III Охмурен!

Иду в банк снимать пять миллионов, которые по "его" вине Маурицио сумел выудить у меня с помощью политического шантажа.

Иду прямо к открытию, после полудня. Стоит великолепный летний день. Над головой — голубое, сверкающее небо. По улицам разгуливает морской ветер, ероша навесы еще закрытых магазинов. Несмотря на всю эту историю с пятью миллионами, на душе у меня легко и весело.

Говорю "ему": "- Смотри, какой чудесный день. Природа плевать хотела на классовую борьбу и революцию. Чудесный день чудесен для всех — неважно, революционер ты или контрреволюционер. Вот было бы здорово оставить все как есть: Маурицио, пять миллионов, фильм, полноценность, неполноценность — и гулять в свое удовольствие, наслаждаться жизнью, не зная забот и печалей".

Должно быть, воодушевленный моим доверительно-дружеским тоном, "он" с ходу выдает себя: "- Да, да, да, давай прогуляемся. Хватит с нас политики и кино. Закадрим-ка лучше какую-нибудь иностранную туристочку, скажем, вон ту, что бредет к Пьяцца-дель-Поло одна-одинешенька. Помнишь, в прошлом году? Подъехали мы к одной немочке, хоть и не первой свежести, зато с шилом в заднице. Как бишь ее? Труда. У нее еще был пунктик насчет буйных оргий древних римлян и сладкой жизни нынешних. Ну мы ее и ублажили. Поехали за город, в лес под Рончильоне, вышли на опушку к самому полю, подальше от нескромных глаз, и устроили там — как ты это назвал? — хеппенинг в языческом духе. Короче, оттянулись на славу. Ты, голый волосатый червяк, просто умора, с гордо вздернутой головой, увенчанной поверх лысины полевыми цветочками, — ни дать ни взять цезарь на закате империи. Я, в пике формы, тоже с потрясным венком из полевых цветов, скажем так, на шее. А немочка, этакая Гретхен в белом лифчике и трусиках, с непривычки обгорела на солнце, и вся красная, как рак" носится с фотоаппаратом и без передыху щелкает нас с тобой. Ты еще пустился в пляс босиком по траве, и я, как мог, отплясывал с тобой, а немочка покатывалась со смеху и назвала тебя… как она тебя называла? — Бог Пан.

— Точно, бог Пан. А потом мы стали ее догонять, ты и я, а немочка все убегала, через кусты ежевики… хотя убегала она скорее для вида, на самом деле искала подходящее местечко, чтобы развлечься. И нашла — под деревом, в густой траве, там уже побывали другие парочки, трава была хорошенько примята, тут же валялся использованный презерватив, короче, готовое ложе. Немочка взвизгнула, упала и замерла, расставив в ожидании меня ноги и прикрыв глаза ладошкой. Ах, какой чудесный денек! Ну я и позабавился! Весь был разбит и выжат как лимон, но счастлив, да, счастлив.

— Вот ты каков, — холодно замечаю я. — Стоило мне сказать, что сегодня чудесный день, а ты уж подбиваешь меня на какие-то дешевые потехи с потрепанными туристками. Пойми же наконец, что многое — нет, все изменилось внутри меня, а значит, и между нами! Никаких туристок. Сейчас мы снимем деньги, вернемся домой и немедленно примемся за работу.

— Ты хотел сказать: "Сниму деньги, вернусь домой и примусь за работу", — язвит "он".

— Ах так, значит, когда тебе нужно, ты говоришь "мы", а когда нет — переходишь на "ты".

— Извини, но какое я имею отношение к твоим политическим поползновениям и творческим амбициям? — Какое отношение? В этом-то и заключается наша трагедия. К сожалению, никакого. Зато если бы ты выполнял свой долг как следует, то имел бы отношение, и еще какое.

— О каких это долгах речь? Никому я ничего не должен.

— Твой долг — не загребать одному себе весь жар любви, коль скоро ты один из тех, кто им согревается.

— Интересно, а кто же еще, кроме меня? — Я.

— Снова-здорово: сублимация.

— Именно. Отказываясь подчиниться процессу сублимации, ты только обнаруживаешь свою антисоциальность.

— Анти… чего? Это еще что за фрукт? — Противоположность социальности.

— Социальность, антисоциальность: для меня все это сплошная абракадабра.

— Однако ради этой абракадабры некоторые люди готовы умереть.

— Вот-вот, как раз это меня и поражает. Тому, что есть, что существует, люди предпочитают то, чего нет, что не существует.

— А то, что есть и существует, — это, надо полагать, ты? — Пожалуй".

По ходу этой милой беседы я пересек центр города, припарковался на небольшой площади и пешком направился к банку. Вот и он: оштукатуренный, напыщенный барак; фасад пестрит нишами, карнизами, статуями. Прохожу в портал между двумя коринфскими колоннами, миную вход между двумя мраморными стенами, оставляю позади четыре стеклянные двери вестибюля и спускаюсь по широкой лестнице, сползающей размашистой спиралью под землею. Камера хранения находится в самом низу. Спускаюсь медленно, опираясь на мраморные перила, холодные и гладкие. Такое чувство, будто схожу в церковный склеп, но не только потому, что камера хранения расположена под землей. В действительности банк — это храм, в котором почитают чуждое мне божество. Божество тех, против кого я, как революционер, должен, по идее, бороться. Вместо этого я приплелся сюда с поджатым хвостом, хоть на лице — всегдашняя маска высокомерия; и теперь вот запалю свечу перед алтарем враждебного божества.

