Мадлен Гранбуа

Озеро Красного Червяка

Папаша Матье снял шляпу, старую бесформенную шляпу, усаженную «мушками» всех цветов: белыми, красными, золотисто-коричневыми, голубыми, точно кусочек неба, ярко-желтыми и черными, как сама ночь. Он выбрал маленькую серенькую мушку с тем же отливом, что крылья стрекоз, скользивших в тот день над поверхностью воды, и старательно прикрепил ее к концу моей лесы. Потом, торопливо оглядевшись, сунул руку в карман, вытащил клейкую приманку, ловким движением насадил ее на крючок и, довольный своей работой, протянул мне удочку, ободряюще ухмыляясь.

Я принялся за дело. Честно говоря, рыбная ловля никогда меня особенно не прельщала, и сейчас я с удовольствием пустил бы лодку по течению, а сам бы мирно отдыхал, как деревья с их словно застывшей листвой, как неподвижное гладкое озеро.

Но доктор Плурд рассудил по-другому.

— Мертвый сезон — лучшее время для рыбной ловли, — наставительно сказал он, когда несколько часов назад мы выгружали пожитки на дощатый настил Клуба Галет.

Мы приехали туда ненадолго, но это маленькое путешествие было заранее подготовлено и тщательно организовано моим старым другом. Не успел я переступить порог его дома, как он начал описывать ни с чем не сравнимые восторги, светлые радости и дивные наслаждения, ожидавшие нас в Клубе.

В дорогу мы отправились хмурым серым утром, но кипучему энтузиазму моего друга все было нипочем, а когда на опушке леса ветер донес до нас аромат барбариса, доктор Плурд и вовсе потерял голову. Возбужденный, помолодевший, добродушно посмеиваясь, он принялся напоминать папаше Матье, нашему проводнику, о доблестных подвигах, которые они вместе свершили в былые времена. У него так и чесались руки поскорее взяться за дело. Едва мы успели добраться до охотничьего домика, как он, не теряя ни секунды, объявил самым категорическим тоном:

— Поверьте моему опыту, дети мои, погода сейчас самая подходящая, можно сказать идеальная для рыбной ловли. Давай-ка, папаша Матье, готовь поскорее удочки и быстро на озеро, пока не стемнело.

Мы беспрекословно подчинились, и вот сидели все трое и дрогли под мелким едва заметным дождичком, похожим на туман. Моросит такой дождик, словно исподтишка, и вы не обращаете на него внимания до тех пор, пока вдруг не начинаете чувствовать, что вместо носа у вас на лице эдакий мокрый трюфель, а по спине бегают холодные мурашки. Мы едва умещались в узенькой, выдолбленной из коры лодчонке, легкой точно перышко: при малейшем дуновении она кренилась набок. Я, как самый неуклюжий, восседал в центре, папаша Матье примостился на корме, а впереди скрючился доктор Плурд. Он ничего не слышал и не видел, целиком отдавшись своей страсти. На нем была блуза местного пошива, раздувшаяся от многочисленных фуфаек, надетых внизу; воротник, поднятый на манер капюшона, прикрывал плотно надвинутый на лоб картузик с наушниками. Я видел только его спину, великолепную, монолитную, выразительную: если бы не движение плеч, можно было бы подумать, что она вырезана из дерева. Казалось, доктор Плурд врос в лодку, и никакая беда, голод или усталость не сдвинут его с места. И тут на меня нашла самая черная меланхолия.

Папаша Матье шевельнул веслом, и наша лодка скользнула в бухточку — там на поверхности воды плавали длинные водоросли. Говорят, рыба любит отдыхать в таких болотистых заводях. Было тихо, только удочки со свистом рассекали воздух, да из леса временами доносился то пронзительный крик птицы, то похрустывание веток, а порой глухой призыв дикого зверя долетал будто из самых недр поросшей лесом могучей горы. Сгустившийся на берегах сумрак мало-помалу окутывал озеро. Мы уже почти ничего не видели.

Вот вам и подходящее время для рыбной ловли! На дне нашей лодки покоились четыре анемичные форели и даже не пеструшки, а с серым брюшком. Стоило трудиться и ждать столько часов! Нет! Уж с меня хватит! Я дышал на окоченевшие пальцы и подыскивал какой-нибудь предлог, чтобы никуда завтра не ездить. Хорошо бы провести весь день в тепле, у пылающего очага, а если погода прояснится, можно растянуться голым на «пляже» — двух полосках мелкого песка перед Клубом.

— Ну что ты будешь делать! Не клюет, хоть лопни! — проворчал папаша Матье. — Я же вам, доктор, говорил — этот паршивый Лануэт со своей шайкой еще весной всю здешнюю рыбу загубил. Как прошел по деревне слух, что егеря Лароза в больницу свезли, — в нем почка блуждала и не давала ему никакого покоя, — так они тут как тут. Пришли вдесятером, провианту натащили видимо-невидимо, и динамиту, и удочек, и ящиков со всяким добром, и, кто их знает, чего еще! Проторчали тут трое суток, а после них не то что рыбы — рыбьего хвоста не сыскать!

Он презрительно сплюнул, потом неуверенно, как бы нехотя добавил:

— Что ж, можно разок пальнуть для пробы, только вряд ли это поможет!

— Бесполезно, бесполезно! — сердито пробормотал доктор Плурд. — Ничего, видно, не поделаешь, придется возвращаться.

По его тону я понял, что он взбешен.

— Значит, тут Лануэт со своей бандой поработал? Ну, попадись мне эти висельники, уж я им покажу! И что за удовольствие вот так опустошать озера, истреблять общественное достояние! Закон должен строго карать подобный вандализм.

Доктор постепенно распалился, и, пока мы плыли обратно, этот добрейший в мире человек, не переставая, проклинал все и вся: мерзкую погоду, испорченный отпуск, Лануэта с его бандой; даже блуждающей почке егеря Лароза досталось. Отведя душу, доктор Плурд насупился.

Пока доктор бушевал, папаша Матье не проронил ни слова, только в глубине его зрачков поблескивали лукавые искорки. Когда мы вернулись, он протянул нам наш жалкий улов, а потом точно замер и с минуту внимательно изучал горизонт. Только что подул легкий ветерок, постепенно он крепчал. Папаша Матье одобрительно хмыкнул и небрежно бросил через плечо:

— Ветер-то северный, к завтрему распогодится. Вот я и думаю, доктор, если молодой господин не побоится тащить на себе нашу кладь, так можно бы подняться к озеру Красного червяка. Я уже столковался с Жозом Бютэном, тамошним проводником, еще вчера столковался. Он сказал, что можно и чтоб я прихватил кого захочу, потому как его босс с хозяйкой этим летом из Штатов не приедут.

— Озеро Красного червяка! — вскричал доктор Плурд. — Я не ослышался? Ты сказал, озеро Красного червяка? Что же ты раньше молчал, старый плут? А! Ты просто хотел меня позлить, посмеяться надо мной! Ну ладно, марш собираться в дорогу. Да поживее! Озеро Красного червяка, вот это удача так удача!

Папаша Матье ушел, тихонько посмеиваясь, очень довольный своей проделкой, а я последовал за старым доктором, который так и сиял: к нему мигом вернулось хорошее настроение. Нет, никогда у меня не хватило бы духу омрачить радость моего друга, отказавшись от поездки.

На следующий день мы поднялись спозаранку. Сковорода шипела, потрескивала, распространяя аромат жареного сала. Ополоснуть лицо ледяной водой, натянуть штаны, сапоги и ветроломы было делом одной секунды, и вот мы уже сидели за обильным завтраком. Через полчаса, наевшись аппетитных блинчиков с салом, мы запили их горячим черным кофе и, накрепко обвязав ремнями вещи, стояли с нашими рыболовными снастями в руках, готовые двинуться в путь. Дверь охотничьего домика отворилась, струя свежего воздуха ударила нам в лицо, и тут, чего только на свете не бывает, я вдруг стал таким же сентиментальным, как доктор Плурд. На небе еще светились бледными огнями звезды. Самые прекрасные, самые чистые, те, что сумели пережить ночь. Скоро должен был наступить чудесный, ясный день.

Мы направили лодку к противоположному берегу, с которого доносились до нас крики невидимых орланов. Место, где мы вскоре причалили, было словно овеяно какой-то тайной. Папаша Матье взвалил лодчонку на свои широченные плечи и быстро зашагал вперед. Мы следовали за ним, вдыхая свежий лесной воздух, по узенькой тропинке, проложенной в самом сердце бора. Влажные от росы ветки хлестали нас по лицу, иногда нам приходилось огибать ямы, остро пахнущие прелым листом и гнилыми корнями. Деревья над нашими головами образовали купол; густой зеленый лес окружал нас со всех сторон. Но вот в конце просеки забрезжил серебристый свет, и мы увидели озеро с островами. Его спокойная поверхность расстилалась перед нами, точно гладкая скатерть, а по ней зелеными букетами раскиданы были прелестные островки. На другом склоне холма дремало маленькое Изумрудное озеро, как драгоценность оправой, окруженное частоколом высоких скал.

Только в полдень после тяжелого подъема добрались мы до громадного плоского уступа, повисшего между небом и землей.

— У нас его зовут мысом, — объявил папаша Матье, вытаскивая из сумки провизию.

Потом, желая подбодрить меня, добавил:

— Потерпите, теперь недолго осталось. Да вы сами гляньте — вон по той стороне мыса еще пробежку сделаем, и конец.

Я вгляделся в бездну у наших ног. Там, внизу, зажатое между скалистыми берегами, сверкало узкое серо-стальное озеро, похожее на гигантского угря.

