Февраль: Православный свинг


Единственный вид свободы, к которому мы по-настоящему чувствительны, это свобода, приводящая другого в состояние рабства.

Полин Реаж. «История О»


Я родилась в те сумасшедшие времена, когда православная церковь активно возвращала себе утраченные при коммунистической власти позиции. Постсоветские люди были лёгкой добычей для всех, кто не стеснялся давать простые ответы на сложные вопросы жизни. Множились храмы и быстро наполнялись толпами желающих приобщиться к церкви.

Приобщившиеся назывались воцерковлёнными. Воцерковлённые – огонь тогдашнего православия. Они горели и сгорали вмиг, как свечки перед распятием на каноне. Трудно отыскать более истово – или скорее неистово – верующих, чем они, более исполняющих все предписания, более послушных на всё. Более жертвующих собой. И потому более глупых.

Мои родители были такими воцерковлёнными, когда я появилась на свет. Собственно, именно поэтому моё имя – Феврония. В честь церковной святой и ещё одной матушки, престарелой игуменьи, их руководительницы в делах духовных и житейских. Они всё клали на алтарь своей религиозности, и я не была исключением.

Первое моё яркое детское воспоминание – ложка с тёплой, горько-сладкой, обжигающей, противно-мягкой массой, которую мне сунули в рот, и голос той бабки, когда я попыталась это выплюнуть: «Нельзя, замри, ну-ка замри, Бога принимаешь!». Я замерла, и масса медленно прошла по горлу.

Ещё хорошо помню из детства, как однажды на Троицу – знаю, что на Троицу, потому что на полу в храме лежала подсушенная трава – я стояла на коленях и очень хотела в туалет. Мама сказала: «Терпи, нельзя вставать – батюшка очень строгую молитву читает, стой смирно». Но я не вытерпела, и горячий поток хлынул по моим ногам, побежал ручьём сквозь траву на полу и встал лужицей возле впереди стоящей женщины, намочив подол её юбки. Она обернулась и злобно зашипела на маму: «Что это за безобразие? Вы с ума сошли? Уведите ребёнка отсюда сейчас же!». Мама вскочила и, больно дёрнув меня за руку, потащила прочь из храма. А я от страха не могла идти – ноги подкашивались и волочились, точно чужие.

Впрочем, было много и хорошего. Я многое любила в церкви. На Пасху нравилось. Нравилось ставить свечки и целовать иконы. Очень любила время окончания поста – когда все становились весёлыми и всё разрешали. И служба в церкви тоже мне нравилась. Я сильно не любила только вычитывать молитвы утренние и вечерние да ещё долгое правило к причастию.

И никогда не любила своё имя. Отец звал меня Февронькой, а мама Февронюшкой. И от того, и от другого мне становилось несчастливо в душе, как будто я урод, и меня никто не любит.

При этом никаким уродом я не была и любви тоже всегда хватало. И в школе ко мне хорошо относились, и потом в университете. И дальше – мне не за что жаловаться на людей. Всегда кто-то нуждался во мне.

Но всё же стоило мне вспомнить, осознать, что я – Феврония, моя душа сразу становилась несчастной. Словно укольчик в сердце. Словно такой тихенький, но настырный голосочек, пытающийся досадить мне, сказать мне что-то гадкое, страшно обидное и злое. Я чувствовала, что Феврония – это не я настоящая, а нечто чуждое, как чьё-то драное, грязное платье, которое мне почему-то нужно носить.

Смирение. Слово, сделавшееся у православных безвкусной, мукой тоскливой терзающей рот жвачкой. Все её жуют, и от этого их лица бывают скучными и холодными, как бледно-серые сугробы в феврале.

Это то, что происходит, когда угасает тот воцерковлённый огонь. В какой-то момент – бах, и всё становится пресным, безжизненным. Какая-то завсегдашняя бабка молча подойдёт к канону, пособирает горсть догоревших свечей, задует их и бросит в мусорный ящик. А в опустевшие дырки тут же навставляет новые. Теперь эти какое-то время погорят.

Тем же, какие в мусорном ящике, остаётся смирение. Слово, смысл которого уже никто не знает да и знать не хочет. Разве что произойдёт чудо, задумается человек – вдруг плюнет на всё и успокоится.

Так случилось с моим отцом. Он просто взял и перестал ходить в церковь. А потом вообще всё перестал – молиться, поститься, читать книжки православные, даже говорить на религиозные темы перестал. Если коснётся – усмехнётся как-то многозначительно в кулак и промолчит. Лицо его – вот что удивительно – стало живым и помолодевшим.

Мама же мучилась, боролась сама с собой, хотела вернуть прежний огонь, но не могла. Только злилась на всех, мрачнела и впадала в нервозные аскетические припадки: то ничего не ест целыми днями, то лежит, ни с кем не разговаривает, то неделями пропадает у каких-то очередных старцев.

Это вскоре разрушило их союз, и они расстались – пошли каждый своей дорогой. Отец быстро нашёл другую женщину, а мама, узнав про то, решилась на свою давнюю, изрядно протухшую к тому времени мечту – уйти в монастырь. Вот так и погас мой собственный огонь.

– Что мне-то делать? – спросила я маму.

– Ты уже взрослая, – ответила она с каменным лицом. – С Богом только живи, Бог не оставит.

– Страшно мне одной жить, мама…

– Выходи замуж. Помолись Петру и Февронии, и Бог пошлёт тебе хорошего мужа. Прилепишься к нему и так проживёшь свой век. А от нас с отцом пора тебе отлепиться, Февронюшка. Всё, с Богом!

И перекрестила меня. Точно оттолкнула.

