Я обещал подумать. Я вёл тогда группы психологического тренинга, делая упор на ролевые игры, и решил, что он просто перегнул палку. Или чокнулся. А я и сам псих. Живу сычом, смотрю на мир гнилыми зубами и на вопрос: "Как жизнь?" про себя отвечаю: "Течёт без меня". А вслух молчу. Но очень громко. Потому что мизантроп. Потому что предпочитаю наблюдать, а не участвовать.

- Надумал? - подмигнул он на следующем занятии. И я опять вспомнил, что мне пятьдесят, что одинок, как собственное надгробие.

- А, валяй. Только давай в обе стороны: ты - меня, я - тебя.

Он ухмыльнулся, словно и не сомневался в моём согласии.

Так мы стали играть в киллеров. Агафон сказал, что сделает всё по-тихому.

- И глазом не моргнёшь.

- Большой опыт?

Он опять ухмыльнулся.

И зачем я согласился? Оттого, что всё позади? Или правда со скуки? Сроки мы не оговаривали, но, глядя на удалявшуюся спину, я испытал холодок на своей.

Была ранняя весна, на сосульках играло солнце. Я спускался в метро, онемевший от молчания, а вокруг плыли такие же измождённые, одинокие, злые. Он вырос сбоку и пырнул ножом.

- Грубая работа! - схватил я его за руку, отстёгивая под рубашкой широкий металлический пояс. - А обещал по-тихому!

- Слишком много заказов, - буркнул он, растворяясь в толпе.

Так я узнал, что стою в очереди. И почувствовал ревность.

- А вы примитивны, - поддел я его на следующем занятии, - выше ножа ничего не выдумали. Один - ноль?

Он больше не ухмылялся. А уже вечером меня едва не переехала машина. Потом грохнулась с крыши сосулька, и я спасся чудом.

- Опять промах! - подкараулил я его после занятий. - Убить непросто. Даже психологически.

- Тогда почему на свете миллионы убийц?

Он оскалился. И я чуть не влепил ему пощёчину.

- А, может, помощь нужна? Разгрузить очередь?

Он повернулся на каблуках.

- Две попытки за мной! - крикнул я вдогон.

С тех пор моя жизнь переменилась. Теперь я пролистывал книги задом наперёд, а думал о Дрыне. Я уже не замечал дыр в кармане, не ломал голову, где достать кусок хлеба, не видел своего одиночества. Оно отступило, как отражение, когда, насвистывая, отходишь от зеркала. У меня появился кровный друг, тот единственный, кому я был небезразличен. Мы шли теперь в одной связке, то я был его поводырём, то он моим. Поначалу я только защищался, избегая его ловушек. А Дрын становился всё изощрённее - подсыпал яда, стрелял через дверной глазок. За ним уже числились десятки попыток, казалось, он вот-вот добьётся цели..."

- Извините, Владислав, но это какая-то пародия, - обиженно перебил Лецке. - И списана с нас, а вы обещали...

- Имейте терпение, мой дорогой критик.

Мезряков переложил лист, принявшись за следующий.

"Свет едва пробивался сквозь пыльное решётчатое окно, на столе душно желтели флоксы. Перестав писать, следователь поднял глаза:

- А когда у вас появилось желание расправиться с Дрыном?

Человек в наручниках заёрзал на стуле.

- Оно появилось значительно позже, когда в нём всё стало раздражать. Он был для меня живым укором. "Я - не ты, а ты - не я!" - хмыкал он при разговоре, замечая, как я нервно комкаю в кармане платок. Мочась на снег, он успевал расписаться желтоватой струёй. А я? В лесу едва дотерпишь до общественного туалета "Пардон!" - дёрнув дверь, смутишься, обнаружив кабину занятой. "Запираться надо!" - гаркнет Дрын, выгоняя занявшего пинками. Воспитание? Сказки для дураков! Я его почти ненавидел! "А ты, смотрю, добра не нажил, - заглянув как-то в гости, уселся он за стол и начал стричь ногти на газету. - Гроб-то придётся напрокат брать".

- Так вы близко сошлись?

- Ближе некуда! В дни перемирия даже философствовали за рюмкой. "Живём, будто в компьютерной игре, - подливал он мне. - И к своей жизни относимся, как к виртуальной, и к чужой". "Будто вечные", - чокался с ним я. "Потому что привычка останавливает время, день становится похожим на день, как две капли. Она, конечно, гарантирует от сумасшествия, но кредитует скуку". - "Мы втайне в бессмертие верим, иначе бы так бездарно время не тратили". - "Виртуальные герои тоже верят, а потом - гейм овер!"

Расставаясь, пожимали руку. Чтобы опять взяться за ножи, чтобы снова вырыть томагавки.

- А когда же вы стали убийцей?

- Когда? Знаете, убеждённых подлецов мало. Преобладают негодяи по слабости. Чтобы не сподличать, силы нужны, твёрдость. А люди плывут по течению, чуть что: "Ах, оставьте меня в покое!" И нет им никакого до вас дела. Хотя при случае прихватят, что плохо лежит. Им и убить-то страшно, это ж тоже мужество иметь надо...

- Я спрашиваю, когда вы стали убивать.

- Так я вам и отвечаю. Была у меня жена, которая постоянно капризничала: "У тебя всё время дела! Нам даже некогда заняться любовью!" - "А чем же, по-твоему, - говорю, - мы занимаемся, когда скандалим? Если есть любовь, ею занимаются всегда". И ненависть такая же. Вон и Господь явил нам бесконечную любовь, а Его распяли. А сейчас? Блекло всё, вяло...

- Значит, убивали от полноты чувств?

- А от чего же? По крайней мере, не лицемерил, не актёрствовал. Под влиянием Дрына вышел из роли. А чего притворяться? И так кругом тряпки, вроде меня до появления Дрына.

- А какой он, Дрын? Опишите.

- Искать станете?

- Просто интересно.

Человек в наручниках состроил гримасу.

- Да был ли Дрын? Может, Дрына-то и не было?

- А за кем же тогда тянутся убийства?

- Считайте, очередь разгружал... На тот свет.

- И которым в ней оказался Дрын?

Человек чуть не расплакался.

- Да они все - дрыны! От первого до последнего! Я их с детства терпел. Ах, уроки не выучил, ступай в угол! Наказываю тебя ради твоего же блага! Плохо работаешь, потому и мало получаешь! Вон, сосед жене машину подарил, а ты? Неделя прошла, что мне приятного сделал? И - дрын-дрын-дрын! А телевизор? Правительство работает в нужном направлении! Терроризм не пройдёт! Дрын-дрын-дрын! И все они ловят меня, хотят уничтожить, испепелить! Так уж лучше я их, а?

Громыхнув наручниками, человек погрозил стене.

- Самооборона?

- Отчаявшегося! У Дрына-то руки о-го-го, какие, где хочешь, достанет! А мои только ножом и удлинишь. И меня же теперь чудовищем выставляют!

Человек закусил губу.

- А вы, значит, герой?

- Ещё бы, раз и за вас бился!

- Я уж как-нибудь сам... Вернёмся к Дрыну. К вашим "казакам-разбойникам".

- А чего к ним возвращаться? Я и теперь - разбойник, вы - казак. Или нет? Или вы не Дрын? Лучше я про очередь расскажу. Я долго их слушал, думал, они умнее. А оказалось прав Дрын - тупицы...

Человек уставился в угол.

- А жена тоже - Дрын?

- Конечно. Весь мир - Дрын. А ей по природе положено. И дьявол был женщиной...

- Был?

- Ну да. Он умер, не выдержав с нами конкуренции.

Человек вздохнул.

- А Бог?

Человек пожал плечами.

- Не знаю. Похоже, он развел нас, как рыб в садке, чтобы пускать после смерти на свои нужды. Вроде как на органы.

- Что пускать? Душу?

- Да. Только душа со временем вся вышла! Вот и стали мы неинтересны, вот и остались без присмотра. И развелись такие, как Дрын. Они, как домашние животные, без хозяина дичают...

(Краем глаза посмотрев на Лецке, Мезряков взял новый лист.)

Кабинет уже наполнил вечер. Посреди бумаг тускло светила настольная лампа.

- Забавный сон, - устало потянулся врач, отложив историю болезни. - Любопытная персонализация зла. И сколько же раз вы убивали Дрына?

Человек в больничном халате проглотил слюну.

- Не считал, много.

- А в себе?

- В себе?

- Ну да.

- Эта мысль мне не приходила.

- Рано или поздно пришла бы. А за ней и суицид. Так что вы вовремя обратились к нам, Агафон Дрын".

Собрав листы в обратном порядке, Мезряков выровнял их, постучав о стол. Лецке посмотрел с удивлением.

- А при чём здесь бездарно проведенная жизнь? Это же рассказ про психопата.

- А кто, по-вашему, мы с вами?

Усмехнувшись, Лецке пожал плечами. Отложив листы, Мезряков обнял его:

- Эх, Антон, не бойтесь быть сумасшедшим. Нормальная психика - это посредственность, серость. Она остается незамеченной, человечество заражают безумцы. Кто Мухаммед, как не экзальтированный параноик? Разве Иисус не мазохист? А Будда не интровертированный шизофреник? К тому же вдвоём сойти с ума не страшно.

- Не страшно, - эхом откликнулся Лецке.


Мужские гениталии некрасивы, женские - безобразны.


В августе Москва пустеет, становясь сносной для проживания. Несмотря на жару, от которой безумеют собаки, несмотря на полуденного беса, который нагоняет бесцельную маету. Мезряков с Лецке спасались от жары в парке. Там все было как всегда в эту пору. Жгучее солнце вспарывало проплывавшие облака. По щекам у старух струился пот, крупные капли которого скапливались в морщинах. Они обмахивались широкими носовыми платками в клетку и время от времени в них сморкались. Дети хныкали, плетясь за матерями, которые тащили их за руку. А у центрального входа бил фонтан, облепленный голыми телами. Мезряков с Лецке тоже загорали, отгородившись от всех зарослями кусачей крапивы где-нибудь на солнечной поляне, отгоняли ветками злых августовских мух, обливаясь потом, пока их не прогоняли вездесущие муравьи.

По вечерам они зачастили к Гнусу. Накурившись травки, продолжали вести одним им понятные разговоры.

- Мы опоздали родиться, - заявил Мезряков, болтая ногами на кровати. - Нам бы цены не было в шестидесятые, когда в фаворе были интеллектуалы. - Он скривился. - То есть слабаки, прячущиеся за интеллектуализм, культуру, искусство. Правда, у них хватало сил ниспровергать, создавая своё. Пикассо, Борхес, Феллини... Вот наше время! Но нас угораздило попасть под каток технократической эпохи, вкусить прелести вульгарного эпикурейства и торжествующей простоты американского образа жизни. Рефлексирующий индивидуализм? С ним навсегда покончено, и тут уж никуда не денешься. - Мезряков расхохотался. - Никудышеньки...

- Цивилизация-деградирует-и-ничего-с-этим-не-поделаешь, - откликнулся скороговоркой лежавший рядом Лецке. - Ничегошеньки-ничегошеньки.

Расхохотались. Оба были под кайфом.

- Зато я люблю Антона Лецке!

- А я Владислава Мезрякова!

Лецке включил веб-камеру.

- Давайте повторим это. Для вечности.

Мезряков набрал воздуха и громко выпалил.

- Я люблю Лецке!

- А я Мезрякова! Август шестьдесят восьмого года.

И снова безумный смех.

Вскочив с кровати, Лецке, совершенно голый, открыл окно, в которое ворвался городской шум.

- А на дворе-то шестидесятые. Мы - дети цветов. - Он высунулся по пояс из окна. - Да здравствует секс и наркотики!

- А вот и нестареющие роллинги, одна из последних композиций, - Мезряков завел "Doom and Gloom", раскачиваясь на кровати, начал трясти в такт седой шевелюрой. - У нас свои шестидесятые. В отдельно взятой квартире. Машина времени? Нет ничего проще. Пара затяжек, и - готово!

Он стал подпевать "Rolling Stones", повторяя по-русски одну и ту же фразу: "Я стараюсь остаться трезвым, но в итоге напиваюсь. Давай, потанцуй со мной! Давай, потанцуй со мной!" К нему подскочил Лецке. Поделив наушники от плеера, каждый вдел по динамику; прижавшись гладко выбритыми щеками, стали танцевать. Это больше походило на фокстрот, они выбивались из ритма, но им было все равно. "Потанцуй со мной, детка!" Со сменой музыки переходили на вальс.

- Позвольте вас пригласить, - чопорно кланялся Мезряков.

- Объявляется белый танец! - обнимал его Лецке.

Ошалев от счастья, они вели себя, как щенки под кружившими в воздухе снежинками.

- Мы два взбесившихся хиппи! - бегал по комнате голый Лецке. - А не попробовать ли нам ЛСД? "Lucy in the Sky with Diamonds"?

- Это у нас впереди. У нас вообще всё впереди. Мы только родились. Хотя я пережил тёмные времена, когда наркотики в Москве было не достать. И как мы жили? - Мезряков снова подавился смехом. Потом вдруг провёл ладонью по лбу. - В те времена я немного дружил с одним бедолагой, которого звали Алик Сю-сю. Своё прозвище он получил за заячью губу и щербатые, с присвистом зубы, так что ему впору было озвучивать негодяев в кино. Продолжить?

Лецке прислонился спиной к подоконнику.

- Конечно, моя Шахерезада.

Мезряков выключил музыку и превратился в рассказчика.

- Алик был наркоманом.

- Как мы?

- Ну нет, мы только учимся. Днём он бессмысленно топтал московские тротуары в ожидании вечерних галлюцинаций. Дома у него не было, и я то здесь, то там встречал его нескладную, долговязую фигуру. Точно Агасфер, он вышагивал журавлём, в тёртых джинсах и неизменном вылинявшем свитере.

- Ну и знакомые у вас были, однако.

