Рассказы


Мачеха

Когда умерла мама, в квартире стало холодно, нашло много народу. Тети и дяди вздыхали, говорили шепотом и все сморкались в платки. Маленькая большеглазая девочка Лена следила за порядком. Подняв кверху пальчик, говорила:

— Тише, не надо шуметь. Мама померла.

Потом приехала бабушка Авдотья Гордеевна и увезла Лену в деревню.

Щенка Узная принесли к Авдотье Гордеевне в корзинке и вытряхнули на пол. Длинные уши у него болтались, как тряпки, и он был такой лохматый, словно причесали его от хвоста к голове; ходил Узнай неуклюже, постоянно опрокидывал черепок с молоком и часто попадался под ноги.

Когда Лене исполнилось пять лет, Узнаю минул третий месяц. Леночка уже могла без табуретки смотреть в окно, открывать калитку и убегать на улицу, умела рисовать бабушкины очки и знала три буквы: «А», «У» и «крепкий знак».

Узнай тоже кое-чему научился. Например, стягивать с комода салфетку, жевать резиновые галоши. Особенно он любил неожиданно закатиться в курятник, поднять там переполох и до смерти напугать гусыню с выводком.

Когда Авдотья Гордеевна сердилась на Леночку, она называла ее «пигалица тонкая». На Узная Гордеевна топала ногой и кричала: «Пошел вон, собачий сын!» — и стегала его веником. Оскорбленный собачий сын забивался под кровать, где долго и горько скулил. Он думал, что на свете самый плохой народ — большие люди. Они таскают за уши, наступают на лапы, берут за воротник, поднимают к потолку и, больно щелкая по носу, похваливают: «Экий хороший пес!»

Постепенно Узнай забывался, засыпал и видел один и тот же сон: пыльный угол в сенях и железную бочку. Кто-то сильно хлопает дверью, бочка долго и страшно гудит. Узнай жмется к мягкой шерсти, и кто-то нежно облизывает его шершавым языком. Проснувшись, Узнай тер лапой глаза и недоумевал: «Что это такое?» Узнай не помнил рыжую собаку Альму. Его отняли от матери, когда он только открыл глаза. Альма, хоть и хорошая была собака и очень любила своих щенят, тоже не заметила пропажи вислоухого сына: щенят у нее было много, а считать она не умела…

Но не забыла маму Лена.

— Бабушка, зачем меня бедной сироткой зовут? — спрашивала она Гордеевну. Авдотья Гордеевна поджимала губы, вешала на нос очки и принималась старательно низать петли на спицы.

— Ну-у, бабушка Гордеевна, — теребила ее за рукав Лена.

— Ты не слушай никого, Аленушка. Разве ты бедная? У тебя есть папа. Вот подрастешь, учиться к нему в город поедешь.

— Я от тебя никуда, никуда не поеду, — шептала Лена, запрятав лицо в складки бабкиного платья, а потом, подняв лицо, пытливо смотрела на Гордеевну: — Бабушка, а зачем ты плачешь?

— Да нешто я плачу, глупая! Вишь, глаза засорились.

— Бабушка, когда глаза замусорятся, они всегда плачут?

— Ну, пошел, пошел, прыгай, воробей.

Но воробей не уходил. Забираясь к бабке на колени и загибая пальчики, Лена считала:

— У Люси мама — раз, у Миши мама — два, у Васи — три, у Наськи хлопоухой тоже есть мама. Только у меня нет.

— Да какая же Настя хлопоухая? Нешто так можно, Аленушка! У нее фамилия Лопухова, — ворчала Гордеевна.

— А вот хлопоухая, и не спорь. Все ее так зовут: хлопоухая, хлопоухая, — и Лена начинала кричать и плакать.

Долго плакать стыдно и неинтересно. Через пять минут ее звонкий крик и заливчатый неумелый лай Узная сливаются с отчаянным гайканьем гусей. Потом Лена, Люся, Миша и «хлопоухая Наська» бегут на колхозный птичник дразнить краснобородого индюка. По дороге они встречают деда Алексея. Сначала от скотного двора появляется огромная, на предлинных ногах тень кривого мерина Сеньки, за ним — телега на таких высоких колесах, словно у нее вместо спиц вставлены жерди. А потом медленно, задевая ветви ив, выплывает облезлая папаха деда Алексея. Дед Алексей — самый умный и авторитетный человек у ребят. Говорит он всегда серьезно и никогда не обманывает.

— Дедушка Лексей, куда ты? — кричат они хором.

Алексей останавливает Сеньку, снимает папаху и, щурясь, из-под руки глядит почему-то на небо.

— За отавой.

— А зачем отава?

— Телят кормить.

Ребята тем временем забираются в телегу и по очереди хворостиной погоняют ленивого мерина.

Но самое интересное бывает вечером у колхозного правления, когда шофер по прозвищу Максим Большой, извиваясь, как червяк, заползает под «победу» чинить рессору. Ребята в это время заседают в машине и гадают: прокатит или не прокатит их дядя Максим?

Так проходят дни. И вдруг опять:

— Бабушка, моя мама была красивая? Бабушка Гордеевна, что же молчишь? Мама была красивее агрономши?

Потом Леночка беседует с Узнаем:

— У тебя, Узнай, мама была собака, а у меня — человек. Моя мама была красавица, красивей агрономши.

В тот день Лена и Узнай играли в прятки. Узнай, как это и положено собакам, водил без передышки. Только что Узнай разыскал Лену в дырявой бочке из-под золы, как у дома появился почтальон, хромой дядя Ося, и гулко постучал деревянной ногой по ступеньке крыльца.

— Вот тебе письмо, — сказал дядя Ося и вынул из сумки голубой конверт с двумя марками.

Лена схватила письмо и с криком: «Папа прислал!» — бросилась к бабушке.

Авдотья Гордеевна торопливо вымыла руки и стала читать письмо. Читала она всегда медленно, нараспев. Но сегодня с Гордеевной что-то случилось. Она внезапно замолчала, сняла очки и спрятала конверт за зеркало.

— Иди, Аленушка, погуляй. У меня что-то голову разломило.

Леночка походила по огороду, немножко поиграла с Узнаем, потом опять вернулась к бабке и уткнулась в ее колени.

Авдотья Гордеевна, выудив из Аленушкиной головы сивую репейку, спросила:

— Ты меня любишь?

— Люблю. И папу тоже люблю. Давай письмо читать, — протянула Лена.

— Аленушка, ты поедешь с папой в город?

Леночка зашмыгала носом, вытерла ладошкой щеки и удивленно посмотрела на Гордеевну.

— Мы все в город поедем. Я, папа и ты, бабушка, и Узная тоже возьмем.

Авдотья Гордеевна улыбнулась.

— Ну, пойдем баню топить. Завтра папа приедет.

От радости Леночка запрыгала. Узнай сел на хвост и пролаял, как взрослая собака.

Люся, Миша и «хлопоухая Наська» ходили по домам и, останавливаясь под окнами, распевали, что завтра приедет папа Лены. А когда они об этом прокричали в ухо деду Алексею, тот долго шевелил губами, придумывая сказать что-нибудь доброе, хорошее, но так, видимо, ничего и не придумал, а только сказал:

— Ну, раз папа приедет, тогда вот тебе кнут — и погоняй Сеньку.

С утра Лена с Узнаем встречали папу за деревней, где росли сивый тополь, похожий на веретено, и старая с замшелым стволом береза, у которой на маковке висело так много грачиных гнезд, как будто ее ребятишки забросали шапками.

На Леночке было красное платье, на ногах красные туфли и белые носочки с красными полосками; щеки у нее тоже раскраснелись, а на самой макушке дыбился большой зеленый бант.

Узнай тоже принарядился: на шее у него болтался пестрый галстук. Узнай, очевидно, чувствовал себя страшно неудобно: беспрестанно вертел головой и наступал на галстук грязными лапами.

Сидели они на краю канавы и не спускали глаз с круглой ольховой рощицы, за которую сворачивала дорога. Леночка знала, что по этой дороге ходят на станцию, по словам бабушки, совсем недалеко — без малого версты три.

Владимир Петрович появился не один. Рядом с ним шла какая-то тетя в синем с белыми полосами платье и держала в руке папину шляпу. А папа был в белой рубашке с короткими рукавами.

Леночка вскрикнула и побежала так быстро, что если бы ее не поймал Владимир Петрович, она упала бы и разбила нос. Владимир Петрович подхватил Леночку на руки, подкинул над головой, поймал и, поставив на землю, сказал:

— Вот какая у нас дочь, Вера!

Тетя засмеялась, поправила на Леночкиной макушке бант, потом нагнулась и так крепко поцеловала, что Лена насторожилась и исподлобья посмотрела на тетю. Тетя хотела еще раз поцеловать, но Леночка отвернулась.

— Что с тобой, Лена? — спросил Владимир Петрович.

— А зачем она так целуется? — плаксиво протянула Лена и уцепилась за папин карман, а потом всю дорогу шла с Владимиром Петровичем, крепко держась за его палец.

Авдотья Гордеевна встретила их на крыльце и, поджав губы, сухо проговорила:

— Здравствуйте! Проходите.

Леночка заметила, что бабушка. надела новую черную юбку с желтыми кольцами, зеленый жакет, у которого на рукавах и на карманчиках были синие кубики. Горницу Гордеевна прибрала, как в праздник: пол застелила пестрыми домоткаными половиками, стол накрыла скатертью с длинными кистями и поставила кувшин с букетом георгинов.

Папа был непохож на себя. Раньше он приезжал веселый, играл с Узнаем, бегал с Леной по огороду и так интересно обо всем рассказывал, что бабушка грозилась «умереть со смеху». Теперь папа все ходил по горнице, трогал георгины, говорил, какие это красивые цветы, хвалил погоду, удивлялся, как Лена в этом году выросла и поправилась.