Тогда свалились в мою жизнь безвозвратные глупости – одна горше и глупее другой. Сделали овцой и завели в лес к волкам.

Был у нас в церкви один парень – пономарил в алтаре. На исповеди я батюшке пожаловалась на судьбу и открылась, что хочу выйти замуж. И он мне того алтарника и предложил. Подумала: ну, значит, то воля Божья.

– Парнишка он хороший, скромный. Что важно, из православной семьи, в семинарии учится, – сказал батюшка. – Брак это таинство, это не вот это вот «люблю» и прочее, это подвиг. Потому верующим друг с другом надо быть, вместе спасаться. Ну, как, согласна?

– Согласна… – кивнула я и уже через месяц оказалась замужем.

Звали моего мужа Кирилл. Он был худенький, угловатый немного и всегда чуть-чуть простуженный. Говорил в нос, что ли. На лице едва чернела юношеская поросль. Прыщики кое-где. Но в целом парень как парень.

Вышло так, что ему обязательно надо было жениться, чтобы его в тот же год рукоположили в священники. Потому всё и произошло быстро – без раздумий, свиданий и всего, что обычно бывает у нормальных людей. Я несколько раз была у него дома, виделась с его родителями, пару раз гуляли с ним вечером и как-то поцеловались, вот и вся история любви.

Мой отец приходил на свадьбу, подарил десять тысяч рублей. Мама не приехала. Я сидела за праздничным столом, в белом платье, но на душе было одиноко и тревожно, из-за чего хотелось плакать, но я давила слёзы и улыбалась. Так, как улыбаются конченые дурочки.

Кирилл вроде мало пил за столом, но всё равно стал пьяным. А я до этого никогда не видела его таким. Ночью, в спальне, он долго сидел голый по пояс на стуле, тяжело свесив голову. А я не знала, что мне делать.

Наконец он поднял голову, посмотрел на меня пустыми глазами и проворчал так, будто бы сто лет уже был моим мужем, – глухо, но властно:

– Чего сидишь? Ложись давай.

Я разделась и легла. Он снял брюки, выключил свет и лёг рядом.

В темноте спросил:

– Ты девственница?

– Да, – ответила я, и это было сущей правдой, но он засомневался:

– Что, правда ни с кем ничего не было до меня?

– Ну, как ничего… Но этого не было.

Я говорила тихо, а сердце стучало так сильно и гулко, что казалось, словно слова тонут в сердечном гуле и ничего не слышно.

– А что было?

– Ну, так… Целовалась и…

– Трогал кто-нибудь тебя? – перебил он.

– Да.

– Где?

Мне неловко было отвечать на этот вопрос, и я замялась. Он влез рукой мне в трусы и тут же прижался горячей и твёрдой плотью.

– Здесь кто-нибудь трогал?

– Нет, – соврала я.

– Хорошо, – его рука схватила мои трусы за резинку и потащила их вниз. – Настоящий муж во всём должен быть первым и единственным.

Я приподняла задницу, помогая ему снять с себя трусы. Он снял и залез на меня. Его угловатое тело давило неприятно и больно. Долго не мог вставить член. Наконец вставил, начал двигаться. Я закрыла глаза и терпела – беззвучно и послушно, как мышь, которую жрёт кот.

И вскоре это кончилось. Странное и гадкое. Но не самое плохое в ту ночь. Потому что потом он полночи блевал в постель.

А дальше пошли повседневные хлопоты молодой матушки. Мужу дали приход в одном захолустном сельце – каждые выходные, праздничные дни мы мотались туда. Так, понемногу, стала наседать мыслишка, что жизнь моя устроена на долгие годы, и учёба в университете мне ни к чему. В итоге, бросила – отсекла прошлое, будто оно сплошь бесполезная дрянь.

Тогда я ни о чём не жалела. Думала: все-все эти жертвы боженька в какую-то книгу жизни запричтёт – и будет мне хорошо там, на небесах, а в этой жизни уже ничего не нужно. Все пути назад, к обычному человеческому бытию, себе отрубала – по сути, убивала себя – и получала от этого странное наслаждение.

Отец квартиру на меня переписал, так я её продала и деньги тут же мужу. Муж говорил, что пока жена от своего мужа материально независима, он ей не глава, а если муж не глава семьи – то это и не семья. Всякому мужу глава Христос, а жене глава – муж, – вот как должны жить православные.

Когда продавала квартиру, отец попытался вмешаться, отговорить, но я и слушать ничего не пожелала. В тот момент отец был для меня не как отец, а как вероотступник и почти безбожник. Такого нельзя слушать. Через него говорит мир и сам «князь мира», дьявол.

Потом я много раз вспоминала этого «дьявола», но стало слишком поздно. Деньги за квартиру муж использовал по своим нуждам, мне ничего не дал. С отцом ссора вышла, и мы больше не виделись до самой его смерти. Пути назад, которые я так старательно обрубала, обрубились слишком скоро – оглянуться не успела. Раз – и как собака на цепи у хозяина. То есть мужа.

В той деревне муж служил два или три года. За это время я дважды была беременна, и оба раза был выкидыш. Муж злился, ему как священнику, видите ли, неприлично не иметь детей. Говорил, что если не рожу, то уйдёт в монахи. Я чувствовала себя виноватой, и он охотно пользовался этим. Особо когда возвращался домой навеселе.

– Ты холодная потому что, а нужно теплоту женскую иметь, – учил он. – Ласкаться надо к мужу, любовь возгревать.

Вот удивительно, как быстро молодые попы научаются всем этим церковным интонациям и словечкам. Ещё ведь недавно вроде был обычный парень, и вот уже настоящий батюшка: «возгревать» и прочее. Голос тихий, но властный, поучительный.

