XIV

На время это удалось. Цесаревна зажила со своими приближенными в деревне своею обычною жизнью, проводя по целым дням на свежем воздухе, в катаниях верхом и в экипажах, в прогулках пешком, а по вечерам у нее во дворце пели, плясали и всячески забавлялись в больших, ярко освещенных покоях, угощались вкусными обильными ужинами с заграничными винами и домашнего приготовления настойками, наливками, медами.

В свите ее всегда можно было видеть красавца Розума, но держал он себя так скромно и так стушевывался перед тем, которого давно привыкли считать ближайшим к цесаревне лицом, что никому не приходило в голову в нем видеть соперника Шубину в сердце дочери царя Петра Великого.

Одна только Ветлова подозревала истину, ей одной Шубин поверял первое время терзавшие его муки ревности.

— И что всего тяжелее для меня — это то, что я и ненавидеть его не могу: такой он чистосердечный и так безумно ее любит, — сознавался он Лизавете Касимовне, когда становилось нестерпимо молчать и не искать сочувствия у дружески расположенного к нему существа.

— Никогда она вас на него не променяет, — возражала она, — вы друг испытанный, и ни с кем не может она так откровенно говорить, как с вами. Розум еще молод и так наивен, что понимать ее не может, и она им забавляется, как игрушкой.

— Еще бы! Да если б было иначе, мне оставалось бы только умереть. Я знаю, что в тяжелые минуты она всегда про меня вспомнит и всегда придет ко мне за советом и за утешением.

— А Розум ей только для песен да для плясок нужен, — спешила подтвердить его собеседница.

Шубин очень переменился с того дня, когда так наивно изумлялся, что цесаревна, отвечая на его любовь, медлит узаконить и освятить свою с ним связь и предпочитает опасные бури безнадежных стремлений к престолу мирной и счастливой жизни с любимым человеком; теперь он многое понял и, в ущерб личной выгоде, во многом ей сочувствовал. Теперь он, наравне со всеми ее приверженцами, страстно желал ее воцарения на престоле ее отца и, как казалось Ветловой, не прочь был не одними словами, а также и делом этому способствовать. У него завелось большое знакомство в Москве, и из вырывавшихся у него слов, в минуты душевного возбуждения, можно было заключить, что он затевает что-то такое решительное и, без сомнения, опасное с новыми друзьями.

Однажды во время продолжительной беседы с Ветловой, в то время как цесаревна каталась в санях с Розумом, Шубин сознался ей, что он отказался от катания под предлогом нездоровья нарочно, чтоб уступить свое место в царском экипаже Розуму.

— Я же вижу, что она на него насмотреться не может, ну и пусть! Того, что я для нее же сделаю, этому красавчику с влюбленными глазами ни за что не сделать, и когда она узнает, тогда…

Он не договорил, как бы испугавшись нечаянно сорвавшегося с языка признания, а Ветлова притворилась, что не придала этому признанию никакого значения, но с этой минуты подозрения ее усилились, и она стала искать случая вызвать его на большую откровенность. А он между тем начал заметно от нее отдаляться, чаще прежнего уезжал в Москву, возвращался назад в возбужденном состоянии, запирался под предлогом нездоровья в своих покоях, где, отказываясь от посещений не только ближайших к цесаревне лиц, но и ее самой, принимал своих новых московских приятелей, которых, ни с кем не познакомив, сам провожал пешком через парк к тому месту, где их дожидались привезшие их сюда лошади, и так старательно избегал расспросов как на их счет, так и насчет своих поездок в Москву, что ничего больше не оставалось, как перестать задавать ему вопросы.

Все больше и больше убеждалась Лизавета Касимовна, что Шубин готовится кинуться очертя голову в опаснейший омут в надежде доказать цесаревне, что он достоин ее любви, и, сознавая свою беспомощность остановить его на краю гибели, она решила посоветоваться на этот счет с Маврой Егоровной.

Оказалось, что Мавра Егоровна вполне разделяет опасения Ветловой. Она была убеждена, что в самом Александровском есть шпионы, следящие за каждым их шагом и доносившие Бирону про все, что здесь делается, говорится и замышляется.

— Я уж про это говорила с цесаревной…

— С цесаревной! Неужели и ей это тоже известно? — вскричала, вне себя от изумления, Ветлова.

— Ей так хорошо это известно, что Александровское утратило для нее всякую прелесть, и мы, вероятно, очень скоро переедем в Петербург. Там будет труднее взвести на нее клевету, чем здесь.

— Могу я передать Шубину ваши слова?

— Пожалуйста, я хотела вас об этом просить, чтоб он бросил свою опасную затею. В Петербурге ему не с кем будет об этом и думать. Вы даже можете ему сказать, что цесаревна намерена раньше времени покинуть Александровское, чтоб избавиться от бироновских клевретов, присланных сюда, чтоб за нею следить; авось хоть это заставит его образумиться.

Но сообщение это не произвело на Шубина никакого впечатления. Выслушал он Ветлову терпеливо и без возражений, как человек, которого ничто на свете не заставит отказаться от того, что он считает единственной для себя целью в жизни, и с этого дня стал еще старательнее избегать оставаться с нею наедине и чаще прежнего уезжал в город. К нему же никто больше из Москвы не ездил.

Наконец, и цесаревна обеспокоилась переменой в том, которого она еще называла своим сердечным другом, и в одно прекрасное утро очень долго с ним беседовала, запершись в уборной, а вышедши оттуда, сказала Лизавете Касимовне:

— Он, кажется, теперь успокоился. Мне удалось его убедить, что с его стороны глупо ревновать меня к Розуму. Разве этот юноша может мне его заменить? Разве он может мне быть другом?

Однако в тот же день Шубин все-таки уехал в Москву, вернулся оттуда поздно ночью и такой расстроенный, что на другой день не явился к завтраку, к которому ждала его цесаревна.

Растревоженная, она сама к нему пошла, но его дверь оказалась запертой, а Лизавете Касимовне, обратившейся с расспросами к его камердинеру, удалось узнать, что барин его вернулся из Москвы «не в себе».

— Опоили его, верно, зельем каким, очнуться до сих пор не может. Всю ночь был как в бреду и в какой-то ярости. Они уж давно начали пить, и по всему видать, что запой на них находит…

Повествование свое он заключил тем, что упал перед нею на колени, умоляя держать сказанное ей в тайне.

