Глава XIII Мракобесие лицеистов

Тогда я демонов увидел черный рой,

Подобный издали ватаге муравьиной,

И бесы тешились проклятою игрой…

"Подражание Данту"

Как добрый товарищ, Пушкин никогда не уклонялся от участия в каких бы то ни было ребяческих проделках лицеистов; но в то же время он неустанно трудился, чтобы достигнуть высокой цели — принести посильную дань родной литературе. Именно трудился, потому что хотя науками на школьной скамье он занимался по-прежнему не очень прилежно, так что впоследствии должен был стараться пополнить пробелы своего школьного образования, но своей необязательной работе — собственным стихам и собственной прозе — он посвящал целые часы, исправляя, отделывая каждую фразу до тех пор, пока не оставался ею вполне доволен. Поэтических же тем в голове у него роилось так много, что он не знал, за которую раньше приняться. Выше было уже упомянуто довольно подробно о его поэме-сказке «Фатама». Затем, в своих автобиографических записках конца 1815 года, он еще говорит:

"Начал я комедию, — не знаю, кончу ли ее. Третьего дня хотел я написать прозаическую поэму: "Игорь и Ольга".

Летом напишу я "Картину Царского Села":

1. Картина сада.

2. Дворец. День в Царском Селе.

3. Утреннее гулянье.

4. Полуденное гулянье.

5. Вечернее гулянье.

6. Жители Царского Села".

Какую именно комедию свою разумел он здесь, видно из письма Илличевского к другу его Фуссу (от 16 января 1816 г.):

"Кстати о Пушкине: он пишет теперь комедию в пяти действиях, в стихах, под названием «Философ». План довольно удачен, и начало, т. е. первое действие, до сих пор только написанное, обещает нечто хорошее; стихи — и говорить нечего, а острых слов — сколько хочешь!.. Дай Бог ему успеха — лучи славы его будут отсвечиваться и на его товарищах".

(Пророческие слова!)

Ни «Фатама», ни «Философ» не дошли, однако, до нас, а "Игорь и Ольга", "Картины Царского Села" и, конечно, масса других еще замыслов так и остались в зародыше, без исполнения. Что «Фатама», впрочем, подобно «Философу», была начата и, во всяком случае, доведена уже до третьей главы, видно из тех же записок (от 10 декабря 1815 г.), где значится:

"Вчера написал я третью главу "Фатама, или Разум человеческий"; читал ее С. С. и вечером с товарищами тушил свечки и лампы в зале. Прекрасное занятие для философа! Поутру читал жизнь Вольтера…"

Так, кажется, и видишь нашего школьника-философа, как он, пожимая плечами, с усмешкой говорит:

— Ну что ж! Порезвился, поразмял члены, а там опять за работу.

С. С, которому читал он свою поэму, был не кто иной, как Степан Степанович Фролов, надзиратель лицейский. Отставной подполковник, солдат аракчеевского закала с головы до пяток, Фролов в деле воспитания выше всего ставил строгую дисциплину. Если ему, в течение короткой бытности его в лицее, не удалось еще «приструнить», "вымуштровать" распущенных «мальчишек», то единственно потому (как уверял он, по крайней мере, сам), что "руки у него были коротки": что над ним стояли и временный директор, и конференция.

Слава Пушкина как первого лицейского стихотворца дошла, конечно, и до ушей Фролова. Но он не придавал ей никакого значения до тех пор, пока новое патриотическое стихотворение нашего поэта не затронуло в груди бравого воина сочувственной струны. 1 декабря 1815 года император Александр Павлович вторично вернулся из Парижа, и Пушкин по этому поводу написал свои известные стихи "На возвращение государя императора из Парижа в 1815 году". Вспоминая, вероятно, свое собственное участие в знаменитом Кульмском бою, Фролов однажды совершенно неожиданно при встрече с Пушкиным выпалил в него его же стихами:

— Сыны Бородина, о кульмские герои,

Я видел, как на брань летели ваши строи…

Молодец мужчина! Отвел душу…

В редких порывах благосклонности к воспитанникам надзиратель удостаивал их отеческим "ты".

— Да у меня есть еще и лучше стихи, — не утерпел похвалиться Пушкин.

— Ну?

— Уверяю вас, Степан Степаныч.

— Тащи!

Ослушаться надзирателя — при его вспыльчивости — было немыслимо. Да, с другой стороны, молодому автору было и лестно, что суровый "сын Марса", ничего писаного, кроме рапортов, не признававший, заинтересовался его юношескими опытами.

— Слушаю-с, — сказал он и побежал за двумя окончательно им пересмотренными и перебеленными главами "Фатамы".

На другое утро Фролов, выстраивая лицеистов в ряды, чтобы вести их в класс, и только что прикрикнув на них: "Смирно!", вдруг обернулся вполоборота к Пушкину и как бы невзначай проронил:

— А дальше-то?

Пушкин понял сейчас, что речь идет о его поэме.

— Дальше еще не готово, Степан Степаныч…

— Ась?

— Не дописал.

— Вот на! Зачем же по губам помазали?

— Да некогда: лекции.