Женщину же ласке и теплоте учить не надо. В ней самой природой это заложено. Бессознательно, как инстинкт.

Я старалась и возгревала – когда по желанию, когда через силу. От него любая прихоть. Только намекни. Возгрею. Обласкаю. Полюблю.

– Грех это, – после того ворчливо бормотал он, спешно пряча свой обмякший член, но вскоре снова хотел «возгревать».

И раз от раза делал это всё грубее, с какой-то мужицкой злостью – с нарочитой силой, с молчаливой издёвкой, точно я и не человек вовсе, а всё равно что корова на дворе, которую надо время от времени доить: нукась-ка, матушка, стой смирно, стой, скотина ты эдакая. Подойдёт сзади, толкнёт на кровать, стол или куда придётся, задерёт юбку, рывком спустит трусы и так – без слов, без ласки – «возгреет». А я стою потом с голой задницей, плачу в душе, как изнасилованная, и боюсь – вдруг ещё чего скажет обидное, скажет же – терплю. Терпи, матушка, терпи, скотина ты эдакая: такая твоя, женская, доля. Жене глава – муж, а мужу глава – Бог.

Ребёнка Бог не давал. Мы поехали помолиться в Дивеево, и там нам люди посоветовали одного православного врача. Съездили к врачу, тот взял анализы и успокоил: мол, всё хорошо, просто небольшая несовместимость, а так всё будет. Прописал витамины и отпустил. Денег даже не хотел брать, но муж ему всё же сунул «во славу божию».

Время шло, беременности по-прежнему не было. Я себя постоянно виноватой чувствовала из-за этого. Сама лезла к мужу, а он злился.

– Бог наказывает, – зыркал он на меня глазищами. – Может, грех какой от меня скрываешь? Прелюбодействовала?

Господи, какое прелюбодеяние? Я же… Господи, я же бросила всё ради него, я жизни не видела, я боялась всего как огня! А мужчин особенно. Ну – да, да, да! – нравился мне один мальчик в университете, мы встречались немного, целовались, и он однажды залез мне в трусы, просто потрогал меня там и всё, я испугалась и убрала его руку.

Как-то, после очередных укоров и подозрений, меня прорвало, и я высказала мужу всё, и этот единственный случай тоже рассказала, меня било в припадке, я ревела и бросала ему в лицо всё, что накипело за эти два года жизни с ним.

Он неожиданно присмирел и тихо проговорил непривычно добрым, как бы покаянным тоном:

– Ну, вот, видишь… Значит, во мне дело-то… Из-за меня у нас с тобой несовместимость эта… С другим бы у тебя получилось, а со мной вот нет… Не надо было мне жениться, надо было в монахи идти… Сейчас бы и у тебя счастливая семья была, и меня бы Бог устроил куда-нибудь…

От этих слов мне сразу стало его очень жалко, как ребёнка, который плачет. Я крепко обняла его и спросила:

– Ну что мне сделать, скажи? Я всё, что хочешь, сделаю!..

– Правда? – оживился он. – У меня есть одна мысль… Но вот… не знаю, от Бога ли она. Кажется, что не может такая мысль от Бога быть, но как распознаешь? Пути Господни неисповедимы… И у святых людей такое было страшное порой, что… а потом оказывалось, что всё Бог. Сказать тебе?

– Скажи, конечно. Мы с тобой как в Евангелии – одна плоть. Куда ты – туда и я. Если всё с Богом, то Бог не оставит.

Я ещё крепче прижалась к нему – как, наверное, никогда за всё это время. Легко и тепло стало – ведь так всё просто, он – мой муж, а я его жена: что ещё надо для любви? Больше ничего.

А потом будто бы ведро ледяной воды на голову. Его слова.

– Познакомился с человеком на одном православном сайте. У него такая же проблема. Священник, матушка хорошая, воспитывают двух детей из детского дома, а своего ребёнка никак Бог не даёт. Несовместимость, как у нас. Что только ни делали – нет и всё. Признался мне, что хочет, чтобы его матушка с другим забеременела, а он ребёнка как своего примет. Я подумал: а чего бы и нам так вот не сделать? Они готовы нас принять. Если хочешь – поедем к ним и…

– Ты это серьёзно? – не выдержала я и отстранилась от него.

– Я… я тебе просто говорю, – обиженно проворчал он. – Не хочешь, то и ладно. А захочешь если – я готов. Я вообще уже ко всему готов. Если на то Божья воля – отпущу тебя на все четыре стороны и приму постриг. Меня давно влечёт монастырская жизнь.

Я знала про его влечение. И не влечение это, а амбиции. У мужчин с амбициями в церкви два пути: первый – женатый, женись, принимай сан и когда-нибудь дослужишься до большого протоиерея, благочинным поставят или какой-нибудь епархиальный отдел благословят возглавить; второй же – не жениться, а идти в монахи, и оттуда путь далеко и высоко может идти – от настоятеля до архиерея. Не монастырская жизнь его влекла, а архиерейская – владыкой быть мечтал. К тому же, его родной дядя прошёл той дорогой, ещё пару лет назад был игуменом в глухом монастыре, а теперь викарием уехал в большой город. С мэром за руку здоровается, богатый дом, дорогая машина. Так что это были не одни лишь мечты, а реальная возможность. Но мне в ней места уже бы не нашлось.

– Ты глава семьи, ты должен решать… – напомнила я ему. – Тебе и ответственность нести за всё. Иначе я на это никак не пойду. Только если это твоё решение.

– Да, это моё решение! Вы, женщины, никогда и ни за что не хотите отвечать.

