Крейн-корт начало февраля 1714

Но что за причина, что такой прекрасный человек провёл дни свои во тьме?

Джон Беньян, «Путь паломника»[3]

Первые две недели, проведённые Даниелем в Королевском обществе, не могли сравниться по яркости с грандиозным зрелищем, возвестившим его прибытие. Возбуждение, связанное с пережитым страхом, заставило его помолодеть на пол столетия. Проснувшись на следующее утро в гостевой мансарде, он обнаружил, что возбуждение рассеялось, как дым от взрыва, а страх остался, словно чёрные отметины на мостовой. Болела каждая косточка, каждый сустав, будто все удары и потрясения, с того самого дня, как Енох Роот переступил порог его института, не проявлялись сразу, а записывались в долговую книгу, и теперь предъявлены скопом, с грабительскими процентами.

Хуже всего была меланхолия, лишавшая желания есть, вставать с постели, даже читать. Даниель двигался лишь в те редкие промежутки, когда меланхолия сгущалась в дикий, животный страх, от которого сердце начинало стучать и кровь отливала от головы. Как-то перед рассветом он поймал себя на том, что смотрит в окно на телегу, доставившую уголь в соседний дом, и, стиснув занавеску, гадает, не скрываются ли под личиной угольщика и его мальчишек переодетые убийцы.

Ясное осознание, что он наполовину обезумел, ничуть не уменьшало физическую власть страха, который двигал тело с неодолимой силой, как волны, швыряющие пловца. За две недели Даниель нисколько не отдохнул, хотя всё время лежал в постели, и видел в пережитом одну-единственную положительную сторону: он стал лучше понимать душевное состояние сэра Исаака Ньютона. Сомнительное приобретение. Словно апоплексический удар отнял у него способность думать о будущем. Даниель не сомневался, что его история закончена и долгое путешествие через Атлантический океан оказалось искрой, так и не воспламенившей порох в дуле, осечкой — принцесса Каролина закусит губку, покачает головой и спишет свои затраты как неудачное вложение в плохую затею. Сейчас он чувствовал себя немногим лучше, чем в Бедламе, привязанный к креслу, когда Гук удалял ему камень. Боль была не такая сильная, но душевное состояние то же самое: он, как подопытная собака, стал пленником настоящего, а не действующим лицом осмысленной истории.

Ему стало лучше в Валентинов день. Чудодейственное средство, поборовшее болезнь, было столь же необычно, как и она сама. Изготовили его не аптекари, ибо Даниель употребил все оставшиеся силы на то, чтобы не подпускать к себе врачей с их ланцетами. Оно производилось в той части города, которой в юности Даниеля просто не существовало: на Граб-стрит, сразу за Бедламом.

Другими словами, Даниеля исцелили газеты. Миссис Арланк (жена Анри, английская нонконформистка, экономка в Крейн-корте) заботливо снабжала его едой, питьём и газетами. Посетителям она говорила, что доктор Уотерхауз смертельно болен, врачам — что ему гораздо лучше, и, таким образом, не впускала никого. По просьбе Даниеля она не носила ему почту.

Во многих городах газет не печатали вообще; не носи их миссис Арланк, Даниель не почувствовал бы потери. Однако в Лондоне их было восемнадцать. Казалось, скопление в одном городе чрезмерного количества печатных станков, кровавая атмосфера партийной розни и неограниченный запас кофе, соединясь в некоем алхимическом смысле, породили чудовищную неисцелимую рану, сочащуюся чернильным гноем. Даниель, в чьём детстве печатные станки прятали под сеном, чтобы цензор не приказал расплющить их в лепёшку, сперва не мог в такое поверить; однако газеты исправно приходили каждый день. Миссис Арланк приносила их, как будто любому человеку естественно за утренней овсянкой узнавать обо всех лондонских скандалах, дуэлях, бесчинствах и катастрофах.

Поначалу Даниель едва мог это читать. Казалось, каждый день по полчаса на него выплёскивают Флитскую канаву. Однако, привыкнув к газетам, он начал находить своего рода утешение в самой их гнусности. И впрямь, как надо любить себя, чтобы прятаться под одеялом от невидимых врагов в городе, который может с тем же правом зваться столицей злобы, с какой Париж слывёт законодателем мод? Так перетрусить только из-за того, что его пытались взорвать в Лондоне, всё равно что матросу в разгар сражения дуться на товарища, отдавившего ему ногу.

Итак, поскольку это улучшало его самочувствие, Даниель каждое утро с нетерпением ждал новой порции чернильных нечистот. Искупаешься в желчи, умоешься ядом, окунешься с головой в клевету — и чувствуешь себя новым человеком.

Четырнадцатое февраля пришлось на воскресенье, то есть чета Арланков ещё до рассвета отправилась в гугенотский молельный дом где-то за Рэтклифом. Даниель, проснувшись, обнаружил за дверью поднос с одинокой миской овсянки. Газет не было! Он отважился спуститься из мансарды в поисках старых. Нигде ничего читабельного, за исключением треклятых натурфилософских книг! Однако внизу, в кухоньке, сыскалась кипа старых газет, сложенных на растопку. Даниель торжествующе уволок их к себе и, ковыряя застывшую овсянку, прочёл несколько относительно свежих номеров.

В выпусках за прошлую неделю газетчики достигли единодушия касательно некоего факта. Это случалось примерно так же часто, как полное солнечное затмение, и с той же вероятностью могло вызвать панику на улицах. Борзописцы сошлись, что сегодня королева Анна откроет заседание парламента.

Даниелю королева представлялась карикатурным олицетворением старческой немощи. Весть, что эта полузабальзамированная фикция встанет с постели и совершит нечто значительное, заставила его устыдиться. Когда во второй половине дня вернулись Арланки, и миссис поднялась в мансарду за подносом и миской, Даниель объявил, что завтра прочтёт почту и, может быть, даже встанет и оденется.

Миссис Арланк, особа сообразительная, несмотря на внешность и манеры наседки, улыбнулась, правда, одними губами — как у большинства лондонцев, зубы у неё были чёрные от употребления сахара, и показывать их считалось невежливым.

— Вы хорошо подгадали время, — сказала она на следующий день, протискиваясь спиной в узкую дверь и прижимая к животу корзину с книгами и бумагами. — Сэр Исаак в третий раз о вас спрашивал.

— Он был здесь сегодня утром?

— Он и сейчас здесь. — Миссис Арланк замолчала. По всему дому пробежал как бы лёгкий вздох — закрылась входная дверь. — Если это не он вышел…

Даниель, сидевший на краешке кровати, встал и подошёл к окну. Он не видел отсюда парадную дверь, но вскоре приметил отходящего от дома дюжего молодца, зажавшего в каждой руке по толстой палке. Вслед за ним показался чёрный портшез, а затем и второй носильщик. Перейдя на рысь, молодцы принялись вилять между громогласными разносчиками, точильщиками ножей и тому подобной публикой, выражавшей притворное изумление тем, что жители Крейн-корта не выбегают из домов с намерением что-нибудь купить или поточить.

