В чем непреходящая прелесть басен Крылова? Почему мы часто цитируем его, даже и не вспоминая, что это Крылов?
Прежде всего, дело, конечно, в самобытности таланта нашего баснописца. Крылов смог интернациональные сюжеты басен — а они действительно гуляют по всему свету и конкретно не принадлежат ни одному народу — сделать русскими, национально окрашенными. И дело не только в самом русском языке, на котором некоторые переводы звучат и живут более яркой жизнью, чем на родных языках. У Крылова «живописный способ выражаться», как говорил о нем Пушкин, его язык настолько живой и образный, что его можно сравнить с сочной живописью.
Богатство художественного языка Крылова складывается из особого богатства литературного языка XVIII века, который значительно отличается от языка XIX века (а Крылов еще и сформировался в своеобразной архаике XVIII века), и из прекрасного знания народной разговорной речи — такое впечатление, что некоторые басни написаны талантливым человеком из простонародья.
Пушкин восхищался поэтическим талантом Ивана Андреевича, его самобытной интонацией. Крылов как бы ведет простонародный сказ — мягкий, добродушный, лукавый. Язык его — картинный.
«Соседушка, мой свет!
Пожалуйста, покушай». —
«Соседушка, я сыт по горло». — «Нужды нет,
Еще тарелочку: послушай:
Ушица, ей-же-ей, на славу сварена!» —
«Я три тарелки съел». — «И, полно, что за счеты:
Лишь стало бы охоты, —
А то во здравье: ешь до дна!
Что за уха! Да как жирна:
Как будто янтарем подернулась она.
Потешь же, миленький дружочек!
Вот лещик, потроха, вот стерляди кусочек!
Еще хоть ложечку! Да кланяйся, жена!» —
Так потчевал сосед Демьян соседа Фоку
И не давал ему ни отдыху, ни сроку:
А с Фоки уж давно катился градом пот.
Однако же еще тарелку он берет:
Сбирается с последней силой
И — очищает всю. «Вот друга я люблю! —
Вскричал Демьян. — Зато уж чванных не терплю.
Ну, скушай же еще тарелочку, мой милой!»
Тут бедный Фока мой,
Как ни любил уху, но от беды такой,
Схватя в охапку
Кушак и шапку,
Скорей без памяти домой —
И с той поры к Демьяну ни ногой.
Писатель, счастлив ты, коль дар прямой имеешь;
Но если помолчать вовремя не умеешь
И ближнего ушей ты не жалеешь,
То ведай, что твои и проза и стихи
Тошнее будут всем Демьяновой ухи.
Мартышка, в Зеркале увидя образ свой,
Тихохонько Медведя толк ногой:
«Смотри-ка, — говорит, — кум милый мой!
Что это там за рожа?
Какие у нее ужимки и прыжки!
Я удавилась бы с тоски,
Когда бы на нее хоть чуть была похожа.
А ведь признайся, есть
Из кумушек моих таких кривляк пять-шесть:
Я даже их могу по пальцам перечесть». —
«Чем кумушек считать трудиться,
Не лучше ль на себя, кума, оборотиться?» —
Ей Мишка отвечал.
Но Мишенькин совет лишь попусту пропал.
Таких примеров много в мире:
Не любит узнавать никто себя в сатире.
Я даже видел то вчера:
Что Климыч на руку нечист, все это знают;
Про взятки Климычу читают,
А он украдкою кивает на Петра.
Об уникальном даровании нашего великого баснописца говорит тот факт, что многие фразы из его басен стали крылатыми. Они стали украшением русского языка. Надо обладать уникальным даром проникновения в саму сердцевину родного языка, чтобы народ воспринял эту строку как свою народную поговорку.
«А Васька слушает да ест» — из басни «Кот и повар» (1813).
«А вы, друзья, как ни садитесь, / Все в музыканты не годитесь» — из басни «Квартет» (1811).
«Ай, Моська! Знать, она сильна, / Что лает на слона» — из басни «Слон и Моська» (1808).
Довольно часто цитируют слова И. А. Крылова из басни «Щука и Кот» (1813) — «Беда, коль сапоги начнет печи сапожник, / А сапоги тачать пирожник».
«Да только воз и ныне там» — это из басни «Лебедь, Щука и Рак» (1814).
«Демьянова уха» — эти слова из одноименной басни Крылова употребляются в значении: чрезмерное угощение, вопреки желанию угощаемого.
Так часто мы говорим: «Из дальних странствий возвратясь». Легкие, красивые слова из басни «Лжец» (1812).
Или «Избави Бог и нас от этаких судей» — строка из басни «Осел и Соловей» (1811).
«Крестьянин ахнуть не успел, / Как на него медведь насел». «Кукушка хвалит петуха / За то, что хвалит он кукушку». «Медвежья услуга» — это выражение из басни «Пустынник и Медведь», но кажется, что это не писатель сказал, а оно уже жило в народе, и писатель только услышал и включил его в басню. «Навозну кучу разрывая, / Петух нашел жемчужное зерно». «Орлам случается и ниже кур спускаться, / Но курам никогда до облак не подняться». «По мне, уж лучше пей, / Да дело разумей». «Рыльце в пуху». «Слона-то я и не приметил». «Тришкин кафтан». «Ты все пела? Это дело; / Так пойди же попляши!..»
Можно еще приводить примеры крыловских строк, ставших крылатыми словами. Их десятки и десятки. Порой уже не поймешь, что раньше было — народная поговорка или строка Крылова. Например, «Хоть видит око, да зуб неймет». Это выражение из басни «Лисица и виноград» (1808), а в сборнике Снегирева «Русские народные пословицы» эти слова приведены в качестве пословицы.
Свинья под Дубом вековым
Наелась желудей досыта, до отвала;
Наевшись, выспалась под ним;
Потом, глаза продравши, встала
И рылом подрывать у Дуба корни стала.
«Ведь это дереву вредит»,
Ей с Дубу ворон говорит:
«Коль корни обнажишь, оно засохнуть может». —
«Пусть сохнет», говорит свинья:
«Ничуть меня то не тревожит;
В нем проку мало вижу я;
Хоть век его не будь, ничуть не пожалею,
Лишь были б желуди: ведь я от них жирею». —
«Неблагодарная!» промолвил Дуб ей тут:
«Когда бы вверх могла поднять ты рыло,
Тебе бы видно было,
Что эти желуди на мне растут».
Невежда также в ослепленье
Бранит науки и ученье,
И все ученые труды,
Не чувствуя, что он вкушает их плоды.
Дворовый, верный пес
Барбос,
Который барскую усердно службу нес,
Увидел старую свою знакомку,
Жужу, кудрявую болонку,
На мягкой пуховой подушке, на окне.
К ней ластяся, как будто бы к родне,
Он, с умиленья, чуть не плачет
И под окном
Визжит, вертит хвостом
И скачет.
«Ну, что, Жужутка, как живешь,
С тех пор, как господа тебя в хоромы взяли?
Ведь, помнишь: на дворе мы часто голодали.
Какую службу ты несешь?» —
«На счастье грех роптать, — Жужутка отвечает, —
Мой господин во мне души не чает;
Живу в довольстве и добре,
И ем и пью на серебре;
Резвлюся с барином; а ежели устану,
Валяюсь по коврам и мягкому дивану.
Ты как живешь?» — «Я, — отвечал Барбос,
Хвост плетью опустя и свой повеся нос, —
Живу по-прежнему; терплю и холод,
И голод,
И, сберегаючи хозяйский дом,
Здесь под забором сплю и мокну под дождем;
А если невпопад залаю,
То и побои принимаю.
Да чем же ты, Жужу, в случай попал,
Бессилен бывши так и мал,
Меж тем как я из кожи рвусь напрасно?
Чем служишь ты?» — «Чем служишь! Вот прекрасно! —
С насмешкой отвечал Жужу, —
На задних лапках я хожу».
Как счастье многие находят
Лишь тем, что хорошо на задних лапках ходят!
Иван Андреевич Крылов был сыном бедного армейского офицера. Семья так часто переезжала с места на место, что исследователям было трудно установить, где родился писатель. Предполагают, что где-то в Заволжье.
В 1775 году отец Крылова оставил военную службу и поселился в Твери, стал мелким чиновником. Но у него была возможность дать сыну неплохое образование — Иван учился вместе с детьми тверского губернатора.
Дальнейшего образования Крылов не получил, но и тверскому его образованию очень удивлялся сам Пушкин.
Отец будущего баснописца умер, когда тому было десять лет. Пришлось начать подрабатывать, чтобы поддержать семью — за малую плату он начал служить писцом в тверском магистрате.
В возрасте четырнадцати лет Иван Крылов переехал в Петербург, поступил на работу в Казенную палату. И тогда же он начал пробовать свои силы в литературе, сочинять комедии. В своих первых произведениях он высмеивал пороки людей, но комедии его далеки от совершенства и, естественно, не вышли на сцену.
С 1789 по 1793 год Крылов издавал со своими друзьями сатирические журналы — «Почта духов», «Зритель», «Санкт-Петербургский Меркурий». Особенно в них порицались самодурство и самодержавный деспотизм. В эти же годы он написал повести «Каиб», «Похвальная речь в память моему дедушке».
Сатирики, да еще талантливые, сразу же в ту эпоху брались на заметку, и за Иваном Андреевичем установили полицейский надзор. Дабы не оказаться сосланным, Крылов сам покинул столицу и десять лет не выступал в печати.
Басни, принесшие Ивану Андреевичу всероссийскую славу, начали появляться с 1805 года. Басни становятся его страстью, его вдохновением, его единственным жанром. Основные темы басен Ивана Андреевича — обличение крепостных порядков и крепостников, бюрократов, обличение человеческих пороков и грехов, порой басни рождались из того или иного реального события. Он возвратился в Петербург и тридцать лет служил в Публичной библиотеке библиотекарем.
Собрание басен Крылова Гоголь назвал «книгой мудрости самого народа».
«Мы читаем слишком много пустяковых книжонок, — сказал он, — они отнимают у нас время и ровно ничего нам не дают. Собственно, читать следовало бы лишь то, чем мы восторгаемся. В юности я так и поступал и теперь вспомнил об этом, читая Вальтера Скотта… собираюсь подряд прочитать все его лучшие романы. В них все великолепно — материал, сюжет, характеры, изложение, не говоря уж о бесконечном усердии в подготовке к роману и великой правде каждой детали. Да, тут мы видим, что такое английская история и что значит, когда подлинному писателю она достается в наследство».
Эти слова Гёте, записанные Эккерманом, могли бы принадлежать многим другим мастерам, выражавшим не менее восхищенное отношение к великому шотландцу.
Правда, Бальзак утверждал, что для полного величия ему недоставало страсти: «Вальтер Скотт… не захотел принять страсть, эту божественную эманацию, стоящую выше добродетели, созданной человеком для сохранения общественного строя, и принес ее в жертву синим чулкам своей родины». Но в этом обнаруживается лишь несовпадение двух национальных психологий: пылкого француза и сдержанного британца, а может быть, и отзвук исторического соперничества Франции и Англии.
Разве не страсть к средневековью заставила Вальтера Скотта настолько вжиться в образ, что он построил себе на берегу Твида по старинным чертежам готический замок Абботсфорд и на средневековый манер украсил его снаружи фамильным гербом, а внутри — портретами шотландских королей и своих благородных предков, в основном созданных воображением. Стиль жизни в замке также был приближен к средневековому, и Вальтер Скотт не без основания называл Абботсфорд «жилищем, похожим на сновидение». Он мечтал стать родоначальником благородной фамилии, и он им стал. В 1820 году ему было даровано право называться «сэр Вальтер Скотт Абботсфорд, баронет», что он считал величайшей наградой.
Вальтер Скотт — один из тех редких писателей, у кого форма исторического романа не стесняла художественность изображения. Глубокий знаток «средневековых древностей» и к тому же величайший художник, он умел как никто оживить события, покрывшиеся пылью времен.
Вальтер Скотт родился 15 августа 1771 года в Эдинбурге, культурном центре Шотландии. Свою родословную писатель довольно выразительно представил в автобиографическом очерке: «Я родился не в блеске, однако и не в ничтожестве. В согласии с условностями моей страны происхождение мое сочли благородным, так как по отцовской, да и по материнской линии тоже я был связан родством, хоть и дальним, со старинными семействами. Дедом отца был Вальтер Скотт, коего хорошо знали в долине Тивиота под прозвищем „Борода“. Он был вторым сыном Вальтера Скотта, первого лорда (крупный землевладелец. — Л.К.) Рэйберна, а тот в свою очередь — третьим сыном Вильяма Скотта и внуком Вальтера Скотта, именуемого в семейных преданиях „Старым Уоттом“, — хозяина Хардена. Стало быть, я прямой потомок сего древнего предводителя, чье имя прозвучало во многих моих виршах, и его прекрасной жены, Цветка Ярроу, — недурная родословная для менестреля Пограничного края».
Здесь необходимы некоторые пояснения. Пограничный край — область на юге Британии, где Шотландия граничит с английскими графствами. Там жили предки Вальтера Скотта и он сам. Прадеда писателя прозвали «Бородой» из-за данного им обета не бриться до тех пор, пока низложенная в 1688 году династия Стюартов не возвратится на трон.
Отец Вальтера Скотта первым в роду обзавелся профессией: получив образование адвоката, стал королевским стряпчим и вошел в привилегированное сословие шотландских законников. Он был мягким, трудолюбивым человеком и настолько совестливым, что даже не сумел сколотить состояние, имея богатую клиентуру. Мать Вальтера была дочерью профессора медицины Эдинбургского университета Джона Резерфорда, который одним из первых ввел в курс обучения практические занятия в клинике.
Полутора лет от роду Вальтера Скотта поразил недуг, оставивший его на всю жизнь хромым. Биографы предполагают, что это был детский паралич. В надежде на целительный деревенский воздух ребенка отправили к деду по отцу в Сэндиноу, где у того была ферма. Там Вальтер Скотт впервые, по его словам, «осознанно воспринял бытие». Мальчика пытались лечить всевозможными народными способами, о чем позже он не без юмора вспоминал: «Среди примечательных средств, коими меня пользовали от хромоты, кто-то присоветовал, чтобы всякий раз, как в доме будут резать овцу, меня гольем пеленали в только что снятую, еще теплую шкуру. Хорошо помню, как в этом басурманском облачении лежу я на полу маленькой гостиной фермерского дома, а дедушка, седой и почтенный старик, пускается на всевозможные хитрости, дабы заставить меня ползать».
Дед умер, когда внуку не исполнилось и четырех лет, но невероятно цепкая память ребенка удержала впечатления тех лет.
Услышанные в Сэндиноу песни, а также страшные истории о зверствах, учиненных над якобитами, среди которых были родственники Скоттов, после подавления восстаний (1715 и 1745 годов) в поддержку сына и внука последнего монарха из дома Стюартов Якова II (отсюда название якобиты) пробудили в нем «весьма сильное расположение к дому Стюартов» и «отнюдь не детскую ненависть» к их врагам. Так что Вальтер Скотт перешел на «ты» с историей еще в раннем детстве.
Окончив школу, в двенадцать лет он поступил в Эдинбургский университет на юридическое отделение. Посещая эдинбургскую библиотеку («Меня швырнуло в этот великий океан чтения без кормчего и без компаса», — вспоминал Скотт), будущий писатель впервые увидел там Роберта Бёрнса, а чуть позже имел возможность слушать знаменитого поэта в доме своего друга Адама, сына философа Адама Фергюсона.
В 1785 году из-за болезни Вальтер прервал занятия в университете. После выздоровления отец взял его в свою контору и часто посылал по делам клиентов в пограничные графства. Скотт посещал места, связанные с якобитскими восстаниями, слушал рассказы о старой Шотландии, знакомился с народными обычаями, преданиями, собирал предметы старины (впоследствии он сделается страстным антикваром). К этому времени относится его увлечение немецкой романтической поэзией.
Вернувшись в университет, в 1792 году Вальтер Скотт выдержал экзамен на звание адвоката, а летом следующего года вместе с Адамом Фергюсоном совершил путешествие по Шотландской «глубинке», осматривая развалины феодальных замков, старинные погосты. Но это вряд ли можно назвать запланированными вылазками начинающего романиста в героическое прошлое своей страны. «Он тогда превращался в себя настоящего, только, видно, смекнул, что к чему, уже через несколько лет. А поначалу, смею сказать, все это было ему один интерес да забава», — вспоминал его современник Роберт Шортрид.
Свою литературную деятельность Вальтер Скотт начинал как поэт. Первой его публикацией в 1796 году стал перевод романтической поэмы немецкого поэта Готфрида Бюргера «Ленора». Да и сам переводчик переживал в то время первый романтический приступ, грозящий перейти в трагедию. Вальтер Скотт был влюблен. Его пылкие чувства вызвала Вильямина Белшес, дочь сэра Джона Стюарта Белшеса, господина достаточно рассудительного, чтобы отдать руку своей дочери человеку без определенных видов на будущее.
Несмотря на симпатию к начинающему поэту, Вильямина подчинилась отцу и вскоре вышла замуж за состоятельного и еще не старого банкира. Друзья Вальтера имели серьезные основания опасаться, как бы он не помешался с горя. Так что Бальзак напрасно уличал своего английского собрата по перу в излишнем хладнокровии. Любовная горячка, правда, вскоре миновала, и через год с небольшим Вальтер Скотт благополучно женился, но память о Вильямине преследовала его всю жизнь. Ее черты исследователи находят в образе Зеленой Мантильи из романа «Редгонтлет», ей также посвящены многие строки в «Дневнике» писателя, который он начал вести в последние годы жизни.
Женой Вальтера Скотта в 1797 году стала француженка Шарлотта Шарпантье, дочь шталмейстера Лионской военной академии. В Лондон ее и брата в 1784 году привезла мать, а через пару лет, оставив детей на попечении лорда Дауншира, вернулась во Францию и вскоре там умерла. Шарлотта выросла в семье лорда. Биографы так до конца и не разгадали эту таинственную историю. В некоторых жизнеописаниях Вальтера Скотта мадам Шарпантье представляют как француженку-роялистку, бежавшую вместе с детьми в Англию от революции. Характер ее отношений с лордом Даунширом тоже остался загадкой, но именно к нему обратился Вальтер Скотт, чтобы получить согласие на брак с Шарлоттой.
Много лет спустя Скотт писал леди Эйберкорн, с которой состоял в задушевной переписке, в ответ на ее вопрос, был ли он когда-нибудь по-настоящему влюблен: «Мы с миссис Скотт вступили в брак по обоюдному согласию, движимые самой искренней взаимной симпатией, и за двенадцать лет совместной жизни она не только не ослабела, но скорее окрепла. Конечно, ей недоставало того самозабвенного любовного пыла, каковой, думается, человеку суждено испытать в жизни лишь один-единственный раз. Тот, кто, купаясь, едва не пошел ко дну, редко отважится снова соваться на глубокое место».
Шарлотта не была красавицей, зато обладала легким, жизнерадостным нравом и достаточным честолюбием, чтобы горячо поддерживать все литературные начинания своего мужа.
В 1799 году Вальтер Скотт опубликовал перевод драмы Гёте «Гец фон Берлихинген», а вскоре и свое первое оригинальное произведение — романтическую балладу «Иванов вечер» (1800), известную у нас в переводе Жуковского как «Замок Смальгольм».
Еще в юности Вальтер Скотт начал собирать шотландские народные песни, они составили два тома, которые он издал в 1802 году под названием «Песни шотландской границы», а через год выпустил третий том. Вышедшие затем поэмы Вальтера Скотта «Песнь последнего менестреля» (1805), «Мармион» (1808), «Дева озера» (1810), «Рокби» (1813), посвященные средневековью, — старинные замки, шотландские пейзажи, сцены охоты, сказочные приключения — имели необычайный успех и сделали его имя знаменитым.
В 1808 году Вальтер Скотт побывал в Лондоне, где, по воспоминаниям, с ним «носились как с писаной торбой и заласкали… чуть ли не до смерти». Его назвали первым поэтом Англии (в начале XVIII века Шотландия потеряла самостоятельность, став частью Соединенного Королевства Великобритании), а в 1813 году предложили место поэта-лауреата. Это была сколь почетная, столь и прибыльная должность придворного поэта, в чьи обязанности входило сочинение стихотворений на торжественные случаи в жизни царствующего дома. Скотт отказался от этой чести в пользу Саути.
На пике своей поэтической славы Вальтер Скотт неожиданно оставил поэзию и с 1813 года начал писать романы. Спустя много лет на вопрос, почему он не возвращается больше к поэтическому творчеству, Скотт ответил: «Уже давно я перестал писать стихи. Некогда я одерживал победы в этом искусстве, и мне не хотелось бы дождаться времени, когда меня превзойдут здесь другие. Рассудок посоветовал мне свернуть паруса перед гением Байрона».
Небывалый случай, когда трезвость романиста победила упоение поэта. Соблазнительно, конечно, списать такой поступок на возраст, когда «лета к суровой прозе клонят» — Вальтеру Скотту в то время «стукнуло» сорок два года, однако в жизни писателя было немало и других благородных жестов, напоминающих о рыцарственном духе столь любимого им средневековья.
За оставшиеся восемнадцать лет Скотт написал 28 романов, несколько повестей и рассказов. Ежедневно он поднимался на рассвете и с пунктуальностью небесных светил усаживался за письменный стол, чтобы провести за ним пять-шесть часов.
Первое прозаическое произведение Вальтера Скотта «Уэверли, или Шестьдесят лет назад» (1814) открыло серию романов, посвященных истории Шотландии, — так называемый «Уэверлеевский цикл». В «Общем предуведомлении» к нему Скотт писал: «Мне само собой пришло в голову, что древние традиции и благородный дух народа, который живет в условиях цивилизованного века и государства, однако сохраняет столь многое от обычаев и нравов, присущих обществу на заре его существования, должны послужить благодатной темой для романа, если только не выйдет по поговорке: рассказ-то хорош, да рассказчик плох».
Рассказчик оказался более чем хорош. Лучшие романы «Уэверлеевского цикла» до сих пор остаются популярными. Почти каждый год был ознаменован появлением шедевра, а то и двух (в кругу других романов): «Гай Маннеринг» (1815), «Антикварий» (1816), «Пуритане» (1816), «Роб Рой» (1818) и др.
Историческое прошлое Англии ожило в таких романах, как: «Айвенго» (1820), «Монастырь» (1820), «Аббат» (1820), «Кенилворт» (1821), «Вудсток» (1826). В «Квентине Дорварде» (1823) описаны события, происходящие во Франции во время правления Людовика XI.
В 1817 году Вальтер Скотт писал одному из своих друзей: «Купил Добрую ферму, прилежащую к Абботсфорду и великолепно расположенную, так что ныне я большой лэрд, а Вальтер (его сын. — Л.К.) может стать еще и богатым, ежели будет осмотрителен и расчетлив».
Здесь Вальтер Скотт построил свой готический замок «Абботсфорд», однако не успел насладиться его средневековой роскошью. Хоть он и перешел на прозу, но оставался поэтом, а значит, человеком порыва, далеким от осмотрительности.
Слава принесла ему колоссальные доходы. Желая упрочить будущее своих детей, он решился стать компаньоном издательской фирмы, выпускающей его книги. В 1826 году фирма обанкротилась, и на писателя был списан долг в 117 тысяч фунтов. Королевский банк предложил ему помощь, но щепетильный Вальтер Скотт отказался. Кто-то из друзей попытался дать ему взаймы сумму, достаточную, чтобы уладить дела с кредиторами, на что он ответил: «Мне поможет моя правая рука!» И с этого времени работал до беспамятства, выпуская роман за романом… Через пять лет, пережив несколько инсультов, 21 сентября 1832 года Вальтер Скотт ушел из жизни.
Читая воспоминания о нем, можно заметить, что им восхищались не только как писателем, его искренне любили как человека.
«Его сочинения суть не что иное, как страшный вопль тоски в двадцати томах», — писал Генрих Гейне, как будто ставил диагноз: «Болезнь к смерти». Именно так озаглавил датский философ Кьеркегор одну из своих работ, в которой определил тоску, отчаяние как «смертельную болезнь».
Гофман — прусский прототип русского Акакия Акакиевича Башмачкина — в миру мелкий чиновник, приговоренный к серому, унылому существованию, пытался спрятаться от своей «болезни к смерти» в бурных, причудливых фантазиях ума. Нередко с помощью вина, которое иногда давало легкость и яркие грезы, чаще вызывало кошмарные ночные видения и чудовищных призраков…
Так Гофман начал писать — без честолюбивого азарта, без литературного наполеонизма, похоже, из одного лишь желания прожить другую, воображаемую жизнь, взяв реванш у жалкой обыденности. Как он писал, можно прочитать у Герцена: «Всякий Божий день являлся поздно вечером какой-то человек в винный погреб в Берлине, пил одну бутылку за другой и сидел до рассвета… Тут-то странные, уродливые, мрачные, смешные, ужасные тени наполняли Гофмана, и он в состоянии сильнейшего раздражения схватывал перо и писал свои судорожные, сумасшедшие повести» («Телескоп», т. XXXIII). Судя по всему, до своего иного мира он добирался лишь к рассвету, за несколько часов до крика петуха, которого так ждал у гроба панночки философ Хома Брут, вышедший из-под пера Гоголя, кстати, прозванного «русским Гофманом»…
Основную тему произведений Гофмана — взаимоотношения искусства и жизни, художника и обывателя — подсказало писателю само его существование.
«Как высший судия, я поделил весь род человеческий на две неравные части. Одна состоит только из хороших людей, но плохих или вовсе не музыкантов, другая же — из истинных музыкантов», — сформулировал Гофман вечный разрыв между «хорошими людьми» (то есть простыми обывателями, филистерами) и «музыкантами» (художниками, творцами инобытия, энтузиастами).
В гофмановской формуле не стоит искать высокомерия. Его энтузиасты тоже несчастны, и не только потому, что мир филистеров их не понимает и не принимает, — энтузиасты лишены адекватного сознания, оттого и не могут найти утешения в реальной жизни. Лучшая метафора гофмановских «параллельных миров» — его роман в новеллах «Житейские воззрения кота Мурра».
Сибаритствующий Кот Мурр пишет записки о своих любовных похождениях с кошечкой Мисмис на обратной стороне драматичной биографии гениального музыканта капельмейстера Иоганнеса Крейслера, и таким образом под одной обложкой оказываются два жизнеописания — филистера Мурра и энтузиаста Крейслера.
В них можно было бы увидеть «роковую непримиримость», если бы сама биография Гофмана не подсказывала другую интерпретацию. Крейслер — alter ego писателя, но и Мурр — абсолютно реальный кот, поселившийся у Гофмана летом 1818 года. Когда «на четвертом году своей многообещающей жизни» Мурр умер, Гофман разослал объявления о смерти кота. В этом фарсе только самые близкие друзья писателя разглядели горечь утраты. Свое истинное чувство к умершему «обывателю» Мурру Гофман выразил в конце романа: «…я тебя любил, любил гораздо более, чем многих иных…» Вскоре за Мурром ушел из жизни и его хозяин.
Так в своем последнем романе Гофман устранил мнящийся ему когда-то разрыв между художником и обывателем, вызывающе перемешав в романе две жизни — две формы существования. Которая из них счастливее? Один из возможных ответов на главный творческий вопрос немецкого писателя можно найти у русского орфического поэта (то есть, по Гофману, — энтузиаста без примесей) Георгия Иванова: «Как я завидовал вам, обыватели, / Обыкновенные люди простые…»
Гофман родился 24 января 1776 года в Кенигсберге (в то время — столице Восточной Пруссии; ныне — Калининград). По крещению он получил имя Эрнст Теодор Вильгельм. Кенигсберг был многонациональным городом, где жили немцы, поляки, русские, литовцы… В жилах писателя, помимо немецкой, текла польская и венгерская кровь.
Его отец Кристоф Людвиг Гофман служил адвокатом при прусском верховном суде. По воспоминаниям, это был необыкновенно способный, не чуждый музам человек, но при этом, увы, горький пьяница. Он был женат на своей кузине Альбертине Дерфер, фанатично набожной и несколько истеричной женщине. Явно тяготясь пуританскими добродетелями жены, через несколько лет после рождения сына он оставил семью.
Маленький Эрнст рос в доме бабушки и, заброшенный матерью, воспитывался старым, угрюмым дядей Отто Вильгельмом Дерфером. Этот образцовый прусский бюргер, несмотря на то что именно он приобщил Гофмана к музыке — самой большой радости в его жизни, оставил о себе неважную память у писателя, впрочем, как и весь педантичный уклад жизни в их доме: «…юность моя подобна выжженной степи, где нет ни бутонов, ни цветов, подобна выжженной степи, усыпляющей разум и душу своим безутешным дремотным однообразием», — скажет Гофман о том времени устами своего «двойника» Крейслера.
По семейной традиции, Гофман поступил в Кенигсбергский университет на отделение правоведения в 1792 году. В ту пору там преподавал профессор философии Иммануил Кант, который определил дух своего времени как «выход человека из несовершеннолетия, в котором он пребывал по собственной вине». Духовные пути эти двух людей не пересеклись. Гофман почти не посещал его лекций, говоря, что ничего в них не понимает. Собственно, к образованию у него был абсолютно прагматичный (бюргерский) подход, как к возможности самому зарабатывать на хлеб, чтобы быстрее освободиться от семейной зависимости. Душа его тянулась к искусству.
В студенческие годы Гофман увлекался книгами Руссо, Стерна, Свифта, Гёте, Шиллера, брал уроки живописи у художника Земана, а у кантора и соборного органиста Христиана Подбельского — уроки игры на фортепиано и музыкальной теории (маэстро Абрагам Дисков в «Житейских воззрениях кота Мурра»). Родным домом для него стал не университет, а театр, где впервые он услышал оперу «Дон Жуан» Моцарта, восхищенно выучил ее наизусть и исполнял на фортепиано для своего друга Теодора Гиппеля (от этой дружбы осталась большая переписка). Музыка же стала причиной первого взрыва чувств (как и последующих) и бегства новоиспеченного судебного следователя из Кенигсберга.
Студент Гофман давал уроки музыки тридцатилетней даме по имени Дора Хатт, связанной несчастливым браком с пожилым виноторговцем. Она, по словам Гиппеля, сама добилась благосклонности студента. Впрочем, студент не очень сопротивлялся, совсем скоро он стал называть свою окольцованную возлюбленную античным именем Кора (греческая богиня, похищенная Аидом, владыкой подземного царства мертвых, который заставил ее проглотить гранатовые зерна — символ неразрывности брака). Так что эта любовь с самого начала была настроена на высокую трагическую ноту (через много лет писатель воздвигнет ей нетленный памятник в новелле «Майорат»). Когда эта страсть обрела масштаб публичного скандала в Кенигсберге, на семейном совете было решено отправить Гофмана к дяде Иоганну Людвигу Дерферу, советнику верховного суда в Глогау (Силезия). Это произошло в 1796 году.
Кончилась хоть и бедная, но вдохновенная студенческая пора — с музыкой, книгами, любовью, театром, и на порог вступила «проза жизни». Гофман начал сам зарабатывать на жизнь, но вожделенной самостоятельности не обрел — семейная опека продолжалась: дядюшка запретил ему даже переписываться с Корой, боясь судебного разбирательства. До литературной «отдушины» предстояло добираться еще двенадцать лет, которые Гофман сравнит со скалой Прометея. Мечтая проявить себя как музыкант, композитор и художник (о литературе пока помышлений не было), он был прикован к службе ради хлеба насущного: мелкий судебный чиновник в Глагоу, затем в Познани, откуда в наказание за злые карикатуры на «сливки» общества его сослали в захолустный Плоцк. В это время без особого воодушевления он женился на Михалине Рорер-Тшщиньской, однако с женой ему повезло. Простая, но сердечная женщина, она снисходительно относилась ко всем отклонениям от нормы своего творчески взвинченного супруга.
В 1804 году Гофмана перевели в чине государственного советника в южнопрусское окружное управление в Варшаву. Здесь наконец-то он приблизился к тому миру, который его манил, став в 1805 году заведующим и цензором варшавского «Музыкального общества», где сам расписал концертный зал и к тому же был капельмейстером…
Гофман решает посвятить жизнь музыке. Для начала он меняет свое третье имя Вильгельм на Амадей, в честь Моцарта, сочиняет музыкальные произведения, концертирует… Он так увлекся, что даже не заметил, как начались наполеоновские войны. «Между тем война, — писал Герцен, — видя его невнимательность, решается сама посетить его в Варшаве; он бы и тут ее не заметил, но надо было на время прекратить концерты». Французская армия вошла в Варшаву, и Гофман лишился работы из-за роспуска прусских учреждений.
Началась полоса крайней нужды и разочарований, пришло горе — умерла единственная двухлетняя дочь Цецилия. Гофман уезжает в Берлин, но в разоренной Наполеоном Пруссии он никому не понадобился — ни как юрист, ни как музыкант и живописец. Чтобы поесть, он иногда продавал с себя вещи… Наконец в 1808 году его пригласили капельмейстером в Бамберг, и жизнь дала небольшую передышку. Гофман сочиняет музыку для спектаклей городского театра, приобретает влиятельных друзей (один из них, виноторговец Карл Кунц, будет первым издателем его книг и биографом), становится завсегдатаем популярного ресторанчика «У розы», куда жители приходят на него посмотреть не только как на местную знаменитость, но и большого оригинала. Иногда у Гофмана случались приступы необъяснимой ярости, он поднимался из-за стола и, стуча вилкой по тарелке, обращался к непонравившемуся посетителю: «Дражайший, вы, справа в углу, вы даже не представляете, как я вас почитаю, хоть вы и осел!»
Когда театр прогорел, и он опять остался без работы и в поношенном сюртуке, жители не отказали себе в удовольствии всячески подчеркнуть, что он всего лишь учитель музыки и рисовальщик декораций — так появилась на повестке дня гофмановская тема филистеров и энтузиастов.
В этот тяжелый период он написал свою первую новеллу «Кавалер Глюк» (1809) — исключительно ради заработка, о чем свидетельствует его записка к редактору «Всеобщей музыкальной газеты», в которой он предоставляет ему полную свободу сокращений и добавляет: «Я бесконечно далек от всякого писательского тщеславия». К тому времени Гофман был автором более тридцати музыкальных произведений и с музыкой связывал свои надежды на бессмертие. Однако жизнь за него сделала выбор между тремя искусствами.
«Кавалер Глюк» был опубликован и оказался компасом, который сразу же обозначил и литературное направление, и тематику, и художественный метод Гофмана. Новелла эта — своего рода мистификация с лукавым подзаголовком «Воспоминание 1809 года»: в модной кофейне Берлина автор разговорился со случайным человеком о том, как оскорбляют музыку плохим исполнением и непониманием в этом центре немецкой образованности. Незнакомец привел его в свое запущенное жилище и виртуозно сыграл увертюру из оперы Глюка «Армида» по нотным листам, на которых не было ни одного знака. На изумленный вопрос, кто он, исполнитель вышел и вскоре вернулся со свечой в руке, в богатом камзоле, при шпаге и торжественно отрекомендовался: «Я — кавалер Глюк!» Казалось бы, вполне вероятная история, произошедшая в известном для читателей месте, недалеко от Фридрихштрассе, если бы не маленькое «но»: Глюк умер двадцать с лишним лет назад.
Это мистическое переселение в реальный мир призраков, перенесение ночных кошмаров в дневную жизнь станет основным художественным приемом последующих произведений Гофмана и почти образом его жизни. Дойдет до того, что он сам начнет пугаться своих творческих грез и фантастических пришельцев, станет будить по ночам жену, которая будет усаживаться со своим вязанием рядом, как успокаивающий символ реального мира. Так написаны почти все его знаменитые вещи: новелла «Дон Жуан» (1813), повесть «Золотой горшок» (1814), сказка «Щелкунчик и мышиный король», роман «Эликсир дьявола» (1815–1816), повесть-сказка «Крошка Цахес по прозванию Циннобер» (1819), романы «Серапионовы братья» (1819–1821), «Житейские воззрения кота Мурра» (1820–1822), «Повелитель блох» (1822)…
Но вернемся в Бамберг, где у него вышел пока лишь «Кавалер Глюк».
Гофман подрабатывает уроками музыки, которые снова приводят его к буре страстей, на этот раз их вызвала его шестнадцатилетняя ученица Юлия Марк, родившаяся как раз в тот год, когда он вынужден был покинуть свою бедную Кору. Эта любовь оказалась безответной. Вскоре появился и жених — богатый купец из Гамбурга. 10 августа 1812 года Гофман записывает в дневнике: «Удар нанесен! Возлюбленная стала невестой этого проклятого осла-торгаша, и мне кажется, что вся моя музыкальная и поэтическая жизнь померкла, — необходимо принять решение, достойное человека, каким я себя считаю…»
Достойное решение было найдено через пару недель. На загородной прогулке в обществе друзей он крепко выпил с соперником, отчего тот буквально свалился наземь. Гофман, указав на него Юлии, произнес очередную филиппику в адрес филистеров: «Взгляните, вот лежит дрянь! Мы выпили столько же… но с нами такого не случится! Такое случается лишь с пошлыми прозаическими типами!» Отношения с семьей Марк были прерваны навсегда, а неразделенная страсть еще долго приносила свои творческие плоды. Юлия вновь и вновь будет появляться на страницах его произведений в разных обличьях: то как невинное создание, принесенное в жертву — Цецилия в «Берганце», то как демоническая соблазнительница — Джульетта в «Приключениях в новогоднюю ночь», то как ангел-спаситель — Аурелия в «Эликсирах сатаны», Юлия в «Житейских воззрениях кота Мурра». Под влиянием этого чувства Гофман сочинит и первую романтическую оперу в Германии «Ундина».
В 1813 году Гофман покинул Бамберг и на год задержался в Лейпциге и Дрездене как музыкальный директор оперной труппы Йозефа Секонды. Однако литература уже вышла на первый план и должность, которая несколько лет назад показалась бы Гофману даром небес, начинает его раздражать. После ссоры с Секондой он уехал в Берлин.
Берлин еще не знал, что с Гофмана начнется его литературная слава, и принял писателя не очень приветливо. Свою жизнь в столице он начал сотрудником апелляционного суда без жалованья. Гофман не остался в долгу. Он написал большой цикл берлинских рассказов: «Новогодняя ночь», «Эпизод из жизни трех друзей», «Пустынный дом», «Выбор невесты», «Ошибки», «Тайны», «Угловое окно» и другие. В них он вызвал всех злых духов Берлина и придал им черты реального существования, упоминая в рассказах названия городских площадей и улиц, питейных домов и кондитерских, фамилии банкиров и антикваров.
Берлин наградил Гофмана последней любовью. Ею стала юная певица Иоганна Эунике, исполнявшая главную роль в его опере «Ундина», премьера которой состоялась в 1816 году. Это чувство, смиренное возрастом, уже не посягало на трагический жанр. Надо сказать, что юные музы Гофмана ничуть не портили его взаимоотношений с женой; привязанность к ней он трогательно выразил в своем завещании, составленном за несколько месяцев до ухода из жизни. «Мы… прожили двадцать лет в истинно согласном и счастливом браке… Бог не оставил в живых наших детей, однако в остальном подарил нам немало радостей, испытав и в очень тяжких, жестоких страданиях, которые мы неизменно переносили со стойким мужеством. Один всегда был опорой другому, как и надлежит супругам, любящим и почитающим друг друга…»
Став постоянным посетителем винного погребка Люттера и Вегнера (где писателя и обрисовал Герцен), Гофман сделался там центром богемного кружка, который назвал «Серапионово братство». «Братья» были первыми слушателями его новых произведений.
Гофмана называют последним немецким романтиком. В Берлине он познакомился с видными представителями этого направления, которое уже шло на ущерб. Основатели романтизма, так называемой «йенской школы» — братья Фридрих и Август Вильгельм Шлегели, Новалис, Людвиг Тик — на рубеже XVIII–XIX веков провозгласили искусство единственной преобразующей силой и, отказав «пошлой бездуховной реальности» в своем творческом интересе, создавали утопии о «человечестве грядущих поколений» или уходили в опоэтизированное рыцарское средневековье. Через несколько лет возникло противоположное романтическое течение — «гейдельбергская школа», связанная с именами Ахима фон Арнима и Клеменса Брентано. Йенскому культу гениальной личности гейдельбергжцы противопоставили культ патриархальности — растворение в «духе народном». Соединение этих двух течений и сформировало «последнего романтика». Своего фантастического, идеального героя Гофман всегда помещает в реальные обстоятельства, не смешивая его с толпой, но и не отправляя в абстрактные утопии.
По иронии судьбы, которая часто превращается в трагедию, Гофман стал жертвой собственного художественного метода. Последние месяцы его жизни были отравлены судебной тяжбой с государством из-за сказки «Повелитель блох». В фантастическом и остроумном повествовании министерство юстиции разглядело сатиру на своих подчиненных. Уже разбитый параличом (с января 1822 года у Гофмана начинает развиваться сухотка спинного мозга), писатель вынужден был давать показания и надиктовывать оправдательные речи. В бессонные ночи он диктовал своему санитару и последние свои произведения: «Мастер-Вахт», «Угловое окно», «Выздоровление». 24 июня паралич достиг шеи, и он перестал чувствовать боли. «Ну, теперь мне, наверное, скоро полегчает, — с надеждой крикнул он пришедшему врачу, — уже ничего не болит!» — «Да, — понимающе ответил врач, — скоро вам полегчает». На следующее утро, 25 июня 1822 года, Гофман умер.
В России творчество Гофмана стало набирать популярность с 30-х годов XIX века, чему немало посодействовал Белинский, который очень высоко ценил немецкого писателя: «Гофман — великое имя. Я никак не понимаю, отчего доселе Европа не ставит Гофмана рядом с Шекспиром и Гёте: это — писатели одинаковой силы и одного разряда». Тогда же появилось литературное общество, которое называло свои собрания «серапионовскими вечерами» (под впечатлением от романа «Серапионовы братья»; «Гофман у нас был тогда в большом ходу», — свидетельствует Иван Панаев в «Воспоминаниях»).
Через сто лет после смерти Гофмана, в 1922 году, молодые литераторы (среди которых были Михаил Зощенко, Николай Тихонов, Константин Федин, Вениамин Каверин, Виктор Шкловский, Лев Лунц) создали известную литературную группу «Серапионовы братья» и выпустили коллективный сборник с таким же названием. В своем манифесте они писали: «„Кто не с нами, тот против нас!“ — говорили нам справа и слева. „С кем же вы, Серапионовы братья, — с коммунистами или против коммунистов?..“ С кем же мы, Серапионовы братья? Мы с пустынником Серапионом…»
Одна из новелл гофмановского романа повествует о Братстве святого Серапиона. Его образовали несколько друзей как клуб для бесед, а идеей послужила такая история: некий богатый и блестяще образованный молодой дипломат неожиданно исчез, а через некоторое время в лесу обнаружили похожего на него пустынника, считающего себя Серапионом (который в 251 году был замучен в Египте императором Децием). «Передо мной стоял сумасшедший, — говорит рассказчик, — считавший свое состояние драгоценнейшим даром неба, находивший в нем одном покой и счастье и от всей души желавший мне подобной же судьбы…: „Ты не должен думать, что уединение для меня никем не прерывается. Каждый день меня посещают замечательнейшие люди Вчера у меня был Ариосто, а после него Данте и Петрарка… Иногда я поднимаюсь на вершину той горы, с которой при хорошей погоде можно видеть башни Александрии, и тогда перед моими глазами проносятся замечательные дела и события…“»
Притча о гофмановских энтузиастах живуча.
О таланте, о стихах Василия Андреевича Жуковского Пушкин сказал ярче и точнее всех:
Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль…
По крайней мере, вот уже два века его поэзия живет, а не только изучается историками литературы. Почти каждый год выходят книги Жуковского — и не лежат на прилавках магазинов мертвым грузом.
Василий Андреевич считается основоположником русского романтизма, который, надо сказать, был вполне оригинальным явлением, выросшим на своих национальных корнях. В элегиях и балладах Жуковского впервые с необычайной искренностью открылся читателю внутренний мир, оттенки душевных движений поэта. До него, пожалуй, не было в русской поэзии такого музыкального стиха, такого певучего, богатого нюансами и полутонами. Наряду с Батюшковым Жуковский фактически создал нашу лирику. И совершенно справедливо позже Белинский писал: «Без Жуковского мы не имели бы Пушкина».
Василий Андреевич родился 9 февраля 1783 года в богатой дворянской усадьбе в селе Мишенском Белевского уезда Тульской губернии. Он был внебрачным сыном помещика А. И. Бунина и пленной турчанки Сальхи, считавшейся крепостной. Отчество и фамилию ему дали по его крестному отцу, бедному дворянину А. Г. Жуковскому. Воспитывался он и первоначальное образование получил в семье Буниных. Для продолжения образования его отвезли в Москву и отдали в Благородный пансион при Московском университете (1797–1801). В эти годы он начинает печатать свои стихи, а в 1802 году становится известным, опубликовав вольный перевод элегии английского поэта Томаса Грея «Сельское кладбище».
Остановимся немного на этой элегии. Во-первых, публикация состоялась в журнале самого Карамзина «Вестник Европы». Во-вторых, сразу проявились основные особенности поэтического дарования Жуковского. Для выражения своей собственной идеи поэт заимствует тему и образы, ее раскрывающие. Так он будет и потом нередко поступать при создании своих лирических стихотворений и баллад. «Это вообще характер моего авторского творчества, — разъяснял поэт впоследствии, — у меня почти все или чужое, или по поводу чужого — и все, однако, мое». Жуковский предпочитал по готовому рисунку вышивать свой лирический узор — и достигал в этом совершенства. «Фауст» Гёте — тоже узор по известному сюжету. «Переводчик в прозе есть раб; переводчик в стихах — соперник», — это тоже одна из основных творческих формул Жуковского.
В элегии Грея наш поэт значительно усиливает в своем поэтическом тексте мотив благородства и высоких нравственных достоинств простых и скромных крестьян и осуждение привилегированных слоев общества. В подстрочнике у Грея: «Но вы, гордые, обвиняете их в том, что память не воздвигла на их могиле саркофаги…» Жуковский эту мысль выражает так:
А вы, наперсники фортуны ослепленны,
Напрасно спящих здесь спешите презирать
За то, что гробы их непышны и забвенны…
А в первоначальной редакции у него было сказано еще резче:
Судьбы и счастия наперсники надменны,
Не смейте спящих здесь безумно укорять
За то, что кости их в забвении лежат…
И в своих оригинальных произведениях, и в переводах Жуковский воспевает мирную жизнь народа, чуждую суеты и, как говорят, политики, социальных конфликтов. Он не касается общественных противоречий, он больше интересуется нравственной, душевной стороной человеческой жизни. Его внимание по преимуществу направлено на внутренние переживания — в основном, возвышенные и созерцательные. Все это мы находим в его стихах «К поэзии», «Стихи на день рождения», «Сон Могольца», «К Филарету», «К Нине», «Славянка», «К Батюшкову» и других.
На нашествие Наполеона в 1812 году Жуковский откликнулся патриотической поэмой «Певец во стане русских воинов». Он был в рядах ополчения. Со своим отрядом он стоял под Можайском в день Бородинского сражения, «слышал свист нескольких ядер и канонаду дьявольскую», как он сам писал. Затем отступал к Москве и за Москву, по Калужской дороге. Здесь в начале октября, перед сражением у Тарутина, которое стало началом разгрома наполеоновской армии, он и написал стихотворение — «Певец во стане русских воинов». Оно сразу стало распространяться в списках, вызывая восторг читателей.
Стихотворение представляло собой романтическую «оду». Оно прекрасно выразило тот патриотический энтузиазм, который охватывал в те дни все русское общество. Жуковский напоминает бойцам 1812 года славные героические традиции русского народа, вызывает в памяти своих современников образы Святослава Киевского, Дмитрия Донского, Петра I, Суворова.
Хвала вам, чада прежних лет,
Хвала вам, чада славы!
Дружиной смелой вам вослед
Бежим на пир кровавый…
Жуковский восхваляет и русского царя, славит фельдмаршала М. И. Кутузова, развертывает целую вереницу образов героев Отечественной войны: Ермолова, Раевского, Витгенштейна, Коновницына, Воронцова… Особую симпатию его вызывают командиры казачьих и партизанских отрядов. Так, используя некоторые приемы героического стиля, заимствованные из «Слова о полку Игореве», он прославляет Платова:
Хвала, наш Вихорь-Атаман;
Вождь невредимых, Платов!
Твой очарованный аркан
Гроза для супостатов.
Орлом шумишь по облакам,
По полю волком рыщешь,
Летаешь страхом в тыл врагам,
Бедой им в уши свищешь…
Патриотические чувства поэта, выраженные с таким блеском в «Певце во стане русских воинов», а также в другом стихотворении — «Императору Александру» (1814), были высоко оценены при дворе. Императрица пригласила его стать своим «чтецом». Потом он стал учителем невесты будущего самодержца Николая I, а позднее — наставником его сына и наследника, будущего царя Александра II.
О взглядах Жуковского дает представление письмо к Сперанскому, который тоже воспитывал наследника верховной власти в России. Жуковский был главным воспитателем цесаревича, Сперанский спрашивал у него совета. Василий Андреевич делится своими сокровенными мыслями:
«Ваше мнение о ходе воспитания вел. князя мне дорого… Воспитание вел. князя идет хорошим порядком… Русский государь должен быть предпочтительно русским. Но это не значит, что он должен все русское почитать хорошим, потому единственно, что оно русское. Такое чувство, само по себе похвальное (ибо происходило бы от любви к тому, что он любить более всего обязан), было бы предрассудок, вредный для самого отечества. Быть русским есть уважать народ русский, помнить, что его благо в особенности вверено государю Провидением, что русские составляют прямую силу русского монарха, что их кровию или любовию утвержден и хранится трон их царя, что без них и он ничто, что они одни могут ему помогать действовать с любовию к отечеству. Иностранец может быть полезен России. И даже более русского, если он просвещенный: но он будет действовать для одной чести, для одной корысти, редко из любви к России. Русский, при честолюбии, будет иметь и любовь к России. И русский с талантом и просвещением всегда будет полезнее России, нежели иностранец с талантом и просвещением. Если русских просвещенных менее, нежели иностранцев, то не их вина: вина правительства. Оно само лишает их способов стать наряду с иностранцами, и потому не вправе обвинять их в том, что они уступают последним. Без уверенности народа, что государь его имеет к нему доверенность, уважение и предпочтение, не будет привязанности народа к государю. Замеченное предпочтение государя иностранцам оскорбляет народную гордость, а оскорбленная народная гордость не прощается: она производит ненависть, может произвести и мятежи. Кого тогда обвинять?
Государь Русский! Помни, что ты русский! Помни Куликовскую битву, помни Минина и Пожарского, помни 1812 год!»
Особенно удаются Жуковскому баллады. После успеха «Людмилы» он пишет баллады на сюжеты из произведений Шиллера, Саути, Вальтера Скотта — «Старушка» (1814), «Варник» (1814), «Ахилл» (1814), «Гаральд» (1816) и другие. Особенно значительными стали «Эолова арфа» (1814) и «Вадим» (1817). «Эолова арфа» написана на абсолютно оригинальный сюжет, Белинский называл ее лучшей балладой поэта.
Безусловно, Жуковский был в центре литературной жизни Петербурга, был бессменным поэтическим секретарем литературного объединения «Арзамас», поддержал талант Пушкина, а прочитав его поэму «Руслан и Людмила», послал поэту свой портрет с надписью «Победителю ученику от побежденного учителя».
Жуковский перевел много произведений западноевропейских и восточных поэтов — «Орлеанскую деву» Шиллера, «Шильонский узник» Байрона, «Ангел и пери» Мура, «Ундину» Лямотт-Фуке, отрывок из «Махабхараты», большой эпизод из «Шахнаме» Фирдоуси. Главный его труд переводчика — это непревзойденный и до сих пор перевод «Одиссеи» Гомера.
Последние десять лет своей жизни поэт прожил с молодой женой, дочерью художника Рейтерна, за границей. Умер Жуковский в Баден-Бадене 24 апреля 1852 года. Тело его было перевезено в Россию и похоронено на петербургском кладбище рядом с могилой его учителя и друга — Н. М. Карамзина.
Лермонтов в 1830 году написал:
Я молод; но кипят на сердце звуки,
И Байрона достигнуть я б хотел;
У нас одна душа, одни и те же муки, —
О, если б одинаков был удел!..
Как он, ищу спокойствия напрасно,
Гоним повсюду мыслию одной.
Гляжу назад — прошедшее ужасно;
Гляжу вперед — там нет души родной.
И хотя уже через два года Лермонтов напишет: «Нет, я не Байрон, я другой…», что прежде всего говорит о стремительном внутреннем развитии, созревании самобытного гения, но увлечение Байроном не прошло бесследно для Лермонтова.
Пушкин пишет вариации на мотивы Байрона, К. Батюшков публикует свое свободное переложение 178-й строфы Песни четвертой поэмы «Паломничество Чайльд Гарольда» Байрона, Жуковский делает вольные переводы Байрона. Стихи из Байрона есть у Вяземского, у Тютчева, Веневитинова…
На смерть английского поэта откликнулись многие русские собратья по перу. Мы читаем знаменитое пушкинское «К морю» и не вспоминаем, что это стихотворение («Прощай, свободная стихия!..»), как Пушкин говорил, «маленькое поминаньице за упокой души раба Божия Байрона».
Все выше сказанное напоминает нам, что Байрон в начале XIX века был необычайно популярен в России. Вообще в Европе тогда не было более знаменитого поэта. Достоевский это объясняет так: «Байронизм появился в минуту страшной тоски людей, разочарования их и почти отчаяния. После исступленных восторгов новой веры в новые идеалы, провозглашенной в конце прошлого столетия во Франции… явился великий и могучий гений, страстный поэт. В его звуках зазвучала тогдашняя тоска человечества и мрачное разочарование его в своем назначении и в обманувших его идеалах. Это была новая и неслыханная еще тогда муза мести и печали, проклятия и отчаяния. Дух байронизма вдруг пронесся как бы по всему человечеству, все оно откликнулось ему».
Довольно короткая жизнь Байрона была наполнена борьбой за свободу и национальную независимость, его свободолюбивая лира призывала к свержению деспотизма и тирании, он выступал против захватнических войн. Он покинул Англию, чтобы принять участие в войне за независимость итальянского и греческого народов. Одним словом, это была ярчайшая личность.
Родился поэт в Лондоне 22 января 1788 года. По линии отца он принадлежал к очень древнему, но уже вырождающемуся роду. Отец его промотал состояние жены, вел себя с матерью Джорджа оскорбительно, цинично, а порой и безумно. В конце концов она взяла ребенка и уехала в родное шотландское затишье в Абердин. А отец Байрона скоре покончил с собой. Вероятно, трагедия семьи наложила свой отпечаток и на характер, и на судьбу Байрона. В десять лет к Джорджу перешел титул лорда, обладание родовым замком и роль главного представителя рода Байронов.
Байрону полагалось поступить в аристократическую закрытую школу. Он выбрал школу в Гарроу. Здесь он глубоко изучал историю, философию, географию, античную литературу (в подлинниках) и много занимался спортом. Несмотря на свою хромоту — вследствие перенесенного в три года полиомиелита Байрон хромал на правую ногу — он хорошо фехтовал, играл в крикет в команде школы, был великолепным пловцом. В 1809 году он переплыл устье реки Тахо, преодолев стремительное течение в момент океанского прилива. В 1810 году за один час и десять минут пересек пролив Дарданеллы из города Абидос в Сестос. Итальянцы назвали его «англичанином-рыбой» после того, как он победил в заплыве в Венеции в 1818 году, продержавшись на воде четыре часа двадцать минут и преодолев расстояние в несколько миль.
Писать стихи Байрон начал рано, много переводил с древнегреческого языка и латыни, но серьезно стал заниматься поэзией, уже будучи студентом Кембриджского университета.
В своих юношеских стихах он бравировал во славу любви и кутежа, но издав первую книжечку из 38 стихотворений, тут же ее и уничтожил по совету одного друга семьи, раскритиковавшего за нескромность, чувственность деталей.
Настоящий Байрон начинается с любви к Мэри Энн Чаворт. С ней он познакомился в детстве, в пятнадцать лет горячо полюбил. Потом встретил ее уже замужем и убедился, что чувство к ней не угасло. Тогда и появились стихи, которые многие считают шедеврами поэтического искусства.
Весной 1809 года поэт опубликовал свою первую сатирическую поэму «Английские барды и шотландские обозреватели». В ней он во весь голос сказал о гражданской ответственности писателя.
В этот же год поэт отправился в Португалию и Испанию, затем в Албанию и Грецию. Два года он путешествовал, как он говорил, «изучал политическое положение».
События, свидетелем которых стал Байрон — а это прежде всего захват наполеоновскими войсками Испании и партизанская война там — вдохновили его на поэму. 31 октября 1809 года он начал писать поэму «Паломничество Чайльд Гарольда». Песнь первая рассказывает о герое, пресыщенном юноше Чайльд Гарольде, который плывет в Испанию, где идет война с армией Наполеона. Испанский народ встает на защиту своей родины. Байрон, уже от своего имени, обращается к нему с призывом:
К оружию, испанцы! Мщенье! Мщенье!
Дух Реконкисты правнуков зовет.
…Сквозь дым и пламень кличет он: вперед!
Реконкиста — это напоминание о восьмисотлетней героической борьбе испанского народа за отвоевание страны от мавров.
В Греции Байрон изучает новогреческий язык, записывает народные песни. Тогда Греция была оккупирована — это была часть Османской империи. Байрон встречается с одним из лидеров борьбы за независимость Греции — Андреасом Лондосом, переводит «Песню греческих повстанцев». Конечно, такой поступок поэта вызвал восхищение во многих странах у свободолюбивых людей.
Летом 1811 года Байрон вернулся в Англию. Он увидел, в какой нужде пребывает народ на его родине. Как раз в это время доведенные до крайней нище безработные ткачи и прядильщики, которых выгнали на улицу после введения ткацких и прядильных машин, собирались в отряды в Шервудском лесу под предводительством Нэда Лудда. Луддиты, как они себя называли, врывались в мастерские и разбивали станки. 27 февраля 1812 года предстояло обсуждение законопроекта о введении смертной казни разрушителям станков в палате лордов. Байрон выступил на стороне ткачей.
