IV

У Роеков проснулись, и утренний гомон в доме разбудил Винцента. Он встал, потягиваясь, и с минуту соображал, что делать. Но, увидев за окном чистое небо, направился к реке. Вода была молочно-белая, а небо раскрывалось над миром перламутровым куполом. Последняя звезда, запоздалый скиталец по дальним небесным путям, с трепетным мерцанием утопала в глубине небосвода. Седые от росы луга стояли словно в осеннем инее.

Винцент вздрогнул. Было холодно. Щемящий холод шел от земли, холодом веяло от жемчужной воды. Розовый рассвет медленно, постепенно озарял бледное небо.

Он остановился на берегу и торопливо сбросил с себя одежду. Попробовал босой ногой — вода была холодна как лед. Наклонился и плашмя бросился в воду. Его охватило ледяным пламенем, перехватило дыхание. Широкими взмахами он поплыл к противоположному берегу, где в опадающем седом тумане виднелись верхушки высоких кудрявых верб, отсвечивающих серебристым блеском листьев. Вода тихо плескалась, пенилась мелкими кудряшками вокруг его груди, расступалась, послушная ударам рук. Костенели пальцы ног. Он повернул вверх по реке, но напрасно пытался бороться с невидимым течением. Здесь было глубоко. Огромные массы воды неудержимо рвались вперед, мощной струей протекая над илом и песком, одолевали сопротивление человека. Он устал и согрелся. С минуту пытался плыть по течению, лежа на спине, но снова почувствовал пронизывающий холод. Он повернул к своему берегу, к обрыву, отвоеванному у лугов непрестанной работой воды.

Тут он заметил старую женщину. Либерачиха стояла по колени в воде, безжалостно моча в ней юбку. В левой руке она держала ивовую корзинку, правой искала чего-то на дне. Она со вздохом наклонялась, с трудом приподнимала корзинку повыше, рукав вылинявшей кофты намокал до самого плеча, седые пряди выбивающихся из-под платка волос касались воды. На миг она выпрямлялась, бросала что-то в корзинку и снова со вздохом склонялась к воде и искала, старательно искала.

Там, в песке и иле, прятались на дне ракушки, гладкие, овальные, двойные скорлупки, заключающие в себе тело моллюска, — корм для свиней. Вот причина и начало перламутровых россыпей, которые сплошной полосой спускались по склону от изб до самой воды.

Женщина бродила по мелководью и искала. В это время медленно плывущий Винцент почувствовал под ногами дно. Он протянул руку и ощупал его. Да, есть. Здесь, где приходилось погружаться поглубже, их было достаточно. Он нащупал гладкую скорлупку, отличающуюся от обточенных водой камней. Ракушки боком торчали в песке, крепко впиваясь в дно. Здесь их были целые залежи — они прижимались вплотную одна к другой. Двумя бросками он передвинулся дальше и снова ощупал дно. И здесь есть. Не одну — десять, двадцать корзин можно было бы наполнить в несколько минут. Но там, у берега, дно было уже пустым. Его уже сто и тысячу раз обшарили босые ноги, ободранные ногти уже выгребли из гравия и песка каждую ракушку, на них уже откормили сотни свиней. Вот почему старухе приходилось по нескольку раз мучительно сгибаться, прежде чем ей удавалось вытащить одну-две мелкие ракушки.

Между тем здесь это было совсем легко, — мгновение спустя Винцент набрал полные пригоршни крупных ракушек. Он нерешительно взглянул на женщину. Собственно говоря, что ему стоит помочь ей? Раз-два — и наполнить корзинку, и пусть бабка идет греться в избу.

Но он все не решался. По нескольку раз открывал рот и снова закрывал, не сказав ни слова. Нерешительно перебирал в руках собранные ракушки. Женщина на миг вышла на берег, и он увидел ее синие, узловатые, покрытые шишками и желваками ноги. Провел руками по дну и снова почувствовал под пальцами целые залежи ракушек, неистощимое богатство для той, мерзнущей на берегу.

Солнце всходило как-то быстро и ясно, без красок. День обещал быть безоблачным, жарким, знойным. Но сейчас было еще холодно, и роса не начинала обсыхать. Лишь туман успел уже впитаться в воду, исчез, рассеялся.

Женщина опять вошла в воду. Одеревеневшими пальцами Винцент снова нащупал ракушки и вытащил, одна за другой, целую пригоршню. Он понял, что их так крепко держит на дне: они приоткрывали створки своих домиков, выпускали мягкую, скользкую ногу и запускали ее в песок, вцепляясь в него словно клещами.

Теперь он увидел, что от деревни идут с корзинками другие утренние ловцы, рабы свиней. Винцент разжал пальцы, и ракушки тихо пошли ко дну. Он вышел на берег, весь посинев и щелкая зубами. Одевался медленно, не глядя на ту женщину, которая, согнувшись в дугу, все еще старалась наполнить свою корзинку.

Шел не спеша, чувствуя, как горит его кожа от слишком долгого пребывания в ледяной воде. На тропинке он разминулся с целой толпой идущих с кошелками крестьян, преимущественно женщин. Они проходили в молчании, лишь изредка какая-нибудь бросала ему слова приветствия.

Он знал, что они войдут в воду глубже, чем та старуха, живей, чем она, примутся за дело, глубже погрузят пальцы в песок и что той корзинке, пожалуй, уж не наполниться. Видимо, потому старуха и приходила так рано — еще до восхода солнца.

В душе остался неприятный осадок и какая-то неловкость.

Возвращаться домой не хотелось. Он пошел куда глаза глядят, по зеленому лугу, вдоль реки.