Даниель провожал взглядом Исааков портшез до самой Флит-стрит — грохочущей стремнины утреннего транспорта. Носильщики замедлили шаг, собираясь с духом, и отважно ринулись в просвет между экипажами. За сто ярдов, через стекло, Даниель слышал, как кучера поминают их родительниц. Однако портшез тем и хорош, что может обогнать кареты, лавируя в промежутках; вскоре носилки исчезли в потоке стремящихся к Вестминстеру людей и лошадей.

— Сэр Исаак едет на открытие парламента, — предположил Даниель.

— Да, сэр. Как и сэр Кристофер Рен, который тоже о вас осведомлялся, — сказала миссис Арланк, не упустившая редкий случай снять с кровати бельё. — И это ещё не всё, сэр. Вам письмо от герцогини. Посыльный доставил его меньше получаса назад. Оно в корзине сверху.

Ганновер, 21 января 1714 г.

Доктор Уотерхауз,

так как Вы должны, с Божьей помощью, скоро прибыть в Лондон, барон фон Лейбниц жаждет с Вами переписываться. Я наладила пересылку писем между Лондоном и Ганновером и, с риском показаться навязчивой, предложила доктору (как дружески его называю, хотя теперь он барон) воспользоваться услугами моих курьеров. Моя печать на этом пакете свидетельствует, что письмо попало из рук доктора в Ваши, никем не тронутое и не прочитанное.

Если Вы извините меня за короткую личную приписку, то знайте, что я приобрела Лестер-хауз, который, как Вам, возможно, известно, принадлежал Елизавете Стюарт до того, как она стала известна под именем Зимней королевы; когда я туда вернусь, что может произойти вскорости, надеюсь, вы уделите немного своего времени, чтобы меня навестить.

Ваша преданная и покорная слуга

Элиза де ля Зёр,

герцогиня Аркашон-Йглмская

В письмо были вложены листы, исписанные почерком Лейбница.

Даниель!

Предположение, что Господь внемлет молитвам лютеран, оспаривается многими, в том числе из тех, кто исповедует лютеранство. И впрямь, видя недавнее поражение Швеции в войне с Россией, недолго прийти к выводу, что наивернейший способ призвать какое-либо событие — всем лютеранам встать на колени и молить Бога, чтобы оно не произошло. Невзирая на вышесказанное, я каждодневно молился о благополучии Вашего путешествия с тех самых пор, как узнал, что Вы покинули Бостон, и пишу эти строки в надежде, что Вы счастливо добрались до Лондона.

Было бы неприлично в самом начале письма просить Вас о помощи, посему развлеку (по крайней мере льщу себя надеждой, что сумею развлечь) Вас рассказом о своей последней встрече с моим нанимателем, Петром Романовым, или Петром Великим, как его теперь называют, и не безосновательно. (Я пишу «нанимателем», поскольку он должен — я не говорю «платит» — мне жалованье как советнику по некоторым вопросам; государыней же моей по-прежнему остается София.)

Как Вам, вероятно, известно, последние несколько лет царь занят преимущественно тем, что воюет со шведами и турками. В остальное время он строит свой город, Санкт-Петербург, который обещает стать великолепным, хоть и возводится на болоте. Сие подразумевает, что обычно царю недосуг выслушивать болтовню учёных.

Однако иногда он всё же её выслушивает. Выкинув шведов из Польши, Пётр завёл обыкновение путешествовать через эту страну в Богемию и по нескольку недель каждый год проводить на Карлсбадских водах. Делает он это зимой, когда земля скудна, а море сковано льдом, посему война прекращается до весны. Карлсбад расположен среди лесов в горной долине, недалеко от Ганновера, и туда я езжу отработать (не говорю «получить») жалованье советника при царе всея Руси.

Но если Вы вообразили мирную зимнюю идиллию, то лишь потому, что я не живописал картину во всей её полноте. 1) Весь смысл лечения водами состоит в том, чтобы вызвать сильнейшее несварение желудка на несколько дней или недель. 2) Пётр привозит с собой целую свиту дюжих степняков, не готовых терпеть карлсбадскую скуку. Слова «покой», «тишина», «отдохновение», сколь бы часто ни употребляла их измученная четвертьвековой войной европейская знать, судя по всему, не поддаются переводу ни на один язык, на котором говорят спутники Петра. Они останавливаются в особняке, который предоставляет им владелец, польский герцог. Подозреваю, что он делает это из чувств более низменных, чем гостеприимство, ибо каждый год русские находят дом в отличном состоянии, а оставляют в руинах. Я бы даже не добрался до него, если бы не приехал в собственном экипаже; местные извозчики не соглашаются приближаться к нему ни за какие деньги из страха угодить под пули либо — что ещё опаснее — быть втянутыми в кутёж.

Мне выбора не предложили. Едва я вышел из кареты, меня приметил карлик, который, увидев, как я на лютеранский манер благодарю Бога за счастливое окончание пути и молю Его о скором отбытии, завопил: «Швед! Швед!» Крик был мгновенно подхвачен. Я сказал кучеру уезжать, каковому совету он и последовал со всей возможной поспешностью. Тем временем два казака схватили меня и усадили в другую повозку, вернее, в обычную тачку садовника. Я не сразу понял, что это такое, потому что она была украшена серебряными канделябрами, шёлковыми занавесками и вышитыми коврами. Чтобы освободить для меня место, из тачки выбросили бюст прусского короля, уже изрядно выщербленный пулями — упав на заледенелые камни мостовой, он раскололся пополам. После этого живой Лейбниц занял место мраморного короля. В отличие от своего предшественника я не раскололся пополам, хотя и был усажен так грубо, что лишь чудом не сломал копчик. На мой парик водрузили сломанную дамскую тиару вместо короны и без дальнейших церемоний вкатили меня в большую бальную залу особняка, где было дымно, как на поле сражения. К тому времени меня окружала фаланга карликов, казаков, татар и различных страхолюдных европейцев, которые до моего прибытия толклись во дворе. Я не видел ни одного русского, пока ворвавшийся из раскрытых дверей ветер не рассеял дым в дальнем конце помещения и глазам моим не предстала импровизированная крепость из поставленных на бок столов, связанных шнурами от сонеток и занавесей. Она была снабжена люнетами и равелинами из стульев и секретеров; обороняли её исключительно русские.

Я заключил, что свита Петра разделилась на два войска: московитов и разноплеменников, которые сражаются между собой; вернее будет сказать, разыгрывают сражение, ибо общие очертания редутов и построение разноплеменных войск наводило на мысль о Полтавской битве. Противником Петра в той великой баталии был Карл XII Шведский, чью роль до последних мгновений исполнял мраморный бюст; однако он оказался столь никудышным полководцем, что его войско оттеснили на мороз. Немудрено, что за меня, настоящего живого лютеранина, ухватились с таким пылом. Впрочем, тех, кто ждал от меня большей доблести, нежели от статуи, постигло разочарование, ибо, будучи вкачен на тачке во главе разноплеменного войска, я во всех отношениях повёл себя, как шестидесятисемилетний натурфилософ. Ежели я и обмочился со страха, это не имело значения, поскольку моравская потаскуха, подбежавшая ко мне с исполинской кружкой, наступила на подол и выплеснула пиво мне на колени.

