3

Аддис-Абеба действительно походила на военный лагерь. Только теперь уже в нем не таилась напряженаая тревога, какая бывает в канун битвы. Теперь обнимала Аддис-Абебу великая радость победы – победы африканцев над европейцами.

О, сколько тут было воинов-храбрецов со знаками ратной доблести – золотой серьгою в ухе, с головным убором из львиной гривы! И сколько боевых плащей – зеленых, как свежая трава, черных, как полунощное небо, огненных, как закатное солнце, фиолетовых, как отсветы в горах, и малиновых, и желтых, и розовых. Далеко слышалось ржание застоявшихся коней, рев мулов, говор пирующих. Весело пировали воины, те, что смяли войска генерал-майора графа Дабромида, отпрыска старинной фамилии, сына военного министра, те, что рассеяли колонны генерала Аримонди, выкормыша Моденской военной школы, и опрокинули батальоны генерала Эллены, рьяного поборника захватных войн. Кто здесь, в Аддис-Абебе, не помнил, как бежали офицеры итальянского генерального штаба, пехотинцы, артиллеристы, альпийские стрелки. Кто не помнил, как улепетывали они, бросая раненых, бросая винтовки системы Ремингтона и пушки системы Максима-Норденфельда, бросая продовольствие, боеприпасы, знамена. А грозный гимн эфиопов «Пойте, коршуны, пойте» хлестал по их жалким спинам, как бич.

Все это было совсем недавно, и все это никогда не пожухнет в памяти. Певцы-азмари уже сложили героические песни и поют, подыгрывая себе на однострунных лирах, а песни народных певцов остаются во времени, как запах леса на засеках.

Праздновали победу живые. Мертвым были отслужены панихиды, по мертвым плакали вдовы.

Вечный покой убитым. Но что делать тем, кого мучат, лишая сна, осколки итальянских гранат, чьи руки и ноги раздроблены пулями, кто ранен в живот, в голову, в грудь? Что делать им? А их сотни, их тысячи.

Об исцелении увечных возносятся молитвы в храмах, где лик Распятого напоминает эфиопа, где позвякивают цепочками и бубенцами старинные, как в московских соборах, серебряные кадильницы. Но молитвами не одолеть телесную боль, а ладаном не осилить сладковатый запах запекшейся крови. И толпятся у дворца Менелика, толпятся у монастыря святого Георгия сотни, тысячи калек. Царь царей, помоги! Вызволи, Спаситель!..

Калек и раненых усаживают к столам-корзинам на широкошумных пирах. Им выносят дары из хором императора. Они могут есть и пить у каждого, пусть самого бедного очага. Но ни ласка, ни яства не избавляют от боли телесной. Затравленные болью, измученные, они просят у неба смерти. И когда разносится по всей Эфиопии весть, что откуда-то издалека, из неведомой стороны московской спешат в Аддис-Абебу хакимы – исцелители, калеки недоверчиво качают головами: ведь чудо ниспосылает только небо…

Тем временем отряд Русского общества Красного Креста, снаряженный на добровольные пожертвования, отряд врачей, фельдшеров в санитаров-солдат со своими хирургическими инструментами, лекарствами, корпией, одеялами, бельем, медленно двигался из Джибути в Харар.

А впереди отряда, стараясь обогнать надвигающиеся дожди, летели поручик Булатович и рядовой Зелепукин. Надо было поспеть в Харар быстрее быстрого: пусть харарцы собирают мулов и лошадей для громоздкого каравана! И они примчались в Харар за девяносто часов. На полсуток скорее, чем это удавалось привычным к зною верблюдам и курьерам-сомалийцам. И, не отдыхая, помчались в Аддис-Абебу: пусть столица готовит госпитальные помещения!.. Синим июньским полднем очутились они на холмах столицы Эфиопии. Без задержки, минуя стражников, через много дворов и ворот повели Булатовича во дворец царя царей, императора Менелика II.

Тяжело, но плавно отворяются кипарисовые створки высоких дверей. Еще несколько минут, и поручик предстанет перед вождем африканского народа, еще несколько минут, и он увидит человека, от которого зависит исполнение его, Булатовича, замысла.

Бурная судьба была у негуса негести[1], у этого отдаленного потомка израильского царя-мудреца Соломона и ослепительной красавицы легендарной царицы Савской! Еще в России, читая о Менелике, Булатович всякий раз забывал, что речь идет о его современнике. Казалось, читаешь старинную хронику, ибо все в судьбе Менелика несовместным представлялось с прозаическим временем акционерных компаний, биржевой суеты, скандальных уголовных процессов. Чего только не было в жизни Менелика! И плен при дворе негуса Федора, и побеги, и темницы, измены друзей и союзы с недругами, интриги и кровь… Череда сцен, точно бы вышедших из-под пера сочинителя. Но то были доподлинные события и правдивые сцены. В 1889 году Менелик овладел наконец царской короной. И он стал эфиопским Иваном Калитой, эфиопским Петром Первым. Разрозненные царства собирает он воедино, приглашает европейских инженеров, строит плотины и каналы, прокладывает дороги, вместо брусков соли, заменявших деньги, вводит серебряную монету, сурово отчитывает попов, ненавистников европейских новшеств. Он знает, что не всем по вкусу его праведное дело, и потому зорко присматривает за вассалами и с неменьшей зоркостью наблюдает за белыми пришельцами…

И вот этого-то человека увидит сейчас Булатович.

