала её весёлой, увлекающейся девчонкой с густыми тёмными волосами до пояса, занимавшейся в нескольких кружках. Теперь это был скелетик с огромными глазами, еле проступавший под белой простынёй, а от волос остался только короткий ёжик – для удобства ухода. Ей было девятнадцать, и она могла двигать только тремя пальцами правой руки. Этого хватало, чтобы пользоваться мышью и клавиатурой, а единственным окном в мир для неё остался интернет. Компьютер стоял рядом с кроватью, широкий ЖК-монитор – на специально сделанной отцом подставке на уровне пояса. Когда Художница вошла, лицо Журавлёнка осталось неподвижным и невыразительным, только пальцы ожили, и на белом фоне вордовского файла появилась чёрная надпись:

«Привет :)»

Этот смайлик чуть не заставил Художницу ощутить слёзы на глазах. С трудом сдержавшись, она принялась разворачивать картину.

– Вот так я увидела твою дорогу к излечению. Смотри на картину, пока не почувствуешь, что она тебя затягивает. Не сопротивляйся этому. Мама с папой пусть не беспокоятся, если ты надолго заснёшь – на целые сутки или даже на двое. Всё будет зависеть от того, как далеко ты зайдёшь. Я сделала всё от меня зависящее, а дальше – твоя работа. Выбраться оттуда ты должна будешь только сама. Найдёшь дорогу назад – можешь рассчитывать на возвращение к нормальной жизни.

Она прислонила картину к монитору, как к мольберту. Оба родителя наблюдали, как загипнотизированные. Липовый тоннель, полный золотого света, ожил и зашелестел, отражаясь в глазах Журавлёнка, с каждым мгновением раскрывавшихся всё шире.


*


Отец ушёл из семьи, когда Художнице было пять лет. Мать пустилась во все тяжкие, пыталась наладить личную жизнь, водила домой разных «дядь», но ни один не задержался надолго. А третий по счёту пытался изнасиловать Художницу, пока мать спала в пьяном угаре. Попытка сорвалась из-за громких криков девочки, которые встревожили соседей. Те вызвали милицию.

После этого случая мать воздерживалась от загулов около полугода, но потом не выдержала одиночества, и поиски спутника жизни продолжились. Художница надевала наушники и включала музыку, чтобы не слышать того, что происходило в соседней комнате.

Когда она во время зимней эпидемии заболела, у матери был запой. Художница лечилась сама, как умела, думая, что подцепила обычный грипп. Оказалось – паротит. Мать начала приходить в себя, лишь когда поняла, что дочь лежит в бреду с температурой сорок градусов. Из-за несвоевременности и неправильности лечения развились осложнения, и вирус, прежде чем покинуть организм, успел натворить бед.

Больше Художница не слышала голоса выпившей матери и её собутыльников. Слуховой аппарат не помог, а на операции не было денег.

Бабушки с дедушками к тому времени уже умерли, а с прочими родственниками мать не поддерживала отношений. Пьянство сделало её отрезанным ломтём. Лишь старенькая прабабушка жила где-то за городом, но приехать и помочь не могла. Художница была у неё всего пару раз в жизни; домик, старинная обстановка которого почему-то не ветшала, и добрый солнечный сад запомнились ей как рай на земле. Там царил покой, а жизнь и смерть, как любящие сёстры, гуляли рука об руку и ели вишню с одного дерева.

Способности Художницы в учёбе поражали учителей, а мать, будучи под хмельком, гладила её по голове и посмеивалась:

– Ты у меня – ребёнок-индиго…

В последнее время она не работала, обе жили на небольшую государственную пенсию, которую Художница получала как инвалид с детства. Поступив в университет на бюджетное место, Художница ко второму курсу перевелась на заочное обучение и стала подрабатывать всеми возможными способами – мыла полы, набирала тексты, писала рефераты и курсовые. Наверно, и вправду была в ней какая-то «индиговость»: пятилетнюю учебную программу она освоила экстерном по ускоренному графику в три года.

Парней она всегда воспринимала только как друзей. Никто ничего не объяснял ей, она сама во всём разобралась, а разобравшись, приняла себя такой, как есть. Свои картины она пока не пыталась продавать, только дарила друзьям: старым – школьным и институтским, а также новым – из общества глухих.

Когда умерла прабабушка, на Художницу свалилось наследство – тот самый домик с садом в пригороде. Состояло это жилище из двух комнаток и кухни, а из всех благ цивилизации там были только телефон и электричество. Туалет – во дворе, баня – во дворе, отопление – дровами. Художница поняла, почему прабабушка оставила дом именно ей, когда мать подошла к ней с листком бумаги, на котором было написано:

«Ну, зачем нам с тобой этот домишко? Давай продадим, деньги лишними не бывают».

Она всё ещё иногда писала на бумаге – может, забывала о том, что Художница уже научилась читать с губ, а может, ей казалось, что так будет понятнее и лучше.

– Ага, чтобы ты их пропила? – хмыкнула Художница. – Иди лучше работать. Не стыдно сидеть у меня на шее? При полном наличии слуха, зрения, рук, ног и мозгов?

Мать сначала сверкнула когда-то красивыми, а теперь припухшими глазами, а потом бессильно расплакалась. Дрожащими пальцами нашарив карандаш, она корявым, скачущим почерком написала на другой стороне листка гневную тираду, от души снабжённую частоколом восклицательных знаков:

«Куском хлеба меня попрекаешь, да?!! Я всю жизнь работала, деточка!!! Ни дня не тунеядничала, кормила тебя, поила, растила!!! Дожили!!! Вместо того, чтоб поддерживать, ты меня, старуху, на работу гонишь!!! Отработала я своё, Оленька, устала. Вышло моё времечко. Теперь ты попаши так, как я в твои годы пахала!!!» – Дальше карандаш сломался.

– Ты не старуха, мама, – только и смогла ответить Художница. – Тебе только сорок пять.

Дом продавать она отказалась. Вместо этого она провела туда интернет – пусть не самый лучший и быстрый, через обычный модем по телефонной линии, но это было всё же лучше, чем ничего; непривычная к дровяной печи, она купила в дом маленькую электроплиту. Потом, оставив матери немного денег на бытовые нужды, собрала вещи и переехала – жить и работать.

Однажды, проснувшись утром в пустом и тихом доме, она краем глаза заметила чью-то тень. Подумав, что это мать снова приехала просить денег, Художница не спешила вставать.

Нет, она не была бесчувственной дрянью: многолетняя боль за мать стояла в её груди жгучим комом, который невозможно выплакать. Просто делать это Художница разучилась: слёзы высохли раз и навсегда, когда она узнала, что слух восстановить уже нельзя, и что всего в жизни ей придётся добиваться с гораздо большим трудом, чем здоровым людям. Она не прекратила помогать матери материально: оплачивала счета за коммунальные услуги, давала денег на продукты и необходимые вещи. Позже, поняв, что большая часть этих денег тратится на выпивку, а то и воруется собутыльниками, Художница стала сама заполнять холодильник матери, а в руки ей давала лишь маленькие, карманные суммы с тем расчётом, чтобы не хватало даже на бутылку. Так она надеялась отвадить «тусовку» алкашей – чтобы те, поняв, что поживиться тут больше нечем, сами отстали. Но они не отставали. Подпоив мать и дождавшись, пока она уснёт, они выносили из квартиры вещи. Вынесли всё, вплоть до постельного белья и посуды: дорогие кастрюли и сковородки с керамическим покрытием уплыли навсегда.

– Доченька, спаси меня, – валяясь у Художницы в ногах, выла мать в полупьяной экзальтации. – Я не знаю, как это остановить, это какой-то кошмар… Только ты можешь меня спасти.

Её лицо приобрело одутловато-невыразительный, типично алкашеский вид, даже губы еле шевелились, и Художница по их слабому движению с трудом разбирала, что мать бормочет. Всё, что она могла ей предложить – это лечиться. Мать упиралась, уверенно заявляя, что современная медицина не может вылечить от алкоголизма, все её средства – шарлатанство, уловки, в лучшем случае – временная помощь без стойкого результата, и в деле избавления от этого недуга всё находится в руках лишь самого человека. Она с фанатичностью загипнотизированной повторяла:

– Только ты можешь мне помочь…

Художница не знала, как это сделать. Матери нужен был стимул, новый смысл жизни… Но куда ни кинь взгляд – всюду простиралась безрадостная, нескончаемая и холодная, как заснеженное поле, пустота.

Поэтому Художница и не спешила подниматься с постели, завидев движущуюся тень. Тяжесть нерешаемого вопроса придавливала её неподъёмным грузом и надрывала сердце. Как смотреть в глаза тому, кого не можешь спасти? Но это оказалась не мать. Сначала на уголок подушки сел розовый мотылёк с прозрачными крылышками, а потом в голове вдруг свежо, прохладно-ласково и хрустально прозвенел незнакомый голос:

«Спасение не всегда такое, каким мы его себе представляем».

Ничего, кроме ватно-мягкого вакуума, уши Художницы не чувствовали уже очень давно, и вдруг – голос! Минуя слуховой канал, он просачивался прямо в мозг, рассыпаясь там на мириады смешливых звёздочек и рассеиваясь облачком золотой пыльцы – волшебной, как у феи Тинкербелл из диснеевского мультика про Питера Пена. Раннее летнее утро, хлынув в слипающиеся, воспалённые и сухие от компьютера глаза Художницы, принесло с собой не эфемерную мультяшную фею, а вполне материальную женщину с золотисто-русыми волосами, убранными в аккуратную, немного старомодную причёску. Лёгкое платье с завышенной талией открывало до колен её полноватые в икрах и бёдрах ноги, а вид глубокого декольте, подчёркнутого снизу небесно-голубой шёлковой ленточкой, поверг Художницу в состояние лёгкого ступора. Небольшая природная склонность к полноте не портила незнакомку, напротив – придавала роскошной царственности её образу, тем более, что во всех её движениях сквозила плавная величавость. Чувственные пухлые губы были сложены в улыбку Моны Лизы, а в уголках больших светлых глаз притаились ласковые смешинки. Не возникало никаких сомнений: она – королева и богиня.