Он раздражённо вскочил и ушёл спать.

Однако на другой день опять сделался мягким. Говорил со мной по-доброму, с покаянной теплотой.

– Я решил, поедем. Не тревожься, я не осужу тебя, будь уверена. В том нет и не может быть никакой твоей вины. Весь грех на мне.

– Ну, а зачем он нам, грех этот?

Мне по-прежнему трудно было поверить, что он серьёзно.

– Ради ребёнка. Как в Библии – Авраам с Саррой. Знаешь Писание? У них не было детей, и они решились через служанку Агарь своё потомство воспроизвести. Агарь зачала сына от Авраама и родила Сарре на руки. А тут ты через другого сама родишь.

– Они на это от старости решились, а мы от чего?

– От немощи человеческой. Не бойся, ребёнка я как своего приму. Может, потом нам, как и Аврааму с Саррой, Бог истинно родного пошлёт.

– А этого тогда куда? Тоже в пустыню выгоним?

– Не говори глупости, – резко оборвал он меня, но тут же смягчился опять: – Что тяжелее достаётся, то ещё больше любишь. Никто не узнает, всё в тайне сохраним от чужих глаз и ушей. Если сын родится – Иваном назовём, в честь Иоанна Предтечи, а если девочка, то Марией, в честь Божией Матери, Приснодевы Марии. И будут они заступники нам пред Богом. Согласна?

– Ну, согласна… – кивнула я и спустя месяц оказалась в сущем аду – таком, в каком никогда не думала, что могу оказаться.

Впрочем, вру – думала. Думала, как это некоторые женщины могут шлюхами быть, как они ими становятся. Это же надо через себя переступить, чтобы с каждым незнакомым мужиком – не важно, симпатичен он тебе или нет, приятен или противен – ложиться в постель.

И какие такие могут быть роковые обстоятельства жизни, чтобы на это пойти – не насильно, а по своей воле? Нет таких обстоятельств. Ничто не может толкнуть тебя на это, если ты сама не хочешь. Остальное – оправдания и женское лукавство.

Однажды, когда я только вышла замуж, мне приснился сон. Будто б просыпаюсь я в каком-то деревенском доме на кровати под толстым одеялом. Кровать – большая, супружеская, двуспальная. Мягко, точно на перине, но бельё грязное, пахнет немытостью человеческого тела, мужской и женской. В доме темно, но на стене играют языки пламени от затопленной печки – свет всполохами озаряет кровать. Натоплено жарко, а я под толстым одеялом, так что едва дышу и мокрая вся, как в бане.

Рядом со мной голый мужик, с бородой, но лица не вижу, он спиной ко мне. С другой стороны женщина – тоже голая, пожилая, смотрит на меня и улыбается. А за ней, на самом краю кровати, ещё кто-то.

И тут я понимаю, что в доме полно людей. И все голые, ходят туда-сюда, что-то делают, разговаривают, смеются. Мне нестерпимо жарко, и я со всей силой отбрасываю от себя одеяло, а под ним молодой мужчина, с куцей бородкой, лицом же красив. Он так же, как и я, весь мокрый, дышит тяжело и говорит мне с трудом, как бы захлёбываясь:

– Разними ноги… Разними пошире, глупая… Я полижу тебе…

Он опускает голову между моих ног, и я чувствую его у себя там, в промежности. Его бородку, его язык, его зубы. Теку, как распоследняя сука. И ору то ли от страсти, то ли от страха…

Я проснулась и никак не могла опомниться от наваждения – сон не отпускал меня. Дикая сырость между ног и сумасшедшая дрожь в теле. Муж спал рядом, и я украдкой, чтобы его не разбудить, просунула руку под одеяло и опустила палец в вагину. И вмиг точно миллионы искорок взорвались во мне и полетели, пронизывая с головы от ног. С такой сладкой болью, что аж кричи. Подавив крик, я отняла палец и ещё долго лежала, не понимая, где я и что со мной. Когда же пришла в себя, стало противно. Чувство вины и боль раскаяния. А потом мучительная пустота в душе…

Просвещённые – в прежнее время я бы назвала их «так называемые просвещённые» – мирские люди сказали бы: это всего лишь оргазм. Мирские обычные люди сказали бы: такова женская природа. Обычные православные люди сказали бы: то греховная природа. Сугубо церковные – раньше я бы их назвала «истинно православные» – сказали бы: это действие беса.

Бес во всём – в мире, в плоти, в чувственности. А женская природа изначально падшая, так как Ева первой пала от искушения дьявола и Адама соблазнила на грех. В каждой женщине дремлет этот бес, каждая женщина по своей природе блудница. С юных лет я возненавидела в себе эту природу, и именно потому никогда бы не подумала, что могу впасть в самую суть своей искренней ненависти.

Задуманное муж не стал откладывать. Закончился рождественский пост, прошли Святки, и сразу после Крещения мы поехали.

Тот его знакомый батюшка по православному сайту жил в посёлке в соседней области – часа четыре на машине. Небольшой райцентр – частные дома, в основном. В одном из таких домов он и жил.

Встретил нас с ковшиком святой водицы. Дружелюбный, весёлый такой дядечка. Огромный, пузатый, с басовитым голосом. Словно медведь. Я перед ним, как дитя. Да и муж мой тоже.

– Мир дому сему, – муж несколько боязливо протянул ему руку.

– С миром принимаем дорогих гостей! Проходи, братушка, – сгрёб тот его в объятьях, и они трижды расцеловались.

– И ты, сестрёнка, проходи, – пропуская в дом, с хитрым прищуром оглядел он меня. – Да не бойся ты, я не съем!..