Тихо катились спокойные серебряные волны. На повороте, где Буг раздваивался на два рукава и, обмывая островок, вновь соединялся, серебряными шпалерами стояли огромные, никогда не стриженные вербы. Они вздымали вверх, над полосой белого песка, свои великолепные ветви, на которые сейчас опустилась стая горластых галок. С резким криком пролетала чайка-рыболов, коснувшись снежной грудью воды. Шумно галдели ласточки, чьи гнезда, одно к другому, чернели в глиняной, обрывающейся к воде стене. Так он всегда представлял себе китайские жилища в глинистых оврагах — да они, наверно, и были такими.

Налево зеленели луга. Изумрудная, ядовито-зеленая, жирная трава скрывала болото. Не нужны были чибисы, с криком носящиеся над самой землей, ни аисты, важно ступающие сквозь заросли растений, чтобы догадаться об этом. Аисты не боялись. Они шли, внимательно устремляя в траву острые клювы, словно задумавшиеся пожилые господа, и с достоинством, не торопясь, уступали Винценту дорогу. Редко который срывался и отлетал на несколько шагов в сторону.

Трава была еще седая от росы. На листьях барбариса, орешника висели капельки, сверкающие на солнце золотым блеском. Винцент почувствовал, что промочил ноги, и свернул в сторону. Почва сразу поднялась песчаными пригорками, залиловела чебрецом, зашелестела высокими ветвями сосен. С неудовольствием он заметил, что по лесной тропинке кто-то идет. Глаза его были еще полны зелени, света, красок, уши полны утренней песней над рекою, а сердце — удивительным покоем. Вид человека возвращал его в будни, где не было ни красок, ни блеска.

Да, это был Матус. Он приподнял шапку, но, видимо, тоже не был расположен к разговору. Винцент быстро миновал его и свернул меж деревьев, чтобы лесом пройти в деревню.

А Матус все бродил у леса и рассматривал редкие, хилые колосья на своем поле. Здесь и там просвечивали плеши чистого песка. Зеленые шишки чертополоха густо косматились в жалких хлебах. Нет, от этого участка ожидать было нечего. От других, впрочем, тоже.

Во время парцелляции он польстился на эти морги, которые отдавали, казалось, почти даром. Рассрочка на сорок лет. Время, которое даже и мыслью не охватишь!

— Что нам сидеть тут на двух моргах? — толковал он жене, противнице всяческих перемен. — Избу перенесем, а двадцать пять моргов — это как-никак кусище. Хозяйкой будешь.

Она вздыхала, не совсем еще убежденная. Очень уж пугали ее эти выплаты. Но Матус вовсе не принимал этого близко к сердцу.

— Сорок лет! И не почувствуешь! Подумай, столько земли! Уж тут мы всегда свое возьмем.

Впрочем, в то время цены на хлеб, на масло, на картошку были еще довольно высокие.

«Может, и возьмем», — подумала Матусиха и уже больше не возражала.

Вскоре они переехали. Но когда стали разбирать избу, то балки рассыпались в труху, снятые полы обнажили уродливые язвы гнили, а солому на кровле, почерневшую и прогнившую, даже невозможно было собрать с трухлявых стропил. Стояла изба, пока ее не трогали, а как тронули, оказалась не избой, а грудой никуда не годного мусора. Разве что в печку…

Но Матус заупрямился. Нет так нет!

Они вырыли в песке яму, покрыли ее досками и соломой.

— Проживешь и здесь не хуже, чем где-нибудь. Через год-два построимся да еще лучше, чем в деревне. Железом избу покроем, что там с соломой возиться!

Она потихоньку плакала. Не нравилось ей, что они живут в яме, как барсуки. Но Матус изругал ее последними словами, и она притихла. Стряпала еду на очаге перед землянкой и не жаловалась кумушкам, которые забегали посмотреть на это их хозяйство.

А Матус взялся за землю.

Тогда-то и вылезли плеши чистого песку — где ни копни, всюду сквозь пальцы сыпался белый песок. Люпин и тот не рос на нем, потому что лето пришло слишком жаркое, знойное, душное, — солнце жгло как огнем. Песок, впрочем, был тут повсюду. Сыпучий, упрямый песок, он захватывал в свое владение землю, выступал на поверхность слой за слоем, будто, кроме него, ничего не было, будто он доходил до самого сердца, до самого нутра земли. Отчаянно цеплялись за этот песок корешки растений, широко стлался по пригоркам чебрец, серебрилась полынь, кустился чертополох. Но то была не пшеничная и не ржаная земля. Даже не картофельная. Так, песок и песок.

Каларусы, Овсени, у которых было по паре коров, те еще кое-как справлялись. Они перевезли на свои участки весь навоз, копали, поливали, и у них еще что-то получалось. Но Матусов, с их единственной плохонькой коровенкой, прижимала несказанная нужда.

На стенах избы у старосты висели большие плакаты об искусственных удобрениях. На них был изображен крестьянин в красивом кафтане, а вокруг колосился хлеб — высокий, золотистый, богатый хлеб богатой земли.

Но как ни считали, как ни подсчитывали сообща мужики, затраты на искусственные удобрения не окупались. Они стоили больше, чем урожай, который можно было собрать с этой земли. А Матус и вообще не верил, чтобы где-нибудь существовал крестьянин, который мог бы одеться в такой кафтан, в такие сапоги, как этот на картинке. Видно, и про хлеб тоже была неправда — малевать-то все можно, но кто и где видел такой хлеб на полях? И оставалось лишь одно — люпин. Но и люпин был дорог и тоже не очень-то хотел расти на бесплодных песках у Матуса. Хилые стебельки росли редко, мелко цвели синеватые и желтые цветочки в тощих колосках.

