3

На личности Натальи Николаевны мы должны остановиться. В нашу задачу не входит подробное изображение ee семейной жизни Пушкина; здесь важно отметить лишь некоторые моменты и подробности семейной истории Пушкина, не в достаточной, быть может, мере привлекавшие внимание исследователей. Для нас же они важны с точки зрения освещения семейного положения Пушкина в конце 1836 года. Обстоятельствами семейными объясняется многое в душевном состоянии Пушкина в последние месяцы его жизни.

Поразительная красота шестнадцатилетней барышни Натальи Гончаровой приковала взоры Пушкина при первом же ее появлении в 1828 году в большом свете Первопрестольной. «Когда я увидел ее в первый раз, — писал Пушкин в апреле 1830 года матери Натальи Николаевны, — ее красота была едва замечена в свете: я полюбил ее, у меня голова пошла кругом». Но красота Натальи Гончаровой очень скоро была высоко оценена современниками. О ней и об Д. В. Алябьевой шумела молва как о первых московских красавицах. Пуш­кин, желая похвалить эстетические вкусы князя Н. Б. Юсупова, в известном послании «К вельможе» (23 апреля 1829 года) писал:

Влиянье красоты

Ты живо чувствуешь. С восторгом ценишь ты

И блеск Алябьевой, и прелесть Гончаровой.

Князь П. А. Вяземский сравнивал красоту Алябьевой аvec une beaute classique, а красоту Гончаровой avec une beaute romantique и находил, что Пушкину, первому романтическому поэту, и следовало жениться на первой романтической красавице.

История женитьбы Пушкина известна. Бракосочетанию предшествовал долгий и тягостный период сватовства, ряд тяжелых историй, неприятных столкновений с семьею невес­ты. Налаженное дело несколько раз висело на волоске и было накануне решительного расстройства. Приятель Пушкина С. Д. Киселев в письме Пушкина к Н. С. Алексееву от 26 декаб­ря 1830 года сделал любопытную приписку, — конечно, не без ведома автора письма: «Пушкин женится на Гончаровой,— между нами сказать, — на бездушной красавице, и мне сдает­ся, что он бы с удовольствием заключил отступной трактат». И когда до свадьбы оставалось всего два дня, «в городе опять начали поговаривать, что Пушкина свадьба расходится». А. Я. Булгаков, сообщивший это известие своему брату в Петер­бург, добавлял: «Я думаю, что и для нее (т. е. Гончаровой), и для него лучше было бы, кабы свадьба разошлась». Сам Пуш­кин был далеко не в радужном настроении перед бракосоче­танием. «Мне за 30 лет,— писал он Н. И. Кривцову за неделю до свадьбы.— В тридцать лет люди обыкновенно женятся — я поступаю, как люди, и вероятно не буду в том раскаяваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарова­ния. Будущность является мне не в розах, но в строгой наго­те своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностью».

Свадьба состоялась 18 февраля. Тот же Булгаков писал брату: «Итак, совершилась эта свадьба, которая так долго тя­нулась. Ну, да как будет хороший муж? То-то всех удивит, — никто не ожидает, а все сожалеют о ней. Я сказал Грише Корсакову: быть ей миледи Байрон. Он пересказал Пушкину, который смеялся только». Злым вещуном был не один Булгаков. Можно было бы привести ряд свидетельств современни­ков, не ждавших добра от этого брака. Большинство сожалел «ее». С точки зрения этого большинства Пушкин в письме матери невесты гадал о будущем Натальи Николаевны: «(Если она выйдет за него), сохранит ли она сердечное спокойствие среди окружающего ее удивления, поклонения, искушений. Ей станут говорить, что только несчастная случайность помешала ей вступить в другой союз, более равный, более блестя­щий, более достойный ее, — и, может быть, эти речи будут ис­кренни, а во всяком случае она сочтет их такими. Не явится ли у нее сожаление? не будет ли она смотреть на меня, как на препятствие, как на человека, обманом ее захватившего? не почувствует ли она отвращения ко мне?».

Злые вещуны судили по прошлой жизни Пушкина. Но на­шлись люди, которые пожалели не «ее», но «его», Пушкина. Весьма своеобразный отзыв о свадебном деле Пушкина дал в своем дневнике А. Н. Вульф, близкий свидетель интимных ус­пехов поэта: «Желаю ему быть щастливу, но не знаю, возмож­но ли надеяться этого с его нравами и с его образом мыслей. Если круговая порука есть в порядке вещей, то сколько ему, бедному, носить рогов, — это тем вероятнее, что первым его делом будет развратить жену. Желаю, чтобы я во всем ошиб­ся». Е. М. Хитрово, любившая поэта самоотверженной любо­вью, боялась за Пушкина по другим, благородным основани­ям: «Я опасаюсь для вас прозаической стороны супружества. Я всегда думала, что гений может устоять только среди совер­шенной независимости и развиваться только среди повторяю щихся бедствий».

Первое время после свадьбы Пушкин был счастлив. Спус­тя неделю он писал Плетневу: «Я женат — и счастлив. Одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось — лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился». Светские наблюдатели отметили эту перемену в Пушкине. А. Я. Булгаков сообщал своему брату. «Пушкин, кажется, ужасно ухаживает за молодою женою и напоминает при ней Вулкана с Венерою... Пушкин славный задал вчера бал. И он, и она прекрасно угощали гостей своих. Она прелестна, и они как два голубка. Дай Бог, чтобы все так продолжалось!» А Е. Е. Кашкина уведомляла П. А. Осипову, что «со времени женитьбы поэт — совсем другой человек: по­ложителен, уравновешен, обожает свою жену, а она достойна такой метаморфозы, потому что, говорят, она столь же умна (spirituelle), сколь и прекрасна, с осанкой богини, с прелест­ным лицом. Когда я встречаю его рядом с прелестной супру­гой, он мне невольно напоминает одно очень умное и острое животное, — какое вы догадаетесь, я вам его не назову». От­меченный в последних словах, а также в ранее приведенном сравнении Пушкиных с Вулканом и Венерой физический кон­траст наружности Пушкина и его жены бросался в глаза со­временникам. Проигрывал при сравнении Пушкин.