Жизнь в Александровском становилась невыносима, и все обрадовались как избавлению, когда цесаревна объявила, что до весенней распутицы намерена переехать в Петербург.

Но когда все приготовления были сделаны, накануне дня, назначенного для отъезда, Шубин опять исчез, оставив цесаревне письмо, над которым она долго плакала, запершись в своей спальне, а затем приказала Ветловой распорядиться, чтоб певчие с Розумом немедленно уезжали прямо в Петербург, остановившись в Москве для того только, чтоб переменить лошадей.

— Чтоб их уж там не было, когда мы приедем, — объявила она. — И ты сама это должна объявить Розуму, я не хочу его видеть перед отъездом отсюда.

Лизавета Касимовна поняла, что это была жертва, приносимая Шубину вследствие его письма, и она отправилась исполнять поручение.

Розум и здесь тоже занимал помещение отдельно от товарищей, в одном из флигелей дворца, и Ветлова нашла его, углубленного в приготовления к отъезду. Выслушал он про новое распоряжение цесаревны очень спокойно, не выражая ни удивления, ни разочарования, и только спросил, почему именно ему это сообщают, ведь не он распоряжается царским поездом.

— Ее высочеству, вероятно, было угодно вас предупредить, что вы поедете не с нею, как было условлено раньше, — отвечала Ветлова.

С каждым днем недоумевала она все больше и больше, размышляя о характере этого юноши. Такого такта, осторожности, умения собою владеть и душевной твердости уж, конечно, никто из знавших его раньше от него не ожидал. Да и сам он вряд ли подозревал, какого рода душевные свойства в нем проявятся в новом положении, при близости той, о которой он мечтал в степях далекой Украины.

Явного фавора ему еще не оказывали. Сама цесаревна еще не подозревала, какое чувство влечет ее к безумно влюбленному в нее юноше и как будет сильно и прочно это чувство, а между тем ему уж удалось выделить себя от окружавшей его среды, как ему равных, так и низших и высших. Надменные вельможи, справедливо гордившиеся знатностью и древностью своего рода, образованием, богатством и заслугами перед отечеством, встречаясь с ним в апартаментах цесаревны, невольно задумывались перед таинственным юношей, сыном простого украинского казака, который с таким чистосердечным спокойствием выдерживал их пытливые взгляды, и недоумевали перед его самообладанием, сдержанностью и душевною твердостью. Нельзя было его упрекнуть ни в наглости, ни в робости, ни в хитрости: во всем он был какой-то особенный, и ни с какой стороны нельзя было к нему подойти поближе, чтоб его разгадать. Ни в ком не заискивая, никому не отказывал в услуге, но когда говорил «нет», то уж никто не мог заставить его сказать «да». И упорство это в нем было не вследствие самомнения, а просто потому, что в душе его было что-то такое, противиться чему он был не в силах. Терпению его не было границ, и можно было думать, что он мнит себя бессмертным: так стойко и, по-видимому, равнодушно относился он к задержкам и к отсрочкам в достижении намеченной цели. Никогда не задумывался он над последствиями внешних явлений, никогда не разбирал их влияния на его судьбу, наслаждаясь выпадавшими на его долю блаженными минутами и страдая от их отсутствия бессознательно, как бы под напором внешней невидимой таинственной силы, направлять которую в ту или в другую сторону ему даже и в голову не приходило.

Правда, что у него были причины беззаветно верить в помощь Провидения: жизнь его, без всякого с его стороны усилия, складывалась так, как он в самых дерзких своих мечтаниях никогда не осмеливался себе представить.

Цесаревна отправила вперед своего нового любимца, чтоб успокоить старого и чтоб доказать ему, что чувства ее к нему не изменились. Целый день пробыли они в Москве вдвоем, и Елизавета Касимовна этим воспользовалась, чтоб навестить свою приемную мать в том монастыре, в котором она теперь жила.

Здесь, как всегда, узнала она много новостей и сплетен от отшельниц, которых приезжали навещать московские боярыни и боярышни, их ближние и дальние родственницы, и на этот раз новости были для нее пренеприятные: оказывалось, что по городу уже носились смутные слухи о заговоре в пользу цесаревны и уже упоминалось имя Шубина.

Принимать на веру эти сплетни, разумеется, нельзя было, мало ли что болталось в монастырях, однако слухи эти на этот раз так согласовались с ее собственными опасениями, что оставаться к ним вполне равнодушной было трудно, и Ветлова вернулась во дворец в удрученном настроении.

Цесаревна уж отужинала вдвоем с Шубиным и удалилась с ним в маленькую гостиную, как бывало часто делывала раньше, до отъезда в Петербург, по воцарении Анны Иоанновны, и, когда Лизавета Касимовна про это узнала, она с облегченным сердцем прошла к себе, чтоб отдохнуть, пока ее не потребуют к госпоже.

Отъезд в Петербург был назначен на следующий день рано утром до света. Большой дорожный возок был уже вывезен из каретника во двор, где были конюшни, и люди укладывали в него сундуки и баулы при свете фонарей. Мавра Егоровна накануне уехала с частью свиты, чтоб приготовить все к приезду цесаревны во дворце у Летнего сада. Цесаревну должны были сопровождать Шубин и Ветлова в возке, с двумя камер-лакеями в кибитке, прочая же свита, отправленная раньше, ждала ее высочество на станциях, где она должна была останавливаться, чтоб кушать и отдыхать. Ночи были лунные, и предполагалось ими пользоваться, чтоб скорее доехать до места.

Когда Лизавета Касимовна вошла в свою комнату по возвращении из монастыря, ей подали письмо от мужа, и едва успела она его прочитать, едва успела узнать, что он не перестает по ней скучать и умоляет ее дозволить ему к ней приехать, если она сама не может бросить свою службу при цесаревне и приехать хотя бы на время, чтоб взглянуть на новый дом, выстроенный для нее, на их сад и на все их хозяйство, как прибежали ей доложить, что ее высочество требует ее к себе. Поспешно спрятав недочитанное письмо в баул с драгоценностями, стоявший у изголовья ее кровати, Ветлова поспешила пройти в спальню своей госпожи, откуда выходил Шубин, который, завидев ее издали, ускорил шаг, чтоб к ней подойти.

— Насилу-то дождался я вас, Лизавета Касимовна, — сказал он, подозрительно оглянувшись по сторонам и понижая почти до шепота голос.

— Я не думала, что раньше ночи понадоблюсь цесаревне.