- И поверьте, Алик был далеко не худшим. Умирал он тяжело, а перед кончиной, отягчённой полупьяной безразличной сиделкой, увидел скрюченную старуху. Чтобы было удобнее, он распахнул глаза, через которые она должна была вынести душу, и произнёс в первый и последний раз без сюсюканья: "Отходился..." - Мезряков тронул лоб, точно вспоминая давно прошедшее. - Вот что поведал мне Алик Сю-сю незадолго до смерти (я передам его речь своими словами, сохраняя иллюзию цитаты):

"Я уже не помню, когда сел на иглу, но нисколько об этом не жалею. Я увидел множество миров и испытал состояния, в которые меня бы никогда не привела скучная реальность. Однако со временем в моих галлюцинациях стала повторяться одна и та же картина. Стоило мне уколоться, как сразу чудилось, что я вот-вот разгадаю тайну мироздания, схвачу за хвост истину. В такие мгновенья я обладал правдой о мире, проникал в предметы, видел изнанку вещей и две стороны медали. Горизонты сознания раздвигались, будто руки, ловящие солнце, и я постигал Бога. Но вот беда - вернувшись на землю, я забывал своё открытие, оно ускользало вместе с первыми лучами реальности. Я должен донести людям сокровенный смысл бытия! Но как? И тогда я доверился словам. Рядом со шприцем положил бумагу и, собрав волю в кулак, приказал себе записывать увиденное. Закатав рукав, я ввёл ампулу и быстро улетел на небеса. - Мезряков вошел в роль и для большей убедительности закатил глаза. - Оттуда я увидел вечность, свернувшуюся в кольцо, как змея, увидел свою смерть и бессмертие. Я опять стоял на пороге прозрения, как вдруг моё "я" раскололось, точно неосторожно задетый горшок, раздробилось на множество маленьких "я", рассыпавшихся горохом по полу. Каждое отвечало за часть меня: одно страдало от зубной боли - у меня тогда ныли зубы, другое мечтало разбогатеть, третье влюблялось, четвёртое было моим рассудком, пятое - иронией. Лики моего "я" были похожи на всё сразу: на вывернутую ложку, таракана, отливавший бронзой канделябр, храм блаженной Варвары, колченогую табуретку, миску щей. Они кривлялись, жеманничали, галдели. А над всем этим парило моё истинное "я", холодное и бессмертное. Оно не думало, не мучилось, не надеялось, не ждало, не отчаивалось, не сострадало. Оно - созерцало! Я взял веник и стал заметать свои разбежавшиеся "я", как память заметает вчерашние дни. Они шарахались в стороны, а потом, как лягушки, попрыгали на потолок. Едва мне удалось собрать их в кучу, как они заполнили весь мир. Грань между "я" и "не я" стёрлась, стеклянный колпак разбился, и другой перестал быть для меня тайной. И опять мне стало чудиться, что Вселенная бросила на меня тень разгадки. Я услышал хлопок одной ладони и стал лихорадочно записывать шифр бытия. Казалось, паста в ручке закончится, я превзошёл собрания всех библиотек, из меня лилось, как из худого ведра, пока, опустошённый, я не свалился на пол. - Мезряков упал спиной на кровать, прижав к груди подушку. - Действительность забрезжила для меня только с рассветом. Я лежал посредине гостиничного номера, разгоняя затхлый воздух, надо мной крутились крылья вентилятора. Я развернул скомканный листок. Там была единственная фраза, зацепившаяся за края дрожавшими буквами: "Всюду пахнет злом"".

Мезряков замолчал.

Лецке сел рядом на кровать.

- Мне грустно, Владислав. Ещё недавно, сломленный всеобщей несправедливостью, я думал - хорошо, что все умрут. А теперь мне хочется жить, страстно хочется. К черту мрачные истории, да здравствует хеппи-энд!

Мезряков потянулся за сигаретой, раскурив, предложил её Лецке.

- А знаете, Антон, почему все глубокие книги такие грустные?

Прежде, чем ответить, Лецке оторвал у сигареты фильтр и затянулся, выпуская дым через ноздри.

- Потому что жизнь печальна, угадал?

- А вот и нет! - отмахнулся Мезряков. - Жизнь такая, какой её видят. Просто книги пишут пессимисты, тем, у кого всё хорошо, не до них. Конечно, ради гонорара они могут написать путеводитель или поваренную книгу. Ну ещё детектив там, любовный роман. Короче, для публики. - Мезряков почесал затылок. - А глубокие книги читают либо студенты-филологи, либо неудачники. Для них грусть в самый раз.

Мезряков расхохотался. Секунду посмотрев на него в недоумении, Лецке, последовал его примеру. Но тут же задохнулся дымом, отчаянно закашлявшись.

- Ну вас, Владислав, я же серьёзно... Небось и сигарету нарочно подсунули, чтобы посмеяться.

- А вы как думали, всюду пахнет злом.

И оба снова покатились со смеха.

На груди у Мезрякова курчавились седые волосы, которые Лецке обожал наматывать на палец. При этом он тихо мурлыкал. Ему было приятно также, положив голову на живот Мезрякова, чувствовать щекой, как он равномерно поднимается и опускается. Случалось, так он и засыпал. А Мезряков не понимал, как могли его раньше возбуждать груди с торчавшими сосками.


Психологи утверждают, что бездетные пары счастливее. Отсутствие ребенка позволяет сконцентрировать внимание на партнере. Веский аргумент в пользу гомосексуализма. Род человеческий станет под угрозой вымирания? А разве он так хорош? И почему каждый должен впрягаться на всю жизнь, чтобы продлить его существование? Личная свобода прежде всего, личное благо превыше родового.


Сказав, что его мать находится в доме для престарелых, Мезряков обманул Лецке. На самом деле её уже много лет как поместили в психоневрологический интернат. Раз в месяц, в последнее воскресенье, Мезряков её навещал. В этот день, купив конфеты на фруктозе (мать страдала диабетом), он, размахивая пакетом, проделывал пешком неблизкий путь, и перед ним всплывало детство. Не изменил он своему правилу и после встречи с Лецке. Тот вызвался его сопровождать, и по дороге Мезряков поделился своими воспоминаниями. Он был крупным мальчиком, рос мечтательным, немного рассеянным, глотая книги по истории, переселялся в далекие эпохи и мог долго размышлять, почему ногти на руках растут быстрее, чем на ногах. Мать родила его рано. А с легкомысленностью рассталась поздно. Она была вечно занята собой, пытаясь устроить жизнь. Но совершенно не представляла, как это сделать. И Мезряков был предоставлен самому себе. Сожалел ли он об этом? Нисколько. Он этого не понимал. Как водится у разведенных, продолжавших жить обидой, мать настраивала его против отца, из которого делала чудовище. "Весь в него!" - кричала она, когда сын не слушался. Вначале Мезряков безоговорочно ей верил и с ужасом отыскивал в себе отцовские качества. Но с возрастом стал понимать, почему ушел отец, которого больше не осуждал. Перед Мезряковым снова проходила череда всех его новых пап, всех "дядей Леш, Слав и Жор", которых со смехом представляла ему мать, приводя в дом. "Ну, давай знакомиться", - протягивал очередной "папа" руку, в которой тонула его. "А теперь иди играй", - отправляла его мать в детскую. Поначалу Мезряков краснел, бросаясь на постель, долго не мог прийти в себя, а потом привык. Люди ко всему привыкают. Особенно дети. Он брал с полки книгу и с головой погружался в чтение. У Мезрякова иногда возникало желание разыскать отца. Но оно быстро проходило. Что он ему скажет? Чужие люди. Да и жив ли он? Нет, лучше всё оставить, как есть. Мезряков рассказал Лецке и про то, как впервые испытал страх смерти, когда стоял посреди залитой поляны, а вокруг буйствовала жизнь. Лецке внимательно слушал. Он сравнивал со своим детством и приходил к выводу, что Мезрякову относительно повезло.

- А вы были счастливы, - сказал он, когда Мезряков закончил исповедь.

- Дети все счастливы. Они же не знают, что их ждёт.

В больничных воротах был пропускной пункт. Охранник ощупал их взглядом, но ничего не сказал. Территория больницы была огромной. Был час прогулок, и около бездействовавшего фонтана с посеревшей гипсовой статуей посредине сидели старухи в застиранных платьях. "К кому?" - спросила дежурившая в корпусе медсестра. Мезряков назвал. "Идите, она в палате". На этаж поднялись по тесной разбитой лестнице, упираясь взглядом в обшарпанные, с известковыми разводами стены. Длинный коридор со скрипучими половицами, пыльным облезлым ковром. Палаты направо и налево. На дверях полустёртые номера. Палата матери была в самом конце, у окна. Напротив уборной. Номер был двузначным, но одна цифра уже не прочитывалась. Постучавшись три раза, вошли. Мать лежала у окна, как покойница, сложив на груди высохшие пожелтевшие руки. Она не спала. Палата шестиместная, но в ней находилась только одна соседка, такая же старуха с маленьким, желчным лицом, остальные ушли на прогулку. Мезряков сел на кровать. Взвизгнули пружины, но мать не повернулась. Её аккуратно расчесанные волосы просвечивали, и под ними выступали лиловые шишки. Мезряков выложил конфеты. Развернув одну, поднес к её губам. На мгновенье обнажилась беззубая челюсть. Мать стала жевать одними губами. Но лицо оставалось бесстрастным. "А мне? - Соседка матери дернула за майку стоявшего к ней спиной Лецке. Голос жалостливый, дребезжащий. - Пожалуйста". Мезряков положил ей на одеяло две конфеты. Схватив, соседка стала их сосредоточенно грызть. Движения порывистые, лицо, как у белки. "Не давай! - встрепенулась мать. - Это моё, моё!" Мезряков погладил её по голове. "У тебя ещё есть". Но она не могла успокоиться. Повернувшись к соседке, выставила крючковатый палец: "Плохая, плохая..." Та в ответ оскалилась, высунув желтый язык. Мезряков показал глазами Лецке, что надо уходить.

"Однако вы быстро", - проводила их сестра. Мезряков пожал плечами.

До ворот не произнесли ни слова.

- Не хочу дожить до этого, - прервал молчание Лецке.

- Каждый раз об этом думаю, - вздохнул Мезряков. - Не знаю, кому нужны эти визиты. Наверное, мне.

Домой идти не хотелось. До вечера бродили по темным аллеям парка. Настроение было гнетущее. Небо бежало клочками, под ногами уже потрескивала листва. По проводам, провисавшим под их тяжестью, сидели стаи крикливых стрижей. Задрав головы, наблюдали их распластанные в воздухи крылья, быстрые, незаметные для глаз взмахи, и оба думали, что лучше умереть на лету. Вернувшись, поставили Бранденбургские концерты. Все ещё под впечатлением от больницы, Мезряков достал тощий альбом семейных фотографий. Мать на них дышала молодостью и красотой. Её белозубая улыбка была на каждом снимке. Некоторые были подписаны: Москва, такой-то год. А на одном ровным мужским почерком, принадлежавшим, как сказал Мезряков, его отцу, значилось: "Зина, ты неотразима!". Лецке подумал, что лучше бы этого не видел - ни счастливой улыбки, ни озорных глаз, которые так не вязались с восковым лицом старухи. Но Мезрякову не сказал. Он медленно перекладывал фото, делая вид, что вглядывается в каждое. О, Владислав! Может, так тебе будет легче?

Поужинали сырыми помидорами с чесночным сыром и всю ночь слушали, как урчат вздувшиеся животы.

- Революция, - тыкал пальцем Лецке в пупок Мезрякова.

- Точно, Антон, все революции от пустых желудков.

И оба заливисто рассмеялись.

Не спалось, но от бессонницы привычно спасали разговоры.

- Признайтесь, Владислав, тогда в кафе, вы правда подсыпали мне в чашку яду?

- Нет, откуда мне его взять, я же не Борджиа... А вышло правдоподобно.

- Ещё как! Я даже за вас испугался.

- За меня?

- Конечно. Подумал, решились из-за меня в тюрьму сесть.

Мезряков посмотрел с удивлением. Потом потянулся за сигаретой.

- Ну, от сумы да тюрьмы у нас не зарекаются. Потому что сажают ни за что. А за что надо, не сажают. Знаете, последнюю сказку Шахерезады?

- Нет. - Лецке приподнялся на локте. - Я весь внимание.

Мезряков затянулся, сосредоточенно глядя в потолок.

- История недолгая, длиной в сигарету, - предварил он свой рассказ. - Дело в том, что, путешествуя по Руси, Шахерезада оказалась не в то время не в том месте. Впрочем, время у нас всегда не то. А каждое место может оказаться не тем в любое время. Это и земля опального воеводы, разгромленная опричниками Грозного, и мирная демонстрация, в которую стреляют царские жандармы, и митинг протеста, окруженный автозаками с нашей полицией. Декорации меняются, но суть остается неизменной - Шахерезада попала в переделку, как кур в ощип. Вместо того чтобы покорно принять свою участь, она стала кричать: "Я чужеземка! (В другой интерпретации, сообразуясь со временем: Я иностранная подданная! И даже, возможно: Я туристка!) Я обращусь в наше арабское посольство и буду жаловаться вашему царю! (Или императору, или даже президенту!)" Это была её ошибка. "Господу Богу жаловаться будешь!" - стали издеваться над ней. (Опричники - привязав к дереву, жандармы - поместив в холодную кутузку, полицейские - играя дубинками в автозаке или заперев в "обезьянник".) Но Шахерезада, навидавшись шелковых шнурков, на которых вешались превысившие полномочия визири, была непреклонна. Она потребовала перо и бумагу (или мобильный и адвоката). Стражи закона не на шутку испугались, дело оборачивалось международным скандалом, когда они могли поплатиться за самоуправство, поменявшись местами с Шахерезадой. На Руси редко противятся их воле, они столкнулись с подобным впервые, но не растерялись. В царские слуги, как и в слуги закона, пробиваются только умные головы, другим по пути слишком легко сложить её на плахе, и Шахерезаду упредили. Донесли царю-президенту (или обратились в суд), что чужестранка сама бросилась на стражей порядка, нанеся им увечья. Для убедительности одному из своих расцарапали лицо. Так что доказательства теперь были налицо. Заявление поступило в инстанции, а дальше машина завертелась, и всё прошло как по маслу. Опричники получили высочайший и мудрейший указ поджечь дерево, чтобы заморская ведьма сгорела заживо. Императорский суд всегда праведный и обжалованию не подлежит, так что жандармы смело этапировали Шахерезаду в Сибирь на бессрочную каторгу. За нанесения вреда здоровью полицейского прокурор потребовал для Шахерезады десять лет в колонии строгого режима, но суд, учтя её молодость, пошел навстречу адвокату и вынес гуманное решение: пять лет общего. После случившегося Шахерезада зареклась рассказывать сказки, ведь такого, как русская быль, ей всё равно не выдумать.

Мезряков беззвучно рассмеялся, затушив окурок.

- А всё же прогресс есть. - Лецке опустился на спину. - От смертной казни до зоны.

- О, да! Лет через сто, глядишь, и невиновных перестанут сажать.

- А вместо них будут сажать воров.

- Ну нет, - уверенно сказал Мезряков, - этого не случится никогда.



Наблюдения г-на М., которые он вел на протяжении долгой жизни, сводились к тому, что садомазохизм у русских в крови. Чем свирепее и безумнее их вождь, чем хуже он обращается с подданными, тем сильнее его любят. Не способные повлиять на власть в своём государстве, русские отыгрываются на соседних народах, которым с жестокой бесцеремонностью навязывают свою волю. Так было при Иване Грозном, Николае Палкине, Сталине, так обстоит дело и сейчас. Национальный характер изменить невозможно. И Пушкин втайне гордился завоеванием Кавказа, и Тютчев призывал к подавлению европейских революций, и Достоевский не видел ничего ужасного в кровавом разгроме польских восстаний.