Речь лорда Байрона в защиту луддитов признана одним из лучших образцов ораторского искусства. Перед голосованием он пишет еще полное сарказма стихотворение, назвав его «Одой»:
Лорд Эльдон, прекрасно! Лорд Райдер, чудесно!
Британия с вами как раз процветет,
Врачуйте ее, управляя совместно,
Заранее зная: лекарство убьет!
Ткачи, негодяи, готовят восстанье:
О помощи просят. Пред каждым крыльцом
Повесить у фабрик их всех в назиданье!
Ошибку исправить — и дело с концом!
В нужде, негодяи, сидят без полушки.
И пес, голодая, на кражу пойдет.
Их вздернув за то, что сломали катушки,
Правительство деньги и хлеб сбережет.
Ребенка скорее создать, чем машину,
Чулки — драгоценнее жизни людской.
И виселиц ряд оживляет картину,
Свободы расцвет знаменуя собой.
Идут волонтеры, идут гренадеры,
В походе полки… Против гнева ткачей
Полицией все принимаются меры,
И судьи на месте: толпа палачей!
Из лордов не всякий отстаивал пули,
О судьях взывали. Потраченный труд!
Согласья они не нашли в Ливерпуле,
Ткачам осуждение вынес не суд.
Не странно ль, что если является в гости
К нам голод и слышится вопль бедняка, —
За ломку машины ломаются кости
И ценятся жизни дешевле чулка?
А если так было, то многие спросят:
Сперва не безумцам ли шею свернуть,
Которые людям, что помощи просят,
Лишь петлю на шее спешат затянуть?
[Март 1812]
10 марта 1812 года вышли в свет Песни первая и вторая поэмы «Паломничество Чайльд Гарольда». Она имела невероятный успех. Байрон стал сразу знаменитым.
Осенью 1814 года поэт обручился с мисс Анной Изабеллой Милбэнк.
В апреле 1816 года Байрон вынужден был покинуть Англию, где его просто травили кредиторы и многочисленные газеты за его поддержку луддитов и за многое другое, что не нравилось чопорным аристократам.
Байрон уехал в Швейцарию, где познакомился и подружился с Шелли, выдающимся поэтом-романтиком. В Швейцарии Байрон написал поэму «Шильонский узник» (1817), лирическую драму «Манфред» (1817). Вскоре он переехал в Италию. Наиболее значительные из лиро-эпических поэм итальянского периода — «Тассо» (1817), «Мазепа» (1819), «Пророчество Данте» (1821), «Остров» (1823). Он создал трагедии на сюжеты из итальянской истории «Марино Фальеро» (1821), «Двое Фоскари» (1821), мистерии «Каин» (1821), «Небо и земля» (1822), трагедию «Сарданапал» (1821), драму «Вернер» (1822).
В Италии поэт познакомился с карбонариями — членами тайной организации итальянских патриотов. Раскрытие их заговора и разгром организации положили предел революционной деятельности Байрона в Италии. От преследований полиции его спасли общеевропейская известность и титул лорда.
Весной 1823 года поэт отправился в Грецию, где опять принял участие в национально-освободительной борьбе греческого народа против Турции. По дороге — в порту Ливорно — Байрон получил стихотворное послание от Гёте, великий старец благословлял Байрона и поддерживал.
В Греции поэт занимался организацией и обучением боевых отрядов. 19 апреля 1824 года он скоропостижно скончался от лихорадки.
В последние годы Байрон работал над созданием своего крупнейшего произведения — поэмы «Дон Жуан» (1818–1823) — широкого реалистического полотна европейской жизни на рубеже XVIII–XIX веков.
Рассказ о Байроне мы закончим его же стихотворением.
Ты кончил жизни путь, герой!
Теперь твоя начнется слава,
И в песнях родины святой
Жить будет образ величавый,
Жить будет мужество твое,
Освободившее ее.
Пока свободен твой народ,
Он позабыть тебя не в силах.
Ты пал! Но кровь твоя течет
Не по земле, а в наших жилах;
Отвагу мощную вдохнуть
Твой подвиг должен в нашу грудь.
Врага заставим мы бледнеть,
Коль назовем тебя средь боя;
Дев наших хоры станут петь
О смерти доблестной героя;
Но слез не будет на очах:
Плач оскорбил бы славный прах.
Три писателя подарили нашему народу больше всех крылатых слов, ставших, по сути, поговорками, родной обиходной речью. Это — Крылов, Грибоедов, Пушкин. Если же учесть, что Грибоедов написал только одно произведение, то в этом смысле его можно поставить на первое место.
Начиная со знаменитой фразы «А судьи кто?» можно приводить, и приводить, и приводить примеры. Комедия «Горе от ума» уже в своем названии содержит поговорку. А дальше — «Ах, злые языки страшнее пистолета», «Ба! Знакомые все лица», «Блажен, кто верует, тепло ему на свете», «В мои лета не должно сметь / Свое суждение иметь», «Влеченье, род недуга», «Времен очаковских и покоренья Крыма», «Все врут календари», «Герой не моего романа», «Дверь отперта для званых и незваных», «Дистанции огромного размера», «Есть от чего в отчаянье прийти», «Завиральные идеи», «И дым отечества нам сладок и приятен» — какая блистательная строка, неисчислимое количество раз ее цитировали, а с какими чувствами ее произносили в эмиграции…
«Век нынешний и век минувший», «Кричали женщины ура / И в воздух чепчики бросали», «Мильон терзаний», «Минуй нас пуще всех печалей / И барский гнев, и барская любовь», «Нельзя ли для прогулок / Подальше выбрать закоулок», «Ну как не порадеть родному человечку», «Подписано, так с плеч долой», «Пойду искать по свету, / Где оскорбленному есть чувству уголок», «Послушай, ври, да знай же меру», «С чувством, с толком, с расстановкой», «Свежо предание, а верится с трудом», «Словечка в простоте не скажут, / все с ужимкой», «Служить бы рад, прислуживаться тошно» — эта фраза Грибоедова волновала души целых поколений.
«Счастливые часов не наблюдают» — это выражение поэта стало, безусловно, поговоркой. Исследователи усматривают здесь связь с выражением Шиллера «Счастливому часы не бьют».
«Уж коли зло пресечь, / Забрать все книги бы да сжечь», «Французик из Бордо», «Что говорит! И говорит, как пишет!», «Что за комиссия, создатель, / Быть взрослой дочери отцом», «Шел в комнату, попал в другую», «Шумим, братец, шумим»…
Вот такое богатство языка в комедии Грибоедова. Люди, прочитавшие ее еще в рукописи, так и сыпали фразами, пересказывая комедию знакомым. Содержание, конечно, волновало прежде всего, но каким языком выражено это содержание! Язык героев стал основным выразителем образов. Во многом из-за языка стали крылатыми даже фамилии самих героев комедии — Молчалин, Фамусов, Скалозуб.
О сути комедии «Горе от ума» Пушкин написал: «Драматического писателя должно судить по законам, им самим над собой признанным. Следственно, не осуждаю ни плана, ни завязки, ни приличий комедии Грибоедова. Цель его — характеры и резкая картина нравов. В этом отношении Фамусов и Скалозуб превосходны. Софья начертана не ясно: не то …, не то московская кузина. Молчалин не довольно резко подл; не нужно ли было сделать из него труса? Старая пружина, но штатский трус в большом свете между Чацким и Скалозубом мог быть очень забавен. Больные разговоры, сплетни, рассказ Репетилова о клобе, Загорецкий, всеми отъявленный и всюду принятый — вот черты истинно комического гения. Теперь вопрос. В комедии „Горе от ума“ кто умное действующее лицо? Ответ: Грибоедов. А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Все, что говорит он, очень умно. Но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека — с первого взгляда знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловым и тому подобными… Слушая его комедию, я не критиковал, а наслаждался. Эти замечания пришли мне в голову после, когда уже не мог я справиться. По крайней мере говорю прямо, без обиняков, как истинному таланту».
И еще Пушкин сказал: «О стихах я не говорю: половина — должна войти в пословицы». Так и произошло.
Мнений о комедии было очень много — и самых разных. Такой прозорливец, как Белинский, сначала восторженно принял «Горе от ума», но через несколько лет свое мнение поменял, отметив гениальную отделку произведения, осудил содержание «Это просто крикун, фразер (о Чацком), идеальный шут… неужели войти в общество и начать ругать в глаза дураками и скотами значит быть глубоким человеком?»
Но еще через несколько лет Белинский опять вернется к этой комедии и напишет: «Всего тяжелее мне вспомнить о „Горе от ума“, которое я осудил… говорил свысока, с пренебреженьем, не догадываясь, что — это благороднейшее, гуманическое произведение, энергический (при этом еще первый) протест против гнусной расейской действительности, против чиновников, взяточников, бар-развратников… против невежества, добровольного холопства…».
Большинство хвалило за «гражданский образ мыслей». Ругали комедию те, на кого была направлена сатира Грибоедова — московский генерал-губернатор, князь Голицын…
Родился Грибоедов, по одним данным, в 1795 году, по другим — в 1790, в Москве. Принято считать верной первую дату. Отец был офицером. Первоначальное образование великий драматург получил дома под руководством библиотекаря Московского университета, ученого-энциклопедиста Петрозилиуса. В 1806 году поступил на словесное отделение Московского университета, которое окончил со званием кандидата. Александр Сергеевич был разносторонне талантлив: он владел основными европейскими языками, знал древние языки, позднее изучил восточные, обладал музыкальным даром — известны два его вальса, которые и сейчас порой исполняются на концертах, интересовался наукой.
Во время Отечественной войны 1812 года Грибоедов добровольно вступил в гусарский полк. Но в боях ему участвовать не довелось.
В 1815 году перевел пьесу французского драматурга Лессера «Семейная тайна», которую тут же поставил Малый театр. Он писал полемические статьи, в том числе о театре.
В июне 1817 года, почти одновременно с Пушкиным и Кюхельбекером, Грибоедов поступил на службу в Коллегию иностранных дел. Он был знаком со всеми видными писателями своего времени.
Жизнь Грибоедова резко изменилась после дуэли, в которой один из ее участников В. В. Шереметев получил смертельное ранение. Потрясенный случившимся, Грибоедов принял место секретаря русской дипломатической миссии в Персии. Поговаривали, что то была замаскированная ссылка. Этот период своей жизни Грибоедов назвал «дипломатическим монастырем» — он делал много набросков, планов, в те годы созревал замысел «Горя от ума».
Эта пьеса была написана в начале 1820-х годов, а впервые поставлена в Петербурге и Москве только в 1831 году. Издали ее впервые без цензурных купюр вначале за границей в 1858 году, а в России — в 1862-м.
Грибоедов много читал свою комедию в салонах, так что до постановки свет ее знал, и успех она имела огромный.
Как дипломат Грибоедов проявил себя прекрасно в заключении выгодного для России Туркманчайского мира с Персией. За это он был щедро награжден и возведен в ранг полномочного министра-резидента России в Персии.
6 июня 1828 года Грибоедов снова отправился на Восток. Уезжал он с тяжелыми предчувствиями, но надо было выполнить два ответственных поручения, предусмотренных мирным договором. По дороге он остановился в Тифлисе и женился на дочери грузинского поэта Чавчавадзе — Нине Александровне.
Два ответственных поручения в Персии — это взыскание контрибуции и отправка на родину русских подданных. Выполнить эти поручения было трудно прежде всего потому, что озлобленных и фанатичных персов против Грибоедова настраивали некоторые члены английской миссии.
Именно благодаря подстрекательству в Тегеране в декабре 1829 года произошло злодейское нападение фанатичной толпы на русскую миссию — все члены миссии, кроме одного человека, были перебиты. Грибоедов мужественно защищался до последнего. Его тело было так обезображено, что опознать Грибоедова удалось только по кисти левой руки, простреленной на дуэли с Якубовичем.
Пушкин сказал о смерти Грибоедова: «Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неравного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна».
Пьесу «Горе от ума» все, конечно, читали, поэтому пересказывать ее не имеет смысла. Хочется только расставить несколько акцентов.
Есть ли антикрепостническая направленность в «Горе от ума»? Конечно есть, хотя вроде и не принято сейчас об этом говорить.
С другой стороны, давно прошли времена крепостного права, но комедия эта всегда актуальна Почему? Потому что Грибоедов создал вечные образы, которые отражают и современных нам скалозубов, фамусовых, молчалиных. Ведь и сегодня вокруг нас есть и плутоватый Загорецкий, и шумный Репетилов. Да и Чацкий, этот молодой человек первой четверти XIX века, все-таки принадлежит не только своему времени — всегда приходят новые всплески борьбы за светлые идеалы, когда необходимо обличить пороки прошлого, чтобы устремиться к чему-то более достойному. Во все времена человек отчаивается, разуверяется и может повторить вслед за Чацким:
Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету,
Где оскорбленному есть чувству уголок.
Главный конфликт комедии — между Чацким и Фамусовым — не в споре ума и глупости, а в разных взглядах на жизнь вообще. Это скорее нравственный конфликт. Великий русский писатель Иван Гончаров сказал: «Чацкий неизбежен при каждой смене одного века другим».
Особый дар драматурга заключается в умении создать такие образы, чтобы актеры могли во всей полноте проявить свои таланты, независимо от эпох и ситуаций. Поэтому «Горе от ума» уже два века не сходит с российской сцены. В ней есть все и на все времена.
«Если выбирать между Фаустом и Прометеем, — говорил Бальзак, — я предпочитаю Прометея». Прометей в споре с античными богами встал на сторону людей; он похитил для них огонь с Олимпа и научил им пользоваться, за что был прикован к скале, где его терзал орел… Титан, не побоявшийся совершить свой подвиг, зная, что его ждет самая жестокая казнь, стал самым ярким образом греческой мифологии.
Оноре де Бальзак — одна из самых монументальных фигур всемирной литературы — совсем не абстрактно почитал Прометея. «Человеческая комедия» Бальзака — это великий человеческий эпос, созданный титаном. Однако, в отличие от Прометея, титаном он не родился — он им стал.
Жорж Санд называла молодого Бальзака «дитя и властелин». В ее воспоминаниях он описан как «искренний до стыдливости, в бахвальстве доходящий до вранья, верящий в себя и доверчивый к другим, очень экспансивный, очень добрый и крайне безрассудный… циничный в целомудрии, пьянеющий от воды… трезвый и романтичный в равном избытке, доверчивый и скептический, полный противоречий и тайны… еще молодой, но уже необъяснимый…».
И, надо добавить, неудержимый в проявлении всех чувств и желаний — в этом уже ощущался великий человек, который велик во всем. «Еще в детстве я решил стать великим человеком и, ударяя себя по лбу, говорил, как Андре Шенье: „Здесь кое-что есть!“» («Шагреневая кожа»). Двадцати с небольшим лет неистово влюбился в сорокапятилетнюю Лору Берни (женщину, как теперь говорят, «бальзаковского возраста»). Будучи дамой остроумной и ироничной, к тому же матерью семерых детей, она не скрывала своего возраста и довольно зло посмеивалась над пылким влюбленным. Однако уже совсем скоро стала его подругой и наперсницей во всех литературных и коммерческих начинаниях, расставшись с семьей.
Надо сказать, до конца дней Бальзак сохранил о ней самые поэтические и благодарные воспоминания. Много лет спустя, в 1836 году, она неизлечимо заболела, и он писал матери: «Я вне себя от горя. Госпожа де Берни умирает!» Ей он посвятил роман «Лилия долины», где можно найти такое признание: «Она не только пленила меня как женщина, которая покоряет нас своей преданностью и страстью, нет, она заполнила мое сердце целиком, и отныне каждое его биение было нераздельно связано с ней; она стала для меня тем, чем была Беатриче для флорентийского поэта и безупречная Лаура для поэта венецианского, — матерью великих мыслей, скрытой причиной спасительных поступков, опорой в жизни, светом, что сияет в темноте, как белая лилия среди темной листвы». Перед смертью Лора успела увидеть самый первый, спешно для нее отпечатанный, экземпляр романа, написанного о ней.
Свои первые литературные пробы Бальзак начал с трагедии «Кромвель» и получил на нее такой отзыв от академика и писателя Андрие: «Автору надлежит заниматься чем угодно, но только не литературой». «Трагедия — не моя стихия», — лишь и сказал Оноре, снова взявшись за перо…
Бальзак принадлежал к поколению, рожденному под звездой Бонапарта, — поколению победителей, которое считало, что должно приобрести весь мир. И, заметим, Бальзаку это удалось.
Оноре Бальзак родился 20 мая 1799 года в городе Туре. К тому времени его отец, крестьянский сын Бернар Франсуа Бальса, самоучка, обладающий неуемной энергией, природным умом и честолюбием, сделал свою головокружительную карьеру и сменил простонародную фамилию Бальса на более благородную — Бальзак. В пятьдесят один год он женился на восемнадцатилетней красавице Лоре Саламбье из династии весьма состоятельных суконщиков. Военный чиновник «по интендантскому ведомству», друг префекта города, он слыл вольтерьянцем и бумагомаракой. Из-под его пера появлялось множество брошюр на всевозможные темы — от способов борьбы с бешеными собаками до архитектурного переустройства городов; была среди них и «Памятная записка о постыдном распутстве, причиной коего служат юные девицы, обманутые и брошенные в жестокой нужде». Так что Франсуа Бальзак был еще и моралист (но, как говорится, судьба играет человеком — когда ему было 82 года, разразился грандиозный семейный скандал, поскольку одна из местных девиц ждала от него ребенка).
Франсуа Бальзак прочил сыну юридическое поприще. В 1814 году семья переехала в Париж, и Оноре поступил в Школу права, вместе с тем посещая лекции по литературе в Сорбонне. Школу он окончил, но от юридической карьеры отказался и решил зарабатывать деньги литературным трудом. В семье Бальзаков все питали слабость к сочинительству, поэтому к решению старшего сына отнеслись с большими надеждами.
Около десяти лет Оноре пытался нащупать «золотоносные темы», написал несколько посредственных романов в соавторстве с другими литераторами, публиковался под псевдонимами. Ни славы, ни денег первые опыты ему не принесли. И лишь в 1829 году роман «Шуаны, или Бретань в 1799 году» (позднее — «Шуаны»), впервые подписанный собственным именем, заставил заговорить о нем как о писателе. Вышедшая вослед за этим «Физиология брака» — серия зарисовок из частной жизни — сделала его известным, и только «Шагреневая кожа» подарила ему наконец вожделенную славу.
Далее — с неподдающейся осознанию стремительностью — были созданы все его знаменитые произведения: «Гобсек» (1830), «Полковник Шабер» (1832), «Евгения Гранде» (1833), «Прославленный Годиссар» (1834), «Отец Горио» (1834), «Поиски абсолюта» (1834), «Прощенный Мельмот» (1835), «Обедня безбожника» (1836), «Дело об опеке» (1836), «Музей древностей» (1837), «Банкирский дом Нусингена» (1837), «Пьер Грассу» (1839), «З. Маркас» (1840), «Темное дело» (1941), «Утраченные иллюзии» (1835–1843), «Комедианты неведомо для себя» (1845), «Кузина Бетта» (1846), «Кузен Понс» (1846–1847), «Блеск и нищета куртизанок» (1838–1847) и многие-многие другие.
К этому следует добавить и 100 блестящих «Озорных рассказов» в декамероновой манере, и бесконечное множество статей, эссе и других работ.
Еще в 1841 году Бальзак все написанное и задуманное обобщил названием «Человеческая комедия», разделив романы, повести, новеллы по циклам: «Этюды о нравах», «Философские этюды» и «Аналитические этюды», а «Этюды о нравах» в свою очередь поделил на Сцены — из частной, провинциальной, парижской, политической, военной и сельской жизни. Он задался целью создать колоссальный памятник истории нравов своего века — написать 143 романа, но успел закончить «лишь» 95…
18 августа 1850 года тяжелая болезнь — гипертрофия сердца — оборвала жизнь писателя.
Трудно поверить в то, что Бальзак прожил всего пятьдесят один год! Как и в то, что, написав первый серьезный роман в тридцать лет, за следующие неполных двадцать создал все остальное. «То, что называлось Оноре де Бальзак… — писал Ян Парандовский, — было заполнено огромной толпой человеческих существ, и каждого из них хватило бы на целую жизнь, заканчивающуюся славой или богатством, нуждой или тюрьмой…»
В этой толпе были финансисты и антиквары, мистики и шарлатаны, полицейские и преступники, обольстительницы и благонравные девицы, маркизы и куртизанки, художники и поэты, национальные гвардейцы и ростовщики, скупцы и расточители, нищие и кардиналы… Весь этот пульсирующий, вулканический, многоголосый мир, все эти чувства, страсти, бьющие через край, втягивают в себя, как втягивает нас жизнь в свои вихревые потоки. Потому, верно, что для Бальзака его «творческие сны» были реальнее самой реальности. Некоторые истории из его жизни звучат как анекдоты: друг рассказывает Бальзаку о болезни кого-то из своих близких. Писатель нетерпеливо прерывает: «Ну хорошо! Вернемся все-таки к действительности — поговорим об Евгении Гранде!» (то есть о героине романа, который он писал).
О том, как писал Оноре де Бальзак, ходят легенды. Кто же не слышал об одержимых ночах Бальзака: что он работал, стоя босиком на каменном полу, дабы не клонило в сон; что прожил он за счет пятидесяти тысяч чашек кофе и умер от этих пятидесяти тысяч чашек кофе.
Дело, конечно, не в кофе, а в том, увы, что никому еще не удавалось безнаказанно работать день и ночь.
Бальзак был мастером авантюрного романа, да и сама его жизнь похожа то на авантюрный, то на трагический роман. И такой роман написан — «Прометей, или Жизнь Бальзака» Андре Моруа, который так сказал о своем герое: «Бальзак был то святым, то каторжником, то честным, а то подкупленным судьей, министром, светским щеголем, куртизанкой, герцогиней и всегда — гением».
По-разному люди обнаруживают свой талант. Смолоду навязчивой идеей Оноре была мечта разбогатеть. В своих книгах он ворочал огромными суммами, знал с бухгалтерской дотошностью состояния всех своих персонажей, а в жизни зажигался головокружительными финансовыми прожектами, влезал в долги, пережил не одно крушение своих коммерческих надежд, а когда наконец понял, что его «золотая жила» — литература, уже находился в заложниках у кредиторов на всю оставшуюся жизнь.
Кстати, именно Бальзак поднял вопрос о защите авторского права В 1834 году он опубликовал открытое письмо «Французским писателям XIX века», в котором показал все изъяны законодательства, не способного защитить писателей от грабительских издательских условий, а также предложил создать Общество литераторов, став одним из первых его председателей. Оно существует во Франции по сию пору.
Всю жизнь Бальзак прожил холостяком (не считая союза с Лорой Берни, но то была, как мы знаем, «Беатриче и Лаура»), он даже имел свою теорию, по которой семейная жизнь отбирает творческую энергию. Дюма-сын передал слова, которые когда-то ему говорил тридцативосьмилетний Бальзак: «Я точно высчитал, сколько мы утрачиваем за одну ночь любви. Слушай меня внимательно, юноша, — полтома. И нет на свете женщины, которой стоило бы отдавать ежегодно хотя бы два тома». Разумеется, он не раз влюблялся, и, как правило, в знатных дам, и почти всегда «осеннего» возраста (ему приписывают слова: герцогине никогда не может быть больше сорока лет). В пятьдесят один год, как когда-то его отец, он наконец обвенчался — с польской аристократкой Эвелиной Ганской после пятнадцати лет их переписки, чтобы через несколько месяцев умереть… Значит, он уже знал, что все его тома написаны.
В молодые годы безвестный Бальзак держал на своем письменном столе статуэтку Бонапарта, к шпаге которого был прикреплен листок с надписью: «То, чего он не довершил шпагой, я осуществлю пером. Оноре де Бальзак». И он действительно завоевал весь мир.
Есть у Игоря Северянина такая запевка:
О России петь — что стремиться в храм
По лесным горам, полевым коврам…
Немного изменив ее, можно сказать, что в России о Пушкине писать, или думать, или говорить, или даже читать его в глубоком уединении и сосредоточенности — это тоже стремиться в храм. Тут тебе и полевые ковры, и лесные горы, и зимние вечера, когда «буря мглою небо кроет», и зимние утра, когда «мороз и солнце, день чудесный», и прекрасная осень — «октябрь уж наступил» — и море, и степи, и Кавказ, и лучшие в русской поэзии стихи о товариществе и дружбе, о любви, самая пронзительная в нашей поэзии отповедь «клеветникам России», самое убедительное пророчество о «бесах», тут и герои русской истории, и добрейшая няня Арина Родионовна, тут страницы мировой культуры и вселенная человеческих характеров и судеб, «тут горний ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье». А самое главное — тут все Пушкиным написано, то есть так, как никем и никогда, сами буквы, слова, интонация что-то волшебное делают с нашей душой, волнуют ее, тревожат ум, начинаешь острее и глубже осознавать себя и жизнь.
В школе и в институте обычно нам рассказывают про две знаменитые речи — Ф. М. Достоевского и И. С. Тургенева — произнесенные в дни открытия в 1880 году памятника А. С. Пушкину в Москве. Достоевский говорил о «всемирной отзывчивости» Пушкина и вообще русских, а Тургенев отмечал художественный дар нашего гения, по его словам, Пушкин был первым русским поэтом-художником, что он «установил язык и создал литературу». Но в эти же дни прозвучало еще одно прекрасное «Застольное слово о Пушкине» знаменитого драматурга Александра Николаевича Островского. Он очень убедительно сказал как раз о том, с чего я начал, — что делает гений Пушкина с нашей душой: «Сокровища, дарованные нам Пушкиным, действительно велики и неоцененны. Первая заслуга великого поэта в том, что через него умнеет все, что может поумнеть. Кроме наслаждения, кроме форм для выражения мыслей и чувств, поэт дает и самые формулы мыслей и чувств. Богатые результаты совершеннейшей умственной лаборатории делаются общим достоянием. Высшая творческая натура влечет и подравнивает к себе всех. Поэт ведет за собой публику в незнакомую ей страну изящного, в какой-то рай, в тонкой и благоуханной атмосфере которого возвышается душа, улучшаются помыслы, утончаются чувства. Отчего с таким нетерпением ждется каждое новое произведение от великого поэта? Оттого, что всякому хочется возвышенно мыслить и чувствовать вместе с ним; всякий ждет, что вот он скажет мне что-то прекрасное, новое, чего нет у меня, чего недостает мне, но он скажет, и это сейчас же сделается моим. Вот отчего и любовь, и поклонение великим поэтам; вот отчего и великая скорбь при их утрате; образуется пустота, умственное сиротство; не с кем думать, не с кем чувствовать».
Потому и называем мы эпоху Пушкина золотым веком русской литературы — потому что с Пушкиным думали, с Пушкиным чувствовали. Сегодня в России, к сожалению, «не с кем думать, не с кем чувствовать», это сиротство сильно ощущается, нет у нас сегодня великого поэта.
О Пушкине написано очень много, больше, чем о каком-нибудь другом писателе России, а может быть, и больше, чем обо всех остальных русских писателях, вместе взятых. Потому что Пушкин — это самая большая тайна России. Иностранцам, кстати, не совсем понятно наше боготворение Пушкина. В переводе на другие языки утрачивается волшебство пушкинского языка. Известно, что вообще перевод — это обратная сторона ковра, то есть изнанка, а не сам наглядный и сочный рисунок, но, оказывается, у Пушкина в оригинале этот рисунок тончайший, что другими языками почти не улавливается. Поэтому, например, в Европе скорее поняли величие Лермонтова, чем Пушкина, Лермонтова много переводили.
Так вот, написано о Пушкине много. У всех на слуху крылатые слова, что Пушкин — «солнце нашей поэзии» (В. Одоевский), что «Пушкин наше все» (А. Григорьев), что Пушкин «начало всех начал» (Горький). Целая плеяда пушкинистов написала тома исследований. И это прекрасно. Потому что у нас пушкинистов читают не только филологи, но и простые читатели, любящие поэта. Я же хочу привести несколько довольно редких высказываний о нашем гении.
Сейчас возвращается в Россию Русское Зарубежье. Публикуются книги, статьи русских первой волны эмиграции, тех, кто оказался в чужом краю после революции 1917 года. Наши писатели и художники, музыканты, искусствоведы, философы искали себе за рубежом опору, почву. И такой опорой и почвой стал для них Пушкин. Как пишет исследователь М. Филин, «Пушкин стал русской идеологией в изгнании». Вот что писал Архиепископ Нестор в 1920-е годы за рубежом: «Среди мучительных переживаний современности, когда наша Родина стонет под тяжким гнетом, а мы, ее изгнанники, едим горчащий хлеб изгнания в нищете и унижении, когда отчаяние порой готово охватить малодушное, настрадавшееся сердце, — радостно вдруг осознать, не разумом только, но сердцем почувствовать, что вопреки всем унижениям, всякому презрению, которых пьем мы полную чашу, все же принадлежим мы к великому, к величайшему в мире народу. А это чувство, это неоспоримое сознание никто в нас не будит так ясно, так ярко, как именно Пушкин».
В 1921 году, перед отъездом в эмиграцию, поэт Владислав Ходасевич сказал на пушкинском вечере: «О, никогда не порвется кровная, неизбывная связь русской культуры с Пушкиным… Это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке».
В самые тяжелые исторические периоды Пушкин поддерживает своих соотечественников. Мы сейчас тоже переживаем трудное время, тоже едим «горчащий хлеб», а миллионы русских опять оказались в эмиграции, поневоле оказались там, при распаде СССР. Хочется верить, что и нам суждено аукаться и перекликаться именем Пушкина. И торжествовать с его именем.
Александр Сергеевич родился в Москве 26 мая по старому стилю, 6 июня по новому стилю в 1799 году. Родился в Немецкой слободе, в еще старой, донаполеоновской Москве, больше похожей на большую деревню, состоявшую из отдельных, больших и малых помещичьих усадеб, обросших городскими домами. Принадлежал поэт к старинному, но обедневшему роду. Мать Пушкина Наталья Осиповна (1775–1836) происходила из семьи Ганнибалов, потомков Абрама Ганнибала, выходца из Эфиопии, возвышенного волей Петра I. Отец Сергей Львович Пушкин (1770–1848) был капитаном Измайловского полка. В карамзинской «Истории государства Российского» имя Пушкиных упоминается 21 раз, начиная с периода княжения Александра Невского.
В семье Пушкиных увлечение литературой шло от отца и от дяди Василия Львовича, который сам был поэтом.
В детстве Пушкин воспитывался дома, а с 1811 по 1817 год учился в Царскосельском лицее, где он написал 130 стихотворений, нашел друзей — Дельвига, Пущина, Кюхельбекера, Малиновского, Горчакова… В эти годы он сближается с Чаадаевым, с Жуковским, с Батюшковым.
Уже в лицейские годы Пушкин предсказывает в стихотворении «Городок» (1815) свое бессмертие как поэта — «Не весь я предан тленью…» В конце жизни он подтвердит свое пророчество: «Нет, весь я не умру…» Поразительно, что великое будущее Саши Пушкина провидел и Дельвиг, тоже тогда совсем юный пиит. Он в 1815 году написал в стихотворении «Пушкину»:
Пушкин! Он и в лесах не укроется;
Лира выдаст его громким пением,
И от смертных восхитит бессмертного
Аполлон на Олимп торжествующий.
В Лицее Пушкин пережил великую эпопею Отечественной войны 1812 года. Первое свое стихотворение опубликовал в журнале «Вестник Европы» в 1814 году. В 1820 году написал поэму «Руслан и Людмила» и стал, можно сказать, широко известным поэтом.
За одну «Вольность» Александр I хотел отправить Пушкина в Сибирь. Поднялась тревога. Чаадаев, Гнедич, Александр Тургенев, Оленин, директор лицея Энгельгардт стали искать заступников, сами обращались к царю. Карамзин ручался, что Пушкин более не будет ничего писать против правительства. Александр I согласился Сибирь заменить ссылкой на юг, точнее, даже не ссылкой, а, как это называлось, назначением к главному попечителю колонистов Южного края генерал-лейтенанту Инзову.
Подсчитано, что Александр Сергеевич проехал по России 34 тысячи километров. «То в коляске, то верхом, / То в кибитке, то в карете, / То в телеге, то пешком…» Дорога на юг была началом его дальних дорог.
Пребывание поэта на Кавказе, в Кишиневе, в Одессе, в Крыму по сути было благом для него, было плодотворным: на юге он написал около 100 стихотворений, четыре поэмы, закончены были две главы и начата третья романа «Евгений Онегин».
На юге Пушкин пробыл больше трех лет и стал тосковать по Петербургу, но в это время недоброжелатели донесли царю о «дурном поведении» поэта, и царь решил отправить его «в наказание» под надзор местного начальства в настоящую ссылку — в имение родителей в Псковскую губернию. 24 июля 1824 года поэту было объявлено о «высочайшей воле» — и он вместе с верным слугой Никитой Козловым выехал в знаменитое теперь Михайловское. По предписанному маршруту, Пушкину запрещалось заезжать по дороге в Киев, Москву и Петербург.
В Михайловском талант поэта, безусловно, достиг своей полной зрелости. Здесь у него был «приют спокойствия, трудов и вдохновенья».
Здесь, в псковской деревне, общаясь с родным народом, родной природой, окончательно сформировалось поэтическое мировоззрение Пушкина. Здесь нашел он черты любимой своей героини Татьяны Лариной. Здесь он увидел и то крепостное бесправие крестьян, на которое откликнулся стихотворением «Деревня» и «Дубровским».
Работая над «Евгением Онегиным», Пушкин признавался: «Лучшего положения для моего поэтического романа нельзя и желать». Здесь, «в глуши лесов сосновых», впервые зазвучали стихи, полные любви к жизни, веры в светлое будущее своего народа, полные того пушкинского солнечного оптимизма, который побеждает и «бешенство скуки» и «горечь изгнанья». В Михайловском были задуманы и написаны такие шедевры мировой литературы, как трагедия «Борис Годунов», третья и четвертая главы и начата седьмая глава «Евгения Онегина», «Граф Нулин», стихотворения «К морю», «Сожженное письмо», «Я помню чудное мгновенье…», «Вакхическая песня», «19 октября», «Зимний вечер», «Песни о Степане Разине», «Пророк» и многие другие. Здесь вообще Пушкиным было написано более ста произведений.
В 1826 году, после разгрома восстания декабристов, новый царь Николай I вызвал Пушкина в Москву, во время их беседы царь объявил, что теперь сам будет цензором поэта.
Вся дальнейшая жизнь Пушкина проходила под ощутимым надзором жандармов и царского двора.
Гений Александра Сергеевича, безусловно, универсален. Современники сравнивали Пушкина с Протеем — божеством, способным принимать любой облик. Перевоплощения и широта творческих интересов Александра Сергеевича поразительны. Для него не составляет труда перенестись в любой период русской или мировой истории — и творить на материале этого периода. От «Песен западных славян» он легко переходит к Корану. От лирического стихотворения — к драматическому произведению, или роману, или сказке, или к трагедии.
«Полтава», «Домик в Коломне», «Маленькие трагедии», «Повести Белкина», богатейшая лирика — основные плоды пушкинской работы 1826–1830 годов. В 1830-е годы в творчестве Пушкина преобладает проза, но в эти же годы создана поэма «Медный всадник», оставшаяся при жизни ненапечатанной, сказки в стихах и замечательные по философской глубине стихотворения. В 1836 году Пушкин основал журнал «Современник», ставший лучшим русским периодическим изданием XIX века.
В конце жизни Пушкин раскаялся в грехах своей молодости, в том числе и в написании, мягко говоря, фривольной «Гаврилиады». Он все больше тяготел к христианскому мировоззрению. Философ Владимир Соловьев даже считал, что, встань Пушкин со смертного одра, он бы уже не стал заниматься литературой. Соловьев считал, что служение Богу стало бы тогда истинным трудом поэта.
В последние годы жизни Пушкин нередко в своих произведениях говорит о молитве, а когда вспоминает в День Лицея друзей, то пишет:
Усердно помолившись Богу,
Лицею прокричав ура…
У Пушкина была любимая молитва, сложенная святым Ефремом Сириным в IV веке. Поэт полностью ввел ее в свое стихотворение «Отцы пустынники и жены непорочны…»
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
Сам текст этой молитвы такой:
«Господи и Владыка живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему. Ей, господи, Царю, даруй ми зрети мои прегрешения и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков. Аминь».
Гибель Пушкина после дуэли с приемным сыном голландского посланника Дантесом потрясла всю читающую Россию. До сих пор об этой трагедии высказываются совершенно различные мнения. Одни считают, что это был масонский заговор против светлого русского гения. Другие виновником всех интриг вокруг поэта называют царя. Анна Ахматова писала: «Мы имеем право смотреть на Наталью Николаевну как на сообщницу Геккернов в преддуэльной истории». Цветаева тоже считала жену поэта роком Пушкина.
Мне ближе другая точка зрения. У Пушкина ни в судьбе, ни в творчестве нет ничего случайного. Его поэзия и его жизнь — это одно целое. Из всего образа жизни и творчества Пушкина, что, в сущности, одно и то же, вытекает неизбежное поведение поэта: защита чести семьи, жены, в символическом плане — России ценою своей жизни. Поэт, идя на дуэль, был уверен в своих силах, именно поэтому он не попрощался с семьей, не оставил завещания. Был уверен в победе. Но люди полагают, а Бог располагает… Да и представим себе, если бы Пушкин убил Дантеса. Это на все его творчество и жизнь наложило бы какой-то другой отпечаток. «Погиб поэт! — невольник чести…» Но — чести, а не суеты, не барыша, не уныния, не гордыни и болезненного самолюбования. И эпоха стала называться пушкинской.
Провидение даже место выбрало — Черную речку для дуэли. Да, убийство Пушкина — дело черное, но, пишет пушкинист нашего времени Валентин Непомнящий в книге «Поэзия и судьба», гибель поэта не случайна. Даже гибелью своей гений преподает нам урок: «…это было сражение, битва, это была война за отечество». И вспоминается высший смысл того, о чем сказал Некрасов: «Дело прочно, / Когда под ним струится кровь».
Евгений Баратынский привлекает к себе людей, стремящихся уяснить себе глубины жизни или, как прежде говорили, стремящихся к Истине. Этот поэт-мыслитель обладал пророческим даром. Судите сами.
Человеку только исполнилось двадцать лет, а он пишет стихотворение, в котором утверждает, что половину жизни он уже прожил — «Жизнь перешел до полдороги…». Так и получилось.
Такие слова говорятся вроде бы случайно, мимоходом, условно, но потом оказывается, что это пророческий дар. Девятнадцатилетний поэт тоже как бы мимоходом говорит: «В стране чужой / Окончу я мой путь унылый…». Умер Баратынский во время путешествия за границу в Неаполе.
Он предсказал поэтическую судьбу Н. М. Языкова, провидчески угадал образ своей жены Анастасии Львовны, предсказал судьбу Дельвигу.
Безусловно, во многое, даже будущее, Баратынский проникал сильно развитым в нем рассудком. «Поверять воображение рассудком» — таков был его девиз. Баратынского не удовлетворяли поэтические картины мира, внешний его покров, он хотел проникнуть в глубину явлений, хотел проникнуть в последнюю правду о жизни, в правду без прикрас. Он сам осознавал, что эта правда без прикрас ведет его к тоске и печали, к глубочайшему пессимизму, но это был его путь, и он шел им.
Все мысль да мысль! Художник бедный слова!
О жрец ее! тебе забвенья нет;
Все тут, да: тут и человек, и свет,
И смерть, и жизнь, и правда без покрова.
Резец, орган, кисть! счастлив, кто влеком
К ним чувственным, за грань их не ступая!
Есть хмель ему на празднике мирском!
Но пред тобой, как пред нагим мечом,
Мысль, острый луч! бледнеет жизнь земная.
[1840]
«Я правды красоту даю моим стихам», — писал Баратынский. В этом он видел свое призвание. К своему дарованию он относился как к высокому поручению: «Совершим с твердостию наш жизненный подвиг. Дарование есть поручение. Должно исполнить его, несмотря ни на что».
«Мысль, острый луч!..» Глубокие размышления привели поэта к разочарованию в жизни. Он убеждается в полной невозможности счастья, в бесполезности даже мечтать о нем. Он разочаровывается в друзьях, вообще в общении с людьми. Он пытается найти утешение в домашнем тепле, в семейной жизни, в сельскохозяйственных заботах в своем имении, но и тут не находит просветления своим тяжким раздумьям. Он провидит в будущем торгашеский дух жизни, разрушение нравственности, гибель искусства, поэзии. «Промышленные заботы» поглотят все поэтическое в жизни.
Век шествует путем своим железным,
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы.
Поэзия Баратынского при всей ее печали, скорби и, как раньше говорили, разуверении прекрасна прежде всего как поэзия. Он приковал к себе внимание современников не мотивами своей поэзии, а блистательными художественными достоинствами. Например, стихотворение «На что вы, дни!» не из веселых, но это шедевр. Такие стихи воспитывают в людях эстетические чувства, учат отзываться душой на подлинное искусство.
На что вы, дни! Юдольный мир явленья
Свои не изменит!
Все ведомы, и только повторенья
Грядущее сулит.
Недаром ты металась и кипела,
Развитием спеша,
Свой подвиг ты свершила прежде тела,
Безумная душа!
И, тесный круг подлунных впечатлений
Сомкнувшая давно,
Под веяньем возвратных сновидений
Ты дремлешь; а оно
Бессмысленно глядит, как утро встанет,
Без нужды день сменя,
Как в мрак ночной бесплодный вечер канет,
Венец пустого дня!
[1840]
Юдольный мир — земной мир. О языке поэзии Баратынского надо сказать особо. Он часто пользуется архаизмами, церковнославянскими словами и грамматическими формами. Современному читателю порой трудно понимать некоторые места, но, привыкнув к языку Баратынского, уже невозможно представить его другим. Наоборот, архаизмы усиливают своеобразность поэтического мира поэта.
Баратынский, осознавая своеобразие своей музы, писал:
…Но поражен бывает свет
Ее лица необщим выраженьем.
Безусловно, Баратынский в эпоху Пушкина был первым после Александра Сергеевича поэтом. Сам Пушкин так характеризовал его: «Баратынский принадлежит к числу отличных наших поэтов. Он у нас оригинален, ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко. Гармония его стихов, свежесть слога, живость и точность выражения должны поразить всякого хотя немного одаренного вкусом и чувством… Никогда не старался он угождать господствующему вкусу и требованиям мгновенной моды, никогда не прибегал к шарлатанству, преувеличению для произведения большего эффекта, никогда не пренебрегал трудом неблагодарным, редко замеченным, трудом отделки и отчетливости, никогда не тащился по пятам увлекающего свой век гения, подбирая оброненные им колосья; он шел своей дорогой один и независим».
Знаменитый критик В. Г. Белинский писал о Баратынском: «Какие чудные, гармонические стихи! Видно, что мысль стихотворения вышла не из праздно мечтающей головы, а из глубоко растерзанного сердца…» Хотя сами по себе мысли Баратынского критик считал ложными Белинский не был пессимистом, он как и Пушкин с надеждой смотрел вперед, верил в то, что просвещение и наука двигают человека к счастью. Хотя сегодня можно сказать, что Баратынский оказался во многом прав в своих поэтических прогнозах.
Поэт родился в знатной дворянской семье Тамбовской губернии. Учился в Петербурге в Пажеском корпусе. Во время учебы здесь за некую провинность был исключен из корпуса. В 1819 году поступил на службу рядовым в гвардейский полк. В 1825 году получил чин прапорщика, вышел в отставку и поселился в Москве. Он рано прославился как мастер элегии. Подружился с Пушкиным, Жуковским, с Рылеевым. В Москве вышли в свет отдельными изданиями его поэмы «Пиры» и «Эда», сборник стихотворений и поэма «Бал». Вершиной творчества поэта стала книга «Сумерки» (1842). В начале сборника помещено стихотворение «Последний поэт», которое предрекает неминуемую гибель поэзии. А эпилогом сборника стало стихотворение «Рифма». В нем выведен образ поэта-оратора, поэта-трибуна. Этот образ явлен в исторической обстановке Древней Греции и Древнего Рима как утраченный идеал, недоступный современному миру.
Осенью 1843 года Баратынский отправился в заграничное путешествие. Зимние месяцы провел в Париже, а потом переехал в Италию. Во время морского путешествия из Марселя в Италию поэт написал прекрасное стихотворение «Пироскаф». Так тогда называли пароход. Это стихотворение — ликующее, жизнерадостное, — кажется предвещало начало нового этапа в творчестве Баратынского… Но в Неаполе его скоропостижно настигла смерть. Смерть, которую в одноименном стихотворении поэт почти боготворит:
О дочь верховного эфира!
О светозарная краса!
В руке твоей олива мира,
А не губящая коса.
Ты всех загадок разрешенье,
Ты разрешенье всех цепей.
Читая Баратынского, постарайтесь вникнуть в каждое его слово, вдумайтесь в каждую строку, и вы найдете то, что станет потом частью вашего духовного мира.
Болящий дух врачует песнопенье.
Гармонии таинственная власть
Тяжелое искупит заблужденье
И укротит бунтующую страсть.
Знаменитый французский поэт и писатель Виктор Мари Гюго родился в Безансоне, сын офицера Сигизбера Гюго, ставшего впоследствии генералом и графом первой империи, и дочери нантского судовладельца, роялистки Софии Требюше.
Готовясь к военной карьере, Виктор сопровождал отца в его командировках в Италию. Уже его юношеские поэтические произведения были отмечены похвальными отзывами и даже премиями.
Молодой Виктор Гюго честолюбиво говорил себе: «Я буду Шатобрианом или никем».
Получив от короля Людовика XVIII пенсию 1000 (а позже 2000) франков, Гюго женился на Адели Фуше и посвятил свою жизнь литературному труду.
Виктор Гюго прожил почти весь XIX век. Начинал он с подражания тонкой эстетике Шатобриана, а в мировую литературу вошел социальными романами, суть которых можно определить его же словами: «Проснитесь, человек бедствует, народ раздавлен несправедливостью» Этим он снискал искреннюю любовь читателей. Гюго не стал, как Шатобриан, писать на религиозные темы, нет, он стал призывать людей прежде всего исполнить заповедь Христа о любви к ближнему, о милосердии и сострадании.
Гюго был не только писателем, поэтом и драматургом, но и политическим деятелем. Король Луи-Филипп наградил его званием пэра. Но когда власть поменялась — на трон взошел Наполеон III, писатель был вынужден покинуть Францию, он жил в эмиграции более 20 лет. Причиной эмиграции была бескомпромиссная позиция Гюго в вопросах, как бы сегодня сказали, прав человека. «Я ненавижу всякое притеснение, а на земле стонут народы под тяжким игом, — писал он. — Когда я вижу, как мучается Греция под пятой Турции, как умирает окровавленная Ирландия, как Австрия своей палкой, постыдным и тяжелым скипетром ломает крыло венецианского льва, как Вена держит в когтях Милан — о, тогда я проклинаю всех тиранов, я чувствую, что поэт — их судья. Тогда я бросаю нежные песни и привязываю к своей лире медную струну».
Гюго был, конечно, романтиком. «Первая потребность человека, первое его право, первый его долг — свобода», — не уставал повторять он. Французская революция 1789 года стала основным источником творчества Гюго. «Революция, вся революция в целом — вот источник литературы девятнадцатого века». «Романтизм и социализм — одно и то же явление», — считал писатель.
Начал свой бой за свободу Гюго на подмостках театра. Его драмы «Эрнани» (1829), «Король забавляется» (1832), «Лукреция Борджа» (1832), «Мария Тюдор» (1833), «Анджело, тиран Падуанский» (1835), «Рюи Блаз» (1838) — это, по словам исследователя творчества Гюго Л. Андреева, «своеобразная декларация прав человека».
В России очень любили сочинения Гюго, особенно его романы. Ф. М. Достоевский даже написал предисловие к русскому изданию романа «Собор Парижской Богоматери». «Его мысль есть основная мысль всего искусства девятнадцатого столетия, и в этой мысли Виктор Гюго, как художник, был чуть ли не первым провозвестником. Это мысль христианская и высоконравственная; формула ее — восстановление погибшего человека, задавленного несправедливо гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков. Это мысль — оправдание униженных и всеми отринутых парий общества. Конечно, аллегория немыслима в таком художественном произведении, как, например, „Собор Парижской Богоматери“. Но кому не придет в голову, что Квазимодо есть олицетворение пригнетенного и презираемого средневекового народа французского, глухого и обезображенного, одаренного только страшной физической силой, но в котором просыпается, наконец, любовь и жажда справедливости, а вместе с ними и сознание своей правды и еще непочатых, бесконечных сил своих».
В 1862 году Гюго закончил свой роман «Отверженные». Достоевский оценил его даже выше своего романа «Преступление и наказание». Гюго писал его тридцать лет. Он придавал этому роману очень большое значение, считая, что книги, подобные «Отверженным», способны переустроить общество.
Этот захватывающий, приключенческий роман в основе своей содержит социальные проблемы. Бывший каторжник Жан Вальжан, осужденный на двадцать лет за кражу хлеба для умирающих от голода племянников, едва снова не попадает под суд за кражу серебряных канделябров из храма, но был спасен епископом. Поступок епископа так поражает Жана, что он со временем сам перерождается нравственно, становится подвижником и праведником. До конца дней своих он оказывает бескорыстную помощь всем, кто в ней нуждается.
Антиподом и «злым гением» главного героя романа выступает полицейский инспектор Жавер — «дикарь, состоящий на службе цивилизации, странное сочетание римлянина, спартанца, монаха и капрала, неспособного на ложь шпика и непорочного сыщика». На протяжении всего романа сыщик преследует Вальжана. Последний отпускает Жавера, приговоренного инсургентами к расстрелу. Чуть позже и Жавер отпускает жертву, но, не вынеся неразрешимого противоречия между совестью и долгом, кончает жизнь самоубийством.
В книге много драматических сцен из народной жизни — восстание парижан в июле 1832 года, гибель героев баррикадных боев. Все мы помним с детства историю Гавроша. Гаврош — один из персонажей этого романа.
Оказавшись на баррикаде, Жан Вальжан не принимает участия в сражении, он вне политики, он духовный сын епископа. Но Вальжан спасает Мариуса и оказывается настоящим героем. И спасает во имя будущего, чтобы счастливой сделать Козетту. Но символически это воспринимается как возможность сделать счастливой Францию. Гюго приходит к выводу, что баррикады не могут решить всех социальных проблем, что по сути они решаются на узком плацдарме человеческой души, индивидуального сознания. Но только пройдя через Великую революцию, главный герой романа Жан Вальжан превращается в апостола добра и справедливости.
В следующем своем романе «Девяносто третий год» Гюго изображает революцию как «очистительное горнило», в котором выплавляется современная цивилизация. Но при этом он разводит еще дальше политику и нравственность. Для писателя «абсолют человеческий» становится высшим критерием, Истиной и Справедливостью. Симурдин убивает себя после того, как выносит приговор Говэну, справедливый лишь с точки зрения политика.
«Мы хотим идти к прогрессу пологой тропинкой… Сглаживание неровностей пути — в этом вся политика Бога», — к этой мысли Гюго пришел в конце жизни.
Талант Виктора Гюго достиг таких вершин, на которые поднимались только мировые поэты. Благодаря соединению в его творчестве романтического и реалистического элементов, он внес во французскую поэзию новую струю, которой со временем суждено было превратиться в широкое течение и сказываться чуть ли не во всех позднейших выдающихся произведениях этой литературы. Недаром Флобер зачитывался Гюго и считал его своим первым и влиятельнейшим учителем, а один авторитетный критик назвал его влияние на французскую литературу «беспредельным».
Гюго умер в Париже в возрасте 83 лет. Его оплакивала вся Франция, в последний путь великого писателя провожали почти миллион человек.
Кто-то подсчитал, что в общей сложности Александр Дюма написал около шестисот томов — столько, сколько нормальному человеку не под силу прочесть за всю жизнь. Говорили, что обеспечив своему имени славу, затем Дюма обзавелся целой армией помощников, которые писали за него, используя лишь сюжеты своего патрона.
Точные комментарии по этому поводу дал писатель Дмитрий Григорович, сблизившийся с Дюма во время его пребывания в Петербурге и навещавший его в Париже: «…познакомился я также с довольно курьезным французом г. Ипполитом Оже… Г-н Оже принадлежал к группе сотрудников Дюма: гг. маркизу де Шервиль, Бенедикту Ревуаль, Маке и другим, доказывавшим только размер таланта их патрона, умевшего придать их рукописям огонь, живость, интерес; работая уже от себя собственно, сотрудники эти оказывались крайне бесцветными и не имели никакого успеха». (О том, как работал Дюма, Григорович рассказывает в книге «Корабль „Ретвизан“».)
Современник писателя, критик-интеллектуал, маленький рыжий Сент-Бев говорил об исполине Дюма: «Дюма? Да это так же легковесно, как завтрак вечного холостяка…» А «завтрак холостяка» вот уже более полутора столетий насыщает каждое новое поколение читателей.
Александра Дюма обвиняли в том, что он слишком забавен, плодовит и расточителен. «Неужели для писателя лучше быть скучным, бесплодным и скаредным?» — совершенно справедливо заметил Андре Моруа.
Однажды у Дюма спросили, как он себе представляет жизнь. Он ответил: победным шествием от юности к могиле. И это ему удалось как никому другому.
Александр Дюма родился 24 июля 1802 года в небольшом городке Вилле-Котре, расположенном к северу от Парижа. Его отец — Тома-Александр Дюма Дави де ля Пайетри — был сыном маркиза с древней дворянской родословной и чернокожей рабыни Сессеты с острова Сан-Доминго. Неизвестно, был ли этот брак узаконен. Внук маркиза — писатель Дюма-сын — уверял, что был. Через десять лет после рождения Тома-Александра Сессета умерла, а еще через восемь маркиз вернулся с островов в Париж вместе с восемнадцатилетним сыном — могучим красавцем-мулатом.
Несмотря на экзотическую внешность, Тома-Александр как отпрыск маркиза был принят в свете, пользовался необычайным успехом у женщин и поражал окружающих своей силой. На склоне лет маркиз сделался болезненно скуп, к тому же на восьмидесятом году женился, и Тома-Александр, доведенный безденежьем до крайности, решил завербоваться в гвардию простым солдатом. Старый маркиз взволновался, что его имя будут трепать среди «всякого армейского сброда». Оставив от пышной отцовской фамилии лишь начало — Дюма, Тома-Александр под этим именем поступил рядовым в драгунский полк королевы.
На постое в Вилле-Котре необычного солдата заприметила Мари-Луиза Лабуре, дочь хозяина гостиницы, в прошлом — дворецкого его королевского высочества герцога Орлеанского и по этой причине весьма уважаемого в городе господина. Через несколько лет, в 1792 году, молодые люди поженились. К тому времени Тома-Александр уже был произведен в подполковники. Стремительному служебному взлету помогла Французская революция (1789–1794), с которой Дюма связал свою судьбу, а также его беспримерная храбрость. Еще через год двадцатипятилетний Тома-Александр стал дивизионным генералом.
После революции, во времена Директории, бесстрашного генерала (его называли Черным дьяволом) приблизил к себе Наполеон Бонапарт, возглавивший французскую армию во время Итальянского похода, а в Египетском походе он поручил генералу Дюма командование кавалерией. В 1801 году генерал был пленен в Неаполе и заключен в тюрьму, где его пытались отравить; он выжил, но остался инвалидом. Вскоре, по случаю перемирия, Дюма обменяли на знаменитого австрийского генерала Мака.
1 мая 1801 года генерал Дюма, полупарализованный и ослепший на один глаз, вернулся к жене и дочери, а спустя год с небольшим у них родился сын Александр. Мальчик был белокож и голубоглаз, лишь мелко вьющиеся волосы напоминали, что он на четверть африканец. Когда ему было четыре года, отец ушел из жизни. После реставрации королевской власти Мари-Луиза предлагала сыну принять фамилию маркиза — Дави де ля Пайетри, на которую он имел право; это могло открыть ему многие двери. «Меня зовут Дюма, — гордо ответил молодой Александр. — …Да и что сказал бы мой отец, если б я отрекся от него и стал носить фамилию деда, которого я не знал?» Отец остался для него кумиром навсегда, его судьбе посвящено немало страниц в «Воспоминаниях» писателя.
От отца Александр унаследовал высокий рост, могучее телосложение, горячую кровь, а также великодушие, храбрость, честолюбие, богатое воображение, склонность к авантюре. В жизни Александра Дюма было не меньше приключений, чем в его романах. Андре Моруа, перу которого принадлежит замечательная книга «Три Дюма», так описал его в юности: «Он был подобен стихийной силе, потому что в нем бурлила африканская кровь… вдобавок он был наделен талантом сказителя, присущим африканцам. Стихийность его натуры проявлялась в отказе подчиняться какой-либо дисциплине, и так как в доме не было мужчины, которой мог бы его обуздать, он свободно бродяжничал по лесам. Школа не оказала никакого влияния на его характер, она не сформировала и не деформировала его. Любое притеснение было для него несносно. Женщины? Он их любил всех сразу; он с самого начала убедился, что завоевать их расположение нетрудно, но не мог понять, к чему клясться в верности одной из них. При этом он вовсе не был аморален… В юности он был страстным охотником, краснобаем, влюблялся во всех девушек, готовых слушать его россказни, и был жаден до удовольствий. В восемнадцать лет его привлекает все, и особенно недосягаемое: „Разве во мне нет, — думает Дюма, — того магнетизма, благодаря которому я выйду победителем там, где любой другой потерпит неудачу?“ Он твердо верил в свою звезду».
В школе дальше таблицы умножения Александр не продвинулся, единственным приобретением оказался красивый почерк, который поможет ему на первых порах в Париже. После смерти генерала Дюма семья осталась без средств — все деньги съела его болезнь. Когда Александру было десять лет, один из родственников, аббат Консей, умирая, завещал ему стипендию в семинарии, если он примет духовный сан. Бедная мать ухватилась за эту возможность и упросила сына хотя бы попробовать там поучиться. Получив от нее деньги на учебные принадлежности, Александр купил хлеба, колбасы и на три дня сбежал в лес. С надеждой на духовный сан Мари-Луизе пришлось расстаться. Она пристроила сына младшим клерком в контору к нотариусу.
Впервые Александр услышал о том, что поэзия может стать путем к славе, от парижского гостя своих соседей некоего Лафаржа, и эта идея запала ему в душу, а первого живого стихотворца встретил в семье своего опекуна Коллара.