Пропустив по кружечке, разноплеменное войско пошло на штурм редута. Мы успели преодолеть половину зала, когда некий русский во весь опор вылетел из-за перевёрнутого шкафа и взмахом сабли перерубил трос, державший люстру. Подняв глаза, я увидел, что на меня падают полтонны хрусталя и гросс зажжённых свечей. Казаки, катившие мою тачку, рванулись вперёд, и мы проскочили под люстрой так быстро, что я ощутил тепло свечей за миг до того, как меня осыпало бы стеклянным градом. Итак, мы проскочили; однако наше войско было остановлено этим зрелищем, а затем не смогло продолжать путь из-за битого стекла. Продвижение наше замедлилось, а сердце моё остановилось при виде ружейных дул, направляемых на нас из-за редута. Вспыхнул порох на полках, и дула выбросили в нас белое пламя. Однако ничего больше из них не вылетело, если не считать пыжей. Мне тлеющая бутылочная пробка угодила в руку — там и сейчас синяк. Количество дыма не поддаётся описанию. По большей части он образовывал аморфные клубы, однако я видел одно или два кольца размером с мужскую шляпу, которые преодолевали большие расстояния, сохраняя форму и vis viva[4]. Кольца эти отличны от морских волн, состоящих в разное время из разной воды, ибо совершают движение в чистом воздухе, неся свою собственную субстанцию, которая не разбавляется им и не растворяется в окружающей атмосфере. Однако нет ничего особенного в дыме как таковом — он тот же, что висит над полями сражений бесформенными клубами. Мне представляется, что своеобразие дымового кольца заключено не в веществе, его составляющем, ибо оно обычно, но во взаимосвязях, возникающих между его частицами. Именно этот характер связей, удерживаемый в пространстве и сохраняемый во времени, и наделяет дымовое кольцо неповторимостью. Возможно, то же наблюдение справедливо в отношении других сущностей, включая людей. Ведь вещество, из которого мы состоим, есть обычная субстанция этого мира, сиречь грубая материя, посему материалисты могут сказать, что мы не отличаемся от камней; однако наша субстанция пронизана неким организующим принципом, наделяющим нас неповторимостью, и я могу послать письмо Даниелю Уотерхаузу на лондонский адрес в полной уверенности, что как дымное кольцо проплывает над полем сражения, так и он преодолел большое расстояние и просуществовал долгое время, оставшись тем же человеком. Вопрос, как всегда, в том, добавляется ли организующий принцип к материи, одухотворяя её, как брошенные в пиво дрожжи, или заключен во взаимосвязи частей. Как натурфилософ я считаю себя обязанным поддерживать второй взгляд, ибо, если натурфилософия объясняет мир, она должна объяснять его в терминах вещей, этот мир составляющих, без отсылок к потустороннему. Такой взгляд я изложил в своей книге «Монадология», каковую и прилагаю в надежде, что Вы любезно согласитесь её посмотреть, и, правильно или ложно, я толковал кольца, плывущие надо мной в Карлсбаде, как римляне толковали бы воронов, сов и прочая перед битвой.

Русские не стреляли в нас пулями, а если стреляли, то ни одна в меня не попала. Мгновение я льстился мыслию, что нам ничто более не грозит. Однако тут из-за дымовой завесы, в которую меня втолкнули, раздался свист обнажаемых клинков и зычные крики, с которыми русские прыгали через поломанную мебель. Они перешли в контрнаступление! Они возникали, подобно призракам, как если бы самый дым сгущался в плотные формы, и, размахивая саблями, обрушивались на врага К тому времени я убедил себя, что оказался в центре мятежа и приму смерть в тачке. Тут из дыма на меня двинулось нечто огромное; не единичный вихрь, а целое метеорологическое явление, подобное американским смерчам и казавшееся ещё выше из моей позиции, ибо я пригнулся так низко, как только мог.

Сквозь коловращение воздуха сверкала не только сталь, но и осыпанная брильянтами парча; и вот завеса разошлась, как волны перед золочёной носовой фигурой военного корабля. Надо мной стоял Пётр Великий.

Узнав меня, он рассмеялся, и мне осталось лишь принять это унижение.

— Давайте выйдем, — произнёс он по-голландски.

— Я боюсь, что меня убьют! — воскликнул я со всей искренностью.

Царь снова рассмеялся, убрал шпагу в ножны и шагнул впёред, так что ноги его оказались по разные стороны тачки, почти как если бы он хотел на меня помочиться. Потом он нагнулся, упёр плечо мне в живот и поднял меня, словно мешок кофейных зёрен из корабельного трюма. Через мгновение я свисал вниз головою с его плеча и видел, как скользят над мраморным полом его шпоры. Пётр огромными шагами двигался к выходу. Я ожидал увидеть лужи крови и отрубленные руки, однако не заметил ничего хуже блевоты. Вокруг по-прежнему бушевало сражение, но когда удары достигали цели, слышался лишь шлепок — русские били саблями плашмя.

Пётр вынес меня в регулярный сад, с большими затратами вырубленный средь дремучего леса, и, наклонившись, усадил, как мне сперва показалось, на очень высокую скамью. Однако она повернулась подо мною. Оглядевшись, немного придя в себя и поморгав от яркого света на снегу, я понял, что сижу на колесе опрокинутой на бок телеги. Судя по следам, её тащили, пока не уперли в зелёную изгородь, выстриженную в форме боевого корабля, который теперь, будучи протаранен телегой, сильно кренился на правый борт. Изгородь защищала от ветра, а колесо располагалось на той высоте, где у обычного человека находится плечо; таким образом, сидя на нём, я смотрел царю почти прямо в глаза.

Мне ещё не доводилось попадать к нему на приём так быстро. В прежние годы меня со всей поспешностью вызывали в Карлсбад, после чего я дни или недели вымаливал через придворных аудиенцию. Я обрадовался было, что увидел царя так скоро, но тут же сообразил, что причина такой спешки либо в его недовольстве мною, либо в желании что-то от меня получить. Обе догадки оказались верны.

Разговор был кратким, некоторые сказали бы — грубым. Не то что Пётр дик и неотёсан. Да, он подвержен вспышкам страстей, но скорее как римский император, чем как пещерный медведь. Просто он любит созидать, желательно своими руками, и воспринимает слова как досадную помеху. Ему приятнее делать что-нибудь, пусть даже по сути глупое и бессмысленное, чем говорить о прекрасном и возвышенном. Он хочет, чтобы слуги были руками, исполняющими его волю мгновенно и без утомительных разъяснений — настолько, что, если его не поняли с первых слов, впадает в ярость и, оттолкнув собеседника, сам делает то, о чем говорил. Поскольку нет ни одного языка, которым мы оба владели бы свободно, ему следовало позвать переводчика, однако он предпочёл обойтись несколькими фразами на смеси немецкого, русского и голландского.

— В Санкт-Петербурге отведено место под строительство Академии наук, как вы советовали, — начал он.