Любопытное свидетельство о Н. Н. Пушкиной и о семей­ной жизни Пушкина в медовый месяц оставил его приятель, поэт В. И. Туманский: «Пушкин радовался, как ребенок, мо­ему приезду, оставил меня обедать у себя и чрезвычайно мило познакомил меня с своею пригожею женою. Не воображайте, однако ж, чтобы это было что-нибудь необыкновенное. Пуш­кина — беленькая, чистенькая девочка, с правильными черта­ми и лукавыми глазами, как у любой гризетки. Видно, что она и неловка еще, и неразвязна. А все-таки московщина отража­ется в ней довольно заметно. Что у нее нет вкуса, это видно по безобразному ее наряду. Что у нее нет ни опрятности, ни порядка — о том свидетельствовали запачканные салфетки и скатерть и расстройство мебели и посуды».

Очень скоро после свадьбы опять начались нелады с семьей жены, заставившие Пушкина озаботиться скорейшим отъездом в Петербург. Пушкин в письме к теще так резюмировал свое положение: «Я был вынужден оставить Москву в избежание разных дрязг, которые, в конце концов, могли бь нарушить более, чем одно мое спокойствие; меня изображали моей жене, как человека ненавистного, жадного, презренного ростовщика, ей говорили: с вашей стороны глупо позволять мужу и т. д. Сознайтесь, что это значит проповедовать развод. Жена не может, сохраняя приличие, выслушивать, что ее муж — презренный человек, и обязанность моей жены подчи­няться тому, что я себе позволяю. Не женщине в 18 лет управлять мужчиною 32 лет. Я представил доказательства терпе­ния и деликатности; но, по-видимому, я только напрасно тру­дился».

Пушкин мечтал «не доехать до Петербурга и остановиться в Царском Селе». «Мысль благословенная! Лето и осень таким образом провел бы я в уединении вдохновительном, вблизи столицы; в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей», — писал Пушкин Плетневу. Плетнев помог осуществлению мечты поэта и устроил его в Царском. В сере­дине мая Пушкины благополучно прибыли в Петербург и остановились здесь на несколько дней — до устройства кварти­ры. Е. М. Хитрово сообщала князю Вяземскому о впечатле­ниях своей встречи с Пушкиными: «Я была очень счастлива свидеться с нашим общим другом. Я нахожу, что он много выиграл в умственном отношении и относительно разгово­ра. Жена очень хороша и кажется безобидной». Дочь Е. М. Хитрово, графиня Фикельмон, очень тонкая и умная светская женщина, писала тому же Вяземскому: «Пушкин к нам прие­хал к нашей большой радости. Я нахожу, что он в этот раз еще любезнее. Мне кажется, что я в уме его отмечаю серьез­ный оттенок, который ему и подходящ. Жена его прекрасное создание; но это меланхолическое и тихое выражение похо­же на предчувствие несчастья... Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем. У Пушкина видны все порывы страстей; у жены — вся меланхолия отречения от себя. Впрочем, я видела эту красивую Дентину всего только один раз». Предчувствие несчастья не оставляло эту светскую наблюдательницу и впоследствии, в декабре 1834 года она писала князю П. А. Вяземскому: «Жена хороша, хороша, хороша! Но страдальческое выражение ее лба заставляет меня трепетать за ее будущность».

В двадцатых числах мая 1831 года Пушкины обоснова­лись в Царском и стали жить «тихо и весело». Сестра Пуш­ена, О. С. Павлищева, жившая в это время в Петербурге, в письмах к мужу оставила немало подробностей о семейной изни своего брата. Вот ее первые впечатления: «Они очаро­ваны друг другом. Моя невестка прелестна, красива, изящ­на, умна и вместе с тем мила» («Ма belle-sceur est tout a fait scharmante, jolie et belle et spirituelle avec cela bonne enfant tout a fait»). А через несколько дней О. С. Павлищева добавляла: «Моя невестка прелестна, она заслуживала бы более любез­ного мужа, чем Александр». Спустя два с половиной месяца она писала: «С физической стороны они — совершенный контраст: Вул­кан и Венера, Кирик и Улита и т. д. В конце концов, на мой взгляд, здесь есть женщины столь же красивые, как она: гра­финя Пушкина не много хуже, m-me Фикельмон не хуже, а m-me Зубова, урожденная Эйлер, говорят, лучше». Отличное впечатление произвели молодые и на В. А. Жуковского. «Жен­ка Пушкина очень милое творение. C'est le mot. И он с нею мне весьма нравится. Я более и более за него радуюсь тому, что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше», — писал Жуковский князю Вяземскому и А. И. Тургеневу.

Периоду тихой и веселой жизни в Царском летом и осенью 1831 года мы придаем огромное значение для всей последующей жизни Пушкина. В это время завязались те узлы, раз­вязать которые напрасно старался Пушкин в последние годы своей жизни. Отсюда потянулись нити его зависимости, внешней и внутренней; нити, сначала тонкие, становились с годами все крепче и опутали его вконец.