Вера Сергеевна — так звали тетю — сидела у окна и, наклонив голову, без конца раскрывала и закрывала сумочку.

«И что балуется, — подумала Лена, — еще испортит».

Авдотья Гордеевна, скрестив на груди руки, молча стояла у печки. А когда Узнай подошел к Леночке и потерся об ее колени, Гордеевна взяла Узная за шкирку и выкинула его на улицу.

«Во всем виновата эта тетя», — решила Леночка. Весь день она не отходила от бабушки и спрашивала.

— Когда эта тетя уедет?'

— Обязательно уедет, потому что ей делать здесь нечего, — сердито говорила Гордеевна.

После обеда Владимир Петрович и Вера Сергеевна ушли. Лена обрадовалась. Она думала: папа проводит — тетю на станцию и отправит ее в город, а потом придет домой. Бабушка поставит самовар, и они будут пить чай с вареньем и сливками. Папа расскажет про свой завод, посмешит Гордеевну, а потом обвешается простынями и одеялами, заберет подушку и они пойдут с Леной в сарай спать на свежем сене.

Дожидаясь папу, Леночка спряталась в бабушкиной спальне за сундук. Она всегда так раньше делала. Папа придет, испугается и будет ее искать под лавками, под кроватью и даже на чердаке. Леночка сидела очень тихо и уснула.

Разбудил ее голос Владимира Петровича. Дверь в спальню была приоткрыта, и Лена увидела папу, бабушку и Веру Сергеевну. Папа говорил громко и все бегал по горнице, Гордеевна махала руками:

— Нет, нет, так я ее вам не отдам!

— Поймите, Авдотья Гордеевна, — горячился Владимир Петрович, — Леночка не может с вами всегда жить: у нее должна быть мать.

— Ей и у меня неплохо.

— Послушайте, Авдотья Гордеевна, вы знаете, что я вашу дочь любил. Но кто виноват, что так случилось. В этом упрекнуть меня невозможно. Я знаю Веру — она сумеет заменить Лене мать.

— Нет-нет, Аленушку я вам не отдам, — твердила бабушка.

— Это, наконец, бесцельный разговор, — крикнул Владимир Петрович, — завтра мы Лену увезем в город.

Леночка проскользнула в открытую дверь и с криком кинулась к Гордеевне:

— Не поеду! Не люблю эту тетю. Скажи, пусть она уходит.

Вера Сергеевна быстро встала и, приложив к глазам платок, вышла.

Владимир Петрович взял Лену на руки, отнес ее в кроватку и не уходил, пока она не уснула.

Утром Лена узнала, что папа и Вера Сергеевна уехали.

Прошел день, второй. Но Леночка не могла успокоиться и часто вспоминала Веру Сергеевну.

— Бабушка, а тетя Вера приедет опять к нам? — донимала она. Гордеевну.

Авдотья Гордеевна отвечала неохотно и сердито:

— Делать ей здесь нечего. Воспитывать мы не хуже других умеем.

Но Лена почему-то не верила Гордеевне и каждый день бегала за деревню посмотреть на дорогу.

Вера Сергеевна приехала неожиданно. Накануне прошел дождь. Земля размякла, стала липкой. Леночка сидела во дворе на корточках и стряпала из глины пирожки. Вдруг громко и сердито залаял Узнай. Леночка оглянулась и увидела Веру Сергеевну с чемоданом. Лена растерялась, вытерла о платье руки и, потупив голову, буркнула:

— Приехала?! Зачем? Опять бабушка будет сердиться.

Тетя Вера прошла в дом и сказала Авдотье Гордеевне, что будет у них жить. Она поселилась в мезонине, куда бабушка складывала на лето валенки и шубы, прятала банки с вареньем и яблоки.

Авдотья Гордеевна сама набила соломой полосатый матрац, дала Вере Сергеевне подушку и каждый день носила в мезонин крынку с молоком. Леночке настрого запретила лазать туда. «Потому что, — сказала она, — лестница крутая, да еще того и гляди обвалится».

Казалось бы, для Леночки наступили самые счастливые времена: бабушка ей ни в чем не отказывала и разрешала бегать по улице от зари до зари.

— Иди, иди, гуляй, Аленушка. Нечего тебе дома делать, — ворчала Гордеевна, когда Лена задерживалась у дома. Но уходить не хотелось. Куда интереснее было смотреть, как Вера Сергеевна учит Узная танцевать.

«Какая она странная, — размышляла Леночка. — Большая, а ведет себя как девчонка. Еще хочет быть мамой».

Когда Лену кто-нибудь спрашивал на улице, хорошая ли у нее мама, она убегала или сердито говорила:

— И совсем не мама, а тетя Вера.

Потом жаловалась Узнаю: «Ну какая она мама? Разве тети бывают мамами?»

Узнай, по-видимому, был другого мнения и с Верой Сергеевной скоро сдружился. Каждый раз после обеда Вера Сергеевна приносила ему то кусочек мяса, то колбасных шкурок или просто сочную косточку. Узнай дорожил этой дружбой и терпеливо учился ходить «по-человечески», «умирать», носить в зубах сумку.

Авдотья Сергеевна ревниво оберегала Лену.

Лена заметила, что Гордеевна все время сердится на тетю Веру. Бабке не нравилось, зачем она ходит по воду, моет полы и даже почему-то запретила ей кормить цыплят. Встречаясь с тетей Верой, бабушка поджимала губы, отворачивалась в сторону. Как-то Вера Сергеевна с Леночкой пололи морковку. Неожиданно появилась Гордеевна и, подбоченясь, пропела:

— Ишь, работнички нашлись. Всю морковь мне повыдергивали.

Вера Сергеевна вспыхнула и дрожащим голосом сказала:

— Как вам не стыдно, Авдотья Гордеевна! — потом ушла в свой мезонин и весь день не показывалась.

— Вишь, какая гордая. И ничего-то ей не скажи, — вытирая фартуком губы, проговорила Гордеевна.

Лена быстро поняла: что нравится Вере Сергеевне, то не нравится бабке, и наоборот. Она то весь день с Гордеевной: помогает солить огурцы, собирает с кустов малину, ходит с ней доить безрогую Пеструху. А на другой день… А на другой день не отходит от Веры Сергеевны. Украдкой пробравшись в мезонин, забирается с ногами на стул и смотрит, как тетя Вера вышивает разными нитками кота в сапогах. Потом учит Лену вышивать цветы незабудки: зеленые палочки с голубыми крестиками.

Авдотья Гордеевна негодовала и совсем перестала разговаривать с Верой Сергеевной.

А тут еще провинился Узнай: он опрокинул в чулане горшок с молоком. Как Лена и Вера Сергеевна ни просили не наказывать Узная, бабка не согласилась.

— Вы мне совсем щенка избаловали, — сказала она, отхлестав Узная ремнем, и потом посадила его в сарай на цепь. Узнай проскулил на цепи до обеда, а когда Гордеевна ушла на реку полоскать белье, Вера Сергеевна выпустила Узная на свободу. И они решили сбежать от злой бабки в лес за грибами. Грибов в лесу, кроме поганок и мухоморов, не было, зато видели муравьиную кучу, по которой муравьи катали белые, как рис, зернышки.

Все это было ново для Леночки, и она удивлялась: как муравьи могут строить дома? И зачем змеям очки? Разве они умеют чулки вязать и читать книги?

Рассказала Гордеевне и спросила: «Правду ли говорит тетя Вера?» Гордеевна только тяжело вздохнула:

— Должно быть, правду — раз говорит: она ведь ученая.

Леночка и сама видела, что Вера Сергеевна знает больше Гордеевны, и ей порою было обидно за бабку.

Как-то Лена учила Узная уму-разуму. Вера Сергеевна сидела рядом и внимательно слушала.

— Если луну покрасить золотом, а солнце серебром, то луна будет солнцем, а солнце луной. И ночью будет светло, как днем, а днем будет темно, как ночью.

Узнай слушал рассеянно, чесал лапой уши и оглядывался на Веру Сергеевну.

— А теперь перейдем к новому уроку, — серьезно проговорила учительница и погрозила пальцем: — Узнай, слушай внимательно, а то все забудешь. Земной шар круглый, как мячик. Наши ходят вверх ногами, американцы — вниз…

Вера Сергеевна засмеялась:

— Кто же тебе, Леночка, такой чепухи наговорил?

Лена обиделась.

— Никто. Я сама. Думаешь, только ты одна все знаешь? Если бы моя мама не померла, она небось ученее тебя была… Мама была красивее агрономши, вот, — отрезала Лена и убежала к Гордеевне.

Нередко Лену так и подмывало рассердить Веру Сергеевну, чтоб она на нее закричала, затопала ногами или, схватив за руку, отшлепала.

Во дворе, около тына, находился колодец с воротом. На ворот наматывалась веревка с деревянной бадьей. Вода в колодце годилась только огород поливать: зеленая, словно в ней траву заваривали. В гнилом срубе жила полосатая жаба, которая иногда по вечерам пела — словно рашпилем скоблили о железное ведро. Колодец закрывался крышкой на замок.

Авдотья Гордеевна поливала гряды. Вера Сергеевна сидела на крыльце и вытаскивала из мохнатой шубы Узная комья чертополоха. Леночка была во дворе и старалась, чтобы на нее обратили внимание. Высунув язык, ходила на четвереньках и пудрилась пылью, ложилась на землю, сучила ногами и визжала так, словно ей пятки щекотали. Вера Сергеевна даже не подняла головы. Тогда Лена подбежала к колодцу, вскарабкалась на трухлявый сруб и, ухватившись за веревку, закричала:

— А вот я и не боюсь тебя! Вот и не боюсь!