— Вы и ей и мне всегда нужны. Усердно прошу вас убедить ее высочество дозволить мне не сопровождать ее в Петербург, — продолжал он с несвойственным ему раздражением в голосе, заставившим Ветлову вспомнить про слышанное о его новой, пагубной, слабости. — Уверяю вас, что вы будете жалеть, если заставите меня ехать в этот ад! Я за себя не ручаюсь… мне надо пожить одному, успокоиться от всего пережитого и выстраданного в эти три месяца… Она не хочет этого понимать…

— Она вас любит…

— Знаю, что любит, но не настолько, чтоб войти в мое положение, чтоб понять, как мне нужно ей послужить, — перебил он свою собеседницу с возрастающим волнением. — Да что тут распространяться! Не могу я теперь отсюда уезжать, да и все тут! И не могу ей сказать — почему… не скажу этого и вам, никому не скажу…

У Ветловой блеснула в голове, как ей показалось, счастливая мысль.

— Вот что вы сделайте, Алексей Яковлевич. Цесаревны не переупрямишь, и я ни за что не осмелюсь ее просить, чтоб она отказалась от своего прожекта, а вы поезжайте с нами, поживите в Петербурге, потешьте ее, а потом и возвращайтесь сюда…

У него гневно сверкнули глаза.

— Вы с ума сошли. Раньше как через неделю туда не доедешь, а мне надо… Я жду друзей из провинции к Масленице, — прибавил он, опомнившись и подавив в себе раздражение, более спокойно.

— Что это за друзья, Алексей Яковлевич? Прежде у вас не было таких друзей, которых цесаревна бы не знала…

— Мало ли что прежде было! Прежде и при цесаревне не было такого хлопца, которого бы она так заласкивала, как этого… вы знаете, про кого я говорю! Так вы отказываетесь оказать мне услугу, о которой я прошу?

— Не могу, Алексей Яковлевич. Цесаревна и слушать меня не захочет, она пошлет за вами и повторит вам то, что вы уж от нее слышали…

— Хорошо. Я теперь знаю, что мне остается делать.

С этими словами он направился большими шагами к двери, что вела в занимаемые им комнаты, а Ветлова пошла в другую, в уборную цесаревны, а оттуда в ее спальню, где она застала свою госпожу прохаживавшейся большими шагами взад и вперед по обширному покою.

— Что ты как долго не шла? Я Бог знает когда за тобою послала! — запальчиво вскричала она при появлении камер-юнгферы.

Ветлова отвечала, что, получив давно ожидаемое письмо от мужа, позволила себе дочитать его до конца, прежде чем идти на зов ее высочества.

— Что же он тебе пишет? Скучает, верно, без тебя, уговаривает меня бросить и к нему ехать?.. Не слушай его, тезка! Никогда еще не была ты мне так нужна, как теперь! Никогда еще не было мне так страшно, никогда не была я так безнадежно несчастна и так беспомощна… так одинока! — вскричала она со слезами. — Ты получила письмо, и у меня тоже, пока ты была в монастыре, были вести… оттуда, из самого ада, от человека, который при немцах… Меня решено погубить… ждут только, чтоб я подала повод…

— Надо быть осторожнее и повода не подавать, ваше высочество.

— Тебе легко говорить!

От этих слов у Ветловой сердце залило горечью. Ей легко! Когда она лишена даже счастья видеть своего сына! Вот скоро год, как она не могла вырваться в имение под Москвой, где он живет… у чужих!

— Посмотрела бы я, что бы ты сделала на моем месте! — продолжала между тем цесаревна. — Мне стоит только к кому-нибудь привязаться, чтоб на этого человека поднялось гонение… Что я должна была сегодня выслушать от Шубина! Он никак не хочет примириться с тем, что меня опять отсунули от престола, он всех моих приверженцев обвиняет в бездействии, чуть не в измене… он с отчаянья пить начал… Да, да, он мне сам сознался в этом… Да я и без его признания давно об этом догадывалась. С ним не знаешь, как и говорить, совсем очумел с горя! Целый день объясняла я ему, что оставаться здесь без меня ему немыслимо, что этим непременно воспользуются, чтоб его погубить, чуть не на коленях умоляла я его, чтоб он сжалился надо мною, не усиливал моих бедствий… ведь я люблю его, я жить без него не могу, один только он и поддерживает во мне силу бороться с врагами, терпеть и ждать… а чего — и сама уж теперь не знаю!

— Вспомните про народ, ваше высочество.

— Народ! Что же он может сделать? Подняться? Их всех перережут! А разве можно быть уверенной, что вместо этих не поднимутся против меня другие? Ждали мы Долгоруковых после Меншиковых? Ждали мы Бирона после Долгоруковых? Почем мы знаем, кто сделается жертвой народного восстания? Может быть, я первая и со мною вы все! Нет, нет, не хочу я брать такого страшного, незамолимого греха на душу, чтоб мой народ православный сделался из-за меня душегубцем. Все, все, только не это! Подумай только, против кого он поднимется! Против своих же, против русских! На одного немца сотня русских погибнет… а немцы спасутся, вот увидишь, что спасутся! Они так хитры и так ловки! Как Бирон-то действует! За других, за русских прячется, всю свою грязную, кровавую работу через наших же делает… Насажал везде русских воевод, которые свирепее немцев оказываются… Как же! Мне рассказывали, что он постоянно за меня перед императрицей заступается. Его же клевреты на меня клевещут ей, а он заступается за меня!

— Это доказывает, что он вас боится, — вставила Ветлова. У цесаревны сверкнули глаза, и она надменно выпрямилась.

— Да, он меня боится! Я — дочь Петра Великого, и прав моих на престол никто у меня отнять не может! А вырвать из сердца уверенность, что я буду царствовать, может одна только смерть. И вот почему они не успокоятся, пока я жива. Не оставляй меня, тезка, — продолжала она, сдвигая брови, отрывистым от сдержанного волнения голосом. — Я тебя знаю, никогда не простишь ты себе измену, а бросать меня в настоящую минуту было бы изменой… Я должна бороться с врагами, а для этого мне нужно так много сил, так много!..

— Господь вам даст эту силу, ваше высочество, — проговорила Ветлова, опускаясь перед нею на колени и прижимая ее руку к своим губам.