Уже в это время семейная его жизнь пошла по тому руслу, с которого Пушкин впоследствии тщетно пытался свернуть ее на новый путь. Уже в это время (жизнь в Царском первый год жизни в Петербурге) Наталья Николаевна установила свой образ жизни и нашла свое содержание жизни.

Появление девятнадцатилетней жены Пушкина при дворе и в петербургском большом свете сопровождалось блистательным успехом. Этот успех был неизменным спутником Н. Н. Пушкиной. Создан он был очарованием ее внешности, закреплен и упрочен стараниями светских друзей Пушкина и тетки Натальи Николаевны — пользовавшейся большим влиянием при дворе престарелой фрейлины Екатерины Ивановны Загряжской. Е. И. Загряжская играла большую роль в семье Пушкиных. Она была моральным авторитетом для племянницы, ее руководительницей и советчицей в свете, наконец, материальной опорой. Гордясь своей племянницей, она облегчала тяжелое бремя Пушкина, оплачивая туалеты племянницы и помогая ей материально.

В письмах сестры Пушкина, О. С. Павлищевой к мужу мы находим красноречивые свидетельства об успехах Н. Пушкиной в свете и при дворе. В середине августа 1831 год Ольга Сергеевна писала мужу: «Моя невестка прелестна: он является предметом удивления в Царском; императрица желает, чтобы она была при дворе; а она жалеет об этом, так как она не глупа; нет, это не то, что я хотела сказать: хотя она вовсе не глупа, но она еще немного застенчива, но это пройдет, и она — красивая, молодая и любезная женщина — поладит со Двором, и с императрицей». Немного позже Ольга Сергеевна сообщала, что Н. Н. Пушкина была представлена императрице и императрица от нее в восхищении! В письмах Ольги Сергеевны есть сообщения и о светских успехах Натальи Николаевны. Ольге Сергеевне не нравился образ жизни Пушкиных; они слишком много принимали, в особенности после переезда, в октябре месяце, в Петербург. В Петербурге Пушкина сразу стала «самою модною женщиной. Она появилась на самых верхах петербургского света. Ее прославили самой красивой женщиной и прозвали «Психеей» (Quant a ma belle sceur, с est la femme la plus a la mode ici. Elle est dans le tres grand monde et on dit en genеral qu'elle est la plus belle; on l'а surnommee «Psychoe»). Барон M. H. Сердобин писал в ноябре 1831 года барону Б. А. Вревскому: «Жена Пушкина появилась в большом свете и была здесь отменно хорошо принята, она нравится всем и своим обращением, и своей наружностью, в которой находят что-то трогательное». Вот еще одно свидетельство об успехах Н. Н. Пушкиной в осенний сезон 1832 года: «Жена Пушкина сияет на балах и затмевает других, писал 4 сентября 1832 года князь П. А. Вяземский А.Тургеневу. Можно было бы привести длинныи ряд современных свидетельств о светских успехах Н. Н. Пушкиной. Все они однообразны: сияет, блистает, la plus belle, поразитель­ная красавица и т. д. Но среди десятков отзывов нет ни од­ного, который указывал бы на какие-либо иные достоинства Н. Н. Пушкиной, кроме красоты. Кое-где прибавляют: «мила, умна», но в таких прибавках чувствуется только дань вежливости той же красоте. Да, Наталья Николаевна была так красива, что могла позволить себе роскошь не иметь никаких других достоинств.

Женитьба поставила перед Пушкиным жизненные задачи, которые до тех пор не стояли на первом плане жизненно­го строительства. На первое место выдвигались заботы ма­териального характера. Один, он мог мириться с материаль­ными неустройствами, но молодую жену и будущую семью он должен был обеспечить. Еще до свадьбы Пушкин обещал матери своей невесты: «Я ни за что не потерплю, чтобы моя жена чувствовала какие-либо лишения, чтобы она не бывала там, куда она призвана блистать и развлекаться. Она имеет право этого требовать. В угоду ей я готов пожертвовать всеми своими привычками и страстями, всем своим вольным суще­ствованием». Женившись, Пушкин должен был думать о соз­дании общественного положения, ему, вольному поэту, такое положение не было нужно: оно было нужно его жене. Свет­ские успехи жены обязывали Пушкина в сильнейшей степени и принуждали его тянуться изо всех сил и прилагать усилия к тому, чтобы его жена, принятая dans le tres grand monde, была на высоте положения и чтобы то место, которое она заняла по праву красоты, было обеспечено еще и признание за ней права на это место по светскому званию или положению ее мужа. Звание поэта не имело цены в свете — и Пушкин должен был думать о службе, о придворном звании.

Если бы в обсуждении планов будущей жизни, в принятии решений Пушкин был предоставлен самому себе, быть может, он имел бы силы не ступить на тот путь, который наметился в первые же месяцы его брачной жизни, но он имел несчастие попасть в Царское Село. На его беду, в холерное лето 1831 года в Царское прибыл двор, пребывание которого там первоначально не предполагалось. Вместе с двором переехал в Царское и В. А. Жуковский. Первые месяцы своей женатой жизни по отъезде из Москвы Пушкин провел в теснейшем общении с Жуковским и подвергся длительному влиянию его личности, его политического и этического миросозерцания. Жуковский жил по соседству с Пушкиным и часто с ним видался; немало вечеров провели они вместе у известной фрейлины А. О. Россет, помолвленной в 1831 году с Н. М. Смирновым. Вместе с Жуковским Пушкин дышал воздухом придворной атмосферы. В том освещении, которое создавал прекраснодушный Жуковский, воспринимал Пушкин личность императора.