Им оказался Адольф де Левен, который наезжал в Вилле-Котре из Парижа. Он водил знакомство со столичными литераторами, драматургами и актрисами и разжигал воображение своего провинциального приятеля рассказами об этой необыкновенной жизни. Окончательно же Александр определился в своем призвании, когда в городок приехала театральная труппа с «Гамлетом», и семнадцатилетний юноша открыл для себя Шекспира. «Вообразите слепца, — писал он, — которому вернули зрение, вообразите Адама, пробуждающегося после сотворения». Александр решил стать драматургом и вместе со своими сверстниками обустроил на чердаке некое подобие театральной студии, где был и драматургом, и актером, и режиссером.
Набросав вместе с Левеном несколько пьес в стихах, Дюма решил, что пора брать Париж. Денег на эту кампанию не было. Захватив ружье, чтобы охотиться по дороге и таким образом подзаработать, он отправился навстречу славе. В Париж Александр Дюма явился с четырьмя зайцами, двенадцатью куропатками и двумя перепелками. В обмен на эти трофеи хозяин гостиницы «Великие августинцы» дал ему приют на несколько дней. Посетив театр и увидев на сцене знаменитую Тальма, а затем вместе с Левеном побывав у нее за кулисами, вдохновленный новыми знакомствами, Александр вернулся домой и объявил матери, что уезжает в Париж навсегда.
Переезд состоялся в 1823 году. Все, что он взял с собой, — это два луидора, которые наскребла ему мать, и грандиозные замыслы. Авантюрный характер позволил Александру разыскать в Париже знакомых отца — многие еще помнили храброго генерала — и с их помощью, а также благодаря красивому почерку устроиться писцом в секретариат герцога Орлеанского (будущего короля Луи-Филиппа).
В литературной жизни столицы в самом разгаре была война между уходящим классицизмом и наступающим романтизмом. Новые имена — Ламартин, Гюго, де Виньи — начинали приобретать громкую известность. Разумеется, молодой провинциал и слыхом не слыхивал ни о романтизме, ни об этих писателях, но счастливый случай (похоже, он всегда сопутствовал Дюма) сразу же указал ему ориентиры. В театре общительный Александр разговорился с сидящим рядом человеком весьма солидной наружности, и тот, забавляясь простодушием юноши, начал просвещать его по части современной литературы, которую следует читать. Познакомиться они не успели — к концу третьего акта сосед был выдворен из зала за свист и топанье во время действия (шла дешевенькая мелодрама «Вампир»). На следующий день из газет Дюма узнал, что этим «дебоширом» был знаменитый писатель Шарль Нодье.
Собственно, с этого времени Александр Дюма взял старт в своем «победном шествии». В судьбе великих людей предстартовые события всегда любопытнее финишных, потому мы на них и задержались. Разве не увлекательно следить за тем, что обеспечивает победу на финише! Подчинение судьбе или вызов ей, осмотрительность или безоглядность, усидчивость или темперамент, смирение или бунтарство, уважение к нормам или презрение к ним, следование чувствам или капитуляция в связи с обязательствами?.. Разумеется, каждая судьба индивидуальна, и все же, знакомясь с биографиями великих людей, можно обнаружить некоторые закономерности. Но это материал уже для другой книги — о психологии творчества, а мы завершим эти размышления словами Данте: «Нежась на мягкой перине, славы себе никогда не добудешь».
За первые шесть лет жизни в Париже Александр Дюма — без денег, без литературных связей, наконец без системного образования — обрел известность и был принят как равный в круг тех «громких» писателей нового романтического направления, о которых впервые услышал от случайного соседа в театре, — Виктора Гюго, Альфреда де Виньи, Беранже и того же Шарля Нодье, ставшего его покровителем.
Первые пьесы Дюма — «Охота и любовь», «Христиана» — не увидели сцены, зато отточили перо. Наконец пьеса «Генрих III и его двор» (1829), с дуэлями, заговорами, оргиями и политическими страстями, вызвала рукоплескания в «Комеди Франсез» и с тех пор считается одной из первых романтических драм во Франции. «История в обработке Дюма, — пишет Андре Моруа, — была такой, какой ее хотели видеть французы: веселой, красочной, построенной на контрастах… Публика 1829 года, наполнившая партер, состояла из тех самых людей, которые совершили великую революцию и сражались в войсках империи… Этим старым служакам пришлась по сердцу грубоватая отвага героев Дюма: ведь и им доводилось обнимать немало красавиц и угрожать шпагой не одному сопернику…» Впоследствии из этой пьесы вырастет роман Дюма «Графиня де Монсоро».
Однако началась парижская жизнь Дюма с другого, не менее важного события — в двадцать два года он обзавелся наследником, названным в честь отца Александром. Нам он известен как писатель Дюма-сын. Матерью его стала соседка по этажу, где Дюма снимал свое первое жилище, — белошвейка Катрина Лабе. Дюма не женился на ней, сохранив свободу для более волнующих встреч, которые не замедлили явиться, стремительно сменяя одна другую. Тем не менее Катрине и сыну он снял квартиру и содержал их. Собственно, содержал он всех.
Здесь мы поверим на слово тому же Андре Моруа: «Он требовал лишь одного — уважения к своему труду. Во всем остальном он был добр до слабости. С тех пор как у него завелись деньги, он стал кормить своих нынешних любовниц, бывших любовниц, их семьи, своих детей, друзей, соавторов, льстецов. Это составляло целую орду нахлебников, часто неблагодарных. Когда не знали, где пообедать, говорили: „Пойдем к Дюма“».
Одна из «волнующих встреч» дала материал для следующей пьесы. Дюма «Антони» (1831), сменившей известность писателя на славу. Прототипом центральной героини Адель д'Эрве стала Мелани Вальдор — дочь известного издателя и жена гарнизонного капитана, не докучавшего ей частыми наездами в Париж. Главное же, она была поэтессой, «алчущей бесконечного». Роман ее и Дюма развивался по всем канонам этого жанра в 30-х годах: взаимные стихотворные послания, письма из тысяч сладчайших слов, неистовство страстей, страшные клятвы в верности и финал — решение Мелани немедленно умереть. Срочно составленное завещание она передала своему доктору (не без тайной надежды, что оно попадет в руки неверному Дюма): «Я хочу, чтобы его часы и наш перстень положили мне на сердце… В ногах пусть положат его стихи и нашу переписку…» На своей могильной плите она предписывала высечь слова: «Либо — ты, либо — смерть». К счастью, завещание не пригодилось — Мелани суждено было пережить не только этот разрыв, но и своего возлюбленного. В пьесе автор поступил с героиней более жестоко — она умерла. Доктор же, посредник между влюбленными, отныне сделается традиционным персонажем романтической драмы.
Здесь мы и расстанемся с темой страстей в жизни Дюма — она бесконечна. Подведем итог словами его биографа: «Когда автор превращает женщину в героиню своего произведения, она для него умирает». Добавим в качестве эпилога, что место Мелани в сердце Дюма заняла актриса, играющая ее роль в пьесе, а саму Мелани Вальдор автор любезно пригласил на премьеру. «Публика неистовствовала: в зале аплодировали, плакали, рыдали, кричали, — писал Теофиль Готье. — Жгучая страсть пьесы воспламенила все сердца. Молодые женщины поголовно влюбились в Антони, юноши готовы были всадить себе пулю в лоб ради Адель д'Эрве. Эта пара великолепно воплотила современную любовь… Бокаж играл фатального мужчину, а госпожа Дорваль — женщину прежде всего слабую…» Таковыми были идеал мужчины и идеал женщины в XIX веке.
Первую половину жизни Александр Дюма посвятил театру. Его пьесы (наряду с названными) — «Наполеон Бонапарт, или Тридцать лет истории Франции» (1831), «Нельская башня» (1832), «Кин» (1936) и другие — заставили говорить о нем как о выдающемся драматурге, обладающем врожденным качеством для работы в этом жанре — умением строить напряженное действие. Никому не приходило в голову, что он может стать историческим романистом, для чего требовалась большая эрудиция. Библиотеки же, как известно, не его стихия.
Тем не менее новый грандиозный замысел, который должен был приумножить его славу, уже захватил Дюма. Он решил воскресить историю Франции в серии романов и начал самым прилежным образом изучать приемы Вальтера Скотта. Тут подоспел и «социальный заказ»: у нескольких популярных газет стал падать тираж, и потребовались романы-фельетоны с захватывающим действием, которые можно было бы печатать из номера в номер, удерживая внимание подписчиков.
Скорый на перо Дюма увидел в этом золотую жилу. Первый такой роман «Шевалье д'Арманталь» он написал в соавторстве с Огюстом Маке (сын богатого фабриканта, он не обладал писательским талантом, но был страстно влюблен в литературу и «графоманил»). Вскоре кто-то из них наткнулся на «Мемуары господина д'Артаньяна, капитан-лейтенанта первой роты королевских мушкетеров». Эти поддельные мемуары были написаны, и довольно бездарно, неким Гасьеном де Куртилем и изданы в 1700 году в Кельне. «Мемуары» были переписаны Дюма и Маке, дополнены множеством новых эпизодов, а главное — мушкетеры, которых Гасьен де Куртиль изобразил пошловатыми авантюристами, превратились в легендарных героев.
Вот как описывает Андре Моруа работу Дюма с соавтором: «…Маке выступал лишь в роли мраморщика, а скульптором был Дюма… Соавтор писал сценарий. Дюма прочитывал его „в один присест“ и затем использовал как черновик. Он переписывал текст, добавлял тысячи деталей, придававших ему живость, переделывал диалог, в котором не имел себе равных, тщательно отшлифовывал концы глав и увеличивал общий объем, чтобы удовлетворить требованиям, предъявляемым к роману-фельетону, который должен был тянуться долгие месяцы и держать читателей в постоянном напряжении».
Роман «Три мушкетера» (1844) стал бестселлером и долгое время был у всех на устах. Ходил даже анекдот: если существует на каком-нибудь необитаемом острове Робинзон Крузо, он наверняка сейчас читает «Трех мушкетеров». В нем видели и политическую заглушку: «Будь я Луи-Филиппом, — говорил Мери, — я пожаловал бы ренту Дюма, Эжену Сю и Сулье с условием, что они вечно будут продолжать „Мушкетеров“, „Парижские тайны“ и „Записки дьявола“ (кстати, книга, которой зачитывался молодой Достоевский. — Л.К.). И тогда бы мы навсегда покончили с революциями».
С 1845 по 1855 год Дюма обрушивает на газеты и журналы свои романы, по восемь—десять томов каждый, в которых отразилась почти вся история Франции. За «Тремя мушкетерами» последовали «Двадцать лет спустя» (1845) и «Виконт де Бражелон» (1848–1850) — трилогия, объединенная главными героями: Атосом, Портосом, Арамисом и д'Артаньяном. Другая трилогия — «Королева Марго» (1845), «Графиня де Монсоро» (1846) и «Сорок пять» (1847–1848) — выводит на сцену французскую королевскую династию Валуа.
Одновременно с этим Дюма создает еще одну серию романов: «Ожерелье королевы», «Шевалье де Мэзон-Руж», «Жозеф Бальзамо», «Анж Питу», «Графиня де Шарни», в которых описывает закат и падение французской монархии.
Приключенческий роман из современной жизни — «Граф Монте-Кристо» (1845–1846) принес Дюма небывалую славу и, разумеется, деньги. В ознаменование этого события он построил под Парижем замок Монте-Кристо. Бесчисленных гостей встречала надпись над парадным входом: «Я люблю тех, кто любит меня».
Романы Дюма захватили подвалы во всех газетах, а успех, как известно, редко укрепляет дружбу, чаще плодит врагов. О Дюма стали говорить, что он покупает на 250 франков рукописей, чтобы перепродать их за десять тысяч, что он создал предприятие по производству романов, «душой и телом отдался культу золотого тельца» и т. д, и т. п. Некто Эжен де Мирекур, которому Дюма отказал в сотрудничестве, выпустил брошюру «Фабрика романов „Торговый дом Александр Дюма и K°“», ставшую сенсацией. Он не только обнародовал список «подлинных авторов», но перетряс и личную жизнь писателя… Дюма подал на него в суд, и Мирекура приговорили за клевету к двухнедельному тюремному заключению.
Надо сказать, что во времена Дюма помощь литературных сотрудников не считалась чем-то компрометирующим. Известно, что ею пользовались и Жорж Санд, и Виктор Гюго, и Сент-Бев, и многие другие, однако такая плодовитость, которой отличался Александр Дюма, превосходила всякое воображение.
«Мечты мои не имеют границ, — говорил сам Дюма, — я всегда желаю невозможного. Как я осуществляю свои стремления? Работая, как никто никогда не работал, отказывая себе во всем, часто даже во сне…»
В России произведения Александра Дюма начали переводиться сразу же после их появления во Франции. Одним из первых переводчиков стал Виссарион Белинский. Дюма, зная о том, что его пьесы с успехом идут на петербургских сценах, мечтал получить от русского императора орден Святого Станислава (это был один из его «пунктиков» — страсть ко всякого рода знакам отличия). Писатель преподнес Николаю I свою драму «Алхимик» с посвящением, в котором называл царя «блистательным монархом-просветителем». Коронованный просветитель ордена, однако, не дал, решив, что «довольно будет перстня с вензелем».
Дюма в долгу не остался и в 1840 году выпустил свой роман «Учитель фехтования, или Восемнадцать месяцев в Санкт-Петербурге» — о конце царствования Александра I, восшествии на престол Николая, декабрьском восстании и сибирских рудниках, куда были сосланы мятежники; одна из сюжетных линий романа — история любви декабриста Ивана Анненкова и француженки Полины Гебль (в романе их имена изменены). Таким образом Европа узнала о том, что Николай I предпочитал держать от нее в тайне, — о дворянском заговоре и восстании 14 декабря 1825 года, а попутно и о дворцовых интригах, и об убийстве Павла I…
В то время Дюма еще не бывал в России, обо всех этих событиях он узнал от француза Огюста Гризье, служившего когда-то, по рекомендации великого князя Константина, преподавателем фехтования в Высшем военно-инженерном училище и дававшего частные уроки будущим декабристам — Ивану Анненкову, Александру Муравьеву и Сергею Трубецкому. Рассказы Гризье писатель дополнил сведениями из книг по русской истории. «Я работаю, — писал он Беранже, — держа в одной руке книгу, а в другой — перо». «Учитель фехтования» был запрещен в дореволюционной России и впервые вышел у нас в 1925 году.
В России Дюма побывал только в 1858 году и оставил семь томов описания своего путешествия — «От Парижа до Астрахани» (1859) и «Кавказ» (1860). Будучи в Нижнем Новгороде, писатель посетил губернатора Александра Муравьева, которым оказался бывший декабрист и прототип одного из героев его романа. У него же в доме он встретился и с другими своими героями — Иваном Анненковым и его женой Полиной, в замужестве ставшей Прасковьей Егоровной. «У меня вырвался крик удивления, — вспоминал Дюма, — и я очутился в объятиях супругов».
Русская история в интерпретации французского мастера приключенческого жанра, а также его путевые впечатления — необычайно интересное чтение для русских. Здесь можно встретить и примеры его удивительной проницательности, и курьезы. Вот, к примеру, что такое крестьянские лапти по Дюма: «род сандалий, которые держатся при помощи длинных ремешков, обвивающих ногу до самых колен» (чем не обувь римских патрициев).
В 1860 году неуемный Александр Дюма, на пятьдесят девятом году жизни, отправился в Италию, чтобы принять участие в борьбе за ее независимость под знаменами Гарибальди, которому, кстати, подарил шхуну и пятьдесят тысяч франков на вооружение. Вместе с собой на войну он захватил подружку — двадцатилетнюю актрису Эмилию Кордье, переодетую в костюм матроса. Дюма выдавал ее за своего племянника. Вскоре «племянник» вынужден был вернуться во Францию, чтобы через несколько месяцев родить ему дочь, а «Великий Александр», как называли его итальянцы, 7 сентября 1860 года вместе с гарибальдийцами вступил в Неаполь, изгнав оттуда королевское семейство, которое некогда заключило в тюрьму и пыталось отравить его отца. Запоздалая, но, согласитесь, красивая месть.
Из Италии Дюма возвратился с увязавшейся за ним «черной, как слива» певицей Фанни Гордозой и замыслом нового романа. Вскоре он бежал от бурных сцен ревности, которые устраивала итальянская фурия, и поселился вместе со своей взрослой дочерью Мари-Александриной (от актрисы Белль Крельсамер, некогда игравшей в его пьесах), чтобы написать один из лучших своих романов — «Сан-Феличе». Место действия: Неаполь времен Марии-Каролины, леди Гамильтон и Нельсона, молодых генералов французской революционной армии, которые создавали и упраздняли королевства, — то есть героическая эпоха генерала Дюма.
И на седьмом десятке Александр Дюма был полон энергии, фонтанировал идеями и замыслами. «Я видела Вашего отца в Одене, — писала Жорж Санд в 1865 году его сыну. — Боже мой, какой удивительный человек!» Однако «победное шествие» уже неуклонно приближалось к финалу.
Миллионы, заработанные Дюма, протекли у него сквозь пальцы. Когда он умирал, у него оставалось два луидора — ровно столько, сколько он имел, когда явился завоевывать Париж. Незадолго до смерти, полупарализованный после инсульта, Дюма поселился в доме сына, который всегда говорил о нем: «Мой отец — это большое дитя, которым я обзавелся, когда был еще совсем маленьким». И это действительно так. Письма сына к отцу изобилуют призывами вести более умеренный, соразмерный возрасту образ жизни — по поводу его волнующих приключений. Отец побаивался его и предпринимал всевозможные меры предосторожности, чтобы сын во время посещений не натыкался у него на полуобнаженных нимф. Когда Дюма-сын стал приобретать успех как писатель, отец забеспокоился: «…тебе следует подписываться Дюма-Дави. Мое имя, как ты понимаешь, слишком хорошо известно — и на этот счет двух мнений быть не может, а прибавлять к своей фамилии „отец“ я не могу: для этого я еще слишком молод…»
Последней книгой несравненного Александра Дюма-отца стала «Большая кулинарная энциклопедия», изданная после его смерти Анатолем Франсом.
По свидетельству сына, расставался с жизнью Дюма легко, до последнего часа не теряя чувства юмора. «Аннушка находит тебя очень красивым», — передали ему слова русской горничной. — «Поддерживайте ее в этом мнении!» — встрепенулся он.
Александр Дюма ушел из жизни 5 декабря 1870 года. В некрологе Жорж Санд писала: «Он был гением жизни, он не почувствовал смерти».
Довольно часто повторяют гётевские слова, что, мол, если хочешь лучше понять поэта, побывай на его родине. Я побывал в селе Овстуге Брянской области, где родился Федор Иванович 23 ноября (по новому стилю — 5 декабря) 1803 года. Тогда это село относилось к Брянскому уезду Орловской губернии. Здесь прошли детство, отрочество, первые годы юности будущего великого поэта. Это самая что ни на есть настоящая родина Тютчева, здесь зародился его талант, сюда он потом приезжал из-за границы для отдохновения и вдохновения — здесь «мыслил я и чувствовал впервые…». Об Овстуге он писал жене в 1854 году: «Когда ты говоришь об Овстуге, прелестном, благоуханном, цветущем, безмятежном и лучезарном, — ах, какие приступы тоски по родине овладевают мною, до какой степени я чувствую себя виноватым по отношению к самому себе, по отношению к своему собственному счастью…»
Тютчевы принадлежали к тем дворянским семьям, которые не чурались крестьян, а, наоборот, общались с ними, крестили крестьянских детей, вместе праздновали яблочные спасы (этот праздник Тютчевы особенно любили), да и все другие народные праздники. Хотя Федор Иванович потом десятилетиями жил за границей, состоя на дипломатической службе, но в детстве он так глубоко впитал в себя все истинно русское, что все изумлялись его русскости, а поэт Аполлон Майков писал: «Поди ведь, кажется, европеец был, всю юность скитался за границей в секретарях посольства, а как чуял русский дух и как владел до тонкости русским языком!..»
В Овстуге прежде всего бросается в глаза необычность этого села: уж очень особый рельеф местности — холмы с избами напоминают условное изображение гор на древнерусских иконах. У этого села какой-то очень насыщенный динамичный внутренний ритм — нагромождение холмов, гор, горушек навевает что-то первородное, космическое, что так умел улавливать в природе Федор Иванович. И не только в природе, но и в глубинах человека.
И еще об Овстуге. Это село напоминает некую деревенскую Венецию. Меж холмов и горушек в середине села разлился большой пруд, такой большой, что, подумалось, может быть, отсюда идут тютчевские строки «Последнего катаклизма»:
Когда пробьет последний час природы,
Состав частей разрушится земных:
Все зримое опять покроют воды,
И Божий лик изобразится в них!
[1829]
Одним словом, прекрасно, что у Тютчева была такая первооснова творчества, как родина. У Есенина — село Константиново, у Алексея Константиновича Толстого — село Красный Рог (где он написал знаменитые «Колокольчики мои, цветики степные…»), у Пушкина, — в большой степени, — Михайловское, у Некрасова — Карабиха, у Ахматовой, в большой степени, — деревня Слепнево в Тверской губернии… А у Тютчева — Овстуг.
Тютчев — гениальный лирик, поэт романтического склада. Он развивал философскую линию русской поэзии. Певец природы, остро ощущавший космос, тончайший мастер стихотворного пейзажа, Тютчев рисовал его одухотворенным, выражающим эмоции человека. В поэзии Тютчева человек и природа почти тождественны. Мир в глазах поэта полон таинственности, загадочности — где-то в недрах его «хаос шевелится». Под покровом дня скрывается ночь, в избытке жизни проглядывает смерть, людская любовь — поединок роковой, грозящий гибелью. В природе противоборствуют враждебные силы. «Хаос» вот-вот прорвется и опрокинет установившуюся гармонию, ввергнет мир в катастрофу. Поэт и боится этой катастрофы, и тянется к ней. Современник многих войн, он воспринимает свое время как «минуты роковые». Поэзия Тютчева полна глубокой и бесстрашной мысли. Но эта мысль образна, выражена ярко.
Лев Толстой говорил, что «без Тютчева нельзя жить», — настолько сильно на него действовало творчество поэта. Неравнодушными читателями его были Пушкин и Жуковский, Некрасов и Тургенев, Чернышевский и Добролюбов, Достоевский и Менделеев, Блок и Горький. Хоть это сейчас и не модно, но ради объективности надо сказать, что очень высоко ценил лирику Тютчева В. И. Ленин, и во многом благодаря этому в Овстуге был создан прекрасный тютчевский музей, которому недавно исполнилось 60 лет.
О Тютчеве как о мыслителе с уважением отзывались выдающийся немецкий философ Шеллинг и гениальный немецкий поэт Генрих Гейне. С ними Тютчев был лично знаком.
В 1821 году, блестяще окончив словесный факультет Московского университета, Тютчев поступает на службу в министерство иностранных дел и скоро уезжает за границу, получив назначение в русскую миссию в Мюнхене — тогда это была столица Баварского королевства. Потом служит в Турине (Сардиния). В чужих краях Федор Иванович прожил двадцать два года. В Мюнхене приобщился к немецкой идеалистической философии, как раз там он много общался с Шеллингом.
В октябре 1836 года в пушкинском журнале «Современник» были опубликованы сразу шестнадцать стихотворений Тютчева под заголовком «Стихотворения, присланные из Германии». В следующем номере — еще шесть стихотворений. Так что Александр Сергеевич Пушкин благословил Тютчева на поэтическую стезю.
Надо сказать, что Тютчев не стремился стать профессиональным поэтом. В отличие от Пушкина или Лермонтова, он даже подчеркивал свое как бы пренебрежительное отношение к творчеству. Вместе с ненужными бумагами как-то бросил в корзину целый ворох своих стихов и переводов. Тютчев не принимал никакого участия в издании двух своих прижизненных книг. Их издали его друзья, а когда книги стихов вышли в свет, они вызвали у автора только ироническую усмешку.
«Ах, писанье — ужасное зло! Оно — как будто второе грехопадение злосчастного разума, как будто усиление материи», — так он порой писал в письмах. Такое отношение Тютчева к своим стихам, во-первых, восходит к древнейшим мыслям поэтов и философов о невозможности выразить словами всего, что в сердце — «Как сердцу высказать себя?», а во-вторых, если Пушкин говорил, что «слова поэта суть его дела», то Тютчев выше слов ставил дела. Это еще когда-то протопоп Аввакум говорил, тоже, кстати, называвший свои писания «вяканьем», «ковыряньем», — «не словес красных Бог слушает, но дел наших хощет».
И все-таки он писал стихи, не мог не писать, потому что Бог дал ему этот дар. Стихи сами в нем складывались. Вот как описывает зять Тютчева, поэт Иван Аксаков, рождение одного стихотворения:
«…однажды, в осенний дождливый вечер, возвратясь домой на извозчичьих дрожках, почти весь промокший, он сказал дочери: „Я сочинил несколько стихов“, и пока его раздевали, продиктовал ей прелестное стихотворение.
Слезы людские, о слезы людские,
Льетесь вы ранней и поздней порой…
Льетесь безвестные, льетесь незримые,
Неистощимые, неисчислимые, —
Льетесь, как льются струи дождевые
В осень глухую, порою ночной.
Здесь почти нагляден для нас тот истинно поэтический процесс, которым внешнее ощущение капель чистого осеннего дождя, лившего на поэта, пройдя сквозь его душу, претворяется в ощущение слез и облекается в звуки, которые, сколько словами, столько же самою музыкальностью своею, воспроизводят в нас и впечатление дождливой осени, и образ плачущего людского горя…»
Это стихотворение часто цитировал Лев Толстой, а Тарас Шевченко над ним и над стихотворением «Эти бедные селенья» просто плакал. Стихи неимоверной глубины по тону, по дыханию. Тут не слова говорят, а как бы вздох всего человечества запечатлелся…
Все мы прекрасно знаем, условно говоря, стихи о природе Тютчева, начиная с шедевра «Люблю грозу в начале мая…». Мы помним его потрясающие стихи о России «Умом Россию не понять…». Любовная лирика Тютчева известна не меньше пушкинской, особенно «Я встретил вас и все былое / В отжившем сердце ожило…» — но вершиной его любовной поэзии, безусловно, стал «Денисьевский цикл». Елена Денисьева вдохновила Тютчева на такие стихи, которых не много в мировой лирике. До встречи с ней женами поэта были Элеонора Петерсон (умерла), Эрнестина Дернберг — немки. Но именно любовь русской Елены Александровны Денисьевой к поэту все в нем перевернула. Современник вспоминает, что Денисьева смогла «своею самоотверженною, бескорыстною, безграничною, бесконечною, безраздельною и готовою на все любовью… — такою любовью, которая готова и на всякого рода порывы и безумные крайности с совершенным попранием всякого рода светских приличий и общепринятых условий» вызвать в Тютчеве в ответ тоже такую страстную любовь, «что он остался навсегда ее пленником». Хотя Денисьева и не была замужем за Тютчевым, но родила от него троих детей. Тютчев неутешно переживал раннюю смерть Елены Александровны. Эта неутешность ясно запечатлелась в стихотворении «Накануне годовщины 4 августа 1864 г.». Денисьева умерла 4 августа 1864 года.
Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня…
Тяжело мне, замирают ноги…
Друг мой милый, видишь ли меня?
Все темней, темнее над землею —
Улетел последний отблеск дня…
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Завтра день молитвы и печали,
Завтра память рокового дня…
Ангел мой, где б души ни витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Тютчев — не только лирик любви и природы. Он поэт-философ. Его духовно-философская поэзия отражает духовное состояние человека в середине XIX века, но послушайте, как оно созвучно с нашим временем:
Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует…
Он к свету рвется из ночной тени
И, свет обретши, ропщет и бунтует.
Безверием палим и иссушен,
Невыносимое он днесь выносит…
И сознает свою погибель он,
И жаждет веры… но о ней не просит.
Не скажет ввек, с молитвой и слезой,
Как ни скорбит перед замкнутой дверью:
«Впусти меня! — Я верю, Боже мой!
Приди на помощь моему неверью!»
[10 июня 1851 года]
Современный исследователь творчества и жизни поэта Вадим Валерианович Кожинов, выпустивший в знаменитой серии ЖЗЛ книгу «Тютчев», пишет, что «отношение Тютчева к религии и церкви было чрезвычайно сложным и противоречивым. Видя в христианстве почти двухтысячелетнюю духовно-историческую силу, сыгравшую громадную роль в судьбах России и мира, поэт в то же время пребывал на самой грани веры и безверия». Так что в приведенном стихотворении Тютчев писал и о себе.
Скончался Федор Иванович в Царском Селе 15 (27) июля 1873 года, похоронен на кладбище Новодевичьего монастыря в Петербурге.
Без малого 150 лет назад Добролюбов сетовал: «Рассказы Андерсена… давно известны в Германии; у нас они распространены, кажется, довольно мало. Между тем нельзя не сказать, что рассказы эти написаны с замечательным талантом. В них есть одна прекрасная особенность, которой недостает другим детским книжкам: реальные представления чрезвычайно поэтически принимают в них фантастический характер, не пугая, однако, детского воображения разными буками и всякими темными силами… Рассказы эти забавны или трогательны; они могут хорошо подействовать на ум и сердце детей, и между тем в них нет ни малейшего резонерства… В этом-то и видно искусство и талант рассказчика его рассказы не нуждаются в нравоучительном хвостике; они наводят детей на размышления…»
Теперь мы можем сказать, что в России сказки Андерсена, которые Добролюбов называл рассказами, вот уже более столетия наводят на размышления не только детей, но и взрослых. Их герои, сюжеты, положения подарили нам афоризмы и поговорки, метафоры и аллегории, темы и философские обобщения… Голый король («А король-то голый!»), гадкий утенок, ставший прекрасным лебедем, принцесса на горошине, бедный Кай, верная Герда, бессердечная Снежная королева, стойкий оловянный солдатик, нежная Дюймовочка… — в нашей культуре они стали устойчивыми образами, которые можно встретить в самых разных текстах: художественных, публицистических, критических, научно-популярных.
Андерсену, как никому в мире, удалось в сказке выразить целую философию жизни, оттого его книги сопровождают нас от колыбели до мудрых седин.
Ганс Христиан Андерсен родился в датском городе Оденсе на живописном острове Фюн. Мечтательный отец его был сапожником, но больше любил мастерить разные затейливые игрушки. Слабый здоровьем, он умер, когда Гансу Христиану исполнилось девять лет. Мария, его мать, работала прачкой, но частенько вспоминала, что ее прабабка была из благородных. После смерти мужа нужда заставила ее отдать мальчика в работники на суконную фабрику, потом на табачную, но там он больше развлекал рабочих пением и разыгрывал сценки из Шекспира и Гольберга, нежели работал. Мастеровые изумлялись: надо же, сын простого сапожника, а знает Шекспира!
В подростковом возрасте Ганс Христиан много читал, из страстного интереса к театру расклеивал афиши. Летом 1819 года в Оденсе гастролировали актеры из Копенгагена и для массовых сцен приглашали желающих. Среди них на сцену попал и юный Андерсен. Усердие Ганса Христиана было отмечено труппой, что вызвало у него большие надежды и невероятные мечты. Не откладывая, он приступил к их выполнению.
Спустя месяц четырнадцатилетний театрал добрался зайцем в дилижансе до Копенгагена и через несколько дней предстал перед примой Копенгагенского театра балериной Шалль. Сняв для легкости сапоги и заменив бубен шляпой, он танцевал и пел перед ней, изображая Сандрильону. Прима приняла его за сумасшедшего бродягу. Ничего не дал и визит к директору театра. Тот нашел его слишком худым и лишенным театральной внешности (здесь уже намечалась будущая сказка «Гадкий утенок»). Упрямый Ганс Христиан отправился прямиком в гостиницу к знаменитому итальянскому певцу Сибони, о гастролях которого вычитал в газетах.
Южане более сентиментальны, и мальчику удалось покорить своим пением итальянца, а вслед за ним и его гостей. Тут же организовали и подписку в пользу бедного юноши, набрав для него сумму, достаточную для нескольких месяцев жизни. Сам Сибони вызвался давать ему уроки музыки и пения. Но через полгода у Ганса Христиана пропал голос — переходный возраст, и раздраженный итальянец предложил ему вернуться домой и заняться ремеслом, но, как говорится, не на того напал.
Андерсен, обладатель невероятного упорства, сумел найти себе новых покровителей — танцора Далена и поэта Гульдберга, с чьим братом был знаком по Оденсе. Танцор обучал его танцам, а поэт датскому и немецкому языкам. Вскоре Ганс Христиан уже дебютировал в балете «Армида» (кстати, вместе с балериной Шалль) на сцене королевского театра в крошечной роли седьмого тролля, а всего их было восемь, иногда он пел в хоре пастухов или воинов.
Подружившись с университетским библиотекарем, он стал проводить среди книг большую часть времени — Шекспир, Вальтер Скотт, Адам Эленшлегер, автор прославленных в Дании трагедий… Под впечатлением Андерсен и сам начал сочинять стихи (без особого стеснения украшая их строфами известных поэтов), а затем и трагедии — «Разбойники в Виссенберге», «Альфсоль». Первым его читателем и редактором был все тот же поэт Гульдберг.
В конце концов театральная дирекция выхлопотала начинающему драматургу королевскую стипендию и право на бесплатное обучение в латинской школе. Там он провел пять лет и в 1828 году выдержал вступительные экзамены в Копенгагенский университет. К тому времени Ганс Христиан был уже автором двух опубликованных стихотворений — «Вечер» и «Умирающее дитя».
Через год из-под его пера появляется полное фантазии и юмора романтическое произведение «Путешествие пешком от Хольмен-канала до восточного мыса острова Амагер», а на сцене копенгагенского театра ставится его водевиль «Любовь на Николаевой башне», благожелательно встреченный зрителями. В 1830 году Андерсен издает свой поэтический сборник с приложением сказки «Мертвец».
Среди первых успехов поэта настигает и первое житейское искушение — он влюбляется. Причиной ночных бессонниц стала сестра его университетского приятеля, девушка с умеренными идеалами из бюргерской семьи, где превыше всего ценился достаток. Этой семье совсем не приходился ко двору нищий литератор, у которого к тому же и мать содержалась в богадельне (после смерти второго мужа Мария, некогда бодрая и жизнелюбивая, сильно сдала, стала прикладываться к рюмочке, и соседи поместили ее в дом призрения).
«Не делайте меня несчастным! — взывал Андерсен в письме к возлюбленной. — Я могу стать чем угодно ради вас, я буду служить и сделаю все, что потребуете вы и ваши родители!» Не откажи она ему, предпочтя сына аптекаря, кто знает, возможно, мы никогда бы не читали волшебных андерсеновских сказок, потому что он никогда бы их не написал… «Искусство требует жертв» — не пустая фраза.
Коллин, состоятельный покровитель Ганса Христиана, отправил его «лечиться от любви» в путешествие по Германии, откуда тот привез новую книгу «Теневые картины» (1831), написанную под влиянием «Путевых картин» Гейне, которого боготворил. В андерсеновских «Картинах» пока робко, но уже зазвучали волшебные сказочные мотивы.
Временный творческий кризис, а также безденежье заставили Андерсена взяться за составление либретто по романам Вальтера Скотта. Критика тут же объявила его «палачом чужих произведений». Все чаще и чаще ему стали напоминать, что он сын сапожника и нечего заноситься — месть маленького города (а Копенгаген маленький город), где не любят «выскочек», за былые андерсеновские успехи. В конце концов Гансу Христиану удалось преподнести королю Дании свою вторую поэтическую книгу «Фантазии и эскизы», сопроводив ее прошением о пособии на заграничную поездку. Пособие было выдано, и в 1833 году писатель отправился во Францию и Италию. За время путешествия в богадельне умерла его мать и чужие руки закрыли ей глаза.
В Париже Андерсен встретился со своим кумиром Гейне. Близкой дружбы, правда, не вышло. Знакомство вылилось в несколько прогулок по парижским бульварам. Датчанин восхищался Гейне-поэтом, но настороженно отнесся к Гейне-вольнодумцу и атеисту. Здесь же, в Париже, Андерсен начал писать стихотворную драму «Агнета и Водяной» на сюжет старинной народной песни; она была закончена в Италии.
Италия стала сценой действия романа «Импровизатор» (1835). В 1844 году он был переведен в России и удостоился рецензии Виссариона Белинского. Неистовый Виссарион писал: «Герой этого романа — презабавное лицо: восторженный итальянец, пиетист, поэт, любит женщин и страх как боится, чтоб которая-нибудь не соблазнила его; человек с слабым характером, чувствует позор вельможеского покровительства, страдает от него — и не имеет силы освободиться из-под обязательного ярма. С ним что ни шаг, то приключение. Он влюбляется в трех женщин, но с одною расходится по недоразумению; другая любит его братски; на третьей он наконец женится, несмотря на свою боязнь, что Мадонна накажет его за избрание светской дороги жизни». Похвалы удостоились лишь блестяще написанные итальянские пейзажи.
Русский критик, что называется, раскусил героя, даже не подозревая, насколько он автобиографичен. Это не «восторженный итальянец», а сам Андерсен мучился своей зависимостью от меценатов. Это Ганс Христиан разошелся с первой возлюбленной «по недоразумению» — что, как не недоразумение, для поэта аптекарский сынок, которого она выбрала, когда сам он предлагал ей вечность. Она, как принцесса из его сказки «Свинопас», с хорошенькой, но пустой головкой, пренебрегла любовью принца, презрительно отвергнув его чудесные подарки — соловья и розу: «Ведь они настоящие!» Ее сердце покорили пустяковые вещи: трещотка, механически воспроизводящая модные мотивчики, и горшочек, позволяющий узнать, какие обеды варятся в чужих кухнях.
Со второй девушкой, тронувшей сердце Ганса Христиана, — дочерью его покровителя Коллина — тоже ничего не вышло, кроме «братской любви». Коллин охотно ему покровительствовал, но ни в коем случае не хотел заполучить в зятья поэта — человека без устойчивого будущего, он выбрал дочери адвоката.
Третья, на которой женился итальянский поэт из «Импровизатора», также появится в судьбе Андерсена. Ею станет певица Иенни Линд, «шведский соловей», как ее называли. Они познакомились в 1843 году (в этом же году появилась и сказка «Соловей») во время ее гастролей в Дании. В дневнике Андерсена замелькало слово «любовь», но до устных объяснений не дошло. На прощальном банкете Иенни произнесла в его честь тост со словами: «Я хочу, чтоб здесь, в Копенгагене, у меня был брат. Хотите вы быть моим братом, Андерсен?» На дальнейшем он настаивать не стал, может быть, действительно опасаясь, что «Мадонна накажет» поэта за «светскую дорогу жизни».
Однако мы отвлеклись. После «Импровизатора» вышел еще один роман — «Только скрипач» (1837). Сюжет его типичен для романтического направления: конфликт поэта-мечтателя с пошлостью «света». «Скрипач» не стал заметным явлением в творчестве писателя. Зато между этими романами появились два первых выпуска «Сказок, рассказанных для детей», на которые тогда никто не обратил особого внимания. Вскоре появился и третий выпуск. В эти сборники вошли сказки, ставшие классикой: «Огниво», «Принцесса на горошине», «Русалочка», «Новое платье короля» (любимая сказка Льва Толстого) и другие.
Желание прославиться как «взрослый» писатель не оставляло Ганса Христиана. Весь 1839 год он работал над пьесой «Мулат» (о расовом неравенстве) — по мотивам новеллы «Невольники» французской писательницы Рейбо. Пьеса прошла с огромным успехом на копенгагенских подмостках, но вызвала шквал анонимных писем в газеты и журналы с требованием опубликовать перевод новеллы «Невольники», чтобы показать, кому на самом деле принадлежит успех. Почти одновременно «Мулат» сопровождался овациями на сцене стокгольмского театра, и шведы вступились за Андерсена: «Мы хорошо знаем, что компания завистников поднимает хриплые голоса в столице наших соседей против одного из достойнейших сынов Дании, — писала шведская газета. — Но теперь эти голоса должны умолкнуть — Европа кладет свое мнение на чашу весов. А ее суждением еще никогда не пренебрегали». (Любопытно что Швеция считала себя «большей Европой», нежели Данию. Впрочем, у Дании не было своего Карла Великого.)
Творческий расцвет Андерсена, сделавший его королем сказочников, пришелся на конец тридцатых и сороковые годы. Появляются такие шедевры, как «Стойкий оловянный солдатик» (1838), «Соловей», «Гадкий утенок» (обе — 1843), «Снежная королева» (1844), «Девочка со спичками» (1845), «Тень» (1847), «Мать» (1848) и другие.
За это время Андерсен побывал в Париже (1943), где снова встретился с Гейне. На этот раз тот приветствовал Ганса Христиана как равный равного, будучи в восторге от его сказок, как и многие другие писатели. Андерсен подружился с Александром Дюма-отцом, познакомился с Виктором Гюго и знаменитой актрисой Рашель. Он становился европейской знаменитостью: его сказки сдали экзамен на вечность в столице мировой культуры — Париже. С тех пор Андерсен стал называть свои сборники «Новые сказки», подчеркивая, что они адресованы не только детям, но и взрослым. Ведь именно взрослые оценили философскую сатиру «Нового платья короля» и «Тени», антиобывательский пафос «Дюймовочки», поднятые проблемы искусства в «Соловье».
Действительно, сказки Андерсена многожанровы. Так, «Штопальная игла», «Жених и невеста», «Воротничок», «Свинья-копилка», «Истинная правда» близки к басне; «Старый дом», «Девочка со спичками» по сути новеллы; «Новое платье короля», «Снежная королева» — философские притчи.
В 1846 году Андерсен написал автобиографию, которую назвал «жанрово» — «Сказка моей жизни». Слава и в самом деле пришла к нему непредусмотренным, сказочным путем. «Я хочу быть первым романистом Дании», — высказывал он свои намерения в 1835 году в письме оденсейской приятельнице Генриэтте Ханк. Это был год, когда вышел его роман «Импровизатор» и почти одновременно с ним появилась первая книга сказок. Об «Импровизаторе» говорили все, а сказок не заметили. Да и сам автор до поры до времени не придавал им особого значения. Романы его остались в истории литературы, а сказки живут и по сей день — их экранизируют, ставят на театральных и оперных сценах, они вдохновляют художников и скульпторов, подсказывают темы писателям, не говоря уже о том, что украшают книжные полки в каждом доме.
Во время путешествия Андерсена в Англию в 1847 году произошел забавный случай. Осмотрев старинный замок, Ганс Христиан расписывался в книге посетителей. Привратник обратился к его спутнику, пожилому важному банкиру: «Андерсен — это вы?» Узнав, что ошибся, он воскликнул: «Как! Такой молодой? Я считал, что писатели становятся знаменитостями к старости, а то и после смерти». «А вы разве читали книги мистера Андерсена?» — поинтересовался банкир. «Ну как же! — удивился привратник. — Да и ребятишки во всей округе знают его сказки наизусть».
И еще одну приятную встречу подарила датскому сказочнику Англия. Он познакомился с Диккенсом, автором «Оливера Твиста» и «Сверчка на печи», которых очень любил. Оказалось, что и Диккенс знает и любит сказки Андерсена. Изъяснялись они жестами, поскольку не знали языка друг друга, но на прощанье растроганный Диккенс долго махал ему платком с пристани.
Как это часто бывает, в последнюю очередь признание пришло к Андерсену на родине. К семидесятилетию писателя в Дании была объявлена подписка на сооружение ему памятника. Скульптор показал ему проект: Андерсен, со всех сторон облепленный ребятишками. «Мои сказки адресованы столько же взрослым, сколько и детям! — разволновался прототип. — …дети никогда не висели у меня на плечах. Зачем же изображать то, чего не было?» Проект переделали. В самом деле, Андерсен так и не завел семьи и своих детей у него не было, а с чужими общаться почти не приходилось. Загадку своего сказочного дара он унес с собой.
Через несколько месяцев после пышных юбилейных торжеств, 4 августа 1875 года, великий сказочник ушел из жизни во сне.
Самое знаменитое стихотворение Эдгара По «Ворон» впервые было опубликовано 29 января 1845 года в газете «Evening Mirror»[4]… И сразу же принесло автору большую славу.
Возможно, Э. По опирался на средневековую христианскую традицию, в которой Ворон был олицетворением сил ада и дьявола, в отличие от Голубя, который символизировал рай, Святой Дух, христианскую веру. Корни такого восприятия уходят еще в дохристианские мифологические представления о Вороне как птице, приносящей несчастья.
Это стихотворение настолько ритмически разнообразно, что переводчикам есть где проявить свои способности. «Ворона» на русский язык переводили многие поэты. Некоторые переводы музыкально близки к оригиналу, но утрачивают что-то в содержании, другие, наоборот, верны содержанию, но не отражают музыкального своеобразия.
Здесь приводится перевод Дмитрия Мережковского, который довольно редко публиковался. А вообще это стихотворение переводили Валерий Брюсов, и Константин Бальмонт, и Василий Федоров, и Михаил Зенкевич, С. Андреевский, Л. Пальмин, В. Жаботинский, В. Бетаки, М. Донской…
Погруженный в скорбь немую и усталый, в ночь глухую,
Раз, когда поник в дремоте я над книгой одного
Из забытых миром знаний, книгой полной обаяний, —
Стук донесся, стук нежданный в двери дома моего:
«Это путник постучался в двери дома моего,
Только путник — больше ничего».
В декабре — я помню — было это полночью унылой.
В очаге под пеплом угли разгорались иногда.
Груды книг не утоляли ни на миг моей печали —
Об утраченной Леноре, той, чье имя навсегда —
В сонме ангелов — Ленора, той, чье имя навсегда
В этом мире стерлось — без следа.
От дыханья ночи бурной занавески шелк пурпурный
Шелестел, и непонятный страх рождался от всего.
Думал, сердце успокою, все еще твердил порою:
«Это гость стучится робко в двери дома моего,
Запоздалый гость стучится в двери дома моего,
Только гость — и больше ничего!»
И когда преодолело сердце страх, я молвил смело:
«Вы простите мне, обидеть не хотел я никого;
Я на миг уснул тревожно: слишком тихо, осторожно, —
Слишком тихо вы стучались в двери дома моего…»
И открыл тогда я настежь двери дома моего —
Мрак ночной, — и больше ничего.
Все, что дух мой волновало, все, что снилось и смущало,
До сих пор не посещало в этом мире никого.
И ни голоса, ни знака — из таинственного мрака…
Вдруг «Ленора!» прозвучало близ жилища моего…
Сам шепнул я это имя, и проснулось от него
Только эхо — больше ничего.
Но душа моя горела, притворил я дверь несмело.
Стук опять раздался громче; я подумал: «Ничего,
Это стук в окне случайный, никакой здесь нету тайны:
Посмотрю и успокою трепет сердца моего,
Успокою на мгновенье трепет сердца моего
Это ветер, — больше ничего».
Я открыл окно, и странный гость полночный, гость нежданный,
Ворон царственный влетает; я привета от него
Не дождался. Но отважно, — как хозяин, гордо, важно
Полетел он прямо к двери, к двери дома моего,
И вспорхнул на бюст Паллады, сел так тихо на него,
Тихо сел, — и больше ничего.
Как ни грустно, как ни больно, — улыбнулся я невольно
И сказал: «Твое коварство победим мы без труда,
Но тебя, мой гость зловещий, Ворон древний, Ворон вещий,
К нам с пределов вечной Ночи прилетающий сюда,
Как зовут в стране, откуда прилетаешь ты сюда?»
И ответил Ворон: «Никогда».
Говорит так ясно птица, не могу я надивиться.
Но казалось, что надежда ей навек была чужда.
Тот не жди себе отрады, в чьем дому на бюст Паллады
Сядет Ворон над дверями; от несчастья никуда, —
Тот, кто Ворона увидел, — не спасется никуда,
Ворона, чье имя: «Никогда».
Говорил он это слово так печально, так сурово,
Что, казалось, в нем всю душу изливал; и вот, когда
Недвижим на изваяньи он сидел в немом молчаньи,
Я шепнул: «Как счастье, дружба улетели навсегда,
Улетит и эта птица завтра утром навсегда».
И ответил Ворон: «Никогда».
И сказал я, вздрогнув снова: «Верно молвить это слово
Научил его хозяин в дни тяжелые, когда
Он преследуем был Роком, и в несчастьи одиноком,
Вместо песни лебединой, в эти долгие года
Для него был стон единый в эти грустные года —
Никогда, — уж больше никогда!»
Так я думал и невольно улыбнулся, как ни больно.
Повернул тихонько кресло к бюсту бледному, туда,
Где был Ворон, погрузился в бархат кресел и забылся…
«Страшный Ворон, мой ужасный гость», — подумал я тогда, —
Страшный, древний Ворон, горе возвещающий всегда,
Что же значит крик твой: «Никогда»?
Угадать стараюсь тщетно; смотрит Ворон безответно.
Свой горящий взор мне в сердце заронил он навсегда.
И в раздумьи над загадкой, я поник в дремоте сладкой
Головой на бархат, лампой озаренный. Никогда
На лиловый бархат кресел, как в счастливые года,
Ей уж не склоняться — никогда!
И казалось мне: струило дым незримое кадило,
Прилетели Серафимы, шелестели иногда
Их шаги, как дуновенье: «Это Бог мне шлет забвенье!
Пей же сладкое забвенье, пей, чтоб в сердце навсегда
Об утраченной Леноре стерлась память — навсегда!..»
И сказал мне Ворон: «Никогда».
«Я молю, пророк зловещий, птица ты иль демон вещий,
Злой ли Дух тебя из Ночи, или вихрь занес сюда
Из пустыни мертвой, вечной, безнадежной, бесконечной, —
Будет ли, молю, скажи мне, будет ли хоть там, куда
Снизойдем мы после смерти, — сердцу отдых навсегда?»
И ответил Ворон: «Никогда».
«Я молю, пророк зловещий, птица ты иль демон вещий,
Заклинаю небом, Богом, отвечай, в тот день, когда
Я Эдем увижу дальной, обниму ль душой печальной
Душу светлую Леноры, той, чье имя навсегда
В сонме ангелов — Ленора, лучезарной навсегда?»
И ответил Ворон: «Никогда».
«Прочь! — воскликнул я, вставая, — демон ты иль птица злая.
Прочь! — вернись в пределы Ночи, чтобы больше никогда
Ни одно из перьев черных, не напомнило позорных,
Лживых слов твоих! Оставь же бюст Паллады навсегда,
Из души моей твой образ я исторгну навсегда!»
И ответил Ворон: «Никогда».
И сидит, сидит с тех пор он там, над дверью, черный Ворон
С бюста бледного Паллады не исчезнет никуда.
У него такие очи, как у Злого Духа ночи
Сном объятого; и лампа тень бросает. Навсегда
К этой тени черной птицы пригвожденный навсегда, —
Не воспрянет дух мой — никогда!
В переводе нам труднее уловить «подводное течение смысла», но в оригинале, как писал Бодлер, поэт «вне всяких философских систем постигает раньше всего внутренние и тайные соотношения между вещами, соответствия и аналогии».
Эдгар По вошел в американскую литературу как поэт, новеллист и критик. Много внимания он уделял теории искусства: он разработал эстетику «кратких форм» в поэзии и прозе. Он был одним из тех, кто заложил основы современной научной фантастики и детектива.
Он одновременно восхищался человеческим разумом и отчаивался от его бессилия, восхищался возвышенной красотой мира и тянулся к патологическим состояниям психики. В своем творчестве он стремился к математически точному «конструированию» произведений и эмоциональному воздействию на читателя. Желания и стремления его разрывали. Эдгар По жил словно на разрыв. Может быть, отсюда и полубезумное состояние его рассудка в последние годы жизни, пьянство, постоянные скитания, метания, переезды.
Эдгар По родился в Бостоне 19 января 1809 года. Отец оставил семью почти сразу, а мать умерла, когда мальчику не исполнилось и трех лет. Он воспитывался в семье богатого торговца Аллана, которая переехала в Англию, где Эдгара отдали учиться в закрытый лондонский пансион. В 1820-е годы он уже учился в колледже в Америке.
В колледже Эдгар влюбился в мать своего товарища. С его стороны это была очень страстная любовь, но закончилась она трагически — мать его товарища миссис Стенард в 1824 году умерла.
После колледжа По поступил в Виргинский университет, в котором он проучился всего год, так как его кормилец и воспитатель Джон Аллан наотрез отказался оплачивать карточные долги Эдгара.
Произошла ссора. Эдгар покинул дом Алланов. Сначала поэт уехал в родной Бостон, где под псевдонимом «Бостонец» выпустил свою первую книгу стихов. Всего он при жизни издал четыре поэтических сборника и два сборника новелл. Самой известной его книгой стала изданная в 1845 году книга «„Ворон“ и другие стихотворения».
Издание первой книги поглотило все сбережения Эдгара. Безденежье заставило его стать солдатом. Потом он пытался устроиться в военную академию, в театр, переписывал бумаги в конторах Бостона и Ричмонда…
Стихи не приносили ему успеха. Зато первая же его новелла «Рукопись, найденная в бутылке», посланная на конкурс в один из журналов, заняла первое место.
Нужда гнала Эдгара По, он работал теперь в различных периодических изданиях на износ.
В 1835 году поэт обвенчался с четырнадцатилетней Вирджинией, дочерью его родной тетки Марии Клемм. Содержание семьи еще больше осложнило жизнь поэта. И тем не менее он все время писал новые стихи, замечательные новеллы, «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима». Платили тогда пять-шесть долларов за рассказ, за стихотворение намного меньше, так что нужда была постоянная.
В 1838 году Э. По переехал в Филадельфию, где стал редактором журнала. Жизнь стала налаживаться. Шесть лет он проработал в Филадельфии. За это время издал свою прозу в двух томах — «Гротески и арабески», напечатал множество литературно-критических статей.
В 1844 году писатель переехал в Нью-Йорк. Исключительный успех принесла ему публикация стихотворения «Ворон» в 1845 году. Эдгара пригласили в новый престижный журнал. Но светлый период длился недолго — через четыре месяца издание обанкротилось. А вскоре умерла Вирджиния.
Э. По пристрастился к опиуму, стал пить, у него что-то произошло с рассудком… И все-таки последние годы жизни он много работал. Писал, читал лекции, в ричмондских барах декламировал отрывки из своей философской работы «Эврика».
3 октября 1849 года По был найден без сознания на дороге в Балтимор, спустя четыре дня он скончался.
Вот такая жизнь была у великого романтика, который, как многие считают, очень сильно повлиял на мировую литературу XIX и XX веков, особенно на символистов, о чем писал Александр Блок.
Эдгар По считал, что сотворение шедевра и приобщение к Красоте для художника порой важнее художественного результата и даже самой жизни. Об этом, например, говорит его новелла «Овальный портрет», которая в первом варианте называлась «В смерти жизнь».
«Она была дева редчайшей красоты, и веселость ее равнялась ее очарованию. И отмечен злым роком был час, когда она увидела живописца и полюбила его и стала его женою. Он, одержимый, упорный, суровый, уже был обручен — с Живописью; она, дева редчайшей красоты, чья веселость равнялась ее очарованию, вся — свет, вся — улыбка, шаловливая, как молодая лань, ненавидела одну лишь Живопись, свою соперницу; боялась только палитры, кистей и прочих властных орудий, лишавших ее созерцания своего возлюбленного. И она испытала ужас, услышав, как живописец выразил желание написать портрет своей молодой жены. Но она была кротка и послушлива и много недель сидела в высокой башне, где только сверху сочился свет на бледный холст. Но он, живописец, был упоен трудом своим, что длился из часа в час, изо дня в день. И он, одержимый, необузданный, угрюмый, предался своим мечтам; и он не мог видеть, что от жуткого света в одинокой башне таяли душевные силы и здоровье его молодой жены; она увядала, и это замечали все, кроме него. Но она все улыбалась и улыбалась, не жалуясь, ибо видела, что живописец (всюду прославленный) черпал в труде своем жгучее упоение, и работал днем и ночью, дабы запечатлеть ту, что так любила его и все же с каждым днем делалась удрученнее и слабее. И вправду, некоторые, видевшие портрет, шепотом говорили о сходстве, как о великом чуде, свидетельстве и дара живописца и его глубокой любви к той, кого он изобразил с таким непревзойденным искусством. Но наконец, когда труд близился к завершению, в башню перестали допускать посторонних; ибо в пылу труда живописец впал в исступление и редко отводил взор от холста даже для того, чтобы взглянуть на жену. И он не желал видеть, что оттенки, наносимые на холст, отнимались у ланит сидевшей рядом с ним. И, когда миновали многие недели и оставалось только положить один мазок на уста и один полутон на зрачок, дух красавицы снова вспыхнул, как пламя в светильнике. И тогда кисть коснулась холста и полутон был положен; и на один лишь миг живописец застыл, завороженный своим созданием; но в следующий, все еще не отрываясь от холста, он затрепетал, страшно побледнел и, воскликнув громким голосом: „Да это воистину сама Жизнь!“, внезапно повернулся к своей возлюбленной: — Она была мертва!»
«Язык, замыслы, художественная манера — все отмечено в Эдгаре По яркою печатью новизны… Метко определив, что происхождение поэзии кроется в жажде более безумной красоты, чем та, которую нам может дать земля, Эдгар По стремился утолить эту жажду созданием неземных образов», — так писал наш Константин Бальмонт, много переводивший По.
«Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее, и которого точно нет у других писателей», — так Гоголь объяснял свою главную творческую задачу в «Выбранных местах из переписки с друзьями».
Казалось бы, зачем объясняться признанному гению? Причины для объяснений у него были и, как он предвидел, — будут. Если отвлечься от «мировых вопросов», можно вспомнить, что малороссы не могли простить Гоголю отступничества, великороссы упрекали, что лучшая, поэтическая часть его души осталась «на хуторе близ Диканьки», а в России он увидел только Хлестаковых, Ноздревых, Плюшкиных и Маниловых…
Самый страстный его оппонент Василий Розанов писал в 1902 году: «Гоголь — огромный край русского бытия. Но с чем же он пришел к нам, чтобы столько совершить? Только с душою своею, странною, необыкновенною. Ни средств, ни положения, ни, как говорится, „связей“. Вот уж Агамемнон без армии, взявший Трою; вот хитроумно устроенный деревянный конь Улисса, который зажег пожар и убийства в старом граде Приама, куда его ввезли. Так Гоголь, маленький, незаметный чиновничек „департамента подлостей и вздоров“ („Шинель“), сжег николаевскую Русь…» Известная фраза: вся русская литература вышла из «Шинели» Гоголя — у Розанова в «Апокалипсисе нашего времени» (1919) разовьется в «эпилог»: «Собственно, никакого сомнения, что Россию убила литература». Но еще до этого, в 1918 году, на пожарище «николаевской России», Розанов признался: «Я всю жизнь боролся и ненавидел Гоголя: и в 62 года думаю: „Ты победил, ужасный хохол“. Нет, он увидел русскую душеньку в ее „преисподнем содержании“».