И перед этой царицей Художница сидела на измятой постели, в шортах и майке, всклокоченная и заспанная! Да она просто обязана была вскочить, быстро облачиться в смокинг, ну, или в сверкающие доспехи, опуститься на колено и запечатлеть благоговейный поцелуй на изящной ручке незнакомки, озарённой каким-то неземным сиянием – а может, и просто влюблённым в неё солнцем.

Звали её на французский манер – Надин, но ей больше подошло бы зваться просто Наденькой. Возраста её определить Художница не могла, сколько ни пыталась. Лучистая и сияющая, Надин выглядела зрелой, но интонации у неё проскальзывали совсем юные, девические. Взъерошив торчащие дыбом волосы Художницы, она засмеялась.

«Тебе давно пора подстричься, не находишь?»

Как по волшебству, в её руках появился чемоданчик с парикмахерскими инструментами. Не успела Художница и моргнуть, как оказалась посреди кухни на табуретке, покрытая накидкой, по которой то и дело скатывались короткие пряди. При помощи ножниц, расчёски и ручной машинки Надин придавала причёске Художницы культурный, как она выразилась, вид, а та, чихая от попадающих в нос волос и слишком яркого солнца, лившегося в кухонное окошко, совершенно по-дурацки улыбалась. Машинка прохладно скользила по вискам, открывала потокам воздуха затылок, состригая постоянно потеющие волосы над шеей, от которых Художнице этим летом было невыносимо жарко. Откуда-то из-под печки выскользнуло счастье и свернулось пушистым клубочком в ногах.

Накидка соскользнула, и голову Художницы оросило облачко одеколона из пульверизатора.

«Ну вот, готово. Совсем другое дело!»

В ручном овальном зеркальце Художница увидела обновлённую себя. Это была классическая стрижка бокс, непривычно короткая, но приносящая невероятное облегчение. Шее и затылку сразу стало прохладно и свободно.

Тёплая ладонь Надин скользнула по голове Художницы, в один миг заставив всё ниже пояса напрячься и «встать». Нарочно ли она так сделала или просто хотела по-человечески приласкать – как бы то ни было, покоя она Художницу лишила моментально. Острая, как перец, лукавинка блеснула в её косом взгляде, и тут же, как ни в чём не бывало, Надин принялась хлопотать в кухне. Подмела остриженные волосы, перемыла посуду, а потом принесла откуда-то ведёрко из-под майонеза, полное отборных ягод садовой земляники, и баночку густой, как масло, деревенской сметаны. Смешав её с сахаром, она бросила туда несколько ягодок, подцепила ложкой и с видимым наслаждением отправила в рот. Художница сглотнула слюну. Следующие несколько ягод Надин протянула ей, всё ещё сидевшей посреди кухни на табуретке, как аист в гнезде на крыше. Это было не только вкусно, но и чувственно – нечто вроде опосредованного поцелуя. Облизывая ложку, Надин протягивала её ко рту Художницы с новой порцией землянично-сметанного упоения.

«Я помогала твоей прабабушке по дому, – сказала она. – Она просила меня кое-что передать тебе, когда ты будешь нуждаться в помощи… Вижу, время настало. Сейчас принесу».

Оставив Художнице ягоды, сметану и прохладно-щекочущее ощущение некой тайны, готовой вот-вот раскрыться, Надин вышла из кухни.

Что же это было? Шутки солнца, хитро щурившегося в окно и блестевшего на свежевымытых тарелках? Откуда эта лёгкость и умиротворение, эйфория, смешанная с небесно-светлой тоской? Разве такое бывает на свете: незнакомка вошла, подстригла, накормила земляникой со сметаной и воцарилась в душе? Кротость светлоликих Мадонн с картин эпохи Возрождения, простая и земная чувственность, солнечная мудрость в уголках глаз, тепло мягких рук, ореол света на волосах – всё это была она, Надин. По-матерински нежная Царевна-Лебедь и колдунья Цирцея в одном лице.

«Вот».

Надин протянула Художнице матерчатый свёрточек. Судя по очертаниям, внутри находилось что-то вроде палочки или карандаша. Художница развязала тряпицу, и её взгляду открылась старенькая кисть из обычного беличьего меха, с деревянной ручкой, впитавшей разноцветные пятна краски.

«Не спрашивай меня, я ничего не знаю, просто исполняю просьбу твоей прабабушки. Ты сама поймёшь, что с ней делать и как это тебе поможет, – сказала Надин. И, окинув взглядом пространство вокруг себя, добавила: – Ох и грязищу ты тут развела… Прямо не девушка, а старый холостяк! Приберусь-ка я у тебя, пожалуй».

Она согнала Художницу с табуретки, а сама принялась мыть пол. Прислонившись к дверному косяку, Художница озадаченно щекотала себе кистью подбородок, не в силах оторвать взгляд от Надин, а точнее, от верхней точки её согнутого над половой тряпкой тела. Каким образом её голос мог раздаваться в голове? Остальных звуков Художница по-прежнему не слышала, но речь Надин облачком золотой пыльцы оседала на извилинах, излечивая воспалённые участки и окутывая душу покоем.

Разогнувшись и бросив тряпку, Надин утёрла лоб – утомлённая Афродита, которая забавы ради решила попробовать себя в роли поломойки.

«А ну-ка, пойдём, поможешь мне дорожки выбить».

В заросшем сорняками, заброшенном саду они выбивали домотканые половики, взявшись за противоположные концы и с силой встряхивая. Надин забавно жмурилась от пыли, отворачивая лицо, а Художница чихала и отплёвывалась.

«Даже не посадила ничего, – с мягкой укоризной промолвила Надин, пройдясь по тропинкам между пустыми грядками. – Как весной Петрович вскопал, так и осталось всё… Бабуля-то не успела посадить, померла, а ты, наверно, и не умеешь за огородом ухаживать. Городская, понятное дело».

Протянув руки к вишнёвым веткам, поникшим под тяжестью наливающихся ягод, она склонила ухо, будто прислушиваясь к шёпоту листвы.

«Что? Забросила сад правнучка, да? – сочувственно качая головой, промолвила она. – Скучаете по бабуле… Эх, что поделать, не стало вашей хозяюшки. Ну, а правнучку мы всему научим, это не беда!»

Сославшись на дела, но пообещав завтра вернуться, Надин выскользнула за калитку и растворилась в сгущающемся знойном мареве дня.

Вернувшись в дом, Художница почувствовала, что он наполнился благодатной прохладой, будто невидимый кондиционер включили. В воздухе висел шлейф строгого, старомодного аромата чистоты или какого-то душистого мыла, который остался и на её ладонях, когда она провела ими по необычно коротко выстриженному затылку. Это был запах Надин.

Весь остаток дня ей решительно не работалось. Она сидела, уставившись в монитор, время от времени по старой привычке пытаясь почесать теперь уже почти отсутствующую шевелюру, но ничего толкового из себя не выдавила. Надин заполнила собой все её помыслы, окутала полузабытым теплом из далекого детства и ощущением благополучия, какого Художница не знала уже давно. А может, и никогда.


4. Чудо как данность


С первыми лучами солнца она была разбужена сказочным перезвоном золотых звёздочек у себя в голове. «Надин!» – трепыхнулось сердце… И не ошиблось. Выскочив на порог дома босиком, Художница застыла с отвалившейся челюстью: за одну ночь на грядках выросла морковь, капуста, помидоры, огурцы, кабачки, тыква, зелень… А посреди всего этого изобилия хозяйничала Надин в кокетливой соломенной шляпке и льняном платье – окучивала капусту. Может быть, произошёл какой-то скачок во времени, и Художница пропустила пару-тройку месяцев? Как бы то ни было, челюсти намертво заклинило, но крик всё-таки вырвался из души:

«Наденька! Что это… КАК вы это сделали?!»

Озорно поблёскивая глазами из-под полей шляпки, Надин удовлетворённо ответила:

«Ну, вот наша немая и заговорила! Пришлось тебя хорошенько удивить, чтобы мыслеречь прорезалась».

Шлёпая босыми ногами по шершавой утоптанной земле между образцовыми, без единого сорняка, грядками, Художница была на грани какой-то весёлой, чудаковато-восторженной истерики. Взрослый скептицизм лежал ничком, вчистую побеждённый детской радостной верой в чудеса. Раскидистые серебристо-зелёные листья капусты казались ей неправдоподобно огромными, будто она выпила уменьшительное зелье, а ярко-салатовая морковная ботва поблёскивала в утренних лучах капельками росы.

«Смотри и учись, – наставительно сказала Надин. – Окучивать надо, чтобы образовывались дополнительные корни. Так капуста будет получать больше питания из почвы. А помидоры надо пасынковать – убирать боковые побеги, иначе урожая не дождёшься… Иди сюда, смотри, как это делается. Ты, наверно, даже не видела, как помидоры растут – думала, что они на деревьях висят?»