В определении и разрешении жизненных задач, возникавших перед Пушкиным, Жуковский принял ближайшее участие. Он и раньше был благодетелем и устроителем внешней жизни Пушкина; таким он явился и летом 1831 года. Под его влиянием, по его советам Пушкин стал искать разрешения житейских задач и затруднений около двора и от государя. Пушкин должен был получить службу, добыть материальную поддержку. Жуковский всячески облегчал Пушкину сношения с государем; конечно, при его содействии было устроено и личное общение поэта с государем в допустимой этикетом мере.

До 1831 года Пушкину не приходилось общаться с Жуковским. До высылки из Петербурга в 1820 году Пушкин не мог быть интимно близок с Жуковским, его учителем в поэзии. В годы изгнания Жуковский был его благодетелем и старшим советчиком. По возвращении из Михайловскго в скитальческие годы своей жизни Пушкин видался с Жуковским только урывками.

Жуковский был инициатором царских милостей и царского расположения. Он докладывал государю о Пушкине и говорил Пушкину о государе. «Царь со мною очень милостив и любезен, — писал поэт П. А. Плетневу.— Царь взял меня в службу, но не в канцелярскую, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалованье, открыл мне архивы с ем чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: «Puisqu'il est marie et qu'il n'est pas riche il faut faire aller sa marmite». Ей-богу, он очень со мною мил». Эти милости, это благоволение, подкрепленные vH4HbiM общением с государем, обязали Пушкина навсегда геством благодарности, и росту, укреплению этого чувства как нельзя больше содействовал Жуковский. Впоследствии ? боязнь оказаться неблагодарным не раз сковывала стремле­ние Пушкина разорвать тягостные обязательства. «Я не хочу, чтобы могли меня подозревать в неблагодарности: это хуже либерализма», — писал однажды Пушкин.

Но Жуковский мощно влиял и на политическое миро­созерцание Пушкина. Если на один момент воспользовать­ся привычными теперь терминами, то придется сказать, что в 1831 году убеждения Пушкина достигли зенита своей правизны: после 1831 года они подвергались колебаниям, но всегда влево. Политические обстоятельства этого года дали большую пищу для политических размышлений; мысли Жуковского и Пушкина совпали удивительнейшим образом. Не­даром их политические стихотворения появились в одной брошюре, и Жуковский сообщал А. И. Тургеневу: «Нас разом прорвало, и есть от чего». Есть указание на то, что «Клевет­никам России» написано по предложению Николая Павлови­ча, что первыми слушателями этого стихотворения были чле­ны царской семьи. «Граф В. А. Васильев сказывал (Бартеневу), что, служа в 1831 году в лейб-гусарах, однажды летом он воз­вращался часу в четвертом утра в Царское Село, и, когда про­езжал мимо дома Китаевой, Пушкин зазвал его в раскрытое окно к себе. Граф Васильев нашел поэта за письменным столом в халате, но без сорочки (так он привык, живучи на юге). Пушкин писал тогда свое послание «Клеветникам России» и сказал молодому графу, что пишет по желанию государя». Поэт отражал, несомненно, мысли и настроения тесного придворного круга. Князь Вяземский, ближайший приятель Пущкина, весьма осведомленный об эволюции его политических взглядов, был горестно поражен политическими стихотворениями Пушкина 1831 года: взгляды Пушкина были неожиданностью для Вяземского, хотя со времени разлуки, с отъезда Пушкиных из Москвы, прошло всего каких-нибудь три меся­ца. Читатели же и почитатели Пушкина, которым была неиз­вестна внутренняя жизнь Пушкина, судили несправедливо и грубо, делая выводы из фактов внешней жизни, узнавая о назначении его в службу, о близости ко двору. Близость, конеч­но, мнимая: Пушкин был близок к Жуковскому и только по Жуковскому — ко двору. Таков резкий отзыв Н. А. Мельгунова в письме к С. П. Шевыреву от 21 декабря 1831 года. А этот отзыв не единичный: «Мне досадно, что ты хвалишь Пушкина за последние его вирши. Он мне так огадился как человек, что я потерял к нему уважение даже как к поэту. Ибо одно с другим неразлучно. Я не говорю о Пушкине, творце «Годунова» и пр.; то был другой Пушкин, то был поэт, подававший великие надежды и старавшийся оправдать их. Теперешний же Пушкин есть человек, остановившийся на половине своего поприща, который вместо того, чтобы смотреть прямо в лицо Аполлону, оглядывается по сторонам и ищет других божеств, для принесения им в жертву своего дара. Упал, упал Пушкин, и, признаюся, мне весьма жаль этого. О, честолюбие и златолюбие!»

Нельзя отрицать того, что общие черты были и раньше в политических взглядах Жуковского и Пушкина, но полного тождества не было: оно было создано лишь подчинением Пушкина политической мысли Жуковского. Но это подчинение приводило Пушкина не только к зависимости теоретического характера, но и к зависимости чисто практической, ибо центральный объект теоретической мысли воплощался на практике в лице императора Николая Павловича. Пушкин, конечно, не мог успокоиться на безропотном подчинении; он пробовал протестовать — но являлся на сцену, как это было летом 1834 года, Жуковский и погашал протест призывом к чувству благодарности. Пушкин уходил в себя, замыкался и должен был тщательно заботиться в процессе творчества о сокрытии следов своей критической мысли. В «Медном всад­нике» он так тщательно укрыл свою политическую мысль, что только путем внимательнейшего анализа ее начинают обнару­живать новейшие исследователи.

