Глава 23 ПОЕЗДКА В ИНДИЮ

Эта глава — трагикомическая.

Слякотной осенью того же 1953 года меня вызвали на Неглинную улицу. К товарищу Беспалову Н.Н. Теперь у нас был не Комитет по делам искусств, а Министерство культуры. Страна семимильными шагами двигалась к коммунизму. С министерствами ей двигаться сподручнее. Быстрее добредем.

Министром после смерти Сталина был назначен боевой партизан Пономаренко. В войну ведомое им партизанское соединение лихо пускало под откос немецкие эшелоны. Тут рукой подать до искусства. Но Пономаренко витал в небе. А Беспалов сидел на Неглинной, через улицу от Большого, нами, смертными, руководил (точный чин его я не упомню: то ли Зам, то ли Первый Зам).

Я в его кабинете. В витиеватом разговоре Беспалов желает понять, созрела ли я для настоящей поездки за границу. Фестивали в Праге, Будапеште, Берлине были пробой. Репетицией, так сказать. Ковали социалистическую сознательность.

Окольно спрашивает, какой политический строй в Индии, какой город — столица, многочислен ли индийский рабочий класс?.. А потом сразу обрушивает:

— Тут у нас сложилось мнение включить Вас в артистическую группу в двухмесячную поездку по Индии. Справитесь? Я назначен руководителем...

А я бы с Австралией справилась, с Новой Зеландией совладала бы. Даже с островами Фиджи. Но туда пока поездки не предвидится. Не начали еще их народы справедливой борьбы за социальное равенство. А индусы зашевелились, с интересом стали взирать, только-только высвободившись от английского владычества, как восходит заря счастливой жизни над Великим соседом. Советским Союзом то есть.

Собеседование с Н.Н.Беспаловым было только началом.

Еще для поездки требовались две письменные рекомендации от членов партии. За меня поручились Михаил Габович и Ольга Моисеева, артистка кордебалета. Если б я что натворила, с них содрали бы шкуру. И опять анкеты с сотнями вопросов, медицинские справки, решения всяческих бюро.

Но через игольное ушко я в сей раз прошла. Включена в поездку.

Таких счастливцев отобрали тридцать шесть.

Певцы Большого Максим Дормидонтович Михайлов и Леокадия Масленникова. Опять же пианист Юрий Брюшков (помните концерт Голейзовского?). Скрипачка Каверзнева. Группка танцоров из хора Пятницкого (русские народные плясы, дробушки в расписных сарафанах и рубахах навыпуск). Певец из Азербайджана Бейбутов (народные восточные мелодии). Узбекская танцовщица Тургунбаева (аккомпанементом был бубен). Мой партнер в этой поездке Юрий Гофман. Популярные в то время народные певицы сестры Федоровы — русский джаз-голл (все они потом дружно перебрались на Запад, повыходя по очереди замуж). Итого — сборная солянка, помесь французского с нижегородским. Концерт часа на четыре, досмотреть его до конца деликатным индусам было не под силу. Но терпели, мучились.

И... сопровождающие.

Сам Беспалов. Незаменимый, везде поспевающий Шашкин, востроносая переводчица, верткий администратор, выдававший мизерную деньгу. Кто-то еще... И два официальных представителя ГБ (государственная безопасность). Щербаков и, кажется, Столяров. От них пришли мои серьезные беды. После Индии я шесть лет была невыездной. Здорово съездила. Ничего не скажешь.

В обжигающе морозный декабрьский день вся наша семидесятидвуногая депутация (нас было, напомню, 36) отправилась из Москвы поездом в Вену. Там пересели в другой поезд до Рима. Из Рима надо было самолетом лететь до Дели (через Карачи). Но два дня в Риме нам от судьбы выдались. После Шпицбергена, Чимкента, Свердловска попасть в Вечный город даже на семидесяти двух ногах — радость.

Что описывать Рим! Я вдыхала, дивилась, восхищалась... Но отойти чуть в сторону, задержаться у фрески Микеланджело было нельзя. Сопровождающие, как назойливые мухи, контролировали буквально каждый шаг твой. Да еще с усердием присоединились работники советского посольства. Все в длинных габардиновых макинтошах. Все одного цвета. И все-таки узникам, рабам показали Рим. Довообрази мое состояние, читатель.