«Нет, я думала, что их из земли выкапывают, как картошку. – При всём необъятном, неизмеримом изумлении от происходящего, у Художницы получилось пошутить. – И всё-таки – как?»

«Это взрослый человек в тебе хочет знать формулу чуда, – с солнечными искорками на прищуренных ресницах улыбнулась Надин. – А ребёнок просто радуется и принимает всё как должное. Будь ребёнком! Дети в чём-то мудрее взрослых».

Да, так было проще и естественнее – не разбирать на составные части, не препарировать, а наслаждаться данностью. Бродить босиком в преобразившемся саду, ловить отблески утра в каплях воды на листьях, пить свежесть большими глотками и любоваться Надин, в чьих волшебных руках растения пели и ликовали, нежась в лучах её ласки и внимания… Завидовать солнцу, потому что оно могло обнимать её своими лучами с головы до ног, обутых в синие садовые галоши.

И опять Художнице не работалось. Она сидела за столом, глядя, как белые от муки руки Надин мнут тесто. Нет, не мнут, не месят – любят и ласкают, передавая ему какие-то флюиды света и напитывая живым теплом. Художнице хотелось облизать эти пальцы, перемазанные творогом, желание распалялось жарче янтарно-рыжего огня в печке и поднималось, как тесто.

И вот, вместо работы она сидела под вишней, на выгоревшей от солнца траве, и уплетала шанежки, запивая их свежим холодным молоком прямо из глиняного кувшинчика. Поджаристые, плетёные косичкой края, сочная творожная серединка, запотевшие бока кувшина – что могло быть изумительнее? Алые серёжки вишен над головой, а рядом – Надин с распущенными по плечам тёмно-золотыми волнами волос, босая и томно-усталая. Разомлевшая на солнышке, гедонистически настроенная Художница уже и думать не хотела, как у неё получалось телепатически общаться с ней, и каким образом пустой, затянутый сорняками огород превратился в образцово-показательный – такой, что любо-дорого посмотреть.

На следующее утро ей был подан завтрак в постель: оладьи со сметаной, удивительно пахнущий душистыми травами чай и свежая чёрная смородина со взбитыми сливками. Надин в длинном платье и с золотой короной из кос выглядела древнегреческой богиней, и Художница вспыхнула идеей написать её портрет в таком образе. Творчество у неё давно застряло на мёртвой точке за отсутствием вдохновения, а тут просто руки зачесались – пальцы буквально свело сладострастным спазмом. Она едва не опрокинула поднос с едой, подброшенная пружиной этого замысла, но Надин мягко остудила её пыл тёплой тяжестью своей ладони, опустившейся на плечо Художницы.

«Некогда мне тебе позировать, дел куча! Варенье вон варить надо».

«Ну, хотя бы пару набросков разреши с тебя сделать! – взмолилась Художница. – А с набросков я уже и без твоего участия всё напишу».

«Ну хорошо, только взамен помоги мне собрать вишню», – согласилась Надин.

В саду росло несколько сортов, поспевавших в разные сроки. Самую раннюю уже настала пора собирать: густо увешанные крупными тёмными ягодами ветки сами склонялись в руки, и дело пошло быстро. Художница нагибала вишнёвые деревца и держала, пока Надин проворно обрывала ягоды обеими руками. Одна ягодка сорвалась с ветки и упала ей прямо в вырез платья на груди, причём завалилась так глубоко, что Надин не сразу удалось её выудить.

«Да куда ж она там закатилась-то?» – посмеивалась она, а у Художницы мгновенно пересохло во рту. Они стояли в самой гуще вишняка, надёжно укрытые от соседских глаз, и Художница предложила Надин свою помощь в вытаскивании вишенки.

Ветки лезли в глаза, кололись, тесно обступая их со всех сторон; пальцы нырнули в тёплую ложбинку вслед за шаловливыми солнечными зайчиками, которые уже давно беспрепятственно ласкали шею, лицо, плечи и руки Надин, целовали её за ухом и скользили по красным от вишнёвого сока губам. Пока одна рука искала ягодку, вторая обвилась вокруг талии.

«Ты чего это?» – округлила Надин глаза, но это было скорее притворное возмущение.

«Надя…» – Художница ошалела от тёплой близости её тела, от его сдобной мягкости, в которой её собственное жилистое и сухое тело просто утопало. Пару раз беспомощно, как слепой щенок, ткнувшись носом в источавшие запах тонкой свежести волосы Надин, Художница решительно накрыла губами её кисловатый от вишни рот и нырнула языком в горячую глубину. Руки Надин в лёгком протесте упёрлись ей в плечи, но она крепко притиснула её к себе, сплющивая её мягкую грудь о свою. Четвёртый размер задавил собой второй.

Извлечённая вишенка оказалась чуть раздавленной. Положив её, впитавшую тепло тела Надин, на язык, Художница медленно высасывала из неё сок, а Надин закинула себе в рот сразу три штуки. Глядя куда-то в сторону, она сосредоточенно и последовательно выплюнула три косточки. Ягоды свешивались отовсюду прямо к их лицам – рви да ешь, сколько влезет, чем они и занимались минуты три. Листва прохладно скользила по коже; солнечные лучики, пробиваясь сквозь неё, ещё не жгли, а мягко согревали: наверно, сейчас не было и восьми утра.

Если первый поцелуй был бурным, обжигающим, торопливым, борющимся и сбивчивым, на излёте дыхания, то второй получился более прочувствованным, глубоким и неспешным. Художница склонилась, взглядом спрашивая согласия, которое Надин дала, задумчиво-ласковым движением подставив губы. Нежно-исследовательское начало, примеряющееся, ощупывающее и щекотное, плавно перетекло в основную часть – на ровном дыхании, уверенно и искренне. Сначала одна рука Надин жарким кольцом легла вокруг шеи Художницы, затем подтянулась и вторая. Стало немного душно и тесно, но в такой капкан Художница с восторгом попадала бы каждый день… Да что там – каждую минуту.

«Давай-ка ягоды всё-таки соберём», – возвращая Художницу с небес на землю, сказала Надин.

Сбор вишни продолжился в тягучем, многообещающем молчании. Десятилитровое ведро набралось полным, даже с горкой. Помогая нести его в дом, Художница промолвила:

«Надь… Если ты сегодня уйдёшь, я умру».

На этот отчаянный крик души Надин ответила с ласковой усмешкой:

«Ну… Вишни много, на целый день возни хватит».

Пока она выбирала из ягод косточки, Художница делала карандашные наброски её головы. Под руку ей попалась старая кисточка, которую передала ей Надин, и Художница, словно примеряясь для будущей картины, стала обводить ею контуры в воздухе. Она ласкала Надин беличьим мехом на расстоянии, а потом коснулась кистью бумаги…

Тогда-то необычная суть этой с виду невзрачной кисточки и открылась Художнице. Её кончик был чист от краски, но цвет лёг на бумагу непонятной фактурой, не похожей ни на акварель, ни на гуашь, ни на акрил, ни на масло. Это было что-то живое, текучее, до оторопи глубокое и фотографически правдоподобное, и бралось оно, похоже, из воздуха. Художница обвела кистью карандашные контуры уха Надин, и оно приобрело точно такой же цвет, как в натуре, будто кусочек живой человеческой кожи растянулся по бумаге.

Это чудо легло на душу, ещё не остывшую от фокуса с грядками, как масло на горячий поджаренный хлеб. Похоже, Художница попала в какой-то иной мир с иными законами, и ей не оставалось ничего другого, как только принять их как данность. Чтобы обдумать и переварить всё это, нужна была кружка чая.

«Ты чего там? – прозвенел мыслеголос Надин. – Проголодалась? Испечь тебе блинчиков?»

Вместо ответа Художница склонилась над её плечом и поцеловала её руку с покрытыми вишнёвым соком пальцами.

Горка тонких, прозрачно-кружевных блинов дымилась на тарелке, а погружённая в сметану ложка стояла стоймя, не падая. Закончив выбирать косточки, Надин пересыпала ягоды сахаром и поставила настаиваться, а сама взялась за стирку. Горячие блины успокоили нутро Художницы: кровь отлила от мозга к желудку, и волнение улеглось. Одной рукой продолжая таскать блины с тарелки себе в рот, другой она решительно исследовала свойства чудесной кисти. Набросок головы Надин превратился в почти законченный, полноценный портрет, не хватало лишь фона. Осенённая догадкой, Художница с блином в зубах и портретом в руке выскочила в сад, подцепила кистью немного солнечного света, озарявшего колышущиеся вишнёвые кроны, и сделала мазок… Удивительно скоро фон был готов. Восхищённая результатом до щекотки в носу, Художница подняла портрет к солнцу, словно приглашая его разделить с ней творческий экстаз.

«Ну и чего ты тут встала в позе памятника рабочему и колхознице?» – прожурчал мягко и чуть насмешливо перезвон золотой пыльцы.

Надин с полным отжатого белья тазиком вышла в сад и принялась развешивать вещи на верёвке, натянутой между яблонями. Художница снова невольно замерла с открытым ртом. Когда та успела всё перестирать и выполоскать? И как такое количество выстиранного уместилось в одном небольшом тазу? Впрочем, после того, что Надин сотворила с огородом, Художница уже ничему не удивлялась. То ли время загадочно меняло своё течение в её присутствии, выкидывая петли, то ли… Тут Художница чуть не села на землю: ей почудилось, будто вишнёвые кроны на бумаге зашевелились, а изображение Надин ожило и улыбнулось ей.

Восторг был слишком большим, чтобы уместиться в душе. Он словно приделал к ногам Художницы мощные пружины, и она понеслась по саду, перескакивая через грядки.