Итак, уже в первый год семейной жизни, в 1831 году, жизнь Пушкина приняла то направление, по которому она шла до самой его смерти. С годами становилось все тяжелее и тяжелее. Разноцветные нити зависимости переплелись в клу­бок. Уж трудно было разобрать, что от чего, с чего надо на­чать перемену жизни: бросить ли службу, скрыться от госу­дарственных милостей, вырвать жену и себя из светской суе­ты, раздостать деньги, разделаться с долгами? По временам Пушкин мог с добродушной иронией писать жене: «Какие вы помощницы или работницы? Вы работаете только ножка­ми на балах и помогаете мужьям мотать... Вы, бабы, не пони­маете счастья независимости и готовы закабалить себя наве­ки, чтобы только сказали про вас: «Hier madame une telle etait deciddment la plus belle et la mieux mise du bal». Но иногда Пушкин не выдерживал добродушного тона. Горьким воплем звучат фразы письма к жене: «Дай бог... плюнуть на Петер­бург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить бари­ном! Неприятна зависимость, особенно, когда лет 20 человек был независим. Это не упрек тебе, а ропот на самого себя». Эти слова писаны в мае 1834 года. В этот год Пушкин ясным оком взглянул на свою жизнь и решился на резкую переме­ну всего строя жизни, судорожно рванулся, но тут же был ос­тановлен в своем движении Жуковским, который просто на­кричал на него. Кризис не наступил, а с 1834 года петли, обра­зовавшиеся из нитей зависимости, медленно, но непрестанно затягивались.

Наталья Николаевна не была помощницей мужа в его за­мыслах о перемене жизни. В том же мае 1834 года Пушкин осторожно подготовлял жену к мысли об отъезде из Петербурга: «С твоего позволения, надобно будет, кажется, выдти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужас­ны в семействе; и никакие успехи тщеславия не могут возна­градить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль».

Доводы Пушкина не были убедительны для Натальи Николаевны. Не покидавшая Пушкина мысль об отъезде в деревню не воспринималась его женой. Годом позже, в 1835 году, Наталья Николаевна отвергла предложение поездки в Болдино. Сестра Пушкина в характерных выражениях сообщила об этом отказе своему мужу: «Они (т. е. Пушкины) не едут больше в Нижний, как предполагал Monsieur, потому что Madame об этом и слышать не желает».

В процессе закрепления ните-петель, стягивавших Пуш­кина, Наталья Николаевна, быть может, бессознательно, не отдавая себе отчета и подчиняясь лишь своему инстинкту, иг­рала важную роль. «Она медленно, ежеминутно терзала вос­приимчивую и пламенную душу Пушкина», — говорит хоро­шо знавшая Пушкиных современница. Никогда не изменяв­шая, по ее мнению, чести, Наталья Николаевна была виновна в чрезмерном легкомыслии, в роковой самоуверенности и беспечности, при которых она не замечала той борьбы и тех мучений, какие выносил ее муж.

Но кто же, наконец, она, эта поразительная красавица? Какую душу облекла прелестная внешность? Мы уже упоми­нали, что почти все современные свидетельства о Наталье Ни­колаевне Пушкиной говорят только об ее изумительной красо­те и ни о чем больше: они молчат об ее сердце, ее душе, ее уме, ее вкусе. Перечтите письма князя Вяземского к А. И. Турге­неву, наполняющие огромные томы «Остафьевского архива»: вы найдете в них множество сообщений о красавицах, которыми всегда интересовался Вяземский; почти всякое сообще­ние дает одну, другую подробность к характеристике духов­ной личности, почти о каждой красавице — Авроре Мусиной-Пушкиной, А. В. Киреевой, о Долли Фикельмон и т. д. — из этих писем вы узнаете что-нибудь. Но сообщения о Пушки­ной, крайне немногочисленные, говорят только об ее бальных успехах. Во всех свидетельствах о ней — не только князя Вя­земского, но и всех других — не приведено ни одной ее фра­зы, не упомянуто ни об одном ее действии, поступке. Точно она — лицо без речей в драме, и вся ее роль сводится только к блистанию и затмеванию всех своей красотой. В этом мол­чании современников нет ничего загадочного: молчат, потому что нечего было сказать, нечего было отметить.

Нельзя не пожалеть о том, что в нашем распоряжении нет писем Натальи Николаевны, каких бы то ни было, а в осо­бенности к Пушкину. В настоящее время изображение лично­сти Натальи Николаевны мы можем только проектировать по письмам к ней Пушкина. И вот, строя проекцию, что мы мо­жем, например, сказать о вкусах Натальи Николаевны? Писем Пушкина к ней довольно много, и ни в одном из них Пушкин не поделился с ней ни одним своим литературным замыслом. Если он и пишет о своем творчестве, так только с точки зре­ния количественной, материальной, — какую выгоду ему при­несет то или иное произведение! Необходимость творчест­ва оправдывается в письмах материальными потребностями. О своей творческой, художественной деятельности Пушкин мог говорить с своими друзьями — князем Вяземским, Жу­ковским, с А. О. Смирновой, с Е. М. Хитрово, — с диплома­тами, но с женой ему нечего было говорить об этой важней­шей стороне его жизни; ей это было безразлично или непо­нятно. Только непонятливостью Натальи Николаевны или ее нечувствительностью к литературе можно объяснить реши­тельное отсутствие каких-либо заметок литературного харак­тера в письмах к ней Пушкина.

К литературе Наталья Николаевна относилась так же, как к театру. Укоряя как-то в письмах жену за праздную, ненужную поездку из имения в Калугу, Пушкин писал: «Что за охота таскаться в скверный уездный городишко, чтоб видеть сквер­ных актеров, скверно играющих старую, скверную оперу? Что за охота останавливаться в трактире, ходить в гости к купеческим дочерям, смотреть с чернью губернской фейворок, когда в Петербурге ты никогда и не думаешь посмотреть на Каратыгиных».