— Всемилостивейший государь! Я имел честь основать подобную академию в Берлине и отчасти уже убедил императора создать такую же в Вене; моя радость от услышанной вести умеряется страхом, что однажды российская академия затмит немецкие, а возможно, и посрамит Королевское общество!

Вы можете вообразить нетерпение, с которым царь слушал мои слова. Я не добрался и до середины фразы, как он принялся расхаживать взад-вперёд, словно замёрзший часовой. Я взглянул на другой конец сада и приметил несколько портретов в золочёных рамах, которые вынесли из дома, прислонили к ограде и стреляли по ним, как по мишеням. Лица на них зияли рваными дырами, а не столь меткие выстрелы испещрили фон неведомыми науке созвездиями. Я решил скорее перейти к сути:

— Что я могу для этого сделать?

Он резко обернулся.

— Для чего?

— Вы хотите, чтобы российская академия превзошла берлинскую, венскую и лондонскую?

— Да.

— Чем я могу помочь вашему величеству? Прикажете завербовать для вас учёных?

— Россия велика. Я могу делать учёных, как делаю солдат. Однако солдат без ружья — просто нахлебник. Думаю, то же и учёный без инструментов.

Я пожал плечами.

— Математикам инструменты не нужны. Всем другим учёным что-нибудь потребно для работы.

— Добудьте эти вещи, — распорядился он.

— Да, всемилостивейший государь.

— Мы сделаем то, о чём вы говорили, — объявил он. — Думающую библиотеку.

— Машину, которая управляет знаниями при помощи набора логических правил?

— Да. Для моей Академии это будет хорошая вещь. Ни у кого другого такой нет.

— По обоим пунктам я совершенно согласен с вашим императорским величеством.

— Что вам для неё нужно?

— Как Санкт-Петербург нельзя строить без архитектурных планов, а корабль без чертежей…

— Да, да, вам нужны таблицы знаний, написанные двоичными числами, и правила символической логики. Я оплачиваю эту работу много лет!

— Со щедростью, достойной кесаря, государь. И я разработал логическое исчисление, пригодное для такой машины.

— Что с таблицами знаний? Вы говорили, их составляет человек в Бостоне?

К этому времени царь подошёл ко мне вплотную. У него дергалось уже не только лицо, но и рука. Чтобы унять тик, он ухватился за обод колеса, на котором сидел я, и принялся вращать его то вправо, то влево.

Возможно, Даниель, Вы сможете отчасти извинить мои последующие слова, если я скажу, что царь по-прежнему ломает своих людей на колесе и подвергает ещё более страшным истязаниям тех, кто навлёк на себя его неудовольствие; и я, в своём тогдашнем положении, то есть сидя на большом колесе, не мог отогнать от себя подобные мысли. Не придумав ничего лучше, я выпалил:

— О, доктор Уотерхауз в это самое время пересекает Атлантический океан и должен, с Божьей помощью, скоро быть в Лондоне!

— Что?! Он передаст работу, которую я оплатил, Королевскому обществу? Я знал, что надо задушить Ньютона, пока была такая возможность!

(Несколько лет назад Пётр, будучи в Лондоне, посетил сэра Исаака на Монетном дворе.)

— Отнюдь, всемилостивейший государь, ибо Королевское общество не жалует вашего покорного слугу и не приняло бы ничего, связанного с моим именем, даже если бы доктор Уотерхауз опустился до такой низости, о чём и помыслить невозможно!

— Я строю флот, — объявил Пётр.

Это, надо сказать, ничуть меня не удивило, ибо он всегда строит флот.

— Я распорядился соорудить три военных корабля в Лондоне. Они отправятся в Балтийское море весной, как только позволит погода, и примкнут к моем флоту в войне против шведов, ибо я ещё не до конца очистил Финляндию от этой скверны. Я желаю, чтобы, когда мои корабли выйдут из Лондона, на борту их были инструменты для моей Академии наук и труды доктора Уотерхауза.

— Всё будет исполнено, ваше императорское величество, — отвечал я, ибо сказать что-нибудь иное представлялось неблагоразумным.

После этого он поспешил убрать меня с глаз долой. Вашего покорного со свистом доставили на тройке в центр Карлсбада и воссоединили с кучером. Отсюда мы отправились в Ганновер, лишь ненадолго завернув в Лейпциг, где мои дела пребывают в величайшем расстройстве. Издание «Монадологии» потребовало от меня не более чем обычных стычек с печатниками. Теперь, когда война окончена, принц Евгений, доблестный соратник герцога Мальборо, проявил интерес к философии, уж не знаю, искренний или показной. Так или иначе, он попросил меня изложить мои мысли в форме, понятной для людей вроде него, то есть грамотных и умных, но не изучавших глубоко философию. (Не он первый. Занятно было бы полюбопытствовать у кого-нибудь из этих господ, почему они считают такое возможным в случае философии, хотя им и в голову не приходит просить сэра Исаака написать версию «Математических начал», из которых была бы выброшена вся математика.) Я постарался, как мог, угодить желанию принца Евгения. Трактат получил название «Начала природы и благодати», и его издание теперь тоже продвигается, сопровождаемое совершенно новыми препонами и контроверзами. Однако большую часть времени в Лейпциге я потратил не на издание нового труда, а на скучное пережевывание сделанного сорок лет назад. Поскольку Вы сейчас в лоне Королевского общества, Даниель, то прекрасно знаете, о чём я говорю: о споре с сэром Исааком касательно того, кто первым изобрёл дифференциальное исчисление. Письма реяли туда-сюда, как коршуны над двором живодёрни, с тех самых пор, как шесть лет назад спор стал ожесточенным; однако за два последних года он сделался яростным. Сэр Исаак начал собирать в Королевском обществе «комитеты» и, прости Господи, «трибуналы», дабы вынести «беспристрастный» вердикт. Короче, к тому времени, как Вы будете читать это письмо, всё, что я имею сейчас сказать касательно спора о приоритете, устареет, и Вы сможете получить куда более свежие новости, просто выйдя в коридор и остановив первого встречного.

Сейчас, Даниель, Вы наверняка уже испугались, что я прошу у Вас помощи в войне с сэром Исааком. Должен повиниться: я и впрямь пал бы так низко, если бы Пётр не обременил меня более насущной заботой. А так по пути из Лейпцига в Ганновер я думал о сэре Исааке лишь в одном практическом смысле: меня тревожила невозможность написать Вам на адрес Королевского общества без того, чтобы кто-нибудь, возможно даже сам Ньютон, узнав мой почерк, вскрыл бы письмо.

Однако, приехав, я обнаружил, что Провидение обо мне позаботилось. В Ганновер incognito пребыла моя (и Ваша, полагаю) старинная приятельница Элиза, герцогиня Аркашон-Йглмская.

В последние год-два, после того как война застопорилась, словно незаведенные часы, некоторые представители английской знати потянулись в Ганновер. Эти английские придворные (разумеется, сплошь виги), вероятно, заслужили презрение лондонского света тем, что повернулись спиной к царствующей королеве и отправились искать милостей у Софии и её сына. Возможно, в отношении некоторых упреки справедливы. Однако люди эти оказывают неоценимые услуги не только Ганноверу, но и Англии, устанавливая связи, уча будущих правителей начаткам английского языка и понуждая их всерьёз думать о разумных приготовлениях. Если смена династии пройдёт гладко, то лишь благодаря им. А уж они, несомненно, извлекут из этого все возможные выгоды.