Матусу казалось, что этот сухой песок засыпает, давит, душит его, непосильной тяжестью ложится ему на грудь.

Он уже не говорил с женой о доме под железом. Они чуть не замерзли до смерти в своей яме в зимнее время. А тут еще жена забеременела. Ну как ты будешь сидеть с ребенком в этакой дыре!

И Матус выстроил избу, совсем не похожую на ту, которые стояли в деревне. Из тонких жердочек, переплетенных соломой, замазанных снаружи и изнутри глиной. Так, хибарка. Вставил окна и двери от старой избы и поселился.

— Наконец-то! — сказал он жене.

Но песок был песком, бесплодная земля так и не хотела родить. Осталась избушка из соломы и жердочек. К ней прибавился соломенный хлев и едва держащийся навес.

Бесплодный песок не хотел кормить. Не хотело пускать ростков семя, брошенное в его сыпучие груды. Но неизменно, безошибочно, в срок приходила бумажка. Она напоминала, звала, призывала. Оказалось, что медленно текут дни, но быстро пролетает год от одного взноса до другого.

Денег взять было неоткуда. С трудом, мучением Матус старался уплачивать проценты. Основной долг оставался все тот же, росли и проценты, сроки уплаты черной тучей нависали над жизнью, а песок был все тем же песком, и в него бесследно впитывались пот, и бабьи слезы, и проклятия надрывавшегося на работе мужика.

У этой земли вырвали все, что она могла дать. Ведь уже давно было известно, что она предназначается по парцелляции: вклады в нее, рассчитанные на будущие годы, не окупились бы. И она давала, что могла, не получая взамен ничего. Из года в год она приносила все худший урожай, но это ведь не имело значения. Помещики сеяли и собирали до тех пор, пока вообще хоть что-нибудь росло на ней. Корешки ржи и гречихи, клубни картофеля высосали из земли все, что можно было высосать, — все соки, все питание. Перепутанные корешки с трудом находили под землей пищу, проникали в глубь, ползли во тьме, отчаянно метались из стороны в сторону, хватали, сосали, забирали из земли все, что можно было забрать. Постепенно на полях стали светиться лысины, все более редкие колосья покачивались на ветру, все жалче цвела гречиха, все больше чертополоха разрасталось на урожайных некогда пригорках. Пока в конце концов почва не рассыпалась чистым песком — безнадежная, бесплодная, использованная, выеденная, не подкармливаемая ничем долгое время.

И тогда-то подошла парцелляция.

Крестьяне получили по двадцать пять моргов бесплодной земли, иллюзорное достояние, обманчивое богатство. Не удивительно, что их соблазнили эти морги. Двадцать пять, в то время как они сидели на одном, двух, трех, в то время как им и во сне не грезилось, что может быть столько земли! Известно, песок… Но ведь можно же будет его как-нибудь обработать, одолеть, силком заставить выгнать зеленый колос, зацвести белизной гречихи, разрастись широкими картофельными кустами, зашуметь густым просом! Земля-то ведь тут везде одинаковая. А между тем вон там, рядом, через край переливались богатства Остшеня, да и здесь, прежде чем запущенная усадьба стала клониться к упадку, пышно, весело и шумно жили помещики в Калинах. На этой же земле. «Мог барин — сумею и я».

Те, у кого были хоть какие-нибудь средства, воевали с землей успешней. Но на парцеллированные участки польстилась и деревенская беднота и бывшие помещичьи батраки. А для этих бесплодный песок так и оставался бесплодным песком. Песок давал урожай песка. Так что им пришлось жалеть о своем прежнем морге или о двух-трех близ деревни, на более плодородной земле, не истощенной, не выветрившейся, удобренной перегноем, пропитанной навозной жижей, подкормленной мусорными отходами — всем тем, что сопутствует человеку и даже помимо его сознания и воли идет в землю.

Шла безнадежная и безуспешная война с песком. Силы, жизнь, кровь уходили в бесплодный песок, а он все оставался бесплодным. Матусиха, хозяйка на двадцати пяти моргах, высохла на этих богатствах, как щепка. Проходил год за годом. И все ближе было к тем сорока годам, которые сперва казались такими далекими, как бабьи рассказы о хрустальной горе, которой и нет нигде на свете.

Раньше приходилось хозяйствовать на морге, двух, но они хоть были свои, собственные. А теперь в руках не было ничего. То и дело доносились слухи, что банк отнимет все, потому что они мало того, что не уплачивают в срок за землю, но и с процентами не справляются. Этому и верили и не верили, но все же могло ведь случиться и так… И без того ничего не было своего собственного. А белый песок смеялся в глаза над всеми трудами и усилиями.

В конце концов у Матуса совсем руки опустились. Ему уже ничего не хотелось. Да и к чему? Все равно все пожрет песок.

Тогда внезапно нашла в себе неожиданную энергию Матусиха. Она накопила немного денег за яйца, за масло и собралась в город на ярмарку. Привезла поросенка. Поросенок был маленький, худой, но все же стал как-то выправляться. Угождала она ему, как могла. Бывало, еще впотьмах бежит к реке и до полудня копошится в ледяной воде, ногтями выдирая со дна ракушки на корм для поросенка. Воняло это в горшке, как смертный грех. У Матуса вся охота к еде пропадала, когда на плите варились ракушки. Но поросенок рос. Потом они продали его, купили другого, в доме появились кое-какие гроши, и Матусиха уже крепче вцепилась в этих свиней. И Матусу пришлось признаться, что если бы не свиньи, то они так бы и пропали с ребенком на своих двадцати пяти моргах. Теперь он жалел, что, перебираясь на новое место, сбыл свои сети и вентери, — все же рыбная ловля кое-что давала. Но тогда ему казалось, что одно дело на двух моргах, а другое — на двадцати пяти. Вроде как не пристало ему теперь возиться с рыболовством. Как же! Ему ведь предстояло стать земледельцем, зажиточным хозяином. Пусть уж деревенская беднота живет с воды, в воде мокнет.