— Гм!.. А когда поспеет?

— Третья-то глава у меня вчерне тоже, пожалуй, написана…

— Ну, и прислать!

— Вы ничего не поймете.

— Что-о-о-с!? Да вы, молодой человек, забываетесь… Руки по швам!

— Каракуль моих не разберете.

— А! Не ваше дело.

Надзиратель обратился опять к остальным лицеистам, в рядах которых слышалось перешептывание.

— Но-с! Это еще что? Равняйсь! С левой ноги начинай… Кюхельбекер! Вы что? Ворон считаете? Где у вас левая нога?

Кюхельбекер отдернул выставленную правую ногу.

— Носки вниз! Вольным шагом марш! Раз-два! Раз-два!

Недаром Пушкин предупреждал Фролова, что тому не разобрать его каракуль. В рекреацию после ужина он был вызван лично на квартиру надзирателя.

— У вас тут сам черт ногу сломит! — было первое приветствие, с которым встретил его хозяин.

— Да я же говорил вам, Степан Степаныч, — отвечал Пушкин, с трудом удерживаясь от улыбки.

— Ась? Вот стул. Вот ваше чертово писанье. Извольте читать.

Пушкин уселся на указанный стул, раскрыл тетрадь и начал:

— "Глава третья…"

— Стой! — крикнул вдруг Степан Степанович так оглушительно громко, что Пушкин даже вздрогнул. — Человек! Трубку!

Стоявший на часах за дверьми «человек», т. е. сторож-инвалид, бросился со всех ног в комнату исполнить приказание. Набив начальнику свежую трубку, он повернулся было налево кругом, но был остановлен окриком:

— Куда? Ни с места!

Он замер, как статуя. Степан Степанович, пуская к потолку клубы дыма, более милостиво отнесся к молодому гостю с обычным лаконизмом:

— А сахарной воды?

— Нет, благодарю, — отвечал Пушкин так же лаконично.

— Чего стал? Но! — буркнул надзиратель на человека-статую, и тот как явился, так и исчез мгновенно.

Чтение началось. Пушкин вообще читал хорошо, а на этот раз еще особенно постарался. Действие его чтения на единственного слушателя тотчас сказалось. Сначала Фролов только «хмыкал», потом стал издавать одобрительные возгласы: "Эхе!", "Ишь ты! Поди-ка, на!", "Эк его, нелегкая!", наконец толкнул костлявой рукой колено молодого чтеца и прервал его:

— Постой минутку! Так, стало, это молодчик-то твой из взрослого человека да мальчик с пальчик стал?

Пушкин поднял глаза от рукописи, чтобы ответить. Но ответить ему не пришлось. Сидя лицом к входной двери, он за спиной начальника увидел вдруг на пороге Пущина, который делал ему какие-то телеграфные знаки.

— Виноват, Степан Степаныч… — сказал он и живо приподнялся.

— Куда? Нездоровится, что ли?

— М-да…

— Так капли?

— Благодарю вас… Я сейчас…

И, не слыша уже, что кричал ему еще вслед хозяин, забыв на столе и тетрадь, он выскочил вон.

Покачав головой, Степан Степаныч взял опять в руки замысловатую сказку и стал ее перечитывать сначала. Лоб его то и дело морщился, губы скашивались на сторону и бормотали что-то далеко не лестное для почерка автора.

Прошло пять минут, прошло десять, а автора все не было.

— Человек! — крикнул надзиратель.

Тот, однако, тоже куда-то отлучился: ничего рядом не шелохнулось. Фролов раздраженно ударил кулаком по столу.

— Человек!

Хлопнула отдаленная дверь, послышались поспешные шаги, и в комнату вместо «человека» влетел вихрем младший дядька Сазонов.

— Беда, ваше высокоблагородие!

Старый служака разом встрепенулся и был на ногах.

— Что там?

— Да в рекреационном-то зале тьма кромешная…

— Ну?

— Все лампы потушены, и такой содом… светопредставление, одно слово.

Глаза надзирателя зловеще засверкали…

— И Пушкин там же?

— Кажись, что вместе с другом своим Пущиным-с прошмыгнули.

— Га!.. Ну, голубчики-сударики!..

Еще на лестнице, за два перехода от рекреационного зала, до него донесся такой гвалт, что он счел нужным походный шаг свой обратить в беглый.

— Слава Богу! Мы все ждем не дождемся, полковник… — крикнул ему навстречу дежурный гувернер, Калинич, который с толпой дядек и сторожей-инвалидов стоял в нерешительности около дверей в зал. Двери были притворены, но, тем не менее, от долетавшего из-за них шума едва можно было разобрать свою собственную речь.

— Стыдно, Фотий Петрович, стыдно-с! — укорил подчиненного "полковник".

— Да я только вышел на минутку, как вдруг-с…

— Стыдно-с! Отчего не войдете?

— Да я вот посылал Леонтья, как старшего дядьку, зажечь там лампы…

— Ну?

— Отказывается…

— Что-о-о?!

Вперед выступил теперь сам старик обер-провиантмейстер и старший дядька Леонтий Кемерский.