В сопровождении царедворцев, одетых, впрочем, без всякой пышности, в простые и даже грязноватые шаммы, Булатович, держась по-военному прямо и собранно, идет в коридорах и комнатах жилища негуса, расположенного среди многочисленных дворцовых построек. Все здесь напоминает богатые арабские дома; десятки балкончиков выкрашены пестро; из окон видна зелень лужайки, где иногда заседает царский совет.

Булатович слышит стук своих каблуков, говор провожатых, замечает убранство комнат и вдруг ловит себя на странной и пугающей мысли, что все вокруг нереально, что вот сейчас, как на сцене Мариинского театра, падет занавес, и конец сказке… Провожатые умолкают, он слышит какое-то движение, суету, миг спустя все приходит в порядок и двери растворяются.

Менелик ждал его. Подле трона негуса разместились слуги. Булатович поклонился, император с улыбкой указал ему на стул. И странное дело: вместо того чтобы смотреть на Менелика, смотреть во все глаза, Булатович, не поймешь почему, воззрился на стул. А стул был самый обыкновенный, старенький, венский, как в номере дешевой гостиницы где-нибудь на Петербургской стороне. И при виде этого стула Булатовича опять охватило ощущение нереальности того, что с ним происходит. Но едва он уселся, как с неожиданной легкостью произнес давно приготовленный и заученный вопрос о здоровье и благополучии императора Эфиопии, а едва только произнес все это, как овладел собою и поднял глаза.

Булатович увидел пятидесятилетнего человека с умным рябоватым лицом, чернота которого оттенялась серебрящейся бородою и кисеей головной повязки. Одет он был вовсе не в духе «Тысячи и одной ночи», как раньше представлялось Булатовичу: шелковая в лиловую полоску рубаха, а на плечах черный плащ с золотым позументом.

Добродушной улыбкой темных глаз ответил Менелик на банальный, этикетом предписанный вопрос о здравии и благополучии его величества, но голову наклонил он при этом с царственным достоинством, и голос его прозвучал негромко и серьезно:

– Покорно благодарю, хорошо. Благополучен ли его величество государь Всероссийский?

Расспросы подобного рода продолжались недолго, живые темные глаза Менелика светились добродушной иронией, словно бы говоря Булатовичу: «Что поделаешь – ритуал. А мы-то с вами понимаем…»

И, покончив с ритуалом, Менелик заговорил иным тоном – деловито и быстро. Булатович подумал, что так вот и должен говорить тот, кто, подобно Петру Великому, встает на заре, едет в лес, где валят деревья и расчищают дорогу, знает по именам мастеровых и арсенальных служителей и слезает с коня, чтобы таскать камни для плотины.

Менелик спрашивал, сколько людей в отряде Красного Креста, что нужно приготовить для них, скоро ль они будут в Аддис-Абебе. И, спрашивая, все больше оживлялся, глаза его сияли, весь он так и лучился морщинками… Его секретарь Ато Иосиф, знающий по-французски и по-русски, записывал просьбы Булатовича в маленькую тетрадь.

Аудиенция продолжалась около часа.

У внешних ворот дворца дожидался Булатовича гусар Зелепукин. Жарко ему приходилось. С полсотни, а то и больше людей, раненых и больных, притиснули гусара к воротам.

– Хаким москов!

– Хаким!

И показывали искалеченные руки и ноги, обнажали раны.

– Москов, носков! – растерянно кричал Зелепукин. – Не хаким, а москов. Хаким едут, понимаешь? Едут, говорю, понимаешь? Скоро! Жди, говорю, жди! – надрывался гусар, стараясь втолковать эфиопам, что он хоть и москов, но не хаким-дохтур и что «дохтуры вскорости объявятся».

Выйдя из дворца, Булатович с минуту наблюдал мучения Зелепукина, потом поднял руку, требуя тишины, и стал объяснять, что «хакимы» недели через две-три будут в Аддис-Абебе и что император распорядился выслать навстречу им много мулов.

Булатович хотел было вскочить на коня, но тут поручика подхватили на руки и понесли, ликуя, крича что-то. С Зелепукиным попробовали управиться тем же способом, но кряжистый, почти квадратный гусар был точно чугуном налитый да к тому же еще барахтался отчаянно, и его отпустили, выкрикивая со смехом:

– Зохон![2] Зохон!

– Кишка тонка, братцы, – грохотал Зелепукин, стараясь не потерять из виду их благородие.

Загрузка...