А теперь пригодилось бы! Вот только трудно купить новые сети. Трудно сколотить на лодку, хоть и считалось, что их продают дешево — особенно если кто справлял себе новую, а старую хотел сбыть.

Иной раз его тянуло к реке, — ведь сколько лет он жил ею. Вода была благодарнее, чем земля. Ее не приходилось ни обрабатывать, ни кормить, в нее не надо было бросать зерно, которое не хотело всходить. Рыба множилась и росла сама, без участия человеческих рук, хотя, правда, и ее становилось все меньше. Уже не попадались такие щуки и угри, как в его молодые годы, когда стоило раз поставить вентерь, раз закинуть сети, чтобы привезти домой без малого полную лодку. Но все же рыба еще была и как-никак кормила деревню.

А он польстился на землю — не на землю, на чистый, голый бесплодный песок.

Матус со злостью пнул ногой сухой ком, лежащий на краю поля, и медленно пошел к избе. Ему не хотелось возвращаться к бабьим причитаниям, к слезливым жалобам. Хотя и удивляться тут было нечему, — человек не каменный: когда приходило новое несчастье, уже трудно было выдержать. А несчастье надвигалось — верное и неизбежное. Баба еще могла обманывать себя, но у Матуса не оставалось никаких сомнений. Свиньи не ели уже третий день. Матусиха с замирающим сердцем присаживалась на корточки у порога хлева и смотрела. Они лежали обе на боку, жирные, откормленные, и мутнеющими глазами вяло водили по стенам хлева.

— Молока им дать, что ли? — мрачно сказал Матус, на миг перестав рубить дрова.

— Молока…

Агнешка на мгновение задумалась. Наконец, решительно поднялась на ноги.

— Сбегаю к старостихе. Буду полоть лен, отработаю.

Вскоре она прибежала с кувшином молока.

— Дала. Уж там какая она ни есть, а все не злая баба.

— Да ведь ты отработаешь, — пробормотал Матус.

— Понятно, отработаю! Но все равно она не скупая, всегда даст, не то, что другие.

Она засуетилась вокруг свиней. Налила в черепок молоко. Как раз в это время из избы выполз заспанный Владек. Он засунул пальцы в рот и удивленно смотрел на происходящее.

— Молоко?

— А ты тут не путайся под ногами! Молоко для свинок, потому что они есть не хотят, понимаешь?

Он замолчал. Стоял в своей короткой рубашонке и смотрел, как мать подставляет черепок прямо к свиным рылам. Та, что поменьше, чуть приподнялась и понюхала.

— Пьет! Пьет!

— Э, куда там, пьет!

— Подожди, вот осмотрится и выпьет…

Но свиньи не обращали внимания и на молоко. Они лежали неподвижно и время от времени тихонько стонали. У Агнешки сердце разрывалось.

— Окурить их, что ли?

— Не поможет! — сплюнул Матус. — Все равно сдохнут.

Она вскрикнула от негодования.

— Не болтай невесть что! Жара такая на дворе, пот им дух и сперло. Нажрались, может, какого-то зелья. Да это пройдет…

— Так тебе и пройдет! Зараза на свиней напала, вот и все. Точнехонько так и Марцыновы свиньи хворали, на третий день и загнулись.

— У Марцына?

— Ну да. Будто не знаешь?

Нет, она не знала. Никого как-то не встречала в эти дни.

Но это был последний удар по хилому деревцу надежды. Если зараза — тогда пропало. Она присела около животных и попыталась приподнять голову одной из свиней.

— Совсем чистые. Никаких пятен нет.

— Пятна не обязательно. Печенка вспухнет — и все. Свиной кровавый понос.

Она осторожно гладила жесткий щетинистый бок.

— Дышат чуточку. Может, их водой полить?

— А, брось ты! Нож тут требуется и больше ничего!

Она всхлипывала в грязный фартук.

— Господи Исусе! Как же так? Может, им еще полегчает!

— Ничего им не полегчает, а только подохнут без всякой пользы, вот и все.

— Да что ж ты с двумя свиньями делать будешь?

— Купят, может. Сбегаю сейчас к Стефановичу.

— Ну, иди, коли так. Может, хоть по тридцать злотых даст…

— Марцыну по двадцать заплатил, а те лучше были!

Агнешка тяжело вздохнула, посидела еще несколько минут и пошла за дом, окучивать капусту. Мимоходом она кинула взгляд, где ребенок. Владек дорвался до картошки, оставшейся от завтрака, взял несколько штук в подол рубашонки и не спеша жевал. Но как только мать склонилась над грядками капусты, он соскользнул с порога и на кривых ножках тихонько направился к хлеву. Крепко держась за косяк, осторожно переступил порог. Свинья шевельнулась и застонала. Он в испуге попятился. Но животные снова замерли в неподвижности. Мать, видно, совсем забыла о молоке, а оно, беленькое, стояло в глиняном черепке. Тяжелое дыхание свиней слегка шевелило его, как дуновение ветра шевелит поверхность спокойной воды. Вместе с молоком слегка шевелилась и соломинка из свиной подстилки, упавшая в черепок.