Летим. Минуем Карачи. Выходим на трап самолета в Дели в тридцатипятиградусную жару. Темноокие индийские красавицы в сари надевают тридцать шесть венков на тридцать шесть советских шей. Незнакомый говор. Воркотня переводчиков. Склоненные в «намасте» хозяева — принимающая сторона. Беспалов держит ответный спич, через слово поминая усопшего Сталина. Но уж без прежнего трепета. Еще для проформы. Нас везут в гостиницу. Дорога из Москвы заняла шесть дней. Послезавтра первый концерт.

Индусы расщедрились, и каждому артисту, кто со званием (а я артистка теперь «заслуженная»), предоставили отдельный номер. Вот приволье... Но не тут-то было. В соседнем номере разместились чекисты. Щербаков и опять, кажется, Столяров. Второго я помню смутно — у него какое-то другое задание было, следить за кем-то еще. А Щербаков, это было как день ясно, — мой персональный сторож. Чуть скрипну дверью, Щербаков голову из своего номера высовывает. Взглядом мерит. Куда я — туда и он.

Слежка была омерзительна и очень утомляла. Войду в магазин, словно из-под земли вырастает Щербаков, наклоняется через плечо, шумно дышит, доглядывает — чем интересуюсь.

— Вы много по магазинам ходите. Вообще вещи надо выбирать быстрее. Это не Москва, — учит меня Щербаков хорошим манерам, приблизив почти вплотную потное лицо в гостиничном лобби. У него дурно пахнет изо рта.

Задерживаюсь после приема с популярными киноактерами Раджем Капуром и Наргис. Они хотят сфотографироваться со мной на память. Щербаков нервно переминается с ноги на ногу и люто косится на циферблат часов.

— Не надо от группы отделяться. Вы же в коллективе. Долго лясы точите, — выговаривает мне Щербаков в легковой машине на обратном пути.

Скидываю в музее, в сторонке, намявшую за день пальцы туфлю. Присаживаюсь на скамью. Ходить устала.

— Опять Вы отделились от всех. И обувь снимать не положено. Туфли Ваши в пыли. Аккуратнее чистить надо, — шипит мне в ухо Щербаков, едва мы выходим из музея на улицу в заливающийся солнцем день.

Я несколько раз срываюсь в ответ. Сносить два месяца эти нравоучения человечьего терпения не было. После каждого срыва мой сыщик становился мрачнее и злобивее. Я понимала, что совершаю глупость. Отыграется мне больно. Но масштаб расправы был мне все же не очевиден.

Каждый день шли концерты. Мы побывали во многих городах. Индусы из классического репертуара принимали лишь моего «Умирающего лебедя». У «Лебедя» был постоянный успех. Все остальные номера, включая мои собственные (а я танцевала па-де-де из «Дон Кихота», вальс Хачатуряна, адажио из «Золушки»), публика встречала только с вежливостью. Им было важно знать, что это означает, про что это. А про что па-де-де из «Дон Кихота»? Я и сама не знаю.

Индусы люди непьющие. Михайлов же пел лишь пьяные песни. «Широкая масленица», «Налей-ка по чарке еще», «Сдвинем бокалы», «Сладка водочка да наливочка». Голос у него зычный, мощный, звон в ушах стоит. Индусы пугались. Да мимикой певец доигрывал недостающее, изображая последнюю стадию опьянения. Индусы и вовсе недоумевали, глубже вжимались в кресла.

Пространная ария из «Проданной невесты», проплаканная Масленниковой, сочувствия не вызывала. Скрипичные и фортепианные миниатюры публика лишь терпела, украдкой позевывая и скрипя стульями.

И все-таки нас принимали дружелюбно и сердечно.

Три раза, целых три раза, на концерты приходил Джавахарлал Неру. Один раз с ним была Индира со смуглым мальчуганом в аккуратной белой индийской курточке. Это был Раджив, теперь уже разорванный на куски бомбой террористки. Если бы люди могли заглядывать в свое будущее!..

На приеме после одного из концертов в Дели я сидела по правую руку от Неру, так распорядился его протокол. Премьер несколько раз начинал заговаривать со мной то по-английски, то по-французски, смотря умнющими вопрошающими глазами. Но я, неграмотная, как и все население моей страны — кому да зачем в Советской тюрьме могли сгодиться иностранные языки, беду кликать? — пробавлялась междометиями и жестами.