Вера Сергеевна вскочила.

— Леночка, — проговорила она чужим голосом.

— Не боюсь нисколечко! Возьму и в колодец плюну. Думаешь, мне слабо в колодец плюнуть? — кричала Лена, дергая веревку. Ручка ворота раскачивалась.

Вера Сергеевна хотела закричать, но поняла, что малейший испуг заставит Лену вцепиться в веревку и тогда бадья ринется вниз. До колодца было метров двадцать.

— Погоди, Леночка, мы вместе с тобой плюнем, — проговорила Вера Сергеевна, делая осторожные шаги

— Ишь ты, какая хитрая! Хочет меня поймать. Все равно я тебя нисколечко не боюсь, — пела Лена, зорко следя за Верой Сергеевной, которая потихоньку приближалась к колодцу. Вдруг Леночка пронзительно закричала. Ручка ворота резко описала круг, и бадья, ударившись о бревно сруба, скользнула на дно. Лена почувствовала, как ее потянуло вниз и как больно ее схватили за руку. Она бросила веревку и очутилась в руках Веры Сергеевны. Прибежала испуганная Гордеевна и, всплеснув руками, заголосила:

— Ох ты окаянная, ах ты баловница!

Леночка хотела соскочить на землю и бежать. Но, взглянув на лицо тети Веры, присмирела. Вера Сергеевна опустила Лену на землю, а сама быстро пошла в дом. Авдотья Гордеевна завернула внучке платье и надавала звонких, увесистых шлепков.

Леночке было очень больно, обидно и стыдно; так стыдно, что даже страшно было попасться на глаза Вере Сергеевне. Она забилась в спальне за сундук и размышляла, что никто ее не любит… И не надо, пусть не любят. «Убегу в лес и умру там с голоду. Вот тогда они все наревутся… Ну и пусть ревут, пусть ревут, так им и надо», — шептала Лена, выжимая кулачонками слезы.

Вера Сергеевна к вечеру опять была веселая, вытащила Леночку из-за сундука и повела смотреть, как комбайн теребит лен. Комбайн походил на синюю однокрылую птицу. Ходил он подпрыгивая, с боку у него волочилось широченное крыло с множеством железных наконечников, между которыми сновали ремешки и дергали льнинки. А сзади комбайна кувыркались снопы, туго перевязанные шпагатом.

Вернулись они, когда уже стемнело. Вера Сергеевна несла Лену на руках… На крыльце их встретила Гордеевна. Она стояла, прижавшись к двери, и мяла в руках передник. Вера Сергеевна остановилась и вопросительно посмотрела на старуху.

— К себе понесешь, что ль? — спросила Гордеевна.

— А я теперь, бабушка Гордеевна, все время буду ночевать с тетей Верой, — ответила Лена.

Вера Сергеевна выпрямилась и, подняв голову, пошла. Авдотья Гордеевна нехотя посторонилась.

Через три дня приехал Владимир Петрович, а на четвертый день Авдотья Гордеевна справляла внучку в город. Она сама постирала, выгладила ее платьица, уложила их в чемодан, туда же положила малиновых лепешек, мешочек с сушеной черникой и лупоглазую, румяную, как вишня, матрешку с одной косой. Была бабушка ласковая, забывчивая, часто вытирала передником глаза. Лена, как могла, успокаивала Гордеевну:

— Ты не плачь, бабушка, я к тебе опять приеду… Только ты Узная никому не отдавай.

Авдотья Гордеевна уверяла, что она не плачет: виноваты глаза, которые на болоте выросли.

Когда все уже было готово и Владимир Петрович взял чемодан, неожиданно из-за сараев вынырнула лиловая туча, глухо заворчала, полоснула за окном огнем, и пошел такой дождь, что вмиг наполнил бочку под застрехой и вымочил до костей деда Алексея с Сенькой, которые дожидались их на дороге. И не успел дед выжать свою папаху, а Сенька отряхнуть мокрую гриву, как тучу унесло.

— Ну, вот и дождь прошел. Быть пути: дождь — примета хорошая, — проговорила Гордеевна и перекрестила подбородок.

До станции всю дорогу Лена погоняла Сеньку. Сзади, высунув язык, бежал Узнай. Его хотели прогнать, Гордеевна даже прутом грозила. Узнай нехотя поворачивал, а потом опять догонял.

Подошел поезд. Авдотья Гордеевна поцеловала Аленушку и передала ее в вагон Вере Сергеевне. А когда поезд тронулся, Леночка, махая платком, закричала:

— Бабушка, я к тебе обязательно приеду! Узнай, до свиданья!

Поезд уже гудел за семафором, а Гордеевна все еще стояла, помахивая рукой, и шептала:

— Быть пути, быть пути. Дождь — примета хорошая.

Рядом с ней, ощетинясь, стоял Узнай и охрипшим, злым голосом лаял вслед поезду.


1954

Дарья

С Дарьей мне довелось познакомиться, когда я еще только начинал пробовать свои силы в областной газете. Мшанский район — лес да болота; в реках и речушках вода как густо заваренный чай. Дороги скверные, — не только весной и осенью трудно проехать в Болотский сельсовет, но и в начале зимы, когда только ударят морозы и выпадет первый снег. И все же в этом районе мне приходилось бывать: работал я собкором.

Мне поручили написать очерк о свинарке. За дело, я взялся горячо. С тридцатью рублями и с новым блокнотом, в котором я записал: «Мшанск, Болотский сельсовет, Т. Козырева», я пустился в дорогу. Более пяти часов ехал поездом, потом добирался на попутной машине и прибыл в Мшанск только на следующий день к обеду. До Болотска было еще километров двенадцать. В чайной, где я наскоро съел тарелку щей, буфетчица сказала, что недавно чаевничал здесь старик из тех краев; он приехал в район за гвоздями. Я обрадовался: можно было воспользоваться оказией.

У районного сельмага стояла подвода. Взъерошенная лошаденка копалась в охапке сена. Рядом старик в тулупе с поднятым воротником старательно привязывал к дровням ящик. Я подошел ближе и увидел лицо старика — ком шерсти и лиловый кончик носа.

— Ты чего, мил человек, смотришь? — замигал старик.

— Вы из Болотска?

— Я-то закутянский, из «Самоделки» мы. Колхоз «Самодеятельность», может, слыхали?

— Мне надо в Болотск.

— Болотск тоже там. Закут, Болотск, Мишино — одного Совета.

— Не подвезешь ли, отец?

— Чего ж не подвезти?.. Можно… Ты, мил человек, не смотри на кожу, ты на кости смотри — крепкие. Шустрая кобылка: разбежится — не остановишь. А ты лектор какой?

— Нет, я не лектор.

— Не лектор, говоришь? — старик пожевал губами. — Не лектор, значит… Ну да ладно, садись, коль надо…

Мы ехали по скованной льдом Мшаге. Река широкая, берега ее низкие, зима сравняла их с полями. Мороз был славный, и солнце, казалось, поджигало снег. Равнина полыхала белым холодным огнем. Словно обугленные, торчали на ней жидкие кусты ольшаника, прутья ивняка да старые пни; от яркого света резало глаза, бледнела синь неба.

Старик поначалу молчал, потом быстро заговорил. Мысли у него были какие-то отрывочные, беглые. А слова он произносил так, как будто вытряхивал их в снег.

— Лектора здесь, почитай, с полгода не было. Обидели… Хлебушко у нас есть, а самогоном, избави бог, не балуемся, не думай.

Старик замахнулся хворостиной, задергал вожжами. Дровни рвануло; лошадь, лягнув передок, пошла вскачь.

Берег над рекой поднялся. Над ним нависли загнутые края сугробов. Кое-где снег обвалился, обнажив мшистые корни, бурую осоку и зеленые комья глины.

По обеим сторонам стояли высокие ели. Казалось, они отдыхали, бессильно опустив свои закиданные снегом колючие лапы. Синие тени переплелись. Затем солнце пропало; небо ушло ввысь, стало прозрачно-голубым. Ели, плотно сомкнув шершавые стволы, настороженно прислушивались к скрипу полозьев, фырканью лошаденки и бормотанию возницы.

— Засветло не добраться; вишь, солнце на покой пошло. А если ты, мил человек, насчет самогонки, не слушай — злые языки брешут.

Я засмеялся.

— Нет, дедушка, я еду к свинарке Козыревой. Может быть, знаешь ее?

— Тпру-у, стой, чтоб ты сдохла! — Старик потянул поводья и взглянул на меня своими бесцветными глазами. — К Козыревой, говоришь? Так… так… Это зачем же она тебе понадобилась?

— В газете о ней будем печатать, как о знатном человеке. Вы знаете ее?

— Вона что, — покачал старик головой. — Дарью-то Козыреву не знать! Чай, не чужие мы, наша, закутянская.

— Она, кажется, не Дарья, а на букву «Т», — сказал я, заглянув в блокнот. — У вас другие свинарки Козыревы есть?.

— Та, та самая, — замахал рукавицей старик, — я сам Козырев, слышь. Тимофей Козырев… У нас восемь дворов, и все — Козыревы. Дарья, Дарья — и говорить нечего. Опричь ее у нас таких нет. Свинарка она хорошая. Чего же говорить, когда свинья сразу шестнадцать поросят принесла… Ай да Дарья! В газету печатать… — засмеялся старик.

Я тоже обрадовался: дед довезет меня теперь до места.

Мороз намыливал старику бороду. А тот все чаще и чаще грелся, махал руками и гулко стукал рукавицами. Начало смеркаться. Ночь погасила багровое пламя заката, разметала по небу колючие звезды, сдвинула деревья, собрала их в одну черную кучу, и веселый березовый лесок померк, насупился, загородил дорогу.