Точно так же ни из писем Пушкина, ни из каких-либо других источников мы ничего не узнаем об интересах Натальи Николаевны к живописи, к музыке.

Всем этим интересам неоткуда было возникнуть. Об образовании Натальи Николаевны не стоит и говорить. «Воспитание сестер Гончаровых (их было три) было предоставлено их матери, и оно, по понятиям последней, было безукоризненно, так как основами такового положены были основательное изучение танцев и знание французского языка лучше своего родного. Соблюдение строжайшей нравственности и обрядов православной церкви служило дополнением высокого идеала «московской барышни». Обстановка детства и девичьих лет Н. Н. Пушкиной отнюдь не содействовала пополнению образовательных пробелов. Знакомства и интересы - затхлого, провинциального разбора. «Как я не люблю,— писал Пушкин,— все, что пахнет московской барышней, все, что не comme il faut, все, что vulgar». Значит, московская барышня, какой и была девица Наталья Гончарова, — не comme il faut, vulgar.

В сравнении с такими представительницами высшего света, как А. О. Смирнова, Е. М. Хитрово, графиня Фикельмон или Карамзины, Наталья Николаевна была слишком про­ста, слишком «безобидна», по ироническому выражению Е. М. Хитрово. Впрочем, справедливость требует упомянуть, что Наталья Николаевна пробовала писать стихи, но Пушкин отнесся сурово к ее попытке: «Стихов твоих не читаю. Чорт ли в них,— и свои надоели»,—писал он жене.

Вспоминается рассказ А. О. Смирновой о жизни Пушки­на в Царском. По утрам он работал один в своем кабинете наверху, а по вечерам отправлялся читать написанное к А. О. Смирновой; здесь он толковал о литературе, развивал свои литературные планы. А жена его сидела внизу за книжкой или за рукодельем; работала что-то для П. В. Нащокина. С ней он о своем творчестве не говорил. Дочь Н. Н. Пушкиной, А. П. Арапова, в воспоминаниях о своей матери, объясняя отсутст­вие литературных интересов у своей матери, ссылается на то, что Пушкин сам не желал посвящать жену в свою литератур­ную деятельность. Но почему не желал? Потому, что не было и не могло быть отзвука. «Наталья Николаевна была так чуж­да всей умственной жизни Пушкина, что даже не знала назва­ний книг, которые он читал. Прося привезти ему из его биб­лиотеки Гизо, Пушкин объяснял ей: «4 синих книги на длин­ных моих полках».

Если из писем Пушкина к жене устранить сообщения фак­тического, бытового характера, затем многочисленные фра­зы, выражающие его нежную заботливость о здоровье и мате­риальном положении жены и семьи, и по содержанию остаю­щегося материала попытаться осветить духовную жизнь Н. Н. Пушкиной, то придется свести эту жизнь к весьма узким гра­ницам, к области любовного чувства на низшей стадии разви­тия, к переживаниям, вызванным проявлениями обожания ее красоты со стороны ее бесчисленных светских почитателей. При чтении писем Пушкина, с первого до последнего, ощуща­ешь атмосферу пошлого ухаживания. Воздухом этой атмосфе­ры, раздражавшей поэта, дышала и жила его жена. При скудо­сти духовной природы главное содержание внутренней жиз­ни Натальи Николаевны давал светско-любовный романтизм. Пушкин беспрестанно упрекает и предостерегает жену от ко­кетничанья, а она все время делится с ним своими успехами в деле кокетства и беспрестанно подозревает Пушкина в изме­нах и ревнует его. И упреки в кокетстве, и изъявления ревно­сти — неизбежный и досадный элемент переписки Пушкиных.

Покидая свою жену, Пушкин всегда пребывал за нее в бес­покойстве — не только по обыкновенным основаниям (быть может, больна; быть может, материальные дела плохи!), но и по более глубоким: не сделала ли она какого-либо ложного шага, роняющего ее и его в общем уважении? А ложные шаги она делала — и нередко; то в отсутствии Пушкина дружится с графинями, с которыми неловко было кланяться при публике, то принимает человека, который ни разу не был дома при Пушкине, то принимает приглашение на бал в дом, где хозяйка позволяет себе невнимание и неуважение. Еще сильнее волновало и беспокоило Пушкина опасение, как бы его жена не зашла далеко в своем кокетстве. «Ты кругом виновата <...> кокетничаешь со всем дипломатическим корпусом». «Смотри, женка! Того и гляди, избалуешься без меня, забу­дешь меня — искокетничаешься»... «Не стращай меня, женка, не говори, что ты искокетничалась»... «Не кокетничай с Собо­левским»... «Не стращай меня <...> не кокетничай с царем, ни с женихом княжны Любы»... Такими фразами пестрят письма Пушкина. Один раз Пушкин подробно изложил свой взгляд на кокетство: «Ты, кажется, не путем искокетничалась. Смот­ри: не даром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою, как за сучкою, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и по­нюхивая тебе задницу; есть чему радоваться! Не только тебе, но и Парасковье Петровне легко за собою приучить бегать холостых шаромыжников; стоит разгласить, что-де я боль­шая охотница. Вот вся тайна кокетства. Было бы корыто, а свиньи будут. К чему тебе принимать мужчин, которые за то­бою ухаживают? не знаешь, на кого нападешь. Прочти басню А. Измайлова о Фоме и Кузьме. Фома накормил Кузьму икрой и селедкой. Кузьма стал просить пить, а Фома не дал. Кузь­ма и прибил Фому, как каналью. Из этого поэт выводит сле­дующее нравоучение: красавицы! не кормите селедкой, если не хотите пить давать; не то можете наскочить на Кузьму». Смягчая выражения, в следующем письме Пушкин возвраща­ется к теме о кокетстве: «Повторю тебе помягче, что кокетст­во ни к чему доброму не ведет; и хоть оно имеет свои прият­ности, но ничто так скоро не лишает молодой женщины того, без чего нет ни семейственного благополучия, ни спокойст­вия в отношениях к свету: уважения». В кокетстве раздража­ла Пушкина больше всего общественная, так сказать, сторона его. Интимная же сторона, боязнь быть «кокю» не волновала так Пушкина. Эту особенность взглядов Пушкина на кокетст­во надо подчеркнуть и припомнить при изложении истории столкновения его с Дантесом.