Дух Гоголя еще долго будет тревожить наши земные пределы (не случайна, видимо, легенда о том, что его погребли живым). Перечтите хотя бы его повесть «Тарас Бульба», и вы обнаружите, что он говорит с нами на живом языке злободневности.
Николай Васильевич Гоголь родился 20 марта (1 апреля) 1809 года в местечке Великие Сорочинцы Миргородского уезда Полтавской губернии в семье помещиков среднего достатка.
Детство писателя прошло в родительском имении Васильевка (Яновщина) на Украине, в краю, овеянном легендами, поверьями и преданьями. Рядом находилась известная ныне всему миру Диканька, где в те времена показывали сорочку казненного Кочубея, а также дуб, у которого проходили свидания Мазепы с Марией.
Отец Н. В. Гоголя, Василий Гоголь-Яновский, писал украинские комедии, которые с успехом ставились в театре Д. П. Трощинского, известного вельможи и покровителя искусств; его имение Кибинцы находилось неподалеку и являлось культурным центром края. Поэтическая стихия народной жизни, литературно-театральная среда очень рано развили в мальчике страсть к сочинительству.
Окончив в 1828 году Нежинскую гимназию, Гоголь едет в Петербург, мечтая о юридической карьере. На исходе 1829 года он определяется в департамент уделов, где служит под началом известного поэта Ивана Панаева. Государственная служба вызвала у Гоголя глубокое разочарование; позже по ходатайству П. А. Плетнева он становится преподавателем истории в Патриотическом институте.
Первую большую славу принесли Гоголю «Вечера на хуторе близ Диканьки», которые он публикует в 1831–1832 годах. В 1832 году Гоголь приезжает в Москву уже известным писателем, где сближается с М. П. Погодиным, семейством С. Т. Аксакова, М. Н. Загоскиным, И.В. и П. В. Киреевскими, которые оказали большое влияние на воззрения молодого Гоголя.
В 1834 году Гоголь был определен адъюнкт-профессором по кафедре всеобщей истории при Санкт-Петербургском университете. В это время он пишет повести, составившие два последующие его сборника — «Миргород» и «Арабески».
В повестях из петербургской жизни Гоголь, опираясь на народную демонологию и христианскую мифологию, показал призрачность, миражность столичного мира. Контрастом по отношению к нему явилась повесть «Тарас Бульба», запечатлевшая тот момент национального прошлого, когда народ, защищая свою суверенность, действовал сообща как сила, определяющая характер общеевропейской истории.
Осенью 1835 года Гоголь принимается за создание «Ревизора», сюжет которого был подсказан Пушкиным, а уже 18 января 1836 года читает комедию у Жуковского в присутствии Пушкина; премьера пьесы состоялась на сцене петербургского Александринского театра в том же году.
В июле 1836 года он уезжает за границу, где продолжает работать над «Мертвыми душами», начатыми еще в Петербурге. В мае 1842 года «Похождения Чичикова, или Мертвые души» вышли в свет и вызвали небывалое возбуждение и в читательских кругах, и в критике — от самых возвышенных похвал до обвинений в клевете на действительность.
С 1842 года писатель работает над вторым томом «Мертвых душ», где пытается дать позитивную картину русской жизни.
В начале 1852 года, испытывая тяжелые сомнения в благотворности своего писательского поприща, терзаемый предчувствием близкой смерти, Гоголь встречается с отцом Матвеем (Константиновским). Тот советует писателю уничтожить часть глав второго тома, мотивируя это вредным влиянием, которое они будут иметь. 7 февраля Гоголь исповедуется и причащается, а в ночь с 11 на 12 сжигает беловую рукопись поэмы (в неполном виде сохранилось пять черновых глав). 21 февраля (4 марта) 1852 года Гоголь умер в своей последней квартире в доме Талызина.
Смерть писателя потрясла русское общество. От университетской церкви, где его отпевали, до места погребения в Даниловом монастыре гроб несли на руках профессора и студенты университета. В 1931 году его останки перенесены на кладбище Новодевичьего монастыря, что породило немало мистических предположений о том, что Гоголь не умер, а был погребен в летаргическом сне.
На надгробном памятнике писателя была высечена надпись «Горьким словом моим посмеюся» (цитата из книги пророка Иеремии).
Диккенс нуждался в больших успехах, чтобы обрести уверенность в себе. Он знал мрачное детство, нищету, унижения, насмешки… Он должен был добиться успеха, и он его добился.
Когда Чарлз Диккенс впервые решился встретиться лицом к лицу с соотечественниками, знающими его только по книгам, чтобы выступить с чтением своих произведений, залы брали приступом. Во время его посещения Америки залы оказывались малы, и ему предложили для выступления церковь в Бруклине. С амвона он читал «Приключения Оливера Твиста».
«Когда отец уезжал в Эмс или работа не позволяла ему делать это самому, он просил мою мать читать нам сочинения… Диккенса — этого „великого христианина“, как он называет его в „Дневнике писателя“. Во время обеда он спрашивал нас о наших впечатлениях и восстановлял целые эпизоды из этих романов. Мой отец, забывший фамилию своей жены и лицо своей возлюбленной, помнил все английские имена героев Диккенса, и говорил о них как о своих близких друзьях», — вспоминала Любовь Федоровна Достоевская.
Когда Диккенс ушел из жизни, Лондон пришел в смятение, как после проигранного сражения. Англичане похоронили своего любимого писателя в Вестминстерском аббатстве рядом с Шекспиром. Большего выражения признательности быть не могло.
Чарлз Диккенс родился 7 февраля 1812 года в местечке Лендпорт близ Портсмута в семье портового чиновника. Чарлз был школьником, когда отец разорился и попал в долговую тюрьму. Мальчик оставил учебу и устроился на фабрику, изготовляющую ваксу, чтобы зарабатывать семье на пропитание. Крайняя нищета не позволила ему получить сколько-нибудь серьезное образование.
Вырвавшись из мрачного детства, Диккенс устроился на работу парламентским стенографом и однажды, с целью подзаработать, попробовал написать несколько маленьких очерков. Они были опубликованы, и Чарлз начал сотрудничать с газетой в качестве судебного репортера. Тут-то удача и постучалась в его жизнь.
Начинающие издатели подрядили известного художника Роберта Сеймура сделать серию рисунков, комически обыгрывающих приключения спортсменов-любителей. В то время шутили, что люди, не умеющие загнать лису, всегда стремятся выдать себя за сельских джентльменов, знатоков этого дела. К рисункам надо было написать подтекстовки (что-то вроде нынешних комиксов). Понадобился автор без амбиций, которому можно было бы заплатить поменьше. К тому же он должен был безоговорочно выполнять указания художника. Диккенс за это взялся. Через некоторое время случилось несчастье — Сеймур застрелился. Диккенс к тому времени уже приобрел авторитет у нанявших его издателей и сам выбрал нового художника, которому уже он диктовал сюжеты. Он придумывал новых героев, остроумные реплики, забавные приключения. Комическая история о завсегдатаях «Пиквикского клуба», подписанная псевдонимом Боз, выходила ежемесячными выпусками по шиллингу штука и вскоре приобрела небывалую популярность.
Так мистер Пиквик, комический мыслитель и неудачливый, но трогательный благодетель человечества, появился на свет, а затем стал главным героем знаменитого романа Диккенса «Посмертные записки Пиквикского клуба» (1837)
В мировую литературу Чарлз Диккенс вошел как замечательный юморист и сатирик.
Через год был опубликован новый роман набирающего известность Диккенса — «Приключения Оливера Твиста» (1838). История мальчика, родившегося в доме призрения и обреченного на скитания по мрачным трущобам Лондона, тронула сердца читателей. Тем более что маленький герой, невольно втянутый в преступления грабительской шайки, в конце концов находит богатых покровителей. Диккенс вообще был мастером оптимистических финалов.
Тему униженного детства писатель продолжил в романе «Жизнь и приключения Николаса Никльби» (1839). Эта страшная история также имела благополучный конец.
Став писателем, Диккенс ни с кем не боролся, не потрясал основ, не посягал в богоборческом экстазе на роль Творца, как это часто случается с большими писателями, стремящимися создать мир заново. Казалось, что он принимал мир таким, каким его создал Всевышний, и с наивным простодушием верил, что справедливость обязательно восторжествует.
К двадцати пяти годам Чарлз Диккенс обрел прочную славу романиста. По воспоминаниям, в пору молодости он был необычайно артистичен, обладал обаянием и жизнерадостностью, слыл щеголем и любил пустить пыль в глаза. Испытания, перенесенные в детстве, выработали у него твердую волю и уверенность в том, что он обязательно станет «выдающимся человеком». Едва взявшись за перо, он сразу окрестил себя «неподражаемым».
Думается, основания для этого у него были. Диккенс проявлял талант во всем, за что брался: сделался первоклассным стенографом, будучи судебным репортером, основательно изучил судопроизводство, став журналистом, освещал избирательную кампанию по всей стране, а в дальнейшем проявил себя как один из самых удачливых издателей.
Не повезло ему только с первой любовью. В девятнадцать лет Диккенс влюбился в Марию Биднелл. Ее отец, лондонский банкир, принадлежал к кругу состоятельных людей, и молодой человек без гроша в кармане, навещающий дочь, не мог вызвать у него свадебного энтузиазма. В конце концов и Мария склонилась к тому, что Диккенс — не лучшая партия.
Казалось, что отвергнутый жених быстро утешился, вскоре женившись на дочери журналиста — Кэйт Хогарт, с которой прожил двадцать лет, обзавелся десятью детьми, приобрел всемирную известность и огромное состояние. И только знаменитый роман «Дэвид Копперфилд» (1850), напоминающий некоторыми подробностями жизнь самого Диккенса, рассказывает о сердечной ране главного героя, пережившего безответную любовь. Это можно было бы считать художественным вымыслом, если бы у истории Диккенса и Марии Биднелл не было довольно оригинального продолжения.
Через двадцать с лишним лет писатель, заласканный славой и отягощенный семьей, неожиданно получает от нее письмо и, что удивительно, не ленится тут же отправить пылкий ответ: «…вдруг узнал Ваш почерк, и непостижимая власть прошлого захватила меня. Двадцати трех или двадцати четырех лет как будто и не бывало! Я распечатал Ваше письмо в каком-то трансе, совсем как мой друг Дэвид Копперфилд, когда он был влюблен». Начинается пламенная переписка. «Я глубоко уверен в том, что если я начал пробивать себе дорогу, чтобы выйти из бедности и безвестности, то с единственной целью — стать достойным Вас», — пишет он. Договоры о встрече, меры предосторожности — Мария замужем, Диккенс тоже не свободен, но его больше заботит то, что он человек опасный: «…со мною нельзя показываться в общественных местах, ибо меня знают все».
Наконец первая встреча состоялась — чтобы стать последней. Вскоре Мария, притязающая на продолжение, получает письмо, исполненное в неожиданной стилистике: «Скоро я уезжаю, еще не знаю куда, не знаю зачем, обдумывать еще неизвестно что».
Теперь известно что — после встречи, в том же 1855 году, Диккенс начал писать роман «Крошка Доррит»: главная героиня Флора Финчинг, некогда возлюбленная Артура Кленнема, вышла замуж за другого, а через двадцать лет они снова встретились. «Флора, когда-то высокая и стройная, растолстела и страдала одышкой, но это было еще ничего. Флора, которую он помнил лилией, превратилась в пион, но это бы еще тоже ничего. Флора, чье каждое слово, каждая мысль когда-то казались ему пленительными, явно стала болтлива и глупа. Это уже было хуже…» — размышлял разочарованный герой Диккенса, а может, и он сам. Но мы забежали слишком вперед. Вернемся к Чарлзу Диккенсу, которому не исполнилось еще и тридцати лет.
С 1842 года начинается новый период в его творчестве — с более жестким взглядом на окружающее. В тридцать лет Диккенс достиг всего, о чем могут только мечтать честолюбивые молодые люди, но в его произведениях появляются мрачные предощущения, что надежды окажутся обманутыми, а идеалы недостижимыми. Он едет в Америку, надеясь, что в Новом Свете найдет общество, свободное от традиций и наследственных недостатков, которые начали его раздражать в родной Англии. Нигде Диккенса так не чествовали, как в Америке, но когда он затронул вопрос о международном авторском праве (на американских изданиях своих романов он мог бы составить капитал), на него обрушилась пресса. Он невзлюбил Америку и написал «Американские заметки», осуждающие делячество и низкий интеллект американцев. В этой же тональности разочарований написаны «Жизнь и приключения Мартина Чезлвита» (1844), «Домби и сын» (1848).
К вершинам творчества Чарлза Диккенса относятся такие романы, как «Дэвид Копперфилд» (1850) — автобиографический «роман самовоспитания» и «Большие надежды» («Большие ожидания»; 1861) — роман-биография как жанр с блестящей детективной завязкой и с «антиостровным» пафосом: «Как раз в то время мы, британцы, окончательно установили, что и мы сами, и все в нашей стране — венец творения, а тот, кто в этом сомневается, повинен в государственной измене».
Всего Диккенс написал 15 романов, несколько книг очерков, повестей, рассказов, также ряд пьес. К концу жизни в его характере стала проявляться неудовлетворенность своим положением, хотя со времен Вальтера Скотта никто из профессиональных писателей не жил богаче, чем Диккенс, и никто не был столь популярен. Им овладели беспокойство, страсть к переменам, в чем, видимо, сказывалась психологическая усталость.
Диккенсу, столько раз в своих романах пропевшему гимн радостям семейного очага, стало казаться, что его брак не задался с самого начала, что он обрек себя на жизнь со скучной и неинтересной женщиной (собственно, ей некогда было становиться интересной — за пятнадцать лет она родила ему десятерых детей). После двадцати лет совместной жизни он порывает с женой и сходится с восемнадцатилетней Эллен Тернан из талантливой семьи актеров, но догнать юность ему не удалось. Эллен не принесла ему ни большого счастья, ни покоя.
В последние годы, несмотря на все ухудшающееся самочувствие, Диккенс героически продолжал испытывать свою волю: выступал с чтениями произведений, почти беспрерывно писал. Последний роман «Тайна Эдвина Друда» остался незавершенным.
8 июня 1870 года у Диккенса случилось кровоизлияние. Вечером следующего дня великого писателя не стало.
«Когда мучения ревности и вообще любовной тоски дойдут до нестерпимости, наешьтесь хорошенько (не напейтесь, нет, это скверно), — и вдруг почувствуете в верхнем слое организма большое облегчение. Это совсем не грубая шутка, это так. По крайней мере, я испытывал это».
Нет, это не из речений незабвенного Ильи Ильича Обломова, это житейский совет его литературного «отца» Ивана Александровича Гончарова, данный им в письме молодому другу Ивану Льховскому, хотя и вполне в обломовском духе. Не случайно Обломова считали сокровенным «я» самого Гончарова. Таких сближений можно найти множество. Из романа «Обломов»: «Он опять поглядел в зеркало. „Этаких не любят!“ — сказал он». Из письма Гончарова: «Когда… я взглянул в зеркало на себя, я мог только закрыть глаза от ужаса». Вот оно, «унижение» по-русски, которое паче гордости. И того и другого, конечно, любили, и, добавим, не самые худшие женщины. Да что женщины! Илья Ильич Обломов, «голубиная душа», обаял не одно поколение русских читателей, несмотря на то что словом «обломовщина» ругаются, его произносят как диагноз русского национального типа. Вот даже такой критик «с направлением», как Добролюбов, гневно запустивший в национальный обиход понятие этой самой обломовщины, и тот не устоял перед обаянием Ильи Ильича: «Нет, нельзя так льстить живым, а мы еще живы, мы еще по-прежнему Обломовы…»
Но то, скажете вы, прошлый век! Что ж из того, разве не стукнет сладко ваше сердце, разве не померещится что-то очень знакомое, когда вы дочитаете знаменитый роман хотя бы до таких слов: «Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку… к разлитому в мире злу, и разгорится желанием указать человеку на его язвы, — и вдруг загораются в нем мысли… потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, — …он, движимый нравственною силою… с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и, вдохновенно озирается кругом… Вот, вот стремление осуществится, обратится в подвиг… Но, смотришь, промелькнет утро, день уж клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова… Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину… с грустью провожая глазами солнце, великолепно садящееся за чей-то четырехэтажный дом. И сколько, сколько раз он провожал так солнечный закат!»
Да, скажем мы и в XXI веке, — что-то здесь очень и очень знакомое…
Иван Александрович Гончаров родился 6 (18) июня 1812 года в Симбирске в семье зажиточного купца, неоднократно избиравшегося городским головой. В пятидесятилетнем возрасте бездетный Александр Иванович, овдовев, женился вторым браком на матери будущего писателя, девятнадцатилетней Авдотье Матвеевне Шахториной, тоже из купеческого звания. Она подарила мужу четверых детей. Когда Ивану исполнилось девять лет, отец умер. Воспитателем сирот стал их крестный отец — помещик Николай Николаевич Трегубов, отставной моряк и надворный советник. Старый холостяк, он обожал детей и оставил о себе у писателя самые нежные воспоминания, как человек «редкой, возвышенной души, природного благородства и вместе добрейшего, прекрасного сердца».
Начальное обучение Иван Гончаров получил в частном пансионе священника отца Федора (Троицкого). Там пристрастился к чтению: Державин, Жуковский, Тасс, Стерн, богословские сочинения, книги о путешествиях… В 1822 году Авдотья Матвеевна, надеясь, что сын пойдет по стопам отца, определила его в Московское коммерческое училище Промаявшись там восемь лет, Иван уговорил мать написать прошение о его увольнении, и в 1831 году поступил на словесное отделение Московского университета. В следующем году состоялась его первая публикация в журнале «Телескоп» — перевод нескольких глав из романа Эжена Сю «Атар-Гюль». Трудно сказать, было ли это проявлением литературных амбиций или просто формой заработка. В одно время с ним в университете учились Герцен, Огарев, Белинский, Лермонтов, и кажется странным, что он остался с ними незнаком. Впрочем, по его словам, учился он «патриархально и просто: ходили в университет, как к источнику за водой, запасались знанием, кто как мог…».
После окончания университета Гончаров вернулся в Симбирск, попробовал служить секретарем канцелярии у губернатора, но, не найдя соответствующей своим интересам среды, через год уехал в Петербург и поступил на службу в министерство финансов переводчиком. Читая его письма той поры о трудностях жизни «с мучительными ежедневными помыслами о том, будут ли в свое время дрова, сапоги, окупится ли теплая, заказанная у портного шинель в долг…», убеждаешься в буквальности известной фразы Достоевского, что вся русская литература вышла из гоголевской «Шинели». В свободное время он много писал — «без всякой практической цели», потом бесчисленными черновиками топил печь, испытывая болезненные сомнения в своем даре. Позже он заметит: «…литератору, если он претендует не на дилетантизм… а на серьезное значение, надо положить на это дело чуть не всего себя и не всю жизнь!»
Подрабатывая уроками, Гончаров попал в дом известного академика живописи Николая Аполлоновича Майкова — как учитель русской словесности и латыни его детей, среди которых были будущие поэт Аполлон Майков и критик Валериан Майков. Застенчивый Иван Александрович был принят в их семействе как равный (Майковы принадлежали к древнему дворянскому роду, еще в XV веке его прославил преподобный Нил Сорский, в миру Майков). В их доме образовался своеобразный художественный салон, и молодой преподаватель, неожиданно обнаруживший большую начитанность и талант рассказчика, стал в нем едва ли не законодателем литературного вкуса. Здесь он познакомился с юным поэтом Владимиром Бенедиктовым, начинающим писателем Иваном Панаевым, выступал как поэт (анонимно) в рукописных журналах кружка Майковых «Подснежник» и «Лунные ночи». Одно из своих стихотворений той поры «Тоска и радость» в пародийном виде будет подарено им впоследствии герою «Обыкновенной истории» Александру Адуеву.
Судя по всему, Гончаров долго сомневался в себе как в писателе: написанный в 1842 году «физиологический очерк» «Иван Савич Поджабрин» он не спешил публиковать, а начатый роман «Старики» так и остался неоконченным, хотя его всячески подбадривал в письмах близкий приятель В. А. Солоницын: «Вы… только по лености и неуместному сомнению в своих силах не оканчиваете романа, который начали так блистательно. То, что вы написали, обнаруживает прекрасный талант».
Уверенность в своих силах Иван Гончаров обрел благодаря знакомству с Белинским, которого очень высоко ценил как критика и трибуна, хотя в политических взглядах они не сходились. Гончаров признавался, что «никогда не увлекался юношескими утопиями в социальном духе идеального равенства… не давал веры… материализму — и всему тому, что любили из него выводить». Однако это не помешало ему в 1845 году «с ужасным волнением» передать на суд критику роман «Обыкновенная история», как не помешало и Белинскому его оценить. По свидетельству Ивана Панаева, тот «был в восторге от нового таланта» и тут же предложил рукопись опубликовать. Роман вышел в 1847 году в самом популярном журнале того времени «Современник» и, что называется, попал в диалог времени о романтиках и реалистах.
В своем романе Гончаров никого не обличал, он просто показал молодого дворянина Александра Адуева, провинциала, приехавшего в Петербург с тетрадкой стихов, локоном возлюбленной и смутными мечтами о славе, которого столичная жизнь «успокоила» выгодной женитьбой и чиновничьей карьерой. Действительно — обыкновенная история. Однако в этой истории критика увидела исторический симптом: беспомощные идеалисты-романтики 1830-х годов, которых Белинский называл «Ленскими», уходили в прошлое, а на их место приходили люди более трезвого склада.
Одновременно с романом Гончарова вышел более «революционный» роман Герцена (Искандера), в название которого был вынесен вечный для России вопрос «Кто виноват?» И надо отдать должное Белинскому как критику, который судил о литературе по художественным признакам (следующий «властитель дум» Чернышевский в своих оценках уже будет более «партиен»). Сравнивая эти два произведения, Белинский писал: «В таланте Искандера поэзия — агент второстепенный, а главный — мысль; в таланте г. Гончарова поэзия — агент первый и единственный… К особенным его достоинствам принадлежит, между прочим, язык чистый, правильный, легкий, свободный, льющийся».
Опубликованный в 1848 году в «Современнике» «Иван Савич Поджабрин» вызвал неодобрительные отзывы. В следующем году там же вышла глава «Сон Обломова» из начатого романа. Это была многообещающая заявка, но весь роман читателям пришлось ждать еще десять лет.
Неожиданно писатель соглашается на должность секретаря при адмирале Е. В. Путятине и 7 октября 1852 года вместе с ним отправляется в кругосветное плавание на фрегате «Паллада». Он побывал в Англии, Японии, «набил целый портфель путевыми записками». Очерки о путешествии публиковал в различных журналах, а позже выпустил отдельной книгой под названием «Фрегат „Паллада“» (1858), которая была встречена с большим интересом.
Крымская война, начавшаяся в 1853 году, прервала плавание, и Гончаров через Сибирь (где побывал у декабристов Волконских, Трубецких, Якушкина и др.) вернулся в Петербург и продолжил службу в департаменте столоначальником. В набросках у него уже были два романа — «Обломов» и «Обрыв», но работа над ними почти не продвигалась. Спасти писателя «от канцеляризма, в котором он погибает», взялся литератор и цензор А. В. Никитенко. С его помощью в 1855 году Гончаров поступил на должность цензора в Петербургский цензурный комитет. Это несколько скомпрометировало Гончарова в глазах литераторов. В. Г. Короленко вспоминал: «В этом ведомстве в свое время перебывало много писателей. Но между тем как С. Т. Аксаков, например, все-таки боролся за литературу, цензору Никитенку литература действительно кое-чем обязана, — Гончаров был самым исполнительным и робким чиновником». О нем даже ходили такие куплеты:
О ты, кто принял имя слова!
Мы просим твоего покрова:
Избави нас от похвалы
Позорной «Северной Пчелы»
И от цензуры Гончарова.
(Это не совсем справедливо. По настоянию Гончарова вышли в свет ранее запрещенные цензурой произведения Лермонтова «Боярин Орша», «Ангел смерти», без единой помарки им была допущена в печать повесть Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели» и многое другое, а что касается его резких отзывов о публицистическом направлении «Современника» и «Русского слова» с их «ребяческим рвением… провести в публику запретные плоды… жалких и несостоятельных доктрин материализма, социализма и коммунизма», так это были его искренние убеждения, которым он никогда не изменял.)
Литературная работа наконец стронулась с места вследствие удивительных, прямо скажем, событий. Летом 1857 года Гончаров уезжает «на воды» в Мариенбад и оттуда шлет своему другу Льховскому письма весьма несвойственного для него содержания: «Волнение мое доходит до бешенства… я едва могу сидеть на месте, меряю комнату большими шагами, голова кипит…» И далее сообщает, что собирается отправиться с некоей дамой «во Франкфурт, потом в Швейцарию или прямо в Париж, не знаю: все будет зависеть от того, овладею я ею или нет». Вот такая, невероятная для его натуры, решительность!
В то время русскому писателю, уже зачисленному в классики, исполнилось сорок пять лет, он был закоренелый холостяк, характер имел, мягко говоря, размеренный, постепенный, облик… Да вот как он сам себя описал в финале «Обломова»: «…литератор, полный, с апатическим лицом, задумчивыми, как будто сонными глазами». Достоевский в одном из писем обрисовал его еще более выразительно: «Джентльмен… с душою чиновника, без идей и с глазами вареной рыбы, которого Бог будто на смех одарил блестящим талантом». А тут вдруг. «Едва выпью свои три кружки и избегаю весь Мариенбад с шести до девяти часов, едва мимоходом напьюсь чаю, как беру сигару — и к ней…»
Кто же «она», возбудившая столь сильные чувства в апатичном литераторе? Признание отыскалось в письме Гончарова к Ю. Д. Ефремовой из того же Мариенбада: «…сильно занят здесь одной женщиной, Ольгой Сергеевной Ильинской, и живу, дышу только ею… Эта Ильинская не кто другая, как любовь Обломова». Трудно поверить, что литературная героиня могла вызвать столь сильный огонь в крови. Позже в письме тому же Льховскому Иван Александрович, как-то по-мальчишески заметая следы, будет уверять, что, когда он писал Ольгу Сергеевну, ему и в голову не приходила Елизавета Васильевна. Вот, пожалуй, и разгадка.
С Елизаветой Васильевной Толстой Гончаров познакомился в доме Майковых еще в бытность свою учителем. Начинающий беллетрист пожелал четырнадцатилетней Лизоньке в ее альбоме «святой и безмятежной будущности», подписавшись — де Лень (хотя «гения лени» Обломова еще и в замысле не было). Через десять лет, в 1855 году, он снова встретился с ней у Майковых и между ними завязалась «дружба» (именно на таком определении их отношений он настаивал). Писатель водил ее в театры, посылал ей книги и журналы, просвещал в вопросах искусства, в ответ она давала ему читать свои дневники, он говорил ей, что их отношения похожи на историю Пигмалиона и Галатеи…
Когда Елизавета Васильевна уехала домой в Москву, вдогонку ей понеслись письма. (Ее ответные письма Гончаров перед смертью сжег, его же послания через двадцать лет после смерти писателя были опубликованы и вызвали настоящую сенсацию как еще один, но уже настоящий, роман Гончарова.) В одном из них он послал ей целую главу из романа «Pour et contre» («За и против»), который якобы в то время писал, и сообщал, что только от нее зависит, чем этот роман разрешится… А суть романа он объяснял так: его некий (вымышленный) приятель, влюбленный в Елизавету Васильевну, поверяет ему, Гончарову, свои чувства, писатель же выступает между ними не более чем объективный посредник и летописец…
Словом, осторожнейший Иван Александрович настолько «залитературил» свою любовь к Елизавете Васильевне, что из этого ничего по-житейски путного не вышло, зато вышел наконец «Обломов». Роман, который не писался десять лет, был завершен в Мариенбаде за 7 недель, благодаря еще раз пережитому чувству, передоверенному сокровенному герою Илье Ильичу Обломову, а Елизавете Васильевне русская литература обязана замечательным образом Ольги Ильинской.
В окончательной редакции «Обломов» был опубликован в 1859 году, и его успех, как писал автор, «превзошел мои ожидания». И. С. Тургенев пророчески заметил: «Пока останется хоть один русский, — до тех пор будут помнить Обломова». Л. Н. Толстой писал: «Обломов — капитальнейшая вещь, какой давно, давно не было. Скажите Гончарову, что я в восторге от Обломова и перечитываю его еще раз…» В России тех лет не было ни одного самого заштатного городка, где бы не читали, не хвалили «Обломова» и не спорили о нем. В огромной критической литературе о романе центральное место принадлежало статье Николая Добролюбова «Что такое обломовщина?». Он писал «Давно уже замечено, что все герои замечательнейших русских повестей и романов страдают оттого, что не видят цели в жизни и не находят себе приличной деятельности. Вследствие чего они чувствуют скуку и отвращение от Всякого дела, в чем представляют разительное сходство с Обломовым» — и для примера приводил так называемых «лишних людей»: Онегина, Печорина, Рудина…
Позволю себе высказать один аргумент в их защиту, подсказанный тем же «Обломовым». Каждый из названных Добролюбовым героев, как и Илья Ильич, в той или иной степени является alter ego писателя. Их голосами озвучены сокровенные мысли и взгляды творцов, их создавших. Все особенности их поведения — рефлексии, депрессии и перепады, вполне объяснимые в случае творческой личности, в рамках обыденности делают из них то, что критики назвали «умной ненужностью». Творца оправдывает творение. Писатели, поделившись с героями своим талантом, не поделились с ними своей профессией, оттого и вышли их герои в «лишние люди». А революционно-демократическая критика поспешила их типизировать и на их основе поставить диагноз всей русской жизни, которую, по их мнению, следовало революционно переустраивать. Как тут не согласиться с мыслью Василия Розанова, высказанной после 1917 года: «Собственно, никакого сомнения, что Россию убила литература» («Апокалипсис нашего времени»).
Тот же Розанов сказал свое слово в защиту «обломовщины» (возможно, это и есть объяснение интуитивной симпатии многих поколений к поведенческой честности Ильи Ильича): «Не правильнее ли будет думать, что „обломовщина“ — это состояние человека в его первоначальной непосредственной ясности: это он — детски чистый, эпически спокойный, — в момент, когда выходит из лона бессознательной истории, чтобы перейти в ее бури, в хаос ее мучительных и уродливых усилий ко всякому новому рождению…»
Следующие десять лет ушли у Гончарова на завершение романа «Обрыв». Он вышел в журнале «Вестник Европы» в 1869 году, а в 1870-м — отдельным изданием. Произведение, затронувшее такие новые явления в российской жизни, как нигилизм и эмансипация женщины, вызвало бурные споры в критике и не менее бурную популярность у читателей. «За очередной книжкой „Вестника Европы“, где печатался роман, „посланные от подписчиков“ ходили с раннего утра, как в булочную, толпами», — вспоминал современник.
«Обрыв» остался последним художественным произведением великого романиста. Гончарову было отпущено Богом еще двадцать лет жизни, но в печати он почти не выступал, по своей врожденной скромности считая себя устаревшим и забытым писателем. В 1870 году Сергей Михайлович Третьяков заказал портрет Гончарова художнику Крамскому для своей галереи. Писатель отказался: «…Я не сознаю за собой такой важной заслуги в литературе, чтобы она заслуживала портрета, хотя и счастлив простодушно от всякого знака внимания, оказанного моему дарованию (умеренному)… Во всей литературной плеяде от Белинского, Тургенева, графов Льва и Алексея Толстых, Островского, Писемского, Григоровича, Некрасова — может быть — и я имею некоторую долю значения, но взятый отдельно и в оригинале и на портрете я буду представлять неважную фигуру…» (и тут незабвенный Илья Ильич: «Он опять поглядел в зеркало. „Этаких не любят!“ — сказал он».) Только через четыре года Третьякову удалось его уговорить.
Дмитрий Мережковский, тем не менее, отмечал особое место Гончарова в плеяде великих русских писателей. По мнению критика, литература со временем все больше отходила от стройного пушкинского миросозерцания, от его гармонии к вопросам разлада, Гончарова же он считал продолжателем пушкинской традиции: «По изумительной трезвости взгляда на мир Гончаров приближается к Пушкину. Тургенев опьянен красотой, Достоевский — страданиями людей, Лев Толстой — жаждой истины, и все они созерцают жизнь с особенной точки зрения. Действительность немного искажается, как очертания предметов на взволнованной поверхности воды. У Гончарова нет опьянения. В его душе жизнь рисуется невозмутимо-ясно… Трезвость, простота и здоровье могучего таланта имеют в себе что-то освежающее».
Иван Александрович так и не завел семьи. Когда в 1878 году умер его слуга Карл Трейгут, оставив вдову с тремя малолетними детьми, писатель взял на себя заботу о них — эти дети были обязаны ему и воспитанием, и образованием. За несколько лет до смерти Гончаров печатно обратился ко всем своим адресатам с просьбой уничтожить имеющиеся у них письма и сам сжег значительную часть своего архива. Только благодаря потомкам Карла Трейгута, бережно сохранившим до наших дней личные вещи писателя и при их участии в 1982 году в Ульяновске (Симбирске) был открыт литературно-мемориальный музей Гончарова.
Умер Иван Александрович Гончаров 15 (27) сентября 1891 года в Петербурге и был похоронен в Александро-Невской лавре; в 1956 году его прах перенесен на Литераторские мостки Волкова кладбища.
«Миссия Лермонтова — одна из глубочайших загадок нашей культуры», — писал Даниил Андреев, и эту мысль разделяли некоторые писатели и критики. По мнению Василия Васильевича Розанова, эта миссия заключалась в том, чтобы быть вождем народа, это если бы он продолжал жить и развиваться:
«Мне как-то он представляется духовным вождем народа. Чем-то, чем был Дамаскин на Востоке: чем были „пустынники Фиваиды“. Да уж решусь сказать дерзость — он ушел бы „в путь Серафима Саровского“. Не в _тот именно, но в какой-то около этого пути лежащий путь_.
Словом:
Звезда.
Пустыня.
Мечта.
Зов».
Он же, Розанов, как, впрочем, и многие, считал, что вслед за Пушкиным «Лермонтов поднимался неизмеримо более сильною птицею». «Спор», «Три пальмы», «Ветка Палестины», «Я матерь Божия», «В минуту жизни трудную» и некоторые другие стихотворения Лермонтова, считал Василий Васильевич, составляют «золотое наше Евангельице». Замечательный поэт и критик Георгий Адамович так разделяет направления Пушкина и Лермонтова: «Пушкин был лишен ощущения (или, может быть, правильнее сказать: свободен от ощущения) греха и воздаяния, падения и искупления, рая и ада, если угодно — Бога и дьявола. Гётевское или шекспировское начало в нем было неизмеримо сильнее дантовского… Пушкина часто сравнивают с ангелом, с небесным явлением, но в том-то и „небесность“ его, что он к нему равнодушен… Один лермонтовский „вздох“ уводит нас отсюда за тридевять земель…» Адамович считает, что при всей любви Лермонтова к Пушкину, своим творчеством он «возражал» тому, а «тревожным психологизмом своей прозы расщепил пушкинского безмятежно-цельного человека пополам».
Одним словом, если говорить несколько упрощенно, Пушкина и до сих пор многие воспринимают не религиозным поэтом, а Лермонтова — религиозным. Но при этом критики оговариваются — об особом складе лермонтовской религиозности. Даниил Андреев пишет о полярности души поэта. В ней две противоположные тенденции: первая — богоборческая, вторая — «струя светлой, задушевной, теплой веры». И при этом Д. Андреев настаивает, что образ Демона — это не литературный прием, не средство эпатировать аристократию или буржуазию, а попытка выразить художественно некий глубочайший, с незапамятного времени несомый опыт души, что это идет из глубинной памяти поэта. Демонизм — это часть самого поэта. Этим и объясняются некоторые факты его биографии: кутежи, бретерство, его юношеский разврат — какой-то особо угрюмый, тяжкий, его холодный и горький скепсис, пессимистические раздумья. Правда, с возрастом это стало уходить.
«Струя светлой, задушевной, теплой веры» с годами все глубже проникала в душу Лермонтова. Д. Андреев считал, что Ангел, несший душу поэта на землю и певший ту песнь, которой потом «заменить не могли ей скучные песни земли», есть не литературный прием, а ФАКТ. Можно сказать, что Лермонтов единственный на нашей планете человек, который при рождении слышал пение Ангела и не забыл его потом, а помнил, или время от времени вспоминал, а мы все забыли навсегда. Отсюда вообще необыкновенная гениальность поэта, отсюда разрывающие его противоречия и отсюда же его богатырские силы, которые он не знал, куда здесь, на земле, приложить.
Д. Андреев говорил, что если бы не гибель поэта под Пятигорском, то Лермонтов-старец достиг бы тех вершин, где соединяются этика, религия и искусство в одно, где все блуждания и падения преодолены, осмыслены и послужили к обогащению духа, и где мудрость, прозорливость и просветленное величие таковы, что все человечество взирает на человека, достигшего тех вершин, с благоговением, любовью и трепетом.
Но это — если бы… Однако Лермонтов погиб от руки Мартынова. Погиб поэт… Невольник чести? Точнее было бы сказать — невольник глубочайших противоречий своей души. Это даже дает возможность некоторым критикам часть вины за дуэль возложить и на поэта.
Противоречия души Лермонтова проявились даже в таком, казалось бы ясном, стихотворении, ставшем по сути народной песней, как «Выхожу один я на дорогу…».
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом…
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чем?
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть;
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!
Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь;
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
[1841]
Лермонтов видит Божий мир, с верой в душе воспринимает его, но вместе с тем он хотел бы, чтобы мир был устроен несколько по-другому, чтобы одновременно как бы быть в двух мирах — и здесь, и там. А так — нет для поэта гармонии, нет той глубины свободы и покоя, которые ему грезятся.
Михаил Юрьевич родился в дворянской семье 3 (15) октября 1814 года в одном из домов на Садовой в Москве, напротив Красных ворот — сейчас на этом месте стоит памятник поэту, а метро «Лермонтовская», к сожалению, переименовали в «Красные ворота». Одиннадцатого числа мальчик был крещен и, по настоянию бабушки, которая стала его крестной матерью, наречен Михаилом в честь ее покойного супруга Михаила Васильевича Арсеньева.
Род Лермонтовых берет начало в Шотландии, он запечатлен в легендах о Томасе Лермонте, авторе древнейшего варианта «Тристана и Изольды».
Детство поэта прошло в имении бабушки в Тарханах, в Пензенской губернии. В 1828 году Лермонтов был определен в Благородный пансион при Московском университете, потом стал студентом этого университета, но закончить его поэту не пришлось: повздоривши с профессорами, он ушел из университета и поступил в Петербургскую школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. В 1834 году, по окончании этой школы, был назначен в лейб-гвардии гусарский полк. За стихи на смерть Пушкина поэта сослали на Кавказ. По возвращении из ссылки поэт стрелялся на дуэли с сыном французского посланника Барантом, кстати, — на Черной речке, где стрелялся и Пушкин. После этой дуэли его опять отправили на Кавказ, в Тенгинский пехотный полк. В боевых действиях поэт проявил незаурядную храбрость, но царь постоянно вычеркивал имя поэта из наградных листов. Хлопоты друзей Лермонтова о переводе его в Петербург терпели неудачу. Ссора поэта с Мартыновым — считается, что произошла она не без интриг жандармских чинов — закончилась дуэлью 15 июля 1841 года. Похороны поэта состоялись 17 июля. «Были похороны при стечении всего Пятигорска, — пишет современник тех событий. — Тело поэта принял Машук, по склонам которого он взбирался некогда мальчиком…»
Эта могила оказалась временной. Е. А. Арсеньева, бабушка, выхлопотала разрешение перевезти прах внука в Тарханы. 27 марта 1842 года свинцовый гроб был поставлен на дроги и двинулся в путь. Теперь гроб поэта находится в фамильном склепе Арсеньевых.
Мартынов в наказание за убийство на дуэли был на три месяца посажен в Киевскую крепость на гауптвахту и предан церковному покаянию: церковные власти назначили ему 15 лет покаяния (он должен был жить при монастыре, посещать церковные службы и ежедневно являться к своему духовнику), но, по просьбам Мартынова, срок этот сначала сбавили до 10 лет, а потом, в 1846 году, его освободили совсем.
Говоря о творчестве Лермонтова, надо отметить, что поэт начал писать необыкновенно рано, и не достигши еще двадцати лет, писал уже такие зрелые, прекрасные стихи, как никто в русской поэзии. Например, знаменитый «Парус» «Белеет парус одинокий…» написан в семнадцать лет, а ведь это шедевр.
В каком бы жанре Лермонтов ни выступал — в поэзии, в прозе, в драматургии — на все ложится печать его гения. Поэмы «Демон», «Мцыри», «Песня про купца Калашникова…», множество лирических стихотворений, роман «Герой нашего времени», драма в стихах «Маскарад» — эти произведения стали шедеврами русского искусства. Считается, что творчество Лермонтова знаменует собой вершину романтизма XIX века, с одной стороны, и качественно новый скачок в развитии русского критического реализма — с другой. В Пушкине Лев Толстой, например, особенно ценил идеал прекрасного, а в Лермонтове — необычайную глубину нравственного чувства, дух поиска истины. «Какие были силы у этого человека! — говорил Толстой о Лермонтове. — Что бы сделать он мог! Он начал сразу как власть имущий… Каждое его слово было словом человека, власть имущего».
Об Иване Сергеевиче Тургеневе чаще говорят как о гениальном художнике, стилисте, нежели как о властителе умов. Властителями принято считать Толстого, Достоевского. Однако еще до появления пророческих романов этих двух гигантов русской литературы Тургенев написал, возможно, самый провидческий роман XIX века — «Отцы и дети». В нем прошлое спорило с будущим устами дворянина Павла Петровича Кирсанова и разночинца Евгения Базарова, полагающего, что нет ни одного «постановления в современном нашем быту, в семейном или общественном, которое бы не вызывало полного и беспощадного отрицания». Кирсанов никак не мог понять этого «будущего», которое отрицает все прошлое: «Как? Вы не шутя думаете сладить, сладить с целым народом?» — «От копеечной свечки, вы знаете, Москва сгорела», — ответил Базаров.
«Прежде были гегелисты, а теперь нигилисты», — с сарказмом говорил о Базарове Павел Петрович. Когда не только Москва, а вся тысячелетняя Россия «сгорела» в революционном огне, на ее пепелище Василий Розанов написал «Апокалипсис нашего времени» (1917–1918): «Нигилизм… Это и есть нигилизм, — имя, которым давно окрестил себя русский человек, или, вернее, — имя, в которое он раскрестился… Как 1000 лет существовать, прожить княжества, прожить царство, империю, со всеми придти в связь, надеть плюмажи, шляпу, сделать богомольный вид: выругаться, собственно — выругать самого себя „нигилистом“ (потому что по нормальному это ведь есть ругательство) и умереть». Не случайно вспомнилась русскому философу та «копеечная свечка».
Иван Сергеевич Тургенев родился 28 октября (9 ноября) 1818 года в городе Орле в родовитой дворянской семье, детство провел в имении Спасском-Лутовинове близ города Мценска Орловской губернии. Мать его Варвара Петровна, получив от дяди большое наследство, считалась самой богатой помещицей в губернии. Натура незаурядная и решительная, она к тому же отличалась крайней деспотичностью, что распространялось не только на крепостных, живших в постоянном страхе, но и на близких. Отец писателя Сергей Николаевич, гусарский офицер, судя по портрету — красавец, женился на Варваре Петровне по расчету и семейными делами почти не занимался, а с 1830-х годов, после разлада с женой, жил отдельно. В 1834 году он ушел из жизни.
На первых порах их семейной жизни в Спасском-Лутовинове, кроме охоты, устраивались балы, маскарады, спектакли: «Свой оркестр, свои певчие, свой театр с крепостными актерами — все было в вековом Спасском для того, чтобы каждый добивался чести быть там гостем», — свидетельствует в своих воспоминаниях приемная дочь Варвары Петровны — Варвара Николаевна Житова, в девичестве Богданович-Лутовинова. Исследователи предполагают, что она — внебрачная дочь Варвары Петровны и Андрея Евстафьевича Берса, отца Софьи Андреевны Толстой. По крайней мере вексель на долю наследства Богданович-Лутовиновой был выписан умирающей Варварой Петровной на имя А. Е. Берса — до совершеннолетия наследницы.
Сергей Николаевич, большой театрал, был поклонником рационалистического театра Вольтера. Уже после смерти мужа, в 1838 году, собираясь в Москву, Варвара Петровна признавалась в письме к сыну, что едет к «театру хотя дурного посмотреть, но Вольтера на сцене видеть, он мне напоминает отца». Благодаря Сергею Николаевичу старинную спасскую библиотеку пополнили трагедии Софокла, Эсхила, а также трагедии Озерова, комедии Грибоедова, Шаховского, Хмельницкого, многочисленные тома «Основного репертуара французского театра 1822–1823 годов» на французском языке. Домашняя библиотека оказала огромное влияние на развитие Тургенева.
Об Иване Сергеевиче Тургеневе — писателе и общественном деятеле — существует огромная литература, детские же и юношеские годы проходят «в несколько строк», хотя именно в Спасском-Лутовинове формировались и противоречия его натуры, и своеобразие его художественного мира.
Варвара Николаевна Житова вспоминает Тургенева дома чаще всего в состоянии подавленного протеста, подчиняющимся своеволию матери. Тем не менее в свое время получило широкую огласку так называемое «Дело о буйстве И. С. Тургенева», которое хранилось в архиве орловского губернатора. Шестнадцатилетний Тургенев, вступаясь за крепостную девушку Лушку, которую хотели продать, встретил исправника и понятых с ружьем в руках, не в шутку пригрозив: «Стрелять буду!» Те вынуждены были отступить. Так возникло «дело о буйстве», затянувшееся на годы. Бумаги «о розыске» Тургенева, часто уезжавшего из России, пересылались с места на место — вплоть до манифеста 1861 года об освобождении крестьян. В «Тургеневском сборнике» № 11 за 1966 год А. П. Шнейдер рассказывает о другом случае, когда Тургенев тайно от матери выкупил одного крепостного и отправил за границу.
В то же время ходили оскорбительные для Тургенева слухи, осевшие в некоторых воспоминаниях (в частности, Авдотьи Панаевой-Головачевой), о его малодушии. В 1838 году пароход «Николай I», на котором Тургенев отправлялся учиться за границу, загорелся. По свидетельству некоего пассажира, Тургенев пытался попасть в шлюпку с женщинами и детьми, восклицая: «Умереть таким молодым!» Эти слухи опровергает в своих воспоминаниях Е. В. Сухово-Кобылина, да и сам Тургенев, продиктовавший перед смертью Полине Виардо очерк «Пожар на море» (1883).
Можно было бы и не поминать этого, если бы не реакция матери Тургенева, характеризующая ее как человека с высокими представлениями о чести. Вскоре после этого случая она писала сыну:
«Слухи всюду доходят, и мне уже многие говорили, к большому моему неудовольствию… Ce gros monsieur Tourgueneff qui se lamentoit tant, qui disoit mourir si jeune[5]… Там дамы были, матери семейств. Почему же о тебе рассказывают? Что ты gros monsieur (толстый господин) — не твоя вина, но что ты струсил… Это оставило на тебе пятно ежели не бесчестное, то ридикюльное. Согласись…»
Варвара Петровна и сама тяготела к перу. Ее дневниками и записками, по свидетельству домашних, были забиты целые сундуки. Незадолго до смерти она велела их сжечь, однако сохранились карандашные записи, которые она вела во время предсмертной болезни. Тургенев прочел их после ее кончины в 1850 году, и это стало для него откровением — бездна материнского одиночества, страданий из-за собственного самодурства, которое она не умела укротить. «С прошлого вторника, — писал он Полине Виардо 8 декабря 1850 года, — у меня было много разных впечатлений. Самое сильное из них было вызвано чтением дневника моей матери… Какая женщина, мой друг, какая женщина! Всю ночь я не мог сомкнуть глаз. Да простит ей Бог все… Право, я совершенно потрясен». Была в дневнике и такая запись: «Матушка, дети мои! Простите меня! И ты, о Боже, прости меня, ибо гордыня, этот смертный грех, была всегда моим грехом».
Она уходила из жизни в одиночестве, рассорившись с сыновьями из-за наследства. Не соглашаясь выделить им причитающуюся долю, она таким образом пыталась сохранить над сыновьями свою власть. Доходило до того, что Тургенев, уже будучи довольно известным писателем, «стрелял» у своих лакеев по 30–40 копеек на извозчика. В такой атмосфере формировалась личность Ивана Тургенева, о котором его друг Дмитрий Григорович писал: «Недостаток воли в характере Тургенева и его мягкость вошли почти в поговорку между литераторами, несравненно меньше упоминалось о доброте его сердца; она между тем отмечает, можно сказать, каждый шаг его жизни. Я не помню, чтобы встречал когда-нибудь человека с большею терпимостью, более склонного скоро забывать направленный против него неделикатный поступок».
Этой же «мягкостью характера», как и «недостатком воли» отмечены многие мужские герои Тургенева, что позволило Чернышевскому обобщить эти черты в язвительной, но не лишенной остроумия статье, по прочтении повести «Ася», — «Русский человек на rendez-vous» (на свидании): «Вот человек, сердце которого открыто всем высоким чувствам, честность которого непоколебима; мысль которого приняла в себя все, за что наш век называется веком благородных стремлений. И что же делает этот человек? Он делает сцену, какой устыдился бы последний взяточник. Он чувствует самую сильную и чистую симпатию к девушке, которая любит его; он часа не может прожить, не видя этой девушки… Мы видим Ромео, мы видим Джульетту, счастью которых ничто не мешает… С трепетом любви ожидает Джульетта своего Ромео; она должна узнать от него, что он любит ее… и что же он говорит ей? „Вы передо мною виноваты, — говорит он ей, — вы меня запутали в неприятности, я вами недоволен, вы компрометируете меня, и я должен прекратить мои отношения к вам…“… Но точно ли ошибся автор в своем герое? Если ошибся, то не в первый раз делает он эту ошибку. Сколько ни было у него рассказов, приводивших к подобному положению, каждый раз его герои выходили из этих положений не иначе, как совершенно оконфузившись перед нами…»
О доброте и бескорыстии Тургенева Дмитрий Григорович писал, что их можно причислить к отличительным чертам его характера: «Если бы возможно было составить список деньгам, которые Тургенев роздал при своей жизни всем тем, кто к нему обращался, сложилась бы сумма больше той, какую он сам прожил». Мягкие, почти семейные отношения Тургенева со своими лакеями-крепостными рождали анекдоты. Захар, неизменный камердинер писателя, был известен всему литературному Петербургу. По примеру хозяина, он и сам «в часы досуга» пописывал повести (но по скромности своей никому не читал), давал он своему барину и литературные советы, которыми тот, надо сказать, не всегда пренебрегал. Но вернемся к началу его литературной деятельности.
Иван Сергеевич Тургенев получил блестящее образование: среди его домашних учителей — известные московские педагоги, затем — частные пансионы, позже — Московский, Петербургский (словесность) и Берлинский (история, философия) университеты. В Германии он сблизился с литераторами Николаем Станкевичем и Михаилом Бакуниным (идеолог анархизма). Вернувшись в 1841 году в Россию, Тургенев поселяется в Москве, ведет светскую жизнь, посещает известный салон А. П. Елагиной, где знакомится с писателями-славянофилами С. Т. Аксаковым, А. С. Хомяковым. Там же он встречал Гоголя.
Написав в отрочестве несколько стихотворений и драматическую поэму, Тургенев тем не менее не помышлял стать писателем. Он мечтал сделаться ученым или профессором университета, однако, войдя в светский круг с литературными интересами, и сам сочинил поэму «Параша» (1843), одобренную «самим» Белинским.
Варвара Петровна отнеслась к первой публикации сына своеобразно: «…какая тебе охота быть писателем? Дворянское ли это дело? …что такое писатель? По-моему, ecrivain ou grattepapier c'est tout un.[6] И тот и другой за деньги бумагу марают». Когда же на его «Парашу» в печати появилась критическая статья, дело дошло до доктора и до капель: «Тебя, дворянина Тургенева, — кричала она, — какой-нибудь попович судит!» — «Да помилуй, maman, критикуют, значит, заметили, и я этим счастлив. Я не нуль, когда обо мне заговорили». — «Как заговорили! Как заговорили-то? Осудили! Тебя будут дураком звать, а ты будешь кланяться, да? К чему ваше воспитание, к чему все гувернеры, профессора, которыми я вас окружала?..»
Тургенев начинал как поэт. До сих пор популярен романс на его слова «Утро туманное, утро седое…». Первое прозаическое произведение «Андрей Колосов» было опубликовано в журнале «Отечественные записки» (1844). С 1846 по 1850 год Тургенев отдал дань и драматургическим опытам: «Безденежье», «Завтрак у предводителя», «Холостяк», «Месяц в деревне», «Нахлебник». Некоторые из этих пьес до сих пор не сошли со сцены.
Как писатель реалистического направления Тургенев начался с цикла рассказов и очерков, которые позже составили книгу «Записки охотника», принесшую ему большую известность и в России, и за рубежом. Сам же этот цикл возник благодаря случаю в 1847 году. В своих «Литературных и житейских воспоминаниях» Тургенев рассказывает об этом так: «Только вследствие просьб И. И. Панаева (соредактор Некрасова в журнале „Современник“. — Л.К.), не имевшего чем наполнить отдел „Смеси“ в 1-м нумере „Современника“, я оставил ему очерк, озаглавленный „Хорь и Калиныч“». За неимением другого Панаев этот очерк принял к публикации и на всякий случай придумал подзаголовок «Из „Записок охотника“», чтобы обеспечить молодому автору читательское снисхождение. Образ повествователя был придуман настолько удачно, что Тургенев продолжил цикл. За 1847–1851 годы, большую часть которых он прожил за границей, было написано 22 очерка.
Решающее влияние на взгляды молодого Ивана Тургенева оказало знакомство с Виссарионом Белинским. После лета 1847 года, проведенного вместе за границей, где Белинский лечился, Тургенев занял непримиримую позицию по отношению к прежним друзьям-славянофилам, а его эмоциональный протест против жестоких сторон крепостничества оформился в убеждения. В споре западников и славянофилов о «Письме Белинского к Гоголю» (в котором западник и атеист Белинский отрицал религиозность русского народа и видел в этом залог его революционности, на что и уповал) Тургенев заявил: «…Белинский и его письмо, это — вся моя религия…»
Отдельным изданием «Записки охотника» вышли в 1852 году. В впервые была поднята тема, ставшая важнейшей для русской литературы XIX века, — тема крестьянской жизни и трагической судьбы подневольного крепостного человека. Эту книгу Тургенев называл исполнением своей «аннибаловской клятвы» — бороться с крепостным правом: «Я и на Запад ушел для того, — признавался он, — чтобы лучше ее исполнить… и, конечно, не написал бы „Записок охотника“, если б остался в России». В этом же году Тургенев был арестован — формально за статью на смерть Гоголя, а в сущности за «Записки охотника», — посажен «на съезжую» в Петербурге, а затем сослан на полтора года в Спасское-Лутовиново.
Иван Сергеевич «на Запад ушел» не только для исполнения клятвы. Туда влекла и любовь, появившаяся в его жизни и оставшаяся в ней навсегда. В конце 1843 года он впервые услышал на сцене Итальянской оперы в Петербурге знаменитую французскую певицу Полину Виардо, исполнявшую партию Розины в «Севильском цирюльнике» Россини. А уже в 1845 году в автобиографическом «Мемориале» он записал: «Концерты Полины в Москве. Возвращение вместе. Отъезд в чужие край».
Он прожил в ее доме, с небольшими перерывами, когда уезжал в Россию, до конца жизни. Их отношения, на фоне ее сложившегося семейного быта (она была замужем), многим казались, да и теперь кажутся, загадкой. В ее доме жила и его дочь Полина. Рассказ Тургенева о ее появлении на свет передан Афанасием Фетом в воспоминаниях: «Когда-то, во время моего студенчества, приехав на ваканцию к матери, я сблизился с крепостною ее прачкою. Но лет через семь, вернувшись в Спасское, я узнал следующее: у прачки была девочка, которую вся дворня злорадно называла барышней… Все это заставило меня призадуматься касательно будущей судьбы девочки; а так как я ничего важного в жизни не предпринимаю без совета мадам Виардо, то и изложил этой женщине все дело, ничего не скрывая… мадам Виардо предложила мне поместить девочку к ней в дом, где она будет воспитываться вместе с ее детьми».
В доме певицы Тургенев познакомился со многими знаменитостями: Сен-Сансом, Сарасате, Гуно, Флобером, там же принимал и своих соотечественников. В последние годы его жизни некоторым русским посетителям стало казаться, что Виардо относится к больному Тургеневу без должного внимания и заботы. Кони, например, заметил отсутствие пуговицы на его сюртуке, и от этой пуговицы произошла целая «исторья», проникшая на страницы русской печати. Вскоре после кончины Тургенева Полину Виардо навестил художник А. П. Боголюбов, и у них состоялся разговор на эту тему: «Какое право имеют так называемые друзья Тургенева клеймить меня и его в наших отношениях? Все люди от рождения свободны, и все их действия, не приносящие вреда обществу, не подвержены ничьему суду! Чувства и действия мои и его были основаны на законах, нами принятых, непонятных для толпы… Сорок два года я прожила с избранником моего сердца, вредя разве себе, но никому другому… Ежели русские дорожат именем Тургенева, то с гордостью могу сказать, что сопоставленное с ним имя Полины Виардо никак его не умаляет…» Собственно, это и есть разгадка «тайны двоих». Комментировать здесь нечего. Однако мы забежали слишком вперед.