«Очумела совсем!» – засмеялась Надин, когда Художница запуталась в простыне, реявшей на ветру.

«Это реально чума!» – задыхалась та, размахивая портретом и тыкая в него пальцем в попытке объяснить, но слова куда-то улетучились.

«Я рада, что твой творческий кризис кончился», – сказала Надин, лукаво блестя прищуренным глазом.

«Слушай, мне это кажется, или моя прабабушка здесь ни при чём? – осенило Художницу. – Я помню её, она была обычным человеком, колдовством не баловалась… Кисточка – это твой подарок, точно! Надя, признавайся: кто ты на самом деле?»

Вместо ответа Надин положила ладонь на стриженый затылок Художницы, пригнула её голову к себе и поцеловала. Подхватив пустой тазик, она павой поплыла в дом, а Художница проводила её ошалело-влюблённым взглядом.

Когда варенье запыхтело и запенилось, Надин сняла тазик с огня на полчаса. На кухонном столе стройным рядком стояли откуда-то взявшиеся банки, поблёскивая в луче солнца. Художница была готова вечно наблюдать за домашними хлопотами Надин, но совесть подсказывала, что следует хоть чем-то помочь. Когда Надин потащила тяжёлый тазик с вареньем обратно на огонь, Художница выхватила его у неё и сама водрузила на плиту, чуть не расплескав при этом и ухитрившись обжечься.

На варенье пошла только половина ягод. Вторую Надин превратила в компот, а чтобы спустить банки в погреб, попросила Художницу помочь. Та и не была ни разу под полом дома: ей хватало запасов в холодильнике. В зябком полумраке виднелись деревянные полки и ящики, и Художница не сразу сообразила, куда ставить банки.

«На полки, конечно», – засмеялась Надин, спуская в погреб ведро на верёвке.

Принимая и расставляя банки, Художница успела замёрзнуть и выбралась, стуча зубами.

«Ничего, в баньке согреешься», – усмехнулась Надин.

С момента переезда Художница ни разу не парилась, только наскоро ополаскивалась согретой на плите водой. Чудеса продолжались: прежде голые доски полка оказались выстланы душистым сеном с торчащими кое-где васильками. Похоже, Надин знала толк в бане, и температура была рассчитана до градуса. Она плескала на камни не воду, а отвар ароматных трав; целебно пахнущий пар мягко и ласково обнимал тело, прогревая его и снаружи, и изнутри. Пока распаривались веники, она растянулась на сене, блестя порозовевшей кожей и обнаружив такое количество округлостей, что хватило бы на двух Художниц. Выдернув из сена василёк, она томно пожёвывала его стебель. У Художницы перехватило дух то ли от пара, то ли от близкой, открытой доступности её тела, в каждом изгибе которого таилась насыщенная, тёплая женственность, пропитанная приветливыми чарами матери-земли. Превратившись в бабочку с васильковыми крыльями, Художница мечтала заблудиться в ней, как в бескрайнем поле, озарённом косыми вечерними лучами солнца, но одним кокетливо-строгим движением бровей Надин пресекла любые поползновения:

«Баня – для очищения, а не для баловства», – поставила она на место распалившуюся, охмелевшую Художницу.

Та повиновалась, хотя её нутро облилось холодом разочарования. Она отдала бы всё за позволение снять губами хотя бы один прилипший берёзовый листок с влажной кожи… Хотя, собственно, к чему просить? Набравшись завоевательской решимости, Художница склонилась над Надин и лишила листочек удовольствия липнуть всей бесстыжей поверхностью к величественной выпуклости ниже поясницы. Два роскошных полушария спокойно возлежали на сене, а их обладательница никак не отреагировала на чувственное прикосновение, убивая Художницу своей безответностью. Но затишье продлилось недолго: когда настала очередь Художницы получить свою порцию берёзового очищения, Надин крепко отхлестала её, приговаривая:

«Зад побьёшь – из головы дурь выйдет!»

Усевшись на лавку в тесном предбанничке, она налила полную кружку хорошо охлаждённого кваса и смаковала его мелкими глоточками. Вся розовая и блестящая после парилки, она сквозь задумчивый прищур смотрела в банное окошко, приводя Художницу в отчаяние своей недосягаемостью. Опустившись на выстланный тем же сеном с васильками пол, та робко и с надеждой дотронулась до её пухлых круглых колен, а потом склонилась и рассыпала по ним каскад быстрых поцелуев. Когда она подняла лицо, волосы Надин ожили, на глазах удлиняясь, в них распускались васильки и ромашки, колосилась рожь, а глаза зажглись пронзительной синью всезнающего неба. Колени призывно раздвинулись, и ошеломлённая Художница наконец получила возможность приникнуть влажным поцелуем к пахнущим земляникой мягким складочкам.

«Какая же ты голодная…» – прошелестел сочувственно-ласковый вздох берёзовой рощи…

Утоляя этот голод большими глотками, Художница чувствовала, как ниже пояса тысячами живых лепестков распускается огненно-алый цветок. Из каждого лепестка рос горячий язычок, и их совокупное движение ввергало Художницу в мучительно-сладкую власть крика, приводило на небесную грань яркого, как вспышка молнии, прозрения: это сама богиня земли опутывала её своими ржано-васильковыми волосами, утешала земляничной росой своего лона. Всё сходилось, складывалось в безупречное, ослепительное чудо: только богине подвластно то, что творила Надин… Только волей божественного дыхания тает снег, распускаются цветы и наливаются плоды, только богиня может одним мановением пальца заставить всё расти с необыкновенной скоростью.

«Надин… Наденька… Как же тебя зовут на самом деле?»

…Очнулась Художница уже на лавке, с мокрой головой. Холодные капельки щекотно струились вдоль спины, а рука Надин заботливо поднесла к её губам кружку кваса:

«С непривычки перепарилась чуть-чуть… Ну ничего, сейчас всё пройдёт».

Художница горестно стучала зубами о край кружки, судорожно глотая. Неужели всё померещилось? Ничего не было? Ни васильков и ржи в волосах, ни прозорливости небес в глазах, ни земляничных складочек под языком?.. Вообще ничего?!.. Неужели всё это – плод банного угара?

Потом была простыня, расстеленная в садовой тени – на траве под вишней, намоченное холодной водой полотенце на голове и полная тарелка спелой, щемяще-сладкой малины. Надин, устроившись рядом, сушила волосы в струях тёплого ветерка, а две верхние пуговицы её тесноватого халата всё время норовили расстегнуться на груди. Встряхивая пальцами влажные пряди, она то и дело машинально застёгивала эти пуговицы, и Художница снова принималась исподтишка ждать неизбежного момента, когда они расстегнутся.

Прогретое банным паром тело было чистым, ленивым и вялым, обдуваемая ветром голова покоилась во влажном холоде полотенца, а на языке мягко таяли, исходя сладкой песней лета, ягоды малины. Надин с улыбкой опускала их одну за другой Художнице в рот.

«Надя… Ты самая прекрасная и удивительная женщина, какую я когда-либо встречала», – исполненная малиновой неги, изрекла та.

Надин не ответила ничего на эти восторженные слова, только склонилась над Художницей, защекотав её прохладными кончиками волос.

«Ну что, полегчало?» – с ласковыми лучиками в уголках глаз усмехнулась она.

«Мне так хорошо, как только может вообще быть. – Художница с усилием приподняла голову. – Надь… Поцелуй меня, пожалуйста».

Отказать ей сейчас было всё равно что не подать раненому стакан воды – так ей самой казалось. И Надин, видимо, прониклась: сначала Художница увидела приближение её сливочно-белой груди в обрамлении льняной ткани халата, потом в рот упала ягодка малины, а потом её губы накрыла тёплая сказка – запредельное, уносящее в небо чудо.

Кроны деревьев тихо колыхались под голубым шатром покоя, мягко сияя в закатных густо-оранжевых лучах. Встряхивая высохшими волосами, Надин ушла в дом, оставив Художницу в одиночестве предаваться лёгкой вечерней хандре, но скоро вернулась.

«Пойдём баиньки… Я постелила всё свежее».

Хоть «баиньки» Художнице ещё не хотелось, но этот тёплый, домашний призыв поднял её с земли, как пружина. Внутри всё стиснулось в напряжённый комок ожидания: всё это время она не переставала недоумевать, было ли что-то между ней и Надин в бане… Когда Художница вошла в комнату, служившую ей спальней и рабочим кабинетом, пушистое счастье вскочило ей прямо в грудь и принялось играть сердцем, как клубочком. Никелированная кровать превратилась в роскошное белоснежное ложе на двоих: Надин выудила откуда-то из недр шкафа старинное бельё с кружевами и положила вторую подушку, а сама восседала в постели в целомудренной ночнушке, расчёсывая волосы. Боясь, что это дивное видение рассеется, Художница застыла столбом, не дыша.

«Так и будешь стоять?» – подкатил к ней на свадебной тройке с бубенцами смеющийся мыслеголос Надин.

Неуверенно забравшись в прохладную, чистую и пахнущую сухими духами постель, Художница всё ещё не смела притронуться к Надин. Вдыхая запах свежести от наволочки, она усмехнулась:

«Чувствую себя давно и глубоко женатым человеком».

Глаза Надин озорно вспыхнули, она отложила расчёску и стащила с себя чопорную рубашку, оставшись в костюме Евы. Вся неприступность мгновенно слетела с неё.

«А так?» – двинув бровью, спросила она.

«А теперь у меня ощущение, будто я гуляю налево», – рассмеялась Художница.