— Знаешь, почему ты мне нужна больше всех, больше самых сильных моих друзей? Больше Воронцовых, Шуваловых, Шепелевых? Больше Мавры, больше всех, всех на свете? Вы оба с мужем чисты, вот что! Да, чисты, — возвысила она голос, чтоб подавить протест, готовый сорваться с губ Лизаветы. — Вы просты и чисты, как мой народ. Вы так же святы, как и он, и в вас сам Господь обитает. Вот почему без вас я пропала! Одно ваше присутствие во дворце меня ободряет и успокаивает. С вами и жить и умирать легко. Вы меня, как и народ, в Боге любите! Понимаешь? А все остальные любят меня и стоят за меня для мирских целей… С тех пор как я это поняла, никто уж меня с истинного пути не собьет, и никакой иноземщиной меня не соблазнят. Там это знают, чувствуют, как же им меня не ненавидеть? Вот когда я тебе все это высказала, мне стало легче. С Маврой у меня другие разговоры, она от мира сего, а вы не от мира, вы меня в Боге любите и в Боге мне преданы, — повторила она раздумчиво, как бы про себя, и, смолкнув, устремила взгляд в пространство, улыбаясь мыслям и образам, возникавшим в ее воображении.

И показалось Ветловой, что последние ее слова были обращены уж не к ней одной, а к тому юноше с загадочной душой, из-за которого сердце ее начинало так мучительно двоиться.

Ей вспомнились слова, только что слышанные от Шубина, и она улыбнулась.

— О чем ты задумалась и чему смеешься? — спросила цесаревна, ласково приподнимая ее голову, чтоб заглянуть в ее честные, ясные глаза.

— Алексей Яковлевич мне сейчас сказал, что он не может ненавидеть Розума, — отвечала не колеблясь Ветлова.

Лицо цесаревны прояснилось, и улыбка, появившаяся на ее губах, отразилась радостным блеском в ее глазах.

— Вот, вот, я так и знала! Как я рада! Ничего я так не боялась, как чтоб он его возненавидел! Оба они — такие хорошие!

В ту ночь Ветлова совсем не ложилась. Выйдя из спальни своей госпожи около полуночи, она села писать ответ на полученное письмо. За ответом этим должны были прийти рано утром. Объяснила она своему мужу про обстоятельства, запрещавшие ей даже и помышлять о том, чтоб к нему приехать. Если она решилась расстаться с сыном, то какое право имеет она думать о личном своем счастье? Надо терпеливо ждать, как угодно будет Богу повернуть их судьбу. Хорошо, что Иван Васильевич воздержался от искушения сюда приезжать! В Александровском он бы их не застал, и раньше лета вряд ли она вернется в Москву… если вернется…

Сердце ее было так переполнено злыми предчувствиями, что о настоящем мысли не складывались, а хотелось писать ему о будущем, близость которого она уже ощущала, когда ее не будет на земле и когда ему не с кем будет советоваться, и так было трудно отгонять слова, упорно навертывавшиеся на ум, что письмо вышло натянутое, обрывистое, и, кроме огорчения и страха, ничего ему не принесет… Такого письма лучше совсем не посылать.

Она сожгла исписанный лист, взяла другой и начертала на нем всего только несколько слов, чтоб он ждал от нее длинного послания из Петербурга с нарочным.

В то время когда она вкладывала это письмо в конверт и запечатывала его, обитатели дворца проснулись, и начались приготовления к отъезду: по всем коридорам раздавались торопливые шаги и сдержанные голоса. К ней вошли доложить о приходе за ответом посланца от ее мужа, и вслед за тем в дверях появился мужичок в теплых валенках и с большой мохнатой шапкой в руках.

— Когда назад едешь? — спросила Лизавета Касимовна, подавая ему запечатанный конверт, который он бережно вложил в кожаную сумку, висевшую у него на шее вместе с тельным крестом.

— Сегодня. Мне велено передать письма и сейчас же назад.

— Скажи Ивану Васильевичу, что много писать мне ему было недосуг, что ты меня видел и что и я, и цесаревна, слава Богу, здоровы.

В этот день Лизавете Касимовне так и не удалось ни на одну минуту успокоиться; не успела она распроститься с посланцем мужа, как прибежали ей сообщить, что Шубин еще ночью куда-то уехал, до сих пор его нет, и, когда про это доложили цесаревне, та очень разгневалась. Думали, что прикажет поход отложить, но она приказала сейчас запрягать лошадей — значит, без него уедут.

Мучительное было путешествие. Ветлова с Маврой Егоровной ни на минуту не покидали цесаревну, которая всю дорогу либо по целым часам сидела неподвижно и молча, устремив пристальный взгляд в пространство, либо принималась жаловаться на жестокость своего сердечного друга, подвергавшего ее такой муке за его судьбу. Никаких слов она не принимала, никаким утешениям не внимала.

Перед отъездом приближенными ее были приняты всевозможные меры, чтобы узнать, куда уехал Шубин, и был отдан приказ немедленно ехать в Москву, как только о нем что-нибудь узнают.

Но прошло целых две недели, а вестей все не было. Приезжали из Москвы для того только, чтоб сообщить, что ничего до сих пор не могут узнать ни про него, ни про скрывшихся вместе с ним слуг, кучера и камердинера. Все трое сгинули бесследно, точно сквозь землю провалились.

А бедной цесаревне приходилось скрывать под видом беззаботной веселости свою тревогу и тоску, ездить ко двору, беседовать с императрицей о посторонних предметах, любезничать с ее окружающими, выносить с притворным равнодушием полные пытливого злорадного любопытства взгляды своих врагов, наряжаться, танцевать, веселиться со всеми.

Этой зимой императрица особенно пристрастилась к празднествам, комедийным зрелищам, к обществу иноземцев, которых понаехало такое множество из чужих краев под всевозможными предлогами, что на улицах слышалось больше иностранного говора, чем русского, и на каждом шагу встречались немцы, французы, итальянцы, англичане.

Много между ними было и авантюристов низкого разбора, скоро проявивших свои воровские цели, но были и присланные от иностранных дворов тайные агенты под личинами купцов, модисток, частных секретарей, учителей, камеристок.

Держать в благородных домах, на женских половинах и в детских, этих проходимцев стало входить в моду, и не успела цесаревна приехать и устроиться в своем дворце, как к Ветловой приехала пани Стишинская, в таком великолепном экипаже, с такими внушительными гербами и ливрейными лакеями на запятках, что в первую минуту во дворце переполошились, приняв этот блестящий экипаж за императорский. Впрочем, когда стало известно, что карета принадлежит герцогу Бирону, смятение нимало не уменьшилось и, пожалуй, даже увеличилось: так велико было могущество нового временщика, затмившего своих предшественников наглостью, самомнением и расточительностью.