Дом у него – большой, под стать ему – удивил роскошью, которой бы позавидовал и иной архиерей. Убранство в русском стиле, всё в дереве, на бревенчатых стенах разные красивые штучки, на полу дорогие ковры. Кухня метров двадцать, с современной техникой, а посередине – массивный стол из дуба, ужин накрыт. В гостиной горел камин, перед ним диванчик, на стене шикарная плазма, а в другом углу – иконостас с аналоем.

– Проходите на кухню, не стесняйтесь, – добродушно басил хозяин. – Помолимся и поужинаем. Люди мы простые, скромные, деревенские, так что вы уж не церемонничайте, будьте как дома. А вот и матушка моя. Маша, иди-ка сюда. Познакомься с гостями – отец Кирилл и его супруга Феврония. Ну, иди же сюда, голубушка!

Он на миг словно осерчал, и добродушие как бы спало с него, а под ним мне вдруг почудилась вот та грубоватая властность, как у моего мужа, и на сердце у меня появилась тревога.

Его матушка, немолодая уже, худая и сгорбленная, с потупленным взором, от его окрика всполошилась, стала что-то лепетать несвязное, пустое и вместе с тем чёрствое, точно застывшая, залежавшаяся просфора.

В гостиной была лестница на второй этаж. Там, наверху, зашумело что-то, я подняла голову и увидела двух ребятишек лет пяти и семи. Личики испуганные, заплаканные, смотрели на меня с какой-то не то надеждой, не то мольбой.

– Маша! – снова окрикнул жену хозяин. – Уложи-ка детей спать. У них на сегодня программа окончена.

Последние слова он сказал с прежней весёлостью, шутливо. И затем сразу же повёл нас на кухню. Громко, проникновенно затянул молитву.

За ужином мы разговорились, и моя тревога немного улеглась. Отец Иван, так звали хозяина, словоохотливый, лёгкий на юморок, видно, любил поболтать «по душам». А его матушка, Мария, напротив, помалкивала и почти не сидела с нами – то пойдёт принесёт что-нибудь, то встанет и помоет бокал или тарелку, то ещё какие бабьи хлопоты. Ни он, ни она мне совсем не понравились. Я изредка поглядывала на мужа и не понимала, зачем мы сюда притащились и зачем нам эти люди.

Болтая «по душам», отец Иван внимательнейше следил, чтобы у нас всегда было налито. Только мой муж опрокинет рюмку – тот ему сразу ещё водочки туда вольёт. Только я глотну из бокала вина – он мне тут же винца опять до самых краёв. Да частенько толкал тосты – громко, проникновенно, так же, как до этого читал молитву: то «подай, Господи, многия лета», то «за Русь», которая «храни веру православную, в ней же тебе утверждение», то за «благостояние святых божьих церквей». И так напоил.

Когда был провозглашён очередной тост – «за русское воинство, не жалеющее живота своего…» – и моего мужа несколько повело в сторону от выпитого, предусмотрительный хозяин предложил сменить обстановку:

– О, братушка и сестрёнка, надо нам теперь в баньку! Не откажите, мы люди скромные, но банька хороша. Всё уже готово и только нас с вами и дожидается. Баня русская, настоящая! Вмиг вас на ноги поставит! Ну, айда, попаримся с божией помощью!

Я дёрнула мужа за рукав – дескать, не надо нам никакой бани, но он с грубостью отпихнул мою руку. Глаза мутные, взгляд упрямый и гневный. Пьяный – с ужасом осознала я. И ещё осознала в тот момент непоправимую, роковую неизбежность – так, как если бы вылететь на машине на встречку и не иметь возможности избежать столкновения: вот, ты видишь впереди фары и понимаешь, что это конец.

Баня у отца Ивана находилась за домом – во дворе. Дорожка метров десять выложена плиткой, возле крыльца красивый кованый фонарь и лавка под ним – свет жёлтый, точно замерший, мертвенный.

Зашли в предбанник. Отец Иван крикнул жене, оставшейся стоять на крыльце, – сурово, нетерпеливо:

– Маша, пиво нам сюда принеси!

А нам вежливо, но тоже нетерпеливо:

– Давай-ка, братушка, давай-ка, сестрёнка, проходите. Простыньки вот вам приготовлены, чистенькие, уж не побрезгайте. Да не робейте, идите же, ну, чего студитесь, морозно же! Живее раздевайтесь и в парную, грейте косточки, а я подойду потом. Машу только за смертью посылать!..

Когда тот вышел, я в сердцах бросила мужу:

– И что, мы с ними мыться будем, что ли? Совсем с ума сошли?

А он раздражённо бросил мне простынь:

– Раздевайся давай.

Я молча разделась и зашла в парную. Духота. Тусклый свет в углу. Две деревянные скамьи – одна поуже, возле стены, другая же широкая почти посередине комнаты. Я села на узкую, тяжело вздохнула.

Муж вошёл следом и сел рядом со мной. Сказал мне вяло:

– Решено же всё. Нечего теперь хныкать и назад оглядываться, как Лотова жена.

Вернулся и хозяин с женой. Она в белой исподней сорочке, в каких православные женщины окунаются в святые источники, а он – совершенно и беспощадно голый. Необъятное пузо и под ним внушительного размера, как варёная шпикачка, мужской орган с низко и тяжело повисшей мошонкой. У меня внутри всё будто остановилось – шок, точно взрыв, и звенящая в ушах тишина.

– А вы чего в простыни закутались? – прогремел в той тишине эхом голос отца Ивана. – Тут, ребятушки, не сауна, это банька русская, в ней так не надо – в ней только голышом. Или холодно? Так я парку подбавлю, если желаете. Сымайте, сымайте простыни! И ты, Маша, раздевайся. Раздевайся, кому сказано-то.