С 1854 по 1860 год Тургенев активно сотрудничает с некрасовским «Современником» как критик, рецензент, писатель. Здесь выходят статья «Гамлет и Дон Кихот», рассказы и повести: «Муму», «Постоялый двор», «Дневник лишнего человека» (кстати, именно это произведение пополнило терминологию русской критики понятием «лишний человек»), «Гамлет Щигровского уезда», «Яков Пасынков». В это же время написаны повести «Фауст», «Ася».
В этот период произошла первая встреча Тургенева с Львом Толстым, талант которого он горячо приветствовал еще с первой его публикации в «Современнике» («Детство»; 1852), а Толстой, еще до их личного знакомства, посвятил Тургеневу «Рубку леса». Вернувшись после обороны Севастополя, Толстой остановился у Тургенева и, как жаловался тот Фету, «пустился во все тяжкие. Кутежи, цыгане и карты во всю ночь: а затем до двух часов спит как убитый. Старался удерживать его, но теперь махнул рукою».
Отношения Толстого с Тургеневым, как и со всем кругом «Современника», сразу же вылились в напряженный диалог. Командир артиллерийской батареи, вернувшийся с передовой, воспринял окололитературные разговоры как «фразерство». Афанасий Фет передал эту атмосферу споров в своих воспоминаниях: «…с первой минуты я заметил в молодом Толстом невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений… я только однажды видел его у Некрасова вечером в нашем холостом литературном кругу и был свидетелем того отчаяния, до которого доходил кипятящийся и задыхающийся от спора Тургенев на видимо сдержанные, но тем более язвительные возражения Толстого. „Я не могу признать, — говорил Толстой, — чтобы высказанное вами было вашими убеждениями. Я стою с кинжалом или саблею в дверях и говорю: ''Пока я жив, никто сюда не войдет''. Вот это убеждение. А вы друг от друга стараетесь скрывать сущность ваших мыслей и называете это убеждением“».
Через несколько лет, в 1861 году, между Тургеневым и Толстым произошла ссора, едва не завершившаяся дуэлью, которая, к счастью для русской литературы, не состоялась. Повод был формальный: разные взгляды на воспитание (Тургенев похвалился, что его дочь чинит одежду бедняков, Толстой ответил, что когда разряженная девушка держит на коленях грязные лохмотья, она играет неискреннюю, театральную сцену). Причины взаимного раздражения были более глубокими, одна из вероятных — разные взгляды на роль писателя. Тургенев категорически не принимал склонности Толстого к морализированию, полагая, что это ослабляет его талант. Толстой же с самого начала претендовал на создание нравственной доктрины.
Возможно, существовали и более глубинные, личные мотивы этой вспышки темпераментов. Во время ссыльной жизни Тургенева в Спасском-Лутовинове между ним и любимой сестрой Толстого Марией Николаевной, жившей по соседству, завязалась «опасная дружба». «Маша в восхищении от Тургенева», — писал Толстому в Севастополь его брат. Иван Сергеевич в отношениях с ней выдерживал стиль поведения, типичный для его героев — как «русский человек на rendez-vous». С Марией Николаевной связано одно из самых поэтических произведений Тургенева — повесть «Фауст» (1856). В ее героине Вере Ельцовой современники без труда угадывали черты графини Толстой.
В 1860 году в «Современник» пришли новые, более молодые сотрудники — Чернышевский и Добролюбов, насаждавшие свои революционно-демократические взгляды, и в редакции журнала произошел раскол. Некрасов принял сторону новых идеологов «Современника». Тургенев, либерал, противник радикальных общественных перемен, покинул журнал, навсегда разорвав отношения с Некрасовым.
Перу Тургенева принадлежат шесть знаменитых романов: «Рудин» (1856), «Дворянское гнездо» (1859), «Накануне» (1860), «Отцы и дети» (1862), «Дым» (1867), «Новь» (1877). Их называли летописью духовной жизни русской интеллигенции. Между ними написаны «Воспоминания о Белинском» (1860), повести «Степной король Лир» (1870), «Вешние воды» (1870), «Песнь торжествующей любви» (1881), «Стихотворения в прозе» (1882), «Клара Милич» (1883).
В 1870-е годы Тургенев сблизился в Париже с писателями «натуральной школы» — Флобером, Доде, Золя, Мопассаном, которые видели в нем своего учителя. Флобер, получив в подарок от Тургенева его книги, изданные на французском языке, писал в ответ: «…я не могу устоять против желания сказать вам, что я восхищен ими. Уже давно вы для меня учитель. Но чем больше я вас изучаю, тем больше меня изумляет ваш талант. Меня восхищает страстность и в то же время сдержанность вашей манеры письма, симпатия, с какой вы относитесь к маленьким людям и которая насыщает мыслью пейзаж… От ваших произведений исходит терпкий и нежный аромат, чарующая грусть, которая проникает до глубины души. Каким вы обладаете искусством!..» Всемирное признание Тургенева выразилось в том, что его вместе с Виктором Гюго избрали сопредседателем Первого международного конгресса писателей, который состоялся в 1878 году в Париже.
В конце жизни Тургенев дважды побывал на Родине — в 1879 и 1880 годах. И оба раза Россия встречала его овациями. В дни торжеств по случаю открытия памятника Пушкину в Москве речь Тургенева (наряду со знаменитой «Пушкинской речью» Достоевского) стала одним из самых ярких событий.
Незадолго до смерти Тургенев посылает прощальное письмо Льву Толстому, в котором называет его «великим писателем Русской земли» и призывает вернуться к творчеству (в это время Толстой переживал духовный кризис, известный как «опрощение Толстого», когда он отрекался от писательской деятельности).
Иван Сергеевич умирал мучительно — от болезни позвоночника. Страшные боли снимал только морфий, у него появились кошмары: ему казалось, что его отравили, а в ухаживающей за ним Полине Виардо мерещилась леди Макбет. В последние часы своей жизни он уже никого не узнавал. Когда Полина Виардо склонилась над ним, он произнес: «Вот царица из цариц!» Это были его последние слова.
Тургенев умер в Буживале, близ Парижа, 22 августа (3 сентября) 1883 года. Те, кто видел его во время прощания, свидетельствуют, что лицо его было упокоенным и прекрасным как никогда. Похоронен Иван Сергеевич, по его завещанию, в Петербурге на Волковом кладбище рядом с Белинским.
На протяжении почти ста лет — половина XIX века и первая половина XX — вокруг творчества Афанасия Афанасьевича Фета шли нешуточные бои. Если одни видели в нем великого лирика и удивлялись, как Лев Толстой: «И откуда у этого… офицера берется такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов…», то другие, как, например, Салтыков-Щедрин, видели поэтический мир Фета «тесным, однообразным и ограниченным», Михаил Евграфович даже написал, что «слабое присутствие сознания составляет отличительный признак этого полудетского миросозерцания».
Демократы XIX века и большевики XX числили Фета во второстепенных поэтах, потому что, мол, он не общественно значимый поэт, нет у него песен протеста и революционного настроя. Отвечая на такие нападки, Достоевский в свое время написал знаменитую статью «Г-н — бов и вопрос об искусстве». Он отвечал Н. А. Добролюбову, возглавившему в то время критику и идеологию журнала «Современник» и называвшего «бесполезным» искусство, подобное поэзии Фета.
Достоевский приводит такой пример: «Положим, что мы переносимся в восемнадцатое столетие, именно в день лиссабонского землетрясения. Половина жителей в Лиссабоне погибает; дома разваливаются и проваливаются; имущество гибнет; всякий из оставшихся в живых что-нибудь потерял — или имение, или семью. Жители толкаются по улицам в отчаянии, пораженные, обезумевшие от ужаса. В Лиссабоне живет в это время какой-нибудь известный португальский поэт. На другой день утром выходит номер лиссабонского „Меркурия“ (тогда все издавалось в „Меркурии“). Номер журнала, появившегося в такую минуту, возбуждает даже некоторое любопытство в несчастных лиссабонцах, несмотря на то, что им в эту минуту не до журналов; надеются, что номер вышел нарочно, чтоб дать некоторые сведения, сообщить некоторые известия о погибших, о пропавших без вести и проч. и проч. И вдруг — на самом видном месте листа бросается всем в глаза что-нибудь вроде следующего:
Шепот, робкое дыханье,
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья,
Свет ночной, ночные тени,
Тени без конца.
Ряд волшебных изменений
Милого лица.
В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря,
И лобзания, и слезы,
И заря, заря!..
Да еще мало того: тут же, в виде послесловия к поэмке, приложено в прозе всем известное поэтическое правило, что тот не поэт, кто не в состоянии выскочить вниз головой из четвертого этажа (для каких причин? — я до сих пор этого не понимаю; но уж пусть это непременно надо, чтоб быть поэтом; не хочу спорить). Не знаю наверно, как приняли бы свой „Меркурий“ лиссабонцы, но, мне кажется, они тут же казнили бы всенародно, на площади своего знаменитого поэта, и вовсе не за то, что он написал стихотворение без глагола, а потому, что вместо трелей соловья накануне слышались под землей такие трели, а колыханье ручья появилось в минуту такого колыхания целого города, что у бедных лиссабонцев не только не осталось охоты наблюдать —
В дымных тучках пурпур розы
или
Отблеск янтаря,
но даже показался слишком оскорбительным и небратским поступок поэта, воспевающего такие забавные вещи в такую минуту их жизни. Разумеется, казнив своего поэта (тоже очень небратски), они… через тридцать, через пятьдесят лет поставили бы ему на площади памятник за его удивительные стихи вообще, а вместе с тем и за „пурпур розы“ в частности».
Фет всегда был, как нынче говорят, знаковой фигурой. Поэтому для выражения своей мысли Достоевский взял лирическое стихотворение Фета, доказывая, что искусство самоценно само по себе, без прикладного значения, что «польза» уже в том, что оно настоящее искусство.
Такие споры дошли и до нашего времени, но поэзия Фета теперь уже, кажется, стоит незыблемо на самой вершине поэтического Олимпа. Последняя волна занижения достоинств этого поэта накатилась в 1970-е годы, когда несколько крупных современных поэтов (Владимир Соколов, Николай Рубцов, Анатолий Передреев и другие) ярко заявили, что они опираются на традиции поэтической культуры Фета. Тогда в ответ на это Евтушенко обозвал их всех «фетятами». Но это уже ничего не значило. Все понимали уже, что такое Фет и что такое Евтушенко.
А Фет — это, еще процитируем Достоевского, «стихи, полные такой страстной жизненности, такой тоски, такого значения, что мы ничего не знаем более сильного, более жизненного во всей нашей русской поэзии». Я приведу стихотворение, которое много лет назад вошло в мою душу, и я его повторяю в самые трудные моменты жизни. Вот к вопросу о «чистом искусстве», о «пользе и тому подобном».
Учись у них — у дуба, у березы.
Кругом зима. Жестокая пора!
Напрасные на них застыли слезы,
И треснула, сжимаяся, кора.
Все злей метель и с каждою минутой
Сердито рвет последние листы,
И за сердце хватает холод лютый;
Они стоят, молчат; молчи и ты!
Но верь весне. Ее промчится гений,
Опять теплом и жизнию дыша.
Для ясных дней, для новых откровений
Переболит скорбящая душа.
Сколько жизненной силы в этом стихотворении, какое оно свежее, музыкальное.
Надо сказать, что основная отличительная черта поэтической культуры Фета — это именно музыкальностью. Сам поэт о своем творчестве писал: «Чайковский тысячу раз прав, так как меня всегда из определенной области слов тянуло в неопределенную область музыки, в которую я уходил, насколько хватало сил моих». Поэтому на многие его стихи композиторы написали романсы, а «На заре ты ее не буди…» стала просто народной песней.
Фет говорил: «Что не выскажешь словами, — / Звуком на душу навей…» Приведем короткое стихотворение, в котором именно навеяно поэтическое состояние. Восемь строк, но за ними видна вся Россия:
Чудная картина,
Как ты мне родна:
Белая равнина,
Полная луна.
Свет небес высоких,
И блестящий снег,
И саней далеких
Одинокий бег.
[1841]
Фета упрекали в уходе от гражданских и патриотических тем «в мир интимных душевных переживаний». Упрекали необоснованно. Вот приведенное стихотворение, безусловно, относится к патриотической лирике в ее самом высоком выражении. Фет вообще был страстным патриотом. И его сдержанная, но мощная патриотическая стихия ощутима в стихах «Я вдаль иду моей дорогой…», «Одинокий дуб», «Теплый ветер тихо веет…», «Под небом Франции», «Ответ Тургеневу», «Даки»…
Афанасий Афанасьевич родился в имении Новоселки Мценского уезда Орловской губернии. Был внебрачным сыном помещика Шеншина, а фамилию свою получил от матери Шарлотты Фет, одновременно с этим утратив права на дворянство. Многие годы потом он будет добиваться потомственного дворянского звания, через службу в армии, добьется и получит дворянскую фамилию Шеншин. Но в литературе навсегда останется как Фет.
Учился он на словесном факультете Московского университета, здесь сблизился с будущим поэтом и критиком Аполлоном Григорьевым. Еще студентом Афанасий издал свою первую книгу «Лирический Пантеон». В армии он служил с 1845 по 1858 год, служил в кавалерийских войсках, в полку тяжелой артиллерии, в гвардейском уланском полку. После службы он приобрел много земли и стал помещиком.
В 1857 году Фет женился. Но этому предшествовала трагическая любовь, которая на всю жизнь оставила след в сердце поэта. Во время армейской службы на Украине поэт познакомился с Марией Лазич. Это была высокообразованная девушка, талантливая музыкантша, чья игра вызвала восхищение у гастролировавшего тогда на Украине Ференца Листа. Она была страстной поклонницей поэзии Фета и полюбила его самозабвенно. Но Фет не решился жениться на этой девушке, потому что тогда не имел возможности содержать семью. И так получилось, что Мария Лазич в этот момент трагически погибла — загорелось платье от упавшей свечи… Умирала она в жутких муках. Говорили о самоубийстве из-за «расчетливости» Фета. Так это или нет — точно не известно, но Фет потом всю жизнь в стихах возвращался к образу этой девушки. Прочтите, например, «Долго снились мне вопли рыданий твоих…»
Фет женился через семь лет после этой трагедии на сестре своего приятеля — видного критика и писателя Василия Боткина.
Женившись, Фет целиком ушел в хозяйство и даже, надо сказать, был образцовым помещиком. Прибыль у него в хозяйстве все время росла. Жил он почти безвыездно в мценской Степановке. Менее чем в 100 километрах находилась Ясная Поляна. Фет был ближайшим другом Льва Толстого, они ездили друг к другу, дружили семьями, переписывались.
Стихи он писал до самой глубокой старости. В 1880 году издал серию небольших сборников стихотворений — почти исключительно новых — под названием «Вечерние огни». Книжки эти выходили тиражом всего по несколько сот экземпляров и все же не были распроданы. Кумиром любителей поэзии был тогда Надсон, книги его шли нарасхват. Зато минули десятилетия, и «Вечерние огни» стали переиздаваться уже в наше время миллионными тиражами, а где Надсон, кого он интересует всерьез? Вот такие бывают зигзаги в поэтических судьбах.
В старости Фет нередко говорил жене: «Ты никогда не увидишь, как я умру». 21 ноября (3 декабря) 1892 года он нашел предлог, чтобы отослать из дома жену, позвал секретаря и продиктовал: «Не понимаю сознательно приумножения неизбежных страданий. Добровольно иду к неизбежному». Подписав эту записку, Фет схватил стальной стилет, служивший для разрезания бумаг… Секретарь, поранив себе руку, вырвала стилет. Тогда Фет побежал в столовую, схватился за дверцу ящика, где хранились ножи, но упал и умер… смерть его как бы была и не была самоубийством. Есть в ней нечто общее с гибелью Марии Лазич: было или не было?..
Как поэт Фет, конечно, будет проходить легко из столетия в столетие — красота и глубина его поэзии неисчерпаемы. Иногда он бывает и провидцем. В 1999 году мы отметили 200-летие со дня рождения А. С. Пушкина. Фет написал сонет на открытие памятника Пушкину в Москве. Прочтем его и удивимся, как много в нем и о нашем времени.
Исполнилось твое пророческое слово,
Наш старый стыд взглянул на бронзовый твой лик,
И легче дышится, и мы дерзаем снова
Всемирно возгласить: ты гений, ты велик!
Но, зритель ангелов, глас чистого, святого,
Свободы и любви живительный родник,
Заслыша нашу речь, наш вавилонский крик,
Что в них нашел бы ты заветного, родного?
На этом торжище, где гам и теснота,
Где здравый русский смысл примолк, как сирота,
Всех громогласный тать, убийца и безбожник,
Кому ночной горшок всех помыслов предел,
Кто плюет на алтарь, где твой огонь горел,
Толкать дерзая твой незыблемый треножник!
[1880]
«Госпожа Бовари», которую во всем мире считают совершенным созданием искусства, привела ее создателя на скамью подсудимых. В 1856 году, после публикации романа в журнале «Ревю де Пари», Гюстав Флобер был обвинен в оскорблении общественной морали и религии и привлечен к судебной ответственности.
«Мой дорогой друг, сообщаю вам, что завтра, 24 января, я буду иметь честь сесть на скамью для мошенников в шестой палате суда исправительной полиции, — писал Флобер доктору Жюлю Клоке. — …Я не рассчитываю на правосудие. Я буду осужден, и наказание, возможно, изберут самое строгое, — славная награда за мои труды…»
А труды, затраченные на «Госпожу Бовари», были титанические. Всю жизнь Флобер стремился в своих произведениях к нечеловеческому совершенству. Во имя литературы он обрек себя на аскетизм и одиночество. Он не искал муз, приносящих вдохновение. Он считал его уловкой для шарлатанов. «Все вдохновение, — утверждал Флобер, — состоит в том, чтобы ежедневно в один и тот же час садиться за работу». Мать в ужасе писала ему: «Горячка фраз иссушила тебе сердце».
Молодой Мопассан подсмотрел однажды, как работает его учитель: окутанный клубами дыма, Флобер сидел, устремив напряженный взгляд на рукопись, будто перебирал слова и фразы с настороженностью охотника; затем рука бралась за перо, которое медленно двигалось по бумаге, останавливалось, зачеркивало, вписывало, снова зачеркивало и снова вписывало; лицо багровело, на висках вздувались вены, тело напрягалось, будто старый лев вел отчаянную борьбу с мыслью и словом… Флобер стремился к неземному совершенству. В «Госпоже Бовари» его достиг.
Гюстав Флобер родился 12 декабря 1821 года в Руане. Отец его был хирургом. Сын после лицея поступил на юридический факультет Парижского университета, но не смог завершить образования. Красивый «голубоглазый галл», как называли Флобера, был настигнут страшным недугом — эпилепсией. С 1844 года, то есть с двадцати трех лет, он поселился в своем имении Круассе близ Руана, чтобы прожить там затворником почти всю жизнь.
Писать Флобер начал очень рано и писал много, чему способствовала его склонность к уединению, но долгое время не решался публиковать свои литературные опыты. Это были рассказы в духе «неистовых романтиков» — с ужасами и кошмарами, повести о «жизни сердца», отмеченные смутными юношескими томлениями, и произведения, исполненные презрения к буржуа-толстосумам. Еще в юности Флобер задумал создать «Лексикон прописных истин», над которым работал всю жизнь, — сборник расхожих клише, развенчивающих образ ненавистного ему буржуазного пошляка («Лексикон» будет опубликован лишь в 1910 году). Даже собратья по перу, которые умудрялись зарабатывать большие деньги, как, например, Золя и Доде, вызывали у него подозрение. Он считал, что художник не имеет права преуспевать.
В шестнадцатилетнем возрасте Флобер писал: «О, насколько больше мне нравится чистая поэзия, вопли души, внезапные порывы, а потом глубокие вздохи, душевные голоса, сердечные мысли! Иной раз я готов отдать всю науку болтунов настоящего, прошедшего и будущего… за два стиха Ламартина или Виктора Гюго». В этом письме заявляет о себе уже тот Флобер, который вскоре объявит искусство высшей формой познания действительности и вместе с тем — убежищем от пошлости жизни и, как сторонник теории «искусства для искусства», призовет художников подняться на самый верх «башни из слоновой кости» и замкнуться в ней.
В нем неуживчиво существовали два человека — романтик и реалист. В первом большом произведении — «Воспитание чувств» (1843–1845) — он надеялся заключить между ними перемирие. Ничего путного из этого не вышло. «Я сплоховал», — констатировал автор. «Флобер мечтал примирить оба полушария своего мозга, — пишет Андре Моруа об этом романе. — …легче было бы написать две книги…» Роман не был опубликован. (Не следует его путать с более поздним произведением Флобера, которое в подлиннике имеет название «Сентиментальное воспитание», а у нас почему-то переведено как «Воспитание чувств».)
Дебютом Флобера в печати стал роман «Госпожа Бовари». Он же сразу стал и самым прославленным французским романом. Флобер работал над ним с 1851 по 1856 год. Для того чтобы произнести свою знаменитую фразу: «Госпожа Бовари — это я», Флоберу понадобилось совершить путешествие в манящий его Египет и пережить там разочарование при виде унылых глинобитных хижин, нищеты, ужаснуться душной, меланхолической ночи у восточной куртизанки Рушук-Ханем, расстаться со своей страстью к графоманке Луизе Коле, которую он пытался научить писать, но это оказалось трудней, чем обучить курицу летать… Ему пришлось избавиться от иллюзий.
В главной героине романа Эмме Бовари Флобер воплотил свой личный недуг — склонность к грезам о какой-то иной жизни, неистовых страстях, любовных опьянениях. В детстве Эмма прочла сентиментальную книгу «Поль и Виргиния» Бернардена де Сен-Пьера и долго мечтала о бамбуковой хижине, после романов Вальтера Скотта бредила замками с зубчатыми башнями, как сам Флобер мечтал когда-то об очаровательных баядерках и красотах Востока. Эмма жаждала экзотики, а стала жертвой банального сюжета с роковым концом. Она вышла замуж за нормального, доброго, мягкого человека, но он казался ей слишком посредственным, и она стала искать более возвышенных чувств в других объятиях, но «возвышенное» потребовало денег, и снова денег — тайком от мужа взятые кредиты, долговые векселя, страх перед разоблачением, мышьяк, мучительная смерть и вечный грех самоубийцы.
Критики увидели в романе приговор романтизму — и как стилю жизни, и как литературному направлению, хотя сам Флобер, похоже, менее всего думал о каком-то идеологическом наполнении романа. «Наверное, моя бедная Бовари в это самое мгновение страдает и плачет в двадцати французских селениях одновременно», — заметил автор, подчеркивая типичность этого явления. Пока человек мечтает, — он поэт, когда он начинает презирать реальность и пытается подчинить свою жизнь иллюзиям, он, как Эмма Бовари, попадает в руки какого-нибудь прохвоста Лере. Это и есть, кажется, основная мысль и предостережение, которые Флобер высказал в своем романе.
Во время суда над Флобером прокурор произнес обвинительную речь, которую можно отнести и к комическому жанру, и к прекрасному критическому анализу художественной выразительности романа: «О, я хорошо знаю, что портрет госпожи Бовари после супружеской измены относится к числу блистательных портретов; однако портрет этот прежде всего дышит сладострастием, позы, которые она принимает, будят желание, а красота ее — красота вызывающая…» Защитник вспомнил об уважаемом хирурге Флобере, авторитет которого помог придать солидность его сыну: «Высокое имя и возвышенные воспоминания обязывают… Господин Гюстав Флобер — человек серьезного нрава, предрасположенный по природе своей к занятиям важным, к предметам скорее печальным. Он совсем не тот человек, каким хотел его представить товарищ прокурора, надергавший в разных местах книги пятнадцать или двадцать строк, будто бы свидетельствующих о том, что автор тяготеет к сладострастным картинам…» Флобер был оправдан.
С этого времени начинается затворничество Флобера, будто он изжил в «Госпоже Бовари» все живые чувства. Он пишет прощальное письмо своей любовнице Луизе Коле: «О, лучше люби искусство, чем меня! Обожай идею…» — и запирается в своем кабинете в Круассе. Вот как описал его охоту на слова и созвучия Франсуа Мориак: «В каждом слове смысл целого письма, каждая фраза — провал или триумф. Он не скрывает чисто мистический характер своей концепции искусства: „Жизнь я веду суровую, лишенную всякой внешней радости, и единственной поддержкой мне служит постоянное внутреннее бушевание, которое никогда не прекращается, но временами стенает от бессилия. Я люблю свою работу неистовой и извращенной любовью, как аскет власяницу, царапающую ему тело. По временам, когда я чувствую себя опустошенным, когда выражение не дается мне, когда, исписав длинный ряд страниц, убеждаюсь, что не создал ни единой фразы, я бросаюсь на диван и лежу отупелый, увязая в душевной тоске“».
Следующий роман Флобера «Саламбо» увидел свет в 1862 году. В нем он обратился к эпохе борьбы Древнего Рима с Карфагеном, к историческому эпизоду из времен 1-й Пунической войны (III век до н. э.) — восстанию наемных войск в Карфагене. Главные герои Гамилькар (отец великого полководца древности Ганнибала) и его дочь Саламбо.
Перед тем как приступить к работе над романом, основательный Флобер совершил путешествие в Тунис, где в древности располагался Карфаген, перечитал множество исторических изданий — «Всеобщую историю» Полибия, «Жизнь Гамилькара» Корнелия Непота и др. Несмотря на отдаленность событий, роман написан в вызывающей реалистической манере — страшные сцены войны, первобытная жестокость, бесстыдство нравов… На такой реализм не решился бы даже Бальзак. Живописный сюжет «Саламбо» вдохновил Модеста Мусоргского на создание оперы.
Третий роман «Воспитание чувств» (в подлиннике, как было сказано выше — «Сентиментальное воспитание») вышел в 1869 году и явился художественной иллюстрацией к идее Флобера, по которой романист, описывая те или иные события, должен оставаться бесстрастным, что значило по Флоберу — объективным. Вслед за ним и читатель, увы, воспринимает «бесстрастно» историю многолетней платонической любви Фредерика Моро к замужней даме. Флобер всю жизнь боролся со своими романтическими склонностями и в этом романе, похоже, переусердствовал. Ведь он сам писал когда-то Жорж Санд: «Надо смеяться и плакать, любить, работать, наслаждаться, страдать — словом, всем существом отзываться, елико возможно, на все».
Осуждая сентиментальность, Флобер сам был сентиментален более чем кто-либо другой, о чем свидетельствует одно его удивительное письмо, написанное в преклонном возрасте: «Потребность в нежности я удовлетворяю тем, что после обеда зову Жюли (свою старую служанку) и смотрю на ее платье в черную клетку, какое носила мама. И я вспоминаю эту прекрасную женщину, пока слезы не подступят мне к горлу. Вот таковы мои радости…»
В философской драме «Искушение святого Антония» (1874) Флобер противопоставляет научное познание религиозному чувству, предвосхищая лозунги нового поколения, которое придет в литературу на переломе столетий с убеждением, что «Все боги умерли». «Разумеется, для отказа от Бога у Флобера существовали внешние причины, — оправдывает его Франсуа Мориак, — прежде всего эпоха… атмосфера конца века, когда самые выдающиеся люди уже не довольствовались только отрицанием христианства, а устраивали ему похороны и подводили итог его наследию. Ренан сделал опись наследства для передачи его божеству по имени Наука, убившему христианского Бога, чтобы встать на его место».
Три главных направления в творчестве Флобера отразились в его книге «Три повести» (1877): «Простое сердце» продолжает линию современного романа; «Легенда о святом Юлиане Странноприимце» покоена на основе средневекового житийного жанра; «Иродиада» возникла из евангельского сюжета об умерщвлении Иоанна Крестителя.
Последний роман Флобера «Бувар и Пекюше» — о том, как сумбурное изучение всевозможных наук сводит усилия многих веков к карикатурным проявлениям — остался недописанным.
В России Флобера узнали благодаря Ивану Тургеневу, с которым его связывала дружба. Русский писатель выделял автора «Госпожи Бовари» из всех французских романистов. Тургенев первый перевел и опубликовал у нас его произведения — «Иродиаду» и «Легенду о святом Юлиане» (1877).
И все же самым знаменитым романом Флобера был и остался «Госпожа Бовари». Жюль де Готье произвел даже термин «боваризм» для определения тех, кто тщится «вообразить себя иным, нежели он есть в действительности».
Уже само название знаменитой и главной книги Бодлера — «Цветы зла» — вызывает скандальные ассоциации, как будто этот поэт намеренно, чтобы эпатировать читателя или чтобы воспеть зло, исходя из неких, чуть ли не сатанинских, взглядов, утверждает совсем иную красоту, чем было принято веками, будто он порывает с традиционными ценностями…
Многие так и воспринимают поэзию теперь уже классика французской литературы. О поэте до сих пор ходит много мифов и легенд. Тем более он сам дал повод воспринимать его поэзию так: «Я не утверждаю, будто Радость не может быть соединена с Красотой, но Радость это — одно из тривиальнейших ее украшений, между тем как Меланхолия выступает как ее, если можно так сказать, блистательная спутница… я не могу себе представить (мой мозг не заколдованное ли зеркало) такой тип Красоты, в котором бы совсем отсутствовало Несчастье. Опираясь на такие мысли, а кто-нибудь прибавит: одолеваемый такими мыслями, я, как это видно, не могу не прийти к выводу, что совершеннейший тип мужской красоты, это Сатана — изображенный в духе Милтона». И действительно, Сатана, «изображенный в духе Милтона», это один из героев «Цветов зла». Но, конечно, не в каком-нибудь вульгарном смысле современной сатанинской секты. Нет, это скорее похоже на лермонтовского Демона. Это символ, это философия.
Говоря о Бодлере, можно сразу очень глубоко уйти в эти самые символы и философию. И можно довольно быстро заблудиться в литературоведческих лабиринтах. А можно подойти к поэту с другой стороны, вначале прочитать несколько его стихотворений и потом рассмотреть его мировоззрение, отразившееся в стихах.
Начнем с самого известного стихотворения, которое на русский язык переводили многие поэты:
Когда в морском пути тоска грызет матросов,
Они, досужий час желая скоротать,
Беспечных ловят птиц, огромных альбатросов,
Которые суда так любят провожать.
И вот, когда царя любимого лазури
На палубе кладут, он снежных два крыла,
Умевших так легко парить навстречу бури,
Застенчиво влачит, как два больших весла.
Быстрейший из гонцов, как грузно он ступает
Краса воздушных стран, как стал он вдруг смешон!
Дразня, тот в клюв ему табачный дым пускает,
Тот веселит толпу, хромая, как и он.
Поэт, вот образ твой! Ты также без усилья
Летаешь в облаках, средь молний и громов,
Но исполинские тебе мешают крылья
Внизу ходить, в толпе, средь шиканья глупцов.
У Бодлера несколько стихотворений с характерным меланхолическим названием «Сплин». Приведем одно из них:
Я словно царь страны, где дождь извечно льет.
Он слаб, хоть всемогущ, он стар, хоть безбород.
Ему наскучили слова придворной лести.
Он среди псов хандрит, как средь двуногих бестий.
Его не веселят ни звонкий рог в лесах,
Ни всенародный мор, ни вид кровавых плах,
Ни дерзкого шута насмешливое слово, —
Ничто не радует властителя больного.
Он спит меж лилий, гроб в постель преобразив,
И дамы (а для дам любой король красив)
Не могут никаким бесстыдством туалета
Привлечь внимание ходячего скелета.
Мог делать золото придворный астролог,
Но эту порчу снять с владыки он не мог.
И ванна с кровью — та, что по заветам Рима
Любым властителем на склоне лет любима,
Не согревает жил, где крови ни следа,
И только Леты спит зеленая вода.
Еще два лирических стихотворения:
С еврейкой бешеной простертый на постели,
Как подле трупа труп, я в душной темноте
Проснулся, и к твоей печальной красоте
От этой — купленной — желанья полетели.
Я стал воображать — без умысла, без цели, —
Как взор твой строг и чист, как величава ты,
Как пахнут волосы, и терпкие мечты,
Казалось, оживить любовь мою хотели.
Я всю, от черных кос до благородных ног,
Тебя любить бы мог, обожествлять бы мог,
Все тело дивное обвить сетями ласки,
Когда бы ввечеру, в какой-то грустный час,
Невольная слеза нарушила хоть раз
Безжалостный покой великолепной маски.
Мгновенный женский взгляд, обвороживший нас,
Как бледный луч луны, когда в лесном затоне
Она, соскучившись на праздном небосклоне,
Холодные красы купает в поздний час.
Бесстыдный поцелуй костлявой Аделины,
Последний золотой в кармане игрока;
В ночи — дразнящий звон лукавой мандолины
Иль, точно боли крик, протяжный стон смычка, —
О щедрая бутыль! сравнимо ли все это
С тем благодатным, с тем, что значит для поэта,
Для жаждущей души необоримый сок
В нем жизнь и молодость, надежда и здоровье,
И гордость в нищете — то главное условье,
С которым человек становится как бог.
Поэт тоски, мировой скорби, вечного сплина, хандры и меланхолии… Считалось, что с Бодлера началось в Европе крушение религиозных и нравственных устоев, а заодно и многовековых художественных устоев. У Горького в «Климе Самгине» одна героиня говорит, что «не следовало переводить Бодлера…».
А все дело в разладе со своим временем. Отпугивающие крайности поэта идут от неистовой жажды идеального — и в эстетике, и в политике. В дни Французской революции 1848 года Шарль Бодлер с оружием в руках поднимался на баррикады. Он говорил: «Жребий поэзии — великий жребий. Радостная или грустная, она всегда отмечена божественным знаком утопичности. Ей грозит гибель, если она без устали не восстает против окружающего. В темнице она дышит бунтом, на больничной койке — пылкой надеждой на исцеление… она призвана не только запечатлевать, она призвана исправлять. Нигде она не мирится с несправедливостью».
Героическое время революции закончилось 18 брюмера Луи Бонапарта. Все вернулось на круги своя, но еще бурно стали развиваться в Европе и особенно в Соединенных Штатах Америки буржуазные отношения. Бодлер увидел в буржуазности худший из возможных путей развития человечества. В черновом отрывке «Конец мира близок» поэт изобразил видение буржуазного будущего: «Машинное производство так американизирует нас, прогресс в такой степени атрофирует у нас всякую духовность, что никакая кровавая, святотатственная, противоестественная утопия не сможет даже сравниться с результатами этих американизации и прогресса… Все, что будет похоже на добродетель, что не будет поклонением Плутусу, станет рассматриваться как безмерная глупость. Правосудие, если в столь благословенные времена еще сохранится правосудие, поставит вне закона граждан, которые не сумеют нажить состояние. Твоя супруга, о Буржуа! твоя целомудренная половина, законность которой составляет поэзию твоей жизни… она, ревностная и влюбленная хранительница твоего сейфа, превратится в завершенный образец продажной женщины. Твоя дочь, созрев преждевременно, уже с детства будет прикидывать, как продать себя за миллион, а ты сам, о Буржуа, еще менее поэт, чем сегодня, ты и не станешь ей перечить… Ибо прогресс нынешнего времени ведет к тому, что из всех твоих органов уцелеет лишь пищеварительный тракт! Время это, может быть, совсем близко, кто знает, не наступило ли оно!..» Заключая этими размышлениями один из своих дневников, Бодлер записал: «…Я сохраню эти строки, ибо хочу запечатлеть мою тоску», — а потом поставил рядом с последним словом: «ибо хочу запечатлеть мой гнев».
Вот откуда у Бодлера разлад с действительностью, протест, сарказм, откуда его «Цветы зла». Он — поэт — как альбатрос со своими исполинскими крыльями смешон буржуазной толпе, но он все равно остается поэтом, хотя это почти невозможно в этом мире.
Я больше не могу! О, если б меч подняв,
Я от меча погиб! Но жить — чего же ради
В том мире, где мечта и действие в разладе!
Шарль Бодлер родился в Париже 9 апреля 1821 года. Отец его был выходцем из шампанских крестьян, он выбился в люди — стал воспитателем в знатном доме. Мать поэта была не тридцать пять лет моложе отца, поэтому после его смерти довольно быстро вступила в новый брак, которым был очень травмирован юный Шарль. Позже критики будут выводить трагическое мировосприятие поэта из «фрейдистской» ревности мальчика к отчиму, что все-таки нам представляется поверхностным и вообще неверным объяснением.
Бодлер учился в колледжах в Лионе и Париже. При неясных обстоятельствах он был исключен из лицея. Мог сделать административную карьеру благодаря связям отчима, но твердо объявил, что станет писателем. Отчим отослал Шарля как бы в ссылку — на работу в заокеанские колонии. Это было почти годичное плавание по Атлантике и по Индийскому океану. Печать океанических впечатлений навсегда осталась в творчестве поэта.
Потом было глубокое чувство к Жанне Дюваль — многие стихи «Цветов зла» отражают их отношения. Любовный цикл к Аполонии Сабатье считается чуть ли не самым возвышенным гимном во французской поэзии XIX века. Бодлер пишет статьи, переводит сочинения Эдгара По, все время возвращается и дополняет новыми стихами «Цветы зла».
Правительство Наполеона III восприняло «Цветы зла» как пощечину. Против Бодлера даже возбудили судебный процесс. В то время правительство во Франции принимало крутые меры против обличительной литературы. Бодлеру уголовный суд вынес обвинительный приговор за «грубый и оскорбляющий стыдливость реализм». За опубликование сборника автор был приговорен к штрафу в 3000 франков, к такому же штрафу приговорили двух издателей. Приговор предусматривал запрещение шести стихотворений, что по сути обрекало на уничтожение не распроданный еще тираж и угрожало поэту и издателям разорением.
Бодлер был ошеломлен. Мещанская печать над ним потешалась. Но пришло и неожиданное поздравление от Виктора Гюго: «Я кричу браво! Изо всех моих сил браво вашему могучему таланту. Вы получили одну из тех редких наград, которые способен дать существующий режим. То, что он именует своим правосудием, осудило вас во имя того, что он именует своей моралью. Вы получили еще один венок. Жму вашу руку, поэт».
Клеймо судебного приговора до конца дней сопутствовало Бодлеру, затрудняя его публикации. Ему ставили унизительные моральные условия. Закончил поэт свои дни в нищете. В марте 1866 года его разбил паралич, он лишился речи. 31 августа 1867 года Бодлер скончался.
В истории литературы и вообще общественной жизни бывают такие периоды духовной растерянности, отчаяния, тоски, из которых находят разные варианты выхода. Например, в конце XIX века русский символизм выходил из безвременья через философию Владимира Соловьева, которая запечатлелась в таких строчках:
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Легче преодолевать скорби земные, если воспринимать видимое как «только отблеск, только тени». По сути это религиозное отношение: здесь юдоль страданий, а там — там Царство Небесное, там настоящая жизнь.
В какой-то мере уход в «малую родину» стал спасительным для русской лирики 60–70-х годов XX века.
Николай Алексеевич Некрасов стал великим поэтом именно потому, что земные скорби народа, страшные картины крепостничества — главные темы его творчества. Он не искал какой-либо спасительной философии, он видел боль народа и всем сердцем, тоже с болью, откликался на нее.
Некрасов стал народным заступником. «Это было раненое сердце, раз и на всю жизнь, — говорил о нем Достоевский, — и не закрывшаяся рана эта и была источником всей его поэзии, всей страстной до мучения любви этого человека ко всему, что страдает от насилия, от жестокости необузданной воли, что гнетет нашу русскую женщину, нашего ребенка в русской семье, нашего простолюдина в горькой так часто доле его».
Поздняя осень. Грачи улетели,
Лес обнажился, поля опустели,
Только не сжата полоска одна…
Грустную думу наводит она.
«Грустная дума» пронизывает все творчество поэта.
Я привел четыре строчки из «Несжатой полосы». Владимир Солоухин в «Камешках на ладони» пишет, что вот, мол, отыскал Некрасов именно несжатые полоски и о них писал, на это нажимал, а то, что кругом все было убрано, что богатый был урожай, что многие в старой русской деревне жили хорошо — поэт об этом умалчивает, творчество его тенденциозно, вот такие наши писатели и привели к трагедии 1917 года.
Все-таки, видимо, больше правы современники Некрасова, которые отдавали дань его боли за народ. Поэтому-то на похоронах Некрасова во время прощального слова Достоевского, который поставил по уровню и значению Некрасова вслед за Пушкиным и Лермонтовым, раздалось много голосов из толпы: выше! То есть выше Пушкина и Лермонтова.
Философия творчества Некрасова заключается в том, что поэт поклонился правде народной. Он не просто «печальник народного горя», но готов всему учиться у народа, он верит народной интуиции, народ для него все.
Критики отмечают, что стихи и поэмы Николая Алексеевича — это подлинная энциклопедия русской жизни 50–70-х годов XIX века. В них встают яркие картины деревенского быта, показаны социальные контрасты большого города. Некоторые пишут, что боль о маленьком человеке, о Евгении из «Медного всадника», в лице Некрасова нашла подлинного защитника. Некрасов опустил поэзию с небес на землю. Под его пером поэзией стало простое человеческое горе. Поэт заглянул в трущобы Петербурга, он не избегал «грязи жизни»…
Прежде чем загнанная лошадь как образ появилась в «Преступлении и наказании» и «Братьях Карамазовых» — она была уже в некрасовской поэзии. И прежде чем читатель во всей жестокой сути увидел Петербург «Преступления и наказания», он уже о нем кое-что такое знал из поэзии Некрасова.
В нашей улице жизнь трудовая:
Начинают ни свет ни заря
Свой ужасный концерт, припевая,
Токари, резчики, слесаря,
А в ответ им гремит мостовая!
Дикий крик продавца-мужика,
И шарманка с пронзительным воем,
И кондуктор с трубой, и войска,
С барабанным идущие боем,
Понуканье измученных кляч,
Чуть живых, окровавленных, грязных,
И детей раздирающий плач
На руках у старух безобразных —
Все сливается, стонет, гудёт,
Как-то глухо и грозно рокочет,
Словно цепи куют на несчастный народ,
Словно город обрушиться хочет.
Давка, говор… (о чем голоса?
Всё о деньгах, о нужде, о хлебе)
Смрад и копоть. Глядишь в небеса,
Но отрады не встретишь и в небе…
Некрасовские мотивы скорби о долготерпении народа подхватил потом А. Блок: «Доколе матери тужить? / Доколе коршуну кружить?» Вообще некрасовская линия в русской поэзии нашла многих продолжателей, но Блок был одним из первых и самым ярким. Отвечая на анкету К. И. Чуковского о Некрасове «Любите ли вы стихотворения Некрасова?», Блок говорит: «Да». «Как вы относитесь к стихотворной технике Некрасова?» — «Не занимался ею. Люблю». — «Не оказал ли Некрасов влияния на ваше творчество?» — «Оказал большое».
Достоевский сказал о скорби Некрасова еще такие слова: «…любовь к народу была у Некрасова как бы исходом его собственной скорби по себе самом. В служении сердцем своим и талантом своим народу он находил все свое очищение перед самим собой».
Было ли от чего очищаться? Современники знали, что было. После некоторых моментов своей жизни он с отвращением от них отрывался и шел к простодушным и униженным. Бился о плиты родного сельского храма и получал искупление грехам своим. Так считают исследователи творчества поэта. Если читатель заинтересуется этой темой, то сам найдет ее развитие в книгах, например, К. И. Чуковского о Некрасове или в воспоминаниях современников о поэте.
Николай Алексеевич родился 28 ноября (10 декабря) 1821 года в селе Немирове Каменец-Подольской губернии. Детство прошло в имении Грешнево, на Волге, близ Ярославля. Отец Некрасова был довольно суровым крепостником, он внушал страх крестьянам и собственной семье — наверное, и это повлияло на его творчество.
В 1832 году под инициалами Н.Н. вышел первый сборник стихотворений Некрасова «Мечты и звуки». Книга была слабой, подражательной — и поэт быстро это понял, начал скупать тираж и его уничтожать.
Потом он пишет водевили, печатает статьи. Встреча с Белинским многое определила в дальнейшей жизни и творчестве поэта. Когда в 1845 году Некрасов прочитал Белинскому стихотворение «В дороге», критик, пораженный новизной и оригинальностью стихов, воскликнул: «Да знаете ли вы, что вы поэт и поэт истинный!» В 1847 году Некрасов стал редактором журнала «Современник». Он пригласил в журнал лучшие литературные силы того времени. Достоевский и Григорович, Лев Толстой и Фет, Тургенев и Гончаров, Белинский, Герцен, Добролюбов, Чернышевский стали авторами журнала. «Современник» стал трибуной революционно настроенных публицистов и мыслителей, он сыграл важную роль в подготовке отмены крепостного права.
С 1866 года и до кончины Некрасов был редактором журнала «Отечественные записки».
Конечно, пока живо будет русское слово, до тех пор будут читать люди поэмы «Мороз, Красный нос», «Кому на Руси жить хорошо», а уж песню из поэмы «Коробейники» — «Ой, полна, полна коробушка…» — будут петь, пока народ наш жив будет. Так же, как будут петь ставшие народными песнями стихотворения «Тройка» («Что ты жадно глядишь на дорогу…»), «Меж высоких хлебов затерялося…».
Многие, многие строфы некрасовские вспоминаются нынче.
В столицах шум, гремят витии,
Кипит словесная война,
А там, во глубине России, —
Там вековая тишина…
И нынче кипят в Москве страсти политические, а «во глубине России»… вся поэзия Некрасова — это именно слово о том, что «во глубине», но не только в значении удаленности от столицы, но в прямом значении истинной глубины народной живет.
Несколько слов о языке Некрасова. Стихотворный его язык близок к обыденной, разговорной речи, поэт смело вносит прозаические оттенки, «газетную» точность факта. В его языке очень сильна изобразительная сторона. Некрасов создал новый стиль, новую поэтику, он смело ввел приемы народной песни.
Он и мастер резких формулировок:
Блажен, кто в юности слепой
Погорячился и с размаху
Положит голову на плаху…
И мастер тонкой инструментовки:
Еду ли ночью по улице темной…
И народная речь естественно в нем живет:
Не гулял с кистенем я в дремучем лесу,
Не лежал я во рву в непроглядную ночь…
Некрасов весь растворен в народной правде. И народ ему ответил взаимностью — поет его стихи, читает поэмы, чтит память поэта.
Некрасов умер 27 декабря 1877 года (8 января 1878 года). Несмотря на сильный мороз, толпа в несколько тысяч человек, преимущественно молодежи, провожала тело поэта до места вечного его успокоения в Новодевичьем монастыре.
Чем ближе обольщения XX века — демонизм, фрейдизм, атеизм, коммунизм — подводили человечество к духовному тупику, тем чаще мир вспоминал пророчества «великого мучителя» Достоевского. Еще на рассвете нашего столетия это предвидел Дмитрий Мережковский: «Достоевский в некоторые минуты ближе нам, чем… родные и друзья. Он — товарищ в болезни, сообщник не только в добре, но и во зле, а ничто так не сближает людей, как общие недостатки. Он знает самые сокровенные наши мысли, самые преступные желания нашего сердца. Нередко, когда читаешь его, чувствуешь страх от его всезнания… У него встречаешь тайные мысли, которых не решился бы высказать не только другу, но и самому себе. И когда такой человек, исповедавший наше сердце, все-таки прощает нас, когда он говорит: „верьте в добро, в Бога, в себя“, — это больше, чем эстетический восторг перед красотой, больше, чем высокомерная проповедь чуждого пророка».
Наш век, начавшийся с увлечения «чуждым пророком» — «сверхчеловеком» Ницше, для которого цель оправдывает средства, вылился в непрерывную цепь переворотов, революций, войн и бомбежек — для «всеобщего блага». Великий роман Достоевского «Преступление и наказание», о котором так много рассуждали все, кому не лень, похоже, ничему не научил человечество, и, может быть, только сегодня мы понимаем, что история Раскольникова — это предвестие истории всего XX столетия.
С чего началось его преступление? С фанатической идеи. «По-моему, если бы Кеплеровы и Ньютоновы открытия… никоим образом не могли бы стать известными людям иначе, как с пожертвованием жизни одного, десяти, ста и так далее человек, мешавших этому открытию… — теоретизировал Раскольников, предвосхитивший появление ницшевского „сверхчеловека“, — то Ньютон имел бы право, и даже был бы обязан… устранить этих десять или сто человек, чтобы сделать известными свои открытия всему человечеству».
Чтобы посвятить себя «служению всему человечеству», Раскольникову недоставало денег, и он отважился на убийство. «Преступление?.. Какое преступление? — самоуверенно бросает он сестре. — То, что я убил гадкую, зловредную вошь, старушонку-процентщицу, которую убить сорок грехов простят, которая из бедных сок высасывала…» На деле же получилось, что жизнь, казалось бы, никому не нужного существа тысячью недоступных человеческому анализу нитей связана с другими жизнями, начиная с добрейшей Лизаветы, которая «Бога узрит», и кончая маляром Николкой и матерью Раскольникова, погибших заодно со «зловредной старушонкой». Так «лабораторно» была предсказана Достоевским модель русской революции (как и всех революций): избавляли Россию от самодержца «Николая Кровавого», а расстреляли в Ипатьевском доме вместе с ним больного мальчика и четырех невинных девушек и еще по всей России тысячи и тысячи далеко не худших, если не лучших, людей…
Все проклятые вопросы, вставшие на повестке дня в XX веке, были провидчески обозначены Достоевским в его великих произведениях.
Писатель родился 30 октября (11 ноября) 1821 года в Москве в семье штаб-лекаря Мариинской больницы для бедных Михаила Андреевича Достоевского. Достоевские происходили из старинного литовского рода, известного по документам с XVI века. В 1506 году им была пожалована грамота на село Достоево в Пинском повете, и они стали именоваться по своей вотчине. Неукротимые в своих страстях, они не раз упоминаются в старых книгах судебных дел, изданных Виленской археографической комиссией. Были в этом роду и видные исторические деятели. Так, шляхтич Федор Достоевский состоял на службе у знаменитого русского князя Андрея Курбского, который, эмигрировав в Литву, слал оттуда свои «громы и молнии» Ивану Грозному.
К XVIII веку род Достоевских, не принявший католичества, был вытеснен из дворянского сословия, обеднел и захудал. Дед писателя был протоиереем в глухом городишке Подольской губернии, а отец, сбежав из дома и бросив Каменец-Подольскую семинарию, поступил в Московскую медико-хирургическую академию, а затем служил врачом. По свидетельствам близких, Михаил Андреевич был фанатичным работником, за что получил в 1828 году дворянское звание, но крайне скупым, вспыльчивым и жестоким человеком, к тому же (после смерти жены) любителем «зеленого змия» и молоденьких горничных. Он умер в 1839 году. Существует устойчивая версия, что он погиб от рук крепостных из-за своей жестокости и донжуанства; по официальным данным, он умер в дороге от апоплексического удара. Весть о его гибели стала причиной первого эпилептического припадка у Федора Михайловича, и эта болезнь осталась у него на всю жизнь.
Мать писателя, Мария Федоровна, урожденная Нечаева — из богатого купеческого рода. Она горячо любила своего мужа, родила ему восьмерых детей, но очень страдала от его деспотичного характера и беспочвенной ревности; свидетелями семейных сцен часто оказывались дети. Судя по трогательным письмам Марии Федоровны, в которых она пыталась успокоить подозрения мужа, это была кроткая, литературно одаренная женщина с поэтическим строем души. Болезненная домашняя атмосфера свела ее в могилу тридцати семи лет, за два года до гибели мужа.
Как вспоминал один из петербургских друзей Федора Михайловича, «об отце он решительно не любил говорить и просил о нем не спрашивать». Исследователи считают, что некоторые его черты писатель вложил в образ отца братьев Карамазовых.
В 1838 году Федор Достоевский поступил в Петербургское военно-инженерное училище. Во время студенчества много и усердно читал: Библию, произведения Жуковского, Карамзина, Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, а также Боккаччо, Поль де Кока, Эмиля Сувестра, Жорж Санд, Фредерика Сулье («Записки дьявола»); писал исторические драмы «Мария Стюарт» и «Борис Годунов» (не сохранились). После окончания училища в 1843 году служил в чертежной инженерного департамента, но через год вышел в отставку, уверовав, что его призвание — литература.
Влияние поэтики «петербургских повестей» Гоголя сказалось и в жизни, и в творчестве раннего Достоевского. Зимой 1844 года он, автор юношеских исторических драм, пережил творческое перерождение, названное им «видением на Неве»: «И замерещилась мне тогда другая история — в каких-то темных углах, какое-то титулярное сердце, честное и чистое, а вместе с ним какая-то девочка, оскорбленная и грустная, и глубоко разорвала мне сердце вся их история». Вот так мистически была внушена ему идея первой повести «Бедные люди». Однокашник Достоевского по училищу и тоже литератор Дмитрий Григорович пришел от нее в восторг и отнес рукопись Некрасову. На исходе ночи, когда чтение повести было закончено, Григорович и Некрасов, оба в слезах, тут же помчались с поздравлениями к Достоевскому, а чуть позже ворвались к Белинскому со словами: «Новый Гоголь явился!»
Некрасов опубликовал «Бедных людей» в своем издании «Петербургский сборник» (1846). Вся литературная столица заговорила о Достоевском как о крупнейшем писателе натуральной школы, чему немало поспособствовали восторженные отзывы Белинского. Знакомство с критиком Федор Михайлович называл «самой восхитительной минутой во всей своей жизни», хотя очень скоро отошел от его круга. Достоевский вспоминал: «Я застал его страстным социалистом, и он прямо начал со мной с атеизма». Принять атеизма Белинского он не мог, для Достоевского социализм сливался не с атеизмом, а с христианством, высшим идеалом справедливости он считал Христа.
В том же 1846 году в «Отечественных записках» выходят повести Достоевского «Двойник», «Господин Прохарчин», «Хозяйка», а в 1848–1849 — «Белые ночи» и «Неточка Незванова».
Вскоре новые литературные друзья вовлекли Достоевского в кружок Михаила Петрашевского, его сверстника, служащего в министерстве иностранных дел. Петрашевский имел библиотеку из запрещенных книг и давал их читать единомышленникам, которые, как и он, исповедовали «революционное дело декабристов», увлекались материализмом Фейербаха, утопическим социализмом Фурье, Оуэна… Достоевский был далек от этих учений и, вероятно, через какое-то время отошел бы и от этого кружка, однако вскоре петрашевцы были арестованы — на стадии «заговора идей». В сущности, это был литературный кружок, где молодые люди вольнодумствовали на «прогрессивные темы», но Николай I боялся повторения 14 декабря 1825 года, и приговор оказался более чем жестоким, по крайней мере, на сегодняшний взгляд.
В основную вину петрашевцам вменялось чтение запрещенного «Письма Белинского к Гоголю». В ответ на публикацию Гоголем «Выбранных мест из переписки с друзьями» Белинский писал ему из Зальцбрунна: «По-вашему, русский народ — самый религиозный народ в мире? — Ложь! …Приглядитесь пристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности… у него слишком много против этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: вот в этом-то, может быть, заключается огромность исторических судеб его в будущем». Это письмо тайно ходило в списках и приравнивалось властью к революционному манифесту.
По определению следственной комиссии, Достоевский как «один из важнейших… умный, независимый, хитрый, упрямый… преступник» был приговорен в числе девяти к «расстрелянию» (приговор был объявлен на месте казни). Кстати, председателем следственной комиссии был генерал Иван Николаевич Набоков, двоюродный правнук которого — Владимир Набоков — встретился с Федором Достоевским под обложкой этой книги.
22 декабря 1849 года смертников возводят на эшафот, их обходит священник с крестом, затем над головами ломают шпаги, первых трех (Достоевский был во второй очереди), облаченных в белые саваны, привязывают к столбам, на глаза надвигают колпаки, солдаты поднимают ружья, вот-вот прозвучит команда «пли»… В эту минуту последовала команда отвязать смертников. Им объявляют, что смертная казнь заменена четырьмя годами каторги и поселением в Сибири. Вероятно, именно в эту минуту умер Достоевский сентиментальных «Бедных людей» и родился жестокий пророк — Достоевский «Преступления и наказания», «Идиота», «Бесов», «Братьев Карамазовых»…
23 января 1850 года писатель был доставлен в Омскую крепость, обнесенную рвами и валами. Ему обрили полголовы, облачили его в двухцветную куртку с желтым тузом на спине и зачислили в разряд чернорабочих. Четыре года он провел в кандалах, выполняя самую тяжелую работу, даже в такую нестерпимую стужу, когда замерзала ртуть. Свою знаменитую книгу о каторге — «Записки из мертвого дома» — Достоевский называл «заметками о погибшем народе». «Сколько я вынес из каторги народных типов и характеров. Сколько историй бродяг и разбойников и вообще всего черного, горемычного быта! На целые томы достанет!» — писал он.
Сразу же после каторги, в марте 1854 года, Достоевский был зачислен рядовым в Сибирский линейный батальон, который стоял в Семипалатинске. Здесь ему суждено было испытать первое в своей жизни чувство любви — к Марии Дмитриевне Исаевой, жене таможенного чиновника. В ту пору муж ее был опустившимся, спивающимся человеком, жили они в крайней бедности, к тому же Мария Дмитриевна, имея на руках ребенка, болела чахоткой. Много позже эта семейная драма отразится в истории семьи Мармеладовых из «Преступления и наказания».
После смерти мужа Марии Дмитриевны в 1856 году Достоевский обвенчался с ней. По воспоминаниям, она была натурой страстной, экзальтированной, изломанной, и их отношения с самого начала приобрели характер взаимного мучительства. Этот опыт скажется почти на всех любовных историях в будущих романах писателя. Знаменитые «инфернальницы» Достоевского (Настасья Филипповна из «Идиота», Грушенька из «Братьев Карамазовых»), без сомнения, семипалатинского происхождения. Правда, некоторые черты подарит им и Аполлинария Суслова, еще одна мучительная любовь Достоевского, но она пока впереди.
Перед самой женитьбой, в 1856 году, Достоевский, по его ходатайству, был восстановлен в правах и произведен в офицеры. В марте 1859 года он выйдет в отставку.
В Сибири были написаны «Дядюшкин сон», «Село Степанчиково и его обитатели» (1859). В этом же году Достоевский переезжает с семьей в Тверь, а через полгода — в Петербург, где наконец ему разрешили проживать.