Я умолчу, чем занимается Элиза в Ганновере. Довольно будет сказать, что её incognito — не просто дань эксцентричной моде. При дворе она не появляется, и почти никто не знает, что герцогиня здесь. Она часто переписывается с неким высокопоставленным англичанином, который последнее время жил во Франкфурте, а сейчас перебрался в Антверпен. И если она получает письма от двора Претендента в Сен-Жермен, то не потому, что состоит в сговоре с якобитами, а потому, что хочет знать всё об интригах, которые плетут там, дабы посадить на английский трон короля-католика. Так или иначе, её сеть курьеров не имеет равных и вполне способна доставить письмо из моих рук в ваши без того, чтобы оно попало в цепкие пальцы сэра Исаака.

Итак, к насущному: три корабля для Петра строятся на верфи Орни в месте под названием Ротерхит, напротив Лаймхауза, рядом с пристанью таверны «Собака и пастух», неподалёку от Лавендер-стрит. Надеюсь, что Вам перечисленные названия что-нибудь говорят!

Если Вы готовы на маленькое приключение, и если это не отвлечет Вас от неведомого дела, порученного Вам принцессой Каролиной, я бы униженно просил Вас 1) узнать у мистера Орни, когда корабли отбывают в Санкт-Петербург; 2) нагрузить их, елико возможно, термометрами, весами, линзами, жабьими глазами, желчными пузырями единорогов, философскими камнями и тому подобным; 3) Бога ради, найдите, чем отчитаться перед царём за последние пятнадцать лет. Лучше всего будет, если Вы успеете выписать из Бостона Ваши таблицы. Если нет, любое ощутимое свидетельство, что Вы чем-то занимались в Институте технологических искусств Колонии Массачусетского залива, спасёт вашего смиренного и покорного слугу от колесования перед Российской Академией наук в острастку учёным, которые получают деньги и не выдают результатов.

Ваш и прочая, Лейбниц


Даниель оделся. Почти все его вещи погибли при взрыве, однако за последние две недели миссис Арланк нашла портного, и тот сшил ему новое платье. У Даниеля не хватило сил вмешиваться, и в результате он был сейчас куда ближе к щегольству, чем когда-либо в своей жизни.

За последние пятьдесят лет в одежде не произошло ничего похожего на революцию, которую вскоре после Чумы и Пожара произвёл Карл II, законодательно упразднивший дублеты и прочие пережитки средневековья. Предметы туалета, сложенные на столе рядом с Даниелевой кроватью, носили примерно те же названия и закрывали примерно те же части тела, что и вошедшие в моду о ту пору: чулки до колен, панталоны, полотняная рубашка, длиннополый нижний камзол без рукавов с множеством пуговиц и верхний с рукавами, на котором пуговиц было ещё больше. Раздобыли Даниелю и парик. Огромных, а-ля Людовик XIV, никто больше не носил; новые были уже и компактнее. Откуда-то возникла дикая мода посыпать их белой пудрой. Тот, что оставила на болванке миссис Арланк, выглядел донельзя скромно; в нём Даниель смотрелся просто обладателем снежно-белой шевелюры с косицей. Он надел парик хотя бы для того, чтобы не мёрзла лысина. В комнате Даниель спасался от холода только тем, что круглые сутки не снимал ночного колпака.

Одевание заняло много времени — пальцы плохо гнулись от старости и холода, а пуговицам не было конца. Застегивая их, он проглядел содержимое корзины, которую миссис Арланк считала хранилищем писем, а сам Даниель склонен был рассматривать как мусорную. Там оказалось пять отдельных посланий от мистера Тредера, два от Роджера Комстока, одно от графа Лоствителского и многочисленные визитные карточки и записки членов Королевского общества, которых не пустила к нему бдительная миссис Арланк. Написали, в основном из чувства долга, лондонские родственники, о существовании части которых Даниель даже не подозревал (дети покойных Стерлинга и Релея, а также Уильяма Хама). Здесь же лежали обещанная «Монадология» Лейбница и второе издание «Математических начал» Исаака — в переплёте, ещё пахнущем кожевенной мастерской. Завёз книгу, разумеется, не сам Исаак, от которого в корзине ничего не было, а кто-то из его юных помощников, заботливо положивших сверху последний выпуск «Journal literaire»[5], документ Королевского общества от прошлого года под названием «Commercium epistolicum»[6] и стопку брошюр на разных языках, перевязав всё чёрной ленточкой. Даниель узнал следы многочисленных атак и контратак в споре о приоритете. Очевидно, предполагалось, что он это всё прочтёт, а значит, его собирались вызвать свидетелем в трибунал.

На этом заканчивались письма от людей ему знакомых. Даниель засунул руку глубже в корзину — там что-то звякнуло. Было несколько писем от лондонцев, которые вот уже месяц как состояли вместе с ним в совете директоров товарищества совладельцев машины по подъёму воды посредством огня. Ещё два от людей, чьи фамилии Даниель видел впервые, подписанные чётким почерком, свидетельствующим о ясности ума. Только эти два он удосужился вскрыть и прочитать, потому что содержание остальных и так знал заранее. Оба оказались от людей, придумавших способ определять долготу и просивших Даниеля представить их Королевскому обществу. Даниель выбросил и первое, и второе.

Ни от жены, ни от маленького Годфри ничего не пришло, чему, учитывая время года и штормовые ветра, дивиться не приходилось. Шаря на самом дне корзины, Даниель наткнулся на что-то зазубренное и отдёрнул руку — не хватало только в его лета умереть от столбняка. Пальцы оказались не в крови, а в саже. Вытряхнув из корзины письма и развернув её к окну, Даниель увидел на дне несколько покорёженных кусков металла и дерева, в том числе миниатюрный бочонок, не больше галлонного. В таком могли бы хранить спирт. Один торец уцелел, хоть и был сильно помят. Клёпки, сбитые железным обручем, тянулись, как линии долгот, от полюса к экватору, однако в другом полушарии заканчивались довольно быстро: некоторые выгнулись наружу, другие были отломлены совсем, третьи — измочалены в щепки. Половина бочонка, вместе со своим ободом, отсутствовала начисто; впрочем, ей могли принадлежать обломки на дне корзины. Было там и всё остальное: шестерни, пружины, рычажки из кованой меди.

Вместо того чтобы вывернуть корзину на хорошо освещённый стол и собрать механизм, Даниель вновь прикрыл обломки непрочитанной почтой. Две недели он был парализован бессмысленным страхом, теперь его телесные соки наконец пришли в равновесие. Даниель Уотерхауз, одетый и в парике, был совсем не тот человек, что две недели прятался в постели. Однако страх мог вернуться, если слишком долго размышлять о чёрных фрагментах в корзине. Они столько дожидались его внимания — пусть подождут ещё.