Его жена покорно стащила с себя сорочку, обнажив хилое тельце – кожа да кости. Я посмотрела на мужа: мол, ну и чего теперь?

– Голышом так голышом, – буркнул он и откинул простынь.

Ну, будь по-твоему. Твоя воля. Я, не отнимая пристального взгляда от мужа, распахнула простынь и сбросила её с плеч.

– Вот! Совсем другое дело, – одобрительно отозвался отец Иван. – В бане стесняться не надо, в бане все свои должны быть. Ах, ну и красавица у тебя жёнка, братушка, любо-дорого посмотреть!

Муж только ухмыльнулся и промолчал.

– Ложитесь-ка, гости дорогие, я вас веничком. Сестрёнка, ты давай вот на эту широкую скамеечку, а ты там, братушка, где сидишь, падай. Ох, и благодать вам сейчас будет! Ложитесь, не бойтесь! Маша, дай-ка веник!

Мы улеглись на скамейки, и отдались его власти.

Я прижалась щекой к влажной, чуть более прохладной, чем воздух, доске и мне стало уже всё равно, что будет со мной. Что будет со всеми нами. Всё как сон – тягучий, хмельной и тяжкий. Головы не поднять, немощь, сил не найти – ни запротивиться, ни проснуться.

Отец Иван то легонько, шипяще, то крепко, звонко и ещё звонче, и ещё крепче, работал веником. То к мужу, то ко мне. От него ко мне, от него ко мне. Всё быстрее, горячее, душнее…

Всякий раз, когда от мужа он возвращался ко мне, та его ужасная шпикачка наливалась мужской силой и росла, пока не превратилась в самый настоящий мужицкий хрен – здоровенный и страшный. И тогда он больше не пошёл с веником к моему мужу, а грузно присел на корточки возле меня и с хитрым прищуром, как тогда, при встрече, взглянул мне в глаза:

– Ну, что, сестрёнка, ты готова?

Я ничего не ответила, просто смотрела на него и всё.

Он отдал жене веник и подлез ко мне сзади. Я вмиг ощутила телом всю его тяжесть и женской плотью его огромность.

– Разними ножки пошире… Вот, дурёха… Разними ножки, говорят тебе… И тебе, и мне легши будет…

Муж тоже увидел это дело и тут же вскочил, выпучив глазищи.

– Эй, отец!.. А ну, перестань безобразничать! Уйди от неё!

Отец Иван встал и слегка оттолкнул его к скамейке. Усадил, грозно проговорил:

– Не буянь, братушка, не то ненароком зашибу. Не лезь от греха. У тебя вон женщина стоит. Неужто тебя всему учить надо?

И прикрикнул на жену.

– Маша, иди к нему! Тебе сказано!

Она подошла к моему мужу и села рядом с ним, держа в руке веник. Забитая, беспрекословная, несчастная.

Помню, у меня тогда впервые появилась эта мысль: православные, в смысле церковные, мужики все сплошь шваль. Это либо никчемные уроды вроде моего мужа, использующие церковь как социальный лифт, карьеристы и паразиты, у которых в миру, наравне с обычными мужчинами, не было бы шансов – они были бы серыми, никому не нужными мужичонками. Либо же это такие же никчемные сволочи вроде отца Ивана, использующие церковь как благодатную среду для своего самодурства, шарлатаны и манипуляторы, у которых в миру, на равных с обычными людьми, ничего бы не вышло – их быстро поставили бы на место не только мужчины, но и женщины. А если не то и не другое – то всё равно подонки и дегенераты. В церкви не может быть нормальных мужчин – нормальный просто не смог бы в ней быть. Церковь – это гниющий труп средневековья, там могут быть только черви.

Отец Иван вернулся ко мне и уже без слов и ласкательства разнял мои ноги. Залез сзади и ввёл член медленно, но настырно, вжал его внутрь с усилием, от какого у меня закрылись глаза и выступили слёзы.

– Дырочка туговата, так что терпи, сестрёнка, – то ли заботливо, то ли язвительно проговорил он: я не поняла, мне было не до того. Мне вообще всё стало не до того.

После же того мы все четверо, в простынях, накинув только куртки, разморённые, сидели в предбаннике и пили пиво – ледяное, безвкусное. Даже Маша. Молчали. Даже отец Иван. А потом он сказал:

– Ну, всё. Пойдёмте спать. Ты, отец Кирилл, иди с Машей. Я же – с твоей лягу. Уговор дороже денег. Должны обе забеременеть, так что патроны не жалей. А не забеременеют – значит, нет воли Божьей.

Муж воспротивился, но точно нехотя, слабо:

– Грех это… Да и поздно… Мы лучше домой…

– За руль пьяным садиться тоже грех. Завтра и поедете. На трезвую голову. И сокрушаться, каяться тоже завтра будем. Но что же делать?.. Мы немощные, Бог простит. Нет греха, который Бог не простит… Ну, пошли в дом, в тёпленькие постельки, не то застудимся!

Мой муж поднялся с Машей наверх, меня же отец Иван повёл куда-то тёмными, узкими коридорами в незнакомую часть дома. Вышли в какую-то холодную терраску – ветхую, неухоженную, заваленную старым барахлом и пропахшую протухшим временем, как заброшенная деревенская изба.

В терраске была дверь и за ней ещё одна лестница – деревянная, со скрипучими половицами, крутая и долгая. Наконец отец Иван остановился и с запыханной торопливостью щёлкнул ключом. Ещё одна дверь отворилась, и мы оказались в маленькой комнатке – под самой крышей.