Меня пронизывает острое чувство вины; на сей раз она целиком лежит на мне, а не на "нем". Иначе как шутом меня и не назовешь: с одной стороны, доказываю Маурицио, какой я бунтарь и революционер; с другой — скупаю акции, ценные бумаги, доллары, делаю сбережения, держу в камере хранения (хрене-ния!) именной сейф. Между тем сохранить себя я смогу — если буду до конца последовательным — только в идеологии. "Он"-то, ясное дело, думает совсем по-другому.

Неожиданно "он" вопит: "- Да здравствуют деньги! Что бы я делал без денег? — Да уж худо-бедно выкрутился бы. И все было бы куда яснее, красивее, чище.

— Тоже мне, выискался мораль читать! Без денег я как безрукий калека. Деньги — мой самый надежный и безотказный инструмент, а заодно и отличительный знак. Взамен затасканных морденей так называемых великих людей на казначейских билетах полагалось бы оттиснуть меня таким, каков я есть в минуты наивысшего возбуждения.

— Лихо придумано: вместо… не знаю там, Микеланджело или Верди — тебя. Лихо, хоть и не очень практично.

— Деньги — это я, а я — это деньги. Когда ты насильно всовываешь в маленькую ручку свернутый трубочкой банкнот — это все равно что всовывать меня — ни больше ни меньше.

— Ничего я никуда не всовывал.

— Короткая же у нас память. А ну-ка, напрягись. Год назад. У тебя дома. Тогдашняя кухарка — чернявенькая, от горшка два вершка, сама поперек себя шире, ты еще прозвал ее "жопаньей" — стоит у плиты в длиннющем переднике и орудует деревянным черпаком в кастрюле с полентой. А ты суешь ей в карман передника трубочку банкнотов, пятитысячных, как сей час помню, чтобы она тебе, а точнее, мне дала".

Бесполезно. Память у "него" железная. "Он" помнит решительно все, и, главное, то, чего я не хотел бы помнить. Тем временем я уже спустился. Подхожу к стойке, выполняю необходимые формальности и следую за служащим, который подводит меня к толстой железной решетке; еще несколько ступенек, и мы в камере хранения. Служащий, этакий сгорбленный пономарь с бледно-желтым, приплюснутым затылком и редкими волосенками, облепившими череп, отпирает решетку, идет впереди меня по ступенькам, берет мой ключ и просит подождать, пока принесет сейф.

Стою посреди камеры хранения и оглядываюсь. Стены сплошь обшиты металлическими шкафами; поверху тянется галерея, на которой до самого потолка другие шкафы. Некоторые из них открыты. Внутри виднеются ряды совершенно одинаковых стальных ящиков, каждый со своим номером и замком. На ум снова приходит образ подвальной часовенки, возможно, благодаря запаху бумажных денег, словно витающему в воздухе (он отдаленно напоминает терпкий запашок ладана и церковных свечей).

Да, говорю я себе, место и впрямь святое, культовое. И служитель не случайно показался мне пономарем — он и есть пономарь. И ящички не случайно кажутся погребальными нишами в какой-нибудь монастырской пещере, где хранятся мощи святых и мучеников, — это и есть погребальные ниши. Для полноты картины недостает разве жреца или жрицы.

Тут, бодреньким голоском, "он" вставляет: "- И это имеется.

— Что — это? — Жрица".

Поднимаю глаза в указанном "им" направлении и всматриваюсь. В зале четыре стола, каждый из которых разделен на четыре отсека зелеными стеклянными перегородками, покрытыми слоем толченого наждака. Столы освещены лампами под стеклянными абажурами в форме тюльпанов. В зале никого, кроме "жрицы", сидящей за одним из столов. Она повернулась ко мне спиной. Голова почти как у мужчины, золотистые волосы коротко подстрижены, чтобы не сказать "обкорнаны", под мальчика. Шея круглая, белая, сильная. В вырезе черного платья глянцевито белеют плечи.

Говорю "ему": "- С чего ты взял, что это жрица? Что в ней жреческого? — Я тебя умоляю, загляни под стол.

— Ну и?..

— Ноги. Неужели не видишь, какие у нее ноги? — Что особенного! Ну, короткая юбчонка, а дальше ноги в колготках телесного цвета.

— И все? — Ну, прямые, ничего не скажешь, ладненькие, правда, тонкими их не назовешь, скорее крепкие. В общем, нормальные ноги взрослой, хоть и молодой еще женщины.

— Не в этом суть.

— А в чем тогда? — Неважно, сядь напротив нее.

— Зачем? — Говорят тебе, сядь напротив нее".

Делаю, как "он" велит, и усаживаюсь напротив "жрицы". Разделяющее нас матовое стекло все же позволяет рассмотреть сквозь налет наждака, что она делает: вооружившись ножницами, она отрезает купоны облигаций. Тем временем служащий кладет на стол мой индивидуальный сейф, вставляет ритуальным движением ключ в замок, но не поворачивает его и уходит.

Я открываю сейф. Он доверху наполнен аккуратно свернутыми трубочкой облигациями — разноцветными и с витиеватым рисунком. Доллары сложены на дне, под облигациями. Мои сбережения. Сбережения революционера, бунтаря, мятежника, вложенные, как говорится, в промышленные акции и автоматически причисляющие упомянутого революционера к капиталистам — обладателям средств производства. Да, я мятежник и был им всю жизнь, тем не менее эти бумажки свидетельствуют о том, что я одновременно адепт "системы", пусть и ничтожный.