Свою столичную жизнь писатель начал с публикации «Записок из мертвого дома», которые И. С. Тургенев сравнил с Дантовым «Адом». Через год в журнале «Время», основанном Федором Достоевским и его братом Михаилом, был опубликован большой роман писателя «Униженные и оскорбленные». На страницах «Времени» братья вели полемику с революционно-демократическим направлением журнала «Современник». Чуть позднее взгляды Достоевского получили название «почвенничества». Он считал, что все обличения существующего строя, социалистические и революционные теории пришли с Запада, и это «беспочвенно» в России; почва — это народные традиции и монархия как исторически сложившаяся форма правления. В объявлении о подписке на «Время» Достоевский впервые употребил знаменитое выражение «русская идея». В 1863 году журнал «Время» был закрыт из-за статьи Н. Н. Страхова «Роковой вопрос» (о Польше). В 1864 году братья Достоевские предпринимают издание нового журнала — «Эпоха», но вскоре Михаил умирает, и сотрудниками Федора Михайловича становятся близкие ему по взглядам критики Н. Н. Страхов и А. А. Григорьев.
С юных лет Достоевский мечтал увидеть Европу, и наконец в 1862 году это желание осуществилось. Он посетил Дрезден, Висбаден, Баден-Баден, Кельн, Париж, Лондон, Люцерн, Женеву, Геную, Флоренцию, Милан, Венецию. В Лондоне он побывал у эмигранта Герцена. Разные по взглядам, они тем не менее сошлись на мысли об обреченности Европы с ее «самодержавием собственности» и о том, что русскому народу принадлежит миссия всечеловеческого объединения на основе свободного духа его литературы и философии.
В начале 1860-х годов Достоевский участвовал в популярных чтениях-концертах вместе с Чернышевским, Некрасовым, Писемским и др. В агентурном донесении в III отделение говорилось, что Достоевский «угощал слушателей отвратительными рассказами преступников в каторжной работе, арестантских ротах, острогах и прочее…». Среди слушателей была молодая девушка Аполлинария Суслова. Ее отец, крепостной, откупившийся у помещика и ставший у него главным управляющим, получил возможность дать своим детям образование. Апполинария посещала публичные лекции в Петербургском университете, увлекалась модными нигилистическими идеями. По свидетельствам современников, в проявлениях своих она отличалась крайностями и дьявольским честолюбием. Достоевский поразил ее ищущее воображение как исстрадавшийся художник, и она послала ему письмо с объяснением в любви. Так началось одно из самых сильных и мучительных увлечений писателя. Очень скоро ее восхищение стало сменяться приступами ненависти и мстительными поступками…
Болезненная драма их отношений, гениально описанная Достоевским в романе «Игрок» (он даже не изменил имени героини, назвав ее домашним именем Аполлинарии — Полина), в ее устах имеет до обидного простенькое объяснение. Многие годы спустя она стала женой философа Василия Розанова, пылкого почитателя Достоевского (злые языки говорили, что он женился не на Аполлинарии, которая была много старше его, а на Достоевском). «Почему же вы разошлись?..» — спросил он. «Потому что он не хотел развестись со своей женой, чахоточной, так как она умирает». — «Так ведь она умирала?» — «Да. Умирала. Через полгода умерла. Но я уже его разлюбила». — «Почему „разлюбили“?» — «Потому, что он не хотел развестись… Я же ему отдалась любя, не спрашивая, не рассчитывая. И он должен был так же поступить. Он не поступил, и я его кинула».
Мария Дмитриевна умерла в апреле 1864 года. «Инфернальница» Аполлинария, о которой Достоевский говорил, что «она способна на все ужасы жизни и страсти», еще долго не оставляла писателя своими «мучительствами», вплоть до его женитьбы на Анне Григорьевне Сниткиной и даже после нее.
Собственно, их знакомство и началось с Аполлинарии — Полины. Достоевский, связанный жестким договором с издателем, не успевал к условленному времени с «Игроком». Он нашел «стенографку», коей и была Анна Григорьевна, и роман «Игрок» был продиктован ей в двадцать шесть дней, между пятой и шестой частями «Преступления и наказания».
Вскоре Анна Сниткина стала женой писателя. Когда молодожены отправились в свадебное путешествие за границу и побывали в тех местах, где Достоевский испытывал свою удачу игрой в рулетку — на фоне мучительных взаимоотношений с Аполлинарией, здесь снова возникла она. Это вызвало бурные сцены между молодоженами. Анна Григорьевна записала в дневнике: «Мне представилось, что он, вместо того чтобы ходить в кофейню читать газеты, ходит к ней… Меня это до такой степени поразило, что я начала плакать… я кусала себе руки, сжимала шею… боялась, что сойду с ума».
Однако воля Анны Григорьевны переломила ситуацию в ее пользу (и стоит добавить — в пользу литературы). Вообще в истории русской литературы она осталась как образ идеальной жены гения. Анна Григорьевна устроила соответствующий литературной работе быт, упорядочила денежные вопросы, взяла на себя все издательские дела Достоевского (позже этому у нее училась Софья Андреевна Толстая), с пониманием относилась к его азартному увлечению игрой в рулетку (доходило до того, что он проиграл ее обручальное кольцо), она родила ему четырех детей (первенец умер). При ней были написаны все великие пророческие романы: «Преступление и наказание» (1866), «Идиот» (1868), «Бесы» (1871–1872), «Подросток» (1875) и «Братья Карамазовы» (1879–1880). Одновременно в журнале «Гражданин» Достоевский печатал свой «Дневник писателя». Наряду с размышлениями на злободневные темы общественной жизни, литературно-критическими откликами, в нем были помещены несколько рассказов: «Мальчик у Христа на елке», «Кроткая», «Сон смешного человека» и др.
В 1880 году состоялись большие торжества в честь открытия памятника Пушкину в Москве. Здесь Достоевский произнес свою знаменитую «Пушкинскую речь». Она настолько поразила слушателей, что следующий оратор, Иван Аксаков, отказался от своего слова и объявил: «Я считаю речь Федора Михайловича Достоевского событием в нашей литературе. Вчера еще можно было толковать о том, великий ли всемирный поэт Пушкин, или нет; сегодня этот вопрос упразднен; истинное значение Пушкина показано…»
Достоевский показал не только величие Пушкина-поэта, но и величие Пушкина-христианина. Речь Достоевского прозвучала как пророческий завет следующим поколениям. «Смирись, гордый человек, и прежде всего смири свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве».
Федор Михайлович Достоевский ушел из жизни 28 января (9 февраля) 1881 года и погребен на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры.
Сегодня, в минуту национальной растерянности, хочется напомнить слова Достоевского: «Мы веруем, что русская нация — необыкновенное явление в истории человечества».
Меняются времена, идеи, кумиры, а пьесы несравненного Александра Островского как шли, так и идут на лучших сценах, ничуть не ветшая и не утрачивая нашего живого интереса. В них есть вечная мудрость народной поговорки.
«За Москвой-рекой не живут своим умом, там на все есть правило и обычай, и каждый человек соображает свои действия с действиями других. К уму Замоскворечье очень мало имеет доверия, а чтит предания…» — писал Островский о своей «малой родине», откуда, собственно, и пришел в большую литературу.
Читая его пьесы (а они читаются как самостоятельные литературные произведения, чего не скажешь о многих других), на ум приходят гениальные строки Евгения Баратынского:
Старательно мы наблюдаем свет,
Старательно людей мы наблюдаем
И чудеса постигнуть уповаем.
Какой же плод науки долгих лет?
Что наконец подсмотрят очи зорки?
Что наконец поймет надменный ум
На высоте всех опытов и дум,
Что? — точный смысл народной поговорки.
Не случайно Александр Островский часто использовал поговорки в названиях своих драматических произведений — «Не в свои сани не садись», «Не все коту масленица», «На всякого мудреца довольно простоты» и т. д., показывая в действии их «точный смысл».
Известно, что в каждый ответственный исторический период на мировых сценах возобновляются пьесы Шекспира — в их новом прочтении ищут ответы на вечные вопросы жизни в соответствии со злободневностью. В России именно пьесы Островского остаются актуальными во все времена, помогая в поисках ответа на жизненный вызов.
Островский привнес на сцену поэзию русской жизни, без него не было бы ни Малого театра, ни МХАТа как национальных театров страны. Иван Гончаров писал драматургу, подводя итоги его большой творческой судьбы: «Вы один достроили здание, в основание которого положили краеугольные камни Фонвизин, Грибоедов, Гоголь. Но только после Вас мы, русские, можем с гордостью сказать: у нас есть свой русский, национальный театр. Он, по справедливости, должен называться: „Театр Островского“».
Александр Николаевич Островский родился 31 марта (12 апреля) 1823 года в Москве на Малой Ордынке. Отец его, Николай Федорович, был сыном священника и сам окончил Костромскую семинарию, затем Московскую духовную академию, однако стал практиковать как судебный стряпчий, занимаясь имущественными и коммерческими делами. Николай Федорович дослужился до чина титулярного советника, а в 1839 году получил дворянство. Мать, Любовь Ивановна Саввина, дочь пономаря, оставила по себе память как женщина необычайно доброй души и жизнерадостного нрава. К сожалению, она рано ушла из жизни, когда Александру шел всего восьмой год.
Благодаря незаурядной деловитости отца семья, в которой было четверо детей, жила в достатке. В доме имелась богатая библиотека, приглашались хорошие преподаватели, и Александр смог получить прекрасное домашнее образование: знал греческий, латинский, французский, немецкий языки.
Спустя пять лет после смерти матери отец женился на баронессе Эмилии Андреевне фон Тессин, дочери обрусевшего шведского дворянина. С мачехой детям повезло — она окружила их заботой, привила вкус к музыке, иностранным языкам. Александр, кроме названных, овладел английским, итальянским, испанским языками.
После окончания 1-й Московской гимназии (1840) он поступил в Московский университет на юридическое отделение, но через два года, увлекшись литературой и театром, оставил учебу. По требованию отца вынужден был устроиться чиновником в Совестный суд, затем перешел в Коммерческий суд. Служба не вытравила из него «литературщинку», в это время он изучает драматургию Фонвизина, Грибоедова, Гоголя, читает в подлинниках Шекспира, Мольера, Гольдони, Сервантеса. В набросках его статьи о Диккенсе сохранилась примечательная запись, сделанная в период больших намерений: «Изучение изящных памятников древности, изучение новейших теорий искусства пусть будет приготовлением художнику к священному делу изучения своей родины, пусть с этим запасом входит он в народную жизнь, в ее интересы и ожидания».
Островский был европейски образованным человеком, и его патриархальность, народность, столько раз побиваемая русскими западниками, происходила не от недостатка образованности, а являлась сутью его художественного гения.
В 1847 году Островский опубликовал в «Московском городском листке» свой первый литературный опыт под названием «Несостоятельный должник», ставший основой его дебютной комедии «Свои люди — сочтемся» (первоначальное название — «Банкрот»). На даче Михаила Погодина в 1849 году комедию в чтении автора услышал Гоголь и отозвался о ней с большой похвалой. Тем не менее сцены комедия не увидела — она была запрещена цензурой, а сам автор как политически неблагонадежный был отдан под надзор полиции. Постановка этой пьесы осуществилась только через 11 лет.
Молодой Александр Островский, как многие начинающие литераторы того времени, не избежал магии идей «неистового Виссариона». Страстный социалист, убежденный атеист, Виссарион Белинский призывал к радикальным переменам в русской жизни, формируя обличительное литературное направление. Каждое новое поколение считает, что оно призвано переустроить мир, и Островский внес в это свою посильную дань, потому с первых шагов и «приглянулся» цензуре. Вообще, кроме первой пьесы, под цензурным запретом находились: «Семейная картина» — 8 лет, «Доходное место» — 6 лет, «Воспитанница» — 5 лет, «Козьма Захарьич Минин-Сухорук» — 5 лет. Этому немало посодействовала и революционно-демократическая критика, сразу поднявшая талантливого драматурга на щит своих идей.
Обличительное умонастроение молодого Островского сказалось и в других пьесах начального периода: «Семейная картина» (1847), «Свои люди — сочтемся» (1849), «Утро молодого человека» (1850), «Неожиданный случай» (1850), «Бедная невеста» (1851), а позднее — «Не сошлись характерами» (1857).
Если бы драматург ничего больше не написал, он мог бы остаться в истории литературы как законченный мизантроп, поскольку в этих пьесах нет ни привлекательного лица, ни отрадного уголка. Так, в комедии «Свои люди — сочтемся», наиболее значительной из названных пьес, жизнь представлена как торжество всеобщего плутовства и беззакония. Купец Большов ради наживы решается на симуляцию разорения: «Черта ли там по грошам-то наживать! Маханул сразу, да и шабаш». В жертву коммерческим расчетам он готов принести дочь, выдав ее за приказчика, согласившегося на роль подставного лица в инсценировке банкротства: «Мое детище: хочу с кашей ем, хочу масло пахтаю». Подхалюзин, подбивший Большова на эту аферу, использует ситуацию в своих интересах. В итоге Большов оказывается в долговой тюрьме, обобранный собственной дочерью.
Перелом во взглядах драматурга произошел примерно в 1852 году. Ушел нигилизм, свойственный молодости, и отлетел дух отрицания. К этому времени Островский сблизился с молодой редакцией журнала «Москвитянин» — Аполлоном Григорьевым, Тертием Филипповым, Борисом Алмазовым, Евгением Эдельсоном и др., объединившимися вокруг издателя журнала Михаила Погодина.
Общественно-литературная позиция «Москвитянина», несмотря на некоторые разногласия, была близка славянофильской: «Дух и направление Москвитятина неизменны. Почтение к Истории, к преданию, вместе с желанием успеха поступательному движению вперед — его правила. Петербургские журналы смотрят больше на Европу, Московитянин — на Россию, сочувствуя, впрочем, Европе» (из объявления о выходе журнала).
Под этой звездой Островским написаны комедии «Не в свои сани не садись» (1852), «Бедность не порок» (1853), «Не так живи, как хочется» (1854). В отличие от предыдущих пьес, они лишены критического пафоса «бичевания пороков». Во время работы над пьесой «Не в свои сани не садись» (1852) Островский писал Михаилу Погодину, что в первых комедиях его взгляд на жизнь теперь ему кажется «молодым и слишком жестоким»: «…пусть лучше русский человек радуется, видя себя на сцене, чем тоскует. Исправители найдутся без нас».
После этих пьес Островского заподозрили в отходе от прогрессивных идей, радикальные критики обвинили его в «ложной идеализации устарелых форм» жизни (Чернышевский), а Н. Ф. Щербина сочинил эпиграмму, рисующую драматурга «квасным патриотом»:
Со взглядом пьяным, взглядом узким,
Приобретенным в погребу,
Себя зовет Шекспиром русским
Гостинодворский Коцебу.
От драматурга требовали односторонности, но по самой своей натуре Александр Островский был человеком эпического склада, принимающим жизнь во всех ее проявлениях, к чему, например, так стремился мятежный Александр Блок и что как никто сумел выразить:
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита!
Принимаю тебя, неудача,
И удача, тебе мой привет!
В заколдованной области плача,
В тайне смеха — позорного нет!
Принимаю пустынные веси!
И колодцы земных городов!
Осветленный простор поднебесий
И томления рабьих трудов!
Это эпическое мироощущение позволило зрелому Александру Островскому увидеть мир во всей многогранности, безошибочно ощутить многие исторические сдвиги. Представлять его драматургом, обслуживающим ту или иную популярную идею, значит, умалять его творчество. Так, Добролюбов в своей знаменитой статье «Темное царство» рассматривал пьесы Островского только как критику крепостнической России, затхлого купеческого мирка, находя в этом призыв к революционным преобразованиям, тем самым подверстывая его творчество под свою политическую концепцию.
Сама картина жизни в России менялась. Дворянство приходило в упадок: «Было большое село, да от жару в кучу свело. Все-то разорено, все-то промотано», — говорит герой комедии Островского «Не в свои сани не садись».
В пьесах драматурга довольно часто встречается тип праздного, промотавшего дедовское и отцовское наследство дворянчика, ведущего охоту на богатых невест среди купеческого сословия, сколачивающего многомиллионные состояния и набирающего политическую силу. Эта историческая «смена мест» отражена в блестящих комедиях «На всякого мудреца довольно простоты» (1868), «Бешеные деньги» (1869), «Лес» (1870), «Волки и овцы» (1875).
Сатирически показал Островский дикие и алчные нравы купечества в период «первоначального накопления капитала», но это закономерность, характерная для многих стран на заре капитализма. Не будем забывать, что из купеческого сословия вышли и знаменитые промышленники, укреплявшие мощь России, и известные меценаты, оказавшие неоценимую помощь развитию культуры и искусства.
Одна из самых знаменитых пьес Александра Островского — драма «Гроза» (1859) тоже была вовлечена критикой в идеологическую «работу». В замужней женщине, воспитанной в религиозных традициях, которая полюбила другого и трагически не сумела пережить свой грех, Добролюбов увидел едва ли не революционерку. В статье «Луч света в темном царстве» критик придал Катерине героические черты борца с «темным царством», то есть, получается, со всей царской Россией.
Не свекровь Кабаниха, по Добролюбову, олицетворяющая «темное царство», сгубила Катерину, а личное отношение героини к своей «преступной» любви: «Поди от меня! Поди прочь, окаянный человек! — говорит она возлюбленному. — Ты знаешь ли: ведь мне не замолить этого греха, не замолить никогда! Ведь он камнем ляжет на душу, камнем». Вот и исход: «Жить нельзя. Грех!» Вряд ли Александр Островский, человек христианского миросозерцания, намеревался в самоубийстве Катерины, что считается самым страшным грехом, показать свободолюбивый пример для подражания. В этой блестящей психологической драме заложен более глубинный смысл — борьба между долгом и влечением. Эту же тему продолжил в «Анне Карениной» Лев Толстой.
С «Грозой» связана и личная драма Александра Островского. В рукописи пьесы, рядом со знаменитым монологом Катерины: «А какие сны мне снились, Варенька, какие сны! Или храмы золотые, или сады какие-то необыкновенные, и все поют невидимые голоса…», есть приписка Островского: «Слышал от Л.П. про такой же сон…»
Л.П. — это актриса Любовь Петровна Косицкая. Она, как и Катерина, выросла на Волге. Будучи родом из семьи крепостных (позже выкупившейся), Любовь Петровна шестнадцати лет сбежала из дома, чтобы стать актрисой. Ко времени знакомства с драматургом она уже была знаменитостью. В ее исполнении тридцатилетний Островский впервые услышал со сцены свою пьесу. Это была комедия «Не в свои сани не садись», выбранная актрисой для бенефиса. «В бенефис Л. П. Косицкой, 14 января 1853 года, я испытал первые авторские тревоги и первый успех», — писал Островский. Впоследствии «Не в свои сани не садись» он называл своей любимой пьесой.
Любовь Косицкая стала не только счастливым талисманом начинающего драматурга, подарив ему первую удачу, но и многолетней, довольно мучительной любовью.
Вообще Александра Островского принято представлять каким-то отяжелевшим, с мрачной думой на челе, господином, будто это не он принес на сцену столько шуток-прибауток, юмора, веселых историй, комических персонажей. Совсем другим рисует его в своих воспоминаниях известный певец Де-Лазари, выступавший под фамилией Константинов: «Страшно увлекался он всем и всеми, а в особенности женщинами. А о своей наружности был весьма высокого мнения и до чрезвычайности любил зеркало. Ведя с кем-нибудь разговор, он старался смотреть в зеркало. Он целый час был в состоянии спорить, чувствовать, плакать, злиться, ругать, но лица его вы не увидите. Лицо свое, со всеми оттенками радости, жалости, насмешки, злости, — видит только он один». По поводу зеркала мемуарист иронизирует зря: изучать все оттенки чувств на лице — профессиональная задача драматурга, а вот снять «хрестоматийный глянец» с образа классика ему удалось.
Любовь Косицкая позже играла в драме «Гроза». Современники называли ее «лучшей из Катерин», а исследователи творчества Островского полагали, что Катерина во многом «списана» с той же Косицкой. В одной из сцен Катерина произносит удивительно поэтичные слова: «…До смерти я любила в церковь ходить! Точно, бывало, я в рай войду, и не вижу никого, и время не помню, и не слышу, когда служба кончится… А знаешь, в солнечный день из купола такой светлый столб идет, и в этом столбе ходит дым, точно облака, и вижу я, бывало, будто ангелы в этом столбе летают и поют».
Берг вспоминал, как во время похорон Гоголя ехал вместе с Александром Островским и Любовью Косицкой в одних санях к Данилову монастырю, и актриса, завидев купола, стала припоминать свои детские ощущения в церкви. «Спутник все это слушал, слушал вещим, поэтическим слухом и — после вложил в один из самых удачных монологов Катерины…» — свидетельствует мемуарист.
Любовь Петровна не стала женой Островского. Когда завязывалась их дружба-любовь, она была замужем. Став вдовой, продолжала отвергать его предложения руки. «…Я не хочу отнимать любви Вашей ни у кого», — писала она, намекая, возможно, на Агафью Ивановну, с которой драматург жил в невенчаном союзе и имел общих детей.
Знаменитая Агафья Ивановна! К ней ходили на поклон многие столичные актеры — получить по ее словечку роль в пьесе Островского, поплакаться на жизнь… Внешне неприметная женщина, из простонародья, она отличалась незаурядным умом (ей первой читал драматург свои произведения), душевным, веселым нравом, необычайным гостеприимством, прекрасно исполняла русские песни и пользовалась огромным уважением у литературной Москвы.
Однако не Агафья Ивановна была причиной разрыва отношений: «…Я не шутила с вами и не играла с душой вашей, а я себя не помнила…» — писала Любовь Косицкая в прощальном письме Александру Николаевичу. Действительно, «себя не помнила». Несмотря на многие предостережения, Любовь Петровна, натура страстная и своевольная, увлеклась легкомысленным купеческим сынком, будто явившимся на свет прямо из пьес Островского. Он промотал все ее немалое состояние, оставив актрису в нищете и болезнях. От этого удара судьбы она так и не смогла оправиться.
С Агафьей Ивановной Островский прожил без малого двадцать лет, а после ее кончины через два года, в 1869 году, обвенчался с артисткой Марией Васильевной Бахметьевой, которая подарила ему четырех сыновей и двух дочерей (все дети от Агафьи Ивановны умерли в малолетстве).
Большое место в жизни драматурга занимала дружба с династией артистов Садовских. Отец, Пров Михайлович, прославился блестящим исполнением роли русского праведника Любима Торцова («Бедность не порок»), а также таких колоритных фигур, как купец Большов — самодур, ставший русским «королем Лиром» («Свои люди — сочтемся»), грозный Тит Титыч («В чужом пиру похмелье») и др. Его сын Михаил Провыч, воспитанный Островским, тоже стал знаменитым актером, лучшим исполнителем молодых персонажей из пьес своего крестного отца. Жена Михаила Провыча Ольга Садовская с успехом выступала в ролях купчих, мещанок Островского.
Знание актерской среды позволило драматургу создать такие шедевры, как комедии «Таланты и поклонники», «Лес» и др.
Гоголевскую тему робкого, маленького человека Островский продолжил в гениальной трилогии о Бальзаминове: «Праздничный сон — до обеда» (1857), «Свои собаки грызутся, чужая не приставай» и «За чем пойдешь, то и найдешь» (обе — 1861). Так же, как мелкий чиновник Акакий Акакиевич возлагал большие надежды на новую шинель, его младший коллега Миша Бальзаминов — на богатую невесту. Эта трилогия Островского конгениально воплощена в знаменитом фильме «Женитьба Бальзаминова», который вот уже несколько десятков лет не сходит с экрана.
Из-под пера Островского вышла и серия исторических хроник «Козьма Захарьич Минин-Сухорук» (1861, вторая редакция — 1866), «Воевода» (1864, вторая редакция — 1885), «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» (1866), «Тушино» (1866), «Василиса Мелентьева» (совместно с С. А. Гедеоновым; 1867).
Как правило, лето Александр Николаевич проводил в своем имении Щелыково в Костромской губернии. Утром 2 (14) июня 1886 года он по обычаю работал в кабинете, просматривая перевод «Антония и Клеопатры» Шекспира, рядом находилась старшая дочь Мария. «Вдруг отец вскрикнул: „Ах, мне дурно“, — рассказывала она. — Я побежала за водой, и только что вошла в гостиную, как услышала, что он упал». На ее крик прибежали братья Михаил и Александр, подняли отца. На их руках через несколько секунд он скончался.
Погребен Александр Николаевич Островский у церкви, рядом с могилой своего отца, на кладбище Ново-Бережки, расположенном недалеко от Щелыкова.
Когда-то, во время пушкинских торжеств в Москве, Александр Островский в своей речи высказал замечательную мысль, что через Пушкина умнеет все, что только способно поумнеть. Эти же слова мы можем сказать и в адрес великого драматурга.
В последние годы, даже десятилетия, имя Салтыкова-Щедрина ушло как бы в тень общественных, писательских и литературоведческих интересов. В школах и институтах продолжали читать о нем лекции как о великом сатирике, но современная жизнь и литература как будто стали обходить Михаила Евграфовича, обтекать, как в реке вода обтекает большой валун.
Внимание же публики притягивали Достоевский, Булгаков, писатели, тоже не лишенные сатирического начала, но не останавливавшиеся на бичевании пороков и грехов человека или социальной ущербности государства. Они устремлялись в глубинные пласты человеческой психологии и в духовные глубины.
Проще говоря, книги Салтыкова-Щедрина зовут к социальной революции, а Достоевского — к внутренней работе человека со своей душой, к изменению прежде всего самого себя. Зовут к религиозному осмыслению мира и своего места в нем. Этот, второй, взгляд, оказался для наших современников ближе. Бунты, восстания и революции отошли в наше время на второй план в России.
Но, с другой стороны, общество без критического отношения, скажем так, без оппозиции, тоже утрачивает многое. Оно должно видеть свои недостатки. Поэтому традиции сатирической литературы сформировались давно — Эзоп, Рабле, Свифт, Марк Твен — и будут жить до тех пор, пока существует человеческое общество.
В 1875 году Салтыков-Щедрин уезжал за границу. Поэт Некрасов пишет ему на этот отъезд такое стихотворение:
О нашей родине унылой
В чужом краю не позабудь
И возвратись, собравшись с силой,
На оный путь — журнальный путь…
На путь, где шагу мы не ступим
Без сделок с совестью своей,
Но где мы снисхожденье купим
Трудом у мыслящих людей.
Трудом — и бескорыстной целью…
Да! Будем лучше рисковать,
Чем безопасному безделью
Остаток жизни отдавать.
Некрасов был главным редактором журнала «Отечественные записки» и, понятно, напоминал автору о том, чтобы тот что-то писал для журнала. Но здесь вот что примечательно — Некрасов поддерживает писателя в его сатирическом, обличительном направлении, каковым и было направление журнала, но при этом справедливо замечает, что на этом пути «шагу мы не ступим без сделок с совестью своей». Некрасов сам понимает, что обличительное направление вынуждает писателя работать не на глубине проблем, куда его устремляет его писательская совесть и писательский интерес, но на поверхности проблем. Сатирику приходится работать более прямолинейно и грубо, но, считает Некрасов, современники будут ему благодарны за эту работу, потому что надо показать мерзость российской жизни, показать мерзость властей — и тогда что-то в России переменится.
Хочу напомнить читателям в этом смысле о драме Гоголя. Ведь он тоже поначалу был гениальным сатириком, но потом, углубляясь в проблемы творчества и жизни, понял, что его сатира, его смех над людьми их не исправляют, а только увеличивают зло в мире. С религиозной точки зрения — не судите, да не судимы будете. Гоголь представил себе, скольких людей в России он осудил, высмеял. А чтобы высмеять, ему приходилось образы людей примитизировать, огрублять, упрощать, то есть приходилось «идти на сделку с совестью». Поэтому Гоголь так страдал в конце жизни, много молился, ездил в монастырь к оптинскому старцу Макарию, сжег второй том «Мертвых душ».
Михаил Евграфович Салтыков родился в селе Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии. Отец его, Евграф Васильевич, был из старинного дворянского рода, но рода к началу XIX века почти разорившемуся. Чтобы поправить положение, он женится на дочери богатого московского купца Забелиной, будущей матери писателя.
Детство Салтыкова-Щедрина, как он сам вспоминал, под крышей родительского дома прошло без свойственной детству поэзии, обстановка в семье была строгой и напряженной.
Образование писатель получил блестящее — в Дворянском институте в Москве, потом в Царскосельском лицее, где сочинял стихи и его даже за них называли «вторым Пушкиным».
Салтыков рано стал читать статьи Белинского в «Отечественных записках», позже интересовался французскими просветителями, примкнул к кружку Петрашевского, из-за которого потом Достоевский пойдет на каторгу.
Чиновную службу Салтыков начал в Военном ведомстве. Потом он будет занимать различные должности вплоть до рязанского и тверского вице-губернатора, но главным делом его жизни, безусловно, станет писательство.
Михаил Евграфович начал с повестей — «Противоречия» (1847) и «Запутанное дело» (1848). Молодой писатель пытается в них разрешить противоречия между идеалом и действительностью. Идеалом для него в эти годы стал социализм Сен-Симона и других французских социалистов.
Обе повести были опубликованы в «Отечественных записках». Славы они писателю не принесли. Но принесли… В 1948 году началась революция во Франции, и в Петербурге создается негласный комитет по изучению ситуации в российских журналах. В ночь с 21 на 22 апреля Салтыков был арестован и отправлен в далекую и глухую по тем временам Вятку. За симпатии к французским идеям.
Семь лет провел Салтыков в ссылке в должностях провинциального чиновника губернского правления. Конечно, он увидел жизнь реальную, а не выдуманную в кружке Петрашевского. «Я несомненно ощущал, что в сердце моем таится невидимая, но горячая струя, которая без ведома для меня самого приобщает меня к первоначальным и вечно бьющим источникам народной жизни», — писал Салтыков-Щедрин о вятских впечатлениях.
Увидел в Вятке писатель и антинародную, как он понял, сущность государственной системы и пассивность народа. Что он предлагает? Он пишет «Губернские очерки» (1856–1857) от имени надворного советника Н. Щедрина, поэтому с этих пор и стал он Салтыковым-Щедриным, — так вот в этих очерках писатель предлагает «честно служить» каждому на своем месте. Такая у него тогда была теория.
Потом жизнь разобьет и ее. Он изживет веру в «честную службу», которая, как он сам говорил, «бесцельная капля добра в море бюрократического произвола».
Одной из вершинных книг писателя стала «История одного города», в которой автор не только сатирически изображает взаимоотношения народа и властей города Глупова, но и поднимается до правительственных верхов России. Вообще это обобщающая многое книга. Исследователь Д. Николаев пишет: «В „Истории одного города“, как это видно из названия книги, мы встречаемся с одним городом, одним образом. Но это такой образ, который вобрал в себя признаки сразу всех городов. И не только городов, но и сел, и деревень. Мало того, в нем нашли воплощение характерные черты всего самодержавного государства, всей страны».
Глуповское государство началось с грозного градоначальнического окрика: «Запорю!» Конечно, Россия началась не с такого окрика и вообще не с окрика. Все гораздо сложней. Но жанр пародии диктует писателю свои законы.
Когда эта книга вышла в свет, критик А. С. Суворин упрекнул автора в глумлении над народом, в высокомерном отношении к нему. Щедрин не согласился с упреком.
Вершиной творчества писателя стал роман «Господа Головлевы» (1880). В нем он выразил мысль о распаде семьи в России — и Толстой, и Достоевский тогда увидели то же самое: распад семей широко охватил тогда русское общество.
Мелкопоместная семья Головлевых разлагается прежде всего потому, что это семья стяжателей-хищников, семья с буржуазно-потребительской психологией. Дворянство вырождается в таких вот Головлевых. Потом будут «вишневые сады», бунинское прощание с дворянскими усадьбами — и все, и тема будет исчерпана исторически.
Вся семья Головлевых — это пауки в банке. Маменька Арина Петровна становится причиной смерти старшего сына Степана, средний сын Порфирий Владимирович, прозванный Иудушкой-кровопивушкой, который приберет постепенно все капиталы семьи, мать свою превратит в нищую приживалку, а детей своих доведет до смерти.
Писатель мастерски показывает, как постепенно гибнет душа в Иудушке, в его словоблудии уже никакое горе не может пробить брешь, «для него не существует ни горя, ни радости, ни ненависти, ни любви. Весь мир в его глазах есть гроб, могущий служить лишь поводом для бесконечного пустословия».
Вся семья, опускаясь нравственно, начинает тянуться к алкоголю. Сначала спивается глава семейства Владимир Михалыч Головлев, потом его сыновья, потом по дикому спивается одна из внучек. Очередь доходит и до Иудушки. Он пьет много. Но писатель не захотел поставить на этом месте точку. Он считал, что на последней стадии падения жизнь мстит человеку за содеянное — у него на краткий миг просыпается совесть, и она, именно она убивает человека, пронизывая его и мучая.
На Страстной неделе во время службы в церкви что-то вдруг пробуждается в душе Иудушки. Он начинает задумываться над смыслом божественных слов. Дома он вглядывается в образ Спасителя на иконе, его охватывает мука… Он одевается и куда-то идет… Труп его на другой день был найден рядом с погостом, на котором похоронена его мать Арина Петровна…
Салтыков-Щедрин написал немало сатирических сказок, очерков. Он критически относился ко многому в России, но Россию он любил. «Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России, — писал Щедрин. — Только раз в жизни мне пришлось выжить довольно долгий срок в благонамеренных заграничных местах, и я не упомню минуты, в которую сердце мое не рвалось бы к России».
Когда имя писателя окружается легендами, слухами и домыслами — это слава. Жюлю Верну ее было не занимать. Одни считали его профессиональным путешественником — капитаном Верном, другие утверждали, что он никогда не покидал свой рабочий кабинет и все свои книги писал с чужих слов, третьи, пораженные его необъятной творческой фантазией и многотомными описаниями далеких земель, доказывали, что «Жюль Верн» — это название географического общества, члены которого сообща сочиняют романы, выходящие под этим именем.
Некоторые впадали в крайность обоготворения и называли Жюля Верна пророком науки, который предсказал изобретение подводной лодки, управляемых воздухоплавательных машин, электрического освещения, телефона и далее, и далее, и далее.
На основе непреложных фактов сообщаем: Жюль Верн — конкретный исторический человек, имеющий конкретных родителей и родившийся в конкретном месте. Все его научно-технические предвидения — результат блестящего самообразования, которое позволило угадать будущие открытия в первых робких намеках и предположениях, появляющихся в научной литературе, плюс ко всему, разумеется, врожденный дар воображения и литературный талант изложения.
Жюль Габриель Верн родился 8 февраля 1828 года в старинном городе Нанте, расположенном на берегу Луары, недалеко от ее устья. Это один из крупнейших портов Франции, откуда океанские парусники совершали рейсы к далеким берегам самых разных стран.
Жюль Верн был старшим сыном адвоката Пьера Верна, который имел свою адвокатскую контору и предполагал, что со временем сын унаследует его дело. Мать писателя, урожденная Аллотт де ла Фюйе, происходила из древнего рода нантских судовладельцев и кораблестроителей.
Романтика портового города привела к тому, что в одиннадцатилетнем возрасте Жюль едва не сбежал в Индию, нанявшись юнгой на шхуну «Корали», но вовремя был остановлен. Будучи уже известным писателем, он признавался: «Я, должно быть, родился моряком и теперь каждый день сожалею, что морская карьера не выпала на мою долю с детства».
По строгому предписанию отца он должен был стать правоведом, и он им стал, окончив в Париже Школу права и получив диплом, но в адвокатскую контору отца не вернулся, соблазненный более заманчивой перспективой — литературой и театром. Он остался в Париже и, несмотря на полуголодное существование (отец не одобрял «богемы» и не помогал ему), с энтузиазмом осваивал выбранную стезю — писал комедии, водевили, драмы, либретто комических опер, хотя сбыть их никому не удавалось.
Наитие привело Жюля Верна в Национальную библиотеку, где он слушал лекции и научные диспуты, свел знакомство с учеными и путешественниками, читал и выписывал из книг заинтересовавшие его сведения по географии, астрономии, навигации, о научных открытиях, не совсем пока представляя, зачем ему это может понадобиться.
В этом состоянии литературных попыток, ожиданий и предчувствий он добрался до двадцатисемилетнего возраста, все еще возлагая надежды на театр. В конце концов отец стал настаивать на том, чтобы он вернулся домой и занялся делом, на что Жюль Верн ответил: «Я не сомневаюсь в своем будущем. К тридцати пяти годам я займу в литературе прочное место». Прогноз оказался точным.
Наконец Жюлю Верну удалось опубликовать несколько морских и географических рассказов. Как начинающий литератор он познакомился с Виктором Гюго и Александром Дюма, который стал ему покровительствовать. Возможно, именно Дюма, создающий в это время серии своих авантюрных романов, охватывающих почти всю историю Франции, посоветовал молодому другу сосредоточить внимание на теме путешествий. Жюль Верн зажегся грандиозной идеей описать весь земной шар — природу, животных, растения, народы и обычаи. Он решил объединить науку и искусство и населить свои романы небывалыми доселе героями.
Жюль Верн порвал с театром и в 1862 году завершил свой первый роман «Пять недель на воздушном шаре». Дюма порекомендовал обратиться с ним к издателю юношеского «Журнала воспитания и развлечения» Этцелю. Роман — о географических открытиях в Африке, сделанных с высоты птичьего полета — был оценен и в начале следующего года опубликован. Кстати, в нем Жюль Верн предсказал местонахождение истоков Нила, в то время еще не обнаруженных.
«Пять недель на воздушном шаре» вызвали огромный интерес. Критика увидела в этом произведении рождение нового жанра — «романа о науке». Этцель заключил с успешным дебютантом долгосрочный договор — Жюль Верн обязался писать по два тома в год.
Далее, будто наверстывая упущенное время, он выпускает шедевр за шедевром: «Путешествие к центру Земли» (1864), «Путешествие капитана Гаттераса» (1865), «С Земли на Луну» (1865) и «Вокруг Луны» (1870). В этих романах писатель задействовал четыре проблемы, которые в то время занимали ученый мир: управляемое воздухоплавание, завоевание полюса, загадки подземного мира, полеты за пределы земного тяготения. Не стоит думать, что эти романы построены на чистом воображении. Так, прототипом Мишеля Ардана из романа «С Земли на Луну» стал друг Жюля Верна — писатель, художник и фотограф Феликс Турнашон, более известный под псевдонимом Надар. Страстно увлеченный воздухоплаванием, он собрал деньги для сооружения воздушного шара «Гигант» и 4 октября 1864 года совершил на нем пробный полет.
После пятого романа — «Дети капитана Гранта» (1868) — Жюль Верн решил написанные и задуманные книги объединить в серию «Необыкновенные путешествия», а «Дети капитана Гранта» стали первой книгой трилогии, в которую вошли еще «Двадцать тысяч лье под водой» (1870) и «Таинственный остров» (1875). Трилогию объединяет пафос ее героев — они не только путешественники, но и борцы со всякими формами несправедливости: расизмом, колониализмом, работорговлей.
В 1872 году Жюль Верн навсегда покинул Париж и переселился в небольшой провинциальный город Амьен. С этого времени вся его биография сводится к одному слову — работа. Он и сам признавался: «У меня потребность работы. Работа — это моя жизненная функция. Когда я не работаю, то не ощущаю в себе никакой жизни». Жюль Верн находился за письменным столом буквально от зари до зари — с пяти утра до восьми вечера. За день ему удавалось писать по полтора печатных листа (как свидетельствуют биографы), что равняется двадцати четырем книжным страницам. Такую результативность трудно даже вообразить!
Необычайный успех вызвал роман «Вокруг света в восемьдесят дней» (1872), на который писателя вдохновила журнальная статья, доказывающая, что, если к услугам путешественника будут хорошие транспортные средства, он сможет за восемьдесят дней объехать земной шар. Это стало возможно после открытия в 1870 году Суэцкого канала, значительно сократившего путь из европейских морей в Индийский и Тихий океаны.
Писатель подсчитал, что можно даже выиграть одни сутки, если использовать географический парадокс, описанный Эдгаром По в новелле «Три воскресенья на одной неделе». Жюль Верн комментировал этот парадокс так: «Для трех человек на одной неделе может быть три воскресных дня в том случае, если первый совершит кругосветное путешествие, выехав из Лондона (или любого другого пункта) с запада на восток, второй — с востока на запад, а третий останется на месте. Встретившись снова, они узнают, что для первого воскресенье было вчера, для второго наступит завтра, а для третьего оно — сегодня».
Роман Жюля Верна подвиг многих путешественников на то, чтобы проверить его утверждение на деле, а молодая американка Нелли Блай совершила кругосветное путешествие всего за семьдесят два дня. Писатель приветствовал энтузиастку телеграммой.
В 1878 году Жюль Верн издает роман «Пятнадцатилетний капитан», протестующий против расовой дискриминации и ставший популярным на всех континентах. Эту тему писатель продолжил в следующем романе «Север против Юга» (1887) — из истории гражданской войны 1860-х годов в Америке.
В 1885 году Жюль Верн, по случаю дня рождения, получал поздравления со всех концов света. Среди них оказалось письмо от американского газетного короля Гордона Беннета. Он просил написать рассказ специально для американских читателей — с предсказанием будущего Америки.
Жюль Верн исполнил эту просьбу, но рассказ, озаглавленный «В XXIX веке. Один день американского журналиста в 2889 году», в Америке так и не вышел. А предсказание было любопытное: действие происходит в Центрополисе — столице Американской империи доллара, диктующей свою волю другим, даже заокеанским, странам. Противостоят Американской империи только могучая Россия и возрожденный великий Китай. Англия, аннексированная Америкой, давно стала одним из ее штатов, а Франция влачит жалкое полунезависимое существование. Управляет всем американизированным полушарием Фрэнсис Беннет — владелец и редактор газеты «Всемирный герольд». Вот так представлял себе геополитическую расстановку сил через тысячу лет французский провидец.
Жюль Верн одним из первых поднял вопрос о нравственной стороне научных открытий, вопрос, который в XX веке приобретет шекспировский масштаб: быть или не быть человечеству — в связи с созданием атомной и водородной бомб. В ряде романов Жюля Верна — «Пятьсот миллионов Бегумы» (1879), «Властелин мира» (1904) и других — появляется тип ученого, стремящегося с помощью своих изобретений подчинить весь мир. В таких произведениях, как «Равнение на знамя» (1896) и «Необыкновенные приключения экспедиции Барсака» (изд. 1914), писатель показал другую трагедию, когда ученый становится орудием тиранов — и это прошел XX век, оставивший немало примеров того, как ученый в условиях застенка вынужден был работать над изобретениями истребляющих веществ и орудий.
Международная известность пришла к Жюлю Верну после первого же романа. В России «Пять недель на воздушном шаре» появились в один год с французским изданием, а первая рецензия на роман, написанная Салтыковым-Щедриным, была опубликована не где-нибудь, а в некрасовском «Современнике». «Романы Жюль Верна превосходны, — говорил Лев Толстой. — Я их читал совсем взрослым, а все-таки, помню, они меня восхищали. В построении интригующей, захватывающей фабулы он удивительный мастер. А послушали бы вы, с каким восторгом отзывается о нем Тургенев! Я прямо не помню, чтобы он кем-нибудь еще так восхищался, как Жюль Верном».
Известны рисунки Льва Толстого к роману Жюля Верна «Вокруг света в восемьдесят дней», сделанные им для детей. Дмитрий Менделеев называл французского писателя «научным гением» и признавался, что не раз перечитывал его книги. Когда советская космическая ракета передала на землю первые фотографии обратной стороны Луны, одному из кратеров, расположенных на той стороне, было присвоено имя «Жюль Верн».
Наука со времен Жюля Верна ушла далеко вперед, а его книги и герои не стареют. Впрочем, ничего удивительного. Это свидетельствует о том, что Жюлю Верну удалось воплотить свою заветную идею: соединить науку с искусством, а настоящее искусство, как мы знаем, — вечно.
«Творения Шекспира, Бальзака и Толстого — три величайших памятника, воздвигнутые человечеством для человечества», — утверждал Андре Моруа, взявший на себя смелость назвать троих самых великих писателей за всю историю культуры. Он выстраивал несколько вариантов этого «триумвирата», но Лев Толстой оставался неизменной составляющей.
В конце жизни Лев Толстой намеревался написать свои «Воспоминания» (начаты в 1903-м, но не окончены), на которые его подвигла странная мысль: «Я думаю, что написанная мною биография… будет полезнее для людей, чем вся та художественная болтовня, которой наполнены мои 12 томов сочинений и которым люди нашего времени приписывают незаслуженное ими значение».
Эти слова написаны той же рукой, которая написала книги, составившие славу России, а может быть, и всей нашей цивилизации. Но, более того, после крушения в 1917 году той России, которая дала нам Толстого и которую по его произведениям узнал и полюбил весь мир, он был назван злым гением России, соблазнителем и погубителем ее: «Русская революция являет собой своеобразное торжество толстовства…» — писал в 1918 году Н. А. Бердяев («Духи русской революции»).
Чтобы связать все это, может быть, надо вспомнить слова Льва Николаевича, которые он сказал, уже испытав литературную славу: «Я и Лермонтов — не писатели». Это при том, что произведения Лермонтова он ценил чрезвычайно высоко, его «Тамань» считал вершиной прозы. Как же толковать эти толстовские слова? Вероятнее всего, в том смысле, что литература для Толстого была лишь средой, средством для построения своей личности и возможностью влиять на ход событий. Жизнь он любил не меньше литературы и хотел быть ее Учителем. В двадцать четыре года Лев Толстой сделал такую запись: «Я стар, пора развития или прошла, или проходит; а все меня мучат жажды… не славы — славы я не хочу и презираю ее; а принимать большое влияние в счастье и пользе людей».
Если человек решается стать Учителем, он должен знать, что на него будет возложена ответственность за все виражи истории, даже если он сам и «продукт» ее, и ее страдательное лицо. Эту мысль подсказывает вся жизнь Льва Толстого.
Его человеческая биография значительно шире биографии литературной (чаще бывает обратное), потому все ответы на загадки творческой трансформации Толстого следует искать в его жизни.
Лев Николаевич Толстой родился 28 августа (9 сентября) 1828 года в родовом имении матери Ясная Поляна под Тулой. По происхождению он принадлежал к верхушке русской аристократии. Его предок по отцу П. А. Толстой одним из первых получил графский титул при Петре Первом. Мать происходила из старинного рода Волконских, и по ее линии Лев Толстой был в дальнем родстве с А. С. Пушкиным. Она ушла из жизни, когда Льву не было еще и двух лет. Ее он не помнил, но в сознании его навсегда поселился ее идеальный образ: «Она представлялась мне таким высоким, чистым, духовным существом, что часто… во время борьбы с одолевавшими меня искушениями, я молился ее душе, прося ее помочь мне, и эта молитва всегда помогала мне», — признавался Толстой, когда ему было уже за семьдесят. В девятилетнем возрасте он потерял отца, который умер внезапно от «кровяного удара». (В семье бытовали слухи, что его убили камердинеры, которых он слишком возвысил. Толстой называл таких людей «ошалевшими».) Случилось это в Москве, куда незадолго до этого Толстые переехали из Ясной Поляны, поселившись на Плющихе в доме Щербачева против церкви Смоленской Божией Матери. Кроме Льва, сиротами остались еще три брата — Николай, Сергей, Дмитрий и сестра Мария. Их воспитанием занялись многочисленные родственники.
Вскоре Толстые переехали в Казань, где жила их опекунша — тетка по отцу П. И. Юшкова. В шестнадцать лет Лев Николаевич избирает для себя дипломатическое поприще и поступает в Казанский университет на восточный факультет по разряду арабско-турецкой словесности. Несмотря на исключительные способности к изучению иностранных языков, Толстой в конце года не был допущен к переводным экзаменам «по весьма редкому посещению лекций» и перевелся на юридический факультет.
Внук бывшего губернатора Казани, он был желанным гостем многих знатных домов города; бурной светской жизни способствовали и его молодое честолюбие, и темперамент, и жажда успеха у женщин. Всего же он проучился в университете три года. Во время его студенчества произошло на первый взгляд рядовое, но, как покажет будущее, — судьбоносное событие. Толстой попал в госпиталь. Там 17 марта 1847 года он сделал первую дневниковую запись: «…Здесь я совершенно один, мне никто не мешает, здесь у меня нет услуги, мне никто не помогает — следовательно, на рассудок и память ничто постороннее не имеет влияния… Главная же польза состоит в том, что я ясно усмотрел, что беспорядочная жизнь, которую большая часть светских людей принимают за следствие молодости, есть не что иное, как следствие раннего разврата души».
Так начался толстовский период строительства своей личности (который продолжался, как и дневники, всю жизнь) — период самоанализа, установлений и правил.
Молодой Толстой вырабатывает для себя руководства на все случаи жизни: как читать книги, как играть в карты, чтобы не проигрывать, как входить в светскую гостиную, как обращаться с женщинами… Кроме того, он разрабатывает свои «Правила для развития воли», «Правила в жизни», «Правила вообще». Разумеется, он их нарушает, выдвигает новые, грозится в дневнике, что убьет себя, если их не выполнит, и т. д. Он уже пережил страстное увлечение Жан-Жаком Руссо, в пятнадцать лет прочел все 20 томов его сочинений, на шее носил медальон с изображением женевского философа, своего «учителя жизни». (Здесь нелишне будет заметить: если Руссо считал, что, рассказав о своих пороках, человек тем самым от них избавляется, то у Толстого, с его максимализмом русской натуры, все душевные реформации имели силу поступка. В 1857 году Лев Николаевич совершил первое заграничное путешествие, посетив места, связанные с Руссо, пройдя через Альпы, где в молодости бродил философ. В это же время он встретился в Париже с И. С. Тургеневым, который тонко подметил их разницу: «…странный он человек, я таких не встречал и не совсем его понимаю. Смесь поэта, кальвиниста, фанатика, барича — что-то напоминающее Руссо, но честнее Руссо…».) Словом, студент Толстой — человек, который собирается исправлять жизнь, начав с исправления себя.
Вскоре он оставляет университет и уезжает в Ясную Поляну, которая досталась ему при разделе наследства. Девятнадцатилетний юноша становится хозяином 1200 десятин земли и многочисленных крепостных: «Не моя ли священная и прямая обязанность заботиться о счастии этих семисот человек, — записывает он, — за которых я должен буду отвечать Богу?» Но, не найдя общего языка с крестьянами, вскоре уезжает в Москву. Здесь он пытается писать одну повесть, другую, но ни одной не доводит до конца.
Начинаются метания и поиски сферы для приложения сил. Он переезжает в Петербург, где успешно сдает два экзамена — по уголовному и гражданскому праву, чтобы получить степень кандидата прав, но, запутавшись в карточных долгах и личных отношениях, все бросает и возвращается в Ясную Поляну с немцем Рудольфом, музыкой которого неожиданно увлекся. Тут на сцену выходит цыганщина. Брат Сергей привозит в имение табор — песни, романсы, кутежи до утра… Цыгане вместе с немцем Рудольфом поселились в оранжерее, которую построил еще дед Волконский, и с удовольствием ели оранжерейные персики, предназначенные на продажу. Сергей за большие деньги выкупает из цыганского хора Машу Шишкину, чтобы жениться на ней (что позже и произойдет). Едва не женился на цыганке и Лев Николаевич, даже выучил цыганский язык. Среди соседей-помещиков он получает репутацию «самого пустячного малого»… В конце концов старший брат Николай, офицер-артиллерист, увозит Льва с собой на Кавказ весной 1851 года. А «цыганский опыт» позже войдет в его рассказ «Два гусара» и пьесу «Живой труп».
На Кавказе Лев Толстой принимает участие в военных операциях против горцев сначала в качестве волонтера, затем как офицер («Нашел-таки я ощущения», — отмечает он в дневнике). За храбрость был представлен к Георгиевскому кресту, но уступил его солдату — награда обеспечивала тому пожизненную пенсию.
Здесь Толстой принимается всерьез за литературный труд, но начинает не с кавказской темы, как можно было бы ожидать, а с исповеди (никакие новые впечатления не могли отвлечь Толстого от вечной «тяжбы» с самим собой), задумав создать роман из четырех частей: «Детство», «Отрочество», «Юность», «Молодость» (последняя не была написана).
В июле 1852 года он отсылает рукопись «Детства», подписанную лишь инициалами «Л.Н.», в самый популярный журнал — некрасовский «Современник», приложив письмо редактору: «…я с нетерпением ожидаю вашего приговора. Он или поощрит меня к продолжению любимых занятий, или заставит сжечь все начатое», и суеверно вкладывает в конверт деньги на обратную пересылку. Рукопись неизвестного автора немедленно была принята к печати и вышла в сентябре того же года — года смерти Гоголя. Некрасов в письме к начинающему писателю усмотрел в этом далеко не случайное совпадение: «Не хочу говорить, как высоко я ставлю… направление вашего таланта… Это именно то, что нужно теперь русскому обществу: правда — правда, которой со смертию Гоголя так мало осталось в русской литературе…».
Так, с первой же публикации Толстому было приуготовлено место первого писателя России, с уходом Гоголя оставшееся вакантным. Надо отдать должное и чутью русского читателя. Авдотья Панаева вспоминала: «Со всех сторон от публики сыпались похвалы новому автору, и все интересовались узнать его фамилию». Впервые он поставит свое полное имя — «Граф Л. Толстой» — только под рассказом «Севастополь в августе 1855 года».
«Отрочество» будет закончено в 1854-м, «Юность» — в 1857-м. Между ними написаны рассказы «Набег», «Утро помещика», «Записки маркера», начата работа над «Казаками» (завершена в 1862 году).
Три года Толстой пробыл на Кавказе, где, по его словам, «так странно и поэтически соединяются две самые противоположные вещи — война и свобода». Кавказские впечатления отражены в рассказах «Рубка леса», «Разжалованный», в повести «Казаки». В конце жизни Лев Николаевич снова обратится к кавказской теме и создаст одну из самых блестящих своих вещей — «Хаджи-Мурат».
Но вернемся к событиям, которые с микельанджеловской гениальностью «лепили» Толстого, или он сам умел брать у жизни гениальные уроки. Шла русско-турецкая война. В 1854 году короткий период Толстой служил в Дунайской армии, участвовал в осаде турецкой крепости Силистрии, а затем подал рапорт о переводе в Крымскую армию, поскольку главное сражение происходило там.
Участвуя в обороне Севастополя как командир артиллерийской батареи на самом опасном четвертом бастионе, Толстой проявил недюжинное мужество и был награжден орденом Анны 4-й степени, медалями «За защиту Севастополя», «В память войны 1853–1856 гг.». Не раз представлялся и к награде боевым Георгиевским крестом, но высшее начальство, много потерпевшее от «беспокойного» офицера (подавал проекты о переформировании батарей, требовал разрешения на издание журнала для солдат, сочинил сатирическую песню «Как четвертого числа…», где высмеивал тупость генералов, из-за которых армия несла поражения, и т. д.), награды не утвердило.
«Севастопольские рассказы» поразили современников правдой, которая пахла порохом, кровью, солдатским потом. Они же стали самой важной творческой вехой писателя — в них автобиографическая проза Толстого переросла в эпическую, о чем свидетельствует финал «Севастополя в мае»: «Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны. Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, — правда».
Родился Толстой-эпик, автор романа «Война и мир» (1863–1869), который стал национальной эпопеей, как «Илиада» Гомера, «Энеида» Вергилия, «Человеческая комедия» Бальзака. В центр романа писатель поставил эпохальное событие, потрясшее весь XIX век и изменившее судьбы многих народов: войну России с Наполеоном. В этом произведении более шестисот действующих лиц, его начало предваряли пятнадцать вариантов, семь лет над романом работал художник и историк в одном лице… В. Г. Короленко признавался, что когда он впервые читал «Войну и мир», ему было страшно за Толстого, ведь «его герой — целая страна, борющаяся с нашествием врага». Герои романа — Андрей Болконский, Пьер Безухов, Наташа Ростова, княжна Марья, Платон Каратаев, капитан Тушин и многие, многие другие, выйдя из рамок художественных образов, вошли в нашу жизнь как реальные исторические лица, наряду с Кутузовым, Багратионом, Барклаем-де-Толли, Наполеоном…
Произведение такого масштаба и такой силы могло исчерпать возможности любого титана. Если бы Лев Толстой не написал больше ни единой строчки, он все равно остался бы великим писателем. Но его творческая жизнь пройдена пока до середины. В это же время и позже написаны: повести «Поликушка» (1861–1865), «Холстомер» (1863–1885), роман «Анна Каренина» (1873–1877), «Исповедь» (1879–1880), повесть «Смерть Ивана Ильича» (1882–1886), драма «Власть тьмы» (1886), комедия «Плоды просвещения» (1886–1890), повести «Крейцерова соната» (1887–1889), «Дьявол» (1889–1890), «Отец Сергий» (1890–1898), «Хаджи-Мурат» (1896–1904), драма «Живой труп» (1890), роман «Воскресение» (1889–1899)… Это только самые известные из крупных произведений. Толстой был поистине возрожденческим человеком и гениальным мастером не только в эпике, но и в лаконичном жанре новеллы и рассказа, вспомним хотя бы самые известные из них — «Метель», «Два гусара» (1856), «Люцерн» (1857), «Альберт», «Три смерти» (1858), «Хозяин и работник» (1894), «После бала» (1903), «Посмертные записки старца Федора Кузмича» (1905) и др.
Параллельно шла огромная по событиям и сложная по переломам во взглядах жизнь человека и Учителя Льва Толстого.
После Севастополя Толстой вышел в отставку и в 1855 году побывал в Петербурге, познакомившись с писателями, объединившимися вокруг «Современника», которые так горячо приветствовали его талант.
Он их не разочаровал. «Милый, энергический, благородный юноша — сокол!.. а может быть, и — орел…» — так описывал свои впечатления от Толстого Некрасов в письме к Тургеневу. «Милым» Толстой, конечно, не был, и в этом все очень скоро убедились.
Войдя в среду профессиональных литераторов, он сразу попал в эпицентр литературно-политических дебатов. После недавней кончины Николая I новый император Александр II обещал отмену крепостного права. Писатели разных взглядов готовы были объединиться в святом деле освобождения крестьян, но разгорелся спор о направлении «Современника». Либералы Тургенев, Григорович, Дружинин, Анненков, Боткин спорили с демократами Некрасовым и Чернышевским, считая, что надо опираться не на гоголевскую, сатирическую, традицию, а на пушкинскую — поэтическую, то есть не превращать литературу в публицистику и трибуну для выражения общественных мыслей. Толстой сначала сочувствовал либералам, но вскоре занял самостоятельную позицию. (Впоследствии его разногласия с Тургеневым едва не привели к дуэли.) По мнению Толстого, улучшение российской жизни может произойти лишь путем нравственного перевоспитания через «самоусовершенствование» каждого, что он и захотел реализовать на практике.