Мы спустились по обрывистому склону, потом гребли без передышки четыре мили, потом снова сделали небольшой переход по суше и наконец добрались до места.

Не могу сказать почему, но озеро Красного червяка сразу же поразило меня. Из всех озер, что мы видели в тот день, это было самое большое и красивое, все в укромных бухточках, окруженное горами мягкого удлиненного контура, а главное — с необыкновенно чистой, прозрачной, ясной как хрусталь водей. Из глубины заливчика поднималась спиралью тонкая струйка дыма, на плавучей пристани перевернутые лодки грели на солнце яркие днища. Немного выше за ветками деревьев виднелся сколоченный из кругляка швейцарский домик.

— Стоянка Грейнсхилдов! — рассеянно пробормотал доктор Плурд.

Он не отрываясь смотрел на гладкую поверхность озера. Вдруг он схватил меня за руку и указал пальцем на воду совсем близко от берега. Я только успел разглядеть что-то блестящее, и по поверхности побежал, расплываясь, широкий круг, и еще один, немного дальше, потом снова ближе к нам. Справа, слева, впереди, повсюду выпрыгивали из воды форели! К черту празднословие! Мы мигом повытаскивали удочки из чехлов, а папаша Матье нацепил на них самые яркие, самые переливчатые мушки.

Чудесное все-таки занятие — рыбная ловля! Да, в тот день наш улов превзошел все ожидания! Мы вернулись совсем затемно. Форели трепетали и бились у наших ног. Мы насчитали их около сотни. Самых лучших приготовили на ужин и вдоволь наелись их нежного мяса, а остальные папаша Матье аккуратно уложил на кухне в маленькие корзиночки из березовой коры, выстланные душистым ельником.

Громадное полено полыхало в камине: ночью в горах становится холодно. Ноги в дымящихся сапогах на каминной решетке, стакан виски в руках — мы целиком отдались во власть сладкой физической истомы. Через открытое окно видно было, как мягко поблескивает в лунном свете озеро.

— Жаль, что у этого прелестного озера такое вульгарное название, — заметил я вполголоса.

— А по-моему, название как раз подходит, — возразил доктор Плурд и, видя мое изумление, пояснил: —Конечно, я говорю о его прежнем названии. Ведь раньше его звали Хрустальным за необыкновенную прозрачность воды. Это потом его переименовали в озеро Красного червяка в память о приключении Атаназа Пуаре, и все местные жители от Сент-Панкраса до Вальмона так и зовут его до сих пор. Это, пожалуй, к лучшему: пока люди помнят историю Атаназа, Хрустальному озеру не грозит дух разрушения, который — ты сегодня сам убедился — овладел кое-кем из наших сельских спортсменов.

Доктор Плурд взял кочергу и стукнул ею по полену. Полено хрустнуло, брызнули искры, а доктор Плурд, воодушевленный моим искренним любопытством, а также действием горячительного напитка, снова налил себе полный стакан виски и приступил к рассказу.

— Лет так двести назад Хрустальное озеро совершенно случайно перешло в собственность к Уильяму Грейнсхилду, бостонскому финансисту. Этому денежному воротиле, Грейнсхилду, его миллионное состояние досталось дорогой ценой. И вот как-то раз, на одном из заседаний правления, он вдруг потерял сознание. Доктор, которого, не поскупившись на расходы, выписали откуда то издалека, поставил диагноз «нервное истощение» и предписал пациенту длительный отдых. «Иначе, — заявил он, — я ни за что не ручаюсь». Такая перспектива вызвала у Грейнсхилда ожесточенный протест: ведь не проходило и получаса, чтобы он не задумывал какое-нибудь грандиозное предприятие, а тут, когда он уже чувствовал себя намного лучше, его обрекали на абсолютную праздность. Он расшумелся, раскричался, но доктор был неумолим, и американцу пришлось подчиниться.

На следующий день он принял решение, рассчитал служащих, закрыл все свои конторы, жену отправил в Европу, а детей поместил в самые дорогие летние лагеря Соединенных Штатов — десять тысяч долларов в месяц. Для себя Грейнсхилд приобрел полное туристское снаряжение — от сверхпрочной алюминиевой сковороды до непромокаемой палатки, которая раскрывалась точно по волшебству при помощи некоего таинственного механизма. Один из друзей Грейнсхилда, опытный спортсмен, очень советовал ему отправиться в далекую область Лорентидов, и теперь, покончив с делами, Грейнсхилд последовал этому совету. Он нанял лучшего местного проводника Теодюля Пуаре и целый месяц бродил с ним по здешним местам. Они взбирались на горы, ночевали под открытым небом, охотились, ловили рыбу. После месяца такой жизни американец стал другим человеком.

Красота Лорентидов сразу же покорила его. Спокойная гармония наших пейзажей показалась ему раем после оглушительного шума больших городов. Но особенно приглянулось ему Хрустальное озеро. Он решил купить его, чтобы каждый год приезжать сюда на отдых. Вот тут-то и начались затруднения: озеро, как и близлежащие земли, принадлежало крупной промышленной компании, которая занималась рубкой леса на прибрежных участках. Но и потерпев неудачу, Грейнсхилд не смирился. Он хитрил и придумывал разные махинации до тех пор, пока наконец не купил за бешеные деньги и озеро, и горы, и право на рубку леса. На берегу озера он построил комфортабельный домик со службами и нанял в сторожа Теодюля Пуаре. Каждое лето сюда приезжала его семья: высокая обходительная дама, молодой человек с широченными плечами и три рыжеволосые девушки, которые ловко прыгали в воду с самой верхушки трамплина. Время от времени появлялись и гости. Тогда с утра до вечера эхо разносило по горам веселые крики. С наступлением охотничьего сезона приезжал со своим приятелем спортсменом сам Грейнсхилд. Они охотились на лосей и ловили форелей. Потом для сторожа Теодюля Пуаре и его жены Флорестины начинались долгие месяцы отдыха. Когда выпадал первый снег, Флорестина мыла во всем доме полы, а Теодюль скатывал матрасы, прятал в кедровые сундуки красивые одеяла из великолепной белой шерсти, прилаживал к окнам тяжелые дубовые ставни и вешал на двери прочные замки. Накануне праздника Всех Святых Теодюль и Флорестина спускались с гор в деревню.

Зиму они проводили в Сент-Панкрасе, там у них был маленький коричневый домик, а возле него — два сиреневых куста. Теодюль с нетерпением ждал ледохода, чтобы снова вернуться на озеро, Флорестина же, напротив, только это время и чувствовала себя счастливой. Она никак не могла привыкнуть к тому, что каждый год им приходится, точно дикарям, по полгода жить в лесу. Там, в горах, Флорестина с грустью вспоминала о своих кустах сирени (теперь она уже не могла видеть, как они зацветают) и о клумбе с махровыми пионами: когда-то в доброе старое время она получила за них вторую премию на местной выставке домашнего хозяйства. Кроме того, хоть она и не признавалась себе в этом, ей очень не хватало болтовни соседки, мадам Лапорт. Но так как Флорестина была женщина добрая, преданная и богобоязненная, то ради любви к мужу она охотно мирилась с этими мелкими неудобствами. Лишь бы Теодюль был счастлив, ее славный Теодюль, честный, работящий, с душой, прямой как клинок меча. За ним не водилось почти никаких недостатков. Правда, иногда на него находили приступы внезапного гнева, которому бывают подвержены слишком терпеливые люди, но эти вспышки, хотя и очень бурные, продолжались недолго. Теодюль всегда мечтал об уединенной жизни в лесу, поэтому он просто не мог нарадоваться своей новой должности. О Хрустальном озере он говорил так, словно оно было его собственностью; он ревниво охранял его, и горе тому, кто захотел бы подобраться к озеру без официального разрешения.

Но верно говорят, что полного счастья на земле не бывает. Ведь и Теодюль таил в себе глубокую печаль. Жена родила ему четырех детей: трех девочек и мальчика Атаназа, или, как его называли, Таназа. Дочерями отец гордился. Скромные, набожные, они блистали всеми добродетелями и вскоре приняли постриг в монастыре Промысла божия. А Таназа судьба точно в насмешку наградила самыми дурными наклонностями: еще молоко на губах не обсохло, а он уже и воровал и обманывал — настоящий маленький разбойник. Теодюль пытался его образумить, но ни ласка, ни угрозы, ни наказания — ничто не помогало. Когда Таназ вырос, стало еще хуже: он пил, сквернословил и вечно впутывался в истории.

Из дома он сбежал, потому что хоть и прикидывался смельчаком, а отца все-таки боялся. Выучиться какому-нибудь ремеслу ему даже в голову не приходило, и жил он чем и как придется. Он свел компанию с Верзилой Рыжим и Бабишем Неженкой, самыми отпетыми из здешних мошенников. Каждую весну приятели забавы ради отправлялись в горы к озерам, которые хуже других охранялись. Там они бросали в воду динамит. Убитую или оглушенную рыбу взрывами швыряло в воздух. Они собирали ее прямо руками и продавали в окрестных деревнях, и на озерах ни о какой рыбной ловле и думать было нечего, по крайней мере до следующего сезона. Когда Теодюль прослышал о подвигах сына, его охватила дикая ярость. Теперь никто не осмеливался даже близко подходить к Хрустальному озеру: Теодюль бродил по его окрестностям с карабином в руках.