У Пушкина был идеал замужней женщины, соответствие которому он желал бы видеть в Наталье Николаевне, — Тать­яна замужем.

Она была не тороплива.

Не холодна, не говорлива,

Без взора наглого для всех,

Без притязаний на успех,

Без этих маленьких ужимок,

Без подражательных затей...

Все тихо, просто было в ней.

Она казалась верный снимок

Du comme il faut...

С головы до ног

Никто бы в ней найти не мог

Того, что модой самовластной

В высоком лондонском кругу

Зовется vulgar.

«Кокетничать я тебе не мешаю, — обращался Пушкин к жене,— но требую от тебя холодности, благопристойности, важности — не говорю уже о беспорочности поведения, ко­торое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему». И еще: «Я не ревнив, да и знаю, что ты во все тяжкое не пус­тишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет мос­ковской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar... Если при моем возвращении я найду, что твой милый, про­стой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос». Но, несмотря на то, что жизнь в петербургском свете сильно преобразила московскую барышню Гончарову, ей было далеко до пушкинского идеала. Ложные шаги, кото­рые ей ставил в строку Пушкин, снисходительная податли­вость на всяческие ухаживания делали этот идеал для нее недостижимым.

Как бы в ответ на постоянные напоминания мужа о ко­кетстве, Наталья Николаевна свои письма наполняла изъ­явлениями ревности; где бы ни был ее муж, она подозрева­ла его в увлечениях, изменах, ухаживаниях. Она непрестан­но выражала свою ревность и к прошлому, и к настоящему.

Будучи невестой, она ревновала Пушкина к какой-то княги­не Голицыной; когда Пушкин оставался в Петербурге, подоз­ревала его в увлечении А. О. Смирновой; обвиняла его в ув­лечении неведомой Полиной Шишковой; опасалась его сла­бости к Софье Николаевне Карамзиной; сердилась на него за то, что он будто бы ходит в Летний сад искать привязанно­стей; не доверяла доброте его отношений к Евпраксии Вульф; думала в 1835 году, что между Пушкиным и А. П. Керн что-то есть... Когда читаешь из письма в письмо о многократных на­меках, продиктованных ревностью Натальи Николаевны, то испытываешь нудную скуку однообразия и останавливаешь­ся на мысли: а ведь это даже и не ревность, а просто при­вычный тон, привычная форма! Ревновать в письмах значило придать письму интересность. Ревность в ее письмах — манера, а не факт. Подчиняясь тону ее писем, и Пушкин усвоил особенную манеру писать о женщинах, с которыми он встре­чался. Он пишет о любой женщине, как будто наперед зна­ет, что Наталья Николаевна обвинит его в увлечениях и из­менах, и он заранее ослабляет силу ударов, которые будут на него направлены. Он стремится изобразить встреченную им женщину возможно непривлекательнее как с внешней, так и с внутренней стороны. Таковы отзывы его об А. А. Фукс, об А. П. Керн и др. Справедливо говорит автор, собравший указа­ния на ревность Н. Н. Пушкиной: «(О женщинах) Пушкин пи­сал (в письмах к жене) не для себя и потомства, а для жены, и судить по ним об его истинных отношениях к людям, осо­бенно к женщинам, не следует». С другой стороны, нельзя не отметить отсутствия хороших отзывов о женщинах в письмах Пушкина к жене.

Не вдаемся в разбор вопроса, каковы фактические осно­вания для ревности Н. Н. Пушкиной. Княгиня В. Ф. Вяземская передавала П. И. Бартеневу, что в истории с Дантесом «Пуш­кин сам виноват был; он открыто ухаживал сначала за Смир­новой, потом за Свистуновою (ур. гр. Соллогуб). Жена снача­ла страшно ревновала, потом стала равнодушна и привыкла к неверностям мужа. Сама она оставалась ему верна, и все обходилось легко и ветрено». Верно, во всяком случае, то, что любовь Пушкина к жене в течение долгого времени была ис­креннейшим и заветнейшим чувством. А. Н. Вульф жесто­ко ошибся, предположив в 1830 году, что первым делом Пуш­кина будет стремиться развратить жену. Вульф, действительно, хорошо знал Пушкина в его отношениях к женщинам и ярко изобра­зил в своем дневнике полный своеобразной эротики любов­ный быт своих современников (или, по крайней мере, груп­пы, кружка); примером же и образцом он считал Пушкина. Но Вульф не знал всего о любовном чувстве: ему была ведома феноменология пушкинской любви, но ее «вещь в себе» была для него за семью печатями. Ему была близка любовь земная и чужда любовь небесная. Вульф и в жизни остался достой­ным гнева и жалости эмпириком любви, а Пушкин, для кото­рого любовь была гармонией, изведал высший восторг небес­ной любви. Но Пушкин с стыдливой застенчивостью скрывал свои чувства от всех и — от Вульфа. Этот «развратитель» уп­рашивает жену: «Не читай скверных книг дединой библиоте­ки, не марай себе воображения». Не станем приводить до­казательств любви Пушкина к жене: их сколько угодно и в письмах, и в произведениях. Надо только внести поправки: с любовью к жене уживались увлечения другими женщинами, а затем в истории его чувств к жене был свой кризис.

