Глава II Годы учения

Автобиография музыканта обычно начинается так: “Со дня рождения я слышал музыку; мой отец играл на кларнете. Позже малолетние братья, сестры и я составили квартет. Мы проводили свободное время, разбирая шедевры классиков: Моцарта, Гайдна, Бетховена”.

Я не нарушу традиции. Я родился в Страсбурге, где музыка всегда занимала, как и поныне, значительное место. Мой отец организовал “Концерты Сан- Гийома”. Гораздо раньше, чем Бах был открыт, издан и прославлен, у нас пели его кантаты и пассионы. Кажется, еще ребенком я так мило пел, что в одно из воскресений, на рождество должен был спеть соло в хорале “С небесной вышины” во время церковной службы под аккомпанемент органа, на котором играл мой отец. Меня парализовал страх. Это было ужасно. Я оказался не в состоянии выдавить хотя бы слово и даже сейчас не могу забыть кошмар своего печального дебюта.

С раннего детства отец ввел меня в хор. Я постиг таким образом сольфеджио и первые начатки музыкальной грамоты, сам того не подозревая.

Несомненно, это было для меня хорошей школой. Альберт Швейцер исполнял партию органа. Шарль-Мария Видор и Густав Бре, основавшие в Париже Баховское общество, приезжали в Страсбург на концерты Сан- Гийома. Видор исполнял здесь свои симфонии для органа с оркестров под управлением моего отца.

На меня они производили громадное впечатление, особенно “Symphonia Sacra”. Несправедливо, что эту музыку исполняют столь редко.

Я присутствовал на репетициях и слушал, как мастера упорно спорят о тонкостях исполнения - порою столь яростно, что оказывалась в опасности наша мебель.

Старинная музыка, в нотных записях которой вообще нет динамических указаний, давало пищу для ожесточенных дебатов; в ходе дискуссий рассматривались точки зрения крупных музыковедов, трактовки других дирижеров. В конце концов забывали все доводы, давая волю лишь голосу собственного сердца.

Верю, что именно тогда я и научился любить музыку.

Отец не мог представить себе, чтобы кто-либо из его потомков не стал музыкантом. Как только я научился читать ноты и более или менее правильно петь, мне вручили трактат по контрапункту, учебник гармонии и отправили к преподавателю, столь же сведущему, сколь суровому, - Шарлю- Марии Эрб. Одновременно я учился в скрипичном классе Страсбургской консерватории, у Наста, а для того чтобы я мог совершенствоваться, отец усадил меня за последний пульт скрипок в оркестре. С этого наблюдательного поста я увидел немало полезного.

С тех пор как Эльзас был аннексирован германской империей (1870), Страсбург превратился в стратегический пункт франко-германского художественного соперничества. Самые знаменитые дирижеры сменяли друг друга за пультом, и едва успокаивался трепет, который вызывал у нас Никиш симфонией Брамса, как Колонн или Пьерне шли в контратаку с Берлиозом или новыми шедеврами французской школы, которая была тогда самой богатой в мире. Я особенно запомнил концерт под управлением Венсана д'Энди, музыканта одновременно прямолинейного и чарующего, технициста и поэта. После трех часов напряженной работы он любил пройтись, и я водил его по старым кварталам города. Высшим вознаграждением было то, что в один из вечеров он доверил мне отнести большую оркестровую партитуру до самого театра. Вернувшись в Париж, уважаемый мастер нашел время, чтобы написать мне своим изысканным почерком несколько благодарственных слов. Это случилось в 1905-м, мне было четырнадцать лет.

С шести лет я начал играть на органе, терзать рояль и пиликать на скрипке. Орган и рояль я любил, но уроки на скрипке были мучением, что не помешало мне стать скрипачом. Однажды мне подарили трубу. После нескольких дивных прогулок в лесу, под Нидербрунном, где мы проводили каникулы в доме деда, священника, я научился извлекать почти связные звуки. Но труба была уже настолько искорежена, что годилась разве лишь для бутафории.

Меня всегда бесконечно пленяет звучание кларнета, и я люблю рассказывать, что так и не смог накопить достаточной суммы, чтобы его приобрести. Я надеюсь, что это еще впереди...

Орган, в сущности, оказался тем первым оркестром, которым я дирижировал. Кто не играл на органе, тот не ведал радостного ощущения полной власти над этой музыкой, суверенной власти над всей гаммой тембров и звучностей. Владея этими мануалами и педальными клавиатурами, этим богатством регистров, я чувствовал себя почти полубогом, держащим нити вселенной! Я играл достаточно хорошо, чтобы порой заменять отца в храме, и это приносило мне величайшую радость. Прийти к Сан-Гийому по набережной, открыть большим ключом маленькую дверцу, чтобы подняться к органу, пустить в ход меха, просмотреть хоралы, дабы во время их исполнения не забыть о репризах, найти прелюдию, по возможности в той же тональности, что и хорал, чтобы обойти трудные модуляции, выбрать веселую пьесу для свадьбы и грустную для похорон, не заснуть во время проповеди, сымпровизировать в нужный момент что-нибудь во вкусе нашего пастора, но не слишком длинно, чтобы не ввести во гнев ризничего, и т.д. - все это наполняло меня гордостью. Правда, твердая убежденность, что мне не отказано ни в одном из талантов, оказалась прямым путем к некоему самоуничижению - очень, однако, полезному. Я принялся сочинять. Я стал сочинять, как другие в моем возрасте кропают александрийские вирши на уроках алгебры. Учитель давал мне скудные советы, но не считал, что мне следует идти далее менуэта. Однако я грезил о большем, более благородном, более внушительном. В конечном счете, ибо полагается говорить честно, я стал автором сонатины, нескольких мелодий - кто не сочинил нескольких мелодий? - и начала - струнного квартета. Но так как я не верю в непризнанных гениев, а никто никогда не подумал о публичном исполнении моей сонатины, я убежден, что профессия композитора - не для меня. И квартет так и останется неоконченным.

Все же я извлек большую пользу из марания нотной бумаги; с этой поры я лучше стал понимать причины, побуждающие композиторов использовать тот или иной прием, научился лучше ценить их мастерство и гениальную легкость, когда познал, какие трудности им приходится преодолевать.

Но прежде всего я был скрипачом и не имел права отложить в сторону свой инструмент иначе, чем для учебника в школе, для чтения, необходимого, чтобы выдержать экзамен на степень бакалавра.

Диплом в кармане, я отправлюсь в Париж с твердым намерением стать, под высоким руководством прославленного Капе, скрипачом-виртуозом. До сих пор не могу понять, почему в эту же пору я решил стать еще и врачом. Сколько потеряно времени на университетской скамье - впрочем, вскоре я так научился его экономить, что, с точки зрения Эскулапа, стал не больше чем именем в списках университета!

1914... Война. Я возвращаюсь в Страсбург последним поездом, пересекшим синие гряды Вогезов. После окончания военных действий, после четырех лет, проведенных вдали от музыки, от ее блеска и трудов, я не смог найти ничего, кроме предельно скромного места в страховой компании “Рейн и Мозель”.

Однако понемногу, вечерами, я возвращался к моей скрипке; я взял напрокат старый рояль, испускавший вздохи под моими пальцами, и в одиночестве утолял музыкальный голод. Мой аппетит возрастал, и страховая компания вскоре сочла, что пришло время отказаться от моих услуг.

К счастью, через несколько недель освободилось место скрипача в Страсбургском оркестре. Для его замещения был объявлен конкурс под председательством Ги Ропартца, директора консерватории. Мне повезло, я вышел из этой истории помощником концертмейстера.

Одновременно с моей первой официальной должностью в качестве музыканта я завоевал расположение Ги Ропартца, который стал для меня вторым отцом. Он мой постоянный советчик, мой руководитель; без него, вероятно, я так бы и остался концертмейстером Страсбургского оркестра.

Положение концертмейстера принесло мне и должность профессора консерватории, и место в оперном театре. Я очень многому научился, давая уроки и играя то в Опере, где под руководством Поля Бастида шли французские и немецкие произведения, то в концертах Ропартца, где исполнялись крупные симфонические сочинения.

Я жил спокойной и напряженной жизнью тех многочисленных артистов, невеликая слава которых не дает им возможности выбраться за пределы провинции. Понемногу я посещал почти все классы в консерватории, за исключением дирижерского. Но тем не менее меня не покидала мечта, что в один недалекий день придет моя очередь взойти на эстраду и повести за собою коллег по оркестру. Я наблюдал за Ропартцем и Бастидом с вниманием энтомолога, изучающего поведение насекомых. Каждый их жест вскоре стал настолько знакомым, что я мог повторить его автоматически еще до того, как получил возможность выразить что-то свое.

Если я не участвовал в репетициях как исполнитель, то усаживался в углу зала с партитурой в руках; я также старался постигнуть технику тех инструментов, которые не были мне досконально известны.

В одно прекрасное утро, благодаря любезности кантора Томаскирхе Карла Штраубе, я узнал, что освободилось место концертмейстера в Лейпцигском оркестре. Не колеблясь ни секунды, Ги Ропартц дал мне годовой отпуск и, тем самым, возможность попытать свои шансы. Я вышел из этого испытания победителем.

На протяжении еще двух лет Ги Ропартц, видя мой энтузиазм, продлевал этот отпуск. Никогда я не смогу отблагодарить его должным образом за дарованную мне свободу.

Однажды я должен был, как обычно по воскресеньям, аккомпанировать в камерном оркестре кантате Баха в лейпцигской Томаскирхе. Но старый кантор Штраубе растянул лодыжку и попросил органиста церкви заменить его за пюпитром. Тот отказался, и тогда Штраубе пришла мысль обратиться ко мне. С дерзновением молодости я, разумеется, не уклонился. Всю ночь я изучал партитуру и на следующее утро продирижировал кантатой. “Это был великолепный эксперимент, - с гордостью сообщил я родителям, - все прошло как по маслу. Коллеги вытаращили глаза”.

Второй случай имел место в том же Лейпциге. В Гевандхаузе давали нечто вроде “исторического концерта”, где, согласно старинной традиции, первый скрипач должен был дирижировать с места, продолжая играть, подобно тому как это делал Фердинанд Давид. Этот концерт принес мне успех. Он окончательно укрепил мою решимость оставить скрипку и попытать счастья в качестве дирижера.

Исторические события заставили меня в 1932 году навсегда покинуть Германию. Я проехал через Страсбург, где мне уже нечего было делать, так как я еще раньше послал Ропартцу прошение об отставке, не желая более злоупотреблять его добрым расположением. Я въехал в Париж через тот же Восточный вокзал, что и двадцать лет назад, почти день в день, со скрипкой под мышкой, богатый только надеждой.

На сей раз у меня было столько же надежды, немного больше опыта и настоятельное желание доказать urbi et orbi[2], что судьбу дирижера начертали мне звезды.

Публика торопилась куда меньше, чем я. Собрав все сэкономленные средства, я нанял оркестр Страрама, пользующийся уже мировой известностью в качестве пропагандиста новой музыки. Я не мог бы с чистым сердцем уверить, что дирижировал этим оркестром. В основном я старался обуздать дикий, парализующий страх. На эстраду я вышел с таким чувством, будто нужно пробраться сквозь плотный туман, я не чувствовал ног под собою, мне показалось, что закон тяготения отменен, я плыл по миру отнюдь не розовых грез и дирижировал, как автомат. Благожелательная аудитория приняла эту панику за вдохновение. Пусть не спрашивают меня, хорош ли был этот концерт: я ничего не видел, ничего не слышал; я вышел из зала как из больницы после долгого заболевания, но выздоровление длилось недолго.

Пришло лето, и я уехал дирижировать в Биарицц; потом получил приглашение в оркестр Ламуре. Поль Бастид давал мне советы; я часто его посещал, поверяя ему сомнения, мы обсуждали с ним бесчисленные эстетические проблемы. Он приходил меня слушать и с замечательным профессионализмом разбирал потом, такт за тактом, допущенные мною ошибки. Это было время большого труда и учебы.

Я подружился с Онеггером, Русселем, Пуленком и часто включал их произведения в программы концертов Парижской консерватории, которыми я руководил в течение трех лет. Современная музыка привлекала меня все больше и больше: разве она не является живым выражением стремлений, вкусов, эстетики нашего времени? Современную музыку мы должны были бы понимать лучше всего.

1937... Чудо. Общество концертов консерватории осталось без официального руководителя после отставки Филиппа Гобера. Комитет пригласил меня на несколько концертов и предложил выставить мою кандидатуру, на что сам я, по собственной инициативе, никогда не решился бы. И в одно прекрасное утро я увидел свое имя выгравированным золотыми буквами на мраморной табличке у входа в старую консерваторию, где обосновалось тогда Общество концертов.

Каждое воскресенье, вплоть до 1945 года, я дирижировал этим великолепным оркестром, стараясь каждый раз внести еще больше старания и души в этот труд.

Были четыре ужасных года немецкой оккупации. Моя роль заключалась в том, чтобы помочь мыслящим людям совершать бегство в более счастливые миры. Я служил этой цели с рвением, удесятеренным зрелищем моей страны, порабощенной, с кляпом во рту, истерзанной. Никакая материальная сила никогда не сможет сковать порыв музыки.

В 1946 году меня пригласили в Соединенные Штаты. Концертное турне вело меня из Нью-Йорка в Лос-Анджелес, из Чикаго в Хьюстон. А в 1949 Бостонский симфонический оркестр предложил мне заменить Кусевицкого, ушедшего на отдых.

Если я кончаю здесь эту главу, то не потому, что считаю, будто здесь кончаются “годы моего ученичества”. Не кончают учиться, пока не кончают работать, а от работы я никогда не отказывался.

Загрузка...