Суровая школа

Не сынки у маменек в помещичьем дому —

Выросли мы в пламени, в пороховом дыму..

За лучшую долю

Родина... С каким волнением произносим мы это слово!

Когда думаешь о Родине, перед глазами всегда встают картины города, где ты родился, улицы, где жил, учился, работал, переживал радости и горе, где впервые сознательно взглянул на окружающий мир. И позднее, когда приходит зрелость, великое, волнующее слово — Родина, за которое, не задумываясь, идешь на смерть, обязательно связываешь со своими родными местами, если даже ты испытал там больше горя, чем радости.

Это чувство, видимо, знакомо каждому. Оно не раз приводило меня в один из чудесных городов нашей великой Отчизны — Киев.

Изменился город, изменилась жизнь в нем, люди стали другими. Радуешься и гордишься, видя счастье земляков, слушая веселый гомон детворы. И невольно думаешь: не такими были детство и юность моего поколения. От волнения слезы выступают на глазах. Иначе мы жили, иначе.

* * *

В тот день отец пришел раньше обычного. По тому, как он нервно бросил картуз, а затем на ходу погладил по голове младшего брата, что делал редко, было ясно: случилось что-то неприятное.

— Что с тобой? — встревоженно спросила мать, сморщив лицо в страдальческой гримасе.

— Что... что... Гады они, вот что! Кровососы! Хотели выбросить больного человека на улицу, уволить с работы. А мы заступились... Ну... и нас коленкой под зад.

Громко заплакала, причитая, мать. Забившись в угол, мы с братишкой и сестренкой опять услышали о загубленной молодости матери, о вечной нужде, о том, что детей пора отдавать в школу, да не во что одеть, и вообще о горькой доле семьи, которой приходится терпеть муку из-за беспокойного отцовского характера... Отец, как мог, утешал мать. Вроде бы ему обещали работу на чоколовском дрожжевом заводе. А я думал о своем: о школе...

* * *

Летом 1914 года разразилась германская война. Черносотенцы затевали в городе патриотические манифестации. Гремели оркестры. С утра до ночи раздавались крики «ура». А на вокзале в это время под горький плач жен, детей и матерей грузились в теплушки солдаты. Ехали на войну проливать кровь «за веру, царя и отечество». Навстречу им, с запада, уже шли эшелоны с ранеными.

Закрывались многие школы, помещения их занимали под госпитали. Возвращаясь с уроков, мы часами простаивали возле бывшей гимназии, смотрели, как выгружают прибывших с фронта раненых. С вокзала их подвозили в трамваях, специально приспособленных для этой цели. При виде калек в окровавленных бинтах женщины заливались слезами.

Уехал на фронт и мой отец. Жить стало совсем трудно. Мать выбивалась из сил. Чтобы хоть немного помочь семье, пришлось мне поступить «мальчиком» в галантерейный магазин Котлярского на Львовской улице, около Сенной площади (в этом помещении сейчас магазин «Одяг»). Плата — три рубля в месяц, на хозяйских харчах.

Вставал я чуть свет, бежал сначала на квартиру к хозяину, колол дрова и носил их на кухню, чистил обувь, а затем, наспех позавтракав, мчался к магазину. За полчаса до открытия приходил старший приказчик. Степан, еще молодой, но уже обрюзгший от частых выпивок человек, отпирал заднюю дверь магазина и впускал меня. Я должен был принести воду и побрызгать полы, протереть стекла витрин, прилавки, принести из трактира чай и сайку с маслом для старшего приказчика.

Поворачиваться надо было с молниеносной быстротой, чтобы успеть все сделать за полчаса. Чуть замешкаешься, старший приказчик с руганью схватит за шиворот, начнет бить тебя головой об стену, а ты должен повторять за ним:

— Я дурак, я дурак... я балда, я балда. — Но вместо этих слов я шептал про себя: — Ты дурак, ты балда. — И упрямо молчал.

Вырываться было бесполезно — только удары станут больнее. Недели через две освоился я немного, реже стал подвергаться экзекуциям и начал кое-что замечать кроме своей работы. Я увидел, например, что, пока мы со Степаном оставались одни, он бесцеремонно таскал с полок кружева, перчатки, чулки и ловко прятал их у себя под одеждой. Обозленный как-то его придирками, я крикнул:

— Ты вор! Погоди, вот скажу хозяину, что ты делаешь тут каждое утро!

Это произошло, когда в магазине были все приказчики. Степан зарычал: «Брешешь!» — и бросился на меня с кулаками. Никто не встал на мою защиту. Вырвавшись и бросив в него большой оловянный чайник с водой, я убежал и больше в магазине Котлярского не показывался.

Через несколько дней мне удалось поступить на работу к Блохману, владевшему небольшой писчебумажной и книжной лавкой на той же улице. Блохман — глубокий старик, маленький, тихий, с длинными, до плеч, седыми волосами. Приказчиков он не держал и сам стоял за прилавком. Относился ко мне терпимо, но работой тоже загружал от темна до темна. У него я пробыл все лето и даже прихватил месяц начавшегося учебного года. Заработанные деньги хоть немного помогли семье. Мне купили ботинки и дешевый ученический костюм. Сколько было радости — сам заработал!

* * *

Третий год уже идет война. Сотни тысяч погибших и калек. Тысячи осиротевших семей. Жить с каждым днем все труднее. На фронте — поражение за поражением. Шапкозакидательских настроений нет и в помине. Народ ненавидит войну. Теряет она популярность среди мелкой буржуазии и интеллигенции. Недавний угар сменяется у них тяжелым похмельем. Те, кто вчера надрывали глотки в криках «ура» и пении верноподданнических гимнов, мечтают теперь спрятаться от жизни, уйти от беспросветной действительности, забыться.

И поплыли над Россией надрывные песенки Александра Вертинского: «Ваши пальцы пахнут ладаном...» Публика выла от восторга. Артист уводил ее в мир несбыточных грез, туда, где было забвение.

* * *

Однажды вечером я зашел к своему однокласснику по реальному училищу. В доме было полно гостей. Среди них сразу бросились в глаза двое: священник и прапорщик, видимо недавно выпущенный в офицеры. Я с интересом разглядывал обоих. Прапорщик, молодой человек лет двадцати — двадцати двух, весь скрипел ремнями и явно был душой общества, но не только потому, что носил офицерскую форму и собирался на фронт. Он был красив и обладал приятным лирическим баритоном. Аккомпанируя себе на гитаре, прапорщик пел модную тогда песенку:

Вот прапорщик юный с отрядом пехоты

Старается знамя полка отстоять...

Остался один он от всей полуроты,

О нет! Он не будет назад отступать...

Священник, уже успевший приложиться к стопке, старательно подпевал офицеру, закрыв от удовольствия глаза.

Но вот гости сели за стол. Из соседней комнаты я, к великому своему удивлению, увидел, как поп стаканами глушил водку и только покрякивал от удовольствия. Но еще больше меня удивило то, что после ужина он сел играть в карты. До сих пор я слышал, в том числе и от священников, преподававших закон божий, что игра в карты — великий грех. А тут сам батюшка с азартом режется в очко! «Грешнику» явно везло. На кучке бумажных денег возле него лежали уже карманные часы и серебряный портсигар прапорщика. Проигравшийся офицер шарил по карманам, ища, что бы еще можно было поставить на карту. Не найдя ничего, он быстро расстегнул кобуру и стал вытаскивать револьвер.

«Уж не стреляться ли он решил? Как Герман в «Пиковой даме»? — испуганно подумал я. Но прапорщик не собирался стреляться. Показав револьвер банкомету, он спросил:

— Пойдет?

— Пойдет, яко ты наг.

Не прошло и минуты, как поп выиграл и эту ставку. Я не выдержал, подошел к банкомету, спросил:

— Батюшка! Зачем вам наган? У вас есть крест, которым можно защититься от любого разбойника!

Посмотрев на меня красными, мутными от выпитой водки глазами, поп прохрипел:

— На бога надейся, а сам не плошай! Понял, глупыш? Изыде отсюда!

Задрав рясу, он ловко засунул револьвер в карман черных брюк, заправленных в сапоги.

* * *

Вскоре после установления в городе Советской власти возвратился с фронта отец. Сначала семье стало жить немного легче, но ненадолго. В Киеве утвердилось контрреволюционное националистическое правительство — центральная рада. Хлеба нет. Дров нет. Воды нет. За водой ходим к колодцу на Петровскую улицу — добрых два километра. Вдвоем с одиннадцатилетним братом возим хворост на саночках из Голосиевского леса (ныне он стал парком), тратя на каждый рейс 16–18 часов. А хлеб... Стоим в очереди по нескольку дней всей семьей и достаем три — четыре фунта. Хлеб темно-желтого цвета и обладает удивительным свойством через два — три часа так затвердевать, что и по виду и по вкусу его не отличить от засохшей глины.

Отец устроился на обувную фабрику на Куреневке, но почему-то часто уходит в другой район города — Печерск. Потом и совсем стал там пропадать. Ночь уже, а его нет. На улице настороженная тишина, которую то и дело нарушают винтовочные выстрелы. После каждого мать вскакивает с постели и шепчет:

— Господи, когда же это кончится?

Центральная рада, вероломно захватив власть и загнав Киевский Совет в подполье, свирепствует. Днем и ночью в городе совершаются облавы. Гайдамаки расстреливают всех, у кого на руках мозоли, — так ненавидят рабочих. А отца нет дома уже не первый день. Мать не находит себе места. Я тоже не сплю. Перед уходом отец поцеловал младшего брата Георгия, маленькую сестренку, а потом и меня. Это второй поцелуй отца за все мои тринадцать лет жизни. Первый раз он поцеловал меня, когда мы провожали его на фронт в 1915 году... Значит, и сейчас он прощался с нами всерьез.

В напрасном ожидании прошли дня четыре. Как-то утром на улице я столкнулся с Митькой, знакомым семнадцатилетним парнем. Он работал на небольшом кожевенном заводе на нашей Кудрявской улице, а отец его — на Печерске, в «Арсенале». Митька изредка заходил к нам, о чем-то шептался с моим отцом. На меня он и внимания не обращал, что крайне обижало. А сейчас заговорил первый:

— Чуешь, дело есть. Моего батьку побачить надо. Ты знаешь, как пробраться в «Арсенал»?

— А почему сам не идешь туда?

— Не могу. Рожа моя гайдамакам не нравится. Вчера чуть не пришили.

— И моего отца тоже нет. Я уж собирался на Куреневку податься, искать его.

— Ты дуй куда я сказал. Может, там и твой батька найдется. Но смотри, матери ни гу-гу!

К полудню я был на Печерске. Раньше мы с приятелями легко проникали в «Арсенал» со стороны Днепра через военный городок понтонного батальона. Теперь этот путь был перекрыт плотными заставами гайдамаков. Решил попытать счастья через Собачью тропу (ныне Кловский спуск). Преодолев заснеженный овраг и какой-то огороженный сад, я очутился среди куч каменного угля. Это уже двор «Арсенала». Около цехов снуют рабочие, вооруженные винтовками. Мимо меня протащили пулемет «максим»[1]. И тут я увидел отца, разговаривавшего с двумя рабочими. Он заметил меня:

— Ты как сюда попал?

Отец расспросил, что у нас дома, велел сказать маме, чтобы не беспокоилась.

— Митьке передай, его батька тоже жив и здоров. И быстрее убирайся отсюда, скоро здесь жарко будет[2].

Через несколько минут я с буханкой хлеба и кульком сахару уже бежал домой. Мать, увидев меня, всплеснула руками:

— Целый день тебя ищу... — И залилась слезами. — Отец на войне был — плакала, пришел с войны — опять плачу. Сын еще не вырос, а уже тоже плачу. Господи, когда же радость будет?

Успокаиваю ее, как могу. Утром бегу к Митьке. Но его уже нет в живых. На рассвете подняли с постели гайдамаки, вывели на улицу и расстреляли. Бросив свою жертву, палачи ушли. Вокруг убитого толпится народ. Слышатся проклятия в адрес рады и гайдамаков.

Страшная ненависть к убийцам переполняет меня. В ярости строю самые фантастические планы мести. Поджечь бы здание центральной рады (оно здесь же, на этой улице). Потом вспомнил: в чулане лежит спрятанная отцом австрийская винтовка. Вот возьму ее и из-за угла буду бить по гайдамакам. Бегу домой, но в чулане винтовки нет: видно, отец уже забрал или перепрятал ее...

В революционной борьбе рабочих Киевщины «Арсенал» был подлинным бастионом революции. Ни ожесточенные атаки врага, ни огонь пулеметов и пушек не сломили боевого духа рабочих. Наружная стена «Арсенала» до сих пор хранит следы ожесточенных боев. Изрешеченная снарядами и пулями, стоит она как твердыня, вызывая священную гордость новых поколений.

Восстание арсенальцев под руководством украинских большевиков началось 16(29) января 1918 года и продолжалось шесть дней, пока у осажденных не кончились запасы патронов и хлеба. 21 января (3 февраля) по решению ревкома арсенальцы вынуждены были прекратить борьбу. Часть их подземными ходами ушла с территории завода на соединение с советскими войсками. Ворвавшиеся в «Арсенал» петлюровцы зверски расправились с оставшимися его защитниками. Но в городе продолжались разрозненные стычки.

22 января (4 февраля) Киев был взят красными. Однако Советская власть продержалась тогда недолго. С помощью немецких штыков украинские националисты, теперь уже под флагом кулацкой директории, захватили город. Директорию Симона Петлюры ненавидели не только рабочие, но и почти вся интеллигенция, Предчувствуя свою неизбежную кончину, неистово зверствовали временщики.

Петлюра обратился к командованию красных частей с предложением прекратить борьбу. В ответ появилась злая листовка. Не могу удержаться, чтобы не привести ее текст:

Ответ пану гетману Петлюре

Мы, таращанцы, богунцы и другие украинцы — казаки, красноармейцы, получили твое похабное воззвание.

Как встарь запорожцы султану, так мы тебе отвечаем. Был у нас гетман Скоропадский, сидел на немецких штыках. Сгинул, проклятый.

Новый пан гетман объявился — Петлюра.

Продал галицийских бедных селян польским панам, заключив с панами помещиками мир. Продал Украину французским, греческим, румынским щукам, вошел в союз с ними против нас, трудовых бедняков Украины. Продал родину-мать. Продал бедный народ. Скажи, Иуда, за сколько грошей продал ты Украину? Сколько платишь своим наймитам, чтобы песьим языком мутили селянство, поднимали его против бедноты?

Скажи, Иуда, скажи, предатель, только знай, не пановать панам больше на Украине! Мы, сыны ее, бедные труженики, головы сложим, а ее обороним, чтобы расцвела на ее вольной земле рожь на свободу и сжата была свободным селянством на свою пользу, а не жадным грабителям-кровососам — кулакам и помещикам. Да, мы братья российских рабочих и крестьянства, как братья всем, кто борется за освобождение трудящихся.

Твои же братья — польские шляхтичи, украинские живоглоты-кулаки, царские генералы, французские буржуи. И сам ты брехлив и блудлив, как польские шляхтичи, — мол, «всех перебьем!». Не говори «гоп», пока не перескочишь! Лужа для тебя готова, новый пан гетман буржуйной, французской да польской милостью!

Не доносить тебе штанов до этого лета. Уж мы тебе бока намяли под Коростенем, Бердичевом, Проскуровом. Уже союзники твои оставили Одессу. Свободная Венгрия протягивает к нам братские руки, и руки ограбленных панами крестьян Польши, Галиции тянутся к, горлу твоему, Иуда! Прочь, иди в петлю, проклятый. Давись, собака!

Именем крестьян-казаков Украины командиры Щорс, Боженко, Квятек и другие.

Апрель 1919 года.

В тот раз Симону Петлюре удалось спастись от справедливого возмездия: удрал за границу. Позже, в эмиграции, его убили как собаку.

Произошло это, по свидетельству А. Вертинского, примерно так.