Счастье урчало под сердцем, подсказывая запустить пальцы в золотистый плащ волос Надин и откинуть его с её груди, что Художница осторожно и сделала. Значит, там, в бане, было?.. Теперь Надин лежала, открытая для изучения, и Художница потихоньку начала своё исследование. Волосы эльфийской королевы Галадриэль, гладкая шея Царевны-Лебеди, а губы Цирцеи… Что, если поймать поцелуем биение голубой жилки на шее – не выдаст ли она свою истинную суть? Нет, не выдала, только запрокинула голову и затрепетала пушистыми ресницами. Кожа цвета морской пены, озарённой утренним солнцем, а в глазах – васильковое тепло, бескрайнее лето, вечерний покой солнца. Медленно, маленькими шажками, забредать в эту пену дальше и дальше…

«Ты как будто из одних локтей и коленок состоишь, – проворчала Надин. – Сплошные углы!»

«Ничего, на твоих блинах да шанежках, авось, отъемся», – пошутила Художница.

Нет, всё-таки земная, смертная… Пристало ли богиням ворчать, когда на них неловко наваливаются действительно излишне угловатым, а в отдельных местах и костлявым телом? Но как она мягка, как податлива… Словно пуховая перина. А старая кровать прогибалась и скрежетала: давненько на ней такого не вытворяли.

Прочно сплетённая с Надин в замысловатой позе, Художница краем замутнённого глаза следила, выжидая: не проклюнутся ли между прядей её волос колосья ржи, не начнут ли распускаться полевые цветы? Ведь всё это было… Было там, в банном полумраке, на сене, на краю лета, когда алый цветок тысячей язычков доводил до исступления… Он и сейчас распустился, только ко всему прочему выбросил мощный пестик, который пронзил Художницу до самого горла, и молниеносная грань крика была пересечена. Ветер гнал по полю васильковые волны, грозно-багровое расплавленное солнце расплескалось по земле, и Художница разливалась душой вместе с ним, мчась на невидимых крыльях низко над полем – на бреющем полёте…

Она так и не заметила ни колосков, ни цветов. Может быть, они и были, но укрылись от взгляда Художницы, захваченной полётом. Волосы Надин шелковисто рассыпались по кружевной наволочке, глаза закрылись в величественном блаженстве, а губы сложились в улыбку Джоконды. Покачиваясь на пёрышке лёгкого дыхания счастья, Художница дотронулась до её пальцев – пальцев творца, создавшего Прекрасный Свет.

Ей долго не спалось. Счастье окутывало звездопадом, поэтому какой уж тут сон – все звёзды бы сосчитать, не пропустив ни одной! Однако ей мерещилось, будто в окно лилась торжественная симфония кузнечиков, и Художница потихоньку встала с постели, накинула длинную безразмерную футболку, часто служившую ей пижамой, и с тенью сожаления покинула постель. Прежде чем выйти навстречу стрекочущей ночи, она вдохнула немного свежести от мерцающих в сумраке волос Надин.

Сидеть без трусов на траве было колко, и она бросила на землю старый матрас, сушившийся на заборе. Лиловый звёздный шатёр раскинулся над головой, а уши заполнял неумолчный раскатисто-сухой хор кузнечиков. Удовольствие от их «концерта» немного портили лишь приставучие комары, которых то и дело приходилось прихлопывать, едва почуяв кожей укус. Устроившись на животе и подперев голову кулаками, Художница потрясённо таяла в стрекоте: казалось бы, это пустой бессмысленный шум, в нём нет никакого «месседжа» и мыслей нет, но она его воспринимала. Неужели слух, по словам врачей, не подлежащий восстановлению, вернулся? Или, быть может, это память о том счастливом времени, когда она ещё могла нормально улавливать все звуки, играла с ней какие-то шутки?

Ласковая ладонь легла ей пониже спины, шутливо похлопала.

«Тебе комары попку тут ещё не искусали?» – прожурчал, вплетаясь в хор ночных певунов, молочно-тёплый мыслеголос Надин.

«Я кузнечиков слышу, Надь», – заворожённо ответила Художница, подняв палец.

«Они правда стрекочут, – улыбнулась та. – А я проснулась – а тебя нет… Соскучилась».

Присев рядом, она тесно прильнула к Художнице всеми своими мягкими изгибами, уютно и текуче заполнив собой все впадинки. Скользнув ей под халат, Художница не обнаружила трусиков и на ней. Уже не спрашивая разрешения, она накрыла губы Надин жадно-властным поцелуем, одновременно погрузив пальцы в горячее, мокрое, нежное…


5. Лодка


– Оленька, мне бы выспаться – вот всё, чего я хочу…

Придя проведать мать, Художница обнаружила ту практически трезвой, с новой короткой стрижкой. В опустошённой собутыльниками квартире было кое-как прибрано, а вечно заплёванный, грязный и закиданный окурками пол вымыт. На кухонном столе одиноко стояла пластиковая бутылка из-под пива, на разделочной доске лежала зачерствевшая буханка хлеба. В холодильнике вонял обгрызенный хвостик селёдки.

– Всё, я с выпивкой завязываю, – с тихой гордостью сообщила мать, пробегая слегка трясущимися пальцами по волосам, в которых после стрижки седина стала более заметной, особенно на висках. – Вот, в знак начала новой жизни причёску сменила… Это Сашка машинкой под длинную насадку оболванил, на парикмахерскую-то денег нет. Дворником устроилась – больше никуда меня не берут. Уже неделю работаю, только пива чуть-чуть себе позволяю.

– Хм, на парикмахерскую денег нет, а на пиво откуда? – нахмурилась Художница. – Если работаешь только неделю, значит, зарплату ещё не получала…

– Да это я пустую стеклотару сдаю, – вздохнула мать. – Ну, и среди собутыльничков моих кое-кто порядочный нашёлся – долг вернул. Ты б хоть порадовалась за меня, а ты с ходу – «откуда деньги»? Эх, Оля, Оля…

Художница поморщилась – не любила, когда её называли по имени.

– Мам, я рада… Хотя по-настоящему радоваться ещё рано.

– Думаешь, сорвусь, и всё опять по новой начнётся? – хмыкнула мать. – Так и случится, если хотя бы ты в меня не поверишь… Все планы рушатся от неверия! Нет, дочь, я в завязке. Вот только выспаться бы мне – уже бог знает сколько времени нормально не спала. Бессонница какая-то, и всё тут. Под утро глаза сомкну – а уж пять часов, на работу вставать… Измучилась я, Олюнь.

Как ни странно, её глаза выглядели более живыми раньше, когда она вела невоздержанный образ жизни. Сейчас они стали пустыми и тусклыми, их затянула матовая, тёмная пелена уныния и безнадёги. Затравленный, печальный, усталый взгляд из-под припухших век…

Художница, как обычно, сходила в супермаркет, притащила два полных пакета продуктов и заполнила унылые полки холодильника. На уговоры матери не поддалась, пива не купила. Сварила суп в чудом уцелевшей кастрюле – одной из старых, с потемневшей эмалью, на которую ворюги-собутыльники не позарились, также сделала салат и усадила мать ужинать. Рука у той ходила ходуном, когда она подносила ложку ко рту.

– Ты знаешь, мне часто видится лодка, – сказала вдруг мать, устремив потухший взгляд себе в тарелку. – Такая небольшая, деревянная… Челнок. А вокруг такой солнечный день, стрекозы летают, камыш шуршит. Благодать, в общем. И мне вот почему-то кажется, что если лягу я в эту лодку, то усну крепко и хорошо! И отдохну замечательно, покачиваясь на воде… Слушай, Оль, ты же художница у нас… Нарисуй мне её, а? Совсем бессонница изнурила… А так я бы на эту картину на ночь смотрела и успокаивалась. Глядишь, и завязать с зелёным змием легче было бы. А от бессонницы ведь мысли дурные в голову лезут. «Полезай в петлю» да «полезай в петлю»… Вроде, и жить уж незачем. А как бы я хорошо поспала в этой лодочке!.. Как в колыбели. Может, и перестали бы мысли одолевать. Нарисуй, а?

Художница встрепенулась. Она сомневалась в том, что обычная картина излечила бы её мать от бессонницы, но вот картина, написанная чудесной кистью, вполне могла оказаться ключиком к спасению!.. Причём не только от нарушения сна, но, если постараться, и от пресловутого «змия». Окрылённая желанием поскорее претворить идею в жизнь и изучить возможности необыкновенной кисточки, Художница наскоро попрощалась с матерью, хотя та упрашивала побыть в гостях ещё немного.

– Мамуль, чем скорее я приступлю к работе, тем быстрее ты отдохнёшь и отоспишься, – так сказала Художница, ободряюще дотрагиваясь до её щуплого плеча. – Я сделаю всё, что смогу. Будет тебе лодочка.

Дом встретил её прохладной пустотой и чистотой. Огород был полит и прополот, на кухне стояло полное блюдо пирожков, накрытое белой вышитой салфеткой, в холодильнике – сметана, творог и молоко. Пробежавшись по малиннику, Художница набрала ягод, смешала с творогом и умяла полную тарелку, присовокупив к этому ещё пару пирожков с картошкой, после чего оседлала велосипед и отправилась на близлежащее озеро – искать подходящую натуру. Камыш, стрекозы, солнце… Этого добра вдоль берега оказалось навалом, вот только лодок ей нигде, как назло, не попалось. Может, у местных рыбаков попросить? Но у них в основном резиновые, а нужна была деревянная. А что, если кисть сумеет перенести на полотно и воображаемые предметы?