Но, принимая к сведению свидетельства об увлечениях Пушкина, вроде рассказов княгини Вяземской, мы все-таки думаем, что чувство ревности у Н. Н. Пушкиной не возника­ло из душевных глубин, а вырастало из настроений порядка элементарного: увлечение Пушкина, его предпочтение дру­гой женщине было тяжким оскорблением, жестокой обидой ей, первой красавице, заласканной неустанным обожанием света, двора и самого государя. Итак, ревность Н. Н. Пушки­ной — или манера в письмах, или оскорбленная гордость красивой женщины.

Но попробуем углубиться в вопрос об отношениях Пуш­киных, попробуем измерить глубину чувства Натальи Николаевны. Пушкин имел дар строгим и ясным взором созерцать действительность в ее наготе в страстные моменты своей жизни. С четкой ясностью он оценил отношение к себе деви­цы Натальи Гончаровой, от первой встречи с которой у него закружилась голова. Его горькое признание в письме к мате­ри невесты (в апреле 1830 г.) не обратило достаточного вни­мания биографов Пушкина, а оно — документ первоклассного значения для истории его семейной жизни. В нем нужно взве­сить и оценить каждое слово: «Только привычка и продолжи­тельная близость может доставить мне ее (Натальи Николаев­ны) привязанность; я могу надеяться со временем привязать ее к себе, но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться; если она согласится отдать мне свою руку, то я буду видеть в этом только свидетельство ее сердечного спокойствия и равнодушия». Пушкин сознавал, что он не нравится семнадцати­летней московской барышне, и надеялся снискать ее привя­занность (не любовь!) по праву привычки и продолжительной близости. Самое согласие ее на брак было для него символом свободы ее сердца и... равнодушия к нему.

В своей великой скромности Пушкин думал, что в нем нет ничего, что могло бы понравиться блестящей красавице, и в моменты работы совести приходил к сознанию, что Ната­лью Николаевну отделяет от него его прошлое. В один из та­ких моментов создан набросок:

Когда в объятия мои

Твой стройный стан я заключаю,

И речи нежные любви

Тебе с восторгом расточаю —

Безмолвна, от стесненных рук

Освобождая стан свой гибкий,

Ты отвечаешь, милый друг,

Мне недоверчивой улыбкой.

Прилежно в памяти храня

Измен печальные преданья,

Ты без участья и вниманья —

Уныло слушаешь меня.

Кляну коварные старанья

Преступной юности моей,

И встреч условных ожиданья

В садах, в безмолвии ночей;

Кляну речей любовный шопот,

Стихов таинственный напев,

И ласки легковерных дев,

И слезы их, и поздний ропот...

Не прошлое Пушкина отделяло от него Наталью Никола­евну. С горьким признанием Пушкина о равнодушии к нему невесты надо тотчас же сопоставить теснейшим образом к признанию примыкающее свидетельство о чувствах к нему молодой жены:

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,

Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,

Стенаньем, криками вакханки молодой,

Когда, виясь в моих объятиях змеей,

Порывом пылких ласк и язвою лобзаний

Она торопит миг последних содроганий.

О, как милее ты, смиренница моя!

О, как мучительно тобою счастлив я,

Когда, склонясь на долгие моленья,

Ты предаешься мне нежна, без упоенья,

Стыдливо-холодна, восторгу моему

Едва ответствуешь, не внемлешь ничему,

И разгораешься потом все боле, боле —

И делишь наконец мой пламень поневоле.

В. Я. Брюсов писал по поводу этого стихотворения: «Разве не страшно думать о тех «долгих молениях», с которыми Пушкин должен был об­ращаться к своей жене, прося ее ласк, о том, что она отдавалась ему «неж­на, без упоенья», «едва ответствовала» его восторгу и делила, наконец, его пламень лишь «поневоле».

Пытаются внести ограничения в это признание. Так, Н. О. Лернер, возражая против толкования В. Я. Брюсова, рассуждает: «Брюсов видит здесь доказательство того, что Н. Н. Пушкина была чужда своему мужу. Между тем это признание говорит, самое большое, лишь о физиологическом несоответствии супругов в известном отношении и холодности сексуально­го темперамента молодой женщины». Неправильность это­го рассуждения обнаруживается при сопоставлении призна­ния в стихах с признанием в прозе. Если в начале любви было равнодушие с ее стороны и надежда на привычку и близость с его стороны, то откуда же возникнуть страсти? откуда быть соответствию восторгов? Да, Наталья Николаевна исправ­но несла свои супружеские обязанности, рожала мужу детей, ревновала, и при всем том можно утверждать, что сердце ее не раскрылось, что страсть любви не пробудилась. В дремоте было сковано ее чувство. Любовь Пушкина не разбудила ни ее души, ни ее чувства. Можно утверждать, что круг, заключав­ший внутреннюю жизнь Пушкина, и круг, заключавший внут­реннюю жизнь Натальи Николаевны, не пересеклись и оста­лись эксцентрическими.

Наталья Николаевна дала согласие стать женой Пушки­на — и оставалась равнодушна и спокойна сердцем; она стала женой Пушкина — и сохранила сердечное спокойствие и рав­нодушие к своему мужу.

Загрузка...