— Волки здесь есть?

— А как же без волков!..

— Трогают?

— Собачонка попадется — вмиг разорвут. А человека волк не трогает. Человека волк сам боится…

Деревня Закут появилась внезапно: кончился лес, и мы сразу же выехали к дому. Он мне показался огромным, как ржаная скирда, за ним стояли такие же рубленные в угол избы, пяля в темень желтые окна.

У Петрова, председателя колхоза, дом пятистенный, из двух половин. Бревенчатые стены почернели. С трудом я разглядел лосиный лоб с рогами, два охотничьих ружья и патронташ. Потолка не видно: круглый, как зонт, абажур затянул его густой тенью. Хозяин — высокий, широкоплечий здоровяк.

— Ты погодь, ночь впереди, а еще будет утро, а потом день, — остановил меня Петров, когда я начал о деле.

С бутылкой в руках вошла хозяйка — тоже высокая и костистая женщина, а за ней краснощекий малый нес блюдечко с ломтиками шпика. Хозяйка поставила на стол миску с квашеной капустой, положила четыре огурца и вопросительно взглянула на мужа. Тот отрицательно качнул головой. Она поджала губы и неловко присела у окна на край скамьи.

— Так. Значит, из газеты? Написать о нас хотите? Пишите, пишите, беспорядков у нас хоть отбавляй.

Я поспешил рассказать о цели своего приезда.

— Так. Значит, Дарья Козырева вас интересует? Что ж, можно… — Он запустил пальцы в волосы и крикнул в угол: — Васька! Сбегай, сынок, к тетке Дарье. Скажи — пусть придет, я требую! — Председатель, улыбаясь, поскреб небритую щеку. — Дарья — ягодка знатная, сочная, а вот попробуй укуси… Год назад совсем другой человек был. Покопается на огороде, а к вечеру вырядится и сидит под окном, зубы скалит. Все по грибы да по малину ходила.

— Вот и находилась, что муж от нее ушел, — ехидно вставила хозяйка.

— Ушел?

— Ведьма она болотная. Удавить ее мало, а не в газетах печатать, — крикнула Анна.

— Видал? — кивнул в ее сторону Петров.

— Что головой мотаешь? — набросилась на мужа Анна. — Сам, поди, с нее глаз не сводишь. У-у… бесстыжий!

Петров ударил ладонью по столу.

— Анна, не тряси дурь!

У хозяйки перехватило дыхание.

— А я, а я… скажу… Все скажу. Пишите про нее хоть сто раз в газету. Не то у нее на уме, не то. Мы все знаем. Только не выйдет у нее ничего.

— Ну ладно, ладно, выйдет не выйдет — не наша печаль. — Петров поднялся и выпроводил жену на кухню. — Вот видишь, как у нас, — вздохнул он, грузно опускаясь на табуретку.

Мне стало как-то не по себе. Петров, по-видимому, понял мое положение.

— Чепуха, — махнул он рукой. — Дарья — баба умная. Правда, треплют про нее много, да ведь на чужой роток не накинешь платок.

— И дыма без огня не бывает, — усмехнулся я. — А что у нее с мужем?

— Видишь ли, Дарья — очень решительная женщина. Случилось это с нею на второй год свадьбы. — Петров пожал плечами. — Поди разбери, кто из них виноват. Муж и жена — одна сатана. Появился у нас лесник Антон Ильин. Парень молодой, красивый, девки за ним гужом. В праздник это произошло, на гулянке. Дарья там была с мужем своим Михаилом. Он работает в сельсовете секретарем. Так вот, заиграли «Цыганочку». Кто-то взял и вытолкнул Дарью в круг, а плясать девка — спец. Вот и пошла она, потом остановилась перед лесником, плечами поводит, глазами стреляет. Тот не выдержал — и вокруг нее вприсядку. Ух, и плясали же они! — покачал головой Петров. — Муж-то и не совладал с собой. Ну, конечно, выпивши был. Подскочил Михаил к Дарье — и за косы. Насилу розняли их. После этого Дарья в открытую закрутила с лесником этим, с Антоном. Так и пришлось уехать Михаилу. Поневоле уедешь.

— А когда она начала свинаркой работать? Ведь вы говорили, что она вообще ничего в колхозе не делала, — спросил я.

Петров задумался.

— Да… верно… Ведь у нее две тетки в городе — помогали ей. Да и свое хозяйство неплохое. — Петров вдруг рассмеялся. — Порох она! Что-нибудь выпалит в горячке, а отказаться от своих слов не может. Напали на нее раз бабы и начали честить на все лады. С нашими колхозницами свяжешься — разделают под орех. Дарья их слушала, слушала, а потом и сказала: «Вы хоть сдохнете от злости, но Антон все равно будет мой. Не видать его Таньке как своих ушей. А Таньку я за пояс заткну все равно. Я вам покажу, что она моих подметок не стоит».

— А кто такая Танька? — заинтересовался я.

— Говорят, невеста Антона. Она из колхоза «Восток». Известная свинарка в районе. И вот Дарья пристает ко мне: «Хочу быть свинаркой». Дали мы ей самых что ни есть захудалых свиней. Никто ей не верил, что справится. Да и я сомневался. А ведь выходила! Э-э, да еще каких! В Закуте отроду таких не было. Первый опорос получили. Хороший! Ждем — вторая должна пороситься. Вот тебе и Дарья, вот тебе и франтиха-купчиха Козырева…

— Хлеб да соль, — певуче проговорил женский голос за моей спиной.

Мы оба обернулись.

— Вот она, — сказал Петров. — Милости прошу, Дарья Михайловна. Да что ты в темноте хоронишься? Аль боишься, что сглазим?

Дарья не спеша подошла к столу. Короткий черный тулупчик, отороченный ярко-рыжим мехом, плотно сжал ее плечи и высокую грудь. Пуховый платок закрывал голову и обрамлял ее белое лицо с большими черными глазами. Слегка, качнув плечом, она пасмурно взглянула на председателя.

— Ну, я пришла… Звали, Илья Митрофанович?

Петров кивнул на меня.

— Это товарищ из газеты. Хочет тебя пропечатать.

Дарья вскинула голову. Глаза ее теперь искрились, как будто в них играл луч солнца.

— Так вот ты, Михайловна, возьми его к себе в гости. Побеседуйте, поговорите на свободе.

Дарья усмехнулась.

— А люди как подумают?

— Люди… — засмеялся Петров. — Эх, Дарья, Дарья! Я-то знаю, как ты людей боишься.

Дарья нахмурилась, резко повернулась и пошла, ко у порога остановилась и, не оборачиваясь, пропела:

— Мне что, пожалуйста… Я приберусь, а вы приходите.

Краснощекий, с царапиной на лбу Васька повел меня к Дарье Козыревой. Мальчик переставлял отцовские валенки, как ходули. Он был в одной рубахе и ежился. Над Закутом висело звездное небо, щелкал мороз, под каблуками повизгивал снег.

— Вот тута, дяденька, она живет, — указывая на дом, пропищал Васька и задергался. — Я побегу, дяденька, а то зябко.

Я толкнул калитку и в темноте стал пробираться на ощупь. Знакомый голос позвал:

— Сюда, сюда идите!

Пропустив меня, Дарья резко закрыла дверь, и по синим половикам покатился седой ком морозного пара.

У Дарьи было тепло и уютно. Над шитой деревянной кроватью с пирамидой подушек висел самодельный ковер, на котором розовая девица расчесывала желтые волосы. Переднюю часть избы занимали цветы. В глиняном горшке, как еж, свернулся кактус. Нежная фуксия осыпала малиновые сережки. Резко пахло геранью.

Дарья, скрестив на груди руки, стояла у самовара. Девочка лет шести, положив на колени худенькие ручонки, сидела возле нее. Острый подбородок, маленькое личико с безбровыми глазенками придавали ребенку пугливый вид. Самовар вскипел. Дарья легко подняла его и поставила на стол. Самовар крякнул и расшумелся, как разбуженный улей.

Я следил за хозяйкой. Хороша! Толстые черные косы двойным венком обвили голову, и только маленькие колечки волос, как тени, упали ей на белую шею и уши. Дарья ходила плавно, движения ее были немного ленивые, словно она делала все нехотя. Я с удивлением отметил — предметы, к которым прикасалась хозяйка, казалось, жаловались. Дарья расставляла посуду: стаканы, блюдца и даже чайная ложечка не звенели, а вскрикивали «ай!», как будто она их щипала.

Девочка не сводила глаз с варенья. Дарья налила ей кружку чаю, положила варенья и кусок сахару. Все это она сделала молча, не поднимая глаз.

Я пытался завязать разговор, но он не вязался. Хозяйка отвечала коротко и слушала рассеянно. Мне казалось, что она к чему-то прислушивается.

— Давно вы здесь живете?

— Я родилась в Закуте.

— А эта девочка — ваша дочь?

— Соседская. Ночевать у меня попросилась.

О своей работе Дарье рассказывать, видно, не хотелось.

— Да работаю, как все, — уклончиво ответила она.

— Как же вы добились успеха?

— Старалась, чтобы не быть хуже других. Читала книжки по животноводству. Ну, как и все.

— Скажите, Дарья Михайловна, вы любите свое дело?

Она насторожилась. Ее большие глаза выражали недоверие. «Не подвох ли здесь какой?» — говорили они. Но вдруг Дарья открыто улыбнулась.