Владек предусмотрительно обернулся. Матери не было видно. Из-за дома время от времени доносились удары мотыги в твердые комья земли. Он протянул руку, зорко следя за мутным взглядом свиней.

Те не протестовали. Владек обеими руками схватил черепок. Немного молока пролилось на свиное рыло, но животное и не шевельнулось. Тогда он поднес черепок к губам и стал пить. Молоко громко булькало в пустом желудке, он глотал его, захлебываясь и давясь, белая струйка стекала по подбородку на рубашку, он чувствовал влагу на животе, пить становилось все труднее, но он пил, пил, громко глотал, переводил дыхание и снова погружал губы в белую жидкость. Молоко пахло коровой, коровником, теплым навозом. Наконец, он выпил все и поставил черепок на прежнее место, под свиное рыло.

— Вла-аадек!

Звала мать. Он отер губы рукавом и медленно пошел, слыша, как у него булькает в животе.

— Где ты прячешься? Загляни-ка к свинкам, как они там?

Он послушно направился к хлеву, постоял возле него минутку и снова засеменил к матери.

— Спят.

Она ужаснулась.

— Спят? Не смотрят глазами?

— Смотрят, только мало. Стонут.

— Так что ж ты говоришь, что спят? Да не стой ты, не стой, иди набери травы для кроликов!

Он отправился ко рву у дороги и стал собирать в подол рубашонки листья конского щавеля и мелкие листочки белого клевера, который неведомо откуда там взялся, — засеялся самосевом и вырос густым ковриком сердцевидных, тройных листиков.

Владек рвал траву, пока не вернулся отец. Он шел злой. Мать, видимо услышав его шаги на дороге, выбежала из-за дома с мотыгой в руках и в подоткнутой до колен юбке.

— А Онуфрий не пришел?

— Не хочет. Позавчера, мол, у Марцына взял, а сегодня ему привезли из украинской деревни. Говорит, хватит с него, да и боится, как бы кто не донес.

— До сих пор небось не боялся? Мало он дохлятины покупал? Хотя бы и в прошлом году?

— Покупать — покупал. А теперь не хочет.

— Так что же теперь будет?

— А ничего. Прирежем. Что съедим, то съедим, а остальное кинем в навоз, только и всего.

Она стиснула губы. Со злостью взглянула на мужа. Как ему легко говорить! Известно — мужик. Ему всегда легче жить на свете.

— Пойду загляну к ним. Может, еще как-нибудь выцарапаются.

— Бабьи глупости! Выцарапаются! Вон от Плазяков тоже были у Онуфрия.

— Батюшки! Этакий кабанчик!

— Был, да сплыл. Утром прирезали.

— Надо было в ту ярмарку продать.

— А не ты ли мне в уши гудела: «Ждать! ждать!» Вот и дождались. Поднялась цена!

— У тебя тоже своя голова должна быть.

— Ну да! Кабы кто знал, что зараза кинется, так никогда и убытков бы не было. А я не господь бог, чтобы все наперед знать!

— Все равно надо было продать.

Он остановился, сжав кулаки.

— Иди ты к…! Не доводи до греха!

Она открыла было рот, чтобы что-то ответить, но Матус не стал дожидаться и направился к хлеву. Свиньи уже едва дышали.

— Помоги, тащи за ноги!

Они с трудом вытащили животных из хлева. Те уже даже не визжали, безвольно позволяя перетаскивать себя через порог. Колыхались их жирные туши. Но разложенные на траве, они все же казались меньше, чем в ограниченном четырьмя плетневыми стенками хлеву.

— Дышат все-таки!

— Может, с той, что поменьше, еще подождем?

Не отвечая, он принес длинный остроконечный нож.

— Смотри, они молоко выпили!

— Как же, выпили! На сыночка погляди!

Она оглянулась. Владек стоял в мокрой рубашонке, прядки волос надо лбом тоже были мокрые.

— Ты молоко вылакал?

Мальчик попятился.

— Оставь его! Выпил так выпил. Жалеешь ему, что ли?

Она отодвинула ногой пустой черепок.

— Подержи!

Свинья позволяла делать с собой все. Матусиха взяла ее за ноги и придержала. Матус ловким движением воткнул нож в сердце. Животное дрогнуло.

— Подержи голову.

Она оттянула рыло. Матус полоснул ножом по белому жирному горлу. Кровь начала медленно сочиться темная и запекшаяся. Агнешка ловила ее в горшок.

— Самое время было! Ну, теперь другую!

Владек стоял и смотрел.

— Мясо будет, — сказал ему отец.

— Ой, будет, боже милостивый, будет! — заголосила Матусиха. Она присела на землю возле мертвых свиней и раскачивалась взад и вперед, сотрясаемая рыданиями.

— Не ори! В деревне слышно!

Она отерла глаза. Пощупала свиной зад.

— И жирная же! Пудов десять, наверно, весит…

— Может, и больше.

— Господи Исусе, господи Исусе! Такие деньги!

— Не скулила бы ты. Я схожу к Скочекам за корытом, а ты воды нагрей.

Она набила печку сосновым хворостом, огонь весело потрескивал под лопнувшей плитой. Матус вскоре вернулся со старым Скочеком.

— Вот и пошло все прахом. Счастье еще, что успели прирезать. Вон у Параски за речкой ночью околели, баба и не заметила.

— И как же?

— Да никак. Закопали, и все.

— Боже ты мой, что только делается! — Она тяжело вздохнула.

— А хороши свинки!

— Ну, так как? Берете?

— Разве ту, что поменьше. А то жара, протухнет сразу.

— У вас погреб холодный, полежит.

— Полежать-то полежит, а все же…

Матусиха незаметно отозвала мужа в сторонку.