«Батько» свободно гулял по Парижу, чувствуя себя в полной безопасности. Выстрелы грянули неожиданно. Убил Петлюру тщедушный портной или часовщик не то из Винницы, не то из Бердичева. Встретил на улице, узнал и убил.

* * *

К Киеву подошли красные. Мне все же представилась возможность в какой-то степени отомстить за Митьку. Когда наши части ворвались в город и завязали уличные бои с гайдамаками, я помогал красным пулеметчикам: набивал ленты патронами и даже заменил второго номера, когда его ранило.

Отец снова на фронте. Пытался и я последовать за ним, но удержали слезы и мольбы матери.

Подошло лето 1919 года. Гражданская война в разгаре. Этот год был очень тяжелым для молодой Советской республики. Со всех сторон на нее наступали хорошо вооруженные и обученные войска интервентов и белогвардейцев. Украине и сердцу ее — Киеву непосредственно угрожали Деникин и Петлюра. Подняла голову внутренняя контрреволюция, появились банды. Одной из самых крупных на Украине была действовавшая в районе Триполья кулацко-националистическая банда Зеленого[3] численностью до десяти тысяч человек.

Позднее я узнал, что в июне 1919 года по решению киевской городской конференции комсомола был создан специальный комсомольский отряд, влитый затем в первый Киевский резервный коммунистический полк. Беспримерный подвиг совершил этот отряд, насчитывавший около ста юношей и девушек, в борьбе против банды Зеленого у села Триполья. После упорных трехдневных боев Киевский резервный коммунистический полк, в составе которого действовал специальный комсомольский отряд, и Шулявский рабочий батальон выбили бандитов из Триполья. Красноармейский отряд расположился на отдых. Воспользовавшись изменой командира красноармейского отряда, бывшего офицера царской армии, две с лишним тысячи бандитов под командой самого Зеленого напали на отдыхавших. Бандитам удалось полностью окружить немногочисленный отряд и плотно прижать красноармейцев к Днепру. Коммунисты и комсомольцы во главе с М. Шейниным и М. Ротманским оказали героическое сопротивление. У красноармейцев не хватало боеприпасов. Отряд неоднократно бросался в штыковую атаку и сражался до последнего человека. Бандиты зверски казнили всех захваченных в плен. Только шестерым героям удалось спастись, переплыв через Днепр.

Это событие гражданской войны получило в истории название трипольской трагедии. Подвиг молодых защитников Страны Советов, их стойкость и самоотверженность являются замечательным примером, на котором воспитывалась и воспитывается наша прекрасная молодежь.

* * *

И все же я вырвался на фронт. Добрался до Чернигова, вступил в конный отряд[4] при управлении формирования 12-й армии по борьбе с бандитизмом. Вступил, правда, с немалыми трудностями.

— Сколько тебе лет? — спросил командир отряда, человек громадного роста в кожаном костюме и даже в кожаной фуражке, весь в ремнях, с револьвером и серебряной шашкой на боку.

— Семнадцатый... — соврал я, не моргнув глазом.

Командир отряда с сомнением оглядел меня:

— А не врешь? Уж больно ты мелок, прибавил годика два — три, не так ли?

Я похолодел. Неужели не возьмет? Неужели не стану, как мечтал, бойцом Красной Армии, кавалеристом? Перед глазами возник плакат, уже год не дававший мне покоя: при полном боевом снаряжении кавалерист, а над ним призыв: «Пролетарий, на коня!» Это был лозунг, провозглашенный Российской Коммунистической партией большевиков, когда Стране Советов понадобилась своя, рабоче-крестьянская конница, чтобы одолеть конницу белых генералов Мамонтова, Шкуро, Улагая, Покровского.

Сдался командир на мои просьбы. Зачислили меня в отряд добровольцем. Но пики, о которой мечтал, так и не выдали: в отряде их вообще не было. С пикой мне пришлось познакомиться несколько позже. К слову сказать, в дальнейшем, чтобы не брать тяжелую пику, я старался при построении, как и все, стать во вторую шеренгу: пиками в коннице вооружалась только первая шеренга.

Коня, шашку и винтовку с тремя обоймами я получил, а вот обмундирования не дали никакого. В таком виде я стал в строй. Сидеть на коне было не впервой, а вот шашкой владеть, как другие, я не умел. Но и с этим быстро освоился. Среди конников встретил немало буденновцев, попавших в отряд после ранения. Многие из них были с берегов Тихого Дона и многоводной, раздольной Кубани. Обучили меня быстро даже искусству наносить удар с «потягом». Правда, хорошего, сильного удара у меня не получалось — силенок было маловато.

Недолго пришлось мне пробыть в этом отряде. Подкосил тиф, и я оказался в Белой Церкви.

В апреле 1921 года в Белую Церковь, как и в другие районы страны, начали приходить с фронта войска[5]. Сюда попали отдельные части 25-й Чапаевской стрелковой дивизии.

Комиссаром 17-го отдельного трудового батальона был Петухов, обаятельный, очень культурный, красивый человек. Поселился он в том же доме, где жила приехавшая в Белую Церковь моя семья. Мы быстро подружились, хотя и не сразу привыкли к необычному внешнему виду комиссара. Не было на нем ремней и шашки, как у конников. Наган в кобуре он носил на простом поясном солдатском ремне. А главное, несмотря на довольно прохладную погоду, ходил при обмотках, но босиком.

Узнав Петухова ближе, мы все очень полюбили его, а я сделал деревянные сандалии, которые он с удовольствием носил. С ним-то я и поделился своей сокровенной мечтой снова быть в армии. Комиссар быстро определил меня добровольцем в свой батальон.

Сразу идти в бой нам не пришлось. В первое время мы больше занимались хозяйственными делами: расчищали и ремонтировали железнодорожные пути; резали в лесу деревья на шпалы и на дрова для топок паровозов; расчищали развалины домов, заводов, фабрик; убирали битый кирпич, камни, осколки стекла; ремонтировали дома и железнодорожные станции. А по ночам ездили по деревням, вылавливали самогонщиков, варварски истреблявших хлеб.

Но занимались мы не только этим. Периодически по сигналу боевой тревоги, по команде «В ружье!» батальон поднимался и шел в бой против внутренней контрреволюции.

С разгромом Врангеля гражданская война как будто закончилась. Но не утихла ожесточенная классовая борьба, особенно в деревне. Кулаки прятали хлеб, пытаясь задушить Советскую власть голодом, формировали банды, поднимали контрреволюционные восстания.

Особенно бурным был 1921 год.

* * *

На Украине лютуют «батьки» всех мастей и оттенков. Их банды зверски расправляются с коммунистами, комсомольцами, сельскими активистами. В районе Звенигородки, Смелы, Знаменки свирепствуют крупные банды Богатыренко и Хмары. Рыщут кругом местные банды помельче. Они, как правило, боев не принимают, действуют из засад. А вот с такими бандами, как банды Хмары, Богатыренко, Григорьева, Махно, приходилось бороться войскам.

...Сводный отряд, состоявший из эскадрона конницы и 17-го отдельного трудбатальона 25-й Чапаевской дивизии, вторые сутки едет в теплушках из Белой Церкви в район Смелы. По имеющимся данным, одна из банд перебила там партийный и советский актив, захватила сахарный завод и, расправившись с администрацией и охраной, грабила его.

Страшно хочется есть. Длительное время живем на одной картошке и на махорке, которую получаем довольно исправно.

Выгрузились в районе станции Цветково. Движемся походным порядком весьма энергично: конница — на конях, пехота — на взятых у местного населения подводах. Разъезд, высланный от кавалерийского эскадрона, скоро сообщил, что банды в районе Смелы уже нет. По рассказам местных жителей, она ушла в направлении Ново-Миргорода, на юг. Мы остановились, выставили охранение, заночевали в деревнях недалеко от Смелы, а с рассветом двинулись в погоню за бандой. На второй день, к вечеру, настигли ее между Лебедином и Шполой. Не приняв боя, банда рассыпалась на мелкие группы и рассеялась по близлежащим перелескам, оврагам, населенным пунктам. Выслав разведку и организовав наблюдение, отряд расположился на ночлег в Шполе. Спали на голых деревянных нарах в казармах, предназначенных для сезонных рабочих сахарного завода. В полночь резкая команда «В ружье!» разбудила нас. Построились во дворе. Начальник отряда пояснил, что банда подходит к заводу со стороны поля, и поставил всем боевую задачу.

Пулеметному расчету «льюиса», в котором первым номером был мой друг Паракин, а вторым — я, пришлось занять огневую позицию у дороги, ведущей от завода в поле. Изготовились...

Небо начало светлеть, и вдруг я вспомнил, что в боковом кармане тужурки лежит недоеденный кусок хлеба и небольшой кусочек сала.

— Павло, — шепчу Паракину, — у меня есть хлеб и сало, давай съедим.

— Ты что, сдурел? Тише! — зашипел на меня Паракин.

Но я не мог успокоиться. А что, если меня убьют в бою? Пропадут тогда хлеб и сало... Под неодобрительное сопение Павла я извлек свои припасы, съел их и только тогда угомонился.

Когда банда приблизилась к заводу, мы вместе с Паракиным подпустили ее чуть ли не вплотную и открыли огонь из пулемета и карабина. Во фланг банде в конном строю ударили кавалеристы. Бандиты были разгромлены.

А потом наш отряд опять направили в Смелу: объявилась новая кулацкая шайка. Дорога проходила мимо небольшого редкого леса. С опушки ударили выстрелы. Развернувшись в цепь, стреляя на ходу, мы ворвались в лес. Бандиты, отстреливаясь, стали отходить. Вдруг меня что-то толкнуло под правую лопатку и обожгло. За сук зацепился, что ли? Оборачиваюсь и вижу: шагах в двадцати падает бандит, подстреленный моими товарищами. В руках у него еще дымился обрез.

Подскакал фельдшер (мы его звали помощником смерти), задрал на мне гимнастерку и быстро извлек пулю, благо конец ее торчал снаружи (обрез все-таки не винтовка: убойная сила у него не та). Фельдшер смазал рану йодом, наспех перевязал ее, и мы продолжали преследовать врагов.

Стычки с бандами Богатыренко, Хмары и других атаманов продолжались все лето. Это была тяжелая и изнурительная борьба. У бандитов хорошо была поставлена разведка. Только нащупаем их след, как шайка, предупрежденная осведомителями, бесследно исчезает. Редко удавалось нам настигнуть банду и дать ей бой.

Только к осени вернулись мы в Белую Церковь. Продолжая служить в батальоне, я посещал трудовую школу второй ступени.

— Надо тебе военному делу учиться, дружок, — сказал Петухов.

И вскоре я стал курсантом 11-х кавалерийских курсов, размещавшихся здесь же, в Белой Церкви.

Не верю своему счастью. На мне красные брюки галифе, фуражка с белым околышем, шашка, винтовка, подо мной красавец конь с громкой кличкой Сенегал. Итак, я курсант-кавалерист. Зачислили меня в 1-й эскадрон, которым командовал бывший корнет[6] 14-го Нижегородского драгунского полка Пац-Помарнацкий (для упрощения ребята между собой величают его просто Пацем). По манерам, щегольству, лоску это классический представитель дворянства и старой гвардейской конницы. Высокий, стройный. Бакенбарды чуть не до подбородка. В руке неизменный стек. Сапоги «бутылкой» сияют свежим глянцем. В зубах всегда папироса: он и разговаривает, не вынимая ее изо рта. Нас этот аристократ вообще не замечает. Все распоряжения отдает только через вахмистра — старшину эскадрона. На конностроевых учениях команды подает резким и нарочито хриплым голосом, но больше любит прибегать к сигналам трубача.

В июле 1922 года курсы расформировали. Наш эскадрон направили в Крым. Ехали в эшелоне несколько суток, разгоняя по пути мелкие банды.

Симферополь встретил страшным зноем. Непривычен для нашего глаза облик южного города — узкие улицы между каменными заборами, татарские мечети с высокими минаретами. Выгрузившись на станции, в конном строю с лихой песней проследовали через весь город и вступили во двор 1-х Крымских кавалерийских курсов. Мы увидели два больших двухэтажных каменных здания для личного состава и довольно солидную столовую. Сразу за плацем громадных размеров начинались длинные низкие конюшни с коновязями для лошадей. Всеобщее удивление вызвала высокая каменная стена, толщина которой вверху достигала примерно метра. Стена тянулась по всему периметру расположения курсов и примыкала к торцам каменных казарм и главных ворот.

До революции здесь размещался 16-й лейб-гвардейский имени ее величества Екатерины II уланский полк. Эта старая дореволюционная надпись проступала на плохо загрунтованной и плохо закрашенной вывеске: «1-е Крымские кавалерийские курсы РККА».

Спешившись, мы расседлали коней и привязали их к длинным коновязям. Так и простояли около двух суток. Лошадей в конюшни ставить не разрешают. Сами ночуем в казарме на голых нарах. Кроме уборки лошадей и чистки снаряжения, ничем не занимаемся.

Боевое настроение, которое вначале поддерживалось слухами, что нас пошлют на ликвидацию последних врангелевцев, укрывшихся в горах, стало иссякать. Все более открыто ребята высказывали недовольство:

— Зачем нас пригнали сюда?

— Какого черта нам тут делать?

Наш ропот, видно, дошел до командования. На третий день во дворе появился начальник курсов Евгений Сергеевич Шейдеман[7] — средних лет, красивый, подтянутый, в черкеске. Сопровождали его комиссар курсов Бабич и заместитель по строевой части Э. Вольфенгаген[8]. Шейдеман что-то сказал вполголоса Пац-Помарнацкому, который тут же скомандовал:

— Эскадрон, седлать! Живо! Построение на плацу при полной боевой!

Е. С. Шейдеман


Э. О. Вольфенгаген


Через несколько минут эскадрон уже стоял выстроенный в две шеренги.

— Равняйсь!.. Шашки вон, пики в руку, слуша-а-ай! — раздалась команда, и наш командир, выхватив шашку и держа ее подвысь, помчался навстречу Шейдеману.

Приняв рапорт, начальник курсов внимательно оглядел всадников и коней и только после этого заговорил звучным голосом:

— Братцы! Получено распоряжение командующего войсками Украины и Крыма товарища Фрунзе: часть вашего эскадрона влить в состав наших курсов, а остальные поедут на Украину в полевые кавалерийские части. Отбор на курсы начнем сегодня же. Так что прошу не волноваться.

В тот же день заработала мандатная комиссия. Я угодил в число тех, кто должен был остаться на курсах. Это меня не устраивало. Хотелось в полевые части конницы...

А дня через три мы провожали товарищей, отбывающих на Украину. Когда с лихими песнями они покинули двор курсов, у меня словно что-то оборвалось внутри, чуть не заплакал. Подождал немного, под предлогом проминки оседлал своего коня и рысью проскочил входные ворота. На окрик часового: «Стой! Куда?» — ответил: «В штаб, с запиской командира эскадрона».

На взмыленном коне подскакал к воинской платформе. Погрузка еще не началась. Расседланные лошади стояли у коновязи. Увидев меня, красноармейцы закричали:

— Братва! Гляди, сынок прискакал.

— Ты чего?

— Да ну их, — отвечаю. — Не останусь на курсах. Ребята, спрячьте, хочу с вами.

— Правильно! Давай к нам...

Но тут подлетел на коне помощник дежурного по курсам:

— А ну марш за мной! Ишь ты, герой!

Вахмистр Скляров встретил меня грозным взглядом и, не говоря ни слова, изобразил пальцами решетку, а потом растопырил пятерню. Понятно: пять суток гауптвахты.

Но и это меня не остановило. Прежде чем отправляться под арест, нужно было вычистить коня. Воспользовавшись этим, я вывел Сенегала через тыльные ворота, которые были в то время открыты для вывоза навоза в поле, и, вскочив ему прямо на спину, без седла помчался на станцию. Погрузка уже заканчивалась. Найдя свободное место в вагоне, с помощью дружков загоняю туда коня и сам прячусь подальше в угол.