Но вот однажды утром уже в середине января с Теодюлем, который все рождественские и новогодние праздники пировал с утра до ночи, как это водится в деревне, вдруг приключилось что-то странное. Его всего так и корчило от страшных спазм, точно в желудке застрял железный прут. Флорестина уложила его в постель, положила ему на живот горячий компресс из фланели, наскребла сажи со стенок печки и стала давать ее мужу по три раза в день. Но как она ни старалась, Теодюлю не становилось лучше. Он все лежал в постели зеленый, худой — кожа да кости, ослабевший до того, что даже не мог стонать. Наконец, послали за доктором, но, увы, слишком поздно. Когда Теодюль узнал правду, он велел позвать кюре, исповедался, соборовался, а потом, отдав жене последние распоряжения, успокоенный и примирившийся со своими ближними и с собственной совестью, пожелал видеть Таназа. Тот вскоре явился, хмурый, с непокрытой головой. Но, вглядевшись в исхудалое, изжелта-бледное лицо отца, он впервые в жизни почувствовал себя героем.

Увидев сына, Теодюль тяжело вздохнул, потом обернулся к жене и едва слышно прошептал:

— Флорестина, давай сюда свой молитвенник.

Жена принесла книгу, Теодюль взял ее дрожащими руками и, собрав последние силы, сказал сыну:

— Клянись на молитвеннике матери, что, когда меня не станет, ни ты, ни твои дружки не тронете Хрустального озера.

Парень раздумывал, переминаясь с ноги на ногу. Его так и подмывало отказаться наотрез: ведь это была настоящая удача, наконец-то он мог рассчитаться с отцом. Но ему мешал то ли страх, то ли малодушие, а возможно, и стыд. Он вяло поднял руку и пробормотал:

— Ладно, клянусь.

«Плевал я на эту чушь, — думал он со злостью, — лишь бы старик помер, а там поглядим».

Но умирающий, который не отрываясь следил за сыном, казалось, угадал его тайную мысль, и тогда, как прежде, волна внезапного гнева захлестнула Теодюля. Точно чудом вернулись к нему силы, глаза его загорелись страшным огнем, он выпрямился и крикнул сыну:

— Слушай меня! Если ты вдруг нарушишь клятву, я вернусь, чего бы ни стоило, вернусь и потребую у тебя ответа!

Страшная икота сотрясла его тело, и он замертво упал на подушку. Ему закрыли глаза, положив на каждое веко по большой монете, подтянули салфеткой челюсть, обвязали четками пальцы. Но и в смерти он сохранил грозный облик неумолимого вершителя правосудия. Когда жители местного прихода собрались, чтобы проститься с его прахом, то даже самые храбрые из них в страхе осенили себя крестным знамением: не миром смертного сна веяло от лица покойного — нет, с угрожающим видом он словно предостерегал кого-то.

Таназ скрывался и пил горькую все три дня, что отпевали его отца. Иногда он вспоминал о Теодюле, но тут же его охватывал прежний страх. Домой он, правда, заглянул один раз: надо же было вытребовать у матери жалкие гроши, оставшиеся в наследство. Возомнив себя богачом, он принялся разыгрывать важную персону, угощать вином каждого встречного-поперечного, а потом, поддавшись на лесть приятелей, совсем обнаглел и стал так всеми командовать и повышать голос, что по общему молчаливому согласию был избран официальным вожаком их трио, заместив на этом посту Верзилу Рыжего.

Наступила весна, стаял снег, тронулся лед, и вот начались те самые разговоры, которых втайне опасался Таназ: пора собираться в горы, к озерам. Первым взялся за дело Верзила Рыжий.

— Теперь бы самое время пошарить на Хрустальном озере — старик твой помер, сторожа нет, — ехидно заметил он. Бабиш поддержал его.

Таназ выкручивался как мог. Он изобретал тысячи уловок, даже притворился, что опасно болен. Но Рыжий, который все это время только и поджидал случая разделаться с соперником, изводил его, осыпал насмешками и обзывал трусом до тех пор, пока не вынудил согласиться.

Тотчас же начались приготовления. Рыжий запасал спиртное. Таназ — съестные припасы, а Бабишу поручили собрать рыболовные снасти, раздобыть динамита и накопать полную жестянку крупных дождевых червей. Однажды ясным утром три дружка двинулись в путь и к ночи добрались до Хрустального озера. Они плотно притворили за собой дверь хижины, решив отложить все серьезные дела до завтра, а так как в глотке у них изрядно пересохло, то они тут же и принялись накачиваться спиртным.

Верзила Рыжий, все время исподтишка следивший за Таназом, заметил, что тому словно не по себе и пьет он больше обычного. Тогда Рыжий начал поддевать его всякими едкими намеками. Сначала Таназ, задетый за живое, пробовал защищаться. Потом же, когда под действием алкоголя рассеялся мучивший его страх, он вдруг озлился, хватил кулаком по столу и среди града ругательств объявил, что не боится ни бога, ни черта, ни привидений. Он согласен доказать это на деле и хоть сейчас готов ловить с приятелями рыбу на той стороне озера. Вызов был принят. Они взяли удочки, банку с червями, фонарь и, пошатываясь, направились к двери. Темень стояла хоть глаз выколи. С грехом пополам они разместились в лодке. Бабиш, самый трезвый из троих, принялся грести. На свежем воздухе Таназ постепенно пришел в себя. И вот, как он ни храбрился, сердце ему сжал непонятный, упорный страх. Изо всех сил Таназ зажмурил глаза: ему казалось — вот-вот среди ночных колеблющихся теней возникнет искаженное гневом, бескровное лицо Теодюля. Последние слова отца снова и снова раздавались в его ушах: «Я вернусь, я вернусь!» Теперь Таназ уже горько раскаивался в своем хвастовстве, которое привело его на проклятое озеро. Для храбрости он во все горло заорал какую-то песню, но тут же умолк: так странно прозвучал его голос в глубокой тишине. Слышно было, как на носу лодки хихикает Верзила Рыжий. Где-то вдали заухал филин.

Наконец они причалили к берегу в глубине небольшой бухты. Таназ взял удочку и запустил руку в жестянку с червями. Что-то мягкое, липкое скользнуло у него между пальцами. Таназ посветил фонарем: громадный ярко-красный червяк, каких ему никогда не доводилось видеть, извивался кольцами на дне жестянки; Таназ попытался его схватить — ничего не вышло. Он пробовал еще раз, потом еще и еще — ничего не получалось. Тогда, весь похолодев от неистовой пьяной злобы, он выкрикнул в ночь отвратительное ругательство. Рыжий с Бабишем хохотали во все горло, а он все никак не мог ухватить червяка. Вдруг он замер, лицо его исказилось ужасом. Сдавленным голосом он спросил у Бабиша:

— Где ты копал червей?

Тот, изумленный вопросом, ответил:

— Где, где, да на кладбище! На могиле твоего старика!

— На могиле моего старика?

Наступила страшная тишина. Потом крик вырвался из груди Таназа. Так кричит умирающая родами женщина. У Бабиша и Рыжего кровь захолодела в жилах. Они уставились на Таназа, а тот отшвырнул далеко от себя жестянку с червями, вцепился в весла и принялся изо всех сил грести к противоположному берегу. Лодка стрелой понеслась по воде. Теперь ужас охватил всех троих, и Рыжий с Бабишем, даже не зная, что привиделось Таназу, тоже дико выли, обезумев от страха, а эхо подхватывало их крики и разносило далеко по уснувшим горам. С воплями и криками добрались они наконец до берега, побросали все свои вещи, одежду, провизию и ринулись в лес. На рассвете они наткнулись на чье-то жилье, но не успели переступить порог, как Таназ словно подкошенный рухнул на пол. Его уложили в постель. Пять дней он метался в бреду. Он так буйствовал, что пришлось привязать его к кровати. Его мучили страшные кошмары. Он пытался вскочить, убежать, он кричал диким голосом:

— Это отец, это отец вернулся!

Едва оправившись после болезни, он собрал вещи и исчез.

Лет через десять Орельен Шакуан, который ездил к двоюродному брату в Вунсокет, штат Массачусетс, привез из Америки потрясающие новости. Он уверял, что буквально наскочил на Таназа Пуаре, когда тот с толпой рабочих выходил из ворот текстильной фабрики Вунсокета. Как только Таназ увидел своего соотечественника, он пустился наутек. Похудел он страшно, если верить Орельену, и в городе скрывался под именем Нэйси Пэри. Ходил он, прижимаясь к стенам и поминутно оглядываясь, точно его кто-то преследовал.

Но тот же самый Орельен утверждал, будто у его двоюродного брата Вильброда трехэтажный особняк на Мейн-стрит, да еще великолепный, ярко-красный, с бежевым капотом «кадиллак», весь в никелированных украшениях. А это ложь, самая бессовестная ложь, ведь впоследствии совершенно точно выяснилось, что Вильброд по профессии мойщик посуды и работает в каком-то подозрительном кабаке на самой окраине города. Вот и верьте россказням Орельена Шакуана! Да у него самая богатая фантазия во всей округе! Он же у нас профессиональный лгун!

Впрочем, как бы там ни было, а после истории с Атаназом Пуаре никто, даже хвастливые молодцы, которые не верят ни в бога, ни в черта, никто, повторяю я, никто ни разу, ни одного-единственного раза не осмелился подойти без спроса к Хрустальному озеру. Вот почему, дружок, у нас с тобой сегодня такой богатый улов!

Доктор Плурд зевнул, потянулся, развалил кочергой обуглившееся полено и подтолкнул поглубже в очаг красные угольки. Потом он пожелал мне спокойной ночи. И я крепко проспал до самого утра.