— Почем дает?

— По восемь. Только не все сразу. И мешок картошки.

— Матерь божья! Уж лучше собакам бросить!

Он пожал плечами.

Долго спорили они со Скочеком, щупали, осматривали, пока, наконец, сторговались. Пес Лапай, чуя запах крови и мяса, визжал в своей будке и отчаянно рвался на цепи.

Матусиха вырезала кусок сала на заправку к обеду.

До поздней ночи копались они в мясе, в синих кишках, в кусках белого сала. Владек заснул на кровати, объевшись чуть не до обморока, весь вымазанный лоснящимся жиром. Он стонал и покряхтывал. Матусиха заглядывала к нему время от времени и опять возвращалась в сарай, где солили мясо в деревянной кадке.

Старый Матус беспомощно суетился вокруг.

— Вы, папаша, тоже взялись бы за что-нибудь, — со злостью накинулась на него невестка. — Работы уйма, рук не хватает, а вам хоть бы что! Как почуяли мясо, так небось сразу прибежали, не понесло вас на деревню, как в другой день!

— Да ведь говорю же… Говорю же… — бормотал старик, без всякой надобности перекладывая кучу кишок с одной лавки на другую.

— А где опять кишки? Только что тут были?..

— Вон там, на скамейке.

— Да откуда они там взялись? Вы положили? Наказанье с вами, никакой помощи, одна помеха! Подайте сало.

Старик, со страхом оглядываясь на Агнешку, неуверенно хватался то за сало, то за мясо.

— Господи Исусе! Сало, говорю вам, сало! Оглохли, что ли?

В полном смятении он опрокинул горшок с кровью.

— Еще нашкодили! Да уходите вы, наконец! Спать лягте, что ли. Есть-то вы умеете, я знаю. Не бойтесь, свое получите, хватит и для вас! Идите спать, тут от вас никакого толку. Это вам не ягодки в лесу собирать.

— Какие там ягодки… — смущенно бормотал старик.

— Уж я-то знаю, я-то знаю, куда вас носит, что в избе вас и не увидишь! И хоть бы грошик какой в дом принес, — нет, вам лишь бы махорка! Мы тут хоть подыхай, только бы вам было что покурить.

Он украдкой выскользнул из сарая и пошел спать на свое обычное место, в конюшню. А они все начиняли кишки крупно нарезанным мясом, засыпали селитрой, резали ровными кубиками сало.

— А Скочек-то, а? Деньги за мясо дал! Хоть и мало, а все же…

— К весне опять небось заскулит.

— Но уж нажрутся нашей свиньей, так нажрутся!

— Еще и за водкой побежал.

— Видали!

— А ты ему не завидуй.

— Что мне завидовать? А ведь могли бы они жить по-людски, скорее, чем мы.

— Это верно! Да что ж, когда им лишь бы пожрать да выпить… А этакий участок не засеян!

Она вздохнула.

— Кабы нам такой достался…

Теперь они работали молча. Тонкие синие кишки, пустые пленки наполнялись красными кусками мяса, кубиками сала. Лампочка мерцала тусклым огоньком, тени плясали на соломенных стенках сарая. Матусиха на мгновение забыла о Скочеках, обо всем. Ведь набивая сейчас эти чисто вымытые кишки, они хоронили всю свою надежду на уплату податей, на новую обувь, на поросенка, которого откормят, на керосин и хлеб. Грошей, полученных от Скочека, едва хватило на соль, чуточку перца, капельку селитры, лишь на приправу — и что осталось? А остальное, кто его знает, когда он отдаст, этот Скочек! По пять грошей придется вырывать, когда его встретишь на пути к Стефановичу.

— Уж так, видно, суждено…

Они уложили все мясо на посол, придавили дощечкой и камнями. Колбасы забрали в дом и вынесли на чердак.

Владек ворочался на шуршащей соломе. Агнешка подошла к нему.

— Только бы не расхворался…

— Чего ему хворать! Наелся, вот его и схватило. Не привык к жирному.

Они уже поужинали, но Матусиха взяла с остывшей плиты горшок и еще вывалила в миску огромные куски мяса. Они ели, громко чавкая, уже не чувствуя ни голода, ни особого желания есть. Но еда была — ее было даже слишком много, и приходилось есть, пока она не протухла. И они уминали мясо, вспоминая его давно забытый вкус, старательно жевали, громко глотали. Матусиху схватила сильная икота, но она продолжала есть. Матус распустил пояс.

— У Скочеков здорово сегодня выпьют!

— Что ж, и выпьют. Под жирное хорошо выпить.

Ей все вспоминались эти Скочеки, у которых и свинья не подохла, а они вот едят мясо. Правда, семья у них побольше, целых восемь человек. Но ведь и свинья была не маленькая.

Наконец, она отставила миску. Поправила солому на кровати и дырявое рядно на ней. Матус вышел во двор. Он вернулся, широко позевывая.

— Погода будет завтра как стеклышко.

— Совсем капусту засушит, никакой жалости нет у бога…

Они медленно укладывались. Было тяжело от переполненных желудков. Матусиху душило в груди, сердце колотилось часто, тревожно. Муж громко храпел. Владек стонал во сне.

Чтобы скорей шло время, она еще раз прочитала молитву. Было невыносимо жарко. «Все от этого мяса», — подумала она, и ее даже затошнило. Тем не менее она вспомнила, что надо будет вытащить несколько бураков и на ребрышках сварить борщ.

Она повернулась на другой бок. В избе посветлело, и вдруг всю ее серебряным потоком залил лунный свет, ледяной столб, упавший сквозь стекла. На нем обозначился черный крест рамы и тень стоящей на окне фуксии.