И опять не повезло. В открытую дверь вижу двух приближающихся всадников «при полной боевой». Догадываюсь: за мной.

— Стученко! Стученко! — слышу голоса. — Ах ты, чертов пацан, задал, нам работы!

— Обыскать вагоны! — раздается команда.

Да, видно, уж судьба такая. Не дожидаясь, пока меня вытащат из моего убежища, сам вылезаю на свет божий. Приехавшие всадники — один из них мой взводный — заставили сгрузить коня.

Взводный предупредил:

— Не вздумай по дороге стрекача дать, догоним — срубим, понял, чертов пацан?

После такого «ласкового» предупреждения погнали на курсы. Во дворе встретил нас дежурный по курсам комвзвода Иванов. Обложив трехэтажным матом, он приказал конвоирам вести меня в штаб к комиссару Бабичу.

Ну, думаю, теперь все, отдадут под суд. С таким настроением постучал к комиссару и, услышав разрешение, приоткрыл дверь в его кабинет.

— А... Андрей... заходи, заходи, дружище.

Растерялся я от такого приема. Как это комиссар мое имя запомнил? Ведь разговаривали мы всего один раз — на мандатной комиссии.

— Ну как дела, Андрюша? Все бегаешь?

— Бегаю, — отвечаю угрюмо.

— И долго еще будешь бегать?

— Не знаю.

— Хм... — Бабич с откровенным любопытством рассматривает меня. — Ты что, контра? Буржуй? — Комиссар не дожидается, пока я отвечу. — А батько-то твой — рабочий. Советскую власть защищал. Как будто так, сынок?

— Ну так...

— А князей Потемкиных на наших курсах знаешь? Алешку и Владимира?

На курсах действительно учились два брата — бывшие князья Потемкины. Одному было лет четырнадцать, второму — шестнадцать, мой ровесник. Отец их, царский генерал, как мне рассказывали, случайно и нелепо погиб, а ребят взял на курсы Е. С. Шейдеман. Мальчишки хорошие, но мы их немного сторонимся: все-таки князья... А эти бывшие князья после честно служили Советской власти.

— Ну знаю я их, а что? Я с ними не вожусь.

— А они тоже бегают от учебы? — настойчиво допрашивает комиссар.

— Не знаю. Как будто нет...

— Так что же ты, сукин сын? — вдруг повысил голос комиссар. — Князья не бегают, а ты бегаешь? Они хотят быть краскомами, а ты нет! На кого же Советская власть будет опираться — на князей или на тебя, дурья твоя голова? Ты подумал об этом? Герой какой выискался. Снять бы с тебя штаны да выпороть как следует, чтобы вся дурь вылетела и чтобы голова по-рабочему, по-пролетарски думать начала.

Я молчал. Вспомнил многое из своей еще короткой, но нелегкой жизни. Подумал об отце. Что бы он сейчас сказал? От этой мысли бросило в жар.

А Бабич спрашивает спокойно:

— Ну как, будешь еще бегать?

— Нет, — твердо отвечаю я.

— Учиться будешь? Оправдаешь доверие?

— Да. Оправдаю.

— Ну иди. Желаю удачи. Советской власти очень и очень нужны хорошие красные командиры. Запомни это, Андрей!

* * *

Позже не раз в моей командирской практике приходилось сталкиваться с «трудными» людьми, и воспоминание об этом разговоре с комиссаром Бабичем всегда помогало правильно решить вопрос, найти нужные слова, чтобы убедить человека, сберечь его. В этой связи запомнился случай, имевший место в 1961 году, когда я командовал войсками Приволжского военного округа.

Прокурор принес мне однажды на подпись документ. Читаю: офицер такой-то предается суду военного трибунала за нарушение приказа — отказался ехать на новое место службы. Спрашиваю:

— Кто с ним говорил?

— Все, — отвечает прокурор. — И всем заявляет одно: «Не поеду, пусть делают со мной, что хотят».

Рука потянулась к перу, чтобы подписать бумагу, но на полпути остановилась.

Нет, не могу подписывать, пока сам с ним не поговорю. Приказываю вызвать провинившегося.

Является совсем молодой офицер. Усаживаю его, начинаю разговор. В шутливом тоне описал, как меня когда-то вразумлял комиссар курсов Бабич, как он спас меня от неправильного шага.

— А вот сейчас с вами приходится вести беседу почти в том же духе. Разница лишь в том, что я тогда был мальцом несмышленым, а вы ведь офицер, серьезный человек, который призван воспитывать других. Как же вы могли дойти до жизни такой!

Понемногу разговорились. Признался офицер, что жена доняла: не хочет уезжать из большого города, так и поставила вопрос — или я или служба!

Через полчаса мой собеседник встал и сказал:

— Спасибо, товарищ командующий, за науку. Сам я, видимо, не подумал как следует.

— Ну вот и хорошо, — пожал я ему руку. — Но за попытку нарушить приказ отсидите десять суток под арестом. А потом поедете к новому месту службы.

— Слушаюсь! — весело и облегченно выдохнул офицер, словно тяжкий груз упал с его плеч...

«Как же все-таки смог комиссар Бабич так много узнать обо мне и столь убедительно повести разговор?» — не раз спрашивал я себя, вспоминая былое. Ответил на этот вопрос мой товарищ по 11-м кавкурсам и 1-м Крымским кавкурсам генерал-майор Петр Сысоевич Ильин. Ответил только в июле 1962 года, когда я заехал в Киев навестить его.

П. С. Ильин был на курсах председателем ячейки РКП (б) и РКИ. Он знал меня по Белой Церкви, знал о моих «похождениях» и подробно рассказал обо всем Бабичу.

Так спустя сорок лет я случайно установил, кому еще, кроме комиссара, обязан тем, что не сбился в свое время с правильного пути.

Конармейская наука

Летом 1922 года в Крыму была необычная обстановка. Уже прошло полтора года после разгрома Врангеля, но в горах все еще скрывались группы белогвардейцев, не успевших удрать или специально оставшихся для борьбы с Советской властью. Их активно поддерживали богатые крымские татары. Частям Красной Армии в Крыму приходилось быть постоянно настороже, то и дело проводить операции по ликвидации белогвардейских банд.

Даже в самом Симферополе ночью, а кое-где и днем появляться в одиночку было небезопасно.

Сильно досаждали нам и «бывшие», которые с презрением и насмешками рассматривали нашу форму. А одеты мы были, надо сказать, действительно необычно, и повод к издевкам, возможно, был. Блестящий уланский кивер и палаш плохо сочетались с гимнастеркой, обмотками, английскими ботинками со шпорами. Этих издевок и не выдержал однажды наш курсант Ляпницкий: парень попытался схватить за горло бывшую буржуйку, которая в открытую издевалась над ним. Дорого обошлась Ляпницкому такая невыдержанность во время состоявшегося вскоре приема в комсомол.

Собрались комсомольцы в клубе, как всегда, «при полной боевой» — при шашке и винтовке с боевыми патронами. Открыв собрание, секретарь ячейки РКСМ зачитал список рекомендованных в комсомол, после чего предложил высказаться по кандидатурам. Послышались выкрики: «Даешь! Ставь на голосование!» Кое-как уняв шум, секретарь взмолился:

— Товарищи, так же нельзя, надо высказать свое отношение к каждому и дать характеристику, общую и боевую, а потом можно и проголосовать списком.

Я стоял в списке не по алфавиту, а третьим и благополучно прошел, но, когда дошла очередь до курсанта Ляпницкого, комиссар Бабич предложил отвести его кандидатуру и рассказал собравшимся о злополучной истории с буржуйкой. А порядок у нас был строгий: курсанты обязаны были образцово вести себя всюду.

...Распорядок жизни на курсах был такой, чтобы мы могли в любую минуту сесть на коня и вступить в бой. Правда, не все было продумано. Например, вопреки здравому смыслу и правилам Устава внутренней службы, седла хранились в цейхгаузе, который находился в трехстах метрах от конюшни, в казарме. Поэтому по сигналу боевой тревоги нам приходилось, надев шашку, патронташ, забросив винтовку за спину и выхватив из пирамиды пику, бежать в цейхгауз, брать тяжелые седла и тащить их на себе до конюшни. Истощенные постоянным недоеданием, мы после такой пробежки еле дышали. Забросить седло на спину лошади уже не хватало сил. Делали это вдвоем. Но на боевые задания все мы ходили охотно. Во-первых, каждый мечтал бить контру, а во-вторых, те, кто находились на боевых заданиях, лучше кормились, за счет местных жителей, да и лошадям перепадало кое-что сверх нормы.

Учились с увлечением. Овладевали конным делом, рубили лозу, кололи пикой чучела, джигитовали и зубрили Полевой устав 1916 года в советском издании — своего, нового мы тогда еще не имели. Кавалерийская наука давалась нелегко. Часто происходили несчастные случаи. На полном скаку после укола пикой лежащего на земле чучела курсант делает вертикальный и полугоризонтальный полукруги пикой, чтобы снова взять ее в положение «к бою», но одно неточное движение — и конец пики попадает между ногами лошади. Пика — пополам, лошадь падает через голову, а всадник со всего маху натыкается на обломок пики, воткнувшейся в землю.

Бывало и так, что, прыгая через гроб (так называлось препятствие в виде толстой кирпичной стенки), лошадь задевала его передними ногами, переворачивалась в воздухе и всей тяжестью обрушивалась на всадника. При этом у всадника чаще всего случался перелом ключиц. Но такая травма считалась легкой.

В конце осени пронесся слух, что к нам едет инспектор кавалерии Рабоче-Крестьянской Красной Армии Сметанников. Начали готовиться к смотру. Учения в конном строю шли с утра до вечера. Мы чистили коней, снаряжение, оружие. Некоторые командиры, служившие раньше офицерами в коннице царской армии, уже тогда знали генерала Сметанникова как очень строгого и требовательного начальника.

— Ну, держись, — предупреждали они, — спуску от него не жди. Старый воробей, насквозь все видит...

Мы порядком вымотались.

И наконец...

— Едет, едет! — разнеслось по эскадронам.

Все замерло. В открытые настежь ворота въехал экипаж, в котором рядом с Е. С. Шейдеманом сидел седовласый человек с короткими посеребренными усами на холеном интеллигентном лице. На госте длинная кавалерийская голубоватая шинель с воротником и обшлагами темно-серого цвета. Это Сметанников. Он оказался совсем не таким, как нам его расписывали. Несмотря на свой генеральский важный вид, разговаривал с нами дружески и просто.

После беседы с курсантами Сметанников вдруг сказал Шейдеману:

— Прикажите, голубчик, узнать фамилию часового у ворот.

Через несколько минут дежурный по курсам комвзвода Д. Вольфенгаген смущенно доложил:

— Часовым у ворот был курсант Апохин. Но он исчез!.. Обыскали двор, конюшни, казармы... Как в воду канул...

— Я так и знал, — улыбнулся Сметанников. — Ведь он у меня был коноводом и в начале прошлого года удрал в банду Махно, прихватив мой экипаж и двух верховых лошадей.

Все почувствовали себя крайне неловко. Комиссар промолвил:

— Да, лучше нам надо изучать людей.

Приезд Сметанникова доставил много хлопот, но и принес пользу. Улучшилась дисциплина. Опытный конник заметил отдельные изъяны в нашем обучении и указал, как исправить их.

Щеголь Пац-Помарнацкий как-то на учениях пустил в дело свой стек — ударил по спине зазевавшегося курсанта. «За физическое оскорбление» подчиненного бывший корнет попал под суд.

Многие из нас думали, что за Пац-Помарнацкого вступится начальник курсов. Но Евгений Сергеевич Шейдеман не сделал этого: будучи потомственным военным и замечательным педагогом, он осуждал подобные методы воспитания подчиненных.

Нашим командиром стал Николай Сергеевич Осликовский — умница, превосходный конник и чудесный товарищ. Его уважали все курсанты. В годы Великой Отечественной войны Н. С. Осликовский командовал кавалерийским корпусом, а ныне, будучи в отставке, успешно консультирует кинофильмы.

Осенью 1923 года был произведен очередной выпуск краскомов. Вскоре после этого курсы были реорганизованы. Мы получили направления в другие учебные заведения. Я в числе небольшой группы попал в Елисаветград в 5-ю кавалерийскую школу. Мой товарищ Петр Кириллович Кошевой (ныне генерал армии) вернулся к своим червонным казакам. Андрей Антонович Гречко (ныне Маршал Советского Союза, Министр обороны СССР) уехал в Таганрогскую кавалерийскую школу. Так мы, «крымчане», разбрелись по стране, по многим учебным заведениям, чтобы добиться своей цели и стать красными командирами.

* * *

В темную ноябрьскую ночь мы высадились на станции Елисаветград. Снега не видно, но мороз, градусов восемнадцать — двадцать, да еще при ветре, дает себя чувствовать. Наши трофейные английские табачного цвета шинели с синими «разговорами» не выдерживают холода. Невольно вспомнили мы теплую крымскую осень и пожалели, что расстались с Крымом.

Школа размещалась недалеко от вокзала в бывшем юнкерском училище. Жилые помещения и учебные классы теснились в одном здании. Остальные корпуса, в том числе и манеж для верховой езды, пострадали в годы гражданской войны, от них остались только каменные коробки без крыш.

Я попал во 2-й взвод 1-го эскадрона, которым командовал Глушенков, бывший вахмистр царской армии. В 5-й кавалерийской школе, только что преобразованной из кавалерийских курсов 1-й Конной армии, чувствовался твердый порядок, крепкая дисциплина.

Командиры отделений, помощники командиров взводов и старшины — все из курсантов выпускного класса — были исключительно требовательны. Еще большей строгостью отличались командиры эскадронов и командиры взводов, которые в основном вышли из унтер-офицерской или офицерской среды старой армии. За малейшую провинность — небрежность в одежде, заправке коек, содержании оружия и конского снаряжения — курсантам крепко доставалось. Основными видами наказания являлись наряды в караул вне очереди, аресты и самое страшное для нас — отмена увольнения в город.

Увольнение в город разрешалось только в предпраздничные и праздничные дни. У многих курсантов в городе были знакомые. Да и просто погулять по улицам нам доставляло удовольствие. Горожане очень хорошо относились к «красным юнкерам», как они нас величали, а мы старались блеснуть примерной выправкой и поведением.

У нас теперь красивая форма: фуражка-бескозырка с белым верхом и темно-зеленым околышем, гимнастерка с светло-синими полосками — «разговорами» на груди, белый поясной ремень, синие брюки — «уланки» с серебряными лампасами и в довершение щегольские уланские сапоги.

Собираясь в город, мы начищали все до блеска.

Увольнялись, как правило, все, за исключением дежурного взвода, который всегда находился в боевой готовности. Поэтому лишенный увольнения изнывал от скуки — в казарме ни души, радио тогда еще не было, телевизоров тем более. Изредка случалось — не выдержит парень и удерет потихоньку. Наутро провинившегося вызывает к себе помощник командира эскадрона Карпов, невысокий, подтянутый человек, с рыжеватыми, лихо подкрученными кверху усами, а с голосом тонким, почти писклявым. Из бывших унтер-офицеров, он знал службу прекрасно. Карпов не любил вранья и очень болезненно реагировал на него.

— Ну, явился? — спрашивает он у гуляки.

— Так точно!

— Зачем же ты самовольно убегаешь? — продолжает допрашивать Карпов. — Ведь это же нарушение дисциплины. Ну, скажем, приспичило тебе, так приди ко мне хоть днем, хоть ночью, если надо, на квартиру, постучись и скажи: «Карпуша! — Я ведь знаю, что вы между собой так меня зовете. — Отпусти меня на пару часов...» Я и отпущу. А зачем же в самоволку ходить? А?.. Ну, как думаешь?

Карпов


Если виновник сообразит и тут же покается, го отделается сравнительно легко. Но если начнет изворачиваться, лгать — все! Дело обернется лишением увольнения на месяц или арестом.