— Вам, наверное, уже кое-что сказали. А я и сама скрывать не стану. Не очень-то мне хотелось браться за эту работу, да так уж пришлось. С первых же дней я возненавидела ее, и особенно этих тощих… свиней. Ничего не жрали, и росла у них только одна щетина. Знаете, из меня слезу нелегко выжать, а тогда я почти каждый день плакала. На работу иду — реву, домой приду — тоже реву. Помощи я ни у кого не просила. Все казалось, что мои неудачи вызывают у баб радость. Не знала, что и делать. Как-то зашла я в правление. Там никого не было. На столе лежали газеты. От нечего делать развернула одну и прочитала: «Наш опыт откорма свиней». Эту газету я — в карман, и бегом домой… Вот посмотрите, я ее до дыр зачитала.

Дарья подошла к этажерке, откинула сатиновую занавесочку. Там лежала стопка книг.

— Видите, теперь сколько их у меня, а началось все вот с нее. — Дарья улыбнулась, подавая мне потрепанную, всю в жирных пятнах газету. На второй полосе ее была помещена статья совхозного зоотехника о новом методе откорма свиней.

Дарья подробно рассказала, как, выполняя все указания статьи, покоя не давала животноводу и председателю. Вдруг она замолчала, лицо стало озабоченным. Подошла к окну, поцарапала лед, обернулась.

— А вы знаете? Вот сейчас я разговариваю с вами, а думаю о нашей свинье Трусихе. Ведь она со дня на день должна опороситься. Боюсь я чего-то: ведет она себя подозрительно.

В голосе ее слышалась тревога, на щеках проступил легкий румянец. Я не удержался.

— Красивая вы, Дарья Михайловна!

Похвалу она приняла, как пряник, — покраснела, засмеялась.

— Мне все говорят: «Красивая ты, Дарья, как артистка; тебе бы только в городе жить». А я в Ленинграде жила у тетки. Уехала. Небо там в самый ведреный день за крыши цепляется, а солнце глядит, словно через стекло немытое. Шум, звон, пахнет дымом, горелой резиной. Пойдешь в сад: деревья важные — не подступись. Трава нежная — не дотронься, а то штраф. В пруду лебеди плавают с подрезанными крыльями. И такие жалкие, что скучно на них глядеть. Люди там все куда-то спешат, торопятся. — Дарья говорила спокойно, растягивая слова. — А как вернулась в деревню, с неделю пропадала в лесу. Здесь все родное, знакомое. Солнце ласковое. Упадешь в траву и слушаешь, как звенит и шепчет кругом. Небо высокое-высокое. Висит в нем на одном месте жаворонок, а потом вдруг камнем упадет в траву. Обнимешь березку — дрожит, как пугливая девчонка. Елка стоит тихая, задумалась, ствол у нее смолой, как медом… Вот не люблю я осину! Беспокойная она.

Я вспомнил о разговоре с председателем колхоза и спросил напрямик:

— Что же вы, Дарья Михайловна, одна век коротаете?

Она усмехнулась.

— Вы угощайтесь, а то чай стынет, — и, подняв свои глаза, как будто окатила меня ледяной водой.

— Что вас так интересует моя жизнь?

В сенях застонали половицы. Дарья вздрогнула. Дверь распахнулась. Вошел человек в енотовой дохе, по-видимому, охотник. Обмахнув веником сапоги, он пробормотал приветствие, снял шапку и опустился на скамью у печки, поставив меж колен двустволку. Минуты две он сидел, молчал и смотрел в угол, шевеля густыми, сросшимися на переносице бровями. Лицо у него было строгое, но не злое. Дарья жалась под платком, как побитая. Но вот охотник встал, вынул портсигар, достал папироску и медленно размял ее. Потом подошел к печке, прикурил от уголька, с чуть заметной насмешливой улыбкой проговорил: «Я, видать, помешал вам…» — и быстро вышел, хлопнув дверью.

Дарья вскочила, бросилась за ним.

— Антон! — раздался ее требовательный голос.

«О-о-он!» — жалобно отозвался у порога оцинкованный таз. Стукнули ворота, и уже на улице застыл Дарьин крик:

— Антон, погоди!..

Девочка, подняв угловатые плечи, прихлебывала чай. Я непонимающе смотрел на золотистый ободок блюдца, на василек с полинялыми лепестками.

Стукнула щеколда. Хозяйка проскользнула в избу и прижалась к печке. Потом, сбросив с плеч платок, подошла к столу и стала разливать чай. Старенькие ходики отстукивали второй час ночи. Я поднялся и взял шапку.

— Куда же вы? — удивленно спросила Дарья.

— Да пора уж. Илья Митрофанович, наверное, уже заждался меня.

— Илья Митрофанович второй сон досматривает. Оставайтесь, места хватит. Зачем среди ночи беспокоить их.

Она стала разбирать кровать. Постелила свежие простыни, взбила подушку.

— Отдыхайте, пожалуйста.

— А вы где?

— Мы с Настей на печке. Привыкла — теплее и хлопот меньше. — Она прикрутила у лампы фитиль и поднялась на печку.

Я лежал под теплым одеялом, мне не спалось. «Эх ты, эх ты, эх ты!» — выговаривал маятник. Мигала лампа. Темнота все теснее и теснее сжимала ее и, казалось, вот-вот задушит. «Эх ты, эх ты, эх ты», — стучали часы. Лампа погасла. На полу бледные пятна света. Это луна стоит среди улицы и пялит свой оловянный глаз на окна. Ей трудно все рассмотреть: цветы мешают. Не могу уснуть.

На печке зашелестело, скрипнула ступенька. Дарья подошла к столу. Нашла спички, оделась и осторожно открыла дверь. Через несколько минут она вернулась в комнату и тревожно позвала:

— Настя, Настя! Встань, сходи за Анной! Трусиха поросится. Вот никак не ожидала…

Зажгла лампу и, сдернув с гвоздя полотенце, снова убежала. За ней следом Настя.

Было уже около полудня, когда хозяйка меня разбудила. Яркое зимнее солнце било в окно, рассыпалось желтым кружевом на сосновых стенах. На столе ныл самовар. Когда я умывался, хозяйка сообщила, что ночью нежданно опоросилась Трусиха. Принесла восемнадцать малышей, поставив в районе небывалый рекорд.

Завтракал я один. Дарья хлопотала по хозяйству. Мои извинения она приняла равнодушно и на прощание торопливо подала мне руку:

— Заходите, когда будете.

Я уже открывал дверь, когда Дарья меня остановила:

— Погодите, товарищ корреспондент.

Подойдя к зеркалу, достала газету и, не скрывая радости, подала мне.

— Вот, посмотрите! Переплюнула я ее!

С газетной полосы ласково улыбалась какая-то девушка. Две светлые косы лежали на ее темном платье. Я так и впился глазами в фотографию. Под нею стояла надпись: «Татьяна Козырева».

— Ко… Козырева? — с трудом выдавил я. — Как это? Кто это?

— Была лучшая свинарка района, да только теперь не она будет лучшей, — сквозь зубы проговорила Дарья и швырнула газету в печку. Рыжее пламя слизнуло бумагу, пепел с дымом вылетел в трубу.

«Проклятый старик!» — мысленно выругал я возницу и нарочито спокойно спросил:

— Из какого же она колхоза?

— Из «Востока», по ту сторону Болотска. Отсюда километров пятнадцать, — нехотя ответила Дарья. Закрывая за мной ворота, она еще раз напомнила: — Так вы не забудьте, что я ее победила. Так и печатайте.

О своей ошибке я никому не сказал и немедленно отправился в колхоз «Восток». Петров дал мне лыжи. Широкие, подбитые лосиной, они шли ходко и не вязли.

— Эй, товарищ, как тебя! — окликнули меня за деревней.

Я оглянулся и увидел вчерашнего старика. Подойдя, он протянул жесткую, как щепка, руку:

— В Болотск, значит? Ты, мил человек, не езжай дорогой. Далеко будет. А лесом, лесом напрямик. С версту пройдешь и сверни на леву руку, там сам увидишь, след-то сворачивает. — Он потоптался, снял шапку, опять надел и поглядел на свои головастые валенки.

— Значит, про Дарью-то в газете печатать будут? Хорошо про нее напечатай, она внучкой мне доводится. Вот… Ну, прощевай, мил человек. Счастливо тебе… — Он повернулся и пошел к деревне:

Опять лес. Лыжня петляет меж невидимых пней, обходит кривоногий валежник. Снег с головой окутал можжевельник, а на кучу молоденьких елок навалился сугробом. Красноствольные сосны, подняв над лесом свои кудрявые шапки, не шелохнутся. Снежная пыль набивается в уши, засыпает глаза, тает на губах. Маленький длинноносый дятел в пестром пиджачке нараспашку долбит да долбит старую березу. А снег вокруг нее пожелтел, словно кто пшено просыпал.

Лыжня круто свернула, и я вышел на поляну, ровную, как огромный лист бумаги. На ней стоял одинокий, изъеденный со всех сторон стог сена. На противоположной стороне, под старыми хмурыми елями, пряталась избушка. Над крышей вился сизый дымок. Навстречу мне выбежала белая собака с рыжим пятном на морде, но не залаяла, а побежала впереди, приветливо виляя обрубком хвоста. Я попал к домику лесника. Сеней здесь не было. Их заменяла пристройка из осинового частокола, похожая на шалаш; из щелей торчали сивые клочья травы, сверху свисала порыжелая хвоя. Собака навалилась на дощатую дверцу и, взвизгивая, начала драть ее когтями.

— Белка, Белочка! — ласково позвал ее женский голос. В дверях показалась светловолосая женская головка. Белка завертела хвостом и полезла целоваться, потом бросилась ко мне, потом опять к двери и, вдруг сев на задние лапки, залилась визгливым лаем. На улицу вышла девушка и, локтем прикрываясь от солнца, разглядывала меня. Она была в светлом платье, концы кос были заколоты на макушке, и две петли, как большие золотые серьги, свисали на уши.