Русские искренне верят в свою исключительность, гордятся своей духовностью и любят рассуждать о собственной сердобольности. В душе они знают, что власть презирает их, нисколько не считаясь с их чаяниями, и в качестве компенсации презирают ближнего, который, по сложившемуся у них мнению, стоит ниже. Лакейство и чванство идут у них рука об руку, а питает их зависть. Завидуют они до скрежета зубовного, готовые сами разориться, лишь бы сосед не получил своей выгоды. Однако на тех, кто преуспел значительно, это не распространяется.

Русские не могут равнодушно смотреть, как притесняют кого-то у соседей, не замечая, что твориться у них. Им кажется, что они вмешиваются в чужие дела из лучших побуждений, неся свет истины, они стремятся построить жизнь у посторонних, не умея наладить свою. Они проявляют озабоченность мировыми проблемами, и недоумевают, почему их не любят. В этом и состоит психологическая подоплёка имперских амбиций. Правда, русские раз в столетие восстают, сбрасывая зарвавшегося, преимущественно слабого, тирана, чтобы тут же возвести на трон нового. Но он также презирает и топчет их, и через некоторое время они начинают жалеть о старом. Их постоянное беспокойство, это наследие кочевой неугомонности, которую привили веками порабощавшие их монголы, выливается для мира в то, что Россия - это злая мессия.

(Из романа Владислава Мезрякова)


Лето кончилось. Незаметно подобрался сентябрь, сухой и теплый. Пробивая листву, градом падали жёлуди, которые в детстве разрисовывали фломастером, делая вытянутые лица под шляпой. Мезряков с Лецке по-прежнему гуляли в парке, проходя мимо мест своих маленьких приключений, из которых складывалась история их любви.

- Здесь скоро повесят мемориальную доску, - показывал Лецке на кафе "Лебяжье". - Как на поле битвы: "На этом месте схлестнулись Либерал Либералыч с Патриот Патриотычем".

- Бросьте, Антон! - рассмеялся Мезряков. - Из меня такой же либерал, как из моего оппонента патриот.

- Так это не важно. История мыслит клише, в неё входят в маске и под псевдонимом.

Ближе к вечеру вышли к глухому месту, где в мокрых кустах с пистолетом устроил засаду Мезряков.

- А вы тогда, Владислав, меня сильно напугали.

- Я знаю.

Оба усмехнулись. А Мезряков и здесь нашел повод для философствования.

- Эх, Антон, что скажут про наше время - серое, куцее, там и вспомнить-то нечего. От них не осталось ни песен, ни сказок. Да жили ли они? Да, потомки наверняка так скажут. И можно ли их за это винить? Так ведь и мы думаем про ушедших. Однако смотрите, заходит солнце, цветёт трава, мы любим и страдаем. И даже затеяли вон какую игру. А запомнят, как всегда, упыря, сидевшего во власти. Обидно!

- Эт-точно! Как какого-нибудь Ассаргадона. А дался нам этот Ассаргадон? Лучше бы знали, как жили при нём египтяне, что думали.

- При нём? - Мезряков грустно улыбнулся. - Так и про нас скажут. А мы разве "при нём"? Разве не сами по себе? К тому же Ассаргадон был ассирийцем.

- Неужели? - с благодушной беззаботностью отмахнулся Лецке. - А какая разница, всё равно его знать не хочу. Лучше б его обратно закопали. И зачем такая история?

Мезряков посмотрел с нежностью.

- Теперь я и сам не знаю. Вы открыли мне глаза. Признавайтесь, Антон, в школе были двоечником?

- И ничуть не жалею. Лучше чего-то не знать, чем выучить лишнее.

Было видно, что он дурачится. Не останавливаясь, Мезряков обнял его за плечи.

- А может, и хорошо, что всех забудут? В этом есть своя справедливость. Как думаете?

- Определённо хорошо. Надо жить, а не прошлым головы забивать!

Так продолжалось изо дня в день. И это не прискучивало. Разве может надоесть счастье?

Осень уже проступала во всем - прозрачном небе, гнившей листве, набухавших от ночных дождей водоемов. Но ещё выдавались знойные дни. В полуденную жару по аллеям тогда разъезжали поливальные машины. Подставляясь под их струи, они резвились как дети, подпрыгивая, стряхивали потом с волос блестевшие капли. На людных тропинках их сторонились, как прокажённых. Между ними ещё не возникали размолвки. Пока они понимали друг друга с полуслова, их отношения не давали трещин, и всё ограничивалось страхами, что такое возможно в будущем. И всё же недопонимание уже намечалось. Иногда они по-разному смотрели на ситуацию, эти двое, ставшие одной плотью.

Мезряков:

Побродив на дальних аллеях, мы вышли к центральному входу в парк и теперь сидим в кафе. Столики с улицы ещё не убрали, солнце припекает, так что на воздухе не холодно. По крайней мере, в полдень. Мы завтракаем, когда вокруг уже обедают. На разлитую в стаканы колу слетаются осы. Антон высказывает не слишком оригинальную мысль:

- Забавная штука жизнь, непредсказуемая.

Что ответить? Я молча улыбаюсь, отгоняя ос. Они между тем уже лезут в бутылку с остатками колы на дне. Чтобы никогда из нее не выбраться: я закрываю их гнутой крышкой. Видно, как они бьют о стекло мокрыми крылышками. Как жужжат - не слышно. Прямо как мы для Создателя. Если Он есть, то лениво наблюдает за нами, не слыша наших молитв.

- Попались, - смеется Антон.

- Как мы, - отвечаю я вслух своим мыслям.

- Типун вам на язык, - по-своему понимает он. - Разве мы не заплатили за сладкое всей предыдущей жизнью?

Он грустнеет. Я накрываю его руку, тихонько хлопая ладонью.

- Конечно, мы заслужили приз. Да и кто нас закроет, Антон? Разве мы кому-то нужны?

Я убедительно ироничен. Но это не действует, за вымученной улыбкой видно, что ему не по себе. Утро безоговорочно скомкано, мы молча возвращаемся домой.

Лецке:

Чем больше я узнаю Владислава, тем глубже чувства, которые испытываю к нему. Он тонкий, с ним удивительно легко. И разговаривать, и молчать. Сегодня в кафе мне вспомнилась вся наша история, показавшаяся невероятной. Жизнь, действительно, непредсказуема. Владислав вселяет в меня какую-то космическую уверенность, в его присутствии я испытываю абсолютное спокойствие. Может, это нирвана? Однако маленькое происшествие, недоразумение с осами, выгоняет меня из неё. "Как мы", - сказал Владислав. Я вздрогнул. Что он имел в виду? Что всё хрупко? Что за всё надо платить? Да, жизнь непредсказуема, всё может случиться, но я не представляю нашу разлуку. В кафе я выдавил из себя идиотскую шутку про сладкое, но меня охватил ужас. Владислав это почувствовал. Со свойственным ему тактом попытался меня успокоить. Но завтрак был окончательно испорчен, весь день меня не покидало дурное предчувствие. Что нас ждёт? Неизбежное отчуждение? Холодность? Жизнь до отвращения предсказуема, все стадии отношений в ней расписаны до мелочей. Значит, впереди мгла, потому что я этого не перенесу...


Перейдя грань, установленную полом, объединились ли они с миллионами подобных, совершивших этот шаг? Вступили ли, пусть хотя бы духовно, в их мужскую корпорацию? Нет, скорее уединились от всех корпораций сразу. Им стал больше никто не нужен, кроме них самих. Их эгоизм нашёл себе удовлетворение в другом. Каждый монополь стремится стать диполем, замкнувшись на своей противоположности. Возможно, они подчинялись этому правилу. Ибо, несмотря на столь часто подчеркиваемое ими сходство, были, как все индивидуальности, различны. Время работало против них. Но пока оно терпело, и они ничего не замечали. А разве не всё мимолетно? И особенно счастье.

Иногда забредали в чащу и в зарослях высокой травы натыкались на вытоптанные полянки с рваными матрасами и грязным тряпьем. Вокруг разбросаны пластиковые бутылки, смятые банки из-под джин-тоника. Это были ночлежки бомжей. Посредине остывшие головешки догоревшего костра, а запах - за версту. Отбросы общества, люди вне закона. Да и люди ли? Опухшие лица, заплывшие глаза. На них круглый год открыта охота. В миллионном городе хватает всяких. А уж убийц и подавно. Защищаясь, бомжи прикармливают бродячих собак. Одичалые люди, бездомные животные сбиваются в стаю. Они опасны. Особенно по ночам. Мир против них. Они против мира. Их жизнь ничего не стоит, они не ценят чужую. Проходя мимо их табора, отворачиваются. Может, испытывая стыд за свою респектабельность? Вряд ли. А что говорят про себя? Если, конечно, задумаются. Это их выбор. Их ли? Их ли? Когда-то, меняя работы, Мезряков служил охранником в роддоме. Младенцы там все были одинаковые, как ангелы, а забирали их оттуда - кого на дорогом автомобиле, кого на руках. Этот опыт сделал из него убежденного социалиста. Глядя на бомжей, Мезряков видел зыбкую границу, отделявшую от них, он понимал, что место у их костра уготовано любому. Мы сильнее? Только кажется. Хорошо, пока всё хорошо. Бомжи тоже не всегда были бомжами. Мезряков представлял, как они когда-то пошли в первый класс - белые воротнички, толстые ранцы, - как танцевали на выпускном вечере, влюблялись в одноклассниц, считая, что впереди у них светлая жизнь. И ему было их бесконечно жаль.

- Эх, Антон, что ответят все наши дамочки с крестиками поверх блузок, когда там - Мезряков задрал палец к небу - их спросит не апостол и не Господь Бог, а вот этот самый бомж: "Почему ты отвернулся от брата своего?". Или даже, молча взглянув, ткнёт им в этот самый крестик кривым пальцем. Не перекричат его молчания!

- Бросьте, Владислав, к чему столько пафоса. Вы же не приютите их, правда.

- Нет. Но они же люди.

- Люди. И поэтому вас, окажись на их месте, не пожалеют. Да и там не спросит никто. Сами знаете.

- Я знаю. Но многие же верят.

- Не верят. Если б верили, разве так жили?

Всё те же маршруты, те же исхоженные тропы. Асфальт усеяли жуки-пожарники, и, стараясь на них не наступать, они шли, глядя под ноги. По старой памяти Мезряков в сопровождении Лецке завернул в шахматный клуб. Там всё было по-прежнему. Стучали коромысла шахматных часов, костяшки домино, гремели в стаканчиках игральные кубики, в которые, выбросив, вглядывались, как в судьбу. Мезрякова узнали. Но никто с ним не поздоровался. Только немолодая смотрительница, выдававшая инвентарь, расплылась в улыбке. За спиной у неё сползала по стене чёрно-оранжевая лента.

- Обязывают? - ткнул в неё пальцем Мезряков.

- Ну что вы, сама.

В голосе прозвучала гордость. Мезрякову сделалось неудобно. Несмотря на распахнутые окна, в зале было душно, пахло старческим потом. Нависая над игроками, Мезряков понаблюдал пару партий в молниеносные шахматы. Но увидев скучавшего Лецке, направился к выходу.

- Больные люди, - сказал он.

- Я заметил, - ответил Лецке. - У каждого свой наркотик.

Про азиата с неоперабельным раком Мезряков рассказывать не стал. Среди игроков его уже не было.

Москвичи возвращались из отпусков, и народу в парке прибывало. По обочинам центральных аллей ревели газонокосилки.

- Не важно, что разогнали гуляющих, зато трава будет пострижена, - кривился Мезряков.

- Мы живём в свободной стране, - иронизировал Лецке, - парку надо постригать газоны, а кому не нравится, может уходить.

Окружающее их раздражало. Они пытались от него убежать, спрятавшись в раковину своей любви, но мир угрожающе нависал. Он отражался в каждом автомобиле, хищно мчавшемся по шоссе, в каждом окне, из которого доносился пьяный хохот, в каждом косом взгляде, брошенном на идущих в обнимку мужчин. Им делалось страшно. Они боялись в этом признаться, и от этого раздражались ещё больше.

В квартиру залетали осы, ползали по занавескам, искали укромные места, чтобы плести кокон. Мезряков гонял их свернутой газетой.

- Борьба за территорию, - подначивал Лецке. - Где же ваша толерантность?

Мезряков вставал на табурет, тряс занавески.

- Выживает сильнейший, вот и вся толерантность. - Прихлопнув осу, он брал её двумя пальцами за крыло и ещё подрагивавшую выбрасывал в окно. - А в данном случае это я. Или вы против?

- Что вы! Я за силу, когда она на моей стороне.

- Тогда после обеда вам мыть посуду. А я пойду в библиотеку.

- Как скажет мой господин!

Мезряков не изменил привычек, приобретённых до встречи с Лецке. Он по-прежнему ходил в районную библиотеку, обменивал книги, любезничая с выдававшими их немолодыми сотрудницами. Увидев его, они искренне обрадовались.

- Мы соскучились, вас давно не было видно. Отдыхали?

- Да, на Карибах.

У Мезрякова было загорелое лицо, на котором не дрогнул ни один мускул.

- И как там?

В голосе прозвучала зависть.

- Хуже, чем в Москве. Ждал, не дождался, когда вернусь.

Выдавая себя, Мезряков заразительно расхохотался.

- Ну вот, а мы-то, библиотечные крысы, за вас порадовались.

- Ну куда я от вас денусь, - не без скрытого кокетства сказал Мезряков.

В холле работал телевизор. Передавали последние новости. Президент заявил, президент подписал, президент принял. СМИ заставляли видеть в его действиях смысл, которого на самом деле не было. Выбирая книги, Мезряков краем глаза смотрел на экран и думал, что очередные распоряжения правительства продиктованы мотивами, далёкими от декларируемых. Какими? Это государственная тайна. И одновременно секрет полишинеля - они не имеют ничего общего ни с благом нации, ни с её безопасностью. Режим набирал обороты. Внутренняя политика делалась всё более бесцеремонной, а внешняя агрессивной. Страна постепенно отрезалась от остального мира, замыкаясь в своих границах, превращаясь в изгоя. К чему это приведёт? Когда закончится? Мезряков думал, что не скоро. Ведь это тянется веками, каждый раз ложась на старые дрожжи. Русские испытывают неизъяснимую радость, когда их хан диктует волю не только им, а всему миру. Они принимают это за величие страны. По их мнению, все народы должны собраться под скипетром державного царя, и они искренне недоумевают, почему другие, устроенные иначе, этому противятся. Такое поведение вызывает у русских бешеную злость. Ибо нарушается их глубинная установка: "Будь как я!". Так ведут себя природные холопы. Откуда Мезрякову было знать? Потому что, так или иначе, он все это чувствовал в себе.

Возвращаясь из библиотеки с книгой подмышкой, Мезряков все ещё пребывал в плену этих размышлений.