Перевод с французского Г. Джугашвили

Золотое кольцо

На углу Церковной площади, у самого тротуара, возвышается красный кирпичный дом, весьма претенциозный и кричащий, — предмет неизменного восхищения панкрасцев. Ни единый дюйм его фасада не оставлен без отделки, росписи, каких-либо декоративных прикрас. Квадратная башенка свидетельствует о попытках придать ему сходство с замком, а два каменных лежащих льва, приобретенных с большими расходами для города, величественно охраняют вход. Это дом Тайфера-богача. Прозвище это как бы отличало владельца дома от его менее удачливых однофамильцев, которыми округа так и кишит. Все они — от первого до последнего — столь бедны, что заставили бы покраснеть Иова с его лохмотьями. Тайфер-богач избежал общей участи благодаря необычайному стечению обстоятельств.

Я познакомился с ним на заседании муниципального совета, куда меня затащил доктор Плурд. Тайфер-богач, выполняя свои обязанности мэра, председательствовал. Он произвел на меня впечатление человека простого, грубоватого, несколько тупого и словно бы оторопелого.

— Вот о ком можно сказать, что богатство свалилось ему с неба, — произнес доктор Плурд, показав на него подбородком. — Впрочем, он еще и сам не опомнился. Я убежден, он до самой смерти так и не свыкнется по-настоящему со своим богатством. К тому же его тяготит праздность, и, мне кажется, порой он жалеет о добром старом времени, когда, без гроша за душой, бил в своей деревенской кузнице по наковальне. Пойдем-ка, я представлю тебя. Это доставит ему удовольствие.

Тайфер-богач протянул руку, здоровенную, грубую, волосатую. После первых приветствий он еще некоторое время говорил, засунув большие пальцы под проймы жилета.

И вот тогда я заметил на его безымянном пальце золотое кольцо, широкое, массивное, покрывавшее целую фалангу.

— Ты видел кольцо? — спросил меня доктор Плурд, когда мы отошли.

Услышав мой утвердительный ответ, он добавил:

— Ты знаешь, оно из чистого золота, без примеси. Мало того — это символ мечты всей жизни одного человека. Я сейчас расскажу тебе эту историю. Но сначала выйдем отсюда. Воздух здесь хоть ножом режь… Уф! Наконец-то есть чем дышать!

Летучая мышь зигзагом пролетела над нашими головами, скользнула к земле и косо метнулась в тяжелое небо.

— Будет дождь, — заметил доктор Плурд.

Едва мы устроились на нашем любимом месте — на веранде, за естественной ширмой плюща, — раздался стук крупных, редких капель дождя, перешедший вскоре в мягкий однообразный шум. Часто теперь, когда я слышу удары дождевых капель о крышу, мне вспоминается этот мой последний вечер в Сент-Панкрасе и я вновь вижу маленькую мирную деревушку, которая сверкает под ливнем, и кажется, еще звучит в ушах голос старого друга, рассказывающего со свойственным ему воодушевлением о золотом кольце.

— Прежде чем вернуться к этой истории с кольцом, — начал он в тот вечер, — позволь сначала сказать тебе, что на протяжении всей моей жизни в провинции мне пришлось наблюдать два стихийных бедствия, потрясших спокойную, рутинную жизнь деревень: массовое переселение в Соединенные Штаты и погоню за золотом в Австралию, Калифорнию, на Юкон. Не знаю, может быть, это дух авантюризма, сидящий у нас в крови, заставлял наших соотечественников внезапно срываться с места, сбрасывать некое иго. Во всяком случае, в те времена, о которых я говорю, крестьяне, горожане, годами не покидавшие насиженных мест, бросали, влекомые жаждой неизвестного, свою землю, ферму, дом ради далекого пути. Ты слишком молод, чтобы помнить о необычайной горячке, охватившей весь мир после открытия золотых россыпей в Австралии. Газеты ежедневно сообщали о невероятных случаях. Бедняки, работавшие сегодня с киркой и лопатой, завтра становились миллионерами. И такой шанс был у каждого. Со всех сторон света, из городов, селений, из глухих лесов люди устремились в Австралию в надежде на необыкновенную удачу. Удачу, которая во все времена ослепляла человека: золото. Собирать целыми горстями золото, золото, обычно столь тяжело достающееся, ради обладания которым надо всю жизнь работать, обливаться потом, изнемогать от усталости. В Канаде золотая лихорадка захватила самые далекие уголки. В каждом графстве были агенты, которые сколачивали в городах и селениях группы отъезжающих. За большое вознаграждение они рисовали клиентам маршруты — те в большинстве своем не умели ни читать, ни писать — и брали на себя заботы о железнодорожных билетах и проезде на парусниках, ходивших в южные моря.

В здешних краях таким агентом был Проспер Коссет из Кап-Жона. Этот Проспер слыл большим краснобаем, и, когда он появился в Сент-Панкрасе, послушать его завлекательную болтовню собралась целая толпа. На это сборище случайно попал и Симон Тайфер, которого завел сюда приятель. Он слушал оратора внимательно, не пропуская ни слова.

Перед уходом вербовщик пустил по рукам кольцо, привезенное из южных краев одним шахтером. Кольцо из чистого золота, отполированное временем, со стертыми уже краями. Симон Тайфер подержал его минутку на руке; оно отбрасывало ярко-желтый отсвет на его затверделую ладонь. Затем очень осторожно, едва дотрагиваясь до него, он надел кольцо на кончик мизинца. Он почувствовал, как оно скользнуло по пальцу, словно нежный атлас. Внезапно его охватило желание, необычайно сильное, поехать самому испытать судьбу.

Однако Симон Тайфер был счастлив в своей деревне, как может быть счастлив простой человек, имеющий очаг, могучие руки и непочатый край работы. Это был добрый малый, несколько недалекий, с упрямым лбом под густой шевелюрой. Ему перешла по наследству отцовская кузница — каменный домишко, низенький, закопченный, темный, насквозь пропахший лошадиным навозом, раскаленным железом и паленым волосом. Едва лишь прокричат первые петухи, Симон, обнаженный по пояс, в кожаном фартуке, уже с увлечением бил по наковальне, распевая во все горло — он со страстью отдавался работе, — и каменные стены возвращали эхо мощных раскатов его низкого голоса, сливавшегося с глухими ударами молота. Он знал по именам каждую лошадь в округе, и, когда подковывал какую-нибудь из них, зажав ей копыто между коленями, лошадь ласково, с тихим ржанием поворачивала к нему морду, и струйка слюны стекала у нее из уголка вздернутой губы. Целый день в кузнице сверкал голубой огонь, и мальчишки, возвращаясь из школы, оспаривали друг у друга право качать мехи, чтобы пламя разгоралось еще сильнее. С наступлением вечера Симон закрывал кузницу. Задвинув засов и натянув на себя пиджак, он взбирался, ступенька за ступенькой, по винтовой лестнице и попадал в свое жилище — три тесные комнатушки, которые он соорудил под самой крышей и где его ждала жена Бэт и сын, малютка Розэр. Подкидывая ребенка на коленях, пока жена заканчивала накрывать на стол, Симон с удовлетворением отмечал, что его пышногрудая рыжеволосая Бэт — самая пригожая в деревне. У супругов уже были маленькие сбережения, и они надеялись купить попозднее маленький домик на берегу реки. Никогда Симон Тайфер не желал ничего другого.

Но вот он увидел это кольцо, привезенное из далеких стран, и с той поры в нем зародилась мечта, которую он не мог побороть. Его охватило настойчивое, неотвязное желание уехать. Он попытался тогда убедить жену. При первых же словах она посмотрела на него с таким отчаянием, что он умолк. Но мечта продолжала жить своей тайной жизнью.

Уже шесть человек были внесены в список отъезжающих: Фюльжанс Лафлэш, Тэссье, Бержерон, два брата Люссье и Нарсисс Лефебвр, бродячий учитель. Они отправлялись через месяц на паруснике «Черный орел». Над ними уже витала дымка таинственности. На них смотрели с особым уважением и скрытой завистью. Симон старался зазвать их к себе в кузницу, и их восторженные слова, полные радужных надежд, воспламеняли его, взращивали его безумную мечту. Оставаясь один, он хватал молот и яростно ударял по наковальне, чтобы прогнать наваждение; взлетали пучки искр, и ему мерещилось, что сверкает золото, то золото, которое поедут добывать эти счастливцы. И подумать только — стоит лишь захотеть, и однажды он тоже станет обладателем золотого кольца, еще более прекрасного, чем то, которое так его поразило! Кольцо приобрело в его представлении силу талисмана, и ему казалось — как только он его наденет, остальное придет само собой: они с женой поселятся в большом доме у реки, у Бэт будут красивые шелковые платья, а маленький Розэр и другие дети, которые у них появятся, пойдут учиться в городскую семинарию. Предавшись этим мечтам, Симон стал молчаливым. Он долгими часами просиживал в своей кузнице на табуретке, опустив руки, с печальным лицом. Наконец он принял великое решение. Он составил план, начал тайные переговоры, одолжил денег. Затем он упросил своего двоюродного брата Кома Тайфера из местечка Бек-де-Льевр арендовать кузницу на время его отсутствия.