— Не то чтоб отказывался, ваше высокоблагородие, — с достоинством заговорил он, — а думал, не вышло бы оказии… Ежели же оставить их так, — пошумят, пошумят да и уймутся.

— Трус!

— Георгиевский кавалер, сударь, не может быть трусом! — оскорбленно и гордо отозвался старик дядька, указывая на белый крестик, украшавший его грудь в ряду других крестов и медалей. — Не раз за царя и отечество кровь проливал. Но тут не враг какой, а большие детки, да и детки-то не простые, а дворянские: их пальцем не моги тронуть, а тебя они сгоряча да с ребячьей дури на свою же беду пристукнут…

— Ну и трус, значит! — нахально перебил его младший дядька Сазонов. — Ваше высокоблагородие! Дозвольте мне вести туда всю команду?

Благодаря своей необыкновенной шустрости и пронырливости Сазонов в короткое время успел расположить в свою пользу чересчур доверчивого и простого Фролова. Выказанное им в настоящем случае мужество особенно подняло его в глазах отставного воина.

— Мне сдается, Леонтий, — сухо заметил надзиратель, — что тебе пора совсем на покой, а на твое место найдется кто помоложе.

Сазонов окинул Леонтия торжествующим взглядом.

— Так прикажете идти, что ли, ваше высокоблагородие?

— Виноват, Степан Степаныч, — счел нужным вмешаться тут гувернер. — Ведь с молодежью этой инвалидам нашим нелегко будет управиться. А выйдет что, так ответственность на ком прежде всего ляжет-с? Мы с вами все же не первые спицы в колеснице…

Степан Степанович мрачно насупился, но отказался уже, по-видимому, от насильственных мер.

— Так вы полагаете капитулировать? — нехотя процедил он сквозь зубы.

— Осторожнее-с…

— Гм…

Он испустил глубокий вздох; потом разом раскрыл настежь дверь в рекреационный зал и по-военному зычно крикнул:

— Смир-но!

Когда же стоявший в непроглядном мраке зала гомон мгновенно затих, он спросил:

— Пушкин! Вы там?

— Здесь, — откликнулся из темноты голос Пушкина.

— Пожалуйте-ка сюда!

— Не ходи! — закричало несколько голосов. — Не пускайте его, господа!

— Я за тебя пойду, Пушкин! — вызвался бас с немецким акцентом, и на пороге появилась высокая, неуклюжая фигура Кюхельбекера.

— Что вам угодно, Степан Степаныч?

Не успел Степан Степанович еще ответить, как несколько таинственных рук с криком "Ты куда?" протянулось из темноты за непрошеным посредником, поймало его за шиворот, за что попало; в воздухе мелькнули его пятки и руки — только его и видели! Из темного зала грянул раскатистый хохот. Инвалиды и гувернер также не могли удержаться от смеха. Даже на строгих губах надзирателя на минутку заиграла улыбка.

— Так что же, Пушкин? — громко повторил он.

— Позвольте, братцы! Это уж мое дело! — заговорил Пушкин и вслед за тем протеснился вперед к начальнику.

— Так вот зачем вы ушли от меня? — укорил его тот. — Чтобы баламутить других?

— Не за этим, — просто отвечал Пушкин, — меня позвали…

— Кто?

— Извините, если умолчу. Позвали — я не знал для чего. Но раз я здесь, так не выдавать же товарищей: на миру и смерть красна.

Между тем в зале снова поднялся шумный говор, но уже говор спорящих:

— Нет, нет! Мы не согласны! — горланило несколько человек.

— Да ведь это, господа, наконец, глупо! — можно было расслышать голос Суворочки-Вальховского. — Пошумели — и будет. Зачем же еще доводить до неприятностей?

— Но теперь нас все равно накажут…

— Я объяснюсь.

Опять поднялось несколько протестов, но также бесполезно; около Пушкина из темноты вынырнула фигура Вальховского.

— Дозвольте нам, Степан Степаныч, разойтись по дортуарам, — начал он.

— Га! — произнес Степан Степанович. — А там вы, небось, опять набедокурите…

— Нет, уверяю вас, с нас довольно.

— Ой ли? А кто мне за то ответит?

— Я вам отвечаю и за себя и за товарищей словом лицеиста.

— Так… Ну, слово лицеиста, должно быть, вам не менее свято, как нашему брату слово офицера: Бог вам на сей раз судья — расходитесь!

Сам Вальховский был несколько озадачен такой сговорчивостью непреклонного всегда надзирателя. Но задумываться над этим ему не пришлось: товарищи из рекреационного зала внимательно следили за его переговорами и теперь так дружно наперли на вторую половинку двери, что та распахнулась с треском. И начальство, и подначальная инвалидная команда поспешили дать дорогу молодежи, которая хлынула оттуда бурной волной.

— Ведь я же докладывал вашему высокоблагородию… — заметил Леонтий Кемерский.

— Что-о-о? Ты еще разговаривать? — вскинулся на него Фролов. — Не быть тебе старшим дядькой, сказано тебе, — и не будешь!

То была не пустая угроза: через несколько дней она оправдалась на деле.

Загрузка...