- Здорово, Владя! - Рядом затормозил черный джип одноклассника Гоги. Крепче прижав подмышкой книгу, Мезряков протянул в окно ладонь, тряся заскорузлую пятерню:

- Как дела?

- Отлично!

Джип сорвался с места, поднимая облако пыли. На лобовом стекле в нём гусеницей прилипла черно-оранжевая лента. Дома Мезряков хотел было поделиться наблюдениями с Лецке, но, увидев его безмятежное радостное лицо, передумал.


Раскрыв газету, г-н М. пробежал глазами заголовки. Всё как всегда. И зачем выпускать свежий номер? Чтобы лишний раз напомнить о мудрости руководителя? Страшное российское государство, в котором маленький невзрачный человек, волей случая оказавшийся на вершине власти, может распоряжаться миллионами судеб. На него уповают, ему поют многие лета. Один бог на небе, один царь на земле. Крепко вбито, на века.

(Из романа Владислава Мезрякова)




ПЛЯСКА СМЕРТИ




В последнюю субботу сентября, перед началом занятий, на курсах проводилось преподавательское собрание. Нарушить традицию никто не осмелился, и зал был полон. Говорили о предстоявшем учебном годе, уточняли методические планы. Забившись в угол, Мезряков слушал вполуха, делая вид, что записывает, рисовал в блокноте рожицы. Когда стали расходиться, начальник попросил его задержаться.

- Нам поступило заявление от одной вашей слушательницы, - откашлявшись в кулак, произнес начальник, когда остались одни. Официальный тон настраивал на худшее. - Надеюсь, вы догадываетесь о его содержании?

Мезряков пожал плечами.

- Владислав Исаакович, - сбавил тон начальник, - поймите правильно, вы наш лучший преподаватель, но мы государственное учреждение и не можем закрывать глаза на личную жизнь сотрудников. - Он сделал паузу, надеясь ограничиться намёком. Но Мезряков молчал. Начальник снова кашлянул в кулак. - Я ничего не имею против нетрадиционной ориентации, это дело каждого, но в нашем случае речь идёт о пропаганде, запрещённой законом.

- Вы серьёзно?

- Так может расценить руководство. Повторяю, вы у нас лучший преподаватель...

- Меня увольняют?

Начальник вздохнул.

- Да, мы вынуждены с вами расстаться. По крайней мере, на этот год, пока всё не уляжется.

Мезряков понял, что ему подсластили пилюлю.

- Значит, пришили аморалку, - нарочито грубо сказал он. И, поднимаясь, сухо добавил: - Вы могли бы сэкономить мне время, позвонив.

- Ну зачем вы так, - радуясь, что разговор окончен, затараторил начальник, провожая до двери. - Столько лет вместе, свои же люди...

Домой Мезряков шёл пешком, обычным маршрутом, который проезжал на трамвае. И чувствовал, что совершает его в последний раз. А может, всё ещё образуется? Начальник изменит решение, и он вернётся? Но так думал не он, а кто-то другой, и этот другой уже не верил, что Мезряков когда-нибудь будет вести группы психологического тренинга.

Лецке был ошарашен.

- Дорогой мой, - успокаивал его Мезряков, - всё что ни делается, к лучшему. Что мне оставалось? Прочитать лекцию "Гомосексуализм как бегство от ужасной действительности"? А ведь всё к этому шло. В конце концов, теперь можно с чистой совестью ехать в этот ваш, как его там...

- Нячанг.

- Ну да. Вы же хотели.

- А вы нет.

- Обстоятельства меняются.

Лецке отмахнулся.

- А я знаю, кто за этим стоит.

- Тоже мне секрет! Оксана Богуш. Но будем снисходительны. Представляю, как она в одиночестве опивается до одури кофе в грошовой забегаловке, делая вид, что погружена в свои мысли, а сама незаметно косится на входящих мужчин. А что ей остается? Ждать чего-то или кого-то? А чего, и сама не знает? Но и это остаётся недолго. После сорока глаза у всех перемещаются на затылок, и взгляд, обращённый в прошлое, которое представляется в розовом свете, скрашивает отчаяние настоящего.

Рассеянно кивнув, Лецке достал из халата мобильный.

- Заявление наверняка от Оксаны Богуш. Но кто ей нашептал?

Мезряков пожал плечами.

Лецке набрал эсэмэску жене: "Ты?". Ответ пришёл мгновенно, точно вопрос ждали: "И что?".

Скинув халат, Лецке на ходу натянул брюки:

- Я скоро.

Смеркалось. На тёмном синем небе кое-где проступали звёзды. "Ах, какая же она дрянь! - думал Лецке, быстрым шагом направляясь домой. - И на что рассчитывала?" Но расчёт у его жены был по-своему выверен: любовь заканчивается вместе с деньгами. Потеряв работу, Мезряков не сможет содержать любовника. К тому же жена Лецке недавно получила повышение и надеялась, что муж вернётся. И больше не уйдёт. Ведь от денег не уходят. Набрав код в подъезде, Лецке взлетел по лестнице. Ключ у него ещё оставался.

- Как ты мо-гла?! - с порога бросил он.

- А как мог ты? - отпарировала она.

- Но я не ле-зу в твою жизнь!

- После того, как её разбил.

Лецке сглотнул слюну. По тонкой шее заелозил кадык.

- Хоро-шо, чего ты добиваешься? Я не ве-рнусь.

- Очень надо! Посмотри на кого ты стал похож. Ресницы ещё не красишь? Дать губную помаду?

У Лецке вспотели ладони. К горлу подступил ком. Про себя он сосчитал до десяти, но паническую атаку этим не остановить. Повернувшись, он на ватных ногах вышел за дверь. Оставшись одна, жена кусала губы. Она понимала, что вела себя глупо, но переселить себя не могла. Её женская гордость была уязвлена и требовала удовлетворения. Лецке должен был приползти на коленях, унижаться, умолять. И тогда бы она его простила. И он, как прежде, жил бы с ней. От безысходности и отчаяния? А не всё ли равно? Нет-нет, она бы не глумилась над ним, наоборот, всячески о нём заботилась, ведь именно в этом и состоит рецепт московского брака. И всё же она проклинала себя, что не сдержалась. Что ей стоило? Она столько готовилась, проигрывая в уме встречу с мужем! Но он всё испортил, устроив сцену с порога. Да, он во всём виноват! Может, и к лучшему, что так вышло. Теперь они, похоже, расстались навсегда. Жена села у трюмо, разглядывая себя, пришла к выводу, что она ещё очень даже ничего. Да ей стоит пальцем щёлкнуть, и такие как Лецке будут валяться в ногах. Приподняв руками волосы, она повернулась, осмотрев себя со всех сторон, и решила, что ей надо постричься. А заодно и перекраситься. Но это завтра, завтра. А сейчас надо уснуть, от нервотрёпок портится цвет лица.

От жены Лецке направился в аптеку, купил настойку валерианы - на что-то более серьёзное требовался рецепт, - и тут же у прилавка выпил, выбросив пустой пузырек. У него дрожали руки, страх не отпускал. Лецке не хотел смущать Мезрякова; чтобы успокоиться, он встал у гаражей, глядя на светившееся окно. Он вспоминал ту ночь, когда вот так же стоял под домом Мезрякова и когда понял, что неравнодушен к нему. Постепенно дрожь унялась. Но он все ещё был на взводе. Слишком много переживаний для одного вечера. Вышла луна. Во дворе, как обычно, стала собираться молодежь. Кто-то неумело перебирал струны. На грифе гитары была бантом повязана черно-оранжевая лента. Прислушавшись, Лецке понял, что они отмечают возвращение из армии своего товарища. Лецке вынул мобильный - было за полночь. И почему он не позвонил Владиславу? Тот, видимо, уже не находит себе места. Ему давно пора было возвратиться. Сунув мобильный в карман, Лецке вышел из тени гаражей.

- Пиво вкусное? - проходя мимо компании, задержался он.

Его встретило молчание.

- Ребята, немного потише, и уберите за собой бутылки. Хорошо?

Его узнали.

- Вали, дядя, пока не дали, - сказал один.

- Да он - тётя! - заржал другой, отложив гитару.

- Петух раскукарекался! - оскалился третий, постарше, тот, который вернулся из армии.

Лецке побледнел.

- Не и-ищите неприятностей, лучше ра-азойдитесь!

- Педерасты ещё будут нам указывать! Катись отсюда, еврейский любовничек!

Они куражились, сопровождая оскорбления непристойными жестами. Лецке бросился в подъезд. Взлетев на этаж, долго возился с дверью. Его трясло, ключ не попадал в замочную скважину. Мезряков готовил на кухне и ничего не услышал. Лецке порылся в своем чемодане, вытряхивая вещи на пол. Найдя, наконец, пистолет, схватил его и выскочил на улицу.

- Ну что, су-ки! - заорал он, размахивая оружием. - Так кто из нас тё-тя?

Это была его ошибка. Он всё равно бы не смог выстрелить, и подростки это почувствовали. К тому же были пьяны. Вместо того чтобы разбежаться, его стали потихоньку окружать. За спиной встали двое. Лецке ещё мог выстрелить в воздух, но его хватило лишь на то, чтобы дико закричать. Это не подействовало.

- Газовый! - выкрикнул кто-то. Один повис на руке, направив дуло в землю. Другой ударил по затылку. Лецке упал, выронив пистолет.

- Мочи пидараса!

Его избивали ногами. Бахвалясь друг перед другом, соревновались в жестокости. От первых ударов Лецке ещё закрывался, но вскоре затих.


Мезряков говорит на веб-камеру.

9 сентября 201... года.

"Когда я услышал с улицы крик Антона, то сразу выбежал во двор. Но было уже поздно. Я увидел лишь спины разбегавшихся. Антон лежал на земле лицом вниз, беспомощно раскинув руки. Он был без сознания. Я проверил пульс. Слабый. Перевернув Антона, вынул из кармана мобильный и вызвал "скорую". Она приехала быстро.

- Вы кто? - спросил врач, пока санитары перекладывали Антона на носилки.

- Брат. Можно вас сопровождать?

Он кивнул.

- А что случилось?

- Его избили.

- Звонили в полицию?

- Нет.

Больше он вопросов не задавал. Машину трясло, и бледное лицо Антона с полуоткрытым ртом подрагивало на подушке. Везли в ближайшую больницу, а она в трёх шагах.

- Куда его? - спросил я в приёмном отделении.

- В реанимацию. А что произошло?

Я рассказал. Антона увезли на каталке. Меня попросили задержаться.

- Вы родственник? - вскоре подошла медсестра, протягивая мне свёрток. - Заберите вещи.

Я взял не глядя. Она тут же развернулась. Но я остановил её за руку.

- Что с ним будет?

- Все вопросы завтра. Позвоните.

Записав номер телефона, я вышел в ночь. Было холодно. Зажав сверток подмышкой, я закурил. Потом нашел в мобильном Антона его жену, отправил эсэмэску: "Антон в реанимации. Его избили". И дал адрес больницы. Остаток ночи я провёл за бутылкой, уставившись в окно. "Это случайность или закономерность? - стучало у меня в висках. - Случайность или закономерность?" А если закономерность, то чем мы помешали? Тем, что не похожи на остальных? Что рассказывали друг другу сказочные истории? Делились несбыточными мечтами? Я ломал голову, пока рассвет не резанул по глазам. Только что я звонил в больницу. Сказали, что состояние Антона среднетяжёлое. Странная формулировка. Я переспросил, что ему грозит. Возможно, все обойдётся, а возможно, дело закончится инвалидностью. Я готовлюсь к худшему".

Мезряков протянул руку к мыши, но прежде, чем ею щёлкнуть, добавил:

"Таким было недолгое счастье Владислава Мезрякова".


Оксана Богуш узнала о случившемся от жены Лецке.

- Ну вот, доигрались, я знала, что этим кончится, - трещала та по телефону, прикрывая смущение. - Он был у меня накануне, я предлагала ему вернуться, но - нет. Теперь пусть сами и расхлёбывают!

Оксане Богуш сделалось страшно. Она была набожна и чувствовала, что совершила нечто ужасное.

- И зачем я вам поддалась, - тихо произнесла она. - Это проклятое заявление.

- Ну нет, милочка, не надо искать виноватого, - рассмеялась жена Лецке. - Идея была ваша.

Оксана Богуш повесила трубку. Жена Лецке тут же перезвонила.

- Да успокойтесь же, не казните себя, мы обе хотели как лучше. В конце концов, произошёл несчастный случай.

Оксана Богуш расплакалась.

- Когда навестите его, передайте, что я раскаиваюсь.

- Хорошо. Но он пока без сознания.


Когда закон не действует, остается взывать к совести. Поэтому на Руси о ней так любят говорить.


В Москве умеют футболить, отправляя по инстанциям. Проситель превращается в теннисный мячик, по которому лупят все, кому не лень. Но Мезряков знал московские порядки и в полицейском отделении сразу пошёл к начальнику. Седеющий полковник сидел за безвкусным казённым столом под накренившимся портретом президента. В стакане с авторучками торчала чёрно-оранжевая лента. Под люстрой вились мухи. Оторвавшись от бумаг, полковник поднял глаза. Мезряков представился, выложив на стол исписанный лист.

- Заявление от потерпевшего? - не читая, спросил полковник. У него оказался отрывистый, лающий голос.

- Он в коме. От меня.

- Вы родственник?

Мезряков уловил насмешку и понял, что полковник в курсе произошедшего.

- Я его сожитель, и вам это хорошо известно. Вы собираетесь возбуждать дело?

Полковник пробежал глазами заявление.

- Чудовищный случай! Я слышал. У вашего сожителя был пистолет. А разрешение на хранение?

Для Мезрякова это была неожиданность. Никакого оружия рядом с Лецке он не обнаружил.

- Это семейная реликвия, - нашёлся он. - Память об отце.

- Под стеклом. Она должна быть под стеклом. В ход её не пускают.

В Мезрякове закипала злость.

- Так вы будете возбуждать дело?

- О незаконном хранении оружия?

- Нет, по факту избиения.

- Тут нужно заявление родственника.

- Но я свидетель.

- Вы видели, кто бил?

Мезряков понял, что полковнику известны детали. Он, как улитка, прятался за формальностями. Мезряков сбавил тон.

- Хорошо, давайте начистоту. Мой друг, вероятно, останется инвалидом. Вы хотите оставить это безнаказанным?

Полковник вздохнул. Казалось, он перестал притворяться. Или это был следующий эшелон обороны?

- Конечно, вина есть. Но это как посмотреть. С их стороны была самооборона. Зачем вашему другу было размахивать стволом?

- Но его оскорбили!

Мезряков чувствовал, что ведёт себя глупо, и от этого разозлился ещё больше. А полковник стал сама любезность.

- Э, мало нас оскорбляют? Даже полицейских. А теперь представьте. Я привлекаю подростков, а они предъявляют пистолет. Терять-то им нечего. И чем это обернётся для вашего друга?