Королевское общество занимало два здания и разделявший их дворик. Один из домов составлял северное окончание Крейн-корта. Над его тремя этажами размещалась мансарда, в которой жил Даниель. Оба её слуховых окна выходили во двор. Из них открывался бы вид на Флит-стрит и даже на Темзу, если бы обзор не закрывал низкий парапет, добавленный к фасаду, чтобы тот выглядел на несколько футов выше. Таким образом, с постели Даниель видел лишь обшитый свинцом жёлоб между скатом крыши и основанием парапета; в дождь здесь купались птицы, а крысы и мыши бегали в любую погоду. В оставшемся прямоугольнике неба солнце показывалось на несколько послеполуденных часов (если, конечно, его не скрывали облака). Встав и подойдя к окну, Даниель видел за краем парапета — царством птичьего помёта, копоти и мха — весь Крейн-корт и мог обозреть окрестные крыши. Чтобы найти собор святого Павла, надо было распахнуть раму, высунуть голову и повернуть её влево. Тогда купол казался пугающе близким, однако недостижимым за широкой расселиной Флитской канавы, рассекающей город пополам.

Повернувшись на сто восемьдесят градусов, Даниель упирался взглядом в церковь значительно более старую и расположенную куда ближе: Роллс-чепел, которая то ли оседала, то ли врастала в землю обширного кладбища сразу за Феттер-лейн. Это средневековое сооружение, куда казначейство уже много веков сгружало свои архивы, на Даниелевом веку почернело от угольного дыма. На расстоянии полёта стрелы от Роллс-чепел покрывалось копотью ещё одно творение Рена — церковь святого Дунстана на западе.

Гораздо легче для старика с плохо гнущейся шеей было просто смотреть на юг через Крейн-корт в надежде различить хоть отблеск воды между домами, стоящими почти сплошняком. Зрелище это всякий раз заставляло Даниеля почувствовать себя так, будто он из-за какой-то навигационной ошибки попал в город, чужой, словно Манила или Исфахан. Лондон, в котором он рос, состоял из поместий, парков и усадеб, возведённых на протяжении веков строителями, одинаково представляющими себе идеальный английский пейзаж: открытая зелёная местность с домом посередине. Или, на худой конец, дом и стена вокруг не столь большого участка земли. Так или иначе, в Лондоне Даниелевой юности были небо и вода, парки и огороды — не по королевскому декрету, а просто по всеобщему невысказанном согласию. В частности, отрезок берега, который Даниель видел сейчас из мансарды, занимали поместья, особняки, дворцы, храмы и церкви, сооружённые теми влиятельными рыцарями и церковниками, которые добрались сюда первыми и успешнее других защищали свои наделы. На памяти Даниеля все они за исключением Темпла (сразу напротив Крейн-корта) и Сомерсет-хауз (сильно правее, в ту сторону, где стоял до пожара Уайтхолл) исчезли. Одни уничтожил Пожар, другие пали жертвой не менее разрушительной силы — застройщиков. Так что, если не считать большой луг Темпла, каждый дюйм занимали теперь улица или дом.

Повернувшись спиной к окну и открыв дверь своей комнаты, Даниель попадал прямиком в старый Лондон — не Лондон среднего лондонца, но натурфилософический Лондон Джона Уилкинса и Роберта Гука, датируемый примерно 1660 годом. Ибо практически всё чердачное помещение было до потолка забито тем, что Даниель собирательно охарактеризовал как «научный хлам». Всё это перевезли из колыбели Королевского общества — Грешем-колледжа.

Грешем-колледж был воплощением того, чему не осталось места в современном Лондоне — не домом, а скорее комплексом зданий, окружающих двор, куда, если бы его выровнять и застроить, можно было бы заселить сотни горожан. Тюдоровская фахверковая архитектура позволяла безнаказанно лепить дом прямо по ходу возведения. Чем бы ни представлялся он мысленному взору сэра Томаса Грешема во времена Глорианы, когда тот вернулся из Амстердама, овеянный славой спасителя национальной денежной единицы и разбогатевший на спекуляциях оной, к тому времени, как Даниель туда попал, колледж выглядел созданием ос, а не человека.

Так или иначе, он был огромен: в десять раз больше, чем оба здания в Крейн-корте, вместе взятые. Не все помещения принадлежали Королевскому обществу, но всё же немалая их часть.

И ещё у Королевского общества были Гук и Рен, восстанавливавшие Лондон из пепла. Если где-нибудь в городе пустовали мансарда или чулан, подвал или пристройка, Рену это становилось известно, а Гуку хватало смелости чего-нибудь туда напихать.

Всё сказанное сводилось к следующему: примерно до рубежа веков Королевское общество могло копить научные материалы, нисколько себя не ограничивая. Не было надобности отсеивать, выбрасывать, даже разбирать. В первое десятилетие восемнадцатого века они лишились Грешем-колледжа и лишились Гука. Площади для хранения уменьшились в десять раз, если не больше.

Прекрасный случай разобрать всё и выбросить лишнее, займись этим кто-нибудь, кто был в Обществе с самого начала, хорошо знал коллекцию и мог бы выполнить работу с должной обстоятельностью. Другими словами, Ньютон, Рен или Уотерхауз. Однако сэр Исаак был занят Монетным двором, войной с Флемстидом и выстраиванием противолейбницевой обороны во втором издании «Математических начал». Сэр Кристофер Рен завершал собор святого Павла и строил лондонский особняк герцога Мальборо рядом с Сент-Джеймским дворцом: две очень значительные работы. Даниель в Массачусетсе пытался создать логическую машину.

Кто разбирал коллекцию? Кто-нибудь из учеников Ньютона. И наверняка в спешке. Узнай об этом Даниель четыре года назад, когда начались сборы, он бы места себе не находил от тревоги, теперь же мог лишь созерцать результат в том же состоянии духа, в каком смотрел на остатки отчего дома после Пожара.

Значительная часть научного хлама по-прежнему лежала в ящиках, бочонках и тюках, в которых его сюда доставили. Всё это существенно затрудняло осмотр. Даниель приметил довольно высоко ящик с чуть съехавшей крышкой. Сверху стоял только стеклянный колпак, под которым укрылась иссохшая сова. Даниель переставил сову, вытащил ящик и снял крышку. Ему предстала коллекция жуков архиепископа Йоркского, тщательно упакованная в солому.

Всё было понятно. Как он и боялся: птицы и жуки от пола до потолка. Сохраненные не за свою ценность, а за имена дарителей — так молодая пара не выкидывает уродливый свадебный подарок от богатой тётки.

Сзади кто-то засопел, изо всех сил пытаясь не чихнуть. Выпрямившись осторожно, чтобы не повредить позвоночник, Даниель взглянул на лестницу и встретился глазами с Анри Арланком. Тот выглядел встревоженным и подчёркнуто скорбным, как викарий на похоронах, который не знал покойного, но видит, что родственники понесли тяжёлую утрату и могут быть сильно не в духе.

— Я постарался сохранить всё, привезённое сюда, в том состоянии, в каком оно было доставлено, доктор Уотерхауз.