В 1856 году, еще до реформы, он попытался освободить своих крестьян от крепостной зависимости. Крестьяне на это не пошли, подозревая Толстого в хитрости и обмане и ожидая указа свыше, надеясь, что будут освобождены с землей. Это не поколебало веры Толстого в «самоусовершенствование». Он занялся крестьянской педагогикой, открыл яснополянскую школу для крестьянских детей, где сам проводил занятия, издавал журнал «Ясная Поляна», писал учебники, народные рассказы, в 1861–1862 годах ездил в Германию, Францию, Бельгию, Англию, Италию за педагогическим опытом.
Осенью 1862 года Лев Толстой женился на восемнадцатилетней Софье Андреевне Берс, дочери врача придворного ведомства. Незадолго до свадьбы он записал: «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится…» Семейную жизнь, как и литературную, он начал с исповеди, накануне женитьбы дав прочитать юной невесте свои дневники. Кто вел дневниковые записи, тот знает, что к ним обращаются чаще всего в кризисных состояниях или в минуты раскаяния — картина известная. Тем более, это были дневники Толстого, с его культом правды. Реакция была соответствующая: «Все его прошедшее так ужасно для меня, — писала Софья Андреевна в своих записках, — что я, кажется, никогда не помирюсь с ним… целая жизнь с тысячами разных чувств, хороших и дурных, которые мне уж принадлежать не могут… как не будет мне принадлежать его молодость, потраченная Бог знает на кого и что…»
Они прожили в большой любви без малого пятьдесят лет. Софья Андреевна стала самым близким для Толстого человеком, родила ему тринадцать детей. Существует целая мифология о том, сколько раз она переписывала набело его произведения, но ревнивые отношения, поселившиеся в их доме с самого начала, привели к тому, что у Толстого впоследствии появился тайный дневник, который он в преклонном возрасте по-мальчишески перепрятывал от жены, а в конце его жизни взаимная подозрительность вылилась в их личную катастрофу.
На исходе 1870-х годов Толстой входит в фазу мировоззренческого кризиса, который в своей «Исповеди» называет переворотом: «…жизнь нашего круга — богатых, ученых — не только опротивела мне, но потеряла всякий смысл…» Своим идеалом он провозглашает «жизнь простого трудового народа», порывает со своим сословием, отходит от литературной деятельности, отрекается от своих художественных произведений и пытается вести крестьянскую жизнь, что получило почти научный термин: «опрощение Толстого».
Для своей семьи он предлагает такой «план жизни»: «Жить в Ясной. Самарский доход отдать на бедных и школы… Никольский доход (передав землю мужикам) точно так же. Себе, т. е. нам с женой и малыми детьми, оставить пока доход Ясной Поляны, от 2-х до 3-х тысяч… Прислуги держать только столько, сколько нужно… и то на время, приучаясь обходиться без них. Жить всем вместе: мужчинам в одной, женщинам и девочкам в другой комнате… Кроме кормления себя и детей и учения, работа, хозяйство… По воскресеньям обеды для нищих и бедных и чтение и беседы. Жизнь, пища, одежда — все самое простое. Все лишнее: фортепьяно, мебель, экипажи — продать, раздать…»
Софья Андреевна принять такой план, разумеется, не могла. Это был их первый серьезный конфликт и начало ее «необъявленной войны» за обеспеченное будущее своих детей. (В 1892 году Толстой подпишет раздельный акт и передаст жене и детям всю недвижимость, не желая быть собственником.)
В это же время начинается религиозное «ницшеанство» Толстого. Он даже опередил Ницше, который написал свое «евангелие от сверхчеловека» — «Так говорил Заратустра» — в 1883 году. Лев Толстой в 1879–1880 годах создает свое «Краткое изложение Евангелия» — без пророчеств и чудес, именуемое с тех пор как «Евангелие Толстого». Еще в двадцать семь лет Толстой сделал в дневнике такую запись: «Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле…»
Богоборческое проповедничество Толстого вызвало слухи, будто он сошел с ума. Во время пушкинских торжеств в мае 1880 года Федор Достоевский писал жене: «О Льве Толстом и Катков подтвердил, что, слышно, он совсем помешался». (Вспомним, что Ницше кончил свою жизнь в сумасшедшем доме.)
Далее последовали другие богоборческие сочинения Толстого: «В чем моя вера?», «Царствие божие внутри нас»… Отношения первого писателя России и Русской Церкви осложнились. Толчком к окончательному разрыву послужил его последний роман «Воскресение», в котором высмеивались религиозные обряды, а содержание романа воспринималось читателями как прямой призыв к низложению существующего строя. Вот, к примеру, запись из дневника Суворина, сделанная в 1901 году: «Два царя у нас — Николай Второй и Лев Толстой… Николай II ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой несомненно колеблет трон Николая и его династии».
2 февраля 1901 года Святейший Синод вынес определение под № 557, и русская общественность была извещена об отлучении графа Льва Николаевича Толстого от Русской Православной Церкви. В своем «Ответе Синоду» от 4 апреля 1901 года, который сразу же был опубликован за границей, а в России распространялся в списках, Толстой писал: «Я действительно отрекся от Церкви, перестал исполнять ее обряды… я отвергаю непонятную Троицу и басню о падении первого человека… я отвергаю все таинства…»
Это объявлено на весь мир тем человеком, который в своем «Отрочестве» писал: «Я не успел помолиться на постоялом дворе; но так как уже не раз замечено мною, что в тот день, в который я по каким-нибудь обстоятельствам забываю исполнить этот обряд, со мною случается какое-нибудь несчастие, я стараюсь исправить свою ошибку: снимаю фуражку, поворачиваясь в угол брички, читаю молитвы и крещусь под курточкой так, чтобы никто не видал этого».
Софья Андреевна также передала в иностранные газеты открытое письмо, в котором пылко протестовала против действий Святейшего Синода. Однако уже через год в письме к тетке Льва Николаевича, Александре Андреевне Толстой, признавалась: «Больше всего я страдаю за детей своих. Из них отец сделал вполне неверующих людей. Не говорю о старших, он загубил мне Сашу (любимая дочь Толстого и последовательница его взглядов. — Л.К.), которая, не прожив еще никакой духовной жизни, сразу перескочила к неверию и отрицанию…»
Решение Святейшего Синода охарактеризовало духовную ситуацию в России — кризис православного сознания, богоискательство, богоборчество. Нелепо, наверное, сегодня говорить о «заблуждениях Толстого». В нем, как в гениальной личности, сфокусировались мировоззренческие настроения большей части русской интеллигенции на переломе столетий. Другое дело, что его именем, его авторитетом эти настроения были благословлены.
Можно сказать, что новый — атеистический — век вступил в свои права в день отлучения Толстого. Вместе с ним в XX веке от Церкви была отлучена вся Россия. Мог ли Толстой предположить, что кумиром XX столетия станет Фрейд, а его прикладная психиатрия, к тому же выстроенная на опыте родовой патологии, будет возведена нашими современниками по веку в философию жизни, и что таинство исповеди и причастия заменят психоанализ и допинги…
Все мы в той или иной степени дети «толстовского века», поэтому поучительно вспомнить, как Лев Толстой завершал свой земной круг, когда человека посещают последние, самые важные мысли.
По словам Дмитрия Мережковского, Толстой настолько боялся смерти, что в своей агонии заставил участвовать весь мир. Наверное, у него были на то причины. Последние часы его жизни трагичны. Уйдя ночью из Ясной Поляны в сопровождении дочери Александры Львовны — без конкретной цели и плана, — он заехал в Шамордино к своей сестре, монахине, оттуда пешком отправился в Оптину пустынь, но войти в скит, где жили старцы, не решился, боясь, что они не захотят с ним разговаривать. Сел в поезд, сошел в Астапове из-за болезни, оттуда послал в Оптинский монастырь телеграмму с просьбой прислать ему старца Иосифа. Тот из-за плохого самочувствия приехать не смог. Прислали старца Варсонофия, но его, как и Софью Андреевну, к умирающему Толстому не допустила Александра Львовна. Примирение с Церковью не состоялось.
Впоследствии, уже в Америке, Александра Львовна вернулась в лоно Русской Православной Церкви, откуда ее увел отец, и даже построила на свои сбережения православный храм.
Эмили Дикинсон при жизни не издала ни одной своей книги. Ее как поэта не знала не только Америка, но даже ближайшие соседи. О ней можно сказать, что она прожила в безвестности, но через несколько лет появление ее стихов в печати стало литературной сенсацией — и маленький городок Амхерст, в котором она жила, вошел в историю как родина Эмили Дикинсон. Она стала классиком американской литературы.
Биография ее не насыщена событиями, их почти совсем нет. Эмили жила в отцовском доме, редко выходила в город, позднее вообще перестала покидать свою комнату, общалась только с домашними да письмами с несколькими людьми. У нее не было бурных романов и вообще каких-то любовных сюжетов, которые бы отразились в творчестве, хотя некоторые исследователи считают, что были несколько раз влюбленности, оставшиеся со стороны возлюбленных безответными.
Дикинсон жила «жизнью духа», жила своим богатым внутренним миром. Отец ее был одним, как пишут, из «столпов местного пуританства», поэтому религиозная тематика для Эмили была в какой-то степени и наследственной. Ее в юности влекла философия, она боготворила мыслителя Эмерсона, с которым вступила в переписку.
Жила она в затворничестве, но смогла выразить то, что бывает трудно выразить и людям, живущим в самой гуще событий. Дж. Б. Пристли написал: «Поэтом, который ближе всех подошел к выражению характера и духа Новой Англии, была та, что пребывала в неизвестности до конца прошлого века, Эмили Дикинсон, наполовину старая дева, наполовину любопытный тролль, резкая, порывистая, часто неуклюжая, склонная к размышлениям о смерти, но в лучших своих достижениях удивительно смелый и сосредоточенный поэт, по сравнению с которым мужчины, поэты ее времени, кажутся и робкими, и скучными».
Книги Э. Дикинсон крайне редко издавались у нас прежде в силу религиозности ее поэзии, а сейчас поэзия, да еще зарубежная, издается минимальными тиражами, поэтому будет уместно познакомить читателя со стихами американской поэтессы, чтобы потом продолжить наш рассказ, опираясь уже на некоторое наше общее знакомство с текстами.
Не только осенью поют
Поэты, но и в дни,
Когда метели вихри вьют
И трескаются пни.
Уже утрами иней,
И светом дни скупы,
На клумбе астры отцвели
И собраны снопы.
Еще вода свой легкий бег
Стремит — но холодна,
И эльфов золотистых век
Коснулись пальцы сна.
Осталась белка зимовать,
В дупло упрятав клад.
О, дай мне, Господи, тепла —
Чтоб выдержать Твой хлад!
[1859]
(Здесь и далее стихи даны в переводе Аркадия Гаврилова.)
Я знаю —
Небо, как шатер,
Свернут когда-нибудь,
Погрузят в цирковой фургон
И тихо тронут в путь.
Ни перестука молотков,
Ни скрежета гвоздей —
Уехал цирк — и где теперь
Он радует людей?
И то, что увлекало нас
И тешило вчера —
Арены освещенный круг,
И блеск, и мишура, —
Развеялось и унеслось,
Исчезло без следа —
Как птиц осенний караван,
Как облаков гряда.
[1861]
Надежда — из пернатых,
Она в душе живет
И песенку свою без слов
Без устали поет —
Как будто веет ветерок,
И буря тут нужна,
Чтоб этой птичке дать урок —
Чтоб дрогнула она.
И в летний зной, и в холода
Она жила, звеня,
И не просила никогда
Ни крошки у меня.
[1861]
Как Звезды, падали они —
Далеки и близки —
Как Хлопья Снега в январе —
Как с Розы Лепестки —
Исчезли — полегли в траве
Высокой без следа —
И лишь Господь их всех в лицо
Запомнил навсегда.
[1862]
Он бился яростно — себя
Под пули подставлял,
Как будто больше ничего
От Жизни он не ждал.
Он шел навстречу Смерти — но
Она к нему не шла,
Бежала от него — и Жизнь
Страшней ее была.
Как хлопья, падали друзья,
Росли сугробы тел,
Но он остался жить — за то,
Что умереть хотел.
[1863]
Одна из основных тем поэзии Э. Дикинсон — смерть. Она нередко в своих стихах представляет себя мертвой — и вновь, и вновь прикасается к непостижимой тайне смерти. Порой со страхом. Ее современник поэт Уитмен, наоборот, смерти не страшился, он считал ее началом новой жизни, естественным проявлением гармонии бытия.
Поэты всегда стремились и будут стремиться разгадать тайну смерти. Ведь разгадать ее — значит разгадать тайну жизни. Критик Конрад Эйкен писал, что Дикинсон «умирала в каждом своем стихотворении». Исследовательница творчества американской поэтессы Е. Осенева считает, что из умонастроения Дикинсон было два логических выхода: «Либо самоубийственный нигилизм (и к нему подчас была близка Дикинсон), либо намеренный возврат от абстракций к незыблемости простых вещей, ограничение себя областью конкретного. Второй путь для Дикинсон более характерен. Если могучий земной реализм Уитмена, его влюбленность в конкретное — вещь, факт — питались его энтузиастическим мировоззрением, то Дикинсон толкает к реализму неверие. Простая красота мира — ее прибежище от разъедающего душу нигилизма».
Но здесь хотелось бы возразить, что не неверие, а именно вера, религиозная вера возвращает ее с небес на землю — к реальным чудесам Создателя. И потом — от конкретного она всегда опять отталкивалась и поднималась в Небо. Да и на земле она не могла без Неба.
Кто Неба не нашел внизу —
Нигде уж не найдет,
Ведь где бы мы ни жили — Бог
Поблизости живет.
Приведем еще несколько замечательных стихотворений Эмили Дикинсон:
Раскаянье есть Память
Бессонная, вослед
Приходят Спутники ее —
Деянья прошлых лет.
Былое предстает Душе
И требует огня —
Чтоб громко зачитать свое
Посланье для меня.
Раскаянье не излечить —
Его придумал Бог,
Чтоб каждый — что такое Ад
Себе представить мог.
[1863]
Лишь раннею весной
Такой бывает свет —
Во все иные времена
Такого света нет.
Такой бывает цвет
У неба над холмом,
Что ни назвать его никак
И ни понять умом.
Он медлит над землей,
Над рощею парит,
Высвечивая все вокруг,
И чуть не говорит.
Потом за горизонт,
Блеснув в последний раз,
Уходит молча он с небес
И оставляет нас.
И будто красоту
Похитили у дня —
Как если бы моей души
Лишили вдруг меня.
[1864]
Тихо желтая звезда
На небо взошла,
Шляпу белую сняла
Светлая луна,
Вспыхнула у Ночи вмиг
Окон череда —
Отче, и сегодня Ты
Точен, как всегда.
Стихи Эмили Дикинсон на русский язык переводили несколько человек. Самыми популярными стали переводы Веры Марковой, знаменитой нашей переводчицы древней и новой японской поэзии. Она хорошо перевела Дикинсон, но для нее это не стало, скажем так, делом жизни, как для Аркадия Гаврилова (1931–1990).
Аркадий Гаврилов, профессиональный переводчик американской литературы, был просто на всю свою не очень долгую жизнь захвачен поэзией Дикинсон, много о ней думал, переводил ее стихи, как мне кажется, адекватнее, сокровеннее и поэтичнее других переводчиков, сделал очень много заметок на полях переводов, которые после его смерти опубликовала вдова. Хочется познакомить читателей с некоторыми заметками — они помогут глубже проникнуть в мир поэзии Эмили Дикинсон.
«Э.Д. была страшно одинока. Она почти физически ощущала беспредельность космоса. Одиночество бывает только тогда плодотворным для художника, когда художник тяготится им и пытается его преодолеть своим творчеством».
«За сто лет нигде не родилась вторая Э. Д. Сравнивают с ней Цветаеву, но их стихи похожи только на глаз — графикой, обилием тире, ну, еще, может быть, порывистостью. Хотя, нужно признать, Цветаева стремилась в ту мансарду духа, в которой Э.Д. прожила всю жизнь, не подозревая, что кому-то может быть завидна ее доля. Цветаеву притягивала к земле не преодоленная ею женская природа (ей ли, трижды рожавшей, тягаться с женщиной-ребенком!)».
«Многие стихи Э.Д. не поддаются эквивалентному переводу. Зачем же их калечить, растягивая суставы до более „длинного“ размера? Честный подстрочник лучше такого насилия. Например: „Я Никто! А кто ты? И ты тоже Никто? Мы с тобой пара? Как скучно быть кем-то! Как стыдно — подобно лягушкам — повторять свое имя — весь июнь — восхищенным обитателям Болота!“»
«Она всегда стремилась к небу — движение по плоскости ей было неинтересно».
«Поэтика Э. Д. принадлежит девятнадцатому веку, тематика и характер переживаний — двадцатому. В русской поэзии был сходный феномен — И. Анненский».
«А. Блок однажды (на „башне“ у Вяч. Иванова) сказал об Ахматовой: „Она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом“ (вспоминала Е. Ю. Кузьмина-Караваева). О стихах Э.Д. он бы этого не сказал».
«Глубокая мысль не может быть пространной. Острое переживание не может длиться долго. Поэтому стихи Э.Д. коротки».
«Человек умирает только раз в жизни, и потому, не имея опыта, умирает неудачно. Человек не умеет умирать, и смерть его происходит ощупью, в потемках. Но смерть, как и всякая деятельность, требует навыка. Чтобы умереть вполне благополучно, надо знать как умирать, надо приобрести навык умирания, надо выучиться смерти. А для этого необходимо умирать еще при жизни, под руководством людей опытных, уже умиравших. Этот-то опыт смерти и дается подвижничеством. В древности училищем смерти были мистерии» (П. Флоренский). Это место из П. Флоренского проливает некоторый свет на стихи Э.Д. о смерти, свидетельствующие о том, что она неоднократно «умирала» еще при жизни («Кончалась дважды жизнь моя…»), примеривала смерть на себя («Жужжала муха в тишине — когда я умирала…»). Ее удаление от мира, добровольное затворничество было своего рода подвижничеством, сходным с монашеской схимой.
«В одном из самых первых стихотворений Эмили Дикинсон возникает мотив летнего луга с цветущим клевером и жужжанием пчел („Вот все, что принести смогла…“). Эта символика гармонической жизни на земле, жизни, недоступной человеку, будет время от времени возникать в ее стихах на протяжении всего ее творческого пути. Тем резче — по контрасту — выделяется дисгармоничный внутренний мир лирической героини Э.Д. в стихах о смерти. Судя по этим стихам, Э.Д. очень хотела, но так и не смогла до конца поверить в собственное бессмертие. Надежда и отчаяние у нее постоянно чередуются. Что будет после смерти? Этот вопрос неотступно преследовал поэтессу. Отвечала она на него по-разному. Отвечала традиционно (как учили в детстве): „Спят кротко члены ''Воскресенья''“, то есть мертвые пока что спят, но потом, в свой срок, проснутся, воскреснут во плоти, как это уже продемонстрировал „первенец из мертвых“, Иисус Христос. Они как бы члены акционерного общества „Воскресение“, гарантирующего своим акционерам в качестве дивиденда на их капиталы, то есть на их веру в Христа и добродетельную жизнь, пробуждение от смертного сна, воскресение. Но это типично протестантская вера в справедливый обмен, выгодный обеим обменивающимся сторонам, не могла ни удовлетворить, ни утешить ее. Где обмен, там и обман. Успокаивала себя: „Ничуть не больно умереть“. Почти верила, что Смерть „с Бессмертием на облучке“ привезет ее к Вечности. Представляла, предвосхищая Кафку, Де Кирико и Ингмара Бергмана, загробный мир в виде страшноватых „Кварталов Тишины“, где „ни суток, ни эпох“, где „Время истекло“. Гадала: „Что мне Бессмертие сулит… Тюрьму иль Райский Сад?“ Восхищалась мужеством тех, кто не боится смерти, кто остается спокоен, „когда послышатся шаги и тихо скрипнет дверь“. Ужасалась: „Хозяин! Некроман! Кто эти — там, внизу?“ И наконец находила еще один вариант ответа, самый, может быть, нежелательный. Но, будучи до жестокости честной по отношению к себе, поэтесса не могла оставить без рассмотрения этот ответ: „И ничего потом“. Э.Д. ушла из жизни, так и не найдя для себя единственного, окончательного ответа на вопрос, что же все-таки будет с нею после смерти.
Вопрос остался открытым. Все ее надежды, сомнения, опасения, ужасания и восхищения нам понятны и сто лет спустя. Мы ведь во всем похожи на великих поэтов. Кроме умения выразить себя с достаточной полнотой».
«Для Э.Д. все было чудом: цветок, пчела, дерево, вода в колодце, голубое небо. Когда природу ощущаешь как чудо, не верить в Бога невозможно. Она верила не в того Бога, которого ей навязывали с детства родители, школа, церковь, а в Того, которого ощущала в себе. Она верила в своего Бога. И Бог этот был настолько свой, что она могла играть с ним. Она жалела его и объясняла его ревность: „Предпочитаем мы играть друг с другом, а не с ним“. Бог одинок, как и она. Это не редкость, когда два одиноких существа сближаются — им не нужно затрачивать много душевных усилий, чтобы понять друг друга. К тому же Бог был удобным партнером для Э.Д., поскольку не имел физической субстанции. Ведь и тех немногих своих друзей, которых она любила, она любила на расстоянии и не столько во времени, сколько в вечности (после их смерти). С какого-то момента идеальное бытие человека она стала предпочитать реальному».
Николай Лесков как писатель имеет репутацию сложную и причудливую, как сложна и причудлива была его душа. Одни ставят его произведения в ряд с вершинами русской прозы, другие считают, что он окарикатуривал русского человека «типажностью».
«Как художник слова Н. С. Лесков вполне достоин встать рядом с такими творцами литературы русской, каковы Л. Толстой, Гоголь, Тургенев, Гончаров… — писал Горький в статье, посвященной Лескову, — а широтою охвата явлений жизни, глубиною понимания бытовых загадок ее, тонким знанием великорусского языка он нередко превышает названных предшественников и соратников своих».
Достоевский в «Дневнике писателя» (1873) полемизировал с Лесковым в статье «Ряженый»: «Современный „писатель-художник“, дающий типы и отмежевывающий себе какую-нибудь в литературе специальность (ну, выставлять купцов, мужиков и проч.), обыкновенно ходит всю жизнь с карандашом и с тетрадкой, подслушивает и записывает характерные словечки… Читатели хохочут и хвалят, и, уж кажется бы, верно: дословно с натуры записано, но оказывается, что хуже лжи, именно потому, что купец или солдат в романе говорят эссенциями, то есть как никогда ни один купец и ни один солдат не говорит…»
Категорично. Но не будем забывать, что Россия — страна литературная, и слово о жизни (то есть литература) в ней часто важнее самой жизни, как говорил герой того же Достоевского («Сон смешного человека»), потому и литературные дебаты носят подчас более мировоззренческий, нежели эстетический характер.
Может быть, вернее всего объясняют и направление, и стиль писателя та случайность или неслучайность, которые привели его к литературному поприщу, и то, как ответила жизнь на его литературный вызов.
Николай Семенович Лесков родился 4 (16) февраля 1831 года. Отец его происходил из духовенства и сам окончил духовную семинарию, но, прервав семейную традицию, стал чиновником и дослужился до потомственного дворянства. В матери его соединились дворянство и купечество. Таким образом, в будущем писателе слились четыре сословия, которые были ведомы ему, как говорится, на генетическом уровне. Детство его прошло в Орле. С малых лет Николай Лесков был страстным читателем и впоследствии слыл одним из самых образованных писателей своего времени, хотя, проучившись в орловской гимназии пять лет, получил свидетельство об окончании лишь двух классов. Все остальное дали ему жизнь, талант и воля к творчеству.
В шестнадцатилетнем возрасте, благодаря связям отца, Николай Лесков поступил на службу в Орловскую палату уголовного суда канцелярским служителем 2-го разряда, но через год отец умер от холеры, и вскоре юноша переехал в Киев, где жил брат его матери — врач, профессор Киевского университета С. П. Алферьев. Николая Лескова определили на службу в Киевскую казенную палату, через короткое время деятельный характер позволил ему дослужиться до начальника по «рекрутскому столу».
Киев пришелся по душе будущему писателю, и он задержался в нем на 8 лет. Здесь он обзавелся довольно большим и пестрым кругом знакомств. По службе он общался с чиновничьим миром и разными слоями народа, как племянник известного профессора был вхож в высшие круги киевской интеллигенции, время от времени посещал лекции в университете, завел дружбу со студентами. Смерть Николая I сняла многие запреты в общественно-политической жизни, и Лесков горячо участвовал в студенческих спорах о будущем России.
Как отмечали современники, знавшие Лескова, он всегда отличался тяжелым нравом — деспотичный, мнительный до маниакальности, вспыльчивый и гневливый, в теории строгий морализатор, а в реальности далеко не пуританин, он с удивительной последовательностью наживал себе врагов. Возможно, это и явилось причиной того, что, несмотря на большую привязанность к Украине (которая отразится потом во многих его произведениях), в 1857 году он переезжает в село Райское Пензенской губернии, поступив на работу в коммерческое предприятие «Шкотт и Вилькенс», основанное мужем его тетки англичанином Шкоттом.
Предприятие это занималось и земледелием, и производством сахара, спирта, селитры, досок, паркета… По словам Лескова, там «хотели эксплуатировать все, к чему край представлял какие-либо удобства». За три года коммерческой службы он изъездил по делам всю Россию и в преклонном возрасте с благодарностью вспоминал «это самое лучшее время моей жизни, когда я много видел и жил легко». Но такова уж была планида у Лескова, что «жить легко» ему почти не приходилось — в 1860 году предприятие лопнуло и он вернулся в Киев. Однако за время коммерческих странствий у него появилась тяга к публицистике, что он начал осуществлять в Киеве, а вскоре, наметив более широкое поле деятельности, переехал в Петербург.
Лесков стал постоянным сотрудником газеты «Северная пчела», его статьи, очерки сразу были замечены, но, как отмечал один из рецензентов: «Там тратится напрасно сила, не только не высказавшаяся и не исчерпавшая себя, а, может быть, еще и не нашедшая своего настоящего пути». Однако бесполезной работы не бывает — о разнообразии приобретенного Лесковым опыта можно судить по названиям его столичных публикаций: «О винокуренной промышленности», «О рабочем классе», «О влиянии различных видов частной собственности на народное хозяйство», «Вопрос об искоренении пьянства в рабочем классе», «Сводные браки в России», «Русские люди, состоящие „не у дел“», «О переселенных крестьянах», «Русские женщины и эмансипация» и т. д.
Как видим, писатель имел все основания высказаться о своей художественной манере так: «Мои священники говорят по-духовному, нигилисты — по-нигилистически, мужики — по-мужицки, выскочки из них и скоморохи — с выкрутасами и т. д. …Вот этот народный, вульгарный и вычурный язык, которым написаны многие страницы моих работ, сочинен не мною, а подслушан у мужика, у полуинтеллигента, у краснобаев, у юродивых и святош… Ведь я собирал его много лет по словечкам, по пословицам и отдельным выражениям, схваченным на лету, в толпе, на барках, в рекрутских присутствиях и в монастырях…»
Вообще случай Николая Лескова в русской словесности редчайший — в большую литературу он, можно сказать, оказался втянутым случайно и в довольно позднем возрасте — после тридцати лет. Первые его шаги в ней начались с грандиозного скандала, отзвуки которого сопровождали всю его и творческую, и личную жизнь.
Здесь необходимо вставить несколько слов о его общественно-политических воззрениях. В отличие от революционных демократов, чей звездный час уже приближался, Лесков не верил в крестьянскую революцию, равно как и в новые социально-теоретические идеи, занесенные с Запада. Как практик, будущее России он видел в развитии отечественной промышленности и торговли, а улучшение жизни народа — в уничтожении остатков крепостничества, просвещении и религиозной гуманности.
В мае 1862 года в Петербурге возникли большие пожары. Охранительная печать связала их с появлением подпольной прокламации «Молодая Россия» и обвинила в поджогах революционно настроенную молодежь, или, как тогда говорили, — нигилистов. В «Северной пчеле» по этому поводу появилась передовица, написанная Лесковым. Он требовал немедленного установления виновных и их наказания, что было вполне справедливо. Однако «прогрессивная» печать усмотрела в этом провокацию, объявив, что Лесков призывает власти к принятию строгих мер против демократов. Разгневанный автор решил ответить на это романом и вывести нигилистов на чистую воду.
В 1864 году в журнале «Библиотека для чтения» под именем М. Стебницкого он опубликовал роман «Некуда». В нем были показаны нигилисты, выдающие себя за революционеров и прикрывающиеся «идеями» лишь затем, чтобы бездельничать, жить на чужой счет и растлевать молодых женщин. Собственно, нигилисты тогда были «модной» темой, отразившейся в таких произведениях, как «Отцы и дети» Тургенева, «Обрыв» Гончарова, «Взбаламученное море» Писемского и др., однако в лесковском романе слишком явно угадывались реальные лица из среды демократической интеллигенции, а также известная «Знаменская коммуна», где молодые люди вписывали в жизнь идеи романа Чернышевского «Что делать?».
Посягнувший на разночинные святыни Лесков огульно был зачислен молвой в агенты Третьего отделения.
«Найдется ли теперь в России… хоть один журнал, который осмелился бы напечатать на своих страницах что-нибудь выходящее из-под пера г. Стебницкого и подписанное его фамилией?» — грозно спрашивал Писарев в статье «Прогулка по садам российской словесности». Журналы, разумеется, нашлись, но на писательской репутации Лескова появилось несводимое пятно.
В этом романе отразилась и семейная история Лескова, тоже имевшая довольно драматические последствия.
Лесков не раз говорил о себе: «Я выдумываю тяжело и трудно… У меня есть наблюдательность, но мало фантазии». Это свойство его таланта сказалось в образах романа, написанного к тому же спешно и еще неокрепшей писательской рукой. В жене главного героя доктора Розанова (alter ego автора) без труда можно было узнать жену писателя Ольгу Васильевну, дочь богатого киевского домовладельца, на которой Лесков женился еще в 22 года.
В пору создания романа брак их терпел крушение — у Лескова появилась другая женщина, что он не скрывал, и опостылевшая жена, само собой, была выведена «дьяволицей во плоти», чего не заметить она не могла. О ней в романе мелькнула фраза: «Она совсем сошла с ума», которая через четверть века материализовалась — Ольга Васильевна была помещена в больницу для душевнобольных и провела там последние тридцать лет жизни. (Лесков навещал ее до конца своих дней, но когда, уже после его смерти, у нее спросили, помнит ли она человека по имени Лесков, прозвучал ответ: «Вижу… вижу… Он черный…»). Кстати, во второй части «Некуда» появляется «ангел во плоти» Полинька Калистратова, списанная с возлюбленной писателя Катерины Бубновой. С этим «ангелом» Лесков прожил в гражданском браке лет двенадцать, но и он распался. С писателем остался их одиннадцатилетний сын Андрей. Мальчик взял на себя все хозяйство и заботу об отце. Он оказался единственным привязанным к Лескову человеком и первым его биографом, оставив многостраничный труд «Жизнь Николая Лескова».
На малоудачном в художественном смысле романе «Никогда» пришлось задержаться, поскольку в жизни писателя он сыграл роковую роль. «Двадцать лет кряду… гнусное оклеветание нес я, и оно мне испортило немногое — только одну жизнь…» — вспоминал он.
Лесков начинал, помимо злополучного романа, такими яркими произведениями, как «Леди Макбет Мценского уезда», «Овцебык», «Житие одной бабы», но к нему, увы, не приехали ночью Некрасов с Григоровичем, как в случае с молодым Достоевским, чтобы поздравить его и русскую литературу с рождением нового таланта. Демонизированный демократической печатью, много лет он публиковался во второстепенных газетах и журналах за сущие гроши. И каждое новое произведение попадало под прицельный огонь газетно-журнальных полемистов: зачем в «Запечатленном ангеле» раскольники признают превосходство господствующей церкви? — это неправдоподобно и слишком законопослушно; почему Левша, попав в Англию, был там оценен как гениальный мастер и мог бы преуспевать, а вернувшись на родину, погибает? — это клевета на Россию… Да потому, как сказал Василий Розанов, что мы не можем вырваться из-под власти национального рока. И еще до Розанова, пережившего революцию и написавшего свой «Апокалипсис», предчувствие этого Апокалипсиса выразил Лесков.
Самые известные произведения Николая Лескова — «Воительница», «Запечатленный ангел», «Очарованный странник», «Левша», «Тупейный художник» и другие — написаны в той художественной манере, которую мы сегодня называем лесковским сказом. Сказ — это своеобычная речь персонажа, от имени которого ведется рассказ. Еще с древнейших времен сказителями на Руси были люди с поэтическим мировосприятием, потому и сказ близок к поэзии. У лесковских рассказчиков яркость метафор, напевность, фольклорные «оглядки», напряженная психологичность речи делают ее и поэтичной, и очень личностной. Вот как в «Запечатленном ангеле» рассказчик изъясняет преимущества «настоящей чисто русской женской породы» перед новомодной «змиевидностью»: «…у наших носики не горбылем, а все будто пипочкой, но этакая пипочка, она, как вам угодно, в семейном быту гораздо благоуветливее, чем сухой, гордый нос. А особливо бровь, бровь в лице вид открывает, и потому надо, чтобы бровочки у женщины не супились, а были пооткрытнее, дужкою, ибо к таковой женщине и заговорить человеку повадливее, и совсем она иное на всякого, к дому располагающее впечатление имеет. Но нынешний вкус, разумеется, от этого доброго типа отстал и одобряет в женском поле воздушную эфемерность, но только это совершенно напрасно». Поэма!
К слову сказать, лесковские произведения населены весьма колоритными женщинами из разных сословий: крестьянками, купчихами, мещанками, интеллигентками, но, как правило, все их судьбы трагичны. Это могло бы показаться мрачной лесковской чрезмерностью, если бы не грустное наблюдение «веселого» Пушкина, высказанное в одном из писем, — о том, что русский человек в семейственной жизни несчастлив; это, по мнению поэта, подтверждают и русские народные песни.
Несмотря на склонность Лескова как художника к каламбурам, анекдотам, иронии, он выслушал немало упреков в мрачном отражении жизни. Формальные причины для этого были — почти все его сюжеты с драматическими или трагическими финалами. Разве что Шерамур, герой одноименной новеллы, кончил хорошо. Странный русский, неизвестно по каким причинам (с комическими намеками на какую-то «политику») попавший за границу и сделавшийся «политбомжем», в конце концов успокаивается там в добротных семейных объятиях.
В 1880-х годах Лесков создает — в поисках «положительных начал жизни» — цикл рассказов о русских праведниках. Наиболее известный из них — «Несмертельный Голован». Однако Голован, как все лесковские праведники, «сумнителен в вере», и все чудо его «несмертельности» во время ухаживания за умирающими во время чумы писатель объясняет «естественными причинами». К тому времени и сам Лесков стал «сумнителен в вере», сблизившись с Львом Толстым и его новой религией, расходящейся с официальной (что, как известно, завершится отлучением Толстого от Церкви). Лесков, как это ни парадоксально на фоне его прежних воззрений, находит вдруг рациональное зерно в теориях Белинского, Чернышевского и… Карлейля.
В конце жизни чутье художника уведет Лескова от этих позитивистских учений, подменяющих веру филантропией. Его земная биография завершалась, несмотря на все пережитые им искусы, по-христиански. За два года до смерти, уже тяжело больной, Лесков писал Льву Толстому: «На дух мой болезнь имела благое влияние — я увидал еще всю черноту и, к ужасу, заметил, как много я занимался опрятностью других людей, вместо того чтобы себя смотреть строже». После кончины Лескова в его столе нашли письмо, где есть такие слова: «Прошу затем прощения у всех, кого я оскорбил, огорчил или кому был неприятен».
Лев Толстой как-то сказал: «Лесков — писатель будущего». И это, похоже, так. Современность уже ответила на его литературный вызов — сегодняшняя жизнь с ее предательствами и братоубийственными войнами оказалась даже более жестокой, чем его «жестокая проза».
«Замечательно, что Америку открыли, но было бы куда более замечательно, если бы Колумб проплыл мимо». Эту саркастическую максиму мог бы произнести житель европейской страны, страдающей сегодня от засилья заокеанской «технологической культуры», но ее высказал «американец из американцев» Марк Твен, о котором Хемингуэй писал: «Вся современная американская литература вышла из одной книги Марка Твена, которая называется „Гекльберри Финн“».
Марк Твен начинал свой поход в литературу юмористом, а завершил его сатириком, как веселое молодое вино с годами превращается в уксус. Он стартовал американским патриотом, противопоставляющим свободу Нового Света «раболепствующей» Европе, по его мнению, исковерканной веками рабства и феодального угнетения, а финишировал атеистом и памфлетистом, написавшим «Соединенные Линчующие Штаты», зловещим предсказателем, утверждающим, что еще до конца XX века в США будет установлена власть инквизиции и наступит «век тьмы», между тем Европа станет республиканской и наука там достигнет процветания. Перечитывая предисловия советского времени к русским изданиям Марка Твена, замечаешь, что именно этот жанр — социально-политического памфлета — становится едва ли не центральным в творческой характеристике писателя. В связи с этим вспоминается вычитанная где-то история.
Однажды Марк Твен побывал в гостях у Гарриет Бичер-Стоу. Когда он вернулся домой, жена ужаснулась: «Как? Ты был без воротничка и галстука?!» Он сложил воротничок и галстук в пакет и отправил его Бичер-Стоу с сопроводительной запиской: «Прошу принять явившиеся к Вам с визитом дополнительные части моей персоны». Так и вся марктвеновская «политика» — это дополнительные части его персоны, а с визитами к каждому новому поколению читателей являются Том Сойер, Гекльберри Финн, Принц и Нищий, другие персонажи его лучших новелл и рассказов.
Настоящее имя Марка Твена — Сэмюэл Ленгхорн Клеменс. Он родился 30 ноября 1835 года в захолустной американской деревушке штата Миссури, детство провел в городке Ганнибал (Ханнибал), расположенном на берегу реки Миссисипи. Отец будущего писателя — судья, не сделавший карьеры, — рано ушел из жизни. Осиротевший Сэм Клеменс в подростковом возрасте вынужден был оставить школу и зарабатывал на жизнь учеником наборщика в местных газетах.
Удел рядового рабочего его явно не устраивал: в тех же газетах он начал публиковать свои первые литературные опыты, а восемнадцати лет отправился странствовать в поисках лучшей доли. Эти скитания продлились четыре года, пока наконец он не выучился на лоцмана. Несколько лет Сэм Клеменс водил суда по Миссисипи, здесь и обрел свое литературное имя — Марк Твен, в переводе с английского — «Мерка 2». Это лоцманский термин, обозначающий достаточную глубину для безопасного плавания судов.
Через пару лет Сэм продолжил свою охоту за удачей: в 1861 году уехал на Дальний Запад, работал старателем на серебряных приисках Невады и как репортер сотрудничал с местной газетой; затем перебрался в Калифорнию и стал золотоискателем, но репортерскую работу не оставлял, сразу же проторив дорожки в калифорнийские газетные издания. В юморесках этого периода Марк Твен осваивал приемы народного («дикого») юмора, пока наконец не появился его рассказ на фольклорный сюжет «Знаменитая скачущая лягушка из Калавераса» (1865), принесший ему первую известность.
В 1867 году Марк Твен отплыл на пароходе «Квакер-Сити» в Европу и Палестину. Он побывал во Франции, в Италии, Греции, Турции, Крыму, посылая в американские газеты свои юмористические репортажи. Через год издал книгу, куда вошли впечатления от этого путешествия, — «Простаки за границей»; она имела шумный успех. Критика писала о «триумфальном вступлении фольклорного юмора в большую литературу». Однако не только это определило ее популярность — книга была пронизана гордостью представителя Нового Света перед Старым и верой в особую миссию его страны на фоне «раболепствующей» Европы с ее историческим «мракобесием». Надо заметить, что насмешки «простаков» над европейской стариной и культурой нередко грешат утилитаризмом янки. Досталось в этой книге не только Европе, но и Священному писанию. В главах о Палестине, полемизируя с традиционными религиозными представлениями, Марк Твен превращает в бурлеск сюжеты из Библии. Эта линия в его творчестве будет продолжаться на протяжении всей жизни и выразится в воинствующем атеизме.
После возвращения из Европы Марк Твен познакомился с Оливией Ленгдон, дочерью крупного углеторговца, и решил жениться. Богатый клан вряд ли был польщен перспективой иметь такого родственника. Однако молодой писатель, окрыленный успехом первой книги, добился успеха и здесь. В 1870 году брак был заключен, и молодая пара переехала в Хартфорд (штат Коннектикут). Этот союз оказался счастливым и в семейном, и в творческом плане. Среди родственников своей жены Марк Твен нашел и мишени для своих «ядовитых» стрел. Так, героем сатиры «Письмо ангела-хранителя» стал углеторговец Эндрю Ленгдон, черный делец, прикрывающийся лицемерной благотворительностью, к которому обращены такие далеко не родственные строки: «Чего стоит готовность… десяти тысяч благороднейших душ отдать свою жизнь за другого — по сравнению с даром в пятнадцать долларов от самой гнусной и скаредной гадины, обременявшей когда-либо землю своим присутствием!» Рассказ был опубликован много времени спустя после его смерти — в 1946 году.
В 1872 году вышла вторая книга Марка Твена — «Закаленные» (в русском переводе «Налегке»), куда вошли его автобиографические очерки о работе на серебряных и золотых приисках Невады и Калифорнии. В рассказах о жизни старателей, которые также ведутся от лица «простака», черный юмор переплетается с былинностью повествования. Теодор Драйзер расценил эту книгу как «яркую картину фантастической и все же совершенно реальной эпохи американской истории». Действительно, в ту пору начиналась новая для Америки эпоха. Марк Твен писал, что в его бытность в городке Ганнибал богатство не было основным смыслом жизни для американцев и только открытие золота в Калифорнии «породило ту страсть к деньгам, которая стала господствовать сегодня». Этой же теме — о том, как деньги наводят порчу на целые города — посвящен и его поздний рассказ «Человек, который совратил Гедлиберг» (1899).
Большой жанр Марк Твен осваивал сообща с Ч. Д. Уорнером, написав совместный роман «Позолоченный век» (1873) о послевоенном времени (с 1861 по 1865 год между Северными и Южными штатами шла гражданская война) — времени бешеных денег, грандиозных прожектов и обманутых надежд.
И все же малый жанр по-прежнему оставался пока главным в творчестве писателя. В 1875 году Марк Твен издал сборник «Старые и новые очерки», куда вошли рассказы, ставшие хрестоматийными: «Журналистика в Теннесси» (1869), «Как меня выбирали в губернаторы», «Как я редактировал сельскохозяйственную газету» (1870), «Разговор с интервьюером» (1875) и др. Написаны они от лица наивного повествователя, который не вполне представляет себе (вернее, совсем не представляет) дело, за которое берется, что и рождает комичность положений.
Наконец в 1876 году появился первый самостоятельный роман Марка Твена «Приключения Тома Сойера», принесший ему мировую славу. Писатель не скрывал автобиографические корни этого произведения. В Томе Сойере без труда можно разглядеть «протестантскую» натуру самого писателя, проявлявшуюся с детства. Если попытаться дать характеристику главного героя в нескольких словах, можно сказать: нарушитель запретов и «подрывник» традиций. Американская критика увидела в Томе Сойере «маленького дельца», то есть национальный тип делового американца: мечты Тома разбогатеть, умение извлечь выгоду из окраски забора, махинации с билетиками в воскресной школе…
Любопытно, что Марк Твен задумывал эту книгу как критику на американскую действительность, однако романтизм детских впечатлений, поэтизация жизни, добродушный юмор придали ей эпические черты. «На мой взгляд, — писал Марк Твен, — повесть для мальчиков надо писать так, чтобы она могла заинтересовать… и любого взрослого мужчину, который когда-либо был мальчиком».
«Приключения Гекльберри Финна», которые должны были стать продолжением «Тома Сойера», писались десять лет. В этом романе мягкий юмор уже перерастает в жесткую сатиру, поэтому не случайно автор начал с «Предупреждения»: «Лица, которые попытаются найти в этом повествовании мотив, будут отданы под суд; лица, которые попытаются найти в нем мораль, будут сосланы; лица, которые попытаются найти в нем сюжет, будут расстреляны». Гек, заскучавший в доме добродетельной вдовы, взявшей его на воспитание, становится бездомным бродягой и видит мир уже в более реалистичных, контрастных тонах, нежели Том. Юный люмпен, путешествующий в компании с чернокожим и борющийся за его свободу, оскорблял американские нравы того времени. Вскоре после издания (1885) роман изъяли из многих библиотек, как «никчемную книжонку, пригодную только для трущоб». Спустя век эту же книгу обвинили в… расизме и унижении достоинства негритянского населения, а некий член школьного совета из Чикаго даже предложил ее сжечь.
Неослабевающий интерес писателя к европейскому средневековью нашел выражение в знаменитой повести «Принц и нищий» (1882). К тому времени гордость «свободного гражданина свободной страны» трансформировалась у Марка Твена в иное чувство: он находил причины расслоения американского общества на угнетателей и угнетаемых — в средневековье, откуда вышли предки современных американцев. Аллегорический рассказ о том, как королевский отпрыск и оборванец поменялись местами, показывает условность любого социального статуса и восходит к притчевой мудрости, которую можно выразить русской поговоркой: «От сумы и от тюрьмы не зарекайся».
К средневековому циклу можно отнести и его роман «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура» (1889). Эта пародия на средневековые рыцарские романы о короле Артуре и рыцарях «Круглого стола» подарила фантастам нашего века такой неисчерпаемый прием, как путешествие во времени (механик из штата Коннектикут получил удар по голове, потерял сознание и очнулся в далеком прошлом рядом с легендарным Камелотом).
В начале 1890-х годов двадцатилетний хартфордский период жизни Марка Твена, наполненный творческими удачами и семейными радостями, неожиданно завершился крахом. Еще в 1884 году писатель основал собственную издательскую фирму, финансировал изобретателя новой типографской машины, но все больше и больше увязал в долговой зависимости, а в 1894 году предприятие окончательно разорилось. Чтобы поправить дела, Марк Твен отправился в кругосветное путешествие, выступая с лекциями в Австралии, Новой Зеландии, на Цейлоне, в Индии и Южной Африке. После тяжелой поездки его настиг более жестокий удар — умерла любимая дочь Сюзи.
С повести «Простофиля Вильсон» (об осмеянном мудреце; 1894) в творчестве Марка Твена начался период, который можно назвать сменой вех. Он разочаровался в буржуазной демократии, отметив в записной книжке: «Большинство всегда неправо», отверг американский патриотизм, который, по его мнению, отравил сознание многих его соотечественников («…торгашеский дух заменил мораль, каждый стал лишь патриотом своего кармана», — писал Марк Твен), утратил веру в американский прогресс и особую его миссию: «Шестьдесят лет тому назад „оптимист“ и „дурак“ не были синонимами. Вот вам величайший переворот, больший, чем произвели наука и техника. Больших изменений за шестьдесят лет не происходило с сотворения мира».
Подвергая своих «корыстных, трусливых и лицемерных» современников яростной критике, он восхищался «тернистым путем» русских революционеров, о чем сообщал в письме революционеру-народнику Степняку-Кравчинскому.
На пике своих «революционных» эмоций он пишет «Личные воспоминания о Жанне д'Арк» (1896) — о мужестве французской национальной героини. Эту книгу он называл своей самой любимой работой.
С 1901 года Марк Твен начал публиковать дерзкие политические памфлеты: «Человеку, сидящему во тьме», «Моим критикам-миссионерам», «В защиту генерала Фанстона», в которых выступал против американской империалистической политики и военщины. Затем вышли «Монолог царя» (едкая сатира на русское самодержавие; 1905) и «Монолог короля Леопольда» (возмущение бельгийским колониальным режимом в Конго) и др.
«Лирическим» героем позднего Марка Твена становится Сатана, наиболее ярко представленный в повести «Таинственный незнакомец», — в его уста писатель вложил свой злой сатирический смех над человеческими обольщениями и свои мысли. Эту повесть можно считать манифестом Марка Твена, завершающим его творческую жизнь. Еще в 1899 году он писал своему другу, американскому писателю У. Д. Гоуэллсу, что намерен прекратить литературную работу для заработка и взяться за свою главную книгу: «…в которой я ничем не буду себя ограничивать, не буду бояться, что задену чувства других, или считаться с их предрассудками… в которой выскажу все, что думаю… начистоту, без оглядки…» Работа над повестью длилась до конца жизни, сохранились три ее варианта. При жизни опубликована не была.
Вообще дьяволомания была характерна для искусства многих стран на переломе столетий. Литературные Вельзевул, Люцифер, Сатана, Антихрист (имена дьявола) начала XX века ведут свое происхождение от Мефистофеля Гёте («Фауст»; 1831), и свою литературную «задачу» одолжили у него же: «Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо» (то есть говорит человеку нелицеприятную правду о нем самом же). К примеру, эти слова Михаил Булгаков взял эпиграфом к своему знаменитому роману «Мастер и Маргарита» о Воланде (еще одно имя дьявола), а задолго до этого, в 1902 году, Зинаида Гиппиус декларировала в стихах: «Я Дьявола за то люблю, / Что вижу в нем — мое страданье».
Свою «дьяволиаду» Марк Твен начал еще с конца 1860-х годов, когда приступил к работе над повестью «Путешествие капитана Стормфилда в рай», где зло высмеивал религиозные чувства и христианские представления о «райских кущах». Повесть была закончена за несколько лет до смерти писателя и опубликована (не полностью) в 1907 году.
Последние годы Марка Твена были омрачены смертью самых близких ему людей: в 1904 году уходит из жизни жена и верный друг Оливия, а в 1909-м внезапно умирает вторая дочь — Джин. Через несколько месяцев, 21 апреля 1910 года, вслед за ней ушел и Марк Твен.
Как-то он написал: «Я приближаюсь к порогу старости; в 1977 году мне стукнет сто сорок два». И почти угадал свой литературный возраст, поскольку до начала 1960-х годов продолжали выходить его не опубликованные при жизни произведения: повесть «Таинственный незнакомец» (1916), памфлеты «Соединенные Линчующие Штаты» и «Военная молитва» (1923), «Записные книжки» (1935) и др. Среди последних публикаций в 1962 году появилась его богоборческая сатира «Письма с Земли». Так что знаменитая фраза Марка Твена «Слухи о моей смерти сильно преувеличены» оказалась пророческой.
«Если бы Флоберу или Золя, свидетелям молодости Мопассана, сказали, что его книга будет когда-нибудь названа среди лучших романов того времени о любви, они бы посмеялись над этим… кто более, чем этот крепкий унтер-офицер с его покоряющими усами, презирал романтическую любовь?.. Мопассан предпочитал удовольствия грубые и сильные, которые он разделял со служанками и уличными девицами». Эти слова принадлежат соотечественнику писателя — Андре Моруа, а роман, о котором идет речь — «Сильна как смерть».
Роман действительно о любви, о любви в возвышенном смысле, на которую Мопассан никогда не замахивался в своем творчестве, более того, вышучивал на разные лады. «Я не променяю таймень-рыбу на саму Елену Прекрасную» — одна из характерных его фраз. И тем не менее роман «Сильна как смерть» — о любви и о мучительном переживании прихода старости — был им написан в 1888 году. Во время работы он признавался в письме другу: «…я рассматриваю с грустью свои седые волосы, свои морщины, увядшую кожу щек — явную изношенность всего своего существа…»
В то время Мопассану шел тридцать восьмой год. При жизни признанный классиком, он был богат, всемирно знаменит, непревзойденный мастер новеллы, утвердивший ее как полноценный жанр… И вдруг — похожий на прощание аккорд.
Когда-то молодой Ги де Мопассан, поигрывая мускулами, сказал поэту Хосе Мариа де Эредиа: «Я вошел в литературу как метеор, я уйду из нее как удар грома». Вряд ли он понимал, до чего окажется прав.
Анри Рене Альбер Ги де Мопассан родился 5 августа 1850 года на северо-западе Франции, в Нормандии. Отец его, из обедневших дворян, служил биржевым маклером. Он слыл ловеласом и оставил семью, когда Ги было шесть лет. Мать, Лаура Ле Пуатвен, происходила из образованной буржуазной среды, личностью была незаурядной, но невротической. Считают, что своим талантом рассказчика Мопассан обязан именно ей, она же на протяжении всей жизни не раз подсказывала ему и сюжеты. К сожалению, вместе с талантом Мопассан унаследовал от нее и неустойчивую психику.
Свое образование Мопассан начал в духовной семинарии, откуда был изгнан. Окончив руанский лицей, в 1870 году поступил в Каннский университет на юридический факультет, но началась франко-прусская война, он был призван в армию рядовым, участвовал в военных походах. После войны, не имея средств, долгих восемь лет прослужил мелким чиновником со скудным жалованьем. Единственной отдушиной были гребной спорт на Сене (всю жизнь Мопассан чувствовал неодолимое влечение к воде) и стихи, которые начали слагаться еще в лицейские годы.
Мопассану очень повезло с первым литературным наставником — им оказался Гюстав Флобер. Давний друг семьи Пуатвен, он много времени уделял юному Мопассану. В 1873 году Флобер писал Лауре Ле Пуатвен: «Мне кажется, что наш юноша любит немного послоняться без дела и не слишком усидчив в работе. Я хотел бы, чтобы он начал писать длинное произведение, пусть даже никуда не годное… Главное в этом мире — парить душой в высшей сфере…»
Флобер, сам стремившийся к нечеловеческому совершенству в своих произведениях, с такой же требовательностью разбирал и редактировал сочинения молодого Мопассана. Он не позволял ему печататься целых семь лет, пока не появился рассказ «Пышка», «…я считаю „Пышку“ шедевром! — восхищенно писал он Мопассану. — Да! Молодой человек! Ни больше ни меньше. Произведение принадлежит перу мастера… Этот маленький рассказ останется, будьте уверены… Я действительно счастлив!..»
Рассказ был опубликован в 1880 году в коллективном сборнике «Меданские вечера». Его авторами стали шесть писателей натуралистической (реалистической) школы, лидером которой был Эмиль Золя; Медан — название его усадьбы, где и зародилась идея сборника.
С Эмилем Золя, как и с другими известными писателями — Альфонсом Доде, Эдмоном Гонкуром, Ипполитом Тэном, Иваном Тургеневым — Мопассан познакомился у Флобера. Дружба с Тургеневым оказала большое влияние на развитие молодого Мопассана. Он посвятил русскому писателю первый сборник новелл «Заведение Телье» (1881), а также написал о нем две статьи: «Изобретатель слова „нигилизм“» (1880) и «Иван Тургенев» (1883).
Мопассан не обладал огромной эрудицией Флобера, но поражал последнего своими способностями. Учитель предсказал ученику, что как только тот найдет свой путь, «будет производить свои новеллы, как яблоня — яблоки».
И действительно, творческая продуктивность Мопассана беспримерна. После колоссального успеха дебютной «Пышки» всего за десять лет, с 1880 по 1890 год, он создал все свои 29 книг. Среди них шесть романов: «Жизнь» (1883), «Милый друг» (1885), «Монт-Ориоль» (1886), «Пьер и Жан» (1887–1888), «Сильна как смерть» (1889), «Наше сердце» (1890).
Сборники новелл издавались ежегодно, а иногда и по нескольку книг в год. После «Заведения Телье» вышли: «Мадемуазель Фифи» (1882), «Дядюшка Милон», «Рассказ вальдшнепа» (оба — 1883), «Мисс Гарриет», «Лунный свет», «Мисти», «Сестры Рондоли» (все — 1884), «Ивета», «Сказки дня и ночи», «Туан» (все — 1885), «Господин Паран», «Маленькая Рок» (оба — 1886), «Орля» (1887), «Избранник госпожи Гюссон» (1888), «С левой руки» (1889), «Бесполезная красота» (1890).
Наряду с этим писались книги путевых очерков: «Под солнцем» (1884), «На воде» (1888), «Бродячая жизнь» (1890), а также критические статьи, очерки, эссе.
Если в этих перечислениях внимательно проследить за годами и вспомнить, что проходных вещей Мопассан почти не писал, этот «творческий путеводитель» может поразить любое воображение. К примеру, Флобер только на один роман тратил от пяти до шести лет, работая ежедневно.
Критика упрекала Мопассана, что в его произведениях слишком много публичных домов и проституток. Он отвечал, что это «соответствующая реакция на предшествующий чрезмерный идеализм». Воспитанник Флобера, он сразу вошел в натуралистическое литературное направление, которое пришло на смену угасающему романтизму. К тому же это направление как нельзя лучше соответствовало и натуре писателя. Тут мы должны поверить на слово его соотечественнику Андре Моруа, который писал о Мопассане: «Он был нормандцем по линии матери, по месту рождения, по воспитанию… нормандцы считают себя реалистами и людьми недоверчивыми… Жизнь такова, как она есть, природа сурова и враждебна. И не следует быть простофилей. Мопассан, как и Флобер, станет пессимистом, мизантропом и насмешником. Страдание, на его взгляд, в жизни неотвратимо».
В произведениях Мопассана нет никакой «морали», авторского назидания, поучения. Он считал, что художник, описывая жизнь, должен оставаться бесстрастным, отвлеченным. Эту отстраненность от героев подчеркивала и свойственная его манере ирония: «…Уже добрых двадцать лет окунал он свою длинную рыжую бороду в пивные кружки всех демократических кафе. Он прокутил со своими собратьями и друзьями довольно крупное состояние, унаследованное от отца, бывшего кондитера, и с нетерпением ждал установления республики, чтобы получить наконец место, заслуженное столькими революционными возлияниями» («Пышка»).