— Вы?.. — спросил я.

— Ну конечно, я… А кто же еще? — засмеялась девушка.

Передо мной была Татьяна Козырева, та самая девушка, которая час назад, так же улыбаясь, смотрела на меня с пожелтевшей страницы газеты, как будто не сгорела, а только укрылась дымом, чтобы наскоро переодеться, заколоть косы и встретить меня здесь, в лесу.

— Вы не дадите мне напиться? — спросил я, облизав губы.

— Почему же не дам? Конечно, дам, — снова засмеялась она.

В избе было крепко натоплено. Вместо кровати я увидел дощатые нары, которые были застланы таким ярким одеялом, что на стене лежал алый отсвет.

— Наконец-то я вас нашел, знаменитая свинарка Татьяна Козырева!

Лицо ее вспыхнуло.

— Я не Козырева, а Ильина.

— Как не Козырева?!

— Да, да, да, — закивала она головой, — я замуж вышла. Мы позавчера только расписались. Мой муж Антон Ильин. Знаете? Его все в районе знают.

Я поспешил рассказать, зачем приехал сюда. Татьяна налила в котелок воды, поставила на плиту и принялась чистить картошку кривым охотничьим ножом.

— Я и сама недавно сюда пришла. Меня на три дня к мужу отпустили, но мы с ним скоро совсем будем вместе, — рассказывала она. — Антон теперь снова будет работать в колхозе. Мы ведь из одной деревни.

— А он сейчас где?

— Не знаю. Не ждал, наверное, меня. Придет с минуты на минуту, а у меня еще ничего не готово…

Она выбежала на улицу, приволокла ведро, полное снегу, потом принесла охапку березовых поленьев и стала торопливо их совать в плиту. Дрова зашипели, поджимая под себя огонь, а Таня все подкладывала. Тоненькая фигура ее скорчилась, превратилась в светлый комочек.

— А вы в нашем колхозе еще не были? — спросила она.

— К сожалению, не пришлось. В «Самодеятельности» задержался. У вашей соперницы, свинарки Козыревой чай пил.

— У соперницы? — быстро обернулась Таня и подошла ко мне. — У Козыревой Дарьи? Она вам понравилась? Правда, она очень красивая? — Таня побледнела, под глазами проступили широкие тени, над едва заметными бровями легли две тонкие нитки морщин.

— Да так себе, ничего особенного, — уклончиво пробормотал я.

— Неправда, неправда! Дарья — настоящая красавица! — с горечью вскрикнула Таня и, совершенно неожиданно для меня, расплакалась. Стоя у окна, она мазала пальцем стекло и всхлипывала, как ребенок. Я растерялся. Но вот она кого-то заметила и сразу вытерла ладошкой мокрые щеки.

— Ой, Антон!

И, как была в платье, бросилась на улицу. Из-под нар вылетела Белка и понеслась следом за хозяйкой.

— Ан-то-о-он! — покатился радостный Танин голос, ударился в темную стену леса и долго еще звенел. Таня бежала навстречу мужу.

Я тоже вышел на улицу. Антон, улыбаясь, крепко стиснул мою руку. Я перехватил его взгляд, и мне показалось, что он подмигнул. Это был тот самый Антон, который вчера вечером навещал Дарью.

— Товарищ корреспондент, — неуверенно проговорила Таня, — вы меня долго будете спрашивать? А? У меня ведь столько дел, и обед еще не готов… Может быть, в другой раз, а?

Я взглянул на Таню и понял, что в самом деле лучше потолковать с нею в другой раз.

Антон повел меня на станцию напрямик — лесом, к реке Мшаге, где проходил санный путь. Легко взмахивая палками, он шел впереди. Я старался не отставать. Ясный морозный день померк. Подул ветер. Лес зашумел и вмиг стряхнул иней. Мы вышли на дорогу.

Километра через два мы неожиданно повстречались с Дарьей. Ее гнедая лошадь бежала мелкой рысцой. Сама Дарья сидела в розвальнях на охапке соломы. Увидев нас, круто остановила лошадь.

— Здравствуйте еще раз.

— Далече, Дарья Михайловна?

— За дровами.

Антон, кинув на меня быстрый взгляд, нахмурился. Дарья стояла прямо, заложив руки в карманы тулупчика, слегка закинув голову и не спуская глаз с Антона. А он смущенно ковырял палкой снег.

— Антон, мне надо тебе сказать… — голос у нее дрогнул. — Отойдем в сторону.

— Зачем? Говори здесь, — глухо, но твердо ответил Антон.

Губы у Дарьи побледнели.

— Ты придешь сегодня?

— Не приду. Хватит. Вернулся к Тане и баста. Я и вчера приходил только для того, чтобы сказать тебе это.

— Антон, а как же я?

— А что? — Антон поднял брови. — Я ведь тебе ничего не обещал. Знала ведь, что у меня невеста есть.

— Не обещал, не обещал, не обещал… — горько забормотала Дарья и вдруг наотмашь хлестко ударила его по лицу.

Скрипели сосны, гудела хвоя, свистел придорожный кустарник. По дороге катились белые волны снега и заметали свежий санный след.

…Совсем недавно в одном совхозе я снова встретил Дарью Козыреву. Директор совхоза, бритоголовый, тучный человек сказал о ней так: «Козырева — моя правая рука. Все животноводство лежит на ней. Дельная, уминая женщина, но суровая. Впрочем, таких я уважаю».

Меня Дарья приветствовала усмешкой:

— Опять встретились… — И пригласила меня пить чай.

Она по-прежнему легко носила свое полное тело и прямо держала голову. Но лицо у нее посерело, как будто запылилось, глаза запали. Волосы на голове были собраны в клубок и зажаты гребенкой. Расставив локти и держа на ладони блюдце, она громко прихлебывала чай и так кусала сахар, что, казалось, сейчас брызнут синие искры. Около нее вертелся черноголовый малыш, капризничал, гневно сдвигая густые бровки. Неожиданно он громко закричал:

— Мамка, купи мне ружье!

Дарья поставила блюдце, погладила мальчика по голове.

— Нельзя так кричать, сынок, — и улыбнулась, — куплю. Все куплю: и ружье, и велосипед, дай только собраться с духом.

— Как живете, Дарья Михайловна? — поинтересовался я.

Она быстро взглянула на меня.

— Пейте чай, а то стынет, — и резко отодвинула блюдце. Стакан громко звякнул, как будто ему стало больно.


1955

Лесоруб

Лесорубом звали озорного Ваську — приблудного сына доярки Насти Федуловой. Васька так привык к кличке, что забыл свое имя, а фамилии и вовсе не знал, пока не пошел в школу. Когда он впервые сел за парту и учительница Серафима Ивановна вызвала: «Федулов», Васька не ответил. Он только повертел стриженой головой и громко хихикнул. Серафима Ивановна строго посмотрела на Ваську, постучала карандашом и повторила:

— Василий Федулов здесь?

Васька съежился и царапнул ногтем парту.

— Вставай, Лесоруб, что сидишь, — сказал Васькин сосед и ткнул его кулаком.

Васька испуганно вскочил, поддернул ладошкой нос. Серафима Ивановна улыбнулась:

— Лесоруб?.. Почему Лесоруб?

Васька набычился и, глядя исподлобья, буркнул:

— Нипочему.

Серафима Ивановна нахмурилась:

— Так разговаривать нельзя. Когда тебя спрашивают, надо отвечать.

Васька, закусив губу, всхлипнул.

— Мамка меня в подоле с лесозаготовок принесла… — И навзрыд заплакал.

Вот так и начались у Васьки в школе нелады. С первой скамьи он переселился на «Камчатку» и, не унывая, просидел там ровно два года.

Дома Васька не жил, а только ночевал. Придя из школы, он швырял под лавку сумку с букварем и доставал из подпола крынку молока. Умяв с молоком увесистый ломоть хлеба, Васька, отдуваясь, хлопал себя по животу:

— Во надулся, как барабан…

Сменив новые катанки на подшитые, суконное пальто — на засаленный рваный полушубок и подвязав к ногам лыжи, Васька отправлялся в поход. Лыжи у него самодельные — две березовые доски с ремешками посредине; а чтобы доски не утыкались, Васька приколотил спереди две погнутые железяки. Были у Васьки и настоящие, магазинные лыжи, но недолго. Когда он под Новый год принес домой табель с одними «гусями», мать изрубила лыжи топором и сожгла их в печке.

Возвращался Васька поздно. Полушубок и валенки гремели на нем, как латы. Скрюченными пальцами Васька расстегивал пуговицы и, пошевелив плечами, вылезал из полушубка. Оставив у порога валенки весом с полпуда, забирался на печь, ложился животом на горячие кирпичи, подсунув под голову ватную фуфайку. Просыпался он от толчка и знакомых слов:

— Вставай, несчастье мое!

Васька сползал с печки, мочил под рукомойником нос, жевал холодную телятину, лениво надевал суконное пальто, вытаскивал из-под лавки сумку с букварем и под конвоем матери шел учиться. Проводив «несчастье свое» до крыльца школы, мать бежала на ферму.

Васька забивался на «Камчатку», вытаскивал зачитанный до дыр букварь и, подпирая кулаком голову, принимал озабоченный вид.

…В классе идет устный счет.

Как через замороженное стекло, слышит Васька голос Серафимы Ивановны:

— У меня в одном кармане три яблока, а в другом четыре. Сколько у меня всего яблок? Думайте, дети, думайте…

Навалясь грудью на стол, Васька тоже думает: «Зачем чепуху пороть: у самой и карманов нет…»

За окном тает лиловое утро. Из-за крыш домов солнце пускает длинные яркие стрелы.

— Федулов, к доске.

Помотав головой, Васька поднимается и вразвалку, задевая за косяки парт, идет к доске.