Несколько недель спустя он сел на судно вместе с остальными. И на долгие месяцы словно могила скрыла путешественников. Но вот однажды кюре позвал к себе Бэт, Мари Люссье, Альфонсину Бержерон и других близких родственников тех, кто уехал за золотом. Он прочитал им письмо, полученное утром от Нарсисса Лефебвра, учителя. Лефебвр описывал бесконечный путь — шесть месяцев и восемь дней, — несмотря на то, что четырехмачтовый «Черный орел» водоизмещением тысяча шестьсот тонн мог нести тридцать два паруса и был отличным ходоком. Пассажиры, едва утолявшие голод соленой рыбой, страдали к тому же от жажды. Для сбора дождевой воды на палубе была растянута просмоленная парусина, но вода эта очень быстро портилась, и от нее исходило такое зловоние, что, глотая ее, они вынуждены были зажимать нос. Они пережили ужасные штормы. При каждом крене судна концы больших рей глубоко погружались в море, и от ударов гигантских волн корабль зловеще трещал, грозя разломиться. Когда проходили экватор, неделями держался мертвый штиль. Судно не двигалось, и от этой неподвижности, от тропического, обжигающего, знойного солнца один из пассажиров, романтичный молодой человек, которого пожирала лихорадка, покончил с собой. Но, слава богу, заканчивал письмо учитель, невзирая на все эти невзгоды, люди из Сент-Панкраса держались хорошо. И однажды утром, много времени спустя, с волнением увидели они, собравшись на палубе, едва вырисовывающиеся австралийские берега; за ними расстилался сказочный золотой край.

Далее шли советы близким. Когда очередь дошла до Бэт, кюре прочитал:

— Симон Тайфер шлет привет своей дорогой жене и просит ее надеяться. Уже недалек тот час, когда он вернется домой с золотым кольцом!

В конце абзаца неловкой рукой был выведен чернильный крест. Священник протянул письмо Бэт. Затуманенными глазами посмотрела она на крест, изображенный кузнецом, затем на конверт с иностранными марками, наклейками, печатями и побежала домой, чтобы, закрывшись на кухне, свободно предаться мечтам о том близком будущем, когда под руку с мужем пройдет по улицам, одетая в шелка и бархат.

Каждую неделю она зажигала лампаду перед образом божьей матери, покровительницы путешествующих, и перебирала четки, как того желал отсутствующий. Дважды она получила маленькие суммы денег в английской монете.

Первым вернулся в деревню Фюльжанс Лафлэш. В кожаном ремне под своей старой курткой он привез маленький слиток золота и несколько банковских билетов. Все жадно слушали, когда он принялся описывать свои приключения. Он долго рассказывал об остальных: Альбан Тэссье, женившись на ирландке, остался в конце концов в Брисбене. Нарсисс Лефебвр, учитель, умер от дизентерии. Бержерон и братья Люссье подумывали о возвращении. Что касается Симона Тайфера, то тут Фюльжанс оказался довольно сдержанным. И было от чего! Симону здорово не повезло. Собрав довольно много золота, он отправился в Мельбурн обменять драгоценный металл на денежные знаки. И тут его до последнего су ограбил нечистый на руку делец. И он все начал заново, забравшись подальше, в самое глухое место, куда мало кто отваживался заходить.


Шли годы, и золотоискатели один за другим возвращались на родину. Все, за исключением Симона Тайфера. Последние известия о нем привезли братья Люссье. Они видели Симона. Они нашли его в глубине заброшенного лагеря, худого, изможденного, сжигаемого лихорадкой. Всю ночь он бредил и только к утру пришел в себя. Но был так слаб, что не мог говорить. Одни лишь глаза жили на его обострившемся лице, и он взволнованно следил за каждым шагом своих земляков. Охваченные жалостью, они хотели увезти его с собой. Они готовы были оплатить ему дорогу домой. Но кузнец отрицательно тряс головой. И так как они настаивали, он приподнял свою упрямую башку и четко выговорил:

— Я не уберусь отсюда, пока не заполучу золотое кольцо!

Долгие годы от него не было никаких вестей, и все думали, что он умер. Но так как извещения о смерти Бэт не получала, священник и местные именитые граждане собрались, чтобы обсудить положение. Было решено послать запрос. Описанию пропавшего без вести не соответствовал никто. Тем не менее австралийские власти сообщали, что в те времена эпидемия желтой лихорадки скосила часть населения. Охваченные отчаянием, страшась заразиться, люди закапывали трупы, сваливая их как попало и не устанавливая личности. Возможно, канадец оказался жертвой этого бедствия.

Бэт стала носить вдовью одежду. Немного времени спустя она потеряла сына, которому никогда не хватало еды. Наконец, и сама Бэт, подточенная горем, заботами и нищетой, тоже умерла.

Образ Симона Тайфера уже давно стерся в памяти жителей Сент-Панкраса, когда однажды весенним утром, открыв двухстворчатую дверь своей кузницы, Ком Тайфер увидел идущего по дороге незнакомца, которого он принял сначала за бродягу. Странный какой-то, немолодой, на голове запыленная шляпа с широкими полями, нижняя часть лица вся заросла бородой. По всему видно — нездешний! В руке он держал кожаную котомку, пеструю от ярлыков. Когда незнакомец подошел совсем близко, он положил котомку на землю и протянул руку: на его пальце сверкало золотое кольцо, совершенно новое. Ком едва не закричал. Он закрыл глаза и снова открыл: незнакомец все еще стоял здесь, перед ним.

Тогда он осенил себя широким крестом и спросил дрожащим голосом:

— Это ты, Симон?

Тот кивнул головой и ответил:

— Вот я и вернулся домой.

И спросил:

— Как Бэт?

— Она уж давно померла.

— А мальчонка?

— И он тоже.

Золотоискатель застыл на месте, потом наклонился, поднял котомку и, ни слова не говоря, медленно двинулся по винтовой лестнице и скрылся в маленьком жилище, заброшенном со времени смерти Бэт.

Даже призрак Симона Тайфера, появись он в селе, не вызвал бы большего волнения, чем возвращение самого Симона. Каждый хотел собственными глазами увидеть воскресшего, и не успели еще отзвонить обедню, как уже весь приход собрался возле кузницы. Ком, едва пришедший в себя от волнения, шептал то тому, то другому, что Симон вернулся домой, «похожий на побирушку больше, чем все здешние побирушки, вместе взятые, но у него есть золотое кольцо, куда шикарнее, чем кольцо монсеньёра Пакро, кузена Памфила Маркота…». Вдруг он замолчал: на пороге своего жилья появился Симон Тайфер. Золотоискатель спустился по лестнице, окруженный благоговейным молчанием, и сел на каменную лавку против горна.

Один за другим к нему начали подходить любопытные, желавшие полюбоваться золотым кольцом. Но на вопросы, которые ему задавали, Симон отвечал односложно. Сам кюре ничего не мог вытянуть из него. Неделями, месяцами упорствовал он в своем молчании, и в конце концов его оставили в покое. А оттого, что постоянно, день за днем, он, упершись подбородком в палку, сидел на лавке в кузнице, наступило время, когда люди забыли обо всем, что с ним приключилось.

Однажды ноябрьским утром он долго не спускался из своего жилища, и Ком, удивляясь, поднялся наверх узнать, что случилось. Он увидел Симона Тайфера безжизненно лежащим на своем убогом ложе. Судебное расследование установило, что он умер минувшей ночью от сердечного приступа. Ком, наследовавший добро покойного, обошел всю мансарду. Там была только покосившаяся мебель, кое-какой скарб и на стуле возле кровати кожаная котомка, пестревшая наклейками. Он открыл ее, вытащил оттуда бесформенный, грубо перевязанный пакет. Движением пальца он распустил веревку и тогда, онемев от изумления, увидел: пачки и пачки банкнот посыпались на стул, на кровать, на паркет.

— Я знаю, знаю, — закончил доктор Плурд. — Судьба бывает иногда так странно жестока. И все же, как поразмыслю, не жалею я этого золотоискателя. Долгие годы Симоном Тайфером владела мечта раздобыть золотое кольцо, которое олицетворяло для него самые большие желания: Бэт, разодетая в шелка, сын в городской семинарии и хорошенький, чистенький домик на берегу реки. Он получил только золотое кольцо. Эта была лишь часть мечты. Но видишь ли, мой мальчик, и это уже много — осуществить часть своей мечты!

Перевод с французского Е. Ксенофонтовой

Мария Приютская

Каждый вторник, точно в семь часов вечера, когда последний благовест замирал в воздухе, доктор Плурд быстрым движением вскакивал с кресла, где он имел обыкновение предаваться отдыху после обильного ужина. Наскоро сунув в карман трубку и кисет с табаком, он направлялся к своему соседу Памфилу Маркоту, владельцу универсального магазина в Сент-Панкрасе.

В хорошую погоду оба приятеля прохаживались по террасе дома, возвышавшейся над рекой. Эта терраса не только возбуждала зависть местных жителей, но была гордостью и самого хозяина. Маркот вложил в нее львиную долю своих сбережений и не жалел об этом, — с кокетливой беседкой и выкрашенной в ярко-зеленый цвет деревенской мебелью терраса и в самом деле имела весьма привлекательный вид. Во всю ее длину среди зелени растений были рассажены любимые цветы девиц Маркот. Здесь красовались и бегония в горшочках, и настурция, и «четыре-времени-года», и сплошным, пышным ковром раскинулся огромный, разросшийся до причудливых размеров папоротник. Этот уголок был словно маленький оазис, манящий к отдыху. Но когда Памфил Маркот торжественно включал фонтан, терраса представала взору во всем своем великолепии. Это происходило дважды в году: в праздник Тела господня и во время ежегодного визита кузена — монсеньёра Пакро из Апостолической коллегии. Того самого монсеньёра Пакро, который прожил шесть месяцев в Риме и видел папу собственными глазами. Дважды в год три струи фонтана взмывали вверх и, падая каскадами, рассыпались радужной водяной пылью. Да, здесь было чем затмить любое место отдохновения в поселке!

Вполне понятно, что хозяину часто приходилось слышать восхваления его террасе. В таких случаях он отвечал с нарочитой скромностью:

— Что до меня, я за прогресс!