Помнится, когда я, перейдя в выпускной класс, уже сам был младшим командиром, мы приготовились в конном строю следовать в манеж на урок верховой езды. В это время приблизился ко мне мой приятель курсант Кучерявый, шепчет:

— Андрей! Отпусти на пару минут. Я догоню вас.

— Смотри не опоздай.

Подъезжаем к манежу. Я с беспокойством оглядываюсь — Кучерявого не видно. Задерживаться нельзя. Мысленно посылая опаздывавшему тысячу проклятий, ввожу взвод в манеж. Командую:

— Взвод, строй фронт влево, ма-а-рш!

Галопом подъезжаю с докладом к Карпову. Карпов стоит посередине манежа с бичом в руке, слушает мой доклад и глазами косит, наблюдая за дисциплиной строя. В это время влетает в манеж Кучерявый и спрашивает разрешения встать в строй.

Карпов багровеет. Его глаза возмущенно перебегают с Кучерявого на меня и обратно.

— Писарь! — (Эскадронный писарь с журналом для записей всегда находился при Карпове, когда тот руководил ездой.) — Запиши по наряду вне очереди Стученко за отсутствие порядка, а Кучерявому за опоздание в строй.

У проштрафившегося от волнения затряслись губы. Ведь он и отлучался-то для того, чтобы договориться с невестой, работавшей в нашей прачечной, о встрече в субботу. А теперь прощай свидание!

— Товарищ помкомэска, да я ведь не хотел опаздывать и не опоздал, ведь вы же смену еще не вытянули для езды. Извините! — умоляет Кучерявый.

— А, так ты еще оправдываешься! Писарь, запиши ему два наряда!

— Товарищ помкомэска, да за что же?

— Писарь! Мало ему два наряда, запиши три. А ты, Стученко, слышал? Один наряд тебе вне очереди!..

Я молчу.

— Ты что, оглох? Один наряд тебе.

— Слушаюсь, — отвечаю я.

— Писарь! Вычеркни Стученко наряд! — Потом командует: — Смена справа по одному, ездой налево, шагом ма-р-рш! — И грозно хлопает бичом.

От этого бича достается курсантам младших классов.

— Иванов! Прямее! Что сидишь, как собака на заборе?

При этом бич щелкает то впереди, то позади Иванова. Если курсант, несмотря на это, не исправил посадку, бич точно рассчитанным ударом касается того места фигуры всадника, которое нужно подобрать. Парень живо изменяет посадку.

— Ну вот, видишь, теперь хорошо. Бич сработал нечаянно, а вышло как нельзя лучше. Хороший бич, умный...

Таким был Карпов[9], один из наших воспитателей. За три года мы изучили все его достоинства и недостатки и всерьез полюбили. Несмотря на некоторую грубоватость, был он добр и заботился о нас по-отцовски.

Преподаватели школы были высокообразованными специалистами. В прошлом они преподавали в юнкерском кавалерийском училище, имели чины полковников и генералов. Относились они к нам сдержанно, без особого расположения, но знания передавали добросовестно. Такими были преподаватель фортификации Патер, преподаватель военной администрации Левин и другие. Один только преподаватель тактики, бывший генерал Ротштейн, заигрывал с курсантами, шутил, старался быть запанибрата, но занятия свои вел не всегда толково.

Душевно относились к нам преподаватель русского языка и литературы Еленевский и математик Грузинов. Это были замечательные люди, с любовью и старанием учившие нас.

* * *

Какой кавалерист удержится, чтобы не рассказать о своем верном четырехногом друге?! К коню привязываешься, как к самому близкому и дорогому существу. Умный и послушный, он делит с тобой все тяготы учений, походов и боев. И ты последний кусок хлеба разломишь, чтобы половину отдать ему.

Много у меня перебывало коней, и каждый остался в памяти. Но особенно привязался я к Витольду, которого мне вручили в школе. Темно-гнедой, почти вороной красавец, он был несколько тяжеловат для строевого коня, но полюбился мне хорошим характером, умом и послушанием. Он охотно шел на препятствия и на рубку. Не капризничал, без толку не горячился. Карьером он мчался как по струне и этим давал всаднику возможность метко поражать цели — рубить шашкой лозу и глиняные головы на стойках, колоть чучела пикой. На всех состязаниях Витольд помогал мне занимать призовые места. Мы с ним крепко сдружились, он охотно шел на мой зов, и когда в походе мы спешивались, я никогда не вел своего коня в поводу: Витольд следовал за мной как тень, не отставая ни на шаг.

Каждое воскресенье в школе проводились конные состязания — летом на плацу, зимой в закрытом манеже. Смотреть их собиралось много горожан, наши знакомые и близкие. Понятно, каждый старался изо всех сил, чтобы не осрамиться.

Однажды я с группой курсантов в предманежнике дожидался своей очереди выйти на преодоление препятствий.

Объявили перерыв. На эстраде, расположенной у противоположной стены манежа, оркестранты прекратили игру и, положив инструменты, вышли покурить. Капельмейстер, мой хороший знакомый, подозвал меня к себе. Я набросил повод на шею коню и приказал ему:

— Витольд, стоять!

Д. А. Шмидт


А сам двинулся через манеж к товарищу. Только разговорились, слышу шум в предманежнике. Оказывается, чей-то конь обидел моего Витольда и тот пустил в ход копыта.

— Стученко! — сердито крикнул Карпов. — Ты что же бросил коня? Приведи его в порядок!

— Витольд! — пытаюсь я издали урезонить своего друга.

А конь решил, что я его зову. Переломив легкую перекладину, преграждавшую вход в манеж, Витольд рысью подлетел ко мне, вскочил на эстраду. Под его тяжестью задрожал дощатый настил, трубы музыкантов попадали со скамеек. Рассердившись, ударяю коня ладонью по морде. Витольд не привык к такому обращению. Он становится на дыбы, давя копытами музыкальные инструменты...

Впервые не понял меня мой верный товарищ. И хотя порядком влетело мне в тот раз от командира эскадрона, я не мог сердиться на Витольда: ведь все это он натворил от избытка преданности своему хозяину.

В начале 1924 года был арестован начальник школы Соседов, бывший полковник царской армии. Толком никто не знал — за что. Ходили слухи, будто за связь с бандами, будто брат его жены, тоже бывший царский офицер, даже возглавлял одну из банд. Нам трудно было в это поверить. Соседов тепло относился к нам, был прост и искренен, и мы его уважали. Позже Соседова реабилитировали и назначили командовать бригадой в Средней Азии.

Вместо Соседова начальником школы пришел к нам Д. А. Шмидт — один из героев гражданской войны, командир дивизии Червонного казачьего корпуса, награжденный двумя орденами Красного Знамени и серебряной шашкой.

* * *

Жизнь в городе все еще была тяжела. Продуктов питания и одежды не хватало. Но карточки уже отменили. Прошла денежная реформа. Коробка спичек теперь стоила уже не пять миллионов рублей, а только три копейки.

Последствия войны давали себя знать на каждом шагу. Разруха, экономические трудности, неустроенность быта, тысячи бесприютных сирот. Беспризорность становилась бедствием. Бездомные дети легко попадали под влияние уголовников, которые использовали их в своих грязных преступных целях. Возникали шайки во главе с разными яшками, цыганами, жиганами — отъявленными преступниками. Они терроризировали население, создавали угрозу обществу, и борьбу с ними приходилось вести не только милиции, но и воинским частям.

Так тогда было и в Елисаветграде. С наступлением темноты горожане избегали ходить по глухим и неосвещенным улицам: в любой момент на тебя могли напасть, ограбить, а то и убить. Дурной славой пользовался и привокзальный район. Чтобы поддержать здесь порядок, наша школа выделяла специальные патрули. Обычно они были парными. Не раз и мне доводилось участвовать в таком патрулировании. Как-то мы договорились с напарником ходить не вместе, а порознь, одновременно начиная движение с противоположных концов Вокзальной улицы, друг другу навстречу, чтобы улица большее время находилась под нашим контролем. Условились, что в случае чего будем стрелять вверх или по свистку спешить друг другу на выручку.

Около полуночи, разминувшись с напарником, я продолжал идти вверх по Вокзальной. Вдруг впереди мелькнула тень и скрылась в развалинах. Взяв наизготовку винтовку и придерживая шашку левым локтем, я осторожно вошел в подъезд разбитого дома. Темень непроглядная, под ногами обломки кирпича. Стою, прислушиваюсь. Какой-то шорох слева. Резко поворачиваюсь и в тот же момент от удара в спину валюсь как подкошенный. Ни стрелять, ни кричать не могу — меня накрыли какими-то вонючими лохмотьями и придавили тяжестью нескольких тел. Потом понесли. Через несколько минут усадили, голову освободили от тряпья. Я увидел, что сижу на полу в каком-то помещении, освещенном маленькой керосиновой лампочкой с разбитым закопченным стеклом, стоящей на бочке. Вокруг бочки валяются игральные карты, объедки и бутылки. Десятка полтора подростков беззастенчиво рассматривают меня. Один из них держит в руках мою винтовку. В углу можно было разглядеть двух взрослых, которые издали наблюдают за всем происходящим, но ко мне не приближаются.

— Гляди! Да он пацан! — воскликнул один из беспризорников.

Кольцо сомкнулось теснее — все хотели поближе рассмотреть меня. Что делать? Выхватить шашку и прорваться к выходу? Но куда, где этот выход? Да и не успею — камнями сразу же убьют... Вглядываюсь в чумазые лица. Злобы на них не видно. Одно только откровенное любопытство. Паренек в рваной, непомерно большой для него солдатской шинели вдруг потянулся ко мне рукой. Я откинулся. Парень испуганно отдернул руку. Смущенно улыбнулся:

— Да я ничего. Только пощупать хотел.

Он потрогал петлицы на моей шинели, кавалерийскую эмблему — подкову с головой лошади внутри, скрещенными шашками и надписью «5 ЕКШ».

— Ну, что смотришь? Нравится? — спрашиваю. — Эта эмблема означает, что я служу в красной коннице и учусь в кавалерийской школе. Вот вы говорите, что я пацан, а я повоевать успел... А вообще-то мне разговаривать с вами некогда. Ведь я на службе нахожусь, каждую минуту могут заметить, что я пропал, станут искать — обнаружат здесь. Сами понимаете, чем это грозит. Давайте мою винтовку и проводите к выходу.

Среди беспризорников возникло замешательство. Два парня, отделившись, от остальных, подошли к взрослым, видимо, за советом. В углу послышалась перебранка. В спор включились еще несколько подростков. Наконец мне вернули винтовку и объявили, что я свободен. Только об их подвале молчок, иначе — труба. Через несколько минут я был на улице. Меня уже начали искать.

— Где тебя черти носили? — напустился курсант Александров. — Дежурный взвод уже подняли на поиски.

Я рассказал дежурному по школе, что произошло. Утром обшарили развалины. Там было пусто.

Больше мы в одиночку улицы не патрулировали.

* * *

Январь 1924 года на Украине выдался холодным. В коннице сильные морозы всегда переживаются очень тяжело. Труднее уход за лошадью. Мерзнут ноги при езде верхом, лоза при рубке не срезается, а ломается. Глиняная голова, затвердевшая на морозе, отбивает клинок, точно бетонная. Неопытный всадник при этом может и шашку выронить.

В такой вот холодный день, закончив вечернюю чистку лошадей, мы спешили в казарму отогреться. И видим: у входа стоит дежурный по эскадрону курсант Гиже, бывший червонный казак, провоевавший всю гражданскую войну. Несмотря на мороз, он без шинели. Прислонился головой к косяку двери, закрыл лицо руками. Бросаемся к нему:

— Гиже! Что с тобой?

Курсант поворачивает к нам свое залитое слезами лицо. С трудом выговаривает:

— Ленин... Ленин умер...

— Как умер? Кто тебе сказал такое? — посыпались возгласы.

Все ринулись в казармы.

Через час в клубе школы мы слушали горькую весть, в которую никак не могли поверить, против которой восставало все наше существо.

Ленина нет с нами... Умер Ленин... Как же, как мы будем без него?

Ком подкатывал к горлу.

Из клуба возвращались в горьком безмолвии.

Что же теперь будет? Кто поведет страну, народ к коммунизму? А враги? Радуются, что мы осиротели. Думают, взять нас будет легче без нашего Ленина. Но нет! Ошибаются, гады, нас не возьмешь! Поднимемся как один, народ весь встанет...

Такие мысли, только что высказанные в клубе, не выходили из головы. От них становилось жарко, что-то хотелось сейчас сделать такое, чтобы весь мир увидел, на что мы способны, даже потеряв Ленина.

Ленина нет, нет его... Эта мысль вновь острой иглой впивалась в сердце, в мозг...

На другой день мы, как и все население города, вышли на траурную демонстрацию. На пять минут замерла жизнь, только заводские и паровозные гудки рвали сердце на части. Сильный мороз как бы обострял и усиливал горе каждого из нас. Вся страна скорбела, провожая своего вождя в последний путь.

Необычно серьезно и старательно мы принялись за свои дела. Каждый считал, что теперь он должен работать за двоих, за троих, работать так, чтобы заслужить право называть себя ленинцем. Повысилась дисциплина. Курсанты стали еще прилежнее учиться.

В эти скорбные дни в партячейки потоком стали поступать заявления с просьбой принять в партию. В несколько раз выросла и партийная организация нашей школы.

* * *

Побывал у нас Григорий Иванович Котовский. Вместе с нами учились несколько бойцов из его корпуса. Котовский внимательно следил за их успехами. Среди котовцев, как мы называли этих товарищей, выделялся Альфред Тукс, за боевые заслуги награжденный двумя орденами Красного Знамени. Курсант выпускного класса, он отличался большой усидчивостью и добросовестностью в учебе и пользовался в школе всеобщим уважением. Но как-то получилось, что у него возник конфликт с нашим Карповым. Будучи человеком горячим, Тукс повел себя непозволительно. Это справедливо было расценено как серьезное нарушение дисциплины, и Тукса, отчислив из школы, отправили в корпус.

Через неделю он вернулся. Привез его сам Котовский. В кабинете начальника школы разыгралась бурная сцена.

— Ппп-о-о-чему, кто смел о-отчислить Тукса и за что? — гремел, чуть заикаясь, Котовский. Голос его раскатывался громом. В кабинете послышался треск. Это Григорий Иванович в пылу гнева опустил свой могучий кулак на стол. Кулак выдержал, а стол пришлось отправлять в ремонт.

Потом Котовский обошел классы, спальни, столовую, побывал на манеже. Словом, всю школу осмотрел. Гнев его остыл. Комкор тепло разговаривал с курсантами, расспрашивал их об учебе. Уехал он умиротворенным, оставив Тукса заканчивать школу[10].

Нечего и говорить, как переживали мы все, и особенно котовцы, когда пришла весть о предательском убийстве Г. И. Котовского. Большая делегация курсантов поехала отдать последние почести легендарному борцу революции, славному полководцу красной конницы...

Три года пролетели почти незаметно. Последнее учебное лето закончилось большим походом в Черкассы. Никогда нам не приходилось еще испытывать таких трудностей. Но переносили мы их сравнительно легко: ведь это был последний учебный поход.

В октябре состоялся выпуск. Начальник школы объявил о присвоении нам звания командиров красной конницы. Прощай, школа! Мы вступаем в большую жизнь.

Поля и полигоны

В октябре 1926 года я был уже в городе Рогачеве в Белоруссии, где стоял 34-й Ростовский кавалерийский полк 2-й бригады 6-й Чонгарской кавдивизии. Что меня ждет впереди, как сложится моя служба в одном из славнейших полков 1-й Конной армии?

С трепетом жду, что скажет командир полка Александр Тихонович Сорокин. Он внимательно просматривает мое личное дело.

— Так вы пулеметчик! Очень хорошо.

— Мне бы хотелось в сабельный эскадрон.

— О нет! Придется вам послужить в пулеметном эскадроне. Командира сабельного взвода мы легко найдем, а пулеметного — трудновато. Вот так-то. Желаю успеха.

Удрученный, шел я по полутемному коридору штаба. Дернул меня черт стать в свое время пулеметчиком!