— Ну, цурка, вам уж нельзя меня упрекнуть в том, что в счастье я про вас забываю! — объявила она вместо приветствия, входя в комнату дочери, опускаясь на диван и опахиваясь веером.

Она начинала досадно толстеть, и ей становилось тяжело подниматься по лестнице, а Лизавета Касимовна занимала помещение в верхнем этаже, с витой лестницей в спальню цесаревны.

— Прежде всего угости меня холодным портером. Я отвыкла лазить по таким лестницам, как у вас, и чуть не задохлась, — прибавила она, снимая с головы украшенную перьями и цветами шляпу и расстегивая пышный воротник, подпиравший ее дряблые, покрытые пятнами расплывшихся румян щеки.

Лизавета поспешила выйти, чтоб исполнить желание своей посетительницы, которую нашла по своем возвращении перед зеркалом туалета, углубленную в исправление попорченной потом красоты лица. Отыскав на столе баночку с румянами, она усердно намазывала ими щеки и налепляла вместо отставших мушек новые.

Справившись без торопливости и с надлежащей ловкостью с этим делом, важнейшим для нее в жизни, она повернулась к дочери и объявила ей, что им всем здесь грозит большая опасность.

— Я нарочно к тебе заехала, чтоб тебя предупредить, что вашего Шубина арестовали, — прибавила она, внимательно оглядывая кружева на своей груди и стряхивая с них приставшую розоватую пыль от порошка, которым были покрыты ее грудь и руки.

Что Ветлова устояла на ногах и что ей удалось ни единым движением не выдать смертельного ужаса, заставившего ее похолодеть от этого известия, надо было приписать чуду.

— Да, — продолжала между тем пани Стишинская, усаживаясь на диван и нанизывая на пальцы снятые кольца после тщательного осмотра модно отрощенных ногтей, — его уж давно подозревали в том, что он принимает деятельное участие в заговоре против императрицы… Кстати, ты, верно, слышала? Весь город про это говорит! Меня так полюбила наша восхитительная Анна Леопольдовна, что жить без меня не может. Я учу ее делать реверансы, как в Версале, я выбираю ей туалеты и прически, одним словом, она без меня не может обойтись… Но вернемся к вашему Шубину. Представь себе, что придумал этот негодяй! Убить всех немцев, заключить императрицу в монастырь и провозгласить царицей твою цесаревну! Совсем с ума сошел! И скажу тебе по секрету, цурка, что и твоей госпоже грозит беда, если она… Посмотри, это, верно, портер принесли, — прервала она свою речь на полуслове, услышав стук в дверь.

Лизавета Касимовна впустила лакея с серебряным подносом, на котором стояли бутылка портера и стакан.

Освежившись, пани Стишинская продолжала свою речь.

— Ты должна ее предупредить, что на днях у нее будет герцог… Вот какой он прекрасной души человек и как ему не хочется даже злейших своих врагов губить, когда можно этого избежать! Объясни ей, что от него все зависит и что он больше может сделать самой императрицы… Налей мне еще стаканчик. Спасибо. Портер у вас прекрасный, так же хорош, как тот, который я пила у леди Рондо из английского посольства… Что за милая женщина эта леди Рондо! У нас во дворце все от нее в восторге…

Долго она еще распространялась о выгодах своего положения в качестве компаньонки новых фаворитов, поощренная молчанием дочери, которой стоило неимоверных усилий не прерывать ее вопросами, рвущимися из ее глубоко потрясенной души. Но всему бывает конец, и, когда, опорожнив до последней капли бутылку, пани Стишинская поднялась с места, чтоб ехать домой, Лизавета с замирающим сердцем спросила у нее, не знает ли она, когда именно арестовали Шубина, где и при каких обстоятельствах.

Но пани Стишинская ничего этого не знала: ей было известно только то, что ей велено было передать дочери, и ничего больше. При новом блестящем дворе тайны хранились куда лучше, чем при прежних, и любимица новых временщиков должна была сознаться, что любопытничать и болтать, как раньше, в задних комнатах дворца было теперь преопасно.

— Ты даже и представить себе не можешь, какой серьезный человек герцог. Откровенно тебе скажу, что никого, даже покойного царя Петра Великого, я не боялась так, как его. Держит он себя так надменно, что все перед ним дрожат, все без исключения, даже сама императрица. Можешь себе после этого представить, как я была польщена, когда он сегодня приказал мне к себе явиться и сказал: ваша дочь одна из самых близких к цесаревне Елисавете Петровне, передайте ей конфиденциально об аресте Шубина и о том, что я намерен на этих днях посетить ее госпожу. Вот, ни слова он к этому не прибавил, но для меня и этого было достаточно, чтоб все понять, недаром я уж пятнадцатый год как при дворе и была близка к таким личностям, как Меншиков, Ягужинский, Долгоруковы и другие важные особы, не говоря уж об императорах и императрицах! Мне объяснять ничего не надо, и вот именно это-то и ценится важными господами. Уж по одному тому, как он произнес это слово «конфиденциально» да как посмотрел при этом на меня, у меня дрожь пробежала по телу, и я поняла, что пропала, если дозволю себе малейшую неосторожность при исполнении его поручения… Да, цурка, всего насмотришься, наслушаешься и натерпишься на службе при императорском дворе и далеко не одни удовольствия и выгоды испытываешь, даже при опыте, уме и ловкости, — прибавила она со вздохом.

А уж перед тем как совсем уехать, спустившись с лестницы, по которой вышла провожать ее дочь, пани Стишинская остановилась, чтоб, предварительно оглянувшись по сторонам, убедиться, что некому их подслушать, и, понижая голос до шепота, объявила, пригибаясь к уху Лизаветы, что она слышала стороной… не от самого герцога — о, нет! — и не от его родственников, а от совершенно посторонних людей, будто ему очень бы хотелось, чтоб цесаревна обратила внимание на его брата…

— Для чего ему это? — отрывисто прервала ее дочь, вне себя от негодования.