Через пять лет после «Пышки» Мопассан уже находился в зените славы, не только во Франции, но и в мире — он сразу же стал самым переводимым на другие языки писателем. Его наперебой залучали к себе самые модные салоны Парижа. Знатные дамы искали с ним знакомства, осыпали комплиментами, обсуждали рукописи и считывали гранки. Когда очередная соискательница дружбы (или любви) с модным писателем приглашала его в гости, он важно доставал записную книжку и, как министр, назначал день и час. Поэт Жан Лоррен бросил остроту, что через Мопассана «дамы Сен-Жерменского предместья (аристократический квартал Парижа. — Л.К.) узнают о том, что рассказывают девицы с улицы Кольбер».
При таком дамском ажиотаже неизбежен вопрос: был ли он хорош собой? «Маленький и толстый, с красной физиономией, с налитыми кровью глазами, по существу уродливый, но очень умный. Он шепелявит, но манера его разговора столь обаятельна, что скоро забываешь о том, что он страдает дефектом речи. Он неухожен, плохо одет и носит отвратительные старые галстуки». Этот портрет набросала госпожа Леконт дю Нуи, соседка писателя в курортном местечке Этрета (где Мопассан приобрел дом), автор популярного в свое время романа «Дружба влюбленных». Биографы Мопассана пытались сконструировать из этой дружбы «любовь-страсть» в высоком стиле — должна же быть у Мопассана, как у каждого великого, своя Беатриче. Но Беатриче не получилось.
В предисловии к книге одного молодого писателя Мопассан разразился своей «программной речью» по вопросу любви: «Удивляюсь тому, как может для мужчины любовь быть чем-то большим, нежели простое развлечение, которое легко разнообразить, как мы разнообразим хороший стол… Верность, постоянство — что за бредни! Меня никто не разубедит в том, что две женщины лучше одной, три лучше двух, а десять лучше трех…» Таких эпатирующих речей он произносил множество. Но если даже как человек он любил эпатаж и доверия этим признаниям нет, то как большой художник он не мог соврать. И о том, что он был искренен, свидетельствует его творчество.
Милый друг Пышек, Фифи, Мушек, на закате творческой жизни он решил-таки написать роман о «высокой любви» — «Наше сердце». Некоторые исследователи полагают, что прототипом главной героини как раз и была упоминаемая госпожа Леконт дю Нуи. Роман продвигался медленно и трудно. В конце концов он его отложил и на едином дыхании написал знаменитую «Мушку», не потрудившись даже изменить имени своей уличной подружки. Этот сюжет был привычнее, доступнее, свойственнее. О «Мушке» сразу же заговорила вся читающая публика: «Как, вы еще не читали „Мушку“?» Ну что же, как говорится, хвала честности художника. Роман тоже будет дописан, но не станет лучшим его произведением.
Вместе с большой славой пришли и большие деньги. Мопассан приобрел несколько домов, путешествовал — на Корсику, в Сицилию, Тунис и Марокко, завел яхту с названием «Милый друг»… К тому времени уже не стало Флобера, и он отошел от серьезных писателей флоберовского круга, а также художников — Сезанна, Моне, Мане. Его парижская квартира, по примеру нового друга Дюма-сына, была обставлена вычурной мебелью в стиле Генриха II. Шкуры белых медведей, флаконы духов… Посетивший Мопассана Эдмон Гонкур записал в дневнике: «Черт возьми, меблировка прямо как у потаскухи!.. Право, со стороны Бога несправедливо наделять талантливого человека таким омерзительным вкусом!»
В письмах к «таинственной незнакомке» (ею оказалась русская художница Мария Башкирцева) Мопассан на светский манер хандрит: «Две трети своего времени провожу в том, что безмерно скучаю. Последнюю треть я заполняю тем, что пишу строки, которые продаю возможно дороже, приходя в то же время в отчаяние от необходимости заниматься этим ужасным ремеслом».
Но не будем принимать эти слова слишком всерьез — он содержал разорившуюся мать и больного брата, как не будем забывать и о написанных им 29 томах всего за каких-то десять лет. Возможно, для эпатажной игры были и более глубокие, болезненные причины Тот же Андре Моруа отмечает: «Мопассана-человека всегда было трудно постичь, потому что он не хотел этого…» Ги де Мопассан после смерти Флобера писал: «Я постоянно думаю о моем бедном Флобере и говорю себе, что готов был бы умереть, будь я уверен, что кто-нибудь так же непрестанно думает обо мне». Это признание кое о чем говорит, как и «непредусмотренный» роман о любви «Сильна как смерть».
С тридцати пяти лет Мопассана терзали частые мигрени и невралгические боли, он вынужден был бросить спорт, стал слепнуть. В 1890 году начала развиваться «мания величия» (в клиническом смысле). А через пару лет, 7 января 1892 года — после попытки перерезать себе горло — в смирительной рубашке он был доставлен в психиатрическую клинику доктора Бланша. Увы, сказались и плохая наследственность (за несколько лет до этого в скорбном доме закончил жизнь его брат), и природная сверхчувствительность, которую он нещадно эксплуатировал как писатель. Живи он умереннее… Впрочем, тогда бы мы о нем и не узнали.
«Что это такое: счастье или несчастье? — писал Мопассан. — Не знаю, знаю только, что если нервная система не будет чувствительна до боли или до экстаза, оно ничего не сможет нам дать, кроме умеренных эмоциональных возбуждений и бесцветных впечатлений». Бесцветных впечатлений он не принимал ни в жизни, ни в литературе. Свою жизнь он обменял на книги.
6 июля 1893 года Ги де Мопассан скончался в клинике, не вернувшись в сознание.
Россия познакомилась с Мопассаном почти одновременно с Францией благодаря Тургеневу, который писал своему молодому другу в 1881 году: «Ваше имя наделало немало шума в России: переведено все, что только было возможно».
Одним из первых переводчиков Ги де Мопассана был Лев Толстой, и это выше других возможных слов для финала.
Феноменальность этого французского поэта заключается в том, что он, поэт по призванию, свой творческий путь закончил в девятнадцать лет — и еще потом целых восемнадцать лет жил, исключив поэзию из своей жизни полностью. Он стал торговцем. Он хотел разбогатеть. Такого в мировой поэзии еще не было. Известны примеры, когда поэт как бы обрекался на молчание, не было вдохновения, но чтобы гениальный поэт бросил писать стихи и не страдал от этого, не призывал музу вернуться — такого не бывало. Рембо оставил поэзию — как отрезал. Без сожаления.
Рембо был, безусловно, уникальным человеком. Стихи и прозу он начал писать в семь лет. Рембо-подросток поражал всех своей необычайной зрелостью. В творчестве он двигался семимильными шагами. В русской поэзии такой ранней зрелостью отличался Лермонтов. Родился поэт в городке Шарлевиле. Отец его был офицером, он бросил мать Артюра, его самого и еще троих малолетних детей.
В школе сразу проявились выдающиеся способности Рембо. Но стать блистательным учеником для него было мало. В пятнадцать лет он впервые убежал из Шарлевиля — добрался до Парижа, где его задержала полиция, вернула домой. Потом он убежал в Бельгию, пытался заняться журналистикой — мать опять с помощью полиции возвратила сына домой. Но через несколько месяцев он уже снова был вдали от дома — в Париже.
Всю жизнь Рембо будет куда-то стремиться, что-то искать. А начиналось все это с обычных побегов из дома.
В карманах продранных я руки грел свои;
Наряд мой был убог, пальто — одно названье;
Твоим попутчиком я, Муза, был в скитанье
И — о-ля-ля! — мечтал о сказочной любви.
Зияли дырами протертые штаны.
Я — мальчик с пальчик — брел, за рифмой поспешая.
Сулила мне ночлег Медведица Большая,
Чьи звезды ласково шептали с вышины;
Сентябрьским вечером, присев у придорожья,
Я слушал лепет звезд; чела касалась дрожью
Роса, пьянящая, как старых вин букет;
Витал я в облаках, рифмуя в исступленье,
Как лиру, обнимал озябшие колени,
Как струны, дергая резинки от штиблет.
Поэтический взлет Рембо пришелся на историческую эпоху Парижской Коммуны. Он с энтузиазмом принял восстание. В письме своему любимому учителю и другу Изамбару поэт пишет: «Я погибаю, я гнию в мире пошлом, злом и сером. Что вы от меня хотите, я упорствую в своем обожании свободной свободы… Я хотел бы бежать вновь и вновь…»
Сначала он бежал из своего маленького Шарлевиля, про который говорил — «мой родной город выделяется крайним идиотизмом среди маленьких провинциальных городков». Потом он будет бежать вообще от окружающего мира и от самого себя. При этом будет стремиться к новым идеям и формам, будет искать что-то еще не уловленное никем. Так появляется стихотворение «Гласные», которое уводит творчество поэта в область импрессионизма и символизма.
«А» черный, белый «Е», «И» красный, «У» зеленый,
«О» голубой — цвета причудливой загадки:
«А» — черный полог мух, которым в полдень сладки
Миазмы трупные и воздух воспаленный.
Заливы млечной мглы, «Е» — белые палатки,
Льды, белые цари, сад, небом окропленный;
«И» — пламень пурпура, вкус яростно соленый —
Вкус крови на губах, как после жаркой схватки.
«У» — трепетная гладь, божественное море,
Покой бескрайних нив, покой в усталом взоре
Алхимика, чей лоб морщины бороздят;
«О» — резкий горний горн, сигнал миров нетленных,
Молчанье ангелов, безмолвие вселенных;
«О» — лучезарнейшей Омеги вечный взгляд!
Исследователь творчества Рембо Л. Г. Андреев пишет: «Рембо шел от самоотрицания к самоотрицанию. Его развитие сопровождалось нескрываемым, нетерпеливым желанием уничтожить, выбросить из жизни только что пройденный, только что пережитый этап. Рембо словно уничтожал за собой лестницу, по которой поднимался все выше и выше — к своему последнему поэтическому акту, к отрицанию поэзии».
Исследователи отмечают, что этапы пути Рембо-поэта измеряются несколькими стихотворениями. Иной поэт тратит годы, чтобы перейти от одного этапа в своем творчестве к другому, а у Рембо порой одно стихотворение уже этап, а другое стихотворение — следующий.
Артюр Рембо мог сказать, как и его соотечественник Флобер, «ненависть к буржуа — начало добродетели». В его стихах много критицизма, порой безжалостности, откровенности и циничности, не свойственной пятнадцати-шестнадцатилетним юношам. Например, прочтите стихотворение «Венера», Рембо написал его в пятнадцать лет, а впечатление такое, будто это написал зрелый автор «Цветов зла» Бодлер.
Редко, но все же пишет поэт чистые и возвышенные стихи об этом мире. Такое, например, стихотворение, как «Руки Жанны-Мари».
Они, большие эти руки,
В чью кожу въелась чернота,
И нынче, бледные от муки,
Твоим, Хуана, не чета.
Не кремы и не притиранья
Покрыли темной негой их,
Не сладострастные купанья
В прудах агатовых ночных.
Они ли жаркий луч ловили
В истоме в безмятежный час?
Сигары скручивали или
Сбывали жемчуг и алмаз?
К пылающим стопам мадонны
Они ли клали свой букет?
От черной крови белладонны
Мерцает в их ладонях свет.
Охотницы ли на двукрылых
Среди рассветно-синих трав,
Когда нектарник приманил их?
Смесительницы ли отрав?
Какой, пленяя страстью адской,
Их обволакивал угар,
Когда мечтою азиатской
Влекли Сион и Кенгавар?
Нет, не на варварских базарах,
Не за молитвою святой
И не за стиркою загар их
Покрыл такою смуглотой.
Нет, это руки не служанки
И не работницы, чей пот
В гнилом лесу завода, жаркий,
Хмельное солнце дегтя пьет.
Нет, эти руки-исполины,
Добросердечие храня,
Бывают гибельней машины,
Неукротимее коня!
И, раскаляясь, как железо,
И сотрясая мир, их плоть
Споет стократно «Марсельезу»,
Но не «Помилуй нас, господь!»
Без милосердья, без потачки,
Не пожалев ни шей, ни спин,
Они смели бы с вас, богачки,
Всю пудру вашу, весь кармин!
Их ясный свет сильней религий,
Он покоряет всех кругом,
Их каждый палец солнцеликий
Горит рубиновым огнем!
Остался в их крови нестертый
Вчерашний след рабов и слуг,
Но целовал Повстанец гордый
Ладони смуглых этих Рук,
Когда любви мятежной сила
В толпе, куда ни поглядишь,
Их, побледневших, проносила
На митральезах сквозь Париж!
О Руки! Нынче на запястьях
У вас блестит, звеня, металл.
Мы раньше целовали всласть их —
Теперь черед цепей настал.
И не сдержать нам тяжкой дрожи,
Не отвести такой удар,
Когда сдирают вместе с кожей,
О Руки, ваш святой загар!
Особо хочется сказать о знаменитом стихотворении Рембо «Пьяный корабль». Оно довольно длинное и не представляется возможным здесь полностью его привести. Но читатель, заинтересовавшийся поэзией Рембо, сам найдет и прочтет его. Так вот, «Пьяный корабль» — это как бы символическое выражение состояния души поэта. Корабль очеловечивается, он плывет, теряя экипаж, руль, и вот-вот пойдет на дно. Необузданный метафоризм передает состояние «корабля-человека», разбитого сердца поэта. «Рембо не только нарисовал в виде картины, в виде судьбы „пьяного корабля“ свое путешествие за „неизвестным“, — пишет Андреев. — Он предсказал даже скорую гибель корабля, пустившегося в опасное предприятие. Способность воссоздать в стихотворении, в „видении“ свою поэтическую судьбу, свою собственную поэтическую суть поражает в „Пьяном корабле“ и представляется поистине феноменальной». Рембо написал это стихотворение в 17 лет.
Летом 1873 года книгой «Пора в аду» Рембо попрощался с поэзией, как бы отрекся от самого себя. Он предельно жестко осудил весь свой творческий путь. И это в девятнадцать лет, когда у большинства поэтов только начинается истинно творческий путь.
Как нынче говорят, Рембо ушел в коммерцию. Он поставил задачу себе — разбогатеть. Ездил по Европе, потом добрался до Египта, до Адена, до Абиссинии — в городе Хараре он жил последние десять лет своей жизни. В 1891 году у него начались сильные боли в правой ноге, его перевезли в Марсель, там ампутировали ногу. Но болезнь прогрессировала. В ноябре того же года Рембо умер в марсельской больнице от саркомы.
Видимо, все-таки отказ от поэзии был для поэта актом самоубийственным. Первым шагом к гибели. Некоторые исследователи считают, что вторым таким шагом был разрыв с Европой. С почвой своей поэзии. Все-таки навсегда переселиться в Африку — это тоже был какой-то отказ от самого себя.
Артур Конан Дойл принадлежал к литературному поколению Бернарда Шоу, Оскара Уайльда, Редьярда Киплинга, Джозефа Конрада, Джона Голсуорси и несколько огорчался тем, что как бы не попадал в круг серьезных писателей, поскольку прославившие его рассказы о Шерлоке Холмсе считались развлекательным чтением. Если бы он мог знать, что едва ли не каждый второй турист в Лондоне спрашивает, где на Бейкер-стрит находится знаменитый дом 221-б (вымышленный) с квартирой Шерлока Холмса и доктора Уотсона (Ватсона). Холмс из литературного героя неожиданным образом материализовался в живого человека. Впрочем, и в своих воспоминаниях Конан Дойл рассказывает, как читатели засыпали его письмами, адресованными мистеру Шерлоку Холмсу — с просьбами расследовать то или иное запутанное дело.
По его свидетельству, много писем было из России. У нас его читали (и продолжают это делать) не только любители остросюжетного чтива, но и более чем серьезные читатели, такие, к примеру, как философ Василий Розанов. Он писал в 1908 году о Шерлоке Холмсе и Уотсоне: «…они… имеют один пафос — истребить с лица земли преступников. Это — Тезей, „очищающий дорогу между Аргосом и Афинами от разбойников“ и освобождающий человечество от страха злодеев и преступлений… Это не проступки нужды или положения, а проступки действительного злодейства в душе, совершаемые виконтами, лордами-наследниками, учеными медиками, богачами или извращенными женщинами. Везде лежит вкус к злодейству, с которым борется вкус к добродетели юноши и мужа, рыцаря и оруженосца. Когда я начал „от скуки“ читать их, — я был решительно взволнован. И впервые вырисовался в моем уме человеческое CRIMEN (преступление, грех. — Л.К.). Оно — есть, есть, есть!!!..» (Курсив В. Розанова.)
Артур Дойл родился в Эдинбурге 22 мая 1859 года. Имя Конан ему дали в честь дяди отца, художника и литератора Мишеля Конана. У него не было наследников, и он передал свое имя внучатому племяннику. Отец будущего писателя Чарльз Элтимонт Дойл, архитектор и художник, был натурой творческой, но совершенно непрактичной, считался неудачником и служил мелким клерком. Умер он в инвалидном доме, когда дети еще не подросли.
В британском «Словаре национальных биографий» значатся пять представителей рода Дойлов. Среди них дед писателя Джон Дойл — портретист и карикатурист; дядя писателя Ричард Дойл — художник, иллюстратор Теккерея, Диккенса. Позднее в этот «Словарь» вошло имя и Артура Конан Дойла. О нем сказано, что он происходит из семьи, «хорошо известной в области литературы и искусства». Кроме того, имена древних предков Дойлов встречаются в исторических романах Вальтера Скотта.
В роду матери писателя Мэри Фоли также были личности, оставшиеся в британской истории. Ее дядя сэр Деннис Пэк возглавлял Шотландскую бригаду в битве при Ватерлоо. Исследователи полагают, что именно от материнского рода Конан Дойлу достался дар рассказчика, идущий от давних рыцарских традиций семьи. Он и сам это признавал: «Настоящая любовь к литературе, склонность к сочинительству идет у меня, я считаю, от матери». На протяжении всей жизни мать с сыном поддерживали переписку, от которой осталось около полутора тысяч писем.
С 1869 по 1876 год Артур учился — сначала в приготовительной школе Годдера, а затем в иезуитском колледже Стонихерст в графстве Ланкашир. От учебы у него остались самые мрачные воспоминания: школьный учитель — «мерзавец, который будто бы сошел со страниц Диккенса», и иезуитские порядки колледжа — нечеловеческая строгость воспитания, преподавания, распорядка дня и даже питания. Словом, юный Конан Дойл прошел спартанскую выучку.
На иезуитском колледже настоял тот самый дядя отца, давший Артуру свое имя. Это была дань привязанности к обычаям их старой родины Ирландии. Мишель Конан писал Мэри Фоли: «Его (Артура. — Л.К.) национальный вкус, в котором у меня нет никаких сомнений, и определенная доля выучки в Стонихерсте сделают из него законченного художника и позволят ему, таким образом, занять высокое и почетное положение». Он же и спас Артура от дальнейшей карьеры иезуитского священника, которую определила ему мать, убедив ее в писательском призвании сына.
И хотя Артур поступил на медицинский факультет Эдинбургского университета, от призвания он не ушел. Много позже Стивенсон, земляк Конан Дойла по Эдинбургу, прочитав первые рассказы о Шерлоке Холмсе и уловив в нем знакомые черты, поинтересовался в письме к автору: «Уж не мой ли это старый приятель Джо Белл?»
Джозеф Белл, главный хирург Эдинбургской королевской лечебницы, читал лекции в университете. У студентов они пользовались огромной популярностью, особенно его наука разгадывать людей по мельчайшим внешним приметам: «Что с этим человеком, сэр? — вопрошал он дрожащего студента. — Посмотрите-ка на него получше! Нет! Не прикасайтесь к нему. Пользуйтесь глазами, действуйте мозгом! Где ваш бугор апперцепции? Пускайте в ход силу дедукции!»
Конан Дойл, судя по всему, оказался способным учеником и позже сказал: «Если и был Холмс, так это я сам». Этому есть не только литературное, но и реальное подтверждение. В 1907 году «сила дедукции» помогла писателю доказать невиновность некоего Джорджа Эдалжи, упрятанного в тюрьму по сфабрикованному полицией делу.
В школьные и студенческие годы сформировался круг чтения Конан Дойла: Майн Рид, Баллатин (автор романа «Коралловый остров»), Вальтер Скотт, «Этюды» выдающегося английского историка Томаса Маколея. Затем пришло увлечение естествознанием и философией — трудами Дарвина, Томаса Гексли, Герберта Спенсера, Джона Стюарта Милля. Позднее Конан Дойл назовет их решительными отрицателями, но признает и силу их «раскрепощающего» воздействия на умы, что приведет к ослаблению (и не только у Дойла) религиозного чувства.
Студентом Конан Дойл опубликовал в нескольких журналах свои первые литературные опусы: рассказ «Тайна Сэсасской долины» и «Американская повесть». Они прошли незамеченными. Впрочем, к занятиям литературой он тогда относился как к способу дополнительного дохода.
После окончания университета, став бакалавром, а затем — доктором медицины, Конан Дойл проходил медицинскую практику судовым врачом и смог побывать в Арктике и Южной Африке. Затем он сменил несколько городов и наконец осел в приморском городке Саутси. (Тогда же в одном из саутских магазинов служил продавцом Герберт Уэллс, будущий автор «Человека-невидимки». Конан Дойл лечил хозяина этого магазина, а с продавцом судьба не свела.)
В то время в Англии на смену унылому бытописательству натуралистов и как реакция на упаднические мотивы декадентов (главой которых был Оскар Уайльд) приходило новое литературное направление — неоромантизм. «Как надоело все расслабленное, и как требуется нам нечто сильное и яркое», — писал Стивенсон, выражая тем самым мужественные идеалы неоромантиков. Это направление было близко самой личности Конан Дойла — «большого сердца, большого роста, большой души человека», как сказал о нем Джером К. Джером.
Дойл был сильным, спортивным молодым человеком — гольф, крикет, велосипед, бильярд, регби, бокс (по свидетельству очевидцев, он и в семьдесят лет смог изломать о спину оскорбившего его мерзавца свой зонт). Активное отношение к жизни позволило ему за восемь лет жизни в Саутси занять прочное положение в качестве врача и завоевать литературную известность. В 1887 году вышла его первая повесть «Этюд в багровых тонах», со страниц которой вошли в мировую литературу Шерлок Холмс и доктор Уотсон. Английский джентльмен, «рыцарь» Холмс из любви к справедливости и для собственного удовольствия (не ради куска хлеба) разгадывал самые головоломные криминальные загадки, мог отказать богатому герцогу и взяться за распутывание дела какой-нибудь горничной. Одаренный музыкант, берущийся за скрипку на досуге, мыслитель, ученый-химик, страстный курильщик и знаток всех сортов табака, сибарит, он способен был в любое время суток азартно мчаться на место происшествия, чтобы с блеском разоблачить преступника. Рядом с ним молодой ученик, помощник, восхищенный наблюдатель и летописец гениального и бесстрашного детектива — «оруженосец» доктор Уотсон.
С этими персонажами Конан Дойл долго не сможет расстаться. Их появление обозначило расцвет детективного жанра. Среди их предшественников называют Дюпена и Леграна, созданных Эдгаром По («Убийство на улице Морг»), однако Дойлу удалось развить жанр до того, что его герои, как говорилось выше, стали идентифицироваться с живыми людьми.
Вторая повесть о Шерлоке Холмсе появилась в американском журнале «Липпинкотс мэгэзин». Первым из английских писателей, кто обратил внимание на талант молодого Конан Дойла, был Оскар Уайльд, а познакомились они случайно в редакции этого журнала. Уайльд поразил воображение Дойла как блестящий оратор (многие считали, что оратор в Уайльде превосходил писателя). Издатели предложили им написать для журнала по одному произведению. Ими стали «Портрет Дориана Грея» Уайльда и «Знак четырех» (1890) Дойла.
В 1891 году Конан Дойл оставил профессию врача и с этого времени в английском «Стрэнд мэгэзин» начали публиковаться рассказы из серии «Приключения Шерлока Холмса». В течение двух лет они не сходили со страниц журнала, пока Конан Дойл не написал Мэри Фоли: «Дорогая матушка… Я решил убить Шерлока Холмса. Он отвлекает меня от более важных вещей». Это «преступление» было совершено в рассказе «Последнее дело Холмса» (1892).
Однако не тут-то было — по многочисленным просьбам читателей и издателей Шерлока Холмса пришлось «воскресить». Вообще все написанное о «гении дедукции» поместилось в пяти сборниках: «Приключения Шерлока Холмса» (1892), «Записки о Шерлоке Холмсе» (1894), «Возвращение Шерлока Холмса» (ознаменовавшее «чудесное воскрешение»; 1905), «Его прощальный поклон» (1917) и «Архив Шерлока Холмса» (1927). К ним надо прибавить, кроме названных, еще две повести: «Собака Баскервилей» и «Долина ужаса».
В ответ на просьбу журналиста перечислить лучшие из рассказов о Холмсе Дойл назвал двенадцать произведений: «Скандал в Богемии», «Союз рыжих», «Пестрая лента», «Пять апельсиновых зернышек», «Пляшущие человечки», «Последнее дело Холмса», «Пустой дом», «Второе пятно», «Дьяволова нога», «Случай в интернате», «Обряд дома Месгрейвов» и «Рейгетские помещики».
Известный французский ученый-криминалист Э. Локар, автор «Руководства по криминалистике», не раз говорил, что рассказы о Шерлоке Холмсе очень полезны для специалистов.
Когда Конан Дойл писал матушке, что Шерлок Холмс отвлекает его от более важных вещей, он имел в виду другие, начатые и задуманные, книги, которые считал главными в своей творческой биографии (история, как мы знаем, рассудила по-своему — на доме, где родился писатель, имеется надпись: «Создатель Шерлока Холмса»). Вообще же Конан Дойл является автором семидесяти книг Среди них можно назвать научно-фантастические повести: «Затерянный мир» (1912), где настолько убедительно описано плато на Амазонке, населенное доисторическими животными, что много позже его высматривали летчики, пролетая над этим местом, «Отравленный пояс» (1913), «Маракотова бездна» (1929).
На протяжении всей жизни Конан Дойл, почти как профессиональный историк, интересовался тремя эпохами из прошлого Англии и Европы: Столетняя война XIV–XV веков, Английская буржуазная революция XVII века и Наполеоновские войны от Трафальгара до Ватерлоо. Им посвящены такие произведения, как «Белый отряд», «Подвиги» и «Приключения» бригадира Жерара, «Родни Стоун» (1896) и многие другие. Пьеса Дойла «Ватерлоо» (1895) в свое время имела невероятный успех. Есть у него и социально-бытовой роман «Торговый дом Гердлстон» (1890).
По своим общественным взглядам Конан Дойл был государственником. Он полностью доверял и внутренней, и международной политике английского правительства. Из-под его пера не появилось ни одного антиправительственного пасквиля, как, к примеру, у его современника и американского коллеги Марка Твена.
В 1900 году Дойл отправился добровольцем на англо-бурскую войну, став главным хирургом в полевом госпитале. С началом Первой мировой войны писатель, которому исполнилось пятьдесят пять лет, снова собрался в добровольцы, но его предложение отклонили (надо сказать, что в это время в составе английского военного флота находился тральщик под названием «Конан Дойл»). Тогда он решил стать летописцем этой войны, не раз выезжал на фронт и написал шесть томов «Истории действий английских войск во Франции и Фландрии» (1916–1920).
В этой войне погибли сын писателя, его брат, два племянника, зять и брат его жены. Все это настолько потрясло Конан Дойла (особенно смерть сына), что он, известный реалист, обратился к спиритизму и заинтересовался такими сочинениями, как «Человеческая личность и ее дальнейшая жизнь после телесной смерти» Мейерса, и сам оставил труды по спиритизму. Впрочем, в начале века спиритизмом увлекались многие, даже основоположник одного из законов естествознания Дмитрий Менделеев имел такой грех.
В 1924 году Конан Дойл издал свои «Воспоминания и приключения». Страсть к путешествиям и приключениям сопровождала его до конца, и даже в свой последний смертный час он нашел в себе силы пошутить: «За всю жизнь мою у меня было много приключений. Но самое сильное и удивительное ждет меня теперь». В свое последнее путешествие писатель отправился в 1930 году.
«Теперь среди портретов „любимых писателей“ вы во всякой образованной семье, в комнатке всякого студента или курсистки встретите портрет или карточку „Антона Чехова“… И среди бородатых, могучих в лепке матушки-натуры или глубоко оригинальных фигур Тургенева, Толстого, Плещеева, Мея, Некрасова, Добролюбова, Чернышевского — фигура или, точнее, фигурка Чехова представляется такою незначительною, обыкновенною… Слишком „наш брат“… В Чехове Россия полюбила себя. Никто так не выразил ее собирательный тип, как он, не только в сочинениях своих, но, наконец, даже и в лице своем… Все вышло, как у всех русских: учился одному, а стал делать другое; конечно, не дожил полных лет. Кто у нас доживает? Гнезда не имел, был странствующий. И все немного музыканил или мурлыкал себе под нос. Ни звука резкого, ни мысли большой. Но что-то такое во всем этом есть, чего нигде еще нет», — так писал Василий Розанов в 1910 году («Наш „Антоша Чехонте“»).
Антон Павлович Чехов среди великих русских писателей был первым неаристократом. Он, по словам того же Розанова, «довел до виртуозности, до гения обыкновенное изображение обыкновенной жизни», став кумиром в преддверии нового, неаристократичного, века. Он дал слово представителям всех слоев и сословий — его проза, пожалуй, самая «населенная» в мировой литературе: в ней живут почти восемь тысяч персонажей (для сравнения, в «Человеческой комедии» Бальзака — около трех тысяч). Можно сказать, Чехов совершил «первую русскую революцию» — в литературе. Лев Толстой, настороженно относившийся к новому поколению: «Нынче царство матерьялизма, т. е. женщин и врачей», из молодых ставил вровень с собой одного лишь Чехова, несмотря на то что тот был и врачом, и материалистом.
Оба деда Антона Павловича Чехова — по отцу и по матери — были крепостными крестьянами, выкупившимися на волю еще до реформы 1861 года. Отец писателя уже был купцом второй гильдии и владел бакалейной лавкой в Таганроге. Обанкротившись, в 1876 году он бежал от долговой тюрьмы в Москву, где учились два его старших сына (вообще в семье было шестеро детей — Александр, Николай, Антон, Иван, Мария, Михаил). Антон остался в Таганроге, чтобы закончить гимназию, а потом присоединился к семье в Москве.
Несмотря на религиозный фанатизм отца и аскетическое воспитание, Антон со школьных лет увлекался театром и литературой. Его брат Михаил вспоминал: «А.П., будучи… гимназистом пятого класса, спал под кущей посаженного им дикого винограда и называл себя „Иовом под смоковницей“. Под ней же он писал тогда стихи…»
В Москву Антон Чехов приехал с рукописью драмы (не увидевшей света), но поступил на медицинский факультет Московского университета. Тогда же, по примеру старшего брата Александра, начал печатать в мелких юмористических журналах Москвы и Петербурга — «Стрекоза», «Будильник», «Зритель» и др. — юморески, пародии, юмористические миниатюры под псевдонимами «Антоша Чехонте», «Человек без селезенки» и др. Существует предание о чуде (почти как у каждого писателя) его первого дебюта в печати: во время острого безденежья, чтобы отметить именины матери, Антон Павлович в один присест написал рассказ «Письмо к ученому соседу», отослал в петербургский ежемесячник «Стрекоза» и на полученный гонорар устроил семейный праздник. Вряд ли это чудо случилось бы, не будь юношеских стихов «под смоковницей». За счет литературных заработков Чехова семья главным образом и держалась на первых порах в Москве.
Скоро Чехов вырабатывает свой стиль короткого рассказа, уже выходящий за рамки чистой юмористики. В 1885 году Антон Павлович побывал Петербурге, где произошли очень важные для его творческой жизни встречи — он познакомился с Д. В. Григоровичем (первый, кто оценил «Бедных людей» Достоевского) и А. С. Сувориным. Через несколько месяцев от Григоровича, прочитавшего рассказ Чехова «Егерь», пришло письмо: «У Вас настоящий талант — талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколения». О том, какое оно произвело впечатление на молодого писателя, говорит восторженный тон его ответа (вообще-то не свойственный Чехову): «Ваше письмо, мой добрый, горячо любимый благовеститель, поразило меня, как молния… Как Вы приласкали мою молодость, так пусть Бог успокоит Вашу старость… У меня в Москве сотни знакомых, между ними десятка два пишущих, и я не могу припомнить ни одного, который читал бы меня или видел во мне художника».
Наряду с литературной работой Чехов ведет медицинскую практику. Служит врачом в Воскресенске (ныне Истра), в Звенигороде. Врачебная деятельность обогатила жизненный опыт писателя, обострила его наблюдательность. К началу 1890-х годов он опубликовал уже немало замечательных рассказов, привлекших всеобщее внимание. Его талант заметили и другие писатели старшего поколения — А. Н. Плещеев, Н. С. Лесков, позднее Л. Н. Толстой.
Зрелые его произведения — «Степь», «Огни», «Припадок», «Дуэль», «Три года», «Дом с мезонином», «Скучная история», «Скрипка Ротшильда» — отмечены глубокой психологичностью и мягким чеховским лиризмом. В таких произведениях, как «Человек в футляре» и «Палата № 6», критика тех лет увидела символику политической реакции и застоя 1880-х годов. Думается, меньше всего писатель ставил себе такую задачу.
Вообще Чехов как художник лишен пафоса. В творчестве он «убивающе» правдив, как врач, сообщающий пациенту о летальном исходе. Не менее правдив он и в отношении себя как писателя — вот фрагмент из его письма к Алексею Суворину (в ответ на упреки в отсутствии у него «большой идеи»): «Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными или даже просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и вас зовут туда же, и вы чувствуете… что у них есть цель. У одних, смотря по калибру, цели ближайшие — крепостное право, освобождение родины, политика, красота или просто водка, как у Д. Давыдова; у других — цели отдаленные — Бог, загробная жизнь, счастье человечества и т. п. …вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет вас. А мы? Мы! Мы пишем жизнь такою, как она есть, а дальше ни тпру, ни ну… У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, Бога нет… Я не брошусь, как Гаршин, в пролет лестницы, но и не стану обольщать себя надеждами на лучшее будущее. Не я виноват в своей болезни, и не мне лечить себя…»
Как человек, которому не свойственны «возвышающие обманы», он избегал и категоричных обобщений. Так, к примеру, по поводу рассуждений Дмитрия Мережковского о безвременье и «нервном веке» он писал тому же Суворину в 1891 году: «Никакого нет нервного века. Как жили люди, так и теперь живут, и ничем теперешние нервы не хуже нервов Авраама, Исаака и Иакова». По его мнению, увеличилось не число нервных болезней, а число врачей, наблюдающих эти заболевания. Можно привести и другие примеры сниженного пафоса. Один знакомый пожаловался ему: «Что мне делать! Меня рефлексия заела!» Чехов ответил: «А вы поменьше водки пейте». Иронизируя над вычурными манифестами декадентов, он говорил: «Какие они декаденты! Они здоровеннейшие мужики! Их бы в арестантские роты отдать!..»
Благодаря «трезвому взгляду врача» Чехов неожиданно и смело раскрывает традиционную для русской литературы крестьянскую тему в повестях «Мужики» и «В овраге».
Типичный чеховский персонаж — обыкновенный человек, или, как мы сегодня сказали бы, среднестатистический представитель своего сословия. Объяснение привязанности к обыденному герою можно найти в одном из писем Чехова: «Никто не хочет любить в нас обыкновенных людей». Вот эту «типичность» тонко подметил Василий Розанов: «Хорош тот писатель, читая которого неловко, словно тебя оголили; я это чувствовал, читая Чехова». Дочь Толстого, Татьяна Львовна, признавалась: «В „Душечке“ я так узнаю себя, что даже стыдно. Но все-таки не так стыдно, как было стыдно узнать себя в „Ариадне“».
Ко всякого рода избранничеству, мессианству Чехов относился с большой осторожностью, если не сказать — с неприязнью, что можно заметить в изображении бывшего террориста-народника из «Рассказа неизвестного человека» или зашедшегося в своих амбициях магистра Коврина из «Черного монаха».
В 1990-м году Чехов уже был знаменитейшим писателем России. К этому времени у него вышли сборники: «Сказки Мельпомены. Шесть рассказов А. Чехонте» (1884), «Пестрые рассказы» (1886), «В сумерках. Очерки и рассказы» (за этот сборник присуждена академическая Пушкинская премия), «Невинные речи» (оба — 1887), «Рассказы» (1888), «Хмурые люди» (1890), а также поставлена его пьеса «Иванов» — сначала в московском театре Ф. А. Корша (1887), затем в петербургском Александринском театре (1889).
Неожиданно Чехов отправляется в поездку на остров Сахалин. «Сенсационная новость, — сообщала газета „Новости дня“ в январе 1890 года, — А. П. Чехов предпринимает путешествие по Сибири с целью изучения быта каторжников. Прием совершенно новый у нас…» Многие не понимали цели этого трудного путешествия (к тому же Антон Павлович уже знал, что у него туберкулез) и считали это прихотью избалованного славой писателя. Перед этим в «Русской мысли» Чехова обругали как «беспринципного писателя». Он послал издателю журнала В. М. Лаврову письмо (объявляя о полном разрыве их знакомства): «Беспринципным писателем, или, что одно и то же, прохвостом, я никогда не был». Возможно, и это подтолкнуло его к поездке. Чехов пробыл на острове три месяца. Книга «Остров Сахалин» была закончена в 1993-м.
Американский биограф Чехова Эрнст Симмонс высказал такую «голливудскую» догадку о сахалинском путешествии писателя: он уехал на другой край света из-за безнадежной любви к Лидии Авиловой, чтобы забыться. Вообще Чехову везет на поиски «лирической темы» в его биографии. В литературе о писателе единственной и роковой его любовью попеременно объявлялись то Лика Мизинова (много лет спустя в заграничной клинике о ней шептались: вот умирает чеховская «Чайка»), то Лидия Авилова, писательница, бравшая у Чехова первые литературные уроки и впоследствии опубликовавшая свои воспоминания и переписку с писателем. В 1939 году семидесятипятилетняя Лидия Алексеевна, завершая работу над «мемуарным романом» (вышел под названием «Чехов в моей жизни»), написала на полях своей рукописи: «Тяжело жить. Надоело жить… И я уже не живу… Но все больше и больше люблю одиночество… И мечту. А мечта — это А.П. И в ней мы оба молоды, и мы вместе. В этой тетради я пыталась распутать очень запутанный моток шелка… любили ли мы оба? Он? Я?.. Я не могу распутать этого клубка». И мы, пожалуй, не сможем.
Женился Чехов в 1901 году на ведущей актрисе Московского художественного театра Ольге Леонардовне Книппер, найдя наконец свой тип — «устремленную женщину» (когда-то он советовал «разбросанной» Лике Мизиновой заняться делом и, между прочим, писал: «…в сущности, я хорошо делаю, что слушаюсь здравого смысла, а не сердца, которое Вы укусили»). Однако женитьба трагически напоминала сюжет его рассказа «Цветы запоздалые». У Чехова открылись легочные кровотечения и жить ему оставалось совсем немного.
На последние шесть лет жизни писателя пришелся расцвет Чехова-драматурга. С 1896 по 1903 год созданы, новаторские по духу и стилю, пьесы: «Дядя Ваня», «Чайка», «Три сестры», «Вишневый сад». Драматургия Чехова стала необычайно популярной благодаря Московскому художественному театру (премьера «Чайки» в петербургском Александринском театре в 1896 году провалилась) и завоевала театральные подмостки всего мира.
Влияние прозы Чехова на русскую и всемирную литературу в XX веке огромно. Он утвердил в прозе лаконичный жанр рассказа — «Умею говорить коротко о длинных вещах» — и отвоевал для него право считаться большой литературой.
К этому надо было приучить публику, привыкшую соотносить большого писателя непременно с романом. Известны слова Чехова: «По-моему, написав рассказ, следует вычеркивать его начало и конец. Тут мы, беллетристы, больше всего врём… И короче, как можно короче надо говорить». Друзья считали, что у него надо отнимать рукописи, иначе он оставит в своем рассказе только, что они были молоды, влюбились, а потом женились и были несчастны. Чехов отвечал: «Послушайте, но ведь так же оно в существе и есть». И действительно, все любовные фабулы его лучших произведений — «Попрыгунья», «Дом с мезонином», «О любви», «Дама с собачкой» и др. — как-то удручающе безнадежны. «Женишься по любви или не по любви — результат один» Кто это сказал? Кажется, Чехов.
«Предсмертные письма Чехова — вот что внушило мне на днях действительный ночной ужас. Это больше действует, чем уход Толстого», — писал Александр Блок. Действительно, в обыденности и предначертанности этой смерти — Чехов как врач знал, что умирает, — есть что-то жуткое.
Летом 1904 года Ольга Леонардовна увезла Чехова в Баденвейлер — маленький курорт на юге Германии. Перед отъездом его навестил писатель Николай Телешов, «…то, что я увидал, — вспоминал он, — превосходило все мои ожидания, самые мрачные. На диване, обложенный подушками, не то в пальто, не то в халате с пледом на ногах, сидел тоненький, как будто маленький, человек с узкими плечами, с узким бескровным лицом — до того был худ, изнурен и неузнаваем Антон Павлович. Никогда не поверил бы, что возможно так измениться… „Завтра уезжаю. Прощайте. Еду умирать“».
В Баденвейлере Чеховым пришлось несколько раз переменить место — надрывный кашель русского больного мешал окружающим. До нас дошли слова пользовавшего его в Германии доктора: «Он был перед смертью и до последней минуты стоически спокоен, как герой. Когда я подошел к нему, он спокойно встретил меня словами: „Скоро, доктор, умру“. Я велел принести новый баллон с кислородом. Чехов остановил меня: „Не надо уже больше. Прежде чем его принесут, я буду мертв“».
Чехов умер в три часа ночи с 1 на 2 (14–15) июля 1904 года. Вот как описала его последние минуты Ольга Леонардовна:
«В начале ночи он проснулся и первый раз в жизни сам попросил послать за доктором. Пришел доктор, велел дать шампанского. Антон Павлович сел и как-то значительно, громко сказал доктору по-немецки: „Ich sterbe…“ („Я умираю“). Потом взял бокал, повернул ко мне лицо, улыбнулся своей удивительной улыбкой, сказал: „Давно я не пил шампанского…“, покойно выпил все до дна, тихо лег на левый бок и вскоре умолкнул навсегда…
Ушел доктор, среди тишины и духоты ночи со страшным шумом выскочила пробка из недопитой бутылки шампанского…»
Антон Павлович Чехов погребен в Москве на кладбище Новодевичьего монастыря.
В 1912 году на английском языке вышла первая книга будущего великого индийского поэта и прозаика Рабиндраната Тагора «Гитанджали» («Жертвенные песни»). А уже в следующем году ему, первому среди литераторов Азии, была присуждена Нобелевская премия.
Тагора по многогранности дарований сравнивают с титанами европейского Возрождения. Он и прозаик, и драматург, и композитор. Он оригинальный живописец, портретист, он и философ, и политический публицист. Но прежде всего он, конечно, поэт. На родине его называли кабигуру — поэт-учитель.
«Он не был политическим деятелем, но он слишком близко к сердцу принимал судьбу индийского народа и слишком был предан его свободе, чтобы навсегда замкнуться в своей башне из слоновой кости со своими стихами и песнями… Вопреки обычному ходу развития, по мере того как он становился старше, он делался более радикальным в своих взглядах и воззрениях», — сказал о нем Джавахарлал Неру.
Рабиндранат Тагор родился в Бенгалии, в главном городе которой, Калькутте, еще в XIX веке начались акции неповиновения английским колониальным властям.
Семья Тагора происходила из древнего аристократического рода и играла в Бенгалии значительную общественную роль. Отец поэта, прозванный за свою ученость «махарши» («великий мудрец»), отстаивал культурную самостоятельность индийцев, боролся с преклонением перед всем западным. Именно позиция отца и его беседы с сыном повлияли на формирование взглядов будущего поэта.
В восемь лет Тагор начал писать стихи. В семнадцать лет он издал на бенгальском языке два сборника лирики.
В 1877 году Рабиндранат уехал учиться в Англию — изучать юриспруденцию. В 1880-е годы он был уже признанным поэтом в Бенгалии. Чтобы быть «ближе к земле», лучше узнать жизнь народа, он поселился в деревне. Тагор поначалу видел только забитость крестьян, но постепенно ему стал открываться их внутренний мир, среди них оказалось много замечательных личностей. Тагор попробовал взывать к совести помещиков, которые нещадно эксплуатировали крестьян, и сам пытался как-то облегчить их участь — создал кооперативное общество, чтобы спасти некоторых крестьян от ростовщиков.
В 1901 году Тагор основал свою школу, затем колледж, который потом был преобразован в университет. Таким образом поэт противостоял школьной политике английских властей. Англичане, как он говорил, «насаждали раболепие».
Ганди называл Тагора «великим часовым совести».
В тридцатые годы Р. Тагор приезжал в Советский Союз, написал книгу «Письма о России». Книга была запрещена на его родине, так как она призывала брать пример с России, звала Индию к борьбе за свободу.
В поэзии Тагора преобладают две основные темы. Первая — воспевание жизни, восхищения красотой мира.
Я рад, что в этой родился стране!
Я рад! О Мать, как ты желанна мне!
Богата ль ты, родная,
Царица ль ты? — Не знаю.
Отрадно мне в твоей прохладной тишине!
Где краше в день весенний
Лугов и рощ цветенье?
Где столько радости в смеющейся луне?
Свет, что милее жизни,
Увидел я в отчизне.
Он будет мне сиять в последнем сне.
Другая — глубоко гуманистическая — тема — сострадание человеку, протест против его угнетения и унижения. Тагор говорил, что в его поэзии «радость и горе живут попеременно».
Напомним, что Индия — страна глубоких религиозных исканий. Поэтому многие стихи Тагора отличаются религиозно-мистическими настроениями. Духовное начало мира для него безусловно. Но Тагор воспринимает жизнь как проявление Бога. Он называл это «джибонде-бота», или «божество-жизнь».
В поэтическом мире Тагора человек возвышен. Он не песчинка, а сам творец.
Поэт считает, что единство природы и человека достигается эмоциональным восприятием — человек с юности должен познавать природу своим сердцем.
Особое место в творчестве индийского поэта занимает любовная лирика. Порой она у него поднимается до философского обобщения, а порой — это простые, незатейливые стихи о любви.
Что говоришь, говори, вновь повтори;
Любишь, так повтори, до зари вновь и вновь повтори;
Не раз, не два и не три свои слова повтори,
Любишь, так не хитри, «Люблю, люблю» — повтори!
Ты защити меня!
Ото всех моих мнимых заслуг защити меня;
Когда моя тень мне внушает испуг, ты защити меня;
Когда попадаюсь я сам в силки моей собственной лжи,
От мнимых друзей и подруг ты защити меня;
Гордыня — твердыня и вечная западня;
«Я» — тяжкий недуг; от меня защити меня.
Исследователь творчества Рабиндраната Тагора Э. Комаров пишет: «Само осуществление тагоровского идеала любви, немыслимо без духовного человеческого равенства женщины с мужчиной. Певец женственности, он смело называет свой идеал женского характера „мужественным“, бросая вызов традиционным представлениям. В целом творчество Тагора дает редкое по своей поэтичности и многосторонности раскрытие женского характера. Кротость и духовная сила, доброта и подвластность настроениям — загадочность, мечтательность, „опускающая перо в настой печали“, и величавая уверенность, подвижность ума и артистичность — эти переливы и грани женского характера радуют глаз поэта, словно игра драгоценного камня».
Интересна чисто философская лирика Тагора. (Миниатюры в переводе Давида Самойлова.)
Когда умрет цветок,
куда уходит красота?
Она уходит в сок,
живет в душе плода.
Что для себя храним —
напрасно храним,
если не будет нас,
оно превратится в дым,
то, что храним для всех,
останется лишь оно,
с нами не канет оно
и будет сохранено.
Когда птица поет в тиши,
она не знает, что это —
приношенье ее души
солнцу рассвета.
Когда расцветает растенье,
Его цветенье — моленье,
но оно не знает про это.
В бездеятельности досуга
покоя нет, а есть — пустое.
И только подлинное дело
дает понятье о покое.
Как ни прекрасна радуга,
нарисованная вдали,
я люблю крыло бабочки
у самой моей земли.
Тагор — крупнейший индийский прозаик, создатель жанра рассказа в индийской литературе, автор нескольких романов, повестей.
В одном из своих стихотворений Тагор пишет: «Умом неустанным познай зарождение нового в старом». Вся его творческая жизнь — это стремление прорваться из старого в новое. Его поэзия дышит новизной и свежестью. Он многое сделал для того, чтобы Индия сделала прорыв в новое, обрела свободу, перестала быть колонией Англии.
На лодке плыву по теченью, раскрыв паруса.
Дома и деревья, поселки, леса,
Прибрежные травы —
За пристанью пристань проносится, — не удержать ничего
Магический сон, колдовство…
Купается кто-то, — но все как мираж…
Внезапно возникнув, уже исчезает пейзаж.
Как будто несет меня вечности челн, и на свете
Я вижу все ту же игру, из столетья в столетье.
Мгновенная встреча, развязка, разрыв…
Запомнить хотел, но утратил, уже позабыв.
Явилось — исчезло. Едва получил — и отдам.
И, боль подавляя, все к новым плыву берегам.
Беру, чтоб терять, ничего не храня, —
Но эти утраты тревожат меня.
И радость, и горечь — как жизнь бесконечно щедра!
И как по душе мне волшебная эта игра!
Приподнял — и снова отбросил.
Так жизни ладью разгоняют ударами весел,
Но быстро сгущается ночь, и недвижно весло,
Паломников мрака в кромешную даль унесло.
И лодку уносит, а море безбрежно, бездонно, —
В него погружаясь, созвездье горит Ориона.
В конце XX века, то есть совсем недавно, английская радиостанция BBC попросила своих слушателей назвать, на их взгляд, лучшие стихи английских поэтов. Тысячи людей откликнулись. BBC на основе этого опроса выпустило книгу «Любимые стихи нации». Самым любимым стихотворением оказалось «Заповедь» Редьярда Киплинга. Им и открывается эта книга.
А ведь английская поэзия очень богата на имена и шедевры.
Приведем это стихотворение полностью. В переводе М. Лозинского.
Владей собой среди толпы смятенной,
Тебя клянущей за смятенье всех,
Верь сам в себя, наперекор вселенной,
И маловерным отпусти их грех;
Пусть час не пробил — жди, не уставая,
Пусть лгут лжецы — не снисходи до них;
Умей прощать и не кажись, прощая,
Великодушней и мудрей других.
Умей мечтать, не став рабом мечтанья,
И мыслить, мысли не обожествив;
Равно встречай успех и поруганье,
Не забывая, что их голос лжив;
Останься тих, когда твое же слово
Калечит плут, чтоб уловлять глупцов,
Когда вся жизнь разрушена и снова
Ты должен все воссоздавать с основ.
Умей поставить, в радостной надежде,
На карту все, что накопил с трудом,
Все проиграть и нищим стать, как прежде,
И никогда не пожалеть о том,
Умей принудить сердце, нервы, тело
Тебе служить, когда в твоей груди
Уже давно все пусто, все сгорело
И только Воля говорит: «Иди!»
Останься прост, беседуя с царями,
Останься честен, говоря с толпой;
Будь прям и тверд с врагами и друзьями,
Пусть все, в свой час, считаются с тобой;
Наполни смыслом каждое мгновенье,
Часов и дней неумолимый бег, —
Тогда весь мир ты примешь во владенье,
Тогда, мой сын, ты будешь Человек!
В оригинале это стихотворение называется IF—, поэтому некоторые переводчики дают ему название «Если…», так переводится это слово на русский. Лозинский дал ему название «Заповедь», исходя из торжественной серьезности тона и содержания.
В наши дни российские читатели знают Киплинга прежде всего по книге (или мультфильму) о Маугли, по веселой песенке:
На далекой Амазонке
Не бывал я никогда.
Только «Дон» и «Магдалина» —
Быстроходные суда, —
Только «Дон» и «Магдалина»
Ходят по морю туда…
Есть еще одна широко известная песня, точнее, романс из фильма, поет его Никита Михалков:
Мохнатый шмель — на душистый хмель,
Мотылек — на вьюнок луговой,
А цыган идет, куда воля ведет,
За своей цыганской звездой!
И вдвоем по тропе, навстречу судьбе,
Не гадая, в ад или в рай.
Так и надо идти, не страшась пути,
Хоть на край земли, хоть за край!
Так вперед — за цыганской звездой кочевой —
На закат, где дрожат паруса,
И глаза глядят с бесприютной тоской
В багровеющие небеса.
Правда, почему-то никогда не говорят, что этот романс написан на стихи Киплинга, а перевод — Г. Кружкова.
Классик английской литературы, поэт и прозаик Джозеф Редьярд Киплинг родился 30 декабря 1865 года в Бомбее в семье скульптора. В Индию его отец отправился с молодой женой в поисках постоянного заработка. До шести лет мальчик жил в дружной семье, в родном доме, где его воспитанием занимались индийские няни и слуги. Безусловно, в эти первоначальные годы английский мальчик впитал Индию, что называется, с молоком матери, что потом так сильно отразилось в его творчестве.
В школу родители отправили Редьярда в Англию, в частный пансион. Эту пору своей жизни писатель назвал «Домом отчаяния». Хозяйка этого «Дома» невзлюбила независимого мальчика и постоянно издевалась над ним. Все это опишет он потом в рассказе — «Мэ-э, паршивая овца…».
Однажды эта хозяйка за какую-то провинность повесила мальчику на грудь надпись «лгун» и заставила так ходить по школе. Нервы его не выдержали, он тяжело заболел. Приехала мать и увезла его опять в Индию. Здесь он заканчивал образование тоже в довольно строгой школе, где, как говорили, готовят «строителей Империи». Об этих годах он рассказал в книге «Стоки и компания». Здесь он проникся уважением к Порядку и Дисциплине, которые по сути он будет потом воспевать.
В семнадцать лет Редьярд решил, что будет писателем. Для начала он становится колониальным газетчиком. Пишет репортажи о войнах и эпидемиях, ведет светскую хронику, берет интервью у самых разных людей. Он слывет знатоком местных обычаев и нравов, мнением его интересуется даже британский главнокомандующий граф Робертс Кандагарский.
Киплинг много путешествует — Китай, Япония, Америка, Австралия, Африка. В 1890 году возвращается в Англию, потом будет жить на родине своей жены в США, в штате Вермонт, где, кстати, многие годы прожил в XX веке наш соотечественник Александр Солженицын. В 1902 году, после поездки корреспондентом на войну в Южную Африку, навсегда поселяется в Англии.
Киплинг одновременно начал писать и стихи, и прозу. Известность к нему пришла сразу же после первых публикаций. В Англии в те годы популярны были книги, написанные на экзотическую тему — «Остров сокровищ» Стивенсона, «Копи царя Соломона» Хаггарда. Так что произведения Киплинга оказались кстати.
А интерес англичан ко всему этому понятен. Британская Империя еще осваивала новые колонии и гордилась собой.
Индия — это страна, где соприкоснулись две великие культуры — «Запад и Восток», строфы из его «Баллады о Востоке и Западе» часто цитировали:
О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с места они не сойдут,
Пока не предстанет Небо с Землей на Страшный Господень суд.
Надо сказать, что Киплинг никогда не принижал, не отрицал достоинств азиатской культуры. Он терпеливо пытался понять внутренний закон Востока, пытался расшифровать его код. Лучший роман Киплинга «Ким» (1901) как раз повествует об этом. Главный герой мечется между восточной и западной системами ценностей, в конечном итоге выбирает Запад, но тоскует по Востоку.
Одна из основных и даже первая тема творчества Киплинга — это тема Империи. Как пишут специалисты, «имперский мессианизм стал его религией, и с пылом апостола он бросился обращать в нее весь земной шар».
Киплинг творит миф об Империи. Как христианин он считает, что только в Империи человек остается истинным христианином, только Империя укрепляет Веру и хранит Веру. Империи дано нести низшим расам ради их собственного блага «великие цели». Завоевание новых колоний он видит как бескорыстную жертвенность, как «бремя белых», как служение, как исполнение нравственного Закона.
И в стихах, и в прозе Киплинг воспевает мужество, энергию, преданность, стойкость. Для Киплинга важно прежде всего дело, свершение человека, а не его внутренний мир. Его герои подчас предельно просты, бескорыстные труженики, солдаты. Он уважает их труд, их подвиг. Они несут «бремя белых». Об этом и стихотворение «Пыль».
День-ночь-день-ночь — мы идем по Африке,
День-ночь-день-ночь — все по той же Африке.
(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог)
Отпуска нет на войне!
Восемь-шесть-двенадцать-пять — двадцать миль на этот раз,
Три-двенадцать-двадцать две — восемнадцать миль вчера.
(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!)
Отпуска нет на войне!
Брось-брось-брось-брось — видеть то, что впереди.
(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!)
Все-все-все-все — от нее сойдут с ума,
И отпуска нет на войне!
Ты-ты-ты-ты — пробуй думать о другом,
Бог-мой-дай-сил — обезуметь не совсем!
(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!)
И отпуска нет на войне!
Счет-счет-счет-счет — пулям в кушаке веди,
Чуть-сон-взял-верх — задние тебя сомнут.
(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!)
Отпуска нет на войне!
Для-нас-все-вздор — голод, жажда, длинный путь,
Но-нет-нет-нет — хуже, чем всегда одно, —
Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог,
И отпуска нет на войне!
Днем-все-мы-тут — и не так уж тяжело,
Но-чуть-лег-мрак — снова только каблуки.
(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!)
Отпуска нет на войне!
Я-шел-сквозь-ад — шесть недель, и я клянусь,
Там-нет-ни-тьмы — ни жаровен, ни чертей,
Но-пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог,
И отпуска нет на войне!
В 1907 году Киплингу была присуждена Нобелевская премия.
В России Киплинг был очень популярен в годы Гражданской войны. Если до этого, пожалуй, только один Гумилёв поначалу опирался на творчество Киплинга, то советские поэты Владимир Луговской, Николай Тихонов, Эдуард Багрицкий и многие другие вовсю ему подражали.
К. Симонов писал, что Киплинг нравился молодым советским поэтам «своим мужественным стилем, своей солдатской строгостью, отточенностью и ясно выраженным мужским началом, мужским и солдатским».
В России Киплинг много издается и, заметим, в очень хороших переводах.