«Ну и светит! — подумала женщина и вздохнула. — Хуже спится, когда в комнате так светло».

Лапай непрестанно лаял. Этот пес мог лаять даже на тень от куста, на пошевельнувшуюся на насесте курицу.

«Надо бы другую собаку», — лениво подумала она, как думала уже, наверно, с год. А Лапай все оставался в своей будке.

Серебряный столб двигался по комнате все дальше, переходил от печки к стене, пересчитывая все щели в полу. Но когда он добрался до кровати, Матусиха уже спала тяжким, мучительным сном, полным видений и кошмаров, о которых потом не вспомнишь, — их стирает бледным пальцем рассвет, безвозвратно зачеркивая в затуманенной тяжелым сном голове.

Утром они снова ели мясо — много, жирно, вознаграждая себя за все времена недоедания. Агнешка даже свекра не попрекала, не считала каждого куска, который он клал в рот. Сытость наполняла сердца какой-то доброжелательностью, притупляла озлобление вечной нищеты и голода. Владек поминутно бегал за сарай и долго кряхтел там, но тут же возвращался к миске и опять ел.

— Ешь, ешь, — поощряла его мать. — Такая жара; того и гляди, протухнет. Надо есть, пока можно.

— Ты бы снесла кусок этой Анне, — вспомнил Матус. — Мяса много, нам все равно не съесть, а у нее там небось не всегда есть что и в рот положить.

— Снесу, отчего не снести. Она уже не живет у Банихи, знаешь?

— Ну да?

— Поссорились из-за чего-то, так Анна перешла к Игнахам, в эту клетушку у сарая.

Матус не слушал. Не слишком интересовали его эти бабьи дела. Однако вечером он напомнил:

— Ты собиралась мясо снести.

— Я уж отрезала хороший кусок, пусть и ей достанется.

Она шла, спрятав горшочек с мясом под платок. Было уже довольно поздно. Кое-где перед избами еще стояли люди и разговаривали. Лениво, спокойно после рабочего дня.

— Куда это ты, Матусиха?

— Да так, по делу.

Они с любопытством смотрели ей вслед, — Агнешка редко приходила в деревню. Незачем было. Она торопилась, ей как-то неловко было, что бежит к этой чужой, да к тому же и не хотелось, чтобы ее расспрашивали о кабанчиках, — все уж, наверно, знают, а во всех этих расспросах наряду с сочувствием всегда можно было расслышать затаенное злорадство. Что вот, дескать, это случилось именно с ними, Матусами, которые хотели быть умнее всей деревни, польстились на парцелляцию, на эти, прости господи, двадцать пять моргов песку.

Она свернула в сторону, ко двору Игнахов. В избе было уже темно, — видно, легли спать. Но из оконца приткнувшейся к сараю лачужки лился тусклый свет. Агнешка пересекла двор, как вдруг ей показалось, что слышны голоса. Она невольно бросила взгляд на оконце и остановилась, потом осторожно, на цыпочках, подошла поближе. Изнутри ее не могли видеть, там горела лампа и почти все окно заслоняла большая раскидистая гортензия, росшая в голубом горшке.

Да, она не ошиблась, там разговаривали. Она прильнула к стеклу и покачала головой. Так, так! Развалившись на кровати, лежал Янович и дымил папиросой, совсем как у себя дома. Анна сидела подле него, смеялась чему-то, откидывая голову назад, и ее белая шея выпячивалась, как у воркующего голубя. Агнешка оглянулась, боясь, как бы кто не застал ее тут под окном. Но на улице было тихо, и она опять обернулась к окну. Янович похлопывал Анну по коленям, что-то громко говоря ей, а Анна все смеялась.

«Значит, правду говорили…» — промелькнуло в голове Агнешки. Она ждала, не увидит ли еще чего, но больше ничего не было.

Горшок с мясом оттягивал руку. Она неуверенно оглянулась, не зная, что делать. Возвращаться домой ни с чем не хотелось, и она тихонько отошла от окна, а затем, громко стуча ногами, снова направилась к сараю. Кашлянула, чтобы они услышали, чтобы Янович успел хоть с кровати-то убраться. Но они, видимо, не слышали, потому что, когда она постучала, ей ответила внезапная тишина в конурке. Она постучала еще раз.

Кровать заскрипела, и послышались легкие шаги Анны.

— Кто там?

— Это я, Матусиха, откройте.

В избе послышалось какое-то движение. Потом заскрежетал ключ в замке, и Анна медленно приоткрыла дверь.

— Добрый вечер!

— Добрый вечер.

Агнешка старалась не смотреть вглубь избы, но глаза ее невольно обращались к кровати. Яновича не было видно, — верно, спрятался где-нибудь в углу. А Анна стала так, что пройти дальше было невозможно, — она остановилась тут же у порога.

— Мы кабанчиков закололи, мой и говорит, отнеси-ка мяса Анне. Вот я и принесла. Только выложите куда-нибудь, а то горшок-то я хочу забрать обратно.

Анна в смущении торопливо застегивала блузку на шее.

— Спасибо вам… Но зачем? Что я вам…

— Берите, берите, у нас хватит, а у вас ведь небось не густо, пригодится. Хорошее мясо, жирное.

— Спаси вас бог. Отплачу когда-нибудь.

— И-и, что там за счеты! Человек человеку не волк…

— Бывает, что и волк… — тихо ответила Анна.