– Заходи, сестрёнка, – он включил слабый свет, ночничок на столе, горевший словно свеча. – Вот моя келья. Люблю уединиться, помолиться и… Да не бойся ты, дурёха, проходи!

Я огляделась – окошко, под ним стол с компьютером, рядом шкаф с книгами, на стенах иконы и всякие другие изображения святых и известных старцев. Много – все стены в них: Паисий Святогорец, Матронушка, какие-то дети с нимбами, царь Николай II и даже Григорий Распутин.

Кровать – под нависшим крышным скатом, как в нише. Старинная, с железными спинками, высокая и широкая. Чистое, глаженое бельё, и одеяло одним уголком откинуто – с недвусмысленным ожиданием.

– Раздевайся, чего стоишь, – грубовато поторопил меня отец Иван, отчего мне вдруг вспомнилась моя первая ночь с мужем. – Тут тепло у меня. И ложись давай – сделаем дело и спать.

Я стояла не в силах собраться с мыслями, не зная, как себя повести, чтобы этот кошмар закончился. Решительно отказаться? Побежать к мужу и дать ему по морде? Или закричать что есть мочи и умереть на месте от своего крика. Ах, как было бы хорошо умереть! Не существовать, не видеть ничего этого. Не осознавать ничего. Не быть.

Но я просто стояла и ничего не делала. И только когда он подошёл ко мне, с языка жалобно сорвалось:

– Мне кажется… того, что в бане… было достаточно…

Он усмехнулся:

– Достаточно? Когда это одного раза было достаточно? Даже быка к корове два раза подводят на всякий случай. А тут люди! Вот поэтому у вас с мужем и не выходит ничего, потому что вам одного раза «достаточно»! Нет, сестрёнка, я тебе больше скажу: у тебя мужик слабый, а ты из-за его слабости без дитя рискуешь остаться! Вот так-то!

– Я не могу…

– Сможешь! Давай раздевайся и ложись, с нормальным-то мужиком всё сможешь! Поди, и не видывала никогда нормального мужика, а? Давай-давай, не стесняйся… нечего тут стесняться, дело человеческое! Смотри, вот он какой, а?

Он спустил штаны, вывалив наружу своё хозяйство. Его шпикачка крепла и росла на глазах. Глядя на неё, я поняла, как становятся шлюхами и в каких роковых обстоятельствах жизни.

Всё происходит внутри. Так же, как это произошло со мной. Вижу: ничто не спасёт меня, никто не придёт и не спасёт. Стою на краю пропасти – там, внизу, геенна огненная. Удушливый ветер из неё дышит мне в лицо. Что же теперь жалеть себя? Ты уже там – так чего медлить? Сделай шаг вперёд и упади в огонь. Я сделала и полетела в пропасть, полную огня.

Той ночью я была с ним пять раз. Первый – как бы отстранённо, как бы вынужденно. Легла, раздвинула ноги и повернула голову в сторону: мол, делай, что тебе надо, вот тебе моё тело и на этом всё. Он двигался, а я будто отсутствовала, разглядывала стены со всеми этими иконами, изображениями, Паисием Святогорцем, Матронушкой, какими-то детьми с нимбами и царём Николаем II. Но запомнился больше всего Григорий Распутин.

Второй раз я лежала на животе и никуда не смотрела. Закрыла глаза и делала вид, что мне всё равно. И лишь когда он останавливался, ощущала в себе это подлое женское неудовлетворение. Делает так: мне плохо. Не делает так: ещё хуже. Я страдаю и всё. Я долбаная жертва.

Третий – уже по-настоящему, как с мужем. Живо отвечала на ласки и сама ласкалась. Страстно дышала в ухо, хоть и понимала, что это не то ухо, чужое, не мужа, и оттого ещё больше распалялась. «Ну и что! Ну и что! Ну и что!» – однообразно звенело в голове и кружило, кружило её.

На четвёртый сама уже хотела, да как-нибудь не так, необычно, раз уж… Раз уж так вот всё получилось. Гори ж всё огнём. По-собачьему, да. Вот так. Господи, я шлюха. «Ну и что! Ну и что! Ну и что!» – звенело в голове и кружило, кружило, кружило её. И пусть. Да, я шлюха.

Когда это было в пятый раз – я была уже не я. Просто готовая на всё женская плоть. Пластилин. Лепи, что хочешь. Делай со мной, что хочешь. Я на всё согласна. Зайди тогда в ту комнату ещё пять отцов иванов – всем бы с меня перепало. Это не остановить. И не остановиться.

– Ну что, сестрёнка, каково оно, с нормальным-то мужиком? – отец Иван, уже вовсе не церемонясь, по-колхозному, хлопнул меня по голой жопе. – Не то что с мужем, да? Вот что значит нормальный мужик! Я тебе не он, сестрёнка. Теперь-то забеременеешь.

А у меня злость – на всё, на него, на себя, на мужа, на всю эту вот грёбаную жизнь. Не моя, а какая-то животная злость, взбудораженная огнём непрестанного соития с самого дна животной природы.

– Ты такая же мерзкая сволочь, как и он, – зло бросила я.

Он нахмурился, поник и, встав, быстро оделся.

– Ладно, сестрёнка, спи. Если я тебе не мил, пойду я. Уже же утро почти, надо немного поспать.

И ушёл. Я накрылась одеялом с головой и заснула.

Утром меня разбудила Маша. Чуть тронула за плечо и с холодным лицом сказала, негромко, но чётко произнося каждое слово:

– Собирайся, тебя муж ждёт. Ты тут развлекалась, а он всю ночь со мной проплакал. Ты – блудница. Шлюха. Иди и замаливай свой грех.