Мезряков обратил внимание, что он назвал Лецке "другом", а не сожителем. Похоже, началась игра в доброго полицейского.

- И что вы предлагаете? Замять?

Полковник пожал плечами.

- Ну зачем так. Паритетное начало. Вы забираете заявление, я возвращаю пистолет. Думаю, будет справедливо. И в ваших интересах.

Мезряков не шевелился. Полковник уткнулся в бумаги, давая понять, что аудиенция окончена. Мезряков не шевелился.

- Но согласитесь, ваш друг сам нарвался, - не выдержал полковник. - Кто же ночью гуляет? Да ещё один? Мы к каждому охрану не приставим, людей и так мало.

- В общем, не выходи из комнаты, не совершай ошибку.

- Да уж, на улице, чай, не Франция, - неожиданно продолжил полковник. - Но это написал еврейский поэт.

Мезряков удивился, что полицейский знает Бродского.

- И что?

- Евреи везде в изоляции. В самоизоляции. Уже тысячи лет. Народ в народах. Я восхищён.

Да, это была игра. На Мезрякова смотрели тусклые глаза, существовавшие, как и рот, отдельно от лица. Он понял, что ничего не добьётся.

- Это не ваши глаза, где вы их взяли?

- Что?!

Рот полковника вдруг перестал быть сам по себе.

Мезряков молча поднялся и, разорвав заявление, сунул обрывки в карман.

На улице его охватило жгучее желание отомстить. Но кому? Москва безлика и неуловима. Она везде и нигде. Прошёл дождь, Мезряков шлепал по лужам, прокручивая в голове разговор с полковником. "С меня довольно! - думал он. - Справедливость, закон... У нас это абстрактные категории! Их всегда наполняли, чем хотели". Оступившись, он зачерпнул ботинком грязную жижу, и человечество опять вдруг представилось ему колонией страдающих бактерий, оккупировавших земной шар, биомассой, из которой вырывают куски, уничтожая целые её пласты, а она опять восстанавливается, как дрожжи. Это и есть основной закон, это и есть высшая справедливость!


Правда, как проститутка, её все хотят, но никто не любит. А при возможности насилует.


В больнице Мезряков застал врача, только что закончившего обход.

- Сознание к нему вернется, - на ходу сообщил тот. - Но затронуты отделы мозга, отвечающие за опорно-двигательную систему.

Мезрякова охватило бешенство. Он сделал с врачом несколько шагов.

- И разве это не тянет на уголовное дело?

- Конечно. Оно возбуждается автоматически. Больница обязана сообщать о таких случаях. - Мезряков скривился. - Кстати, ваш друг был пьян.

- Это исключено.

- У него в крови нашли алкоголь. Он принимает лекарства на спирту?

- Не знаю.

- Во всяком случае, в суде это будет против него.

Через день после того, как Лецке вышел из комы, его перевели в общую палату. Он был белым как полотно. Правая сторона лица слегка перекошена. Мезрякову объяснили, что это частичный паралич, который должен пройти. Мезряков через силу улыбнулся. Лецке ещё считался тяжелобольным, и когда Мезряков попросил разрешения находиться в палате весь день, ему пошли навстречу. Лецке занял койку у окна. Его соседом оказался словоохотливый старик, профессор истории с едкой улыбкой, которую прятал в клокастую бородку. Он то и дело выходил курить в туалет, зажав сигарету суставчатыми желтыми пальцами. Компанию ему раз составил Мезряков.

- Смотрю, вы у нас частый гость. Брат?

- Дядя.

- Это похвально. В наше время родственные чувства редкость.

Мезряков взглянул с интересом.

- Вы правы, в Москве каждому есть дело только до себя.

- Ничего удивительного. Раньше в общину загоняла трудная жизнь, а сейчас можно и одному справиться. Разве что в больнице тяжело. Да и тут телевизор есть. - Он рассмеялся. - Вы не подумайте, у меня дети, внуки. А не навещают понятно почему - заняты, им не до меня. И я не обижаюсь. Чай, не ребёнок. - Он глубоко затянулся. - Удивлены? Ну конечно, я - исключение, мы, русские, крайне инфантильны. До старости умудряемся оставаться детьми. - Мезряков молчал. - Старик затушил окурок о подошву, спустил в унитаз. Но уходить не торопился. - Ответственности избегаем, перекладываем на других - на Бога да царя. Вот залог русского порядка. А почему? Детям отец нужен, какой-никакой, а отец. Согласны?

Мезряков кивнул.

- Вот у нас все про демократию говорят. А какая у детей демократия? Всегда заводила найдётся, вокруг него иерархия выстроится. А дети и рады, чем самим думать, легче хвостиком за ним носиться. Айда на реку - айда, айда соседских бить - айда! Беда, когда отец отворачивается, тогда ребенку невыносимо. Кто его хвалить будет? Кто наказывать? Кто скажет, что хорошо, а что плохо? От строгого отца, да хоть бы и от отчима, всё стерпит. А наказывать надо, русский человек без кнута, как без пряника. Чувствуете по себе?

- Я - еврей, - тихо сказал Мезряков.

- Ах, вот оно что! - Старик шагнул к двери, взявшись за ручку, повернулся: - А ведь я в таком случае тоже еврей.


Мезряков говорит на веб-камеру.

17 сентября 201... года.

"Антон перенёс инсульт. Он не может ходить. Врачи говорят, наблюдается положительная динамика, но в чём она состоит? Правда, к нему постепенно возвращается речь. Сегодня пересёкся в палате с его женой. Она стреляла в мою сторону глазами, и я оставил их одних. Вероятно, напрасно. Из-за двери я услышал, как она кричала: "Я была несправедлива к тебе?! О, теперь моя нечистая совесть послужит тебе мягкой периной!" Сосед Антона попросил её уйти. Славный старик! Я стараюсь ни о чём не думать. Утром иду в больницу, сижу с Антоном, помогаю сестре ставить капельницы, меняю судно, уходя, покупаю продукты на завтрашний день, дома выжимаю соки, ем, сплю, утром иду в больницу... Сколько это будет продолжаться, одному богу известно. Антон целыми днями лежит с закрытыми глазами. Или, отвернувшись к стене, молчит. Вчера, когда я, пристроившись на кровати, его кормил, он смотрел виновато, в глазах у него стояли слёзы. Вытерев ему рот салфеткой, я взял его за руку и тихо сжал: "Всё будет хорошо, Антон, всё будет хорошо". А сам-то я в это верю?

Сосед у Антона забавный. Когда он поведал мне про детей и внуков, которые его не навещают, признавшись, что он не в обиде, раз справляется пока сам, я вдруг подумал, что современные технические средства, а особенно информационные, делают нас независимыми. Теперь мы вполне самодостаточны. Мы можем обойтись без других, не испытывая нужды в общении. А это значит, мы стали по-настоящему одиноки. Но ему я этого не сказал. А когда он говорил про детей, жаждущих лидера, передо мной вдруг промелькнули школьные годы, подростковые группировки, поделившие класс. Я не принадлежал ни к одной. И приходилось туго. Меня дразнили Мацаковым, пытались унизить, сломать. Со мной обещали разобраться, угрожали после уроков проучить на школьном дворе. До серьёзного дела, правда, не дошло, и все же я пережил много неприятных минут, когда горло сжимал липкий страх. Пару раз мне пришлось драться. Я был крупнее, и это меня выручало. Но своим я так и не стал. В классе считали меня одиночкой, парнем, который задаётся. А потом мои гонители выросли. Однако внутренне остались теми же - идущими за лидером, топчущими непохожих на себя, которых принимают за чужаков. Моя школа не была исключением. Так чего ждать от нашего народа? Но всего этого я старику тоже не сказал. А в палате, когда Антон заснул, он неожиданно обратился ко мне шепотом:

- Вот вы - еврей, скажите, почему на телевидении так много ваших соплеменников? Непропорционально много.

Меня удивил его казённый язык.

- Уж не собираетесь ли вы обсуждать еврейский вопрос?

- Собираюсь. И дать на него русский ответ. Не сочтите меня черносотенцем, но тут существует два объяснения: либо евреи всюду продвигают своих, а это этнический протекционизм, либо надо признать, что евреи талантливее. А это расизм. Так что вы выбираете?

Я пожал плечами.

- Одно скажу, лично я не извлёк ни малейшей выгоды из своего еврейства.

- Обрусели? - тихо рассмеялся он. - Мы, русские, кого хотите, испортим. Примеров тому сколько угодно, заразительный у нас характер. Вот около моего дома есть тренировочная трасса для бобслея, и прошлой зимой я наблюдал такую сцену. Подвыпившая компания пристала к охраннику - угощали водкой, лезли обниматься. Тот не стал отказываться, и кончилось тем, что изрядно напился. По соседству дети катались с горы на санках, и одному мордатому верзиле пришло в голову съехать на них по ледяной трассе, как на бобе. Его никто не остановил. Тут же отобрали у плачущего ребенка санки, ведя под руки пьяного охранника, забрались всей ватагой по лестнице на самую верхотуру. Визг, хохот! Верзила кое-как уселся на санки, его подтолкнули в спину, и он полетел вниз по ледяному желобу. Санки выскользнули из-под него на первом же повороте, и остальной путь он проделал на мягком месте, отчаянно размахивая руками. Его спасли толстая куртка и ватные штаны, так и они в конце превратились в клочья. Наш герой получил бесчисленные ушибы, сломал ребро и содрал в кровь всю кожу. Рядом валялись искорёженные санки. Вызвали "скорую". Верзила лежал в полубессознательном состоянии, кусая от боли остатки болтавшейся варежки. Но когда его переложили на носилки, с бесшабашным упрямством погрозил кулаком трассе, клянясь, что обязательно её покорит на тех же санках, как только выйдет из больницы.

- Русское ухарство, - недовольно передёрнулся я. - Вас это восхищает?

- Не забывайте, я же русский!

- По-вашему, это диагноз?

Он вспыхнул. Но я примирительно улыбнулся, всем видом показывая, что сморозил чушь.

- Это правильно, что вы со мной не спорите, - продолжил он. - Человеческая психика, как вулканическая лава, вначале подвижна и гибка, но с годами застывает, принимая причудливые и зачастую уродливые формы, в которые её выковывает молот жизни. Тщетно пытаться её изменить, она может лишь рухнуть, рассыпаться, развалиться со всеми своими вмятинами, опухолями, зарубинами потому, что её конструкция устойчива только в одном, ставшем давно привычным, положении. Поэтому спорить со стариками бессмысленно и жестоко.

- Ну к вам это точно не относится!

Я не кривил душой. Старик склонен к философии. Во всяком случае, в самоиронии ему не откажешь. А я веду с ним отвлечённые беседы, потому что не представляю, как жить дальше. Но пора ложиться, завтра рано вставать".


Мудрость приходит для того, чтобы увидеть прошедшую жизнь как цепь ошибок.


Через неделю у Лецке наметилось улучшение. Он больше не терял сознание, внятно говорил, однако вставать по-прежнему не мог. Выбрав момент, Мезряков рассказал ему о встрече с полицейским полковником.

- Делу все равно не дадут хода. Лучше отказаться от обвинений.

Лецке вяло отмахнулся:

- Как скажете, Владислав.

Мезряков от его имени написал заявление. Привстав на подушке, Лецке подписал. Кому было мстить? Разве это что-нибудь изменит? Согласно объяснительной получалось, что, поскользнувшись, Лецке упал, ударившись затылком. Нелепо, неправдоподобно. Но кто этим заинтересуется? Да и синяки у Лецке уже прошли. Мезряков не нашёл в себе сил отнести заявление в полицию. Запечатав в конверт, он отправил его по почте. А в курилке, не удержавшись, поделился произошедшим с историком. Однако скрыл детали, не стал рассказывать про их отношения с Лецке и как тот размахивал перед подростками пистолетом. Да и так ли они существенны? Мезряков искал даже не сочувствия, а понимания, ему казалось, что историк правильно отреагирует на расставленные акценты, и не ошибся.

- Хорош гусь! - вздохнул историк. - На дверях этого полковника должно быть написано: "Здесь все вась-вась, смотри не сглазь, а экзамен на звание - одно название". - Он грустно улыбнулся. - Впрочем, это и так все знают. А хуже, воспринимают, как должное. У нас вся страна - зона, с её императивом: "Не верь, не бойся, не проси!". Хотя боятся, да ещё как! Знаете, есть предание, что Екатерина Вторая под влиянием Вольтера задумала отменить крепостное право. Она приказала собраться чинам со всей необъятной империи, чтобы объявить высочайшую волю. Послы от различных земель прибывали медленно, и государыня пока общалась с приехавшими, пытаясь выведать их мнение о предстоящем указе. Но подданные лишь славословили матушку-царицу да разбивали лбы о пол тронного зала. Ничего не добившись, Екатерина изменила своё решение. Она была умной, эта немка, и поняла, что даруемая свобода представляет угрозу государству, которое в этом случае непременно рухнет. Ибо нельзя изменить душу народа, а при монархии на Руси все чувствуют себя довольными - и помещики, и холопы, пожалуй, только сама императрица немного смущалась, да и то поначалу, пока не смирилась и не вошла в роль.

Мезряков зло смял сигарету, достав другую.

- Наш народ характеризуют три "з": он зол, завистлив, забит. Сам не живет и другим не дает, испытывая от этого сатанинскую радость. - Щёлкнув зажигалкой, Мезряков прикурил. - В глубине мы хотим, чтобы нас боялись, а не любили.

- Так вы же еврей.

- Опять вы за старое! Ну какой из меня еврей? Если бы.

- Вот и я про себя думаю: если бы. А то ни туда, ни сюда. Угораздило родиться гадким утёнком. Не поверите, я из России ни ногой, а всю жизнь, как в эмиграции. И почему так?

Мезряков пожал плечами.

- Видно, хороший вы человек, интеллигентный.

- Ну откуда вы знаете! - замахал руками старик. - Много чего совершил, за что стыдно. А интеллигентный... Так это у нас оскорбление.

Рядом с неврологическим корпусом, куда поместили Лецке, находился морг, и вечерами, когда темнело, из окна палаты был виден лившийся оттуда голубой мертвенный свет. Жизнь, смерть - в больнице тонкая грань между ними почти стирается. По саду бродили серые больничные халаты, которые старались не смотреть в сторону морга, отворачиваясь, когда с носилок выгружали завёрнутое в клеёнку тело. Мезряков наблюдал эту сцену завороженно, не в силах шелохнуться.

- Очередной десант на тот свет, - перехватил его взгляд историк.

Мезряков криво усмехнулся.

- Боитесь смерти? Впрочем, не отвечайте, конечно боитесь. То, что невозможно вообразить, ужасает. Конечно, речь идёт не о похоронах и положении в гробу, вы понимаете. Я раньше тоже боялся, а с возрастом, верно, ослабло воображение. Теперь даже и не пытаюсь. Вам интересно?