— Ну, ты же понимаешь… они теперь в таком фаворе, что им простительно высоко себя ценить… и к тому же Густав Бирон — очень красивый кавалер… а твоя цесаревна… ей же нужна протекция…

Но, заметив, наконец, с каким гневом ее слушали, она смолкла на полуслове и, презрительно пожимая плечами, молча спустилась вниз и все с тем же видом оскорбленного достоинства рассталась с дочерью, чтоб сесть в великолепный экипаж своих новых патронов и уехать.

Не медля ни минуты, отправилась Ветлова в покои гофмейстерины и, не давая ей опомниться, передала все слышанное от матери.

— Что же тут делать, Господи! Как ей сказать? Какой это будет для нее удар! Вот уж именно: чем дальше, тем хуже, — растерянно повторяла Шувалова, всплескивая руками от отчаяния.

— Надо как можно скорее ее предупредить, — заметила Ветлова.

— Как хотите, но я за это не берусь…

— В таком случае я это сделаю, — объявила Лизавета Касимовна, — но пойдемте к ней вместе, ей будет нужно присутствие всех, кого она любит…

— Послать разве за Нарышкиным?

— Как она прикажет, а прежде всего надо, чтоб она все узнала от нас.

— Ну, пойдемте. Боже мой, Боже мой! До чего мы дожили! Боже мой!

— Вот что, Мавра Егоровна, — сказала Лизавета, когда они прошли несколько покоев и вошли в комнату с дверью в маленькую гостиную, где прилегла отдохнуть перед обедом цесаревна, — я ей сначала скажу про посещение моей матери, про то, что герцог к ней собирается с визитом, а уж потом про Алексея Яковлевича…

— Как хотите… делайте что хотите, я ничего не могу сообразить.

Но, невзирая на все предосторожности, цесаревна впала в такое отчаяние, когда узнала об аресте своего сердечного друга, что долго не могли обе преданные ей женщины заставить ее собраться с силами, чтоб обдумать положение и сообразить, как помочь беде. Немалого также труда стоило им убедить ее отказаться от намерения тотчас, не теряя ни минуты, ехать в Москву, чтоб видеть несчастного узника. Насилу удалось им ее убедить в бесцельности этой поездки и заставить понять, что ее к нему не допустят и даже не скажут, где он содержится.

— Его, может быть, уже сюда привезли, — заметила Шувалова, — самое лучшее дождаться приезда герцога…

— Здодея, который его погубил? Чтоб я приняла его, говорила с ним, просила его?.. Ни за что! Лучше смерть! Пусть он скорее и меня с Шубиным казнит, я готова… я готовлюсь к смерти с тех пор, как батюшка умер… я так несчастна, что только в могиле найду покой… Мне ничего не удается… Господь давно отступился от меня… может быть, за грехи отца… не знаю, не знаю… он много погрешил перед своим народом и ничего не успел поправить, ничего не искупил… ну, вот, нас с сестрой Господь за него и карает… Ах, как мне хочется умереть, успокоиться, как Анна, ни о чем не думать, ничего и никого не бояться!

Голос ее оборвался в рыданиях, и, упав головой на подушки софы, на которую ее усадили, она застонала от боли в сердце, вздрагивая всем телом.

— Дозвольте мне, ваше высочество, съездить к Нарышкину посоветоваться насчет нашего горя, — сказала Мавра Егоровна, переждав, чтоб первый порыв отчаяния госпожи ее утих немножко. — Нарышкин от самой императрицы может узнать…

— К императрице я сама поеду, — вскричала цесаревна, порывистым движением отрывая от подушек искаженное слезами и волнением лицо и срываясь с дивана. — Закладывать карету… Скорее! Скорее! Что же вы стоите? Бегите же, говорят вам… я хочу сейчас ехать, сейчас… дайте мне одеться, скорее, скорее! — повторяла она в исступлении от отчаяния.

Шувалова с испугом переглянулась с Ветловой.

— Сейчас, ваше высочество, дозвольте мне только узнать, где находится Алексей Яковлевич… вам надо знать, о чем просить императрицу, и если его сюда привезли…

— Ты можешь это узнать?

— Могу, ваше высочество, мать моя живет у герцога, — объявила Лизавета очень почтительно, но с твердостью, которая повлияла на обезумевшую цесаревну лучше всяких просьб и увещаний.

— И ты скоро вернешься?

— Очень скоро, но, ради Бога, успокойтесь. Все зависит от вашего спокойствия, все, и сама жизнь Алексея Яковлевича, — объявила Ветлова, опускаясь перед нею на колени и целуя ее руки, в то время как Шувалова расшнуровывала ее платье и смачивала ей виски холодной водой.

— Я успокоюсь… постараюсь… поезжай только скорее, — проговорила прерывающимся от внутренней дрожи голосом цесаревна.

— Пусть бы плакала: только слезы и могут ей помочь, — сказала Лизавета Шуваловой, выходя из комнаты.

— Постараюсь отвлечь ее мысли от него воспоминаниями про бедную ее сестру, — заметила на это Шувалова.

Лизавета поспешно зашла в свою комнату, накинула длинный черный плащ, надела черную шляпу с вуалью и вышла из дворца через один из задних выходов.

День был морозный, и можно было пройти довольно благополучно, по застывшим комочкам грязи, до царского дворца, где тот, которого давно уж звали просто герцогом, не прибавляя к этому титулу ни имени с отчеством, ни фамилии, занимал роскошное помещение возле покоев императрицы.

Наступил вечер, и свет из окон дворца ложился ярким пятном на довольно обширное пространство площади, освещая охранявших его часовых и снующий мимо народ, и разукрашенный мраморными изваяниями подъезд, с болтающейся на нем придворной прислугой.

Осведомившись у одного из этих лакеев, как пройти к пани Стишинской, приближенной герцогини, Лизавета вошла через отдельный вход в просторную и светлую прихожую, из которой ее провели по коридорам в комнаты резидентки супруги всемогущего временщика, где и оставили на попечение двух субреток-немок, из которых одна побежала докладывать о ней своей госпоже, а другая ввела ее в комнату пани Стишинской.

Последняя не заставила себя долго ждать, и не прошло пяти минут, как голос ее раздался в соседнем коридоре, и дверь с шумом распахнулась.

— Цурка! Вот сюрприз! Не ждала я тебя так скоро… Понадобилась, верно, мамуся? Ну, говори, говори, — затараторила она, затворяя за собою дверь и сажая посетительницу в кресло подальше от этой двери.