При этом он старался выпрямить свою короткую фигуру, чтобы придать себе более внушительный вид. Но это Памфилу Маркоту почти не удавалось. В жизни не видел человека более шарообразного. Все в нем было круглым как биллиардный шар: нос, глаза, рот, голова, живот. Эта лунообразная внешность делала его немного смешным. Но благодаря ранней плеши, толстой золотой цепочке на животе и своей террасе ему удалось добиться достойного положения и должного авторитета, необходимых для успешного ведения торговых дел.

В молодости Маркот был настолько робким юношей, что стеснялся ухаживать за девушками, хотя втайне страстно к этому стремился. Он так и не женился и жил со своими сестрами, оставшимися одинокими, как и он.

К своей роли хозяек дома сестры Маркот относились очень серьезно и по вторникам, принимая доктора Плурда, которого они высоко чтили, утомляли его своей любезностью. С восьми часов вечера восторженное кудахтанье, охи и ахи возвещали появление сестер хозяина, и грустно или весело было им, уместно это было или нет, по любому поводу на террасе раздавалось их бессмысленное и однообразное хихиканье. С их приходом все усаживались в круг, и мужчины, предававшиеся до этого обсуждению политических проблем, меняли тему разговора. Случалось, что деревенские темы иссякали, и тогда старшая девица Маркот — правая рука хозяина дома — начинала развивать какую-нибудь идею, которую доктор Плурд горячо оспаривал.

Ровно в половине девятого старшая Маркот вполголоса давала указания младшей сестре:

— Адель, напитки!

Адель бесшумно исчезала и через минуту возвращалась с подносом, уставленным сладкими ликерами и розовым вареньем.

В девять часов все расходились.

И меня, разумеется, не мог миновать обычный ритуал вторников. В мою честь подали вишневку, от нее вскоре воспламенились щеки обеих сестер. Мало-помалу хозяйки дома перешли к теме, волнующей сердца всех старых дев на земле. Заговорили о любви. Жена нотариуса как раз дала им прочесть книгу «Наиболее прекрасные страницы о любви, известные в истории». В этой книге тонко и искусно описывалось это фатальное чувство, способное вызвать в человеке самые низменные инстинкты, заставить его творить чудеса. Сестры цитировали места из книги, приводившие их в неописуемый восторг, и в то же время откровенно, хотя и весьма стыдливо, выражали сожаление, что им не посчастливилось жить в те героические времена.

Доктор Плурд, пожав плечами, воскликнул:

— Ах, что вы, милые дамы! Вовсе не надо ходить так далеко, чтобы искать проявлений этой благородной страсти. Если б мы дали себе труд посмотреть вокруг себя, мы открыли бы у людей, нас окружающих, такие движения души, такие глубокие чувства, о которых мы и не подозреваем. Послушайте же меня, имеющего честь разговаривать с вами: здесь, в Сент-Панкрасе, я лично был свидетелем истории, более волнующей, чем…

— Неужели, дорогой доктор? Расскажите же скорей!

— Вы помните Марию Приютскую?

— Марию Приютскую! Марию Приютскую? Позвольте, вы хотите сказать — прачку? Ту, которую постигла такая страшная участь?

— Вот именно. Что ж, я расскажу вам эту печальную историю. Но я вам расскажу ее такой, какой она была в действительности, и вы уж сами судите, стоит ли она блистательных подвигов ваших исторических персонажей.

Прежде чем приступить к рассказу о грустном происшествии, доктор Плурд галантно извинился:

— Сударыни, прошу вашего снисхождения, если я во время повествования остановлюсь на объяснениях, которые, возможно, покажутся вам излишними. Но к этому принуждает меня присутствие моего молодого друга.


Итак, лет тридцать назад в сером домике в стороне от поселка жил Жозафат Лепин с женой. Это были бедные пожилые люди, сытые по горло своей нищетой.

Им как-то все не везло. Пока Жозафат работал поваром в лесной артели, дела еще кое-как шли. Но вот однажды в зимнее утро, когда старик поставил в печь пироги с голубикой и полез за салом в погреб, он вдруг почувствовал озноб. К вечеру он слег, его трясла лихорадка, пот катился с него градом. Он пролежал в больнице три месяца. Ему сказали, что у него задеты легкие. Из больницы Жозафат вышел слабее цыпленка. Страшный кашель раздирал ему грудь, от чего руки становились вялыми и потными. С тех пор старик был мало к чему пригоден. Летом он еще подрабатывал на случайной поденщине: копал, когда звали, грядку-другую под картофель или капусту, мог напилить дров. Но когда наступала зима, он жался к печке и с раннего утра до вечера в доме только и слышен был его хриплый кашель.

Все заботы по хозяйству падали на плечи мамаши Жозафат, прачки, женщины энергичной и неунывающей. Теперь она удвоила усилия. Благодаря расчетливости и неустанному труду ей удавалось сводить концы с концами, не трогая крошечных сбережений — нескольких су, которые она отложила, чтобы было на что похоронить себя и старика. Она прятала их в кухонном шкафу, на дне супника. Но годы брали свое, и от вечной стирки она нажила себе ревматизм, от которого кололо в боку, ломило поясницу. Бывали дни, когда ее охватывало отчаяние. Тогда она в изнеможении падала на стул и сидела, тупо уставившись на груды наваленного перед ней белья. Ей казалось, что никогда больше у нее не хватит сил мылить, стирать, без устали гладить. Она громко стонала и спрашивала себя, что же станется с ними обоими…

Однажды, когда она сидела в таком состоянии, ей в голову пришла счастливая мысль. Будучи натурой решительной, она тут же начала приводить ее в исполнение. Прежде всего она отправилась к священнику. Беседа со святым отцом, по-видимому, удовлетворила ее. По возвращении домой она вынула из стенного шкафа свое воскресное платье, достала шляпу, украшенную стеклярусом, и ридикюль под крокодиловую кожу. Поставив будильник на четыре часа утра, она легла спать. Еще петух не пропел, как она шагала по платформе вокзала во всем великолепии своего наряда, крепко зажав в руке, под нитяной перчаткой, железнодорожный билет второго класса. Только однажды в жизни ей пришлось выезжать из поселка. Это было в дни ее молодости, когда она отправилась на богомолье в Сент-Анн де-Бопрэ. В вагоне она сидела прямо, словно аршин проглотив, поджав губы и из боязни воров крепко прижимая к себе ридикюль. Сойдя с поезда, мамаша Жозафат направилась прямо в приют Сен-Бенуа-Лабр.

Настоятельница приюта, окинув беглым взглядом письмо священника из Сент-Панкраса, в котором он отзывался о супругах Лепин как о честных, достойных во всех отношениях людях и сообщал, что они желали бы удочерить одну из приютских питомиц, повела мамашу Жозафат в большой, жужжащий как улей зал. Была перемена, и тридцать девочек оглашали воздух визгом и криками. Они отличались друг от друга ростом и цветом волос, но почти все были одинаково бледные и худые.

Окинув питомиц быстрым взглядом озабоченной наседки, мамаша Жозафат было отрицательно покачала головой, но тут она заметила несколько поодаль от остальных одну — рослую, черную как таракан. Девочка была на голову выше своих подруг. Старуха Лепин показала на нее пальцем:

— Если вам безразлично, сестра моя, я хочу взять вот эту!

Монахиня едва сдержала удивление, но тут же умилилась при мысли, что у этой простой женщины под грубыми манерами скрывалась чуткая душа, ибо она выбрала самое обездоленное существо в приюте, ту, которую никто не хотел брать. Настоятельница позвала:

— Мария!

Сирота подошла неуклюжей походкой, волоча ноги. Вблизи она оказалась еще более безобразной: костлявое лицо, маленькие, глубоко сидящие зеленоватые глаза и огромный, как у животного, рот. Черные прямые волосы закрывали ей лоб до самых бровей. Мамаша Жозафат спросила у Марии, сколько ей лет, заставила ее повернуться в одну, другую сторону и наконец заявила о своем полном удовлетворении. Она приказала девочке сложить свои вещи, и вскоре они шагали вдвоем по дороге на вокзал, куда добрались задолго до отхода поезда.

На следующий день, в воскресенье, мамаша Жозафат привела свою приемную дочь в церковь к обедне. После службы, все же несколько ущемленная неприглядным видом своей воспитанницы, она представила ее собравшимся на паперти прихожанам, буркнув:

— Ну вот, это Мария, я взяла ее из монастырского приюта!

Люди уставились на девочку разинув рты, ошеломленные ее уродством. Раздались насмешливые восклицания, многие хохотали, а какой-то мальчишка принялся визгливо выкрикивать:

— Поглядите-ка на Марию приютскую! Вот она какая, Мария приютская!

Это прозвище так за нею и осталось. Впрочем, казалось, что насмешки ее мало трогали. Ведь с давних пор, сколько она себя помнила, она никогда не слыхала от людей слова сочувствия или ласки. Так она и жила, замкнувшись в себе, и никто не мог сказать, какие мысли шевелятся за ее узким лбом.

Старики Лепин не были злыми людьми. Они обращались с Марией с тем же грубоватым безразличием, с каким относились друг к другу. Вначале они были вынуждены для виду посылать ее в школу. Но однажды под предлогом простуды они оставили ее дома, и мамаша Жозафат стала посвящать ее в свое ремесло. Девочка очень скоро усвоила его нехитрые тайны. Обладая лошадиным здоровьем, Мария не гнушалась никакой работой. Никто в деревне не мог лучше ее накрахмалить или выстирать тонкое и вышитое белье. Заказчиков все прибывало. А Мария с утра до вечера, засучив до локтей рукава, без устали стирала, мылила, отжимала, согнувшись над корытом. Едва успев закончить стирку, она уже подносила к щеке нагретый утюг, чтобы убедиться, достаточно ли он горяч, и принималась энергично гладить.