— Ну, что приуныл? — окликнул меня делопроизводитель штаба полка Михаил Иванович Самохин, богатырь с пышной светлой шевелюрой и всегда смеющимися глазами (этот донской казак впоследствии стал генерал-полковником авиации, Героем Советского Союза). — Пойдем ко мне.

Выслушал он меня. Постарался утешить. Спросил:

— Жилье себе нашел?

— Об этом я еще не думал.

— Ну тогда вали ко мне. Вместе нам веселее будет.

Мой командир эскадрона, Николай Петрович Пономарев, старый конармеец, в прошлом уральский рабочий, кузнец. Человек замечательный, настоящий коммунист. Пулемет он знал в совершенстве. Но был малограмотен да и как организатор не всегда оказывался на высоте.

Спустя неделю после моего назначения в эскадрон нас подняли по боевой тревоге. Сбор проходил бестолково. Шум, бесцельная суета царили в эскадроне.

— Давай строиться! Почему опаздываешь, где взвод? — накинулся на меня Пономарев. А сам мечется по плацу на коне, кричит, ахает, за голову хватается.

Таким я его еще не видел. Ведь раньше он производил впечатление спокойного и несколько замкнутого человека. А тут чуть ли не истерика.

Наконец построились. На правом фланге 33-й Северодонецкий кавполк, на левом — наш, 34-й кавполк. Исполняющий обязанности командира 33-го полка Борис Николаевич Акатов выезжает на середину и становится перед фронтом для встречи командира бригады.

— Равняйсь! Шашки вон, пики в руку! Слуша-а-й! — подает команду Акатов и галопом мчится для отдачи рапорта навстречу всаднику в бурке.

— Товарищ командир бригады! Вторая кавалерийская... — и вдруг Акатов обрывает свой доклад, разражается руганью на весь плац.

Он, оказывается, принял за командира бригады взводного пулеметного эскадрона 33-го кавполка Павла Рябченко. Запоздавший Рябченко под еле сдерживаемый смех бригады смущенно занимает свое место в строю.

Крепко запомнилась мне эта тревога.

А вообще урок для себя мы извлекли. Стали усиленно тренироваться, и уже через месяц наш взвод собирался по тревоге быстрее всех. В этом была большая заслуга и моего помощника Арсеньева. Остальные взводы старались не отставать от нас. Пономарев был очень доволен и уже не нервничал, как раньше.

Полки готовились к празднованию седьмой годовщины 1-й Конной армии. Приводилось в блестящий вид все кавалерийское снаряжение, шли усиленные тренировки к конноспортивным состязаниям. На праздник к нам обещал приехать Семен Михайлович Буденный, и каждый полк стремился отличиться перед ним.

С. М. Буденный приехал накануне праздника. Восторгу конников не было конца. Крики «ура» гремели на улицах, в клубах, казармах. Семен Михайлович узнавал среди встречавших своих старых сослуживцев, обнимал и целовал их. Подъем в полках был необычайный.

В те дни Англия разорвала дипломатические и торговые отношения с нашей страной, международная обстановка была напряженной. И не случайно в полках при виде Семена Михайловича раздавались крики:

— Веди нас, Буденный, на мировую буржуазию! Смерть международной контре!

С М. Буденный


Семену Михайловичу было тогда сорок три года. Невысокого роста, но крепкий как дуб, пышущий здоровьем, с черными смоляными усами, в ладной черкеске, он производил на всех сильное впечатление. Легендарный полководец легендарной красной конницы заслужил всенародную любовь. О конниках и говорить нечего — они в нем души не чаяли.

Однажды во время пребывания Буденного в нашей 2-й кавалерийской бригаде мне пришлось дежурить по полку. Меняя охрану у его дома, я увидел во дворе Семена Михайловича: раздетый до пояса, он натирался только что выпавшим снегом. Я не выдержал и, съежившись, произнес: «Бррр». Семен Михайлович рассмеялся и запустил в меня большим снежком.

Вот таким он и запомнился мне. Именно таким вижу я его и теперь, спустя сорок лет.

— Наш Буденный сейчас, наверно, должен считаться самым блестящим кавалерийским начальником в мире. Вы, конечно, знаете, что он — крестьянский парень. Как и солдаты французской революционной армии, он нес маршальский жезл в своем ранце, в данном случае — в сумке своего седла. Он обладает замечательным стратегическим инстинктом. Он отважен до сумасбродства, до безумной дерзости. Он разделяет со своими кавалеристами все самые жестокие лишения и самые тяжелые опасности. За него они готовы дать разрубить себя на части. Он один заменяет нам целые эскадроны[11]...

Так ценил С. М. Буденного Владимир Ильич Ленин.

Большую самоотверженность и храбрость проявлял Буденный и в первую мировую войну. Об этом свидетельствуют четыре георгиевских креста и четыре георгиевские медали.

Семен Михайлович и сейчас остался прежним — простым, общительным, веселым, человеком большой души и большого таланта. Перед такими людьми отступает даже старость.

В нашей 2-й кавбригаде, как и во всей коннице, учебные занятия в то время особой сложностью не отличались. Но были, как правило, внезапными, проводились в поле, с частыми атаками в конном строю (пешего строя мы не любили и избегали). Душой боевой учебы был герой гражданской войны волевой, храбрый комбриг Иван Васильевич Фокин. Всегда подтянутый и рассудительный, он пользовался огромным авторитетом среди бойцов и командиров.

И. В. Фокин


* * *

Боевые стрельбы проводились на стрельбище за рекой Друть. Выезжали мы туда часто всей бригадой. И хотя там был мост, конники иногда преодолевали широкую водную преграду в стороне от него.

К пулеметным тачанкам подвязывались поплавки Полянского. С глубиной лошади (а их в тачанку впрягалось четыре), теряя ногами дно, начинали плыть, управляемые с передка ездовым. А верховые номера и бойцы сабельных эскадронов раздевались, оружие, седла и обмундирование клали на лодки или на плотики из тех же поплавков Полянского, а сами переправлялись верхом на лошадях.

Применялся и другой, более простой и более опасный вид переправы, когда всадники входили в реку прямо с ходу, не раздеваясь и не расседлывая лошадей. В этих случаях лошади неохотно Шли в воду, артачились, а иногда на середине реки стремились повернуть обратно. И когда всадник пытался поводом и ударами удержать коня, тот, особенно если попадался норовистый, делал в воде свечу и передними ногами бил по воздуху, а то и по головам людей. Попав под такой удар, кавалерист, отяжеленный оружием и обмундированием, нередко захлебывался. Однажды мы таким образом потеряли шесть человек.

Помню, такой же случай произошел и на маневрах в 1928 году, когда конный корпус переправлялся через Березину. Узнав, что утонул один из бойцов, командир корпуса С. К. Тимошенко приказал отложить переправу, пока не будет налажена спасательная служба. Быстро были найдены лодки, командиры отобрали лучших пловцов и расставили на всем протяжении переправы. После этого весь корпус преодолел реку без единого несчастного случая. Оказалось, для безопасности переправы требовалась только хорошая ее организация.

Нельзя не упомянуть об одном трагическом событии, которое послужило поводом для приказа Наркома обороны о запрещении сквозных учебных атак в коннице.

Осенью на тактических учениях 2-я кавбригада двинулась из Рогачева. Навстречу нам из Жлобина вышел «противник» — сводная 3-я кавбригада нашей же 6-й дивизии. Бригады двигались, как и положено, с мерами боевого охранения и разведкой, обе стремились сблизиться незаметно, чтобы напасть неожиданно. Этому способствовала разделявшая «противников» длинная высота с пологими скатами. И вот настал момент, когда оба комбрига развернули свои бригады.

— Шатки вон! Пики к бою! В атаку, марш, ма-а-а-рш!

Конники одной бригады карьером понеслись к гребню высоты, чтобы с него обрушиться на «противника». Но и «противник» желал того же. Обе бригады выскочили на гребень почти одновременно. Остановиться, отвернуть было уже невозможно. Массы всадников столкнулись... Лошади, ударившись лбами или проткнутые пиками встречных всадников, падали замертво. Досталось и людям.

Позже мы не раз задавали себе вопрос: почему же случались у нас такие явления? Причина, пожалуй, заключалась не только в том, что не было опыта в методике обучения, но и в том, что наши командиры еще жили навыками, психологией гражданской войны и перестраивались на мирную учебу со скрипом, может, потому, что не верили в длительность мирной передышки. Международная обстановка обострялась. Англия, разорвав дипломатические и экономические отношения с нашей страной, открыто собирала силы для нового похода против Советской России. Мы все были начеку, готовые к решительным битвам. С шашкой и револьвером расставались только на время сна. Новая шинель через полгода протиралась оружием до дыр на боках. Все так привыкли к этому, что, когда в 1932 году нас освободили от постоянного ношения оружия, наш брат кавалерист больно переживал это. Все казалось, будто чего-то не хватает.

Как-то после очередного занятия в вечерней партийной школе секретарь эскадронной партячейки спросил:

— А как ты соображаешь насчет вступления в партию?

— Да я уже думал об этом, и не раз, но не знаю, примут ли?

— Примут, — обнадежил секретарь.

Я начал готовиться. Изучил Программу и Устав партии. Еще старательнее нес службу. В 1927 году стал кандидатом, а в 1929 году и членом нашей партии. На собрании, когда меня принимали в партию, товарищи высказали пожелание, чтобы я активнее участвовал в культработе, в самодеятельности. На другой же день я записался в полковой драмкружок, а потом попал в выездную агиткультпросветбригаду, которая ездила по близлежащим деревням. Мы проводили беседы с крестьянами, а затем показывали постановки на злободневные темы — разоблачали попов и деревенских мироедов, высмеивали происки мировой буржуазии. Большим успехом пользовался спектакль, бичующий тех, кто уклонялся от службы в Красной Армии. Роль деревенского парня, по темноте своей боящегося идти «в солдаты», играл я. Роль матери, не желавшей отпускать от себя сына, исполняла жена фельдшера Нилова.

По ходу пьесы уполномоченные сельсовета, разыскивая не явившегося на сборный пункт призывника, направляются к его хате. Мать Вани в смятении бегает вместе с сыном по хате, не зная, куда его спрятать. В последнюю минуту Ваня решает переодеться женщиной, срывает с матери платок и верхнюю юбку и наряжается в них. На репетиции мы договорились, чтобы у Ниловой верхняя юбка была на резинке, тогда легче можно будет ее сдернуть. Но во время спектакля в переполненном клубе большого села произошло непредвиденное. Зрители затаив дыхание следили за развитием действия. Вот уже за сценой слышен шум шагов сельсоветчиков.

— Маманя! — кричу я. — Давай юбку и платок!..

Подбегаю к ней, дергаю юбку книзу... Нилова осталась в нижнем белье. Оказалось, и нижнюю юбку она сделала тоже на резинке... А в зале страшный хохот, визг, стон.

Спешно опускается занавес. Ждем несколько минут, пока утихнет в зале, и пытаемся продолжить спектакль. Но стоило нам показаться на сцене, стены снова дрогнули от хохота. Пришлось объявить антракт. Спектакль закончили с трудом. После дебюта я долго не находил себе места. Но, к нашему удивлению, эпизод с злополучной юбкой даже способствовал нашей «артистической карьере» — мы с Ниловой внезапно приобрели громкую известность во всей округе.

Начальник полкового клуба Занюк был подлинным энтузиастом своего дела. По его инициативе в полку появилась и украинская группа драмкружка. Спектакли ее охотно посещали даже те, кто и не знал украинского языка. Постановки нашего драмкружка привлекали такую массу зрителей, что ни одно помещение их вместить не могло, и приходилось нам играть под открытым небом на наспех сколоченных площадках.

Много времени у нас — командиров и политработников — отнимала борьба с неграмотностью. В то время добрая треть призывников не умели читать и писать. С ними мы занимались в свободные часы, учили грамоте, прививали интерес к книге. Организаторами всей этой большой работы были комиссары и политруки, партийные и комсомольские активисты. Немало мы уделяли времени и спорту.

Большой популярностью пользовалась в те годы кавалерийская игра под названием джим-хана.

Для этой игры прямо на плацу ставили топчан с постелью. Рядом с постелью клали винтовку, шашку, а когда на вооружении состояла пика, то и пику. Одним словом, все кавалерийское вооружение и снаряжение. Участвовавший в игре боец на глазах у зрителей раздевался до белья, складывал, как положено по уставу, свое обмундирование, клал его на табурет, стоявший в ногах топчана, а рядом ставил сапоги. Невдалеке забивали коновязный кол, к которому привязывали коня, а рядом клали седло. Место стоянки коня являлось и исходным для движения всадника полным карьером по указанному флажками кругу.

По сигналу на трубе «Боевая тревога» всадник вскакивал (с того момента засекалось время), быстро одевался, седлал коня и, надев снаряжение с оружием, с места брал в галоп.

Во время движения полностью одетый и вооруженный всадник должен был на ходу поразить встречавшиеся цели шашкой, пикой или выстрелами из винтовки; поднять раненого и положить его поперек седла, чтобы увезти с поля боя: расседлать и подседлать коня на скаку; взять у одного из судей котелок с водой и, не расплескав, передать через сто — двести метров другому судье; положить коня и, укрывшись за ним, открыть огонь по «противнику». Много других очень интересных и сложных упражнений предусматривала эта замечательная, но трудная и сложная кавалерийская игра.

Выполнивший все упражнения и затративший на это наименьшее количество времени считался победителем и получал приз.

Спорт в коннице был всегда хорошо развит, и, конечно, прежде всего конный. Им увлекались все командиры и почти все бойцы. Тренировались круглый год, ревниво следили за успехами соседей, на состязаниях каждое подразделение стремилось захватить первые места. Кульминацией этого соперничества были ежегодные окружные конноспортивные состязания, к которым готовились упорно и планомерно.

С группой командиров я собирался выступить в троеборье, которое заключалось в том, что на дистанции 1500 метров всадник должен был поразить шесть целей пикой, восемь — шашкой и три — выстрелами из револьвера. И все это проделать на полном скаку, как можно быстрее. Кроме того, я собирался участвовать в конкуре-иппик — в преодолении препятствий. Долго подбирал себе коня. Облюбовал сильного рослого красавца. Он очень хорошо слушался всадника, охотно шел на препятствия, ровно шел на рубку и уколы пикой, но был с норовом, страшно не любил шпор и ударов хлыстом, нервно реагировал на них и сразу же выходил из послушания. С выездом в лагеря началась упорная систематическая тренировка.

Тренировались мы недалеко от своего лагеря, в пятнадцати — восемнадцати километрах от Рогачева и в восьми — десяти километрах от Жлобина.

Сначала все шло хорошо. Вот, выйдя на исходную линию, пускаю коня в карьер... Поражаю первую цель, вторую, третью, четвертую — ах черт, промазал! — не надел висящее кольцо на пику... Пятое, шестое — удачно. Делаю вертикальный, а затем полугоризонтальный круги пикой, бросаю под левую руку, выхватываю из ножен шашку и поднимаю ее над головой. Но что это с конем? Он вдруг нагнул голову и понес, закусив трензельный повод. Оказывается, вращая пикой, я задел голову коня. Капризное животное не стерпело этого и перестало признавать всадника. Дергаю повод все сильнее и сильнее. От трензелей (удил) изо рта коня каплет кровь.

Но он так и не слушается. Наоборот, совсем озверел. У меня немеют руки, натягивающие повод. Бросаю на землю пику, а за ней и шашку. Овладеть конем так и не удается. Он выносит меня на дорогу.