— Нам надо знать, где содержится Шубин, в Москве или здесь? — проговорила отрывисто Лизавета холодеющими от волнения губами.

— Вот что! Вам нужно знать! А если я вам этого не могу сказать? — возразила Стишинская, с задором прищуриваясь на свою собеседницу.

Лизавета поднялась с места.

— В таком случае, — холодно вымолвила она, — мне только остается извиниться за беспокойство…

— Ты хочешь уйти?

— Мне здесь делать больше нечего.

— А знает цесаревна, что герцог наш к ней собирается с визитом? Сказала ты ей это?

— Позвольте и мне также не отвечать на ваши вопросы.

— А! Вот ты! Глупая, ведь я пошутила…

— Мне не до шуток сегодня, — сдержанно возразила Лизавета.

— Ну, ну, уж и рассердилась! Экая злая! И в кого ты такая уродилась, недотрога и упрямая! Садись, садись, успокойся, разве я могу в чем бы то ни было отказать моей цурке?.. Пойду разузнавать про то, что тебе нужно знать, а ты меня здесь подожди.

Отсутствие ее длилось довольно долго, и, когда она наконец вернулась, лицо ее было в багровых пятнах от волнения.

— Задала ты мне задачу, цурка! До сих пор опомниться не могу, так меня из-за тебя жучили, допытывали и всячески грозили, — проговорила она, опускаясь на стул против дочери. — Надо, как я, жить с немцами, чтоб узнать их подозрительность и предусмотрительность.

— Узнали вы, где Шубин? — прервала ее излияния Лизавета, у которой сердце замирало при мысли о том, что переживает в эту минуту ее госпожа.

— Обещали сказать, если твоя цесаревна согласится принять герцога и отнестись любезно к его предложению…

Лизавета поднялась с места.

— Никогда не позволю я себе предлагать такие условия моей госпоже и жалею, что понапрасну теряла время в надежде на вашу помощь, — сказала она, направляясь к двери.

— Ну вот, я так и знала, что ты мне так дерзко ответишь! — вскричала Стишинская, поспешая за нею и хватая ее за руку. — Что же мне делать, если он только под этим условием согласился мне сказать, где держат вашего Шубина?

— Вы говорили с самим герцогом?

— С самим герцогом! Да ты с ума сошла, цурка! Чтоб такой гордый вельможа удостоил разговаривать с простой женщиной! Как видно, ты понятия не имеешь о герцоге Бироне! Я передала ему просьбу твоей цесаревны через воспитательницу его дочери, француженку, которую он так уважает, что дозволяет ей вступать с ним в разговоры… И она так же, как и я, советует твоей цесаревне не раздражать герцога и сделать ему требуемую уступку, если она хочет спасти от казни своего возлюбленного.

— А сами-то вы знаете, где он? — спросила Лизавета, останавливаясь у двери, взявшись уже за ручку, чтоб ее растворить. — Предупреждаю вас, что мы это все равно узнаем…

— Через кого? — с живостью спросила ее мать.

— Цесаревна хотела ехать к императрице.

— Вот, вот, именно то, что по моей просьбе и сказали герцогу… разумеется, цесаревна может поехать к императрице.

По мере того как растерянность ее усиливалась, Лизавета набиралась все больше и больше самообладания: теперь она была уже уверена, что пани Стишинской известно то, что им надо было знать, и что остается только заставить ее высказаться.

— Мы все узнаем помимо вас, и это избавит нас от всяких обязательств перед вами, — произнесла она, резко отчеканивая слова и не спуская взгляда со смущенной пани.

— Ты меня не выдашь, цурка? — чуть слышно вымолвила последняя.

Лизавета пожала плечами.

— Зачем нам вас выдавать, если вы нам окажете услугу? Но я вас могу избавить и от этого опасения: не говорите мне ничего, я и без вас знаю, что он в Москве, — продолжала Лизавета, пристально смотря на мать и замечая, как при последних словах сверкнули ее глаза и как она невольно кивнула.

— Ты могла это и без меня узнать, — выразительно произнесла Стишинская.

— Разумеется, но так как я не подам повода себя допрашивать, то о моем ответе нечего беспокоиться.

— Если ты уж об этом догадалась, то ты должна знать и то, что герцогу желательно было бы самому сказать цесаревне, куда именно заключили ее фаворита, в чем его обвиняют и какая казнь ему грозит. Понимаешь?

— Понимаю. Когда намеревается он у нее быть?

— Опять-таки по секрету скажу тебе, что он ждет вестей из Москвы прежде, чем увидеться с цесаревной, и приедет к ней послезавтра в полдень.

— Хорошо. Не хочу вас больше задерживать, будьте здоровы.

— Ты меня не задерживаешь, мои дамы у императрицы, они там почти постоянно… Часто и за мною посылают, когда императрице вздумается позабавиться моим разговором по-польски с одной из ее дурочек, которую ей привезли в подарок от польского короля из Варшавы… Постой еще минуточку, выслушай только мой совет: не вмешивайся ты, ради Бога, в это шубинское дело, цурка! — вскричала она, заметив, с каким нетерпением слушает ее дочь и с каким вожделением посматривает на дверь. — Оно много страшнее и опаснее, чем ты воображаешь… Ведь спасти его ты все равно не можешь, для чего же без всякой пользы подвергаться опасности? Никто его, кроме цесаревны, спасти не может, никто! Нечего договаривать, ты умна и сама можешь догадаться, что она для этого должна сделать… Послушай, — с возрастающим возбуждением продолжала она, заметив выражение омерзения и негодования, отразившееся на лице ее дочери, и опять схватив ее за руку, чтоб не дать ей выбежать из комнаты, не дослушав ее, — надо же быть совсем слепой, чтоб не видеть того, что у нас теперь происходит… чтоб не понимать, что герцог всемогущ и что ему так же легко каждого погубить, как и спасти… Лбом стену не прошибешь, цурка… Я точно знаю, что решено вашу цесаревну домучить до того, чтоб она согласилась на все их требования… всегда умные люди из двух зол выбирают меньшее, и, право же, она не будет уж так несчастна, породнившись с нашим герцогом… Ну, если ей это покажется уж слишком противно, тогда пусть согласится сделаться супругой Морица Саксонского. Разумеется, это будет менее приятно герцогу и императрице, но так как и этот брак отдалит ее от претендентства на престол… все это ей объяснит сам герцог, а я больше не скажу ни слова, и если ты так глупа, что не понимаешь своей пользы, то делай как хочешь и на меня не пеняй, когда придется в этом каяться…

Что она еще говорила, Лизавета не слышала, она выбежала из дворца, как сумасшедшая, преследуемая такими ужасными предчувствиями, что, будь перед нею в эту минуту бездонная пропасть, она охотнее бы в нее бросилась, чем вернуться домой с такими безотрадными вестями. Но чашу страданий надо было испить до дна, надо было выполнить тяжелую задачу, выпавшую на ее долю, — приготовить цесаревну к ожидавшим ее новым испытаниям, и она направилась к дворцу у Летнего сада с замирающим сердцем, помышляя о том, какими словами, в каких выражениях объяснить ей безвыходность положения, не допуская отчаянию овладеть ее сердцем, когда силы ей были так нужны для борьбы.