Художница порылась в интернете и за пять минут нашла десяток фотографий с подходящими лодками, а также несколько работ коллег-художников. Лодка у причала – довольно избитая тема, но сейчас имела значение не новизна сюжета, а успокоительно-лечебный эффект, который картина должна была произвести на мать. Здраво рассудив, Художница решила сначала изобразить сам пейзаж, а лодкой заняться в последнюю очередь.

Готовый грунтованный холст у неё имелся. Три пирожка в пакет, этюдник и папку с холстом на плечо, ноги в кедах – на педали. Вечернее озеро, камыши и ивы, облака в водной глади и колыхание высоких, по пояс, трав. Писать нужно было быстро, чтобы поймать изменчивый рисунок облаков. Стоило чуть замешкаться – и небо выглядело уже иначе, поэтому Художница спешила ловить кистью их текучий цвет – то ванильно-жёлтый, то райски-розовый, то кремово-белый, то барвинково-голубой. Для этих переливов она подбирала бы краски на палитре мучительно и нудно, упуская драгоценные мгновения, а чудесной кистью просто брала нужные цвета прямо из самой природы и с фотографической быстротой переносила прозрачными мазками на холст.

Пейзаж был полностью готов за час. Художница видела, что уже начались наслоения другого освещения, а с облаками пошла путаница и чехарда, но спешить её заставляло воспоминание о потускневшем, загнанно-усталом взгляде матери. Чёрными чудовищными щупальцами бессонница обвивала её душу и утаскивала в пучину гибели. Сколько мать ещё выдержит без нормального сна? Пусть один угол картины получился освещённым как в половине девятого, а другой – как в девять, ерунда. Это её отточенному авторскому глазу были видны такие нюансы, а неискушённый зритель, никогда не видевший этой местности в реальности, пожалуй, ничего и не заметит. Дело оставалось за малым – дописать лодку, взяв её «из головы».

Хлопая на себе комаров, Художница собрала этюдник и постояла ещё немного на берегу, жуя пирожок и думая о Надин. Будет ли она дома, когда Художница откроет дверь и войдёт? Эта удивительная женщина появлялась и исчезала тихо, ей не нужны были даже ключи. Где она жила, кем работала, был ли у неё телефон – о том Художница не имела понятия до сих пор, как ни странно, но все эти сведения казались ненужными. Достаточно было тех тёплых летних чудес, которые в последнее время сыпались, как из рога изобилия, наполняя сердце Художницы мягким вечерним светом – таким, какой был разлит сейчас над озером. В каждом дуновении ветра, в каждой тени, в каждом цветке и каждой травинке прятались добрые призраки её имени – Надин, Наденька, Надюша. Оно таяло на языке слаще, чем малиновое варенье.

Художнице хотелось верить, что Надин всё же встретит её, и потому она принялась собирать букет из полевых цветов. Нарвав большую охапку, она вдохнула их горьковатый луговой аромат и улыбнулась.

Потом она долго гнала велосипед – совсем как в старой песне, с взволнованно бьющимся сердцем вошла в калитку… Надежда, теплившаяся в нём, сдулась, как проколотый воздушный шарик. Художницу снова встретила тишина, а тёмные окна дома не оставляли ни малейшего шанса на то, что сегодня она сожмёт в объятиях свою земную богиню. Где же ту носит? Куда она пропала? Ведь ещё утром Художница сладостно умирала в мягком, но цепком обхвате её ног, а потом воскресала для долгого душевного поцелуя… А сейчас – только прохлада, чистота и аккуратно застеленная кровать, в которую даже ложиться без Надин уже не хотелось. С огорчённым вздохом Художница поставила букет в банку с водой, которую водрузила на кухонный стол. Может, Надин ещё придёт сегодня – позднее?

С воскреснувшей надеждой она села к компьютеру и попыталась ещё немного поработать. Невыносимая грусть душила, выжимая слёзы, но глаза Художницы оставались сухими. Работа плохо ладилась, картиной тоже заниматься не хотелось, и Художница, как тоскующий брошенный пёс, уселась на матрас под вишней и стала ждать…

Тёплые сумерки ласково лиловели, сгущаясь, осиротевший без заботливых рук сад печально дремал, и сладость малины не радовала, а вырывала из груди тоскливый вздох. Солнце село, и Художница, чувствуя, что дальше ждать мало смысла, с полотенцем на плече поплелась в баню. Окатившись там прохладной водой, она плюхнулась нагишом на кровать, не расстилая постели. Впрочем, комары скоро доняли её, и она включила фумигатор, а сама залезла под простыню. Удивительно, но при Надин эти твари не смели даже приблизиться… Или это просто мерещилось влюблённому сердцу Художницы?

Утром она вскочила чуть свет, в полшестого, оттого что ей почудилось движение чьей-то тени. Не Надин ли это вернулась? Нет, дом был по-прежнему пуст и печален, а вдоль забора плёлся всклокоченный и небритый сосед Вася, в такую рань уже поддатый. Он вытаращился на голую Художницу на крыльце, протёр глаза, решив, что ему спьяну привиделось, и поковылял дальше.

Что делать? Взбодрившись холодным обливанием, Художница села за работу, то и дело косясь в сторону окна: не мелькнёт ли знакомая подчёркнуто женственная фигура в соломенной шляпке? Нет… Только солнце щедро заливало сад прозрачно-золотыми утренними лучами.

Пообедав вчерашними холодными пирожками с таким же холодным молоком, она принялась таскать воду из скважины для полива огорода – впрочем, следовало сделать это ещё с утра, чтоб та успела согреться. Но горячий дневной воздух уже звенел и плыл – на такой жаре любая вода потеплеет к вечеру. Наполнив бочку, Художница зачерпнула полведра и, нагнувшись, окатила голову широкой, алмазно сверкающей на солнце струёй. Ух! От ломящего тело холода у неё вырвался крик.

К четырём часам пополудни работа была закончена, и надвигалась неизбежность – лодка. Расположив мольберт поближе к окну, Художница задумалась. Приступать было страшновато: откуда брать волшебной кистью цвет? Может, попробовать обычным способом написать выдуманную лодку? Или развернуть одно из найденных вчера в интернете изображений на экране компьютера и срисовывать оттуда? Время шло, а Художница всё пребывала в нерешительности.

Собравшись с духом, она всё-таки начала писать лодку маслом, но тут же остановилась: разница между окружающей обстановкой и носом лодки, который она успела изобразить, оказалась шокирующей. Поверхность картины, написанная чудесной кистью, не походила ни на что другое, цвет ложился гладко и ровно, без единого следа художественного инструмента, не давал глянца и вообще не выглядел как слой краски. Невозможно было понять, чем это написано, и единственная мысль, которая приходила в голову – это реальность, живая, настоящая, а не нарисованная. Масло же ложилось с некоторым рельефом и смотрелось аляповато, дико и неестественно, как невнятная мазня ребёнка на полотне мастера. Ну, или как если бы она пыталась покрывать краской экран телевизора или рисовать на отпечатанном полиграфическим способом плакате.

Нет, так дело не пойдёт, поняла Художница. Краску пришлось снять – благо, она только начала писать нос лодки, мазки ещё даже не успели подсохнуть. Примечательно, что цвет, нанесённый чудесной кистью, не снимался вообще ничем: его нельзя было ни растворить, ни соскоблить – только покрыть новым слоем. Второй слой ложился так же ровно, полностью сливаясь с предыдущим и не образуя никаких шероховатостей и рельефных переходов.

Но как же быть? Как же написать эту лодку, будь она неладна? Художница попробовала «снять» её волшебной кистью с фотографии на экране, но этот номер не прошёл: вместо лодки получился сам компьютерный монитор.

– Тьфу ты!

Художница бросила кисть и села к столу, ероша волосы. Неужели во всей округе не найдётся самой обычной, старенькой лодчонки?!

В отчаянии она снова отправилась со всей своей пленэрной переносной мастерской на озеро, сама толком не зная, для чего. Нужно было что-то делать – хотя бы привести картину к какому-то единообразию и сгладить разницу в освещении между отдельными частями. Вчерашний опыт был своего рода тренировкой, приноравливанием к особенностям необычной кисти, сейчас Художница чувствовала себя в состоянии работать ею быстрее и точнее.

У неё получилось выровнять пейзаж: для этого пришлось просто накладывать поверх уже существующего слоя новый – полностью на всём полотне. Напряжённо думая над тем, как же быть с лодкой, Художница пыталась ясно представить её себе, вписывая её своим воображением в открывающийся перед глазами вид – в мельчайших деталях, вплоть до отражения на воде. Почёсывая кончиком рукоятки кисти между бровей, она до ощущения отрыва от земли материализовывала эту растреклятую лодку перед собой силой мысли… Уперев кисть в лоб, она закрыла глаза.

…А когда открыла, лодка чуть покачивалась на воде, зарывшись кормой в береговой камыш.

Первые пару мгновений Художница стояла, реально ощущая вращение земного шара под ногами. Пространство стало вдруг густым и вязким, как тесто, в нём стало не то что трудно двинуться – вдох сделать не представлялось возможным; вся суть, душа и разум Художницы ушли в жидкое и подвижное ядро где-то в глубине, точно в аварийную капсулу. Пока поверхность трескалась, как застывшая кора, внутри кипела мысль: не двигаться! Точнее, не двигать ничем, кроме кисти… Вот сейчас… Сейчас или никогда.