Муж ждал меня в машине, с таким же холодным выражением лица. Отец Иван стоял рядом, провожал. В мою сторону даже головы не повернул, как будто и не было ничего.

– Садись, – сквозь зубы процедил муж, а отцу Ивану улыбнулся на прощанье, как доброму другу. Бибикнул, отъезжая.

«О, все хорошенькие, одна я плохая», – подумалось мне.

Какое-то время ехали в напряжённом молчании. Потом он начал:

– Всё с тобой ясно, Феврония. Жить с тобой я больше не желаю. Ты можешь идти куда хочешь. Не жена ты мне с этого момента. А не захочешь по доброй воле развестись, поеду к архиерею. Всё расскажу и разведут. Мне теперь одна дорога – в монастырь. На имущество особо не обольщайся. Дом в деревне – церковный, квартира тоже не моя, родительская. Поэтому жильё ищи себе, это не мои уже проблемы. Сама расхлёбывай кашу, а с меня хватит – всему есть предел.

– Разве кашу эту не ты заварил? – проглатывая слёзы, спросила я. – И не ты говорил, что это всё твоё решение?

– Нет! – заорал он. – Сношаться всю ночь, как проститутка, не моё решение! Он меня напоил, а ты и рада! Я вообще хотел просто посмотреть и тогда только решить! А ты сразу всё решила – трахалась с этим подлецом! И как – нормально потрахались? Ну, вот теперь и не плачься, сама виновата!

– А если я забеременею? Что тогда, одна с ребёнком?

– Я-то тут при чём? Его ребёнок – вот ему и отвезёшь!

– Хорошо, я виновата. Но как мне жить одной? Прости меня. Ведь ты же знаешь, что это ошибка. Я не хотела этого. Ты хотел…

– Всё, я сказал! – отрезал он. – Слышать ничего не хочу! Ошибка – это вот наш с тобой брак! Лучше замолчи, мне противно с тобой говорить!

«А мне было противно с тобой жить!» – безмолвным криком ахнула душа, заискрила и погасла. Я не знала, что мне теперь делать…

Весь год я проходила мытарства – земные, но они бывают страшнее небесных. Развод, неустроенность, поиск жилья и работы. Похороны отца. А мать… Она просто отказалась от меня, когда я ей во всём честно повинилась. И ещё – ко всем этим горестям – злосчастная беременность.

Тогда оказалось, что у меня нет ничего. И никого. Что я никто. Что я ничего не нажила в своей жизни, на что можно опереться, а вне церкви – тем паче. Полный ноль, бестолочь, бомж.

Мне помогла Фима. Евфимия. Бывшая монахиня, после семи лет в монастыре ушедшая в мир и повисшая так: одной ногой ещё в церкви будто бы, а другой – в обычной жизни. Монашескую жизнь она уже не вела, но и замуж тоже не выходила. Ни постов, ни молитвенных правил не соблюдала, но в церковь ходила иногда. И так во всём. Словно стояла в проёме калитки, выводящей из церковной ограды, и не решалась уйти оттуда насовсем.

Я пришла в Сретенский храм в надежде найти какую-нибудь работу или хоть какую-то помощь получить. На исповеди настоятелю рассказала то, что со мной произошло.

Он, хмуро выслушав, спросил:

– Мужской половой орган сосала?

– Да, – ответила я, покаянно склонив голову.

– В задний проход имела сношения?

– Этого не было, батюшка…

– А блудные мысли об этом были?

– Были.

– Были блудные мысли о совокуплении с несколькими мужчинами?

– Да, – ещё ниже и покаяннее склонила голову я.

– Прости нас, милосердный Господи, – масленым голосом произнёс он и накинул мне на голову епитрахиль.

Пробубнив разрешительную молитву, добавил:

– Кайся сугубо. Жена священника не только себя и мужа порочит, а также и саму церковь. Аборт нельзя. Всё, целуй крест и Евангелие.

И отпустил. Ни с чем.

Так мне обидно стало от этой «исповеди», что я вышла из церкви и заревела в голос. Как в душу мне плюнул тот поп: «сосала», «задний проход» и то, что никому. А кто он такой? Кто ему дал право так говорить о женском, о том, что личное, живое, о том, что не его собачье дело?! И при этом никак не помочь. Врач раздевает тебя и осматривает, но он делает что-то, лечит или пытается лечить, а этот – ровным счётом ничего. Продавец ни-че-го.

Ко мне подошла женщина лет сорока – худенькая, темноволосая, со старомодной причёсочкой; выражение лица печально-сосредоточенное, какое бывает у людей с «жизненным опытом». В длинной юбке, свойственной всем церковным женщинам, но без платка.

– Девушка, что вы плачете? Вам помочь чем-то?.. – с теплотой, мягко, спросила она.

– Да чем вы можете помочь-то?.. – в сердцах отмахнулась я.

Но всё же поговорили. Она не уходит, слушает меня, а я ей всё, что было на душе, всё как есть, без утайки, как сестре родной. Вот это настоящая исповедь была. И сразу легче стало.

Фима снимала квартиру-однушку у какой-то православной бабули, а работала в иконной лавке. За прилавком. Но и сама писала иконы. Дорогое ремесло, денег же всё равно не хватало. В общем, я ей кстати пришлась. И по квартире, и по работе. Взяла меня к себе и так устроила мою жизнь.

С абортом тоже она помогла. Без лишних слов и нравоучений этих православных, просто была рядом, когда надо. Я не могла иметь того ребёнка – нельзя человеку так приходить в этот мир