— Ни один стряпчий не выразился бы осторожнее, — пробормотал Даниель.

— Простите, сэр?

Даниель спустился на лестницу, придерживаясь за стену, чтобы не закружилась голова.

— Вы полностью оправданы, — сказал он. — Сова не запылилась.

— Спасибо, доктор Уотерхауз.

Даниель сел на верхнюю ступеньку. Теперь, глядя между колен, он отчётливо видел лицо Анри Арланка. На чердаке царил полумрак, но стены нижнего этажа были выкрашены белым. Сквозь раскрытые двери наверх проникал свет из окон, освещая Анри безжалостно, словно экспонат на предметном столике микроскопа. Вид у него был определённо встревоженный.

— Давно вы здесь служите, Анри?

— С тех пор, как вы сюда въехали, сэр.

Даниель немного опешил, потом сообразил, что «вы» в данном случае означает «Королевское общество».

— Я хочу сказать, в этом доме я с самого начала, сэр.

— Когда мы переезжали сюда, наверное, было много… мусора? В Грешем-коллежде, я хочу сказать.

На лице Анри отразилось явное облегчение.

— О да, сэр, больше, чем можно вообразить.

— Целые телеги?

— Да, сэр, его вывозили десятками телег, — подтвердил Анри с гордостью человека, выполнившего трудную работу.

— И куда его вывозили?

— Н-не знаю, доктор Уотерхауз. Приходили старьёвщики, выбирали, что получше, и продавали медникам.

— Я понял, Анри. Более того, я согласен, что ни вас, ни кого другого нельзя спрашивать, куда делся мусор после того, как телеги скрылись из виду. Однако у меня есть один вопрос, и я попрошу вас сколь возможно напрячь память.

— Постараюсь, доктор Уотерхауз.

— Когда освобождали Грешем-колледж, выбрасывали мусор, а ценности доставляли сюда, не вывозили ли мусор и ценности из других мест?

— Из других мест, доктор Уотерхауз?

— Гук. Мистер Роберт Гук. Он мог припрятать что-нибудь в Бедламе, или в пристройках к особняку лорда Равенскара, или в Коллегии врачей.

— Почему там, сэр?

— Он их строил. Или в соборе святого Павла, или в Монументе Пожару — к ним он тоже приложил руку. Он мог спрятать там что-нибудь, как белка прячет орехи, и, как беличьи запасы частенько находят другие…

— Я не помню, чтобы вещи привозили из Бедлама или из других мест, кроме Грешем-колледжа, — твёрдо отвечал Анри.

Лицо его горело. Он простодушно угодил в западню, которую Даниель расставил, произнеся слово «мусор», но понял это задним числом и не испугался, а разозлился. Даниель тут же почувствовал, что злить Анри не стоит, поэтому объяснил более мягким тоном:

— Дело в том, что Королевское общество значительно опередило все академии мира, и то, что для нас мусор, почиталось бы ценностью в более отсталой стране; в качестве дружеского жеста по отношению к этим государствам мы могли бы отправить туда то, в чем не нуждаемся сами.

— Я понял вас, сэр. — Лицо Анри начало приобретать свой обычный оттенок.

— Лучше старым Гуковым часам попасть к учёному в Московии, чем к Шадуэллскому меднику, который понаделает из них дешёвых колечек.

— О да, сэр.

— Европейский коллега попросил меня отыскать такие вещи. Десятки телег мы уже не соберём. Однако что-то могло сохраниться в зданиях, от которых у мистера Гука были ключи.

— Сэр Кристофер Рен дружил с мистером Гуком…

— Верно, — сказал Даниель, — хотя странно, что вам это известно, ведь мистер Гук умер за семь лет до вашего здесь появления.

И вновь к щекам Анри прихлынул румянец.

— Это известно каждому. Сэр Кристофер частенько бывает здесь — вот только сегодня утром заезжал — и всегда отзывается о мистере Гуке с некоторой теплотой.

По лицу Анри понятно было, что он не врёт. Господь и Его ангелы, возможно, говорят о Гуке с чистой и неподдельной любовью, однако «некоторая теплота» — большее, на что способен Рен или какой-либо иной смертный.

— Тогда я обращу свои вопросы к сэру Кристоферу.

— Он не раз говорил, что будет счастлив возобновить знакомство, как только…

Анри украдкой взглянул на дверь мансарды, сразу над лестницей.

— Как только я приду в чувство. Считайте, что я выздоровел. И если у вас возникнет порыв что-нибудь выбросить, поставьте меня в известность, чтобы я мог забрать вещи, которые сойдут в Московии за чудеса техники.

Даниель вышел прогуляться — поступок весьма опрометчивый.

Анри Арланк дал понять, что когда у доктора Уотерхауза появятся силы выйти из дома, на день или на час, он, Анри, по первому слову найдёт карету или портшез. И это было бы в высшей степени разумно. Лондонские улицы стали куда опаснее, а Даниель — куда беспомощней, чем двадцать лет назад. Однако в такое утро, когда по городу во множестве фланировали зажиточные обыватели, убийц и разбойников следовало опасаться меньше, чем карманников, а им у пожилого натурфилософа нечем было особо поживиться.

Даниелю пришла в голову чудная мысль: вдруг те, кто подложил в телегу адскую машину, хотели взорвать не его и не мистера Тредера, а вовсе Анри Арланка?

За годы секретарства в Королевском обществе Даниель проникся нелюбовью к чудным мыслям. Имелось множество оснований, чтобы отбросить идею с порога. Главное: он не мог придумать, зачем кому-то взрывать привратника Королевского общества. Более того, туман, окутавший сознание Даниеля после взрыва, породил в нём склонность к гипотезам самого зловещего толка, и эта, по всему, была одна из них.

Однако натурфилософ в нём вынужден был признать, что такое хотя бы теоретически возможно. И пока гипотезу не удалось полностью исключить, Даниель предпочитал сохранять некоторую независимость от Арланка, во всяком случае, не обращаться к нему за помощью всякий раз, как надо будет покинуть Крейн-корт. И вовсе не обязательно гугеноту во всех подробностях знать, где Даниель бывает.

Колени по-прежнему плохо гнулись после долгого лежания в постели, но к тому времени, как Даниель достиг конца Крейн-корта и отдался на милость Флит-стрит, походка его сделалась почти бодрой. Он повернул вправо, в сторону Чаринг-кросс, предусмотрительно шагая навстречу движению и слегка касаясь рукой фасадов домов и лавок на случай, если придётся юркнуть в подворотню. Вскоре церковь святого Дунстана на западе осталась позади. Предстояло миновать Внутренний и Средний Темпл на противоположной стороне улицы, за недавно выстроенными домами. Здесь во множестве располагались кофейни и пабы — мишень игривых, но невразумительных намёков и злой, но не вполне внятной сатиры со стороны газет.