Вздохнув, начинаю извлекать из сейфа свитки облигаций. Снова спрашиваю себя, что лучше: отдать пять миллионов в долларах или продать облигации? Конечно, за доллары проценты не идут, а за облигации идут. С другой стороны, неоднократно предрекаемое обесценивание лиры может одним махом снизить стоимость облигаций на десять или даже двадцать процентов, меж тем как о падении курса доллара пока и речи нет. В конце концов возвращаюсь к первоначальному решению: продать облигаций на пять миллионов. Но каких? Шесть с половиной процентов "Государственных Железных Дорог"? Пять процентов "Пиби-газ"? Шесть процентов "Извеимера"? А может, "Романа Элетричита"? "Илва"? "Алиталия"? "Фиат"? Вновь вздыхаю с наигранно-откровенным чувством вины и выбираю пять с половиной процентов "Ири Сидера". Вынимаю из витка десять оранжевых бумажек по полмиллиона каждая, откладываю их в сторону и загружаю обратно в сейф остальные облигации. Однако за всеми этими раздумьями я отвлекся. Чувство вины заставило меня позабыть на какоето время о "жрице". Но "он" гнет свое. Как одержимый, "он" шепчет: "- Урони на пол одну бумажку, нагнись и глянь на ее ноги! — Сдались тебе эти ноги! — Ты нагнись, нагнись — не пожалеешь.

— Да зачем? — Затем, что твое чувство вины сгладится, а то и вовсе исчезнет после того, как ты обнаружишь "истинную" причину твоего прихода в банк.

— Истинная причина моего прихода в банк — снять пять миллионов для Маурицио.

— Э-э, нет, на самом деле ты пришел сюда для того, чтобы встретиться с этой женщиной. Ну, чего ждешь, нагибайся!" Нехотя я подчиняюсь. Локтем сбрасываю со стола одну из облигаций; бумажка падает на пол; нагибаюсь ее поднять и задерживаюсь на мгновение, чтобы рассмотреть ноги "жрицы". На сей раз, настороженный "его" настойчивостью, я невольно подмечаю некоторые особенности. Прежде всего понимаю, что ошибся: на ногах нет колготок, они голые. Меня поражает их безупречная, лоснящаяся, сверкающая белизна, какая бывает у иных блондинок. Такая белизна, неожиданно ловлю я себя на мысли, кажется мне загадочным образом порочной, именно благодаря своему блеску и своей непорочности. Тут "он" спрашивает: "- Ну что, прав я был?" Делаю вид, что не понимаю: "- Да, прав: ножки что надо.

— Не в этом дело.

— А в чем? — Неужели не видно, что ножки-то… блудливые? — Это еще почему? — Потому что "заперты".

Так и есть. Мое определение "порочный" и "его" "блудливый" объясняются тем, что обе ноги, упирающиеся в перекладину под столом, действительно "заперты", то есть плотно сжаты, словно герметически подогнаны одна к другой, как челюсти капкана. "Он" поясняет: "- Блудливые они потому, что хоть и "заперты", а так и просят, чтобы их открыли. Прямо как устрица в своей раковине: чувствуется — что-то она там прячет и изо всех сил будет сопротивляться, если ее захотят открыть, но именно поэтому и возникает желание раскрыть раковину и посмотреть, что она так ревностно защищает".

"Он" лихорадочно нашептывает мне свои соображения, а сам тем временем становится, к моему всегдашнему изумлению, огромным.

"— Насчет устриц это ты неплохо придумал, — отвечаю я. — Только теперь нам пора".

С этими словами я подбираю бумажку, выпрямляюсь и продолжаю укладывать в сейф трубочки облигаций. И снова "он" меня подначивает: "- Сними сандалию с правой ноги.

— Что-что? — Или с левой, неважно.

— С какой стати? — Ясно с какой: чтобы засунуть разутую ногу между коленками "жрицы" и протолкнуть ее вперед, докуда сможешь.

— Совсем, что ли, спятил? Кто так делает? Представляяешь, какой будет скандал? — Может, и будет. А если не будет, то…

— То? — То, значит, делают".

Снова подчиняюсь "ему", хоть и с опаской. Нагибаюсь, протягиваю руку к правой ноге, стаскиваю сандалию и бесшумно ставлю ее на пол. Затем протискиваю ступню между ступнями "жрицы", сдвинутыми на нижней перекладине стола. О чудо! Она не только не убирает ноги, но и не сопротивляется. Под напором моей ступни — не таким уж и сильным — они размыкаются. Беспрепятственно поднимаюсь между лодыжками, затем между икрами. Чем выше я проталкиваю ступню, тем как бы "естественнее" раздвигаются ее ноги, сопротивляясь ровно настолько, насколько это необходимо, чтобы создать впечатление, будто они не подчиняются ничьей воле, а раскрываются только потому, что моя ступня их раскрывает. Продолжаю восхождение. Чувствую по бокам голени твердость колен. Мгновение — и они тоже уступают, не спеша, с той величественной и таинственной медлительностью, с какой растворяются врата пещеры с сокровищами в историях о Синдбаде-Мореходе. Однако "жрица" сидит от меняслишком далеко, чтобы я смог дотянуться ногой выше ее колен. Тут "он" вмешивается с уже готовым советом: "- Сдвинься на краешек стула, чтобы как можно дальше вытянуть ногу.