— Ну, у нас в деревне не так уж плохо, — тянула Агнешка. Ее жгло любопытство, куда запрятался Янович и что бы он сказал, если бы она его заметила, если бы ему пришлось столкнуться с ней лицом к лицу. Но Анна не спешила приглашать гостью, не подставляла табуретку. Она явно ждала, чтобы та ушла, и едва сдерживала нетерпение. И когда Агнешка собралась, наконец, уходить, она не удерживала ее даже ради приличия.

— Поздно уже, пора идти. К нам ночью даже страшно лесом ходить.

— Невелик ведь лесок-то!

— Мало ли что невелик, а люди всякое говорят. Ну, оставайтесь с богом.

— Идите с богом. Спасибо вам за все.

— Не за что, не за что, — заканчивала Агнешка уже за дверью, потому что Анна шла за ней по пятам, словно стараясь поскорей выпроводить ее из избы. И Агнешка лишь во дворе вспомнила, что не спросила про ребенка, даже не взглянула на него, хотя там же стояла колыбелька, — наверно, еще та самая, подаренная старостихой, — и ребенок спал в ней, прикрытый каким-то тряпьем.

Все ее внимание поглотил Янович. Она торопливо шла домой, жалея, что на улице уже никого не видно, — очень уж хотелось рассказать бабам, кого она видела у Анны. Она была так погружена в свои мысли, что забыла даже перекреститься на мостике, под которым водилась нечистая сила, и не успела оглянуться, как уже очутилась дома. Матус лежал на кровати — точно так же, как Янович у Анны, только что папироской не дымил.

— Знаешь что? К этой Анне ходит Янович.

— Э, бабьи сплетни…

— Бабьи сплетни? Да я своими глазами видела!

— Что ты видела?

— А Яновича. Иду я, значит, по двору к этому сарайчику, гляжу, в окне свет. Не спит еще, думаю. Подхожу это к окну — смотрю, Янович на кровати лежит, папироску курит, а она возле него сидит, кофта расстегнута, а сама смеется, будто ее кто подмышками щекочет!

— Ну и что?

— Ну и ничего. Постучала я, так она насилу открыла. Я мясо отдала и скорей назад. Она меня и в избу не пустила, а он куда-то спрятался, так что я и не видела, но папиросу курил, потому дымом пахло.

Матус сплюнул на пол.

— А зачем же ты этакой стерве мясо оставила? Стерва и есть стерва, надо было повернуться да уйти.

— Раз уж я пошла…

— Ну и что, что пошла? Как пошла, так бы и вернулась. Видно, знали бабы, что говорили… И как только староста ее из деревни не выживет…

— А чего ему выживать? А сам-то ты нешто не велел мне мясо нести? Да и не беспокойся, уж Янович не даст ее в обиду. Уж он ей, наверно, помогает, носит все, угождает…

— Есть из чего.

— Как не быть? Да ведь все это детям полагается, а не ему. Любопытно, знают об этом Казимир или хоть и Юлька?

— Узнают.

— Крику будет!

— По правде сказать, так ведь все старик заработал, а не они. Так что и запретить ему они никакого права не имеют.

— Как, для этакой лахудры из дому выносить? Хоть бы для кого путного, а то… А старуха лежит, ни о чем не знает… Что только на свете делается! Женатый ведь мужик…

— Ну, как сказать? И женатый и вроде как не женатый… Старуха-то лежит, как колода, сколько лет!

— Лет десять будет… Или нет? Ну да, десять, а то и больше!

— Вот видишь.

— И что с того? Жена все-таки есть! А у него уж башка поседела, мог бы и не бегать за бабами. А она-то! Ни стыда, ни совести!

— Уж раз байстрюка родила, так какой от нее совести ждать!

— Один срам! А кабы тогда староста со старостихой не заступились, так бы и пошла себе куда подальше.

— Ну, прогнать ее тоже нельзя было…

— Ишь ты, может, она и тебе понравилась?

— Ты что, белены объелась, что ли?

— Знаю я вас, все вы хороши! Лишь бы не дома, так уже и вкусно! Может, и ты бы к ней побежал, кабы она захотела.

— А чего ж ей не хотеть? Небось я помоложе Яновича! — подшутил он.

Агнешка вскочила как ошпаренная.

— Смотри-ка на него! Помоложе! Зато нищий, понимаешь, нищий! Нешто ты можешь носить ей конфеты из лавки, или колбасу, или шоколад! Как бы не так! Для ребенка нет, а не то что…

— Не ори, Владека разбудишь.

— И пусть проснется, пусть знает, какой у него отец! Лахудры тебе захотелось, законная жена надоела! Ну и беги, беги со всех ног с Яновичем за потаскуху драться!

Он приподнялся на локте и с удивлением смотрел на жену.

— Да ты и впрямь белены объелась? Что на тебя нашло? Я бабу и в глаза не видел и не разговаривал с ней никогда, а эта…

— А кто мне велел мясо ей нести, кто меня заставил ночью бежать, лишь бы она жирно поела? Может, не ты, а? Я сразу смекнула, еще и Яновича там не видела, что это за птичка и что там у вас с ней!

— Это у кого же?

— А у вас, у мужиков! Ты, баба, только поворачивайся, работай так, что чуть ногти с пальцев не сойдут, а вам хоть бы что! Только бы на баб заглядываться!

— Закрой рот, а то как тресну!

— Что ж, бей, бей! Пусть уж так оно и будет, пусть будет! Бей!

Он плюнул и повернулся к стене.

— Ни на грош в тебе ума нет. Ложись спать, ночь уже.

Она еще долго ворчала, прежде чем улеглась на шуршащую солому. Лежа, она долго шептала молитвы, но ей мешало воспоминание о белой, откинутой назад шее Анны, о ее воркующем, беззаботном смехе.

Загрузка...