Рука Художницы с кистью, преодолевая сопротивление воздуха, медленно поднялась и коснулась видения. Оно не исчезало, а на холсте появился первый мазок – не аляповатый и неестественный, как в случае с попыткой написать лодку маслом, а такой же незримо-реальной, живой фактуры, как всё остальное пространство картины. Второй мазок, третий… Вот, вот оно! Рука налилась силой, двигать ею стало легче, а лодка всё яснее проступала на картине. Обрисовался нос, появились борта, корма, а на воду легло колышимое волнами отражение.

А потом Художница провалилась в черноту.

Чувства вернулись постепенно. Под щекой – прохладная трава и цветы, пахнувшие аптечным лекарственным сбором, над головой – безмятежно-чистое вечернее небо. Дышащая грудь земли покачивалась, как колыбель. Как лодка… Лодка!

Сердце бухнуло в груди, как упавший с высоты кирпич. Оттолкнувшись от земли и щурясь в сторону озера, Художница села. Лодки не было, как и следовало ожидать. Неужели опять померещилось?! Кое-как поднявшись на ноги и поймав ускользающее змеёй равновесие, она поняла: нет, кисточка не подвела. Лодка осталась на картине, теперь уже полностью готовой и не требовавшей никаких исправлений. С измученной улыбкой – ну наконец-то всё получилось! – Художница дотронулась до полотна, и сердце вдруг ухнуло в ледяную пропасть: пальцы погрузились в картину, точно в воду. Отдёрнув руку, Художница едва не села в траву.

Ай да кисточка…

Ей потребовалось минут двадцать, чтобы прийти в себя. При пристальном всматривании в картину начинало казаться, что поверхность воды слегка рябит, а лодка покачивается; облака неуловимо меняли свой вид, и даже стрекозы радужно зависали над камышом, охотясь на какую-то более мелкую живность… И, хотя Художница не двигалась с места, картина словно приближалась к ней, гипнотизируя.

Получилось!

Очень хотелось поделиться этим с Надин. Сердце выпрыгивало из груди, рвалось к ней, где бы она ни была. Может, она уже вернулась, стелет постель и расчёсывает свои чудо-волосы, словно сошедшие с картин Жозефины Уолл? Повинуясь повелению сердца, ноги рьяно принялись крутить педали, а длинная тень цвета сепии неотлучно скользила рядом в дорожной пыли: небрежно закатанные джинсы, длинные спортивные носки и кеды-конверсы.

Даже не заходя в дом, по одному его внешнему виду и по чувству пустоты в груди Художница поняла: её снова ждёт одинокая ночь. Где же Надин? Может, с ней что-то случилось? Беспокойство ужалило пчелой, и боль от укуса разлилась по всей душе, заставляя её беспрестанно мерить шагами расстояние от стола до порога, от порога – до калитки. Вся беда была в том, что Надин нельзя было даже отправить SMS, не говоря уже о том, чтобы навестить её у неё дома. Художница совершенно ничего о ней не знала, но это не мешало ей чувствовать Надин своей – родной, близкой, любимой. Это было так же просто и естественно, как вжаться животом в землю и обхватить её, необъятную, руками, сказав ей: «Ты моя». И земля не возразит, просто прошелестит ласково травой и отдаст тепло солнца, впитанное ею за длинный жаркий день…

Художница почти не спала, изливая свою печаль и тревогу в глухую ночь, пахнувшую мелиссой и полынью. Вспомнив утром, что так и не полила грядки, схватилась за лейку: если этого не сделать, уж наверняка от Надин попадёт, когда та вернётся. Потом жевала вприкуску с горбушкой ржаного хлеба свежесорванный огурец, разрезанный повдоль и посыпанный солью, думая, чем заполнить безрадостно-тягучий день, лежавший перед ней, как дорога к горизонту. Ответ был очевиден: работой, как всегда. А вечером предстояло отвезти картину матери.

С матерью они никогда не разговаривали на тему любви, брака, секса, ориентации. Видимо, мать полагала, что всё образуется и наладится естественным путём: Художница «перебесится», и странности уйдут сами собой. Кроме того, издавна и по умолчанию считалось, что ей будет сложнее устроить личную жизнь из-за проблем со слухом: круг кандидатов в спутники жизни сужался до небольшой группы таких же, как она. Чтобы здоровый человек связал свою жизнь с инвалидом, нужны были неземные чувства, каких днём с огнём не сыщешь, а потому объединяться в семьи следовало товарищам по несчастью – тем, кто и так уже в одной лодке. Художница видела немало таких пар и отчасти была согласна с тем, что объединённые общей бедой люди легче понимают друг друга, но душу жгло чувство несправедливости такого положения вещей. Принадлежать к какой-либо касте не хотелось, а в сердце недосягаемым аленьким цветочком жила мечта о любви, стирающей любые границы.

Девушкам, которые ей нравились, она не смела открывать своих чувств – из опасения быть отвергнутой, непонятой, да ещё и «спалиться» при этом. Открыто говорить о своих предпочтениях она не могла. Быть может, по её вечному мальчишескому виду кто-то и догадывался об истинном положении вещей, но внешность обманчива: в университете она видела похожих на неё девушек, которые, вопреки видимому отрицанию женственности в облике, тем не менее, встречались с парнями. Она убедилась: внешность – ещё не всё.

Хоть ей самой это казалось невероятным, но аленький цветочек её мечты получил подпитку от девушки с редким именем Ростислава. Началось всё просто – в библиотеке. Где-то в уголке души Художницы лежала сухая кучка лепестков-воспоминаний: курсовая, стопка книг, потерянный гардеробный номерок. Длинные тёмные волосы, красивые шелковистые брови, столик в кафе. Ростиславу не смущал «глухой акцент» Художницы, она на удивление хорошо её понимала, хотя сама проблем со слухом не имела. А потом девушка призналась, что сперва приняла Художницу за парня. Художница обиделась было, но Ростислава произнесла ключевые слова, которые всё перевернули: «Твой пол значения не имеет, ты мне нравишься любой». Ростислава была тоже из неполной семьи, жила с матерью, работавшей на двух работах.

Продолжилось всё ещё проще: влажный мартовский снег, на нём – следы высоких шнурованных ботинок Художницы, а рядом – изящные следы сапожек Ростиславы. Поход в цирк, разочарование. «Мне всегда было жаль несчастных цирковых животных». Попытка спасти неудачный вечер и окончательная его гибель на творческой встрече какой-то поэтессы в областной библиотеке. А потом – неожиданное возрождение на обледенелой крыше с пакетом вина, баночкой черешневого джема и жаркой сосисок на костре, разведённом в ржавом тазике. Там же случился и первый поцелуй. Нелепое и странное сочетание – джем и сосиски, но странные вещи всегда запоминаются лучше правильных, но обычных.

Потом был карандашный портрет Ростиславы формата А3, потом ещё один и ещё… Много портретов разных размеров, были среди них удачные и не очень. Вздумав побыть обнажённой натурщицей, Ростислава пригласила Художницу к себе. Разделась… Сначала Художница переносила очертания её тела на бумагу, а потом захотела прикоснуться. Изучение на ощупь перешло в их первый, неуклюжий и неумелый секс. Обе до этого лишь читали о том, «как это делается».

Конец был тоже прост. Вокзал, серое небо, ветер и зелёные вагоны, обещание писать на электронную почту ежедневно, пахнущие осенью полуоблетевшие кусты и рвота. То ли Художница чем-то отравилась в тот день, то ли разлука так на неё действовала, но её вывернуло наизнанку. На желудок давило гадкое чувство, что от Ростиславы она больше не получит весточки.

Сейчас она сидела за компьютером, подперев рукой голову, остриженную намного короче, чем тогда, но с гораздо более наполненным сердцем. Безумная мысль вдруг выпрыгнула из-за угла: а не приснилась ли всё-таки ей Надин? Впрочем, пирожки, которые та испекла, казались вполне реальными и на вкус, и на запах, и на ощупь. Вода в стареньком закопчённом чайнике вскипела незаметно, и Художница с грустью заварила себе кружку смородинового лета.

Вчерашнее волшебство не повторилось: в картину уже невозможно было погрузить пальцы, как в воду, но поверхность её по-прежнему оставалась жутковато матовой, под каким углом ни глянь. Она выглядела открытым окном в живой мир: казалось, ничего не стоило протиснуться в раму, выйти на берег и забраться в лодку.

Погода начала портиться: когда Художница выехала в город, под порывами ветра к лицу лип мелкий, скучный и холодный дождик. Пришлось расправить джинсы и надеть ветровку. Согревала только мысль, что в папке на плече – окно в солнечный, ласковый вечер, который подарит матери успокоение и вернёт сон. В том, что картина подействует, Художница не сомневалась. Такое чудо не могло не подействовать.

Она слегка нервничала, поднимаясь по лестнице дома, в котором родилась и выросла: склизким червём в душе копошилась неуверенность. Нажимая на кнопку звонка, она думала: а если мать сейчас откроет дверь и пошатнётся, дыша перегаром? Это была не первая её попытка завязать, все прошлые с треском провалились. Кто даст гарантию, что сейчас будет удача?

– О… доча, – шевельнулись вялые губы матери, а взгляд, расфокусированный и мутный, равно как и запах, долетевший до Художницы, сказал всё.

Сердце повисло в груди серым, холодным камнем. Опять… Впрочем, как всегда.

– Я только чтобы поспать хоть чуток, – вяло и жалобно оправдывалась мать. – Думала, может, забудусь, расслаблюсь…

– Ты понимаешь, что именно из-за алкоголя у тебя нарушение сна?! – потеряв остатки терпения, рассвирепела Художница. – И пытаться избавиться с его помощью от бессонницы – всё равно что лечить ожог огнём. Ты хоть немного соображаешь, что делаешь?