Наперерез едет крестьянская подвода, груженная хворостом. Сейчас налечу... Но конь взлетает в воздух и легко перемахивает через высокий воз. Я еле удерживаюсь в седле от неожиданности. А конь несет дальше. Все суставы, все тело онемели от напряжения, притупляется чувствительность, наступает безразличие — самое страшное для всадника. Конь влетает на окраину Жлобина. Метрах в двухстах улица упирается в каменную церковную ограду. Обезумевший конь несется прямо на нее. Через секунду-другую он разобьется, и мне тоже конец. С трудом выхватываю из кобуры наган и дважды стреляю в голову коня. Он по инерции пробегает еще несколько метров и с размаху грохается сначала на колени, потом переворачивается через голову и ложится на бок. Я падаю в нескольких метрах от него. Долго не могу подняться. К вечеру добрался до лагеря на крестьянской телеге, привез седло и оголовье с убитого коня. О случившемся доложил командиру полка. Он признал мои действия правильными. Но месяца через два по милости корпусного прокурора мне был предъявлен гражданский иск на 600 рублей. Мои протесты, поддержанные командирами полка и дивизии, во внимание не принимаются. В очередную получку казначей полка удержал с меня часть жалованья.

Ничего не поделаешь. Терплю. Но пришло и спасение. Осенью дивизию инспектировал комкор С. К. Тимошенко. Приехал он и в наш полк проверять огневую и конную подготовку.

С. К. Тимошенко


Семен Константинович в прошлом пулеметчик и потому к нам заглянул в первую очередь. Пулеметчики постарались — действовали ловко, стреляли метко. Комкор остался доволен.

— Ну, молодец, расскажи, как добился таких результатов?

Он долго ходил со мной по стрельбищу, расспрашивая о методике обучения.

Командир полка А. Т. Сорокин, видя такое расположение ко мне комкора, решил использовать его.

— Товарищ командир корпуса, а ведь с него до сих пор вычитают за коня.

— Да, — вспомнил Семен Константинович, — что у тебя там случилось?

Я рассказал всю историю. Комкор задумался.

— Вот оно что... А ведь мне совсем не так доложили, чертовы бюрократы. Ну ладно, выручим. Александр Тихонович, — подозвал он командира полка. — Прикажи казначею вернуть Стученко все, что вычтено из его жалованья, и чтобы больше Стученко не трогали.

— Слушаюсь! Спасибо, Семен Константинович, — обрадовался Сорокин.

Ну, а я... я был на седьмом небе.

Как мне стало известно, С. К. Тимошенко, приехав в Минск, предложил прокурору пересмотреть мое дело и через суд аннулировать иск. Тот никак с этим не хотел согласиться: «Раз убил коня, пусть платит!» Семен Константинович махнул рукой: «Ну и чорт с вами! Раз вы такие буквоеды, я прикажу, чтобы эти деньги вычитали с меня. Тем более, что я уже дал указание жалованья Стученко не трогать».

Надо полагать, что дело все-таки пересмотрели, и никому ничего платить не пришлось. Я же на всю жизнь остался благодарен этому душевному человеку.

Правда, как-то, спустя много лет после войны, когда мы оба наблюдали за учебной переправой танков через Днепр, Тимошенко в шутку заметил, что на его заботу я все же ответил черной неблагодарностью. В его шутке была доля правды. Так уж получилось однажды на маневрах.

В тот 1928 год лето и осень выдались прохладными и дождливыми. Почти не приходилось снимать тяжелые от влаги шинели. Оттого походы казались еще более трудными, чем обычно.

Помню, мы шли однажды день и ночь. К рассвету наша дивизия остановилась на отдых. Часть полков укрылась в перелеске, а остальные, в том числе и наш 34-й кавполк, расположились прямо на открытом месте. Бойцы разожгли костры, чтобы обогреться и просушиться. Неожиданно появился Нарком обороны К. Е. Ворошилов в сопровождении журналиста Михаила Кольцова. Осмотрев наше расположение и заслушав командира 6-й дивизии Александра Максимовича Тарновского-Терлецкого, Ворошилов сделал несколько едких замечаний по поводу нашей беспечности, отругал за отсутствие боевого охранения дивизии. Затем, сев в машину, уехал в сторону леса, видневшегося в двух — трех километрах. А через полчаса из этого леса на полном карьере выскочили двумя группами не менее тридцати пулеметных тачанок. Приблизившись к нам, они развернулись и открыли шквальный огонь. В промежутке между группами тачанок, вздымая пыль, летели конники бригады П. П. Собейникова, действовавшей на стороне «противника». Сверкая клинками в лучах только что взошедшего солнца, бригада с мощным криком «ура» ворвалась в наше расположение.

А. М. Тарновский-Терлецкий


Эффект этой внезапной атаки был потрясающим. Мы не смогли организовать сопротивление, хотя наш комдив Тарновский-Терлецкий, метавшийся на своей рыжей кобыле, предпринимал для этого отчаянные попытки. Его состояние нетрудно было понять. Несмотря на молодость (Александру Максимовичу тогда не было тридцати), наш отважный комдив имел за плечами солидный боевой опыт и был уже награжден орденом Красного Знамени за борьбу с басмачами.

Вслед за конниками Собейникова приехал улыбающийся, довольный К. Е. Ворошилов.

Нечего и говорить о том, как тяжело переживали мы свое поражение. Но через несколько дней мы отчасти расквитались с «противником».

На одном из этапов маневров у командования нашей стороны возникла необходимость провести глубокую разведку. Вечером меня вызвали в штаб дивизии и дали необычную для пулеметчика задачу: во главе конного разъезда в составе тридцати сабель с двумя легкими пулеметами проникнуть в расположение «противника» и уточнить, где сосредоточивается его конница.

— С рассветом мы должны иметь хотя бы первичные данные, — предупредил начальник штаба дивизии Немиров. — Помните: от успеха ваших действий зависит очень многое.

В состав разъезда вошли люди из 3-го эскадрона и взвод полковой школы — ребята толковые, ловкие. В 23.00 мы выступили в путь, а к рассвету уже разведали всю группировку конницы «противника». Со связным отправил данные своему комдиву. Затем я решил взять в плен штаб конной группы. Одна часть разъезда окружила штаб, а другая направилась к домику, где располагался командующий войсками противной стороны С. К. Тимошенко. Бесшумно сняли часового, стоявшего на крыльце. Затем я постучал в дверь. На стук вышел адъютант. Увидев нас, сначала растерялся, а потом, узнав меня, осмелел и давай честить меня на чем свет стоит. На шум вышел в одном белье Семен Константинович.

— Что тут такое? — спросил он. — Чего это вы разбушевались?

— Товарищ комкор! — с надрывом сказал адъютант. — Тут Стученко с разъездом хочет вас в плен взять.

— Какой там еще плен, что за чепуха такая?

— Вы — наш «противник», — поясняю я.

— Да ты что, молодец, с ума сошел? Своего комкора в плен брать! Ты что хочешь, чтобы завтра все куры смеялись над нами? Давай-ка уводи своих хлопцев.

— Не могу. Мы должны взять вас в плен.

— Вот чудак. Да я же твой комкор. Как ты меня возьмешь? Может, на цепи поведешь?

Тут уж я растерялся. Действительно, неудобно получается. Не поведу же я комкора под конвоем... Сраму и смеху будет на весь округ.

Оставили мы комкора в покое. Но на штаб группы напали и переполох наделали страшный, правда, потом и сами еле ноги унесли: спасли быстрые кони да кавалерийская лихость.

Дивизия тем временем нанесла сокрушительный удар во фланг «противнику» и изрядно потрепала его. Наш рейд-разведку признали успешной, все участники ее были награждены. Особенно высоко оценили нападение на штаб. Но о захвате домика Семена Константиновича мы умолчали. Правда, слухи об этом случае ходили после, но воспринимались как забавный анекдот.

* * *

Красива древняя река Сож. Красив и раскинувшийся по левому ее берегу утопающий в зелени город Гомель. Поэтому, когда меня назначили командиром пулеметного эскадрона в 31-й Белореченский кавалерийский полк нашей же 6-й кавдивизии, расположенный в Гомеле, я был в восторге.

Люди в эскадроне оказались хорошие, и у меня сразу же установились прекрасные отношения со всеми, кроме двух командиров взводов (всего их было пять). Оба эти взводные служили еще в царской армии корнетами, были лет на десять старше меня и задирали нос невыносимо. Они всячески пытались игнорировать и высмеивать мои приказания, задавали каверзные, провокационные вопросы. Дружба с ними никак не получалась, несмотря на все мои старания. Чашу терпения переполнило поведение «бывших» на стрельбище. Стреляют их взводы, стреляют плохо, а они оба лежат на травке, покуривают и похлопывают стеками по голенищам сапог. Возмущенный, подхожу к ним. Говорю как можно спокойнее:

— Неважно стреляют ваши взводы. Не мешало бы вам поинтересоваться, почему так плохо стреляют.

Один из бывших корнетов нехотя поднял голову и процедил сквозь зубы:

— А нам все равно. Выслуживаться не собираемся.

— Встать! — командую я, теряя терпение.

Не поднимаются.

— Встать! — уже резко и зло повторяю команду. Реакция та же самая. А за происходящим внимательно наблюдают младшие командиры и красноармейцы. Дело уже касается моего командирского авторитета.

— Товарищ Федоренко! — обращаюсь я к своему замполиту. — Примите от арестованных шашки и револьверы!

Видя, что мне не до шуток, оба виновника медленно и нехотя поднимаются. Даже пытаются извиниться. Но я не слушаю их. Объявив, что они арестованы на двое суток, приказываю им отправиться на гауптвахту. Командир полка Андрей Никанорович Сидельников, узнав, в чем дело, добавил еще от себя трое суток каждому.

После отсидки оба бывших корнета вскоре были переведены от нас. Служба моя в дальнейшем продолжалась без каких-либо осложнений. Эскадрон вскоре занял ведущее место в дивизии, в 1932 году даже получил всеармейскую премию за отличные показатели в огневой подготовке. Немалую роль в успехах эскадрона сыграл мой заместитель по политчасти Филипп Федоренко[12]. До этого он командовал взводом в этом же эскадроне, знал людей, являлся отличным строевиком. Это был человек требовательный, но чудесной души, и люди к нему тянулись со всеми своими горестями и радостями.

Через некоторое время я стал замечать, что ко мне присматриваются начальник штаба дивизии Феодосий Константинович Корженевич[13] и сам комдив Леонид Яковлевич Вайнер. Наш комдив, надо сказать, был человек незаурядный, и я просто не могу его забыть. Знающий генерал, блестящий организатор, умный и чуткий человек, Леонид Яковлевич пользовался всеобщей любовью и уважением.

Ф. К. Корженевич


Итак, чувствуя пристальное внимание к моей скромной особе, я не на шутку стал тревожиться: «Уж не в штаб ли меня прочат?» Но тут же успокаивал себя: «Какой из меня штабной командир!..»

И все же предчувствие не обмануло. Л. Я. Вайнер побывал на одном из занятий, которые я проводил по стрелково-тактической подготовке. Это окончательно решило мою судьбу.

— Чует мое сердце, расставаться нам скоро, — обронил как-то Филипп Федоренко.

Он оказался прав. Сделали меня помощником начальника оперативного отделения штаба дивизии. Моим начальником оказался Владимир Викторович Крюков[14], веселый, остроумный человек, хорошо знающий военное дело. Через несколько месяцев его назначили командиром 20-го Сальского кавполка 4-й кавдивизии. Возглавить оперативное отделение временно пришлось мне.

В штаб пошел я неохотно, но работал старательно. В это время наш командир корпуса С. К. Тимошенко стал помощником командующего войсками округа по коннице, передав корпус нашему комдиву Леониду Яковлевичу Вайнеру, а командиром дивизии приехал к нам Иван Васильевич Селиванов. Это была колоритная личность. На царской службе он был кузнецом в коннице. С первых дней революции боролся за Советскую власть, объясняя это просто: «Советская власть и коммунисты против буржуев, значит, я за Советскую власть». Воевал храбро. За подвиги в гражданскую войну был награжден двумя орденами Красного Знамени. Продвигался по служебной лестнице. А грамота, культура остались прежними. Разговаривать с Селивановым было невозможно: мы не понимали его, а он нас. Все его руководство сводилось к подписыванию бумаг. Но нести ему документ на подпись было пыткой: комдив читал по складам.

Л. Я. Вайнер


Ф. К. Корженевич обычно посылал с документами меня. Селиванов к этому привык и почти никогда не звал начальника штаба, а кричал:

— Стученко, бежи ко мне, подпишу тебе бумажки!

Бывало и так:

— Стученко! Напиши бумажку Ворошилову Клименту.

— Какую бумажку?

— Напиши, пусть шлет нам побольше винтовок с намушниками.

— Слушаю, сейчас напишу.

— Только живо. И мне давай на подпись.

Приношу обоснованно составленный документ — вдвоем с Корженевичем голову ломали.

— Позвольте, прочту, — предлагаю я, зная способности Селиванова к чтению.

— Читай.

Прослушал он, что мы сочинили, и смотрит на меня, сердито двигая верхней губой с коротко подстриженными усами.

— И шо ты тут напысав?.. Шо наговорыв? Пиши, як я говорю.

И начнет диктовать:

«Здорово, дорогой Климент!

Пишет тебе Селиванов Иван — комдив 6-й Чонгарской.

Пришли на дивизию винтовок с намушниками, а то мушки сильно бьются в конном строю».

Через несколько минут приношу на подпись продиктованное письмо, Селиванов подписывает. Прихожу к Корженевичу и показываю ему творение комдива.

— Давай-ка наш вариант. Его пошлем. Я сам подпишу за комдива. А это брось в корзину.

Управлял дивизией фактически начштаба Ф. К. Корженевич — умница и хороший организатор. Не зря его сердечно уважали и в штабе и в полках. Таким же умным, образованным человеком был начальник политотдела дивизии А. М. Кропачев, во всем поддерживавший начштаба. Это и позволяло дивизии жить относительно нормально.

— Андрей Трофимович! — как-то говорит мне Ф. К. Корженевич. — Вот телеграмма из инспекции кавалерии. Зотов, заместитель Буденного, к нам едет, видимо, что-то проверять. Пойдем комдиву доложим.

У комдива договорились, что я буду сопровождать гостя и о всех его замечаниях ежедневно докладывать по телефону в штаб.

С. А. Зотов


Степан Андреевич Зотов приехал по поручению С. М. Буденного проверять состояние седел неприкосновенного запаса и попутно — качество ухода за лошадьми.

Начали мы работу с ближайшего 31-го Белореченского кавполка, стоявшего здесь же, на окраине Гомеля.

Целый день Степан Андреевич дотошно, до мелочей все проверял и при этом то и дело произносил:

— Хорошо!.. Хорошо!.. Отлично!.. Очень хорошо!..

Вечером я так и доложил комдиву, что все очень хорошо, хорошо и отлично.

То же самое повторилось и в других частях дивизии.

Комдив Селиванов был рад, что все обошлось благополучно. На радостях устроил для гостя пышный обед. Но прошли недели две, и в штабе раздался грозный возглас комдива:

— Где Стученко? Подать его сюда, я ему голову оторву!

Прежде чем идти к Селиванову, я забежал к Корженевичу.

— Что случилось?

— Получен приказ С. М. Буденного: Селиванову за плохое состояние седел, за неправильную форму челок и хвостов у конского состава объявлен выговор.

— Вот так да! Как же это получилось? Все было отлично, хорошо и... выговор!

Иду к комдиву.

— А, явился, брехун... Так, говоришь, отлично, хорошо? — уже фальцетом кричит комдив и наступает на меня, выйдя из-за стола.

Раз десять прогонял он меня вокруг стола, пока я не выскочил из кабинета...

Несколько позже я узнал, что у Зотова это обычный метод проверки. Он, например, наблюдая какое-либо учение, всегда хвалил: «Отлично! Хорошо! Очень хорошо!» А потом на разборе говорил:

— Хорошее учение. Действовали отлично, даже можно сказать, хорошо. Но если вдуматься, то только удовлетворительно, а вообще плохо. Надо повторить...

Учение повторяли, и не один раз, пока придирчивый инспектор не оказывался удовлетворенным.