Неру подозвал переводчика-индуса и задал мне несколько занятных вопросов. Знаю ли я, что лебедь самое верное из живых существ на земле, что когда самец погибает, то самка, взмыв высоко в небо, камнем бросается на землю, не раскрыв крыльев, и разбивается насмерть. Что лебедь в смертельной агонии громко горестно стонет, можно сказать поет, — звуки осмысленные и мелодичные. Что лебединое чувство семьи должно стать образцом для человечества.

Принесли дымящийся проперченный плов, и Неру стал аппетитно есть его концами своих тонких аристократичных сандаловых пальцев, изящно сложив их в щепоть, жестом пригласив меня следовать его примеру. Прозвучала реплика, сказанная через замершего, как мумия, за нашими спинами полиглота-индуса:

— Это блюдо есть вилкой и ножом — все равно что любить через переводчика.

Я принялась смачно поглощать вкусный плов пальцами.

С другого стола истуканом смотрел на меня Щербаков. Волком смотрел. Кусок застрял в горле. И тут соглядатай бдит. Жрал бы на дармака, подлая душа, не отвлекался. На площади Дзержинского таким пловом, небось, не накормят.

После ужина Щербаков бесшумно, как рысь, оказался возле меня.

— О чем премьер-министр разговаривал с Вами? Почему Вы не позвали нашего советского переводчика?

— Неру спрашивал меня про Вас...

— Вы всерьез или...

— Все едят, а один не притронулся. Может, он верующий, постится?..

Щербаков понял, что я издеваюсь. Побелел от злости.

Но это были цветочки. Ягодки поджидали меня в Бомбее. После первого концерта на сцену, минуя растерявшихся индусов-дозорных, пришла и стала искать меня бывшая ученица Вагановой Воробьева. Откуда она взялась здесь? Как оказалась? Раскидала судьба российских людей по всему белу свету. Годами позже я встречала «пропавших без вести» солдат войны и на Тайване, в Северной Ирландии, Перу. Запрятались они в дальнюю даль от сталинских ищеек, стремясь выжить. Не хотелось им класть головы на плаху, мыть золото на Колыме, околевать за Полярным кругом.

С Воробьевой я знакома не была. Миг бомбейской встречи свел нас первый и последний раз в жизни. Наспех представившись, сказав, что живет в Индии с войны, она бросилась мне на шею и, обливаясь ручьями слез, наговорила комплиментов. Это был взрыв чувств от встречи с балетной классикой, родной речью, позабытыми соотечественниками. В полотняном халатике, шлепанцах на босу ногу, только-только обтершись мокрым полотенцем, в каплях воды, я, смущаясь, внимала ее сбивчивой речи.

В порыве чувств Воробьева протянула мне свою вытканную индийской парчой зеленую замшевую сумочку. Там были конфеты.

— Это все, что у меня есть с собой. Возьмите на память...

В проеме двери возник Щербаков.

Обняв меня на прощание, Воробьева торопливо ушла.

— Что Вам всучила эта предательница? Зачем взяли? Почему говорили с ней? Конфеты наверняка отравленные. Это опаснейшая провокация...

Щербаков вошел в раж. Наконец-то! Вот они, эмигрантские козни, подкуп, яд. Будет теперь, что доложить по начальству в Москве. Обезвредил провокатора. Звездный час поездки. Не зря потратилось рабочее государство на его суточные, отработал их сторицей. Теперь и в чине повысят...

Эти дармоеды-соглядатаи, не знающие ни слова ни на одном языке, во всякой поездке — пыточная традиция захлебнулась лишь в 1990 году — искали малейший повод, чтобы раздуть целое дело, сочинить историю, выставить себя в геройском свете, очернить артиста. Хотел, мол, остаться, сбежать. Если бы не мы, наша зоркость.

Коли поездка проходила гладко — все были шелковые, паиньки, безответные, молчаливые, то тогда чекисты выдумывали туфту: как плелась паутина вражеского заговора около советского человека, как он чуть было не поддался, дрогнул, проявил слабость. Прельстился на посулы. И сгинуть бы ему, горемыке, в бездонном омуте иностранных разведок. Но Органы разглядели все козни и происки... Правдоподобие истории обычно зиждилось на том персонаже (или тех), кто выехал за границу со скрипом. В чьем личном деле были зазубрины, темные пятна. Хотя и стерильных людей оговаривали не за понюшку табаку, писали свои доносные «телеги».