Мезряков кивнул.

- В больнице о чем только не поговоришь. Чтобы не молчать. Хотя перед уготованным нам молчанием не наговоришься. - Глубоко затянувшись, старик встал на цыпочки и выпустил дым в форточку. - Замечали, отношения зависят от того, где начинаются. К примеру, если знакомство состоялось в чиновничьем кабинете, то для его хозяина вы навсегда останетесь просителем. А если на лекции, для того, кто её читал, будете вечным студентом. - Он разгладил бородку. - Но лучшие из знакомств - больничные. В больницах рушатся барьеры, и голые, как Адам, взрослые снова становятся детьми. Куда деваются надменность и чванство! Богатство и положение остаются за воротами! А внутри складывается больничное братство - борьба с депрессией, бессонницей и страхом делает приятелями за считанные дни. Расставаясь, обмениваются телефонами. Но звонят редко - жизнь берёт своё. - На мгновенье он замер, задрав вверх сложенные горстью пальцы, и стал похож на преподавателя у грифельной доски. - Странно, что люди на земле враждебны. По сути, мы же все в больнице для неизлечимых.

Мезряков не ожидал такого поворота.

- Больница как метафора, - вздохнув, подтвердил он. Потом, не найдя лучшего, повторил: - Да, больница как метафора.

Перед тем как выбросить окурок, историк проницательно посмотрел на него.

- А ведь вы не родственники, правда?

- И что?

- Только то, что у вас другие отношения. Не родственные. А какие - не моего ума дело. - Сосед Лецке спустил окурок в унитаз и под шум воды добавил: - Кстати, со стороны вы выглядите очень трогательно.

В предрассветные часы Лецке ещё не спал, кутаясь в шерстяной плед, который принёс ему из дома Мезряков. Мысли его путались, иногда его одолевал бред, но он не смыкал глаз, закусывая кулак в страхе, что его задушат воспоминания о тесной квартире, где он был счастлив. В коридоре уже включали свет, в палату заглядывали сонные медсестры, и только тогда, сломленный усталостью, он засыпал, также неожиданно, как и просыпался - с першившим от горечи горлом, на подушке, мокрой от слёз. Слепило солнце, от окон по стенам прыгали "зайчики". Вместе с горькой слюной во рту ещё был привкус сна. В первое мгновенье Лецке обводил мутным растерянным взглядом койки с лежавшими соседями, мерно гудевший холодильник, тумбочку с разложенными на ней дольками апельсина, и не понимал, как здесь оказался. А потом прошлое пронзало его, как стрела в сердце, он вздрагивал, судорожно натягивая на себя одеяло, чтобы снова погрузиться в спасительную тьму. Зачем жить, если завтра умирать? Лецке снова и снова задавал себе этот вопрос, не выбираясь из-под одеяла до тех пор, пока не приходил Мезряков. Тот улыбался, раскладывая свёртки со снедью, интересовался, как прошла ночь. "Хорошо", - отвечал Лецке, механически шевеля губами. Потом Мезряков мягко корил, что он опять забыл про лекарство, которое надо пить утром натощак и, налив в чашку воды, поддерживал его запрокинутую голову, пока Лецке, вытянув шею, глотал таблетки. На душе от них вскоре делалось пусто, а глаза становились стеклянными. Но Лецке знал, что они по-своему отвечают на проклятый вопрос, который теперь до ночи не будет его терзать. А ещё он не будет плакать. Так начинался день, ещё один день его жизни. А заканчивался он с уходом Мезрякова. Тогда вопрос возвращался с новой силой. Лецке не понимал, как дальше жить. И главное, зачем. Нынешнее положение напомнило ему болезненное детство, когда он метался по постели, борясь с жаром, и некому было подать ему градусник. Тогда он был по-настоящему одинок. Однако в детстве его поддерживала вера в скорое выздоровление, которой сейчас не было. Он не рассказывал об этом Мезрякову, но целыми днями в одиночку боролся с мучительными воспоминаниями. А однажды во сне услышал голос. Это был голос Мезрякова, которого он не видел. Лецке стоял посреди пустыни, подняв руки к темневшему грозовому небу, словно Иов на пепелище. Голос раздавался сразу отовсюду. Он сливался с раскатами грома, которые катились издалека, и потому звучал громко и торжественно: "Хомо Лецке! Люби себя. Живи одним днём. И не будь жалким". Лецке хотел спросить, как это возможно в его теперешнем положении, но тут проснулся. И всё же на какое-то время ему сделалось легче. Боль отступила, он даже нашёл в себе силы улыбнуться, когда пришёл Мезряков.

Лекарства в больнице были устаревшими, да и тех не хватало. Делая назначение, врачи честно предупреждали, что лучше купить другие, подороже, а на вопрос, почему не обеспечена больница, разводили руками. Но всё было и так ясно. Все знали, где живут, и за вежливыми улыбками врачей читали: деваться вам всё равно некуда, это же ваши родственники.

- Замечали, чем меньше государство вас обеспечивает, тем больше обращается к вашему моральному долгу? - наблюдая это, иронизировал историк. - Оно перекладывает свои обязанности на ваши плечи, а само умывает руки. Но тогда зачем оно нужно?

Мезряков рассеянно кивал, подсчитывая в уме предстоявшие расходы.

- У вас как с деньгами? - прочитал его мысли историк. - Могу одолжить.

- Спасибо, пока есть.

- Да вы не стесняйтесь, я с пенсии откладываю. А одному мне зачем...

Мезряков был тронут до слёз.

- Учту, если понадобятся.

Теперь Мезряков вставал рано. Сразу брился и, перекусив на легкую руку бутербродом, выскакивал из дома, чтобы попасть в больницу к обходу врачей. Мезряков не стал "жаворонком", его клонило ко сну, но, впервые за долгие годы слившись с городским ритмом, он испытывал какую-то бодрящую умиротворённость. Мезряков спускался в лифте со школьниками, спешившими к первому уроку, выходил из подъезда с заспанными собачниками, пересекал двор, кивая соседям, садившимся за руль припаркованных автомобилей, в магазине, где покупал еду для Лецке, стоял в очереди со старухами, которые поднимались ни свет ни заря, жалея крохи оставшегося времени, он был вместе со всеми, он стал одним из миллионов москвичей, и ему так же, как и им, было некогда думать. За неимением настоящего счастья, они тоже черпали горстями его суррогат, цепляясь за иллюзию смысла, сводившуюся к необходимости. А может, это и есть счастье? Сойти в могилу, всю жизнь не принадлежа себе. Может, счастье в отсутствии выбора, как у солдата или монаха? А те, кто жалуется на загруженность, его не осознают? Раньше бы Мезряков так обязательно подумал. Но сейчас ему было некогда. В голове у него крутились необходимые покупки, рецепты, которые надо подписать, чтобы получить бесплатные лекарства, грязное белье, отданное в стирку, свежие носки для Лецке и т.д. и т.п. Он не осознавал, счастлив или нет, ему было не до этого.

Срок пребывания в больнице истекал, через неделю зашла речь о выписке.

- Амбулаторное лечение, - бодро сказал врач. - Мы исчерпали ресурсы, теперь время покажет.

- Вам их не жалко? - выскочил за ним Мезряков.

- Кого? - удивленно обернулся врач.

- Больных.

- Всех жалеть жалости не хватит. - Врач был молод, розовощёк, его подбородок двоила ямочка. - А зачем вам?

- Тяжёлая у вас работа, я бы не смог.

Врач тронул свисавший змеей фонендоскоп.

- От меня же не жалость требуется. И потом, со временем вырабатывается здоровый цинизм, иначе рехнёшься. У вас всё?

Мезряков посмотрел в глаза.

- Скажите честно, надежда есть?

Врач отвёл взгляд.

- Надежда есть всегда.

- Но каковы шансы? Мне надо знать.

Врач снова тронул фонендоскоп.

- Что снова будет ходить, шансы мизерные. - Мезряков прикусил губу. - Впрочем, всякое бывает. В предсказаниях медицина вторая по точности наука после богословия.

Когда Мезряков вернулся в палату, на посеревшем лице Лецке появилась испуганная гримаса.

- Ку-да? - привстав, выдавил он.

Находясь ещё под впечатлением от услышанного в коридоре, Мезряков посмотрел непонимающе.

- Ку-да ме-ня? - тихо повторил Лецке.

- Ах, вот вы о чём! Домой, Антон. Вы же не хотите к жене.

Лецке откинулся на подушку. Сентябрьское солнце играло на блюдце. Мезряков нарезал сыр, дольками разложил апельсин. Лецке ел с аппетитом.

А вечером перед самым уходом Мезрякова с ним случилось истерика.

- Я не хо-очу жить! - кричал он. - Не хо-очу! И прекрати-ите разговаривать со мно-ой как с ма-аленьким! Я-то пре-ежний, а вы все теперь дру-угие, вы все, все...

Мысль зарылась в слова, ушла. Но Лецке беспомощно размахивал руками, пытаясь выразить её жестами. У него дёргалось веко, на губах выступила пена. Вбежавшая медсестра сделала ему укол.

Одного за другим в палате разместили ещё двух больных. Они не представились, молча разложили на тумбочке зубную пасту, чашку с ложкой и, отправив тапочки под кровать, уткнулись в подушку. За ужином Мезряков услышал наконец их имена, но не мог их запомнить, про себя называя одного Ивановым Первым, а другого Ивановым Седьмым. Надев наушники, делающие его похожим на марсианина, Первый, татуированный похлеще моряка, с серьгой в ухе, целые дни проводил на кровати за ноутбуком, играя в виртуальные "стрелялки", убивал вооружённых до зубов террористов или сидел в социальных сетях. Иванов Седьмой, не выходя из палаты, обсуждал производственные вопросы - что-то связанное со строительством коттеджей, так что Мезряков вскоре стал разбираться в кровлях и фундаментах, - или в больничном холе рассеянно щелкал пультом телевизора. У обоих, совсем ещё не старых, была стенокардия. Глядя на них, Мезряков думал, что они уже умерли, просто этого не замечают, что умирают не от инфаркта или аневризмы, а от тоски, безысходности и отчаяния, в которые облекается окружающая пустота, как погибают не от пули, осколочного снаряда или разорвавшейся мины, а от того, что пошли на войну. А ещё он думал, что надо жить, невзирая ни на что, особенно сейчас, когда жизнь обрела смысл - надо вытянуть Лецке, увезти его к океану, в его вьетнамский город, как он там назывался, а значит, нужно заботиться о собственном здоровье. Мезряков дал себе слово бросить курить, возобновить утренние прогулки, которые забросил после случившегося с Лецке. Жить, жить! Никогда ему так жадно не хотелось видеть солнце, вдыхать прелый осенний воздух, и сколько в этом новом появившемся у него желании было от произошедшего с Лецке, он не отдавал себе отчёта. Только не стать калекой! А к океану можно уехать и одному, теперь, когда ему улыбнулась судьба, и он с помощью Лецке пришёл, наконец, к себе. Пробудившаяся жажда жизни мгновеньями наполняла Мезрякова животной радостью, он испытывал приливы счастья, невообразимого счастья бытия. Однако, возвращаясь в холодную постель, он снова утыкался в подушку, и ему хотелось рыдать от чудовищной несправедливости происходящего. Приняв снотворное, он забывался тяжёлым, липким сном, в который проваливался, как в болото. В больнице Мезряков не оставался без дела - перебирал у Лецке постель, взбивал ему подушку, звал медсестру, приносил из столовой обед и, каждый раз делая над собой усилие, выносил судно. Он радовался своей занятости. Она отвлекала его от мрачных мыслей. А когда Лецке засыпал, Мезряков курил со старым профессором-историком. Теперь их разговоры так или иначе сводились к политике.

- Скажите честно, с уходом президента ждёте перемен? - спросил Мезряков.

- Что вы! Я их стольких перевидал. Надеяться на улучшение в России - всё равно, что ожидать иной развязки в одном и том же фильме.

Лицо старика растянулось в едкой ухмылке.

- И я ничего не жду. Но отчего всё так устроено?

- Как отчего? Не любим ближнего, не любим себя. Знаете, на путешественников во все времена московиты производили впечатление угрюмых и нелюдимых. А нелюдимы - нелюбимы. - Взяв в горсть, сосед погладил редкую бороду, выпиравшие суставы обтянулись кожей. - У нас правит либо один крупный мерзавец, либо множество мелких. Так тянется испокон веку. При этом кто же за власть? Все понимают, что она ужасна. Москвичи её и не поддерживают, при случае понося. Но они всегда против тех, кто против неё. Диалектика, черт побери! - Старик рассмеялся. Но Мезряков его не поддержал. - А знаете, что такое наша демократия? На месте для пассажира встроили игрушечный руль: крути - и будь доволен!

Мезряков мотнул головой.

- И не дай бог всучить нам настоящий руль!

- Так мы от него шарахнемся. Что с ним делать?

Теперь рассмеялись оба.

- Или вот свобода слова. Зачем она нам? Читать наши газеты - значит оскорблять алфавит. Свобода слова не означает свободы мышления. И узколобые филистеры любят молоть языком, и женщины судачат на кухнях, и дети повторяют всякую чушь. Свобода слова нужна, чтобы заболтать истину. Согласны?

Мезряков кивнул.

- А в бунт русский верите? В бессмысленный и страшный?

Мезряков пожал плечами.

- Он, конечно, случается, раз в сто лет, выпадая на долю одного поколения из четырёх, но больше им пугают. Народ, как бульон в кастрюле, включить газ - бурлит, увернуть - затихает. А вентиль всегда в руках мерзавцев. Но сказка про бунт полезна - приятно думать: "Ах, какие мы грозные!". Помогает раболепствовать. Но что-то я разжабился.

Мезряков затушил окурок.

- Мы спелись. А как по-другому? У нас много свободного времени, и в этом наша трагедия. Американец спешит деньги сделать, европеец в своём доме править, а нас от всего отлучили. Вот и остаётся языками чесать, друг другу что-то доказывая.

- Хоть душу отвести, - кивнул старик, всё ещё пребывая в своих мыслях. - И всегда так было, а сейчас, когда всё валится, и подавно. - Он тронул лоб. - Вот вы, еврей, заметили, конечно, как поднял голову антисемитизм. Ужас! Даже меня, старого юдофоба, коробит. - Он широко улыбнулся. - Хочется крикнуть: "Православные, вы ополоумели!". Но бесполезно! Здесь веками мерещатся протоколы сионских мудрецов. А у самих... Э, да что говорить!

Он махнул рукой. Мезряков предложил сигарету. Закурил сам.

- Не любите, значит, свой народ? - вспомнив толстого патриота, спросил он.

- Почему, люблю. А куда деваться?

Но Мезряков уже вошёл в роль.

- Земля большая. Может, сменить страну проживания?

Старик на мгновенье оторопел.