— Возьми мел.

Васька берет мел и крошит его пальцами.

Серафима Ивановна, посмотрев на потолок, диктует:

— Колхозная корова Зорька вчера дала тридцать литров молока, а сегодня — сорок. На сколько литров Зорька повысила удой? Думай, Федулов, думай.

Васька ставит острые, пьяные цифры и думает: «Это зимой-то сорок литров! С ума, наверное, сошла Серафима…»

…Весна только начиналась. Еще в полях лежал снег, в лесу — сугробы, а Васька давно ухлестывал босиком. От грязи кожа на ногах трескалась, покрывалась сочными цыпками. Васька усиленно кормил их сметаной. Цыпки постепенно добрели и оседали на ногах плотным корявым панцирем: ножом режь — не больно.

Весь день Васька на реке. Колет вилкой усатых гольцов, решетом ловит пескарей и краснопузых бырянок.

Любимое место у Васьки — сад. Сад небогатый — десяток кустов крыжовника и старая яблоня-коробовка. Крыжовник одичал: ягоды на нем растут ржавые и ужасно кислые. Коробовка стоит в углу сада. Одна половина у нее сухая, с голыми искривленными сучьями, другая — с темной, непроглядной листвой, свисающей через забор в огород соседки, Анны Дюймачихи. И за это Дюймачиха давно точит зуб на Васькину коробовку. На разлапистой макушке яблони, как гнездо, висит корзина. Когда дует ветер, коробовка, поскрипывая, качается, и вместе с ней качается в корзине Васька.

Внизу к щербатому стволу яблони прижался дощатый шалаш. Строил его Васька сам. Доски таскал за километр, от реки, где застрял в кустах чей-то забор, унесенный в половодье. Шалаш вышел на славу: настоящий дом в два этажа, с печкой и самоварной трубой на покатой крыше. В нижнем этаже Васька жил, а в верхнем хранил сокровища — спичечные коробки. На каждой коробке сделана надпись острыми, как кривой частокол, буквами: «тятерка», «грачь», «снигирь». Откроешь коробок, а там голубое с крапинками яичко галчиное, откроешь другой — воробьиное, точь-в-точь как фасолька. Яйцо ястреба, грязно-белое с красными пятнами, лежит отдельно, в железной банке из-под голубцов.

…Вот так и жил Лесоруб, пока не перешел в четвертый класс. Что такое горе или радость, он не знал. Детство тянулось у Васьки легко, как пестрая лента. И вдруг…

В тот день Настя ждала «несчастье свое» к обеду. Наступил вечер, давно пастухи пригнали в село коров, в домах зажглись огни, а Васьки все не было.

С утра он увязался с парнями на рыбалку. И был взят с условием — таскать по берегу ведро с рыбой. Парни брели по воде, били острогами щук, выгоняли из-под коряг в сеть налимов, туполобых голавлей и бросали их на берег. Васька хватал за жабры рябую щуку, давал ей по носу щелчок и радостно кричал:

— Ага попалась, зубатая крокодила! Вот сейчас ты у меня узнаешь! — И, свернув щуке голову, кидал в ведро.

Голавля Васька дергал за хвост и, отплясквая, весело пел: «Голавель, голавель попал, глупый дуралей…»

Вскоре ему надоела эта работа. Было жарко. Солнце стояло посреди неба и нещадно кололо Васькину макушку с редкими, как белоус, волосами. Васька разделся, штаны с рубахой перевязал ремешком, вместе с ведром отнес вперед, в ту сторону, куда двигались рыбаки, и спрятал под кусты, а потом залез в речку. Ваську пытались прогнать. Но он заверил всех, что от жары сгорел, а ведро запрятал так, что и с собаками не найти. Васька вместе с рыбаками барахтался в воде, и как только подходил к месту, где стояло ведро, он выскакивал на берег и заносил его вперед.

Наконец рыбаки вышли на берег и стали делить улов. Вот тут Васька и ахнул: белья около ведра не было.

Долго он искал штаны с рубахой, все кусты обшарил, слезно просил: «Шут, шут, поиграй и опять отдай…» Но шут не отдал. И только когда стемнело, Васька, голый, огородами пробрался в свой сад и забился в шалаш.

В доме ярко горела лампа. И было видно в щелку, как на занавеске окна шевелились две головы: они то кланялись друг другу, то стукались лбами. Оттого, что Васька долго подглядывал в щель, у него онемела шея. Он пошевелился, передернул плечами и опять стал смотреть. Теперь в окне торчала одна голова с широченной спиной и смешно размахивала руками.

Хлопнула дверь, на крыльцо вышла Настя. Сбежала по ступенькам и с мягким шорохом, задевая лопухи, отворила калитку в сад. Васька подобрал под себя ноги, прижался к доскам и, передразнивая мать, прошептал: «Несчастье мое, ты здесь?»

Но мать позвала необычно ласково:

— Васенька… Сынок…

Озноб передернул Ваську, и он глотнул слезы.

Настя просунула голову в дырку шалаша и охнула:

— Ох, лихо мне! Голый… Где ж твоя одежка?

Васька хлюпнул носом.

— Несчастье ты мое, — вздохнула Настя и быстро ушла в избу.

Вернулась она с праздничной рубахой, вельветовыми штаниками и сандалиями.

— Мама, у нас гости? — спросил Васька, когда мать натягивала ему на ноги сандалии.

Настя поплевала на руки, пригладила Васькины космы и, взяв за руку, повела в дом. Дорогой она говорила, что у них дядя, что дядя хороший и бояться его не надо. Васька ничего не понимал. Какой дядя? Зачем он пришел? Почему мать вырядилась в шелковое платье, надушилась и треплет по росе туфли, которые, сама говорила, стоят полтыщи рублей?

В горнице на столе тоскливо пел самовар, стояли две бутылки вина, тарелки с огурцами, мясом, сахарница с конфетами, валялся кулек с пряниками. За столом у окна сидел грузный дядя в белой рубахе с распахнутым воротом. Сдвинув к носу брови, он то поджимал, то вытягивал губы, словно сосал конфеты.

— Это приданое мое, Тиша, — сказала Настя и, чмокнув Ваську в макушку, шепнула: — Поздоровайся, сынок.

— Здорово, — буркнул Васька и боком подвинулся к столу.

— Тихон Веньяминович, — глухо проговорил дядя и протянул руку с толстыми, короткими пальцами.

Васька чуть дотронулся до пальцев с желтыми ногтями и еще ближе подвинулся к столу. Он сразу узнал дядю — нового зоотехника. В колхоз он пришел в хромовых сапогах С тупыми носами и в пиджаке, наброшенном на плечи. Васька видел, как зоотехник с мамкой плясали на пятаке елецкого. Он кругами ходил на полусогнутых ногах, размахивал руками и ловко щелкал подошвами, а мамка прыгала вокруг него, как мяч, и, заливаясь, голосила:

Ох ты, ох ты, охточки,

в голубенькой кофточке…

Настя разливала чай и беспрерывно говорила:

— Мальчик он у меня хороший, ласковый. Только с ученьем у него не ладится.

— Наладим, — гудел Тихон.

— Задачки не умеет решать. Ты, Тиша, поучи…

— Поучим.

Васька жевал ириску и потихоньку тягал из кулька пряники.

В пустом доме Федуловых сразу стало тесно. В нем поселился чужой человек и потребовал называть себя папой. Сжалось сердце у Васьки, да так и не разжалось. И вместо «папа» он величал отчима в глаза Тихон Виньминыч, а за глаза Вынь-Мин. Настя звала мужа Тишей. Когда она ласково говорила: «Тиша, Тиша», Ваське казалось, что она упрашивает отчима не шуметь.

Васька старался не встречаться с Вынь-Мином. Когда отчим ходил по горнице, стуча каблуками и вытягивая губы, Васька забирался в чулан.

Тихон не забыл своего слова «поучим».

После завтрака он открывал книжку и ногтем делал пометки:

— Это тебе урок до обеда.

В обед он проверял задание. Если отчиму нравилось, он махал рукой, что означало: «Иди на все четыре стороны», не нравилось — Васька переписывал заново. А вечером они решали задачки.

— Готов? — спрашивал Тихон.

— Готов, — отвечал Васька, чувствуя во всем теле нестерпимый зуд.

Читал Тихон задачки громко, подолгу останавливаясь на запятых и точках:

«В кружке юннатов работает сорок детей, а в кружке „Умелые руки“ на тридцать процентов больше…»

Васька старался слушать внимательно, но вскоре забывался и думал: «Вот у нас в школе нет таких кружков. Почему нет? Потому что у нас учительница, а не учитель. Бабам некогда кружками заниматься».

— Понял задачу? — резко бросал Тихон.

Васька вздрагивал и сдавленным голосом сипел:

— Понял.

— Что у тебя с горлом?

Васька кашлял в кулак и крепко стискивал колени.

— Что надо делать?

— Надо, надо… — Васька шевелил губами и выпаливал: — Разделить.

— А если подумать?

Васька смотрел в угол, потом на окна и, пожав плечами, неуверенно говорил:

— Сложить.

Чего сложить?

— Юннатов, — шептал Васька.

— Дурак.

Васька втягивал в плечи голову и торопливо писал. За спиной склонялся Тихон и дышал прямо в ухо. У Васьки ходили колени и потели руки.

…Осенью Тихон привез из города форму школьника и портфель с двумя замками. Костюм был взят на вырост, с пятигодичным запасом, и бултыхался в нем Васька, как карандаш в пустом пенале.

Этой же осенью Тихон сломал Васькин шалаш, а из его досок сколотил борову добротный закут.