Так прожила Мария до тридцати четырех лет, молчаливо, с неспокойным выражением лица. Когда она не работала, то казалось, что она не знает, куда девать свои длинные, красные, изъеденные содой руки. Никто никогда не слышал, чтобы она смеялась. Если она и бывала довольна, то лишь когда после тяжелого дня подходила к только что развешанному ею чистому белью, которое пахло свежестью и раздувалось на ветру точно маленькие сверкающие белизной паруса, — тогда выражение ее лица становилось мягким и можно было услышать, как она напевает глухим, слегка гортанным голосом монотонную мелодию из трех нот.

Никто никогда не влюблялся в нее. Она была слишком безобразна. Мамашу Жозафат радовало это обстоятельство. Теперь она могла без страха смотреть в будущее. С тех пор как житейские заботы не терзали ее больше, она почувствовала прилив сил, как в годы молодости. Сбережения росли. Теперь старики могли позволить себе жить лучше, но они так долго во всем себе отказывали и во всем себя урезывали, что потеряли вкус тратить деньги.

Когда Ансельм Луазо, собравшийся в Соединенные Штаты искать счастья, стал распродавать с аукциона свое имущество, старики Лепин решились купить у него корову. Это было из ряда вон выходящее событие.

В награду за труд мамаша Лепин водила Марию два раза в год в лавку, торговавшую тканями, и выбирала отрез черной саржи, из которой девушке шили наглухо закрытое платье с длинными рукавами. Летом саржа заменялась ситцем в цветочках.

Дни проходили один за другим, один как другой. Казалось, Мария Приютская так и проживет всю свою жизнь одинокой в маленьком сером домике стариков Лепин. Но как часто судьба стучится в дверь, когда меньше всего ждешь!

В поселок возвратился сын Туана Ланглуа — Патриций, парень сорви-голова, которому было не по душе обрабатывать землю, вот он однажды и нанялся слугой на почтово-пассажирское судно Канадского пароходства. Теперь он вернулся в свой родной приход, уж очень ему не терпелось похвастаться своими похождениями, пустить пыль в глаза. Он прибыл не один, его сопровождал приятель Кюрли Бошан. Кюрли ходил по всем морям и был бесшабашным малым. Небольшого роста, с гривой вьющихся волос точь-в-точь Иоанн Креститель, он устремлял на людей несколько наивный неморгающий взгляд. Девушки с удовольствием на него оглядывались. Ходил он вразвалку. От матери-ирландки он унаследовал мрачный, задиристый характер. Когда гнев охватывал его, он становился опасным, пускал в ход кулаки, бормотал что-то на своем родном языке или сотрясал воздух градом кельтских ругательств, и жители Сент-Панкраса, хотя и не понимавшие ни слова, слушали матросскую брань как завороженные, как будто из уст его слетали магические заклинания. Что же касается самого Кюрли, то он свысока относился ко всем людишкам поселка и с презрением смотрел на деревенских красавиц. Посудите сами, он знал черных как смоль негритянок, девушек с желтой как лимон кожей, индианок…

И кто бы мог подумать, что этому бывалому моряку вдруг приглянется Мария Приютская!

В первый раз Кюрли увидел Марию в воскресный день, когда она выходила из церкви после вечерни. Она шла быстрым шагом, как всегда волнуясь при мысли, что ей предстоит пройти мимо живой изгороди молодых насмешников, нарочно собиравшихся здесь пошутить над девушками. Ее смятение было настолько велико, что, поравнявшись с ними, она споткнулась и молитвенник, который она держала в руках, выскользнул у нее из рук и упал на тротуар. И тут глазам присутствующих предстала удивительная картина. Кюрли, болтавший по своему обыкновению с приятелями, резко прервал разговор, хладнокровно смерил девушку взглядом с головы до ног и медленно, вразвалочку приблизился к сироте. К всеобщему изумлению, он нагнулся, поднял молитвенник и собрал ей рассыпавшиеся страницы с изображениями святых. Затем, подав руку Марии, он предложил проводить ее до дому. Боясь какой-нибудь новой каверзы, она покорно дала увести себя.

В продолжение всего пути Кюрли настолько оглушил ее потоком своего красноречия, что ей не пришлось и слова вымолвить. Когда она толкнула калитку у дома стариков Лепин, Кюрли вошел следом за нею, хотя она и не пригласила его. Он расселся на кухне и стал болтать со стариками, без конца рассказывая им о своих долгих странствиях. Мария оставалась все время молчаливой, но, видимо, упивалась его словами. Когда настало время ужина, она поднялась и поставила на стол четыре прибора. Моряк ел как волк, потом он выкурил трубку и с наступлением сумерек ушел… После его ухода Мария вышла из темного угла, где она просидела весь вечер. Когда она наклонилась над лампой, чтобы подкрутить фитиль, старики с удивлением уставились на нее — таким необычным блеском сверкали глаза девушки.

Назавтра Кюрли снова зашел к ним, заглянул он и на следующий день. Явившись в третий раз, он предложил Марии выйти за него замуж. Мамаша Жозафат сделала все, что могла, чтобы помешать своей приемной дочери ринуться в такую авантюру. Но Мария упорно стояла на своем. В конце концов старухе пришлось дать согласие. Ее немного утешало сознание, что во время долгих плаваний мужа Мария останется с ними. Со свойственной крестьянам хитростью, чтобы и потерять не все и заткнуть соседям рты для злословия, она показала себя великодушной и за свой счет устроила для новобрачных свадебный ужин. Неделю спустя Кюрли отбыл на грузовом пароходе, отправлявшемся в воды Китая.

Опять наступила серая, полная тяжелого труда жизнь. Но Мария была уже не та. Когда ей казалось, что никто не наблюдает за нею, взгляд ее становился мечтательным и полным изумления, как будто невыразимо прекрасное видение вдруг посещало ее! И окружающие часто могли слышать, как она напевает свою незатейливую монотонную песенку из трех нот.

Кюрли целыми месяцами пропадал в далеких краях, а в одно прекрасное утро снова вышагивал по поселку своей раскачивающейся походкой. Располагаясь в доме как хозяин, он переворачивал все вверх дном, напивался, придирался к старикам, бил жену. Мария рабски прислуживала ему — она только и жила его внезапными наездами. И он вновь и вновь возвращался.

Но вот однажды, во время одного из своих кратких пребываний дома, Кюрли дознался, что старики Лепин припрятывают кругленькую сумму. С тех пор кончился покой несчастных людей. Он на каждом шагу преследовал их, угрожал. Старик Лепин зеленел от страха, задыхался от приступов кашля. А мамаша Жозафат, скрестив руки на груди, так крепко сжимала губы, что на ее замкнутом лице выделялась лишь одна тоненькая линия рта.

Нет, никогда этот негодяй не коснется ни одного су их сбережений! Никогда!

Мария, обычно такая покорная, из любви к мужу вмешивалась в его ссоры со стариками. И после отъезда Кюрли в доме воцарялась глухая вражда.

В одно июльское утро, три года спустя после свадьбы Марии Приютской, булочник Дюссо постучался, как обычно в это время, в дверь к старикам Лепин. Ему никто не ответил. Удивленный, он постучал сильнее и приложил ухо к двери. Изнутри не доносилось ни звука. Булочник уже собирался уходить, как вдруг заметил, что дверь не заперта на засов. Недоумевая, он слегка толкнул ее, и она приоткрылась, но не до конца, ей помешало что-то мягкое. Тогда булочник изо всех сил налег на дверь плечом.

Зрелище, представшее его глазам, заставило его содрогнуться от ужаса. Все в доме носило следы дикой борьбы: стол и стулья были опрокинуты, стенные шкафы разворочены. Старик и старуха Лепин были мертвы. И везде, по всем углам кухни, среди разбитой вдребезги посуды, валялись банкноты и монеты. Мамаша Жозафат застыла в дикой позе, прижимая к груди глиняный черепок, это был осколок супника. У печки, покачиваясь из стороны в сторону, сидела Мария Приютская.

Так ее и нашли представители власти, прибывшие на место преступления, судорожно сжимавшей окровавленный топор, с которого по капле еще стекала кровь. Ее подвергли допросу. Нет, ее мужа не было дома. Она уже два месяца не видела его… Должно быть, плавает где-то в Атлантическом океане. Вчера ночью из-за денег вспыхнула ссора, более бурная, чем все предыдущие… Ответы у Марии вырывали с трудом, слово за словом; казалось, ее поразил столбняк. Когда наконец добрались до самого преступления, она, как бы очнувшись, прямо посмотрела допрашивающим в лицо и заявила:

— Кровь бросилась мне в голову, я схватила топор и давай рубить их, рубить!..

Ничего больше от нее нельзя было добиться. Ее отправили в тюрьму в соседний город. Судебный процесс был назначен на первые числа ноября.

Процесс наделал много шуму. Прокурором был назначен метр Галибуа. Молодой, честолюбивый, с хорошо подвешенным языком, метр Галибуа уже стяжал себе славу лучшего специалиста по уголовным делам. На процессе Марии Приютской он впервые выступал в роли прокурора. Он позаботился о прессе. Самые отвратительные подробности убийства излагались местными газетами под огромными заголовками.

Когда в сопровождении двух надзирательниц появилась Мария, зал суда был битком набит. Она похудела. Темные круги под глубоко запавшими глазами придавали ее угрюмому лицу еще более отталкивающий вид, а на ее могучие руки, настоящие руки душительницы, убийцы, невозможно было смотреть без содрогания.