* * *

Тридцатые годы были для нашей армии годами напряженных поисков новых методов боевой подготовки. В это дело включились многие командиры. У нас при штабе 6-й кавдивизии тоже была создана группа стрелково-тактического актива, задача которой состояла в обобщении и передаче опыта боевой учебы. Возглавлять ее поручили мне. Пришлось много ездить — не только в части своей дивизии, но и к соседям.

Однажды Ф. К. Корженевич сказал мне:

— Звонил Тимошенко. Приказал тебе с твоей группой ехать в Минск, в объединенную военную школу, и оказать там помощь в организации стрелковой подготовки. У них провал: была проверка школы, курсанты завалились по огневой. Срок работы — десять дней. Выезд завтра.

Вдесятером мы прибыли в Минск. Начальник школы Алехин, дважды краснознаменец, с двумя ромбами в петлицах, встретил нас не очень приветливо. Его самолюбие явно было уязвлено: кавалеристы приехали учить пехоту стрельбе! Не были рады «варягам» и преподаватели. Но курсанты и младшие командиры отнеслись к нам хорошо, с удовольствием слушали и выполняли наши рекомендации.

Прошла примерно неделя. Встречаю Алехина по пути на стрельбище.

— А, привет конникам! — необычно приветливо говорит начальник школы. — Ну, как дела? Знаю, знаю... Молодцы, помогаете нам неплохо. Спасибо. Но знаете, завтра приезжает к нам Михаил Иванович Калинин. Так вы уж, того, не очень показывайтесь ему на глаза. Неудобно будет: школа носит его имя, и вдруг она в прорыве, и кавалеристы ее спасают... Понимаете, в каком положении мы очутимся...

— Хорошо, постараемся не попадаться ему на глаза, — обещаю я.

На другое утро мы направились на стрельбище не обычным путем, а окольными тропинками. Так же ходили на обед, а после обеда, будучи на «линии огня», увидели Михаила Ивановича Калинина, приближавшегося к нам в сопровождении Алехина. Скрыться куда-нибудь было уже невозможно. Михаил Иванович, как всегда, шел мелкими шагами, но быстро и бодро, лишь слегка опираясь на палку. Он был весел, оживленно жестикулировал.

— А что тут делают кавалеристы? — несколько удивленно спросил он у начальника школы.

Я подошел и доложил, что мы, чонгарцы, приехали обменяться опытом. Начальник школы благодарно взглянул на меня. Михаилу Ивановичу тоже понравились мои слова.

— Это очень хорошо, что вы делитесь опытом. Передайте, пожалуйста, мое спасибо товарищам Тимошенко и Вайнеру, а вам всем я крепко жму руки.

Он стал расспрашивать, как живет 6-я кавалерийская, и тут же напомнил несколько эпизодов из боевых действий 1-й Конной армии в гражданскую войну, упомянул и о нападении самолетов противника на конармейцев, когда они собрались на митинг в связи с приездом Михаила Ивановича. Рассказывал весело, с шутками и почти ничего не сказал о себе. А дело было так.

В 1920 году на польском фронте, когда М. И. Калинин, стоя на пулеметной тачанке, выступал перед конармейцами, налетел вражеский самолет и обстрелял участников митинга. Конармейцы разбежались. На месте остался только Михаил Иванович. Когда самолет улетел, участники митинга собрались снова. Все чувствовали себя сконфуженно. А Калинин улыбнулся и продолжал выступление, как будто ничего не случилось.

С Михаилом Ивановичем пришлось еще встречаться на войне в 1942 году. Меня восхищали выдержка и спокойствие Всесоюзного старосты. Очень простой, отзывчивый, душевный человек, был он поистине мудр и отважен.

* * *

Ездить приходилось не только в войска округа, но и на все корпусные и окружные стрелково-тактические сборы. Наши показные занятия по методике обучения горячо поддерживал новый командующий войсками Белорусского округа Иероним Петрович Уборевич. На сборах вместе с ним обычно бывали командиры корпусов. Среди них не раз видел я легендарного Е. И. Ковтюха[15]. На одном из проводимых мною показных занятий по огневой подготовке Уборевич неожиданно спросил:

— А как вы считаете, товарищ Стученко, есть ли смысл готовить снайперские расчеты станковых пулеметов?

— Позвольте подумать, товарищ командующий... Попытаться, по-моему, можно. Надо только определить форму и содержание подготовки пулеметчиков-снайперов.

— А ведь, пожалуй, верно, — обращаясь к группе комкоров и комдивов, сказал Уборевич и вновь обернулся ко мне: — Ну так вот, товарищ Стученко! Подумайте и подготовьтесь к следующим сборам. Проведете такое показное занятие, на котором можно будет проследить за методикой подготовки пулеметчиков и увидеть, какие огневые задачи по силам снайперскому станковому пулемету. Ясно?

— Так точно! Задача понята и будет выполнена.

К осенним учебно-методическим сборам 1932 года такое тактико-стрелковое занятие было подготовлено. В основу его мы положили молниеносную изготовку пулемета к стрельбе, высокую меткость огня и внезапность при уничтожении цели.

Но сборы проводились в том году не осенью, а зимой в Лешинце, за Гомелем, на учебной базе 6-й Чонгарской кавалерийской дивизии.

Было очень холодно, временами вьюжно. Подошло время нашего показа. Все вроде подготовлено, однако мы здорово волновались.

Кратко изложив тактическую обстановку, я подал сигнал к началу действий. И вдруг в самый ответственный момент, когда надо было перейти на поражение, пулеметная очередь прервалась... «Провалились!.. — мелькнуло в мозгу. — Эх! Будь что будет!» Рывок — и я у пулемета. Схватился за рукоятку заряжания и тут же все понял: из-за сильного мороза застыла смазка. Плеснул керосином из фляги в короб, дослал замок, открыл огонь. Цель была поражена...

«Что же теперь скажет командующий?» — сверлит обжигающая мысль. Поднявшись, я уныло уставился на свой пулемет и совершенно неожиданно услышал:

— Молодец! Вот такие командиры нам и нужны! От лица службы объявляю благодарность. Вы показали кое-что не предусмотренное программой, но поучительное для других. Награждаю вас, товарищ Стученко, часами...

Так учил и воспитывал нас Иероним Петрович Уборевич, замечательной души человек и талантливый военачальник. Не случайно все, кто знал Уборевича, единодушно сходятся в оценке его деловых и человеческих качеств. Вот и Маршал Советского Союза М. В. Захаров в своих воспоминаниях[16] очень верно показал Иеронима Петровича как кристального коммуниста, замечательного человека и воспитателя.

...Весной 1934 года стало известно, что на должность, которую я исполняю, назначен выпускник академии И. С. Варенников.

— Не расстраивайся, Андрей Трофимович, — успокаивал меня Ф. К. Корженевич. — Ничего не поделаешь. Как мы ни старались, но тебя не утверждают на эту должность: не имеешь академического образования.

Не раз мне советовали пойти учиться, но я всегда отмахивался: «Без академий проживу». Теперь сама жизнь показывала, что без учебы не обойтись. Иван Семенович Варенников вначале показался нам излишне тихим и медлительным. Но чем больше мы его узнавали, тем больше он нам нравился. Спокойный, рассудительный, знающий свое дело, новый начальник отделения пришелся всем нам по душе. Я стал его помощником. Работали мы дружно. А исподволь я готовился в академию, заразив своей мечтой еще двух человек из штаба дивизии. Почти три года мы не имели ни одного выходного дня — все свободное время тратили на учебу. Три раза в неделю занимались на курсах при гарнизонном Доме офицеров. Съездил в командировку — пропущенное наверстывай ночами. А тут еще перемещение — пришлось послужить в 24-й кавалерийской дивизии начальником штаба полка, а затем и временно командовать 94-м кавалерийским полком.

Но вот вступительные экзамены позади. В мае 1936 года я стал слушателем Академии имени М. В. Фрунзе.

Учеба началась в наро-фоминском лагере академии. Наше кавалерийское отделение было очень дружным. Большинство товарищей пришли сюда с высоких должностей, имели солидные воинские звания. Самым младшим по званию был политрук Лев Михайлович Доватор (будущий герой Великой Отечественной войны). Мы единодушно избрали его парторгом группы. В нашем же отделении был и Петр Кириллович Кошевой. Здесь мы снова встретились с ним через десять лет. Со второго курса вместе с нами учился и только что возвратившийся из Испании Герой Советского Союза Александр Ильич Родимцев.

Учеба нас захватила. Все было новым, интересным. Лекции читали очень квалифицированные преподаватели. Особенно запомнились лекции по истории военного искусства комбрига Корсуна, по военно-инженерному делу капитана Леошени, по истории гражданской войны командарма 2 ранга Вацетиса, по штабной службе майора Цветкова.

Выпускали нас досрочно. На руководящую работу в органы КГБ и МВД ушли А. Н. Аполлонов, И. С. Любый, И. М. Сладкевич и другие товарищи. Из нашего, 10-го кавалерийского отделения половина слушателей направлялись в войска, среди них оказались П. К. Кошевой, Л. М. Доватор и я. Дипломов в тот момент нам не выдали, заверили, что в апреле 1939 года вызовут для сдачи государственных экзаменов, после чего и получим документы об окончании академии. Забегая вперед, скажу, что так оно и было: мы приехали в Москву, за две недели сдали госэкзамены, получили дипломы и вернулись к местам своей службы.

Л. М. Доватор


Я получил назначение на должность начальника оперативного отдела штаба 3-го кавалерийского корпуса в Минске. Правда, это произошло не сразу. В 24-й кавалерийской дивизии, где я служил до академии, были арестованы некоторые командиры, и в их числе хорошо знакомый мне В. И. Ничипорович. В Главном управлении кадров со мной не раз беседовали об этом. Я упорно защищал Владимира Ивановича, и не ошибся. Ложное обвинение вскоре было снято, и он продолжал служить в армии. В июле — августе 1941 года геройски сражался в Белоруссии. Попав в окружение с остатками 208-й мотострелковой дивизии, которой он командовал, Ничипорович явился одним из организаторов Минского подполья. Подпольный горком партии назначил его командиром партизанского отряда, который стал наводить ужас на фашистов на Минщине и Могилевщине. Гитлеровцы установили большую награду за голову Ничипоровича. Но им не удалось ее заполучить. Владимир Иванович погиб позже. Имя его до сих пор с любовью и уважением произносят в Белоруссии.

В. И. Ничипорович


Итак, взяв предписание, я, не задерживаясь, отправился к новому месту службы. Назначению был чрезвычайно рад, в этом корпусе я прослужил десять лет, и он стал мне родным. Правда, старых знакомых почти не осталось. Пока я учился в академии, командование корпуса сменилось несколько раз. Не было ни комкора Сердича, ни начальника штаба Р. Я. Малиновского. Не было уже и командира корпуса Г. К. Жукова. Корпусом теперь командовал Яков Тимофеевич Черевиченко, а начальником штаба стал Дмитрий Иванович Самарский — подвижной, полный энергии полковник. Он хорошо владел шашкой, метко стрелял, водил автомашину и танк, но был не в меру горяч, что нередко мешало делу.

Типичная картина: Самарский дает вводные по игре. Начинает спокойно, потом кричит, тычет в карту рукой, распаляется, теряет последовательность и логику в изложении задачи. Андрей Антонович Гречко — начальник штаба 36-й кавалерийской дивизии — снимает руку Самарского с карты, качает головой и ласково говорит:

— Митя, ну что ты кипятишься? Ведь никто ни черта не понял. Остынь немного и давай сначала, но только спокойно, вразумительно.

Гляжу на Самарского: как он будет реагировать на замечание подчиненного. Ничего. Затих, растерянно смотрит вокруг и после небольшой паузы совершенно спокойно и толково излагает вводную.

Части корпуса усиленно занимались боевой подготовкой. Дивизии совершали большие переходы, форсировали реки. В начале июня было проведено крупное командно-штабное учение, которым руководили комкор Я. Т. Черевиченко и командующий пограничным округом И. И. Масленников.

Отрабатывались вопросы подхода конницы к границе и ее взаимодействия с пограничными частями. Отбой был дан с выходом штабов к польской границе. В районе станции Негорелое состоялся разбор учения, которое действительно было весьма интересным, поучительным, полезным для всех нас. Командиры и штабы детально изучили подходы к границе, что вскоре весьма пригодилось во время освободительного похода в Западную Белоруссию.

* * *

С Дальнего Востока стали приходить тревожные вести. В Маньчжурии, у государственной границы Монгольской Народной Республики, сосредоточивались японские войска. Начав с небольших разведывательных стычек, в конце мая японцы перешли к наступательным боям. Советские и монгольские войска, выдвинутые по боевой тревоге восточнее реки Халхин-Гол, отбили нападение и отбросили врага к границе. Японцы понесли большие потери, но от своих намерений не отказались. Весь июнь они подтягивали к границе войска. Активно действовала их авиация.

Меня срочно вызвали в Москву. Телеграмма предписывала сдать дела и выезжать первым поездом. По категорическому тону телеграммы я понял, что вызов связан с событиями на Халхин-Голе. Это и тревожило и радовало. Радовался, что еду на боевой участок работы, а тревожило неведение относительно будущей должности.

21 июня 1939 года я уже был в Москве. Начальник Главного управления кадров сообщил, что меня назначили заместителем инспектора кавалерии фронтовой группы, недавно созданной для руководства войсками Дальнего Востока и боевыми действиями в районе Халхин-Гола. Командующим группой назначен командарм 2 ранга Штерн, заместителем по политической части — корпусной комиссар Бирюков, начальником штаба — комбриг Кузнецов.

Перед тем как выехать в штаб фронтовой группы в Читу, я зашел к инспектору кавалерии Красной Армии комкору О. И. Городовикову. Признался ему, что расстроен новым назначением.

О. И. Городовиков


— Почему так? — спрашивает Ока Иванович.

— Непонятно, что за должность — ни командная, ни штабная. А я определенности хочу, отвечать за дело хочу!..

— Подожди, что ты такой горячий? — останавливает меня Ока Иванович. — Пойми, воюет монгольская конница. Нам надо обобщить опыт ее боевых действий, учесть все полезное. Понимаешь? Ты только академию кончил, в журналах статьи пишешь. Вот все в один голос и назвали твое имя. Теперь ясно, горячая голова? А ты шумишь... Езжай, желаю успеха.

Через неделю я был в Чите, в штабе фронтовой группы. Народ здесь собрался разный, но в большинстве своем люди подготовленные, инициативные, с которыми приятно работать. Наиболее дружеские отношения у меня установились с начальником строевого отделения штаба майором Николаем Андреевичем Ломовым. Это был на редкость душевный, знающий человек. С ним мне и после приходилось встречаться, в частности, когда он являлся начальником Главного оперативного управления Генерального штаба, и всегда о нем оставалось самое прекрасное впечатление.

Штаб наш работал необычно. Большую часть времени все мы проводили в Чите, и только оперативная группа во главе с командующим Штерном периодически вылетала на одном-двух самолетах «Дуглас» на командный пункт в район горы Хамар-Даба. Эта группа осуществляла скорее инспекторские, чем оперативно-боевые функции. Между Штерном и командующим первой армейской группой Г. К. Жуковым[17] сложились какие-то странные отношения. Трудно было разобрать, кто из них старший. Г. М. Штерн, опытный военачальник, выдержанный, вежливый, требовательный человек, вынужден был по-особому строить отношения с Георгием Константиновичем Жуковым. Вероятно, сказывалось то, что Жуков, как командующий 1-й армейской группой, силами которой проводились операции по уничтожению японо-маньчжурских войск, непосредственно поддерживал постоянную связь с И. В. Сталиным, который считался с ним больше, чем со Штерном. Жуков лично разрабатывал операции и осуществлял их. Его решения отличались оригинальностью, смелостью, как правило, приносили успех. Да и сам он был, безусловно, храбр, нередко в острые моменты появлялся на поле боя и влиял на его исход. Во всяком случае, Штерн всячески избегал конфликтов с комкором Жуковым.