— А если сюда войдут и увидят, как я разлегся на стуле и запустил разутую ногу между ногами клиентки, что обо мне подумают? — Что ты смелый, предприимчивый мужчина без всяких предрассудков".

Подхалим! Ладно, придется довести это дело до конца; посмотрим хотя бы, чем все кончится. Озираюсь: в зале попрежнему пусто; сквозь наждачное стекло вижу, как руки "жрицы" невозмутимо отрезают купоны. Съезжаю на самый край стула, почти растягиваюсь и проталкиваю ступню как можно дальше, чуть ли не до лобка. Но до лобка все же не достаю. Сколько ни сжимаю пальцы в носке, пытаясь определить, где нахожусь, все равно не чувствую мягких завитков лобковой поросли. Вместо этого — вот так сюрприз! — совершенно неожиданно обе ляжки, словно все те же ревнивые створки раковины или предательские челюсти капкана, плотно стискивают щиколотку так, что она намертво застревает в их объятиях. Не могу понять: то ли моя щиколотка покрылась потом, то ли это потеют сжимающие ее ляжки? Как бы то ни было, влажная и вместе с тем на удивление "холодная" испарина выделяется из этого живого телесного футляра.

"Он" не отчаивается и подбадривает меня в своей неунывающей, бесшабашной манере: "- Не боись, раскроются. Если, конечно, раскроются.

— Допустим, только не могу же я торчать так вечно, развалившись на стуле и намертво застряв в этих богатырских мускулах? Прямо как вор в курятнике, угодивший ногой в капкан! — Вот увидишь, скоро они раскроются".

И точно: раскрываются. Но с единственной целью вытолкнуть меня. Внезапно зажим ослабевает, и моя ступня срывается в пустоту. "Жрица" садится ко мне боком и закидывает ногу на ногу. Я прихожу в бешенство.

"— Опять я из-за тебя лопухнулся! И все без толку".

Злой как черт, я наклоняюсь, нащупываю сандалию и надеваю ее. Затем поднимаю, сгибаю вчетверо облигации и кладу их в карман. Через стекло вижу, как руки "жрицы" закрывают ящичек. Делаю то же. Появляется служащий, берет у нее ящичек, относит его в ячейку, возвращается и вручает женщине ключ. Теперь она спокойно могла бы уйти: ей здесь уже нечего делать. Но нет, "жрица" сидит на месте, подперев ладонями подбородок; кажется, она наблюдает за мной сквозь стекло. "Он" ликует: "- Она ждет, чтобы пойти вместе с нами!" Так и есть. Смотритель приносит мне ключ; я встаю, только после этого встает и "жрица". Иду впереди и слышу, как она поднимается за мной по лесенке; на пороге отхожу в сторону, уступая ей дорогу: она благодарит кивком. Перед стойкой повторяется та же сцена: она первой получает свою карточку и ждет, когда я получу мою. Наконец мы вместе спускаемся по парадной лестнице. Я замедляю ход, чтоб оказаться сзади и получше ее рассмотреть.

В этот момент она поворачивается ко мне вполоборота, словно желая убедиться, что я иду следом и вижу ее лицо. Энергичное, мужское лицо с большим ртом, впалыми щеками и резко очерченным носом. У нее темно-синие, невидящие, ночные глаза и огромные, неподвижные зрачки. Лицо худое, чего нельзя сказать о фигуре, скорее грузноватой и одновременно какой-то детской. Или мне это только кажется изза коротенькой, девчачьей юбочки, обхватившей мускулистые ноги вполне зрелой женщины? В любом случае вид у "жрицы" по-детски комичный, как у взрослой замужней женщины (наверняка у нее "по крайней мере" один ребенок), шутки ради нарядившейся под девчонку.

Мы уже на улице. Незнакомка шагает впереди. Неожиданно я решаю, что с меня хватит, пускай идет себе своей дорогой, а я, пожалуй, заверну в кафе. "Он" тут же визжит: "- Да ты чего? За ней, за ней! Разве не заметил, как в банке, пока ты получал карточку, она опустила глаза и посмотрела на меня с нескрываемым жгучим любопытством?" О небо! Опускаю в свою очередь глаза и вижу, что ширинка поднялась и натянулась, как на распорке. Быстро сую руку в карман и разворачиваю "его" на пол-оборота вверх, словно остановившуюся стрелку часов, показывающих неправильное время. "Он" снова протестует: "- Оставь как есть! Пусть видит, тебе-то что? Я хочу, чтобы она меня заметила. Не цапай!" Но я не слушаю "его", прибавляя шагу, и вот уже иду почти вровень с ней. Меж тем осматриваю себя: куртка цвета ржавчины с открытым воротом, зеленые расклешенные брюки, плетеные сандалии. Лысая башка, низенький рост, выпяченное брюшко, короткие ножки. Наконец, непременная рука в кармане. Только такой самонадеянный клоун мог осмелиться на подобную выходку в банке; только такой наглец способен преследовать на улице хорошенькую женщину.