Начался допрос свидетелей — булочника Дюссо, соседа стариков Лепин, портнихи. Адвокат, маленького роста раздражительный человечек, снедаемый житейскими заботами и бравшийся за любые дела, лишь бы прокормить вечно больную жену и семерых неугомонных ребят, явно нервничал и говорил крикливым, пронзительным голосом.

Метр Галибуа был уверен в себе. Никто не сомневался в виновности Марии. Тем не менее свидетельские показания школьной учительницы вызвали некоторое замешательство. Свидетельница, старая дева с бараньим профилем и плоским носом, жила по соседству со стариками Лепин. Она показала, что в вечер убийства сидела у окна своей спальни и предавалась созерцанию ночи, как вдруг какой-то шорох нарушил ее мечтания. Когда она высунулась из окна, ей показалось, к великому ужасу, что чья-то тень отделилась от стены. Пригвожденная страхом к месту, не в силах позвать на помощь, она все же заметила, тень скользнула и исчезла за домом Лепин. Дрожа всем телом, она наглухо закрыла ставни, заперла дверь на засов, ни жива ни мертва улеглась в постель и не шевелилась до утра. Она готова была поручиться, что тень принадлежала мужчине. К сожалению, страдая сильной близорукостью, она не в состоянии дать точного его описания.

Когда учительница умолкла, по залу разнесся шепот. Кто был этот таинственный бродяга? Соучастник? Что происходило в тот вечер в доме у стариков Лепин? Процесс принял новое направление.

Когда метр Галибуа поднялся, он был весь улыбка. Широким изящным жестом, взмахнув рукавами своей мантии, словно летучая мышь крыльями, он стоял перед обвиняемой и с язвительной усмешкой, в упор смотрел на нее. Выступление его изобиловало хитрыми домыслами, ироническими словечками и двусмысленными намеками на романтические души иных перезрелых девиц, которым, вполне естественно, мерещатся в лунные ночи волнующие силуэты мужчин. Его речь была столь убедительна, что бедная учительница смутилась, стала путаться, наконец разрыдалась, и ее показания свелись к нулю. Адвокату оставалось одно — сослаться на невменяемость обвиняемой. Несколько экспертов высказали свои соображения в пользу этой версии, употребляя специальные термины, так что никто ничего не понял. Сделав должные наставления подзащитной, адвокат попросил затем подвести ее к местам для свидетелей.

Вначале все шло хорошо. Мария казалась растерянной, сбивалась в своих ответах, отвечала нечленораздельно до того момента, пока прокурор в свою очередь очень мягко не спросил ее:

— Расскажите нам своими собственными словами, как вы убили супругов Лепин.

Тогда, словно очнувшись от сна, Мария воскликнула своим сиплым голосом:

— Кровь бросилась мне в голову, я схватила топор…

Произнося эти слова, она подняла руку, как будто действительно потрясала орудием убийства. В публике раздался пронзительный крик — какая-то женщина упала в обморок.

На следующий день начались прения сторон. Метр Галибуа превзошел самого себя и в своем выступлении достиг вершин красноречия. Он нарисовал ужасающую картину жизни Марии Приютской. Неизвестные родители подкинули ее на ступеньки яслей, детство Марии прошло в серых стенах сиротского дома, без радостей, без ласки. И вот она становится приемной дочерью людей, правда весьма честных, но простых и грубых. Прокурор описал, как обездоленная сирота вынашивала ненависть в своем сердце… И вот, с негодованием воскликнул он, за этим упрямым лбом зреют разрушительные замыслы! Мария Приютская, угрюмая, замкнувшаяся в себе, ждет своего часа. Она выжидает минуту, когда она сможет наконец насытить свою злобу, излить мстительное чувство горечи, клокочущее в ее душе, словно лава. И наконец, происходит взрыв. Однажды, в прекрасную летнюю ночь, в том самом доме, под той самой кровлей, где ее приютили, она встает, поднимает топор и изо всех своих сил рубит, рубит до изнеможения. Совершив преступление, она садится и ждет, безучастная, без сожаления о случившемся… — И прокурор, увлеченный своим рассказом, продолжал:

— Посмотрите на нее: мрачная, бесчувственная, отталкивающая своим невероятным уродством! Ибо поистине небу было угодно придать этой грешнице наиболее отвратительные черты греха. Говорю вам, посмотрите на нее! Она ждет невозмутимо. Но судьба ее предрешена. Она вступила на путь преступления как существо, страдающее от жажды, идет к источнику, который утолит его.

Прокурор сел. В зале воцарилась тишина точно в церкви. Наступила очередь защитника. Пискливым голоском он стал говорить о помешательстве Марии, о том, что она сбилась с пути: его речь была путаной, он часто повторялся. Для всех было очевидно, что он спешил поскорее закончить это дело, что и он поверил в виновность своей подзащитной. Казалось, что он готов был извиниться за свое присутствие в этом зале.

Присяжные удалились для совещания и через десять минут вернулись. Обвиняемая была признана виновной. Глаза присутствующих устремились на Марию. Она сидела неподвижно. Судья произнес:

— Обвиняемая, встаньте!

Мария поднялась и, решив, что ее опять хотят заставить говорить, начала:

— Кровь бросилась мне в голову, я схватила топор…

Ей не дали говорить. При глубоком молчании зала судья огласил приговор. Когда он закончил традиционной формулой: «Женщина Мария Бошан, вы приговариваетесь к смертной казни через повешение и будете висеть, пока смерть не наступит…» — зал бешено зааплодировал.

За три дня до казни я посетил Марию в ее камере. Не знаю, право, что привело меня туда, но это чувство было сильнее меня. Думаю, что причиной было какое-то смутное сомнение, вызванное показаниями школьной учительницы, а быть может, просто жалость к обездоленному, беззащитному, глубоко одинокому существу. Она, видимо, была удивлена. Она приняла, не поблагодарив, сласти, которые я ей принес, и на мои вопросы отвечала односложно.

— Мария, еще есть время, если вы хотите в чем-то признаться. Кто был тот человек, которого видели бродившим около вашего дома в ночь убийства?

На одно мгновение у нее засветились глаза, как в темноте зрачки у кошки. Она бросила на меня почти ненавидящий взгляд. По ее упрямому непроницаемому как стена лицу я понял, что от нее ничего не добиться. Покидая ее, я все же спросил:

— Нет ли у вас какой-нибудь просьбы? Последнего желания?

Она помедлила с ответом, потом едва слышно прошептала:

— Можно ли сделать так, чтобы Кюрли был там утром, когда меня будут вешать?

Я перевернул небо и землю, чтобы найти Кюрли. Я знал, что он недавно вернулся из плавания и околачивался где-то поблизости в одном из портов. Ему рассказали о ходе этого несчастного дела. И хотя он заявлял во всеуслышание, что умывает руки во всей этой истории, он был потрясен и стал беспробудно пить. К моему немалому удивлению, Кюрли не заставил себя долго упрашивать. Мы договорились с ним вместе пойти в тюрьму накануне казни.

Занялся серый, мглистый рассвет. Редкий мокрый снег, падая и тая, покрывал плиты тюремного двора грязной пеленой. Во внутреннем дворе зловеще возвышалась виселица. Нас было немного — два-три журналиста, тюремный врач, адвокаты, Кюрли и я. Скрипнула дверь, и показалась Мария Приютская. Она бросила жадный взгляд в нашу сторону. При виде мужа она резко остановилась, а он вперил в нее ледяной взор. Потом он стал неловко, но дружелюбно помахивать ей беретом. По лицу женщины разлилась невыразимая нежность, что-то неуловимо прекрасное чудесным образом преобразило ее отталкивающие черты. Подошел палач и завязал ей глаза. Она шагнула к помосту. И тогда в глубокой тишине, в то время как священник бормотал напутственную молитву, все услышали, как она стала напевать монотонную мелодию из трех нот. У меня сдавило горло, я закрыл глаза. Нет, это невозможно! А когда я открыл их, большое тело Марии Приютской качалось в воздухе и руки ее беспомощно болтались. Кюрли не было рядом.

Два года спустя, раненный во время драки, Кюрли Бошан признался мне в своем преступлении. Это он убил стариков Лепин. Тайком сойдя на берег, он, уже пьяный, вошел в дом, решив во что бы то ни стало найти спрятанные деньги. Поднялась ставшая обычным у них явлением ссора. Кюрли кричал, угрожал. Когда он убедился, что старики упорно отказываются расстаться со своим богатством, им овладело бешенство. Он схватил топор и, оттолкнув Марию, цеплявшуюся за него, зверски убил стариков. Когда, отрезвев, Кюрли, охваченный безумным страхом перед ожидавшей его виселицей, совершенно потерял голову, Мария успокоила и приободрила его. Она же и подготовила его бегство. Он всецело отдался в ее руки. Кюрли оказался не только трусом, но и подлецом… Он вскочил в товарный поезд и пересек границу. Потом нанялся на грузовой пароход. Он был спасен.

А Мария? Подкинутое когда-то, всеми осмеянное дитя, Мария Приютская? Она осталась, чтобы быть опозоренной, обвиненной в убийстве, судимой и приговоренной к смертной казни!

Никто из нас, несчастных слепцов, не догадывался, что в этом безобразном теле горело пламя самой чистой любви.


Мы сидели на террасе притихшие. Было слышно, как плещется река, как шаги одинокого прохожего замирают на дороге. Потом вспыхнула спичка доктора Плурда, а девицы Маркот вскочили и одновременно воскликнули:

— Ах, боже мой, уже половина одиннадцатого, а напитки еще не поданы!

Перевод с французского С. Рудник

Загрузка...