Задача была не из легких, и, приближаясь к цели своего путешествия, она невольно замедляла шаг, чтоб хоть на несколько минут отдалить предстоявшую ей душевную муку.

Вокруг нее кипела все та же, что и всегда, городская жизнь и суета: сновали взад и вперед пешеходы и катились по всем направлениям экипажи; поднимаясь по лестнице в свое помещение, она увидела бегущую к ней навстречу камеристку, поджидавшую ее возвращения, чтоб передать ей приказание цесаревны, не медля ни минуты, пройти к ней в спальню.

— Ее высочество каждую минуту изволят спрашивать, вернулись ли вы, — объявила она ей.

И по одному взгляду на эту девушку Лизавета догадалась, что ей известно, в каком отчаянии их госпожа. Не у нее одной, а у всех попадавшихся ей навстречу людей можно было заметить тот же вид растерянности и страха, как нельзя лучше выражавший тяжелое душевное состояние.

Какой таинственный дух разносит с непостижимой быстротой дурные вести всегда много раньше писем и слов? То, что не дальше как час тому назад знали всего только три человека во дворце: цесаревна, Шувалова и она, теперь уж известно здесь всем… и, кто знает, может быть, подробнее и вернее, чем ей?

Цесаревну она нашла в таком лихорадочном нетерпении услышать принесенные ею новости, что не успела еще она войти в комнату, как госпожа ее, приподнявшись на кровати, вскричала, что она все знает и ко всему готова.

— Он уже мертв? Да? Говори, говори скорее, не томи меня! Не бойся: если я до сих пор жива и не сошла с ума от страха и от горя, то, значит, все могу вынести… все, что бы они ни выдумали, чтоб меня терзать!

Однако, должно быть, то, что она узнала от Лизаветы, не могло не прийти ей в голову, и, когда последняя намекнула ей, чего от нее требуют за спасение ее возлюбленного, она побледнела как полотно, глаза ее широко раскрылись, дыхание остановилось в стесненной груди, и она в продолжение нескольких секунд не в силах была произнести ни слова.

Спасти друга ценой чести, царской чести, или умереть вместе с ним!..

Первый выход из ужасной дилеммы только промелькнул в ее отуманенной голове, тотчас же ухватилась она всем сердцем за второй.

— Смерть! Смерть! Только скорее, скорее! — прошептала она сквозь стиснутые судорогой губы, закрывая лицо руками.

Слез у нее уже не было. Ее била лихорадка, и по временам она теряла сознание. Только к утру утомленные страданием нервы поддались, и она забылась наконец в тревожном, прерываемом жалобными стонами, сне.

— Ступайте к себе, Лизавета Касимовна, — сказала Шувалова, — отдохните часочек, соберитесь с силами, чтоб меня заменить. Дай-то Бог, чтоб она настолько успокоилась, чтоб нам можно было уговорить ее принять герцога и терпеливо выслушать его кондиции… Ведь это еще не значит, чтоб мы на них согласились, — поспешила она ответить на загоревшийся негодованием взгляд своей слушательницы.

Разговор происходил у двери спальни, где было темно от спущенных штор, но когда Лизавета вышла в коридор, то увидела, что наступил уже день. Утренняя мгла проникала сюда через стекла высоких окон, и в этой мгле первое, что бросилось ей в глаза, была коленопреклоненная человеческая фигура в углу, у самой двери, из которой она вышла.

В первую минуту она так испугалась, что чуть не вскрикнула, но он встал, и она узнала Розума.

— Что вы тут делаете, Алексей Григорьевич? И как вы сюда попали? — чуть слышно прошептала она.

— Я вас ждал, Лизавета Касимовна… вы меня не заметили раньше, а я уж давно тут… не мог вытерпеть, пришел… я видел, как ее сюда провели… слышал ее рыдания… ее стоны, и как я все это пережил, не понимаю… вы меня простите… я, может быть, с ума сошел, — произнес он, потирая себе лоб, как бы для того, чтоб собрать отказывавшиеся ему повиноваться мысли.

— Ей немного полегчало, и она заснула, успокойтесь и идите к себе, вас могут тут увидеть, — сказала Ветлова, взяв его руку и ласково пожимая ее. — Не приходите больше сюда, лучше ко мне, через меня все узнаете, и пусть это останется тайной, что вы здесь провели всю сегодняшнюю ночь, поняли?

Она говорила с материнскою нежностью, как с ребенком, как говорила бы она с сыном в подобном случае, и, невзирая на осаждавшие ее мрачные мысли, ей было отрадно видеть, что голос ее действует на него успокоительно. Наклонив голову, он беспрекословно за нею последовал до конца коридора, где им надо было расстаться: ей идти направо, а ему налево, но тут, как бы очнувшись от забытья, он остановил ее просьбой ему сказать, что ей удалось узнать про Шубина. Где его держат? Что ему грозит? Неужели нет надежды на спасение?

— Ничего еще не знаю, приходите ко мне вечерком, и я вам сообщу все, что нам удастся узнать.

Но ответ этот его не удовлетворил, и он продолжал держать ее руку в своей и смотреть на нее полным страстной мольбы взглядом.

— Скажите, неужели я ничего не могу для нее сделать? — произнес он задыхающимся от волнения шепотом.

— Ничего, голубчик, мы с вами ничем ей не можем помочь, — печально возразила она, — все зависит от злодея, который преследует ее и тех, кого она любит… но ведь без воли Божией и он ничего не может сделать. Как были близки к торжеству Меншиковы и Долгоруковы, однако все вышло не так, как они хотели, а как захотел Господь…

Загрузка...