- Что вы имеете в виду? - растерянно спросил он, повесив сигарету в воздухе. Но, заметив искорки в глазах Мезрякова, расхохотался. - Здорово разыграли, я даже испугался.

Так прошёл ещё один день. А утром Лецке промывали желудок. Сосед обнаружил его хрипевшим, с пеной у рта. Откуда он взял таблетки? Скопил, чтобы выпить все сразу? Уговорил медсестру? Это осталось тайной. Мезряков был вне себя. Он подозревал жену Лецке - его смерть избавляла её от хлопот, связанных с разводом. К тому же вдовой быть почётнее, и можно стричь купоны, играя на сострадании. Да-да, таблетки скорее всего принесла она. Больше некому. Конечно, не для того, чтобы муж с их помощью ушёл из жизни, это было бы уже слишком. Просто хотела, как лучше, чтобы он лишний раз не клянчил у медсестры. Конечно, из благих побуждений она сунула под подушку целую пачку снотворного. Испытывал ли Мезряков раньше по отношению к ней чувство вины? Разве самую малость. А после случившегося испарились даже его остатки. Мезряков был готов её убить.


На Руси три дороги: в чиновники, в полицейские, в попы. Остальные ведут в тупик.

Понимание этого приходит слишком поздно, когда поправить ничего нельзя.


Оксана Богуш молилась за Лецке. Она просила Богородицу спасти его, снова поставив на ноги. Глядя на темноликую икону, она опускалась на колени, касалась лбом пола, а поднявшись, целовала холодное, закрывавшее список стекло. Но иногда ей приходило в голову совсем другое. И тогда она густо краснела. За кого она просит? За содомита! Может, ему лучше умереть? Может, он понёс справедливое наказание? Оксана Богуш гнала эти мысли. Отчаянно крестясь, она старалась думать о собственном грехе. Оксана была хорошей христианкой и правильно понимала Евангелие. Позвонить Мезрякову она так и не решилась. Вместо этого, поколебавшись, она перевела ему анонимно свои скудные сбережения. Это немного её успокоило. В конце концов, она сделала всё, что смогла. Возвращаясь с почты Оксана Богуш поправила волосы, глядя в стекло припаркованного джипа. Дома у неё не осталось зеркал, которые после смерти матери она вместе с её вещами вынесла к мусорным бакам. Тогда Оксана плакала, ей казалось, что вместе с вещами она выбросила часть себя. Так оно и было. Её мир, создававшийся по крупицам, рухнул, а нового не предвиделось. Зеркала Оксана выбросила на счастье, объяснив себе, что надо решительно порвать с прошлым, чтобы открыть двери будущему. На самом же деле она давно себе опротивела и не желала больше видеть себя. Она делала то, что могла, а не то, что хотела, брала, не выбирая, то, что шло в руки, она встречалась не с теми, а те, о ком мечтала, остались от неё далеко.

Ей оставалась только церковь.

Дома перед глазами у Мезрякова всплывали холодные улыбки врачей, неприступность вечно занятых медсестёр, отрешённое поведение Иванова Первого и Иванова Седьмого, погружённых в свои миры, у него крутились в голове разговоры со старым историком и бесконечно тягостное молчание Лецке. Отвлекаясь от этого, он по старой привычке залез в интернет, где не появлялся уже неделю. Там всё было по-прежнему. Новостная лента пестрила сообщениями: президент подписал указ, премьер отдал распоряжение, Дума постановила... "Кто все эти люди?" - подумал Мезряков, раздражённо пролистывая фото важных персон, которые были для него все на одно лицо. Как и все в стране, он знал о победе на безальтернативных выборах, после которых они навсегда уселись в своих креслах. И, как все, смотрел на это сквозь пальцы. На мгновенье Мезрякова охватила злость, он даже сжал "мышь" в кулаке, так что картинки на экране замелькали, налезая друг на друга. С какой стати они решают, как ему жить? Разве его спрашивали? Но он быстро с собой справился. Бунтовать бессмысленно, мир соткан из несправедливостей, и остаётся принимать его таким, какой он есть, находя по-своему справедливым. Выключив компьютер, Мезряков лёг в постель, но уснуть не мог. И перед ним снова встал старый историк. Да, да диктатура в России может быть жесткой или мягкой, но жить по-другому здесь не умеют. Россия застряла в Средневековье с его имперскими устремлениями, она движется спиной вперёд, постоянно оглядываясь назад. И потому она обречена. Как старый дуб, она может только засыхать, потому что у неё утрачена способность обновляться. Её устойчивость обеспечивается неизменностью власти, но смерть лидера сделает её беззащитной. Для империй это время такое же опасное, как линька для змей. Тогда империи рушатся. От растерянности, от неумения жить без поводыря, от непривычки рассчитывать на себя. Диктатура прививает инфантилизм, а дети, оставшись одни, находят выход своему страху в агрессии. Так что крах России будет ужасным. Мало шансов, что Россия переживет нынешнего вождя, если, конечно, сразу не найдёт себе следующего. Тогда она распадётся. Но может, демократия в нескольких Россиях лучше, чем диктатура в одной?

Засыпая, Мезряков решил поделиться своими мыслями с историком.

Они по-прежнему коротали время в курилке. У Мезрякова уже не было секретов от старика, в котором он увидел родственную душу. В их перекуры иногда вторгались соседи по палате. Открыв дверь ногой, мимо проходил Иванов Седьмой, не расставаясь с телефоном, закрывался в кабинке, откуда доносился его приглушённый, хрипловатый голос. Тогда они непроизвольно смолкали. "Седьмой" диктовал расходные сметы, перечислял строительные материалы, сыпал расценками ремонтных работ, и только захлопывавшаяся дверь обрывала его на полуслове. Иванов Первый наоборот вбегал в туалет со стеклянными глазами, на мгновенье уставившись на куривших, точно впервые их видел, а нужду справлял, не закрываясь. Было видно, что он ещё весь в игре, которую поставил на "паузу". Спустив воду, он так же быстро исчезал, не произнеся ни слова.

- Представляете, если бы с ними пришлось провести всю жизнь, - как-то ухмыльнулся вслед Мезряков.

- Так и приходится, - философски заметил историк. - Разве нет?

Он был склонен к обобщениям. И этим нравился Мезрякову. Старый профессор наверняка бы согласился с его мыслями о России. Но подходящего случая поделиться ими не подворачивалось, а кончилось тем, что с историком даже не попрощались. В ночь перед выпиской Лецке он умер во сне. Пришедшая утром ставить градусники медсестра обнаружила его лежавшим с безмятежным лицом и руками поверх простыни. Так спят дети, уверенные, что впереди их ждет ещё один день. Кровать быстро застелили новым бельем, так что Лецке ничего не заметил. "Счастливая смерть", - узнав об этом, подумал Мезряков, удивляясь своему спокойствию. Его волновала только судьба Лецке. С помощью санитаров он быстрее спустил его вниз, где их уже ждало такси.


Мир - это огромный, вечно строящийся дом. А люди в нём, как тараканы.

(Из романа Владислава Мезрякова)


Осень наконец нагрянула. Забарабанили дожди. К стёклам липли мокрые листья. За месяц произошли три события. Из полиции пришло уведомление о закрытии дела за отсутствием состава преступления. Мезряков разорвал его у почтового ящика и даже не посчитал нужным сообщить о нём Лецке. Вторым событием был денежный перевод. Мезряков не долго ломал голову от кого. Первым его порывом было отослать деньги Оксане Богуш - от кого же ещё они пришли? - но положение было не то. Дождавшись, пока Лецке уснёт, Мезряков отправился на почту. Сумма оказалась небольшая, её едва хватило на инвалидную коляску. Но Мезряков был рад и этому. Жена Лецке срочно оформляла развод. К Мезрякову приходил дошлый адвокат, молодой щуплый парень с потными ладонями. Мезряков пробовал торговаться.

- Мужу причитается половина, - с показной уверенностью начал он.

- Это не ваш случай, - перебил адвокат. - Пополам делится имущество, нажитое в браке. А квартира и машина записаны на имя моей клиентки. Конечно, вы вправе оспаривать мебель и часть гардероба. Через суд.

Он не смог скрыть улыбки.

- Но квартира до брака принадлежала мужу, - возразил Мезряков, который был в курсе имущественных отношений Лецке. - Он переписал её на жену, чтобы...

- Чтобы его кормили, - снова перебил адвокат. - Достаточно сравнить доходы мужа и жены, и всё станет ясно. Но эта сторона дела никого не интересует. По документам всё принадлежит моей клиентке. И поверьте, свою долю вы не отсудите, только потратитесь. Речь может идти лишь о сумме отступных. И мой вам совет, берите, пока моя клиентка не передумала.

Мезряков открыл рот, но на него умоляюще посмотрел Лецке. Перехватив его взгляд, адвокат сунул ему бумаги, подложив свой "дипломат". Лецке, не глядя, подписал. "Дипломат" защёлкнулся, как акулья пасть. Провожая адвоката, Мезряков подумал, что мир принадлежит таким вот мозглякам.

- Мокрица! - крикнул он вслед, когда адвокат уже спускался по лестнице. - И передайте вашей клиентке, пусть подавится своими отступными!

Мезряков захлопнул дверь. И тут у него родилась мысль, что они с Лецке играли не в ту игру, и вместо того, чтобы палить друг в друга, им надо было стрелять в таких вот пройдох, в полицейского полковника, в Гнуса... Мезряков вдруг представил, как вечером караулит полковника у подъезда, как, выхватив пистолет, всаживает ему пулю в затылок - молча, сладострастно. К чему объяснения - всё и так сказано. А потом можно покончить и с Гнусом. Не снимая тапочек, спуститься вниз за очередной дозой, а расплатиться пулей. Подозревать его не будут, мотива у него нет: Робин Гуд существует только в преданиях, благородный мотив - только в кино. Но всех не перестрелять. Да и Москва тогда опустеет. Мезряков щелкнул пальцами и, вернувшись к Лецке, бодро сказал: "Поздравляю, Антон, теперь вы снова свободны!".

Это было третье событие.

Уткнувшись в стену, как в зеркало, Лецке часто представлял себя со стороны - угрюмый, беспомощный. Мерзкое насекомое, недостойное жить! Он закрывал тогда лицо руками и громко стонал.

- Голова болит? - подлетал Мезряков.

- Да, голова.

- Сейчас пройдёт.

Мезряков протягивал обезболивающее. Запивая его, Лецке косился на любовника, которого почти ненавидел. Как он не понимает? Где его проницательность? Он отдавал стакан и отворачивался к стене. Но Мезряков понимал всё. Понимал, что его помощь недейственна. И, проклиная собственное бессилие, предлагал игру "в страуса" - говорить о том, что можно изменить, а о том, что нельзя, - молчать. И подменял первое вторым. Мезряков знал и больше. Знал, у кого заимствовал этот приём. "Не греши - и спасёшься!" Разве религия не переключает нас на этику, отвлекая от неподвластного? "Хорошо веди себя и получишь награду", - так подкупают детей. Но грех и бессмертие? Эта связь того, что никак не связано. Будто земле не всё равно, кто в ней лежит. Будто со временем в ней можно отличить негодяя от праведника.

- Прошла? - через некоторое время спрашивал Мезряков.

- Прошла, - равнодушно отвечал Лецке.


Есть только ты и бездна. И никаких государств вокруг.

(Из романа Владислава Мезрякова)


Жизнь брала своё. Мизерные сбережения Мезрякова таяли, и к октябрю денег уже катастрофически не хватало. От отчаяния Мезряков разместил в социальных сетях сигнал SOS, статью, в которой описал случившееся, а в конце указал номер виртуального кошелька, прося о помощи. В глубине Мезряков надеялся, что откликнутся его интернетовские друзья, с которыми он поддерживал отношения в последние годы. И действительно, в комментариях ужасались, сочувствовали, приводили схожие истории, произошедшие с ними или с их близкими, говорили о чиновничьем произволе, о том, что правды добиться невозможно. Для большей огласки некоторые перепечатывали сообщение Мезрякова у себя на странице, и там тоже возмущались, считая, что этого оставлять нельзя. Один журналист обещал написать в газету. Женщины присылали народные рецепты, уверяя, что при регулярном приёме трав результат не заставит себя ждать. Из-за границы откликнулся врач, давнишний знакомый Мезрякова по виртуальной переписке, обещал посмотреть Лецке, когда будет в Москве. Но денег не перевёл никто. Поначалу Мезряков ещё читал Лецке слова поддержки, которые нарастали, как лавина, приходя из разных концов света, но по выражению его лица понял, что они вызывают только злость. Впрочем, Мезряков на комментарии не отвечал, и скоро их поток иссяк.

В лифте Мезряков как-то столкнулся с Гнусом. На груди у того красовалась повязанная бантом чёрно-оранжевая ленточка. Буркнув приветствие, Гнус прятал глаза, а, выходя, бросил: "Если что, товар дам бесплатно". Москвичи отзывчивы и сердобольны. Но задним числом. И глубоко сочувствуют покойным.

Раз, когда Мезряков шёл с сумкой из магазина, сзади его окликнули.

- Здорово, Владя! - протянул татуированную клешню одноклассник Гога, выгуливавший во дворе собаку.

"Знает или нет? - со страхом подумал Мезряков. - Впрочем, какая разница?" Приняв неприступный вид, он молча пожал Гогину пятерню. Против обыкновения Мезряков не поинтересовался его жизнью. Но Гога был наблюдательным.

- Что же ты не спрашиваешь: "Как дела?" - усмехнулся он.

- Как дела? - автоматически повторил Мезряков, глядя, как на его сумку косится овчарка.

- Хреново, Владя, крайне хреново, на душе кошки скребут.

Мезряков не ожидал признаний, и разговор по душам ему был не нужен.

- На работе неприятности? - из вежливости спросил он.

- Да нет, бизнес растёт, - произнес Гога сдавленным голосом. Он явно ждал других вопросов, но гадать Мезряков не собирался. - Эх, Владя, тяжело... - встретив молчание, продолжил Гога, потрепав жавшуюся к ногам овчарку. - Ни жены, ни детей. И зачем живу? - Он снял чёрные очки, обнаружив потухший взгляд. И Мезряков ощутил всю бездну его одиночества. - Я про тебя всё знаю, - нагнувшись к ошейнику, прицепил Гога поводок. - Тебе сейчас тоже несладко, потому и делюсь. Ну, бывай!

Ладонь Мезрякова снова утонула в татуированной пятерне. Мезряков смотрел, как Гога тащит в подъезд упиравшуюся суку, и вдруг понял, почему раньше он здоровался лишь через окно джипа. Гога чувствовал в нём не своё превосходство, а защищённость.