Г. К. Жуков


Помнится, уже после халхинголских событий мне было поручено выехать на монголо-китайскую границу в Югодзырь, в кавалерийскую бригаду Кириченко для разрешения некоторых срочных вопросов. Стал собираться. Путь предстоял неблизкий — на машине в оба конца почти две с половиной тысячи километров. По телеграфу предупредил командование бригады о предстоящем выезде. Но поехать не пришлось. За час до отправления вызвал Штерн и подал мне телеграфный бланк с только что наклеенной лентой. Читаю: «Мне доложено о выезде Стученко в кавалерийскую бригаду. Я уже несколько дней нахожусь здесь сам. Приезд его не считаю целесообразным, Жуков».

Выжидательно смотрю на командующего.

— Ну, что вы думаете? — спрашивает он.

Пожимаю плечами и молчу.

— Отложите отъезд на недельку — две...

Подобное случалось часто. Г. К. Жуков с неудовольствием встречал каждую попытку штаба Штерна включаться в боевую деятельность подчиненных ему частей. Пожалуй, это можно было и понять: наш штаб, по сути дела, являлся для штаба и войск Г. К. Жукова каким-то инородным телом. Мы своим вмешательством только усложняли деятельность самого тов. Жукова и его войск. К великому сожалению, у нас иногда случаются подобные этому факты.

В конце лета бои приняли особенно ожесточенный характер. Обе стороны вводили в действие все новые резервы. Как-то мы выехали на маньчжурскую железнодорожную ветку проверять боевую готовность прибывшей из глубины страны только что отмобилизованной стрелковой дивизии. На станции разгрузки дивизии уже не оказалось: она ушла в сопки на стык трех границ. Но все ее автомашины продолжали стоять в местах разгрузки: не могли двинуться из-за технических неисправностей. Нашему штабу пришлось экстренно принимать меры, добиваться, чтобы машины были заменены. Позаботились мы и о том, чтобы те, кто поставил воинской части негодные машины, понесли заслуженное наказание. А для меня этот случай послужил уроком на всю жизнь.

Бои на Халхин-Голе продолжались. Японцы как-то запросили разрешение убрать с поля боя трупы своих солдат. Назвали необходимый для этого срок, исходя из расчета, что предстоит убрать пять тысяч трупов. Но трупов оказалось намного больше. Убрать их было необходимо. Бои шли несколько месяцев. Жара стояла невыносимая. Трупы разлагались и отравляли воздух зловонием. Но японцы и здесь остались сами собой. Они бесцеремонно, с явно разведывательными целями, лезли искать тела своих солдат там, где их никак не могло быть, — в глубине расположения наших войск. Приходилось решительно пресекать такие попытки противника.

В это же время состоялся обмен тяжелоранеными пленными. Японские раненые находились в отличном состоянии. Советские же бойцы и командиры выглядели ужасно. Это вызывало у всех нас чувство ярости.

Во время поисков тел погибших на недавнем поле боя, как и раньше у озера Хасан, было найдено много неразорвавшихся наших ручных гранат РГД. Взрыватели их не сработали потому, что с рукояток не были сдернуты предохранительные кольца. Так удалось обнаружить серьезный недостаток в конструкции гранат. По инструкции предохранительное кольцо при броске должно оставаться в руке бойца. Но это была задача не из легких. Получалось, что граната улетала вместе с кольцом и не взрывалась. После Халхин-Гола эта граната была снята с вооружения.

Советские и монгольские воины показали в этих боях чудеса храбрости и верности долгу. Многие наши соединения прославились мужеством и героизмом. Отважно сражались 11-я танковая бригада комбрига Яковлева, погибшего смертью героя, авиационные части дважды Героя Советского Союза Кравченко, 24-й мотострелковый полк, которым командовал полковник Федюнинский (ныне генерал армии), 149-й мотострелковый полк майора Ремизова. Родина щедро наградила героев. Многие получили звание Героя Советского Союза, в том числе и Иван Иванович Федюнинский.

* * *

Осенью меня снова вызвали в Москву. Ехал с чувством неудовлетворенности. Не оправдал я надежд О. И. Городовикова и никакого капитального труда, обобщающего опыт боевых действий конницы на Халхин-Голе, не создал. Материала для этого не было: ничего нового мы не увидели. Пришлось ограничиться простым отчетом.

Что сейчас меня ожидает в Москве? Новая командировка?

Принял меня Е. А. Щаденко — начальник Главного управления кадров. Он знал меня еще по академии (был у нас комиссаром). На мандатной комиссии при приеме в академию я рассказал о том, как меня воспитывал комиссар Крымских кавкурсов Бабич. Слушая, все улыбались, а Щаденко откровенно хохотал, похлопывая от удовольствия руками по столу. И сейчас он встретил меня как старого знакомого. Оглядел с головы до ног, широко улыбнулся. Но сразу же озадачил:

— А у тебя как тут, не булькает? — И ткнул пальцем себе в лоб.

— Я вас не понимаю, Ефим Афанасьевич.

— Да вот только перед тобой я одному товарищу кавалеристу объясняю, зачем и для чего он вызван, а он мне говорит: «Не губите, дайте помереть в коннице, да и с головой у меня что-то неладно. Булькает что-то». Что с таким поделаешь? Отправил его с богом. Вот почему и спрашиваю: может, и у тебя булькает?

— Ефим Афанасьевич, убейте меня, ничего не понимаю.

— Да тут и понимать нечего. Надо в авиацию идти. Политбюро ЦК решило укрепить Военно-Воздушные Силы, направив туда крепких общевойсковых командиров. Вот и тебя пошлем в авиацию — порядок наводить.

— Да какой же порядок можно навести, когда сам ничего не смыслишь в этом деле? Я ведь за всю жизнь два-три раза летал на самолете, да и то в качестве пассажира. Не губите, оставьте в коннице!

— Да что вы, сговорились, что ли, заладили: не губите, не губите. Партия этого требует, понял? Или струсил, в голове булькает? Может, мне надо принять на себя роль твоего комиссара Бабича? Так тебе сейчас не шестнадцать!

— Поймите, я полный профан в летном деле.

— Ну, об этом не беспокойся. Поедешь в Монино, в Академию командно-штурманского состава ВВС, там поучишься, а потом получишь назначение в авиационную часть.

— Тогда другое дело, — говорю, несколько успокоившись. — Готов и в авиацию, раз партия велит.

— Вот это разговор! Завтра и поезжай к начальнику академии Аржанухину, ты зачислен туда на особый факультет.

* * *

— Здорово, старина! Привет старому коннику!

— Здорово, друг! А ты как сюда попал?

— Да вот так, говорят, хватит на коне скакать, седлай самолет!

Человек двадцать пять собралось в нашей группе. Оказались здесь А. И. Родимцев, М. Ф. Тихонов, Б. Б. Городовиков, С. Г. Гурьев, Г. Н. Перекрестов, П. К. Живалев и другие товарищи. Большинство из кавалерии. Почти все знают друг друга десятки лет, потому сразу почувствовали себя, как в родной семье.

Началась учеба. Сразу же пришлось столкнуться с техникой, астрономией, физикой, высшей математикой. Было трудно. Но в дружном коллективе любая трудность преодолевается легче. К тому же преподаватели попались отличные.

Вскоре, приобретя необходимые навыки в расчетах, мы начали летать в качестве штурманов. Первое время было немало казусов. Взлетишь и... все потерял — и аэродром, и ориентиры. Кое-как восстановишь ориентировку, а на обратном пути опять — смотришь, по времени уже должны быть над аэродромом, а его нет... Летчик заходит на посадку и улыбается. Мы сконфужены: не разглядели своего аэродрома! Особенно мы переживали, когда пилотом оказывалась женщина — старший лейтенант из учебного полка академии. Она умела мило и в то же время язвительно улыбаться, наблюдая нашу растерянность.

Но и это одолели. Постепенно пришло умение. Летали мы на разных самолетах — средних, дальних и тяжелых бомбардировщиках. Не любили летать на тяжелых ТБ-3, которые из-за несовершенства конструкции часто терпели аварии. Правда, во время халхинголских боев ТБ-3 показал себя неплохо как ночной бомбардировщик. Но он был тихоходом, и его часто сбивали японцы даже из стрелкового оружия.

Поэтому я не совсем согласен с авиаконструктором А. С. Яковлевым, который уж очень расхваливает летные и боевые качества этого самолета в своей книге «Цель жизни»[18]. Этот самолет нередко становился легкой добычей истребителей противника и во время боев на Халхин-Голе, и в годы Великой Отечественной войны. Вражескому истребителю было очень легко зайти в хвост ТБ-3. Нашего стрелка, находившегося в хвостовой кабине, чтобы оборонять заднюю полусферу самолета, при самом непродолжительном полете укачивало так, что он не способен был вести прицельный огонь по приближающимся истребителям противника.

Обычно мы летали вдвоем — один из нас назначался первым, другой — вторым штурманом. Помню, в одном полете на дальнем бомбардировщике ДБ-ЗФ первым штурманом летал я, вторым — полковник Калиничев (погиб во время Великой Отечественной войны). Над Волгой у Кимр забарахлил правый мотор. Самолет завилял и начал терять высоту. Я лежал на животе на дне «фонаря» — застекленной кабины в носу самолета — и работал с ветровой линейкой. Калиничев сидел на своем парашюте у бомбового прицела.

Повернувшись на спину, я взглянул на пилота (в этих самолетах кресло летчика располагалось у задней стены фонаря, выше места штурмана) и, видя его озабоченное лицо, через переговорное устройство спросил, в чем дело.

— Правый совсем отказал, до аэродрома, наверное, не дотяну. Надо прыгать...

Мне сразу вспомнились рассказы товарищей, что при вынужденной посадке бомбардировщиков этого типа пилоты иногда остаются живы, а штурманы никогда: разбиваются вместе с фонарем.

Смотрю вниз. Холмы и овраги. Все припорошено снегом — не разглядишь, то ли пашня, то ли луг. Оценив все это, решительно требую:

— При всех обстоятельствах тянуть на аэродром!

— Буду стараться, но самолет вам надо покинуть, — отвечает пилот.

Вот так штука! Растерянно гляжу на свой лежащий на полу парашют. Ведь я никогда не прыгал. Парашютные прыжки для нашей группы были необязательны.

Когда мне предложили хоть разок испытать, что это такое, я под смех товарищей ответил:

— Пускай медведь прыгает!

Да, если бы знать тогда, что сегодня случится беда... Прыгать я не буду. Будь что будет. А вот Калиничеву надо предложить.

— Петя! — кричу ему в ухо. — Прыгать надо!

Став на колени, я вынул из «пятки» бомбоприцел, откинул на себя верхнюю крышку люка, а затем ударил ногой по второй крышке. В самолет ворвалась струя воздуха. Поворачиваюсь к Калиничеву. На нем лица нет. Он не прицепил свой парашют к лямкам и растерянно толкал его к люку. Сбросив парашют, Калиничев начал уже спускать в люк свои ноги, собираясь прыгать без парашюта. Еле успеваю его удержать. Нет, Петра тоже нельзя заставлять прыгать. Захлопываю верхнюю крышку люка. Нижняя так и осталась откинутой, сели мы на мой бесполезный парашют и с беспокойством смотрим вниз...

Пилот все-таки дотянул до аэродрома. Сели с большим «козлом» — тяжелая машина подпрыгнула метра на три. Мы с Калиничевым спустились по лесенке на землю и тут почувствовали такую страшную усталость, что еле удерживались на ногах. Это была реакция на пережитое.

О том, как собирался прыгать Калиничев, узнали все.

Потом над нами много смеялись не только на нашем, но и на основных факультетах академии. И еще очень долго мы чувствовали себя неудобно: чуть кто увидит тебя, сейчас же заулыбается.

Жизнь и учеба особого факультета (так называлась наша группа в монинской академии), несмотря на некоторые привилегии, проходила в строгих рамках. Из академического городка мы могли отлучиться только раз в неделю. Учебный день был загружен до предела. Распорядок мы добросовестно выполняли, старались служить примером для остальных слушателей академии, которые в ближайшем будущем должны были стать нашими подчиненными.

В апреле 1941 года мы прошли предусмотренный курс обучения. Встал вопрос о нашей дальнейшей судьбе. Одни рвались скорее попасть в часть, другие мечтали получить дополнительную летную практику. Более пожилые стояли за первый вариант, те, кто помоложе, в том числе Александр Ильич Родимцев, Бассан Багминович Городовиков и я, были сторонниками второго варианта. Нам хотелось научиться летать самим, чтобы быть полноценными командирами.

По поручению Наркома обороны С. К. Тимошенко приехал к нам С. М. Буденный, чтобы послушать наше мнение. Спорили долго. Семен Михайлович внимательно слушал, но своего мнения не высказывал. Через два дня нам стало известно решение наркома: более пожилые уходили в войска, но не в авиационные, а в воздушнодесантные, а мы, молодые, желавшие продолжать учебу, переезжали в летную школу в Серпухов.

В июне мы уже приступили к самостоятельным полетам. Первым полетел Б. Б. Городовиков, я — третьим. День этот остался в памяти на всю жизнь. Серьезные, взрослые люди переживали его, наверное, так же, как и юнцы — учлеты в аэроклубе.

Сначала мы летали на У-2 по коробочке над аэродромом, а потом начали осваивать полный курс пилотажа. Мне отвели зону № 6 над деревней с большой белой церковью. Она и являлась для меня основным ориентиром. Все шло хорошо. Упражнения в зоне увлекали меня. Инструкторы хвалили: неплохо получается. Но однажды, закончив работу в зоне, я пошел на посадку. Снижаюсь, убираю газ. Слева по курсу вижу посадочный знак, и вдруг мне показалось, что самолет снижается прямо на финишера. Вот-вот ударю товарища ребром крыла. А колеса уже коснулись грунта. Чтобы избежать гибели финишера, которая казалась мне неминуемой, резко жму на правую педаль и даю полный газ. Самолет разворачивается под прямым углом, набирает скорость для взлета. Но катит он не по взлетной полосе, а по огородам, примыкающим к аэродрому. Вижу, как разбегаются во все стороны люди. Водовоз, сидя верхом на бочке, яростно нахлестывает лошадь, торопясь убраться с моего пути. Самолет прыгает по кочкам, а от земли не отрывается. Что делать дальше? Впереди обрывистый берег. Если до него не взлечу, то... придется моим друзьям прослушать марш Шопена и потратиться на цветы. Вот и обрыв. Но самолет не проваливается, а повисает в воздухе. Радостно думаю: «Пронесло!» — и постепенно выбираю ручку на себя. Набрав высоту, снова захожу на посадку. Промазал! Этого никогда со мной раньше не случалось. Садился всегда против знака «Т» — отлично... Снова делаю круг, опять снижаюсь. Недомаз (недолет)! Подтянуть мотором опоздал, высоты совсем нет. Захожу в третий раз с твердым решением сесть во что бы то ни стало, хотя бы потому, что бак уже пуст. На этот раз все-таки сел с небольшим промазом. Отстегнув ремни, вылезаю из кабины. Подхожу к инструктору. Докладываю. Он стоит бледный и молчит — так перенервничал из-за меня. Молчат и очередные пилоты — тоже еще переживают.

На другой день в общежитии на стене против моей комнаты висели две карикатуры. На одной я изображен на самолете, который мчится по огородам, а от него в панике разбегаются люди, куры, поросята. На другой — лечу над аэродромом, сидя верхом на самолете, в руке шашка, на сапогах большие рыцарские шпоры. На шее аркан, конец которого держит инструктор. Он стоит у посадочного знака и изо всех сил тянет меня вниз.

Вся летная школа ходила смотреть на это творение моего дорогого друга Бассана Багминовича Городовикова[19]. Он постарался на совесть. Карикатуры были прекрасны и по замыслу и по исполнению. На них невозможно было смотреть без смеха.

В результате этого «знаменитого» полета пришлось мне получить два провозных (летать с инструктором). Только после них я вошел в норму и был снова допущен к самостоятельным полетам.

В августе памятного 1941 года мы должны были закончить учебу и направиться для прохождения службы в авиацию, но этим планам не суждено было осуществиться.

Загрузка...