Скоро Даниель прошёл через Темпл-бар. Дорога — теперь называемая Стрэнд — расходилась на широкую (влево) и узкую (вправо), образуя островок с парой церквушек посередине. Даниель выбрал правую — отрезки улиц, кое-как склёпанных вместе — и тут же решил, что заблудился. Дома разделяли просветы, слишком узкие, чтобы заслужить звание проулков; дорожка поворачивала под дикими углами и не шла прямо даже там, где это было возможно. Пожар остановился неподалёку отсюда, возможно, благодаря широким открытым пространствам Роллз-чеппел и Темпла. Гук, в должности городского землемера, не имел власти вытащить эту часть Лондона из средневековья. Древние права прохода были столь же святы, во всяком случае, столь же неколебимы, как уложения англосаксонского законодательства. Где-то в этих краях пряталось старинное, а потому низкое здание, в котором мистер Кристофер Кэт открыл нечто под названием клуб «Кит-Кэт».

«Я поговорил о Вас с мистером Кэтом, — написал Роджер в записке, подсунутой Даниелю под дверь. — Когда начнёте выходить, загляните в наш клуб». Там же имелся схематический план, который Даниель теперь тщетно пытался разобрать. Однако он сумел найти дорогу, просто следуя за каретами высокопоставленных вигов.

Здание явно возвели в то время, когда у англичан было туго с едой и строительными материалами. Даниель, при своём среднем росте, еле-еле мог выпрямиться без риска ушибить голову. Соответственно и картины, которыми мистер Кэт украсил стены, были заметно больше в ширину, чем в высоту. Это исключало портреты, кроме групповых с многочисленными мелкими фигурами. Самый большой, повешенный на самом видном месте, представлял выдающихся членов клуба. На первом плане, посередине, был запечатлен Роджер, чей великолепный парик живописец изобразил жирным подковообразным мазком.


— Давайте что-нибудь сделаем с долготой!

Это был всё тот же Роджер в сильно одряхлевшем теле. Только зубы его выглядели молодо, и немудрено — их изготовили всего несколько месяцев назад. Роджер сдал во всём, за исключением ума и зубов. Изъяны возраста он восполнял пышностью туалета.

Даниель несколько мгновений дул на чашку, пытаясь остудить шоколад, но так, чтобы не появилась морщинистая пенка. За шумными разговорами вигов он не слышал собственного голоса.

— Всего два часа назад, если я правильно понял, королева открыла сессию парламента, — напомнил Даниель, — и начисто забыла упомянуть совершенный пустяк, а именно, кто займёт престол после её смерти. А вам вздумалось болтать о долготе.

Маркиз Равенскар закатил глаза.

— Это решено сто лет назад. Её сменят София или Каролина.

— Вы хотите сказать, София или Георг-Людвиг.

— Не глупите. Европой правят дамы. Войну за Испанское наследство вели женщины. В Версале — мадам де Ментенон. В Мадриде — её лучшая подруга, принцесса дез Урсен, статс-дама испанского Бурбонского двора. Она там всем заправляет. С другой стороны — королева Анна и София.

— Мне казалось, они терпеть друг дружку не могут.

— И какое это имеет значение?

— Я разбит наголову.

— Если вы желаете педантичной точности, да, Георг-Людвиг — следующий в очереди за Софией. Вы знаете, что он сделал со своей женой?

— Что-то ужасное, я слышал.

— Пожизненно заточил её в крепость за супружескую измену.

— Так, значит, он всё же главнее.

— Исключение подтверждает правило. Приняв такие меры, он расписался перед целым светом в своей беспомощности. Она наставила ему рога, а их никуда не спрятать.

— Однако в замке заперта она, а не он.

— Он заперт в замке своего ума, стены которого, по слухам, столь толсты и твердокаменны, что внутри очень мало места. Первой дамой Англии будет принцесса Уэльская, воспитанная Софией и безвременно скончавшейся королевой Пруссии, ученица вашего друга. — Последние слова Роджер произнёс с многозначительным нажимом.

— Возвращаясь к теме разговора, сейчас важнее добиться, чтобы Ганноверы заняли трон. Долгота подождёт.

Роджер взмахнул рукой, будто в который раз пытаясь поймать докучного овода.

— Чёрт возьми, Даниель, вы и впрямь считаете, что мы настолько беспечны и этим не занимаемся?

— Приношу извинения.

— Мы не впустим Претендента! Вы присутствовали при его якобы рождении — вы видели, как его пронесли в грелке! Разумеется, человек вашей проницательности не мог поддаться на обман!

— По моим впечатлениям, головка ребёнка показалась из королевиного влагалища.

— И вы зовёте себя учёным!

— Роджер, если вы отбросите нелепое допущение, будто странами должны править короли, рождённые от других королей, то вам будет не важно, появился Претендент в Сент-Джеймском дворце из грелки или из влагалища — в обоих случаях он может катиться к чёрту!

— Вы предлагаете мне стать республиканцем?

— Я полагаю, что вы уже республиканец.

— Хм… отсюда один шаг до пуританства.

— У пуританства есть свои преимущества — мы не настолько под каблуком у женщин.

— Это потому, что вы самых интересных вешаете!

— Я слышал, что вы близки с дамой из уважаемого семейства.

— Как и вы. Разница в том, что я со своей сплю.

— Говорят, она исключительно умна.

— Моя или ваша?

— Обе, Роджер, но я говорю о вашей.

И тут маркиз Равенскар сделал очень странную вещь — поднял бокал и принялся вертеть, чтобы свет из окна упал нужным образом. На стекле кто-то нацарапал алмазом строчки, которые Роджер и прочитал с жуткими подвываниями, которые были не то дурным пением, не то дурной декламацией:

К ногам прекрасной Бартон Купидон

Оружие почтительно кладёт,

Свой забывает на Олимпе трон,

Близ восхитительной теперь живёт.

Столь схожа с ней богиня красоты —

Но ярче даже той не просиять —

Се, увидав любезные черты,

Сын принял нимфу за Венеру-мать.

К тому времени, как он добрался до середины, несколько завсегдатаев за соседними столами подхватили мотив (если это можно назвать мотивом) и принялись подпевать. Закончив, все вознаградили себя употреблением спиртного.

— Роджер! Я и помыслить не мог, что какая-нибудь женщина подвигнет вас писать стихи, пусть даже чудовищные.

— Их чудовищность — доказательство моей искренности, — скромно ответил Роджер. — Будь стихи великолепны, кто-нибудь заподозрил бы, что я написал их из желания похвалиться умом.

— Что ж, вы и впрямь свободны от таких обвинений.

Роджер помолчал несколько мгновений, потом приосанился и оправил парик, как будто собрался произнести речь в парламенте.

— Сейчас, когда внимание всех честных людей приковано к перипетиям престолонаследия, думаю, настал час принять дорогостоящий и заумный законопроект!

— Касательно долготы?

— Можно учредить премию для того, кто придумает способ её измерять. Большую премию. Я поделился своей мыслью с сэром Исааком, сэром Кристофером и Галлеем. Все поддержали. Премия будет очень большой.

— Если они вас поддержали, Роджер, то зачем вам я?

— Пришло время Институту технологических искусств Колонии Массачусетского залива — который я так щедро поддерживал — сделать что-нибудь полезное!

— Например?

— Даниель, эту премию должен получить я!

Загрузка...