В комнате уже стоял запах, который неизбежно распространяет лежачий больной. Пахли свалявшиеся простыни, которые Мезряков не успевал менять, упавшие крошки - Лецке теперь ел крайне неаккуратно, - пахли лекарства, пролитая микстура, собиравшаяся в углах пыль. Всё источало запах неподвижности, сладковатый запах давно неубранного дома, который особенно чувствовался по возвращению с улицы. Жили размеренно, придерживаясь одного, изрешечённого обедами, расписания, чередуя прогулки в парке со сном. Деньги таяли. Приходилось экономить на всём. Еду покупали в дешёвых мини-маркетах, где торговали просроченными продуктами. Из одежды не приобретали ничего, а гардероб Мезрякова, который делили пополам, быстро изнашивался. "Худа без добра не бывает", - бодрился Мезряков, бросивший, наконец, курить. Однако будущее рисовалось ему в мрачных тонах - один с инвалидом на руках, без средств к существованию. Но поддаваться этим настроениям было опасно. Мезряков гнал чёрные мысли, вспоминая психологические приёмы, которым обучал. "Не забыть купить памперсы, - очерчивая действительность, замыкался он в клетке одного дня. - И стиральный порошок". Но это не помогало, тревожные мысли возвращались, как назойливые мухи. Один бы он выплыл, устроился бы куда-нибудь работать, на худой конец пошел бы в сторожа, но Лецке надолго не оставить. Однако сдать его в инвалидный дом не приходило Мезрякову в голову. Хотя зачем лукавить? Глядя на угрюмо молчавшего Лецке, он иногда думал: разве можно любить инвалида? Тогда что его удерживает возле него? Долг? Привязанность? Привычка? Сколько он выдержит? Месяц? Год? Год - это слишком, и всё же пусть даже год. Но рано или поздно он всё равно сдастся. Где же выход? Где? Мезряков кусал губы и видел везде глухую стену. Конечно, разумнее всего было каким-то образом избавиться от Антона и продолжать жить, будто не было этих месяцев. Не вспоминать, не мучиться, не корить себя. Но как? Тем, кто на такое способен, можно позавидовать. И совесть здесь совсем ни при чём. Это всё равно что убить, один может, другой нет. А если и решится - сойдёт с ума. Мезряков, в сущности, не знал, к какой категории принадлежит, но рисковать не хотел. Оставалось подчиниться обстоятельствам, зажав себя в тиски повседневности. Он - тряпка? И всегда плывет по течению? Даже приговорённый к смерти будет жить как прежде? Может быть, кивал про себя Мезряков, но разве все мы не марионетки, которых дергают за нитки привычек - сначала левый ботинок стаскиваешь о правый, потом снимаешь правый, пятьдесят лет кряду, заведённый порядок незыблем, на нём держится мир, его не изменить даже алкоголю, даже сплетя под люстрой петлю и подставив стул, в точности соблюдешь ритуал, сначала левый ботинок, потом правый, никак ни наоборот, разуваешься, хотя самоубийце обувь и не помеха.

- Знаете, Антон, я вполне созрел для вашего Нячанга. Океан, пальмы. Давайте паковать чемоданы.

Они только что вернулись с прогулки, и Лецке хмуро улыбнулся из коляски.

- Нет, Антон, я серьёзно. Вы пока поспите, а за ужином мы всё обсудим.

Взбив подушку, он переложил Лецке на кровать, дождался, пока тот, отвернувшись к стене, уснул. Потом, повязав фартук, ушёл на кухню. Открыв пустой холодильник, Мезряков почесал затылок, прикидывая, как сварить суп из топора. А Лецке приснилось, что он уже умер. Он увидел, как его тело, завёрнутое в цветастое покрывало, лежит на дне тростниковой пироги, которую раскачивает океанский прибой. Смуглые узкоглазые туземцы, скрестив короткие ноги на белом зыбучем песке, раскачиваются в такт заунывному пению. Во сне Лецке понимал, что они оплакивают его. Он также знал, что ему предстоит новая жизнь, и поэтому прежняя представлялась трогательной и жалкой, как сломанная игрушка, выброшенная на мостовую мокнуть под дождём. Совершённые в ней ошибки выглядели наивными, точно их допустил ребёнок, а затаённые обиды казались недостойными внимания. Лецке всё теперь видел по-другому, с какой-то глубокой безмятежностью он прощал нанесённые ему оскорбления, забывал причинённое зло. Перед ним всплывало строгое лицо отца, казавшееся раньше жестоким и властным, а теперь выглядевшее растерянным от того, что он не мог приспособиться к роли одинокого воспитателя, подбиравшего ключи к сыну, с которым не находил общего языка. Лецке вспомнилась соблазнившая его школьная буфетчица, осуждавшаяся за распутство, когда приютила его в своей кладовой, весёлая и разбитная, она разменяла уже четвёртый десяток и хотела продлить короткий бабий век за счёт его юности, догуляв последние денёчки, чтобы не увянуть напрасно - а как за это винить? Перед Лецке встала его деятельная, самоуверенная жена, с лёгкостью выскочившая за него замуж и с такой же поспешностью подавшая на развод, чтобы в обоих случаях остаться несчастной, всплыла благодушная, как у тюленя, фигура Мезрякова, их игра, переросшая в любовь, беспощадные от глупости подростки, избившие его во дворе, врачи и медсёстры, делавшие всё, как им казалось, чтобы спасти его, а на самом деле равнодушно наблюдавшие, выкарабкается ли он самостоятельно, - всё это мелькало сценами какого-то неумело смонтированного фильма, подошедшего к концу. Ветер едва шевелил листья пальм, тени удлинились, и солнечные лучи уже не проникали в пирогу. На закате туземцы медленно оттолкнули её от берега и, погружаясь сначала по колено, а потом по пояс и грудь в солёную воду, направили туда, где её подхватил отлив. Идущий последним туземец, ещё держась за борт, швырнул в лодку зажжённый факел. Быстро опустившиеся сумерки поглотили мерцавший огонек. Во сне Лецке переполнило безмятежное спокойствие, он испытывал блаженство от того, что избавился от земных страданий, растворившись в породившей его беспредельной тьме. Он больше не Антон Лецке и больше не проснётся к его бессмысленной жизни...

"Антон, просыпайтесь, - раздался голос Мезрякова. - Пора принимать лекарства".

Вздрогнув, Лецке пробудился в ужасе от того, что ещё жив.

День выдался серым. Спуская по ступенькам инвалидную коляску, отчего Лецке вздрагивал, Мезряков, то и дело натужно посмеиваясь, говорил, что русская интеллигенция уже столетия занимает привычное место, ограничиваясь шипением на кухнях, беззлобными статейками в немногочисленных газетах, оставленными в угоду показной демократии, в которых поругивает власть, избегая при этом ответственности её брать. Интеллигенция изощряется в бесконечной, ни на что не влияющей критике, а власть смотрит на неё снисходительно, будто на капризного ребёнка. Её мнением интересуются, но в расчёт не принимают, и это устраивает обе стороны - власть демонстрирует готовность диалога, а интеллигенция никогда не ошибается. Как тот, кто ничего не делает. Задним числом к её пророкам прислушиваются, поднимая на щит изгоев, ютившихся на задворках своего времени: вот же как в воду глядел! Русский интеллигент живёт в параллельном мире, чуждый как власти, так и народу, поэтому нет более жалкого и никчёмного существа. Здесь Мезряков сделал паузу, добавив: "Его исчезающий вид не занесут в Красную книгу, но, если честно, мне его бесконечно жаль". Зачем он это говорил? Чтобы отвлечь Лецке? Чтобы заговорить себя? Всё это было явно не к месту. Лецке молчал, и вскоре Мезряков сосредоточился на дороге. В опустевшем парке царствовало вороньё. На аллею падали жёлтые листья. Мезряков толкал перед собой тяжёлую поскрипывавшую коляску, поправляя у Лецке плед. В потрёпанном демисезонном пальто, перевязанный кашне и в сдвинутом набок берете, он походил на живописных бродяг начала прошлого века. Его старая, поношенная куртка с дырками на локтях была велика Лецке на пару размеров, но инвалидная коляска делала это незаметным. Переменив тему, Мезряков говорил о скупой красоте русской природы, указывая на желтевшие лиственницы, вязнувшие в топкой грязи осины, которые долбил дятел, но Лецке смотрел вокруг уныло и безрадостно. "Какого чёрта, - думал он, переводя взгляд на свои неподвижные ноги. - Какого чёрта!" Ему хотелось зарыдать, но сдерживало присутствие Мезрякова, которого он за это почти ненавидел. Сколько это будет продолжаться? Месяц? Год? Зачем жить, если завтра умирать? Зачем быть обузой? Лецке сделалось стыдно за то, что он ещё жив. Как-то, ещё до больницы, Мезряков проговорился, что забросил свой пистолет на антресоль, от греха подальше, ведь даже палка стреляет, а ружье из первого акта непременно появляется в последнем. Значит, антресоль. Но как до неё дотянуться? Лецке снова и снова смотрел на непослушные ноги, чертыхаясь про себя сквозь едва сдерживаемые рыдания. Перехватив его взгляд, Мезяков решил, что ему холодно, и плотнее подоткнул плед. Навстречу попадались редкие прохожие. Мезряков уже привык к равнодушным взглядам, скрывавшим отвращение, которое непроизвольно возникает при виде инвалида. Ему было плевать. Он шёл среди толпы, будто в пустыне, наконец обретя ту независимость, к которой стремился. Он чувствовал себя свободным, и за одно это не мог оставить Лецке! Раньше у них была одна война, теперь - одна боль. Они срослись, как сиамские близнецы, и даже болезни делили на двоих. У Мезрякова стали отказывать ноги. Когда он спускался по лестнице, оставляя Лецке одного, они вдруг не слушались, протестуя резкими прострелами в коленях. "Психология, - понимал Мезряков. - Психология чистой воды". И действительно, боль мгновенно исчезала, когда он возвращался, и Лецке встречал его, подъезжая к двери на коляске. По майскому просеку с обнажившимися деревьями они двигались мимо кафе "Лебяжье". Пруд покрыла облетевшая листва, над головой с рыданием пронеслись утки. Оба вспомнили, как совсем недавно кормили здесь лебедей и были счастливы.

- А помните, Антон, толстого патриота, с которым спорили до хрипоты? Теперь всё это выглядит глупо.

- Глупо, - эхом отозвался Лецке. Вытянув руку, он рассматривал свои тонкие пальцы, представляя, как будет выглядеть его скелет. К чему все разговоры о судьбе России? Подумаешь, какая-то страна. Что значит она в сравнении с его, Лецке, смертью! Ему довелось в ней родиться? И что? Вполне могла быть и другая. Стран много, а умирать придётся ему. Ему! Лецке до боли закусил кулак. А Мезряков вдруг представил, что они сейчас столкнутся с толстяком. Возможно, тот удержится от торжествующей улыбки, от оскорбительного снисхождения, от жестокого "бог наказал". Вероятно, у него проскользнёт даже пустое сочувствие, смешанное с любопытством, удовлетворить которое он не решится.

- Всё же у нас бурная история, - беззвучно рассмеялся Мезряков, отвлекаясь от своих мыслей. - Помните, как мы охотились друг за другом. Точно казаки-разбойники.

У Лецке было каменное лицо.

- Лучше бы вы меня убили, - отчетливо произнёс он. - Я не герой, Владислав, совсем не герой.

- Я знаю, Антон, - погладил ему голову Мезряков. - Но мы выкарабкаемся.

Лецке пропустил мимо.

- Сидеть в этой проклятой коляске, ходить под себя... Я не выдержу! - Лецке ударил кулаком по подлокотнику. - Зачем вы мучаете меня? И сами мучаетесь.

От напряжения он побагровел и стал бормотать что-то невнятное.

Мезряков расстегнул карман сбоку коляски, достал бутылку воды, блистер с таблетками.

- Выпейте, - выковыряв одну, протянул он на ладони.

Лецке отвернулся.

- Выпейте, Антон! - повторил Мезряков с мягкой непререкаемостью.

Лецке нехотя подчинился.

Мезряков молча повернул обратно.

Вечера коротали у телевизора, смотреть который было всё омерзительнее. Передачи, освещавшие мировые события, делались всё более беспардонными и заносчивыми, Россия выглядела в них едва ли не единственной страной, населённой людьми, а всё, что было за её пределами, представало убогим и карикатурным. Откровенная ложь информационных каналов перемежалась пошлостью развлекательных, которые, оглушая и забалтывая, помещали в клетку, где не было место ничему человеческому. Политики призывали испытывать гордость от самого факта рождения в России, указывая на пороки остального мира, примиряли со своими. С экрана изо дня в день внушалась одна та же мысль - мир, словно злая колдунья, озабочен тем, чтобы извести страну, которая существует лишь благодаря президенту, пробудившего её, как принц - спящую красавицу. Мезряков не удивлялся, рано или поздно к этому приходит любая диктатура. Он ждал, пока заснёт Лецке, и тогда, щёлкнув пультом, погружал дом в тишину.

Становилось всё холоднее, в ночь на Покров самоубийцей выпал первый снег, сошедший к утру. Лецке, принимавший успокоительное, забывался тяжёлым сном, а Мезрякова мучила бессонница. Читать, как он делал в таких случаях раньше, не хотелось, книги казались теперь фальшивыми и лишёнными смысла, а главное, уже не могли ни пригодиться, ни помочь, и, встречая серый рассвет, ему оставалось только разглядывать своё постаревшее лицо в мутном зеркале на двери платяного шкафа да прислушиваться к воркованию голубей, обосновавшихся на балконном карнизе. Он чувствовал себя мотыльком, колотившимся о стекло, и неотвязно думал о том, сколько ему осталось. Жалел ли он о встрече с Лецке, из-за которого попал в такое положение? Может, лучше было по-прежнему вести группы психологического тренинга, ходить в библиотеку, перебрасываясь шутками с работавшими там синими чулками, и писать бесконечный роман? Иногда Мезряков с сожалением вспоминал своё затворничество с его мелкими радостями. Но возвращаясь к тому времени, он снова и снова прокручивал в голове события последних месяцев, перевернувшие его жизнь, и понимал, что без Лецке он бы так и не обрёл себя, проведя остаток дней в ставшей уже привычной пустоте. Когда на душе становилось особенно тяжело, Мезряков стискивал зубы и повторял про себя: "За счастье надо платить". Раньше он чаще пользовался чужими услугами, чем служил другим, и больше брал, чем давал. А теперь пришло время отдавать долги. Это по-честному, это справедливо. И Мезряков склонялся перед этой надуманной справедливостью.

А на очередной прогулке Лецке его неожиданно спросил:

- Вы всё ещё моя Шахерезада?

- Надеюсь, - растерянно улыбнулся он. - Вроде мне ещё не отрубили голову.

- Тогда расскажите о смерти.

- Зачем?

- Я хо-очу!

Лецке повысил голос, и Мезряков понял, что в случае отказа начнется истерика. Несколько шагов он молча толкал коляску, сосредотачиваясь, разглядывал вязаную шапочку на голове Лецке, а потом произнёс как можно мягче:

Загрузка...