Я и по сей день не знаю, была ли слежка Щербакова ретивым выполнением начальственного наказа. Либо это был садист, мерзавец, действовавший по наитию. Дорого дала, чтобы хоть краем глаза заглянуть в свое пухлое личное дело, настряпанное кагебистами!

Сколько жизненных сил выкрали у меня эти люди без чести и совести.

А персонаж я была подходящий. Есть чем поживиться. Неблагополучная биография, ершистый, нетерпеливый, независимый характер, захлестывающая через край горячность. Щербаков и вновь, кажется, Столяров, без сомнения, изучали мое личное дело, мусолили его страницы.


...Щербаков резко выхватил зеленую сумочку. Выгреб конфеты и вышвырнул их в распахнутое в ночи окно.

— А сумочку я еще изучать буду...

Я понуро выглянула вниз. На улице темень. Конфет не видно. Одна завалялась — белеет возле фонаря. Поднять, что ли, когда спустимся? Никакие они не отравленные. Глаза у Воробьевой были чистые, светлые. Может, их слезы омыли?..

Но конфеты так и остались на мостовой. Я боялась ослушаться.

_______

Назавтра в Бомбее опять шел концерт советско-индийской дружбы. Михайлов стращал индусов русским похмельным застольем. Бейбутов выводил сладкие фиоритуры. Пятницкие девчата, соблазнительно сверкая изнанками сарафанов, сбивали каблучки немыслимыми дробушками. Брюшков длинно играл Шопена. Я танцевала своего «Лебедя». Гастрольная жизнь продолжалась.

И были еще магазины, покупки.

Если я упущу из внимания самую важную, самую главную, основную цель всякой поездки любого из моих соотечественников за границу — «прибарахлиться», «отовариться», «приодеться» (как только перевести это на иностранный язык), — я безбожно согрешу против истины. Индия — первая моя несоциалистическая, всамделишная заграница, и магазинную школу я проходила здесь.

Никто никогда не писал на эту гнусную запретную тему. Все стыдливо потупляли глаза. И взаправду в этой унизительной магазинной беготне было вдоволь позора. Но кто был виною тому? Мы — запуганные, затюканные, нищие, с медвежьими отечественными товарами запруженных толпами универмагов? Или наша власть — надменная, ханжеская, изолгавшаяся, в добротных шевиотовых костюмах из специальных цековских ателье?..

Деньги всегда были малые-малые, смех один. Но в эту водевильную сумму надо было умудриться втиснуть все свои бесчисленные желания.

Обувь нужна? Нужна. Демисезонное пальто? Позарез. Приличный чемодан на разъезды? Давняя мечта. Шелковая кофточка под строгий костюм? Вот бы найти за четверть цены. А подарки домашним? Без них не вернешься. Сувениры приятелям? Обязательно... Вот и ломаешь голову — ночью, в автобусе, а то и на сцене. И ухитрялись ведь. Сводили концы с концами. Кое-как. Но сводили. Вот она, эйнштейновская теория относительности применительно к командировочным первой страны социализма!..

А в магазинах, как перед смертью, все равны. И солидный Беспалов, не доехав на черном лимузине за квартал до отеля, ныряет, ссутулившись, в торговый ряд. Жена на порог не пустит. И идейный Шашкин, горячий обличитель империалистического рвачества и капиталистического образа жизни, уйдет с репетиции, сославшись на зубную боль, а сам туда же. Про артистов не говорю — они как на ладони. Что с них возьмешь. И даже аскетичные гебешные стражи — Щербаков и, окончательно вспомнила, Столяров, которые нерувский плов не попробуют, лишь бы задание Родины выполнить, — уйдут со спектакля, по очереди, тайно, скрытно, спешно (к концу представления надо быть на боевом посту), — за теми же туфлями, демисезонными пальто, чемоданами, кофточками, чулками, сувенирами... жены список в Москве на покупки составили. Без желанных вещиц дверь не отопрут.

_______

Два индийских месяца подошли к концу. Все, что я купила на командировочные рупии, уместилось в прочном новеньком саквояже. Кроме безделушек и сувениров содержимое его составляли расписные цветастые материи. Буду платья выходные шить.

Опять дорога в шесть дней. Опять Дели, Карачи, Рим. Поезд, Вена, поезд.

Заснеженная, мерзлая Москва. Я вернулась в хмурую российскую зиму. В новый, 1954 год. Что меня ждет?

Так я впервые съездила за границу.

Загрузка...