– Оль… Я не буду больше, всё, баста! – клятвенно заверяла мать с хмельной горячностью. – Я уже поняла, что так ни хрена не выйдет… – И спросила, заметив папку с картиной у Художницы на плече: – А это что?

– Как – что? Забыла уже, что ли, о чём меня просила? – Художница достала картину и поставила на стул, прислонив к спинке.

Мать всплеснула руками.

– Ой, красота-то какая, Оль! Талантище ты у меня всё-таки… Слушай, ну, прямо всё в точности так, как мне виделось. И лодка такая, и камыши… А это что? – Мать прищурилась и нагнулась, чтобы получше рассмотреть, но пошатнулась. От падения спас только край стола. – Это что, стрекозки? Ага, они самые… Всё как живое, как настоящее! Ой, что ж это я, – спохватилась она, – даже чаю тебе не предложила…

Похвалы картине совсем не радовали, казались преувеличенными. Художница махнула рукой. Какой там чай, когда в груди висела хмурая безысходность, окутывая сердце пыльной мешковиной? Похоже, всё бесполезно… Дождь соглашался, покрывая оконное стекло серебристыми косыми штрихами.

– Нет, нет, давай-ка почаёвничаем, – настаивала мать с пьяненьким гостеприимством. – Давно мы с тобой не сидели за одним столом, всё как-то врозь…

За чашкой чая люди обычно о чём-то беседуют, но у них разговор не клеился. Вернее, говорила одна мать, жалуясь на жизнь, а Художница слушала. Ничего нового она не услышала – все те же сетования, повторы одних и тех же слов, навевающих чувство удушающей безнадёжности и каменной тоски. Она незаметно отвела взгляд, чтобы не видеть движения губ матери, заполнила голову золотым звоном и стала думать о Надин. Мать… А что мать? Пусть выговорится – может, на душе у неё станет легче. Человек ведь нуждается в том, чтобы его кто-то выслушал… Ну, или просто сыграл роль внимательного слушателя. Чай стыл, дождь штриховал окно, огромная старая ива тревожно колыхалась, а Художница думала о том, что не выдержит ещё одной ночи в пустом доме, без земного, летнего тепла Надин.

А между тем в квартире даже не нашлось никаких инструментов, чтобы повесить картину на стену.

– Ладно, я её так, прямо на стуле возле себя поставлю, – решила мать. – Уж очень настоящее всё получилось, даже оторопь берёт!

Когда-то она была изящной, привлекательной женщиной, умевшей хорошо одеваться. Сейчас мать носила какие-то несуразные штаны и молодёжную толстовку с капюшоном и болтающимися на груди завязками, а её походка стала суетливо-мелкой, семенящей. От печали у Художницы стало горько во рту – не помогали даже конфеты с чаем.

Едва она дошла до остановки, как разбушевалась гроза. Деревья гнулись и размахивали ветками, словно в диком папуасском танце, и Художницу едва не сдувало с ног шквалистым ветром, когда она бежала к автобусу, накинув на голову капюшон моментально вымокшей ветровки. Салон был почти пуст, и она расположилась у окна. По стеклу змеились струйки воды, смывая остатки надежды на то, что Надин встретит её дома.

Выйдя на своей остановке, Художница резвой рысцой направилась домой: гроза хоть и поутихла, но дождь шёл ещё весьма сильный. До дома было три минуты ходьбы, но она успела вымокнуть до нитки. Почти мёртвое от тоски сердце содрогнулось в агонии от царившей в доме пустоты: Надин не вернулась. Стаскивая холодную, неприятно прилипшую к телу одежду, Художница поскорее поставила чайник.


6. Дверь


Дождь перестал лишь к утру. Небо расчистилось и улыбнулось солнцем, вот только Художница не слишком-то могла ему радоваться. Чтобы нарвать овощей для салата, в сад выходить пришлось в резиновых сапогах, поскальзываясь на раскисших дорожках, а кусты и деревья норовили обдать целым ливнем. Художница уже была не рада, что затеяла эту возню: снова вымокла, перемазалась в грязи, да ещё и натоптала в доме, пройдя на кухню в сапогах – наделала себе лишней работы. День начинался какой-то дурацкий: вытирая грязные следы, она запнулась о ведро с водой и опрокинула его, поскользнулась и упала в лужу; ругаясь на чём свет стоит, принялась собирать тряпкой воду с пола. Когда с уборкой было покончено, она, будучи всё ещё в скверном расположении духа, взялась за нож и порезалась. Кровавая капель забрызгала зелёный лук и разделочную доску, и Художнице стало не до салата: тут хоть бы кое-как палец перевязать, что одной рукой было весьма затруднительно сделать.

Рассердившись, она бросила затею с салатом и села к компьютеру, но не тут-то было: что-то вышло из строя, и её железный друг не хотел запускаться. Точнее, он вроде бы включался, но экран при этом оставался тёмным. На самостоятельный поиск неисправности ушёл целый час; оказалось, что сгорела видеокарта. Пришлось ехать за ней в город, писать продавцу на бумажке, что именно требуется. Компьютер ожил, но от всей этой беготни она проголодалась, как не евший сто лет дракон, и, решив, что салатом пожар голода не потушить, полезла в холодильник в поисках чего-нибудь посущественнее. Увы, в её распоряжении имелись лишь огурцы и молоко. Пирожки кончились, творог был съеден, а ассортимент продуктов в единственном на весь пригородный посёлок магазинчике не радовал разнообразием… Впрочем, с драконьим голодом воротить нос не приходилось. Из куриной грудки она сварила суп с вермишелью и наконец наелась.

Беспокойство уже не жалило – тупо ныло в груди периодически, как больной зуб. Достав выполненный чудесной кистью портрет Надин на фоне вишни, она приколола его на стену над рабочим местом. Помогло: Надин улыбалась ей загадочно, как Мона Лиза, совершенно живая и настоящая! В груди потеплело, пушистый комок нежности ожил, замурлыкал, тычась носом в сердце и щекоча его хвостом. Солнце взошло не только за окном, но и в душе, обняв Художницу лучами-ладонями и нашёптывая летние сказки. Кончики пальцев потянулись к ржаным волосам с вплетёнными в них вишенками, точно растущими из них чудесным образом.

«Ну где же ты ходишь, где тебя носит? Куда ты пропала, что с тобой? – с нежной болью обращаясь к портрету, думала Художница. – Разве ты не чувствуешь, как мне плохо без тебя?»

Но не только из-за исчезновения Надин она беспокоилась: мысли время от времени возвращались к матери. Удалось ли той заснуть? Подействовала ли картина? Не вытерпев, вечером она снова нырнула во влажные волны душного воздуха. Дышалось очень тяжело, небо набухало новой грозой, а где-то в тучах туго пульсировал нарыв смутной беды, готовый прорваться. Автобус, как назло, тащился медлительно, как корабль пустыни, а вскоре после въезда в город и вовсе остановился. Пассажирам объявили, что он неисправен, вернули всем деньги за билеты и высадили.

Не растерявшись и пересев на маршрутку, Художница всё-таки добралась до дома, хоть и чуть позже, чем обычно. Небо заливал багровый свет, точно солнце превратилось в лампу с красным абажуром. На звонок в дверь никто не отзывался, сколько Художница ни жала на кнопку. От тяжёлой смеси чувств стало трудно дышать: сначала под сердцем горело раздражение, но потом оно сменилось звенящей тревогой. Пришлось отпирать дверь своими ключами.

Мать лежала на диване и выглядела безмятежно спящей. Давно Художница не видела у неё такого небесного спокойствия на лице, такого ясного и ничем не омрачённого умиротворения… Морщины разгладились, припухлости ушли с век, а вместо них глаза осенила голубоватая тень. Мать стала похожа на прежнюю себя – ту, какой была до всех невзгод. В первый миг сердце Художницы тронула радость: как отдых преобразил её! Но уже в следующую секунду мертвящий холод пополз от пальцев ног вверх: если мать лежала так с минувшей ночи, то слишком долгим был этот отдых, чтобы принять его за сон… Спокойно сложенные на животе руки стали холоднее ледышек, а лицо будто принадлежало восковой фигуре.

Картина стояла на стуле рядом с диваном – так, как мать и собиралась вчера её разместить за невозможностью повесить на стену. Ванильно-розовые облака обещали неземной покой, стрекозы охотились над водой, вечерняя озёрная гладь дышала благодатной невозмутимостью… Всё было на месте, кроме лодки. Она исчезла, будто невидимая сила стёрла её с картины.

Это был холодный осенний ветер среди лета. Сдув Художницу с ног, он натянул парусом душу и порвал, а она белым пухом разлетелась по комнате и осела на полу – так же, как и сама Художница, соскользнувшая по стене и сжавшаяся в комок.

Под свист ветра в ушах, шатаясь под его ледяными порывами, она вышла на лестничную площадку. На надрывный крик дверных звонков соседи не отзывались, затаившись, как мыши в норах, хотя многие из них на самом деле были дома. Просто не открывали. Откликнулась только баба Света, жившая этажом выше. Когда Художница была маленькой, та постоянно угощала её вкусными ватрушками и пирожками, а несколькими годами позже её квартира для уже потерявшей слух Художницы часто становилась единственным оплотом покоя, когда у матери собирались «друзья»; за накрытым старомодной вышитой скатертью столом, под уютной лампой с жёлтым абажуром Художница часто делала уроки. Не осталась старенькая, сгорбленная соседка равнодушной и сейчас.

Загрузка...