Прошел год, и не узнать теперь дома бывшей соломенной вдовы Настасьи Федуловой. Тихон показал себя расторопным хозяином. Заново покрыл крышу, выбелил наличники, перебрал крыльцо и столбы на нем размалевал зеленой краской. Заготовил тес на обшивку дома. Соседка Дюймачиха только успевает ахать:

— Эк повалило тебе счастье, Настюха! Будешь в нем как сыр в масле купаться…

Васька, вскарабкавшись на яблоню, сидит в корзине и горестно вздыхает: «Какое же это счастье? Купалась бы ты сама в нем, Дюймачиха».

…Славное нынче утро. Над головой бесцветное, словно выгоревший ситец, небо: Над лесом с легким облаком играет солнце. Под коробовкой на плоской грядке цветет укроп, испуская густой, пряный запах. Подсолнухи, облокотись на забор, заглядывают в соседний огород. Там копается в грядках Дюймачиха. Лицо у нее темное, с длинным носом и шустрое, как у голодной галки.

Славное утро. На дороге в пыли барахтаются куры, задористо кричат молодые грачи. Воробьи кучей облепили рябиновый куст, раскачивают его и так трещат, как будто их обокрали.

— Тиша! — звонко кричит Настя. — Нарви огурцов!

Сегодня у Тихона с Настей праздник — они отмечают год своей женитьбы. И отчим уже на скорую руку перехватил. В шелковой, яркой, как яичный желток, рубахе он появляется на крыльце и, перемахнув сразу все ступеньки, идет в сад.

Дюймачиха подходит к забору и выставляет свое галчиное лицо:

— С праздником, Тихон Веньяминыч!

— Благодарю, соседка.

— Огород-то у вас завидный, Тихон Веньяминыч.

— Ну и что?

— А солнышка маловато: дерево мешает…

Тихон словно впервые смотрит на коробовку и вытягивает губы:

— Верно, соседка. Надо свалить.

— Да неужто свалишь? — По лицу Дюймачихи скользит хищная радость.

— Немедленно свалю, — бормочет Тихон и, растопырив руки, покачиваясь идет меж гряд.

…Васька сполз с дерева и, обхватив шершавый ствол, замер. Тихон вернулся с топором, попробовал пальцем острие, подошел к яблоне.

Васька повернулся к отчиму и, старчески наморщив лоб; сказал, заикаясь:

— Не дам коробовку рубить.

Тихон сдвинул брови:

— А прок от нее какой? Только место занимает. Давай топай. — И взял Ваську за плечо.

Васька толкнул отчима и закричал тонким голосом:

— Уйди! Вынь-Мин проклятый!

Тихон, недоумевая, пожал плечами, перекинул топор с руки на руку.

— Чудак ты, Васька… какой чудак! — И, усмехаясь, покачал головой.

— Не надо коробовку рубить, дядя Тиша.

— Ну и чудак же ты, — повторил Тихон и неловко погладил Ваську по голове.

Васька сжался и робко взглянул на отчима.

Тихон улыбнулся и взлохматил Васькины вихры:

— Ну, идем.

— Идем, — сказал Васька и вытер рукавом нос.

Настя стояла перед зеркалом и поправляла волосы, когда они вдвоем вошли в избу. Тихон молча сел за стол, вздохнул и постучал пальцами. Васька тоже сел за стол и тоже постучал пальцами. Настя с беспокойством посмотрела на них и стала накрывать стол. Она носила тарелки с пирогами и тревожно поглядывала то на Ваську, то на Тихона. А они молчали и все постукивали пальцами.

— Да что с вами? — наконец не выдержала Настя.

— Ничего, — ответил Васька и, помолчав, добавил: — Верно, дядя Тиша?

Тихон высоко поднял брови, потом сдвинул их к носу и серьезно сказал:

— Да, ничего особенного…


1957

Скворцы прилетели (С натуры)

Весна. День такой ясный, что глазам больно. Но ветер резкий и порывистый; забрызгал воробья, умывавшегося под капелью, сорвал где-то плакат, вымочил его и бросил на забор сушиться, потом кинулся на лужицу с синим клочком неба и выплеснул ее на панель у автобусной остановки. Мужчина в серой шляпе отряхивается. На. его пухлом лице не то улыбка, не то добрая гримаса. Женщина в зеленом пальто морщится. Озорник ветер распушил ее меха и посадил на самый кончик носа светлую каплю. Две девушки, зацелованные до красноты ветром, трещат без умолку. Около них на носках ходит краснощекий лейтенант. На нем все блестит: козырек, погоны, пуговицы; солнце не насмотрится на его хромовые сапоги. Старушка, закутанная до подбородка шерстяным платком, сидит на мешке. Кажется, только она безразлична к тому — придет или не придет автобус. Остальные в нетерпении.

Из-за поворота на бульвар, вместе с бурыми листьями, ветер приносит песню:

Хороша страна Болгария,

А Россия лучше всех.

Заслоняя солнце, появляется фигура со скворечником. Она идет быстро, подпрыгивая. Скворечник на плече тоже подпрыгивает. Подойдя, человек густым басом заявляет:

— Кажись, не опоздал, — и, не дождавшись ответа, хохочет: — А я-то спешил, бежал, даже шапка мокрая.

Люди удивленно разглядывают веселого парня. Коричневый ватник как будто отлит по его квадратным плечам; на ногах сапоги-заколенники. Лицо широкое, подбородок круглый, глаза возбужденные.

— Постой, бабуся, — грохочет он. — Это что у тебя — мешок?

— Мешок, — поджав губы, отвечает старушка.

— С чем мешок-то?

Бабка торопливо поднимается, зажимает мешок между коленями.

— С отрубями.

— Тяжелый?

— Ох, тяжелый!

— Ладно, мы его внесем и вынесем. Ты держись за меня, старая.

Старушка испуганно улыбается, ее морщинистый лобик как раз вровень с нижней пуговицей коричневого ватника.

— А что, товарищи, весна? Чудесно! Солнце-то какое! — щурится парень.

Все смотрят на солнце, жмурятся и ничего, кроме золотых брызг, не видят.

— У нас в столярке для стенгазеты стих написали. Чудесный стих! Сейчас вспомню! — пощелкав пальцами, парень вспоминает: — «Выходит март лучистый на субботник и тащит за город снега». Вот здорово написано — на субботник, как человек. — Он смеется долго, до слез.

— Скворцы прилетели? — баском спрашивает лейтенант и кивает на скворечник.

— Наверное, прилетели, а как же! — уверенно отвечает парень.

— Прилетели, прилетели, — машет рукой старушка. — Около нашего дома гнезда ладят, а уж как кричат-то — голова в круги.

— Бабушка, вы про какую птицу? — в один голос перебивают ее девушки.

— Известно какая, черная, грач… — сердится старушка.

— Мы про скворцов говорим, — снисходительно поправляет лейтенант.

— Скворец — птица важная, ей хоромы подавай.

— Вот они и готовы, полюбуйся, какой дом, бабуся, — поглаживая крышку скворечника, говорит парень. — Чудесный, опусти в воду, капли не пропустит.

Человек в шляпе постучал ногтем по скворечнику:

— Сосна?

— Это-то сосна? — удивляется парень. — Да что вы, обыкновенный клен. Древесина белая, — он стучит по доске, — и твердая.

— И верно, клен, — смущаясь, поспешно соглашается человек в шляпе.

— Дочуркин заказ выполнил, — оживленно говорит парень. — Дочка у меня, Танечка, в детский сад бегает. День птиц у них там проводят. Сказала она мне: «Если не сделаешь домик для скворушек, рассержусь». Пришлось после ночной остаться, скворечник делать.

— Как вы свою дочку любите! Похвально… — впервые. подает голос женщина в зеленом пальто.

— Люблю, — простодушно соглашается парень. — Она у меня вот какая кроха, не больше горшка, а умная — удивительно. Я таких детей еще не встречал. Сидим мы вчера с Лизой, чай пьем, — Лиза это жена моя, — Танечка мне и говорит, а сама смеется, озорница: «Папа, нагнись. Чего я тебе скажу!» Я подставил ухо, а она мне и шепчет… — Парень понижает голос до шепота…

…А вокруг тишина, даже ветер стих, как будто он прислушивается к рассказу парня. У женщины в зеленом пальто вытягивается шея, на которой хомутом повисает пышный воротник.

— «Па-па, сделай мне скворечник», — растягивает парень слова. — Чудесно! Я посадил Танюшку на плечи и давай отплясывать. А Лиза все допытывалась, о чем это мы с дочкой секретничали. Мы так и не сказали, пусть догадывается.

Парень почему-то смущается. Люди вокруг смеются. У человека под шляпой щеки надулись и дрожат, наверное, он сейчас чихнет, и все ему хором скажут: «Будьте здоровы!» Становится жарко. Дорога размякла и окуталась паром, как ошпаренный жмых. Женщина в зеленом пальто стягивает с себя чернобурый хомут и облегченно вздыхает:

— Больно ты говорун, парень. Небось стахановец, — добродушно ворчит старушка.

Девушки фыркают. Старушка косится на них и продолжает:

— Я человека вижу насквозь, сердце у тебя ласковое.

Но парень ее не слушает, он глядит вдаль, на белесый горизонт, на дорогу и вдруг кричит: — Идет!

Раздавливая лужи, по дороге катится голубой автобус. Пассажиры суетливо вытягивают очередь.

— Скорее, скорее, бабуся! — торопит парень.

Машина останавливается, открывается дверца. Парень подхватывает бабкин мешок и несет его как кисет. За ним, не спуская с мешка глаз, спешит старушка. Лейтенант услужливо пропускает вперед девушек, помогает подняться женщине в зеленом пальто, а потом за дверцей скрывается и малиновый околыш его фуражки. Автобус трогается…

Загрузка...