"— Не робей и не терзайся, — поднимает "он" мой дух. — Смазливеньким нравятся ладно сколоченные мужички вроде тебя. Так что смелее вперед!" Ну, смелости мне не занимать. Она направляется на ту самую площадь, где я недавно припарковался, подходит к иномарке с номерным знаком "CD" и открывает дверцу. Я мигом обхожу машину со стороны капота, открываю вторую дверцу, усаживаюсь рядом с ней и выпаливаю: — Добрый день.

Она смотрит на меня выжидающе. Я уже готов к очередному проколу. Но нет. Еще мгновение, кажущееся мне непомерно долгим, — и она отвечает: — Добрый.

У нее чистый, ровный голос, слегка ироничный, но явно не враждебный. Она заводит мотор и выруливает задним ходом, повернувшись на сиденье. При этом движении ее груди вздымаются над декольте, упругие и округлые, к тому же необычайно твердые, как будто под белой, блестящей кожей кроется не мягкая гроздь нежнейших желез, а клубок сильных мужских мускулов. Мы выезжаем на Корсо, и тут меня охватывает страх. Что я, собственно говоря, делаю в этой машине рядом с незнакомой мне женщиной? По "его" словам, "жрица" взглянула на "него" в банке с "нескрываемым, жгучим любопытством". Но сейчас она везет меня к себе домой, где в лучшем случае я вынужден буду подыскать подходящий предлог, чтобы смотать удочки, и, таким образом, снова сяду в лужу.

"— Доверь это дело мне, — встревает "он".

— А вот этого я и хотел бы избежать, — огрызаюсь я.

— Положись на меня. Обещаю, что бесценная влага не прольется понапрасну, если тебя пугает именно это.

— Ничего меня не пугает, только…

— Доверь это дело мне.

— Как прикажешь тебя понимать? Ты что, хочешь говорить с ней напрямую? — Во-во".

Ну что ж, пусть, в кои-то веки раз. Мысленно я отхожу в дальний угол и как бы со стороны наблюдаю за поучительной сценкой, в которой участвуют эти двое. Вот она. "Он" с ходу бросается в наступление с помощью жалкого, избитого приемчика: — Меня зовут Федерико. А тебя? — Ирена.

— Ирена — красивое имя. Ты знаешь, что по-гречески оно означает "мир"? Черт, откуда "он" знает? Как пить дать, у меня слизнул.

— "Мир"? — переспрашивает Ирена. — А я и не знала. Как, говоришь, тебя зовут? — Федерико. Зови меня просто Рико.

— Хорошо, Рико. Как жизнь, Рико? — В данный момент прекрасно, потому что я рядом с тобой.

Клоун! Пошляк! Такое может выдать какой-нибудь неотесанной служанке разве что новобранец в увольнении. Ирена отвечает спокойным, чуть ироничным голосом: — Спасибо, ты очень любезен.

Следует короткая пауза. Затем "он" спрашивает: — К уда мы едем? — Ко мне.

— А где ты живешь? — В районе ЭУР.

— Чудесный район: тихий, много зелени.

— Да, зелени много.

— И улицы там широкие — ставь машину где хочешь.

— Да, район очень удобный, хоть и на окраине.

Не могу про себя не усмехнуться. Этот самонадеянный господин Положись-на-меня не в состоянии выйти за рамки мещанского разговора. Впрочем, кажется, я заклеймил "его" слишком рано. Ни с того ни с сего "он" меняет тон: — Меня действительно зовут Федерико. Но у меня есть и другое имя.

— Прозвище? — Не совсем. Это, скажем так, мое тайное имя.

— Тайное? — Да, потому что оно имеет отношение к некоей тайне.

— Тайне? — Ирена, я могу быть с тобой до конца откровенным? — Конечно, можешь, Рико.

— В общем, скажу без ложной скромности, ибо это чистая правда: я на редкость щедро одарен природой. Понимаешь? — Кажется, понимаю. А может, и не очень. Нельзя ли яснее? — Яснее? Ну, так знай: мой член намного превосходит обычные размеры.

— Ой, не надо! Превосходит обычные размеры? — Намного превосходит.

— Да откуда ты знаешь? На глаз, что ли, прикинул или как? — Я сравнивал его со средними размерами и понял, что мой член — нечто из ряда вон выходящее.

— А как ты разузнал, какие размеры средние? — Я советовался с приятелем: он врач и осматривает призывников на комиссии.

— Теперь понимаю. Ну конечно, могла бы и сама догадаться. И какие же у тебя размеры? — Двадцать пять сантиметров в длину, восемнадцать в окружности и два с половиной килограмма весу.

— Ты его еще и взвешивал? — А то.

— Как это ты сумел? — Встал на цыпочки и положил на медную чашку кухонных весов.

— И эти твои размеры превосходят средние? — Намного.

Что и говорить, после этакого салонно-мещанского зачина "он" встрепенулся и теперь, к моему удивлению и стыду, несется вперед на полных парах. Ирена, не отрываясь от дороги, спрашивает все тем же спокойно-ироничным тоном: — Ты, кажется, говорил, что у тебя есть и тайное имя, которое имеет отношение как раз к этим невероятным размерам. Что же это за имя? Черт бы "его" побрал! Ни стыда ни совести! Хоть бы знал меру! Все готов выболтать! Без остатка! Вот вам, пожалуйста, и ответ: — Значит, так, зовут меня Федерико, это ты уже знаешь. Но на самом деле внутри меня уживаются два существа: я и "он". Я — это… я. А "он" — это, стало быть, "он". Так вот, чтобы окончательно не запутаться, меня зовут Федерико, лучше просто Рико, ну а "его" я зову Федерикус Рекс.

— Федерикус Рекс? Это еще что за птица? — Федерикус Рекс, то бишь Фридрих Прусский, тот самый знаменитый король-победитель. Его, кстати, Фридрихом Великим нарекли. Чувствуешь, куда клоню? — Кажется, чувствую.

— Конечно, логичнее было бы прямо так "его" и назвать: Федерико Великий. А что: я ростом особо не вышел, зато "он" вымахал будь здоров. Но Федерикус Рекс мне все равно больше нравится. По крайней мере звучит поэтичнее. Федерико Великий — это как-то в лоб. Великий — этим все уже сказано, и никаких тебе неожиданностей. А вот Федерикус Рекс — вроде бы сказано, а вроде бы и нет: величие остается в тени и выступает некая царственность Еще бы, ведь именно женщины и натолкнули меня на мысль окрестить "его" Федерикус Рекс. Они называли "его" "королем" или даже "королем королей", как древних персидских императоров. Вполне естественно, что в конце концов я дал ему имя Федерикус Рекс: надо же было провести между нами различие! Теперь понимаешь, в чем тут соль? — Теперь да.

— Женщины от "него" без ума, хотя некоторые не хотят в этом признаться. Знаешь, как они иногда "его" величают? — Нет.

— Только представь себе: Ваше Высочество, Ваше Длиннючество, Ваше Толстучество, Ваше Величество и так далее в том же духе. Наивные женские шалости! — Почему бы и не пошалить? — Можно и пошалить — главное не в этом, а в том, что "его" исключительность — вовсе не плод моего воображения. Факт есть факт, желающие могут воочию убедиться. Правда, иногда просто не знаешь, как с "ним" быть.

— Как недавно в банке, да? Я видела, ты "им" все время манипулировал.

— "Он" и вправду слишком бросался в глаза, вот я и пытался как-то сдержать, обуздать "его". Надо тебе сказать, что "он" крайне нетерпелив, а временами и вовсе не допускает возражений.

— Как и все короли, не так ли? — Ха-ха-ха! Что верно, то верно: короли — они такие. Вот сейчас, к примеру, знаешь, чего "он" хочет, даже требует от меня? — Чего? — Чтобы ты вела машину одной рукой, а другой сжала бы "его" сильно-сильно, как только можешь.

Вот так раз! Ничего не скажешь, шпарит без остановок. Прет напролом! Легко и смело: все "ему" нипочем! Мне никогда не сравняться с "ним", никогда. Впрочем, не оченьто и нужно: каждому свое. Но… но… но… Внезапно "его" неумеренный пыл остужается безжалостным холодным душем. После минутного молчания Ирена отвечает сухо: — Я не привыкла вести машину одной рукой.

— Да брось ты! — А еще я не привыкла расшаркиваться перед всякими там королевскими особами.

Бац! Срыв! Падение! Становится ясно: Ирена польстила "его" безудержному честолюбию, "он" клюнул на эту приманку, а теперь она резко поставила "его" на место.

"— Ну что, господин Положись-на-меня, — насмешливо замечаю я, — получил свое? Опять осечка, опять по уши в дерьме? Надеюсь, не будешь возражать, если я продолжу эту партию, которую ты так бездарно продул?" Не отвечает. От стыда все слова, поди, улетучились. Что ж, молчание — знак согласия, и я обращаюсь к Ирене с непринужденной любезностью: — Что это мы все обо мне да обо мне? Расскажи лучше что-нибудь о себе — А мне нечего рассказывать.

— Ты замужем? — Уже развелась.

— И теперь ты живешь с дипломатом? — Почему с дипломатом? — Машина-то у тебя с дипломатическим номером.

— А-а. Это машина посольства, в котором я работаю. Моя сейчас в ремонте, вот советник и одолжил мне свою.

— А чье посольство? — Одной арабской страны.

— А муж где живет? — Муж? В Милане.

— И чем он занимается? — Рекламой.

— Значит… ты живешь одна? — С дочкой. Ей девять лет, зовут Вирджиния. Еще будут вопросы? — Извини. Только не подумай, что я из тех, кто зациклен на сексе и для кого, кроме этой штуковины, ничего на свете не существует.

— Смотри-ка. А как же Федерикус Рекс? — Да это я ради прикола. Не бери в голову. Для меня женщина — прежде всего личность. Я хочу знать, кто она, чем занимается, о чем думает, откуда и куда держит путь. А секс — это так, на закуску.

Вот и ЭУР. Улицы с колоннадами, площади с колоннадами, Бульвары с колоннадами, скверы с колоннадами. В центре главной площади — обелиск, озаренный палящими лучами летнего солнца. Как ни в чем не бывало "он" дает о себе знать: "- Ох уж эти мне колоннады и обелиски! Скажи ей как бы в шутку, что, может, она и вправду не привыкла расшаркиваться перед всякими там королевскими особами, но верится в это с трудом, коль скоро она поселилась среди всех этих колонн и обелисков, обычных символов того, чем я являюсь, а точнее, могу стать".

Собираюсь сказать "ему", что шуточка эта пошлая и безвкусная, но не успеваю. Машина Ирены объезжает вокруг местной церкви, сворачивает в боковую улочку — Эуфрате, замедляет ход и останавливается у бровки тротуара.

Ирена ставит машину на ручной тормоз, открывает дверцу, выходит. Выхожу и я. С одной стороны улица Эуфрате обозначена рядом особняков, с другой — крутым спуском в долину Тибра. Внизу виднеются фабричные корпуса-ангары, приземистые и длинные; чуть дальше загибается широкой излучиной гладкая, желтоватая река; на другом берегу тянется бледно-зеленый холм, похожий на палитру. Ирена переходит улицу, не заботясь о том, иду ли я за ней. Пока она сидела в машине, юбка защипнулась у нее между ягодицами. На ходу она проводит рукой пониже спины и одергивает подол.

Ирена открывает решетчатую калитку, быстрым шагом проходит между газонами, подстриженными на английский манер, затем направляется по зацементированной аллейке, обсаженной невысокими деревцами в форме шара, конуса или пирамиды. Понимаюсь вслед за Иреной по чистой, звонкой лестнице особняка. Передо мной входная дверь из светлого дерева с блестящими ручками и медной табличкой. Ирена впускает меня в просторную гостиную с двумя распахнутыми балконными дверями. Кругом разлит приятный, яркий свет Ветер постепенно надувает зеленые занавески — все выше и выше. Затем, так же медленно, занавески сдуваются и оседают.

— Ради тебя, — произносит Ирена вкрадчиво, — я не пойду сегодня в посольство. Подожди, я позвоню. — И уходит.

Переполняемый смутным предчувствием счастья, я смотрю по сторонам. Обстановка вполне современная, но — как бы это сказать? — по предпоследней моде, что ли; года два назад такая мебель только-только начинала входить в моду, а теперь это уже серийное производство. Вся мебель низкая, геометрических форм: красные, зеленые, синие кресла и диваны, пластмассовые стулья, столики, лампы. Все совсем еще новенькое, как с витрины универмага, но при этом отчетливо хранящее печать чьего-то присутствия. Чьего? Присутствия, странным образом навеянного "отсутствием" Ирены.

А вот и она.

— Садись, где тебе удобно, да вот хотя бы сюда. — И указывает на один из диванов. Сама усаживается напротив. Между нами низкий столик из стекла и стали. Мы смотрим друг на друга. Ирена сидит, согнув безукоризненно плотно сомкнутые ноги; настолько безукоризненно, что между ними не протиснется и лезвие ножа, не то что "он". Глядя на меня с нескрываемым любопытством, словно видит впервые, она начинает: — Итак, ты идешь в банк, спускаешься в камеру хранения индивидуальных сейфов, снимаешь сандалию и просовываешь ступню промеж ног первой попавшейся женщины, которую и в глаза-то никогда не видел? Чувствую, что краснею, и мысленно ополчаюсь на "него": "- Вот что мне приходится выслушивать!" Однако по ее тону не скажешь, что она настроена враждебно. Скорее уж снисходительно, шаловливо.

Смущенно я оправдываюсь: — Вообще-то со мной такое редко случается. Это был особый случай.

— Что же в нем такого особенного? — Не знаю. Наверное, твои ноги.

— У меня особенные ноги, у другой особенной окажется грудь, еще у кого-нибудь — попка, так, что ли? — Ну, где-то так, только…

— Стало быть, ты из тех, кто в автобусах прижимается к женщинам, чтобы пощупать их? — Бывало и такое, хотя…

— Кто подглядывает в замочную скважину, как раздевается горничная? — Тогда мне было пятнадцать лет, я жил в родительском доме…

— А теперь ты уже попросту набрасываешься на горничную, разве нет? — Как получится, правда…

— Могу поспорить, что ты ходишь в кинотеатры на периферии, устраиваешься возле какой-нибудь девахи, берешь ее руку и заставляешь делать то, на что подбивал меня в машине.

— Все может быть, однако…

— Короче, ты в любой момент готов закрутить новый романец, и неважно с кем, была бы юбка! До сих пор я лишь робко пытался возражать Ирене. Еще и потому, что "он" все время мне бубнит: "- Не трогай ее, пусть отведет душу, пусть выговорится. Разве по голосу не слышишь, что это только для вида?" И все же в конце концов я восстаю: — Ничего подобного. И вообще, ты привела меня в свой дом, чтобы высказать мне в лицо эти сомнительные "комплименты"? — Зато правдивые.

— Только отчасти.

— В любом случае, согласись, что гусь ты еще тот.

— Что значит "еще тот"? — Юбочник, помешавшийся на этом деле, вот только не очень-то удачливый, или я не права? — Ну, неудачливым меня не назовешь. Когда-никогда, а удача мне улыбается.

— Когда-никогда? Процентов этак на двадцать? — Процентов этак на пятьдесят.

— Не многовато ли хватил? Она определенно надо мной подтрунивает, но не злобно, а с какой-то симпатией. Все же я чувствую, что пора положить конец этим колкостям, хоть они и безобидные.

— Ну все, хватит. — Мой голос звучит твердо. — Хорошенького понемножку. Я не такой, каким ты меня расписываешь.

— Ничего я не расписываю. Что вижу, то и говорю — Черт подери, нельзя же сводить всего человека к одному его минусу или к одной слабости: тот карьерист, этот бездельник, а Рико вот в юбочники зачислила…

— Ладно, не злись.

— Так ведь любой на моем месте разозлится.

— Хорошо, объясни тогда, кто ты в действительности. До сих пор я, честно говоря, имела дело в основном с Федерикусом Рексом. Ты сказал, что тебя зовут Рико. Расскажи мне о Рико.

— Я — режиссер.

— Режиссер? И много у тебя фильмов? — Пока ни одного.

— Значит, никакой ты не режиссер.

— Я стану им через две недели, когда начну снимать мой первый фильм.

— Ты женат? — Да, у меня жена и сын.

— И ты любишь жену? — Да, очень.

— А с виду и не скажешь, — Это ты насчет банка? Там я поддался минутной слабости. Со всяким бывает.

Она замолкает, пристально вглядываясь в меня своими загадочными, нечеловеческими глазами с расширенными, отрешенными зрачками. Вроде задумалась. Затем с пугающей проницательностью Ирена говорит: — Тогда будем считать, что во всем виноват Федерикус Рекс? — Будем.

— Выкинем из головы и то, что произошло в банке. Постараемся сделать так, чтобы Федерикус Рекс больше не возникал между нами. Никогда. Если ты согласен, а для меня это очень важно, то я готова стать твоим Другом. Идет? Что со мной? Я глубоко и как-то по-новому взволнован тем, что она так точно и одновременно так случайно почувствовала мое потаенное, страстное желание. Неожиданно внутри меня что-то разорвалось сверху донизу, словно лопнувшее от резкого порыва ветра полотнище театрального задника во время представления под открытым небом. Тот же ураганный порыв спустя мгновение швыряет меня к ногам Ирены: я стою на коленях, обхватив руками ее ноги, закрыв глаза и уткнувшись лицом в ее колени. Это подобно какомуто затмению. Но я все же пытаюсь понять истинную причину столь невероятного душевного порыва. Неужели это снова моя неизлечимая неполноценность, в который уж раз напоминающая о себе таким презренно сентиментальным образом? Или есть все-таки что-то новое в моем головокружительном чувстве к Ирене, таком внезапном, таком вдохновенном, таком умопомрачительном, что благодаря ему я встал с дивана, обошел стол, опустился на колени, обхватил ее ноги, и все это — вот загадка! — совершенно безотчетно? И не станет ли это новое чувство первым, пока еще робким шагом к моему раскрепощению? Тому самому раскрепощению, что, словно драгоценный дар, я уже полгода по крупицам собираю для "моего" фильма и что вопреки моей воле вдруг воплотилось в образе Ирены? От этой мысли я изо всех сил прижимаюсь к ее ногам; мои руки обнимают их с таким отчаянием, с каким руки утопающего обнимают сломанную мачту тонущего корабля. Да, я угадываю собственное раскрепощение в моем — как бы это сказать? — ариэлевском чувстве. И, судя по всему, это чувство дает мне основания полагать, что "он", мой коварный гонитель, наконец-то смирился с неизбежностью сделать то, что является попросту "его" долгом, а именно — исчезнуть.

Думая об этом, я по-прежнему стою с закрытыми глазами. Чувствую, как Ирена ласково проводит по моей голове ладонью, и мысленно ликую: сомнений нет, я люблю Ирену, Ирена любит меня, а "он" повержен — окончательно, навсегда. Тем временем рука Ирены далеко не безобидно спускается с моей лысины на щеку. Тут следует сказать, что у меня особо чувствительное ухо; к тому же оно как будто напрямую соединено с "ним". Ирена легонько касается пальчиком моего левого уха; по спине немедленно пробегает дрожь; и вот уже, к моему великому огорчению, я слышу, как муторный голосок этого подлого типа поздравляет меня: "- Молодчага, хвалю, так держать! Вот это я понимаю: во всеоружии перешел в наступление на любовном фронте. А ведь до чего верно рассчитал: когда все уже сказано, только любовь, настоящая или мнимая — неважно, позволяет добиться большего, дает нам возможность быстро и точно попасть в цель. А теперь, когда первый оборонительный рубеж покорен, перейдем к штурму крепости, лобовой атакой и без всяких там уловок. Значит, так, проталкивайся лбом между ее коленями, настырно раздвинь их одним напором лица, чтобы потом, в порыве страсти, сразу оказаться, так сказать, уста в уста. Не робей, как прорвешься, все будет в лучшем виде, положись на меня".

Чувствую, что "он" не прав. Чувствую, что "он" все погубит. Чувствую, что из-за этого "положись на меня" я снова сяду в лужу. Чувствую, наконец, что "он" не имеет ничегошеньки общего с тем неподдельным, истинным порывом, который заставил меня кинуться к ногам Ирены. И все равно, несмотря ни на какие предчувствия, мой злой гений берет верх. Не разжимая объятий, начинаю осторожно, незаметно протискиваться лбом меж ее колен: тем самым я как бы подбиваю Ирену на стихийную, почти добровольную уступку. Однако колени не поддаются, наоборот — смыкаются еще тесней. Тогда я откровенно хватаю их двумя руками и, налегая всем телом, пытаюсь что есть мочи разомкнуть. Происходит то, что я и предполагал. Ирена вовсе не собирается уступить и "положиться" на "него". Вместо этого она со всей силы больно бьет меня коленом прямо по лицу. Я отлетаю на пол и шарахаюсь спиной об стол. Но Ирене этого мало: уже не так яростно, скорее презрительно она наносит мне в придачу удар в плечо.

Затем с серьезным видом, сухо и неприязненно произносит: — Сиди смирно и не шали. Не то получишь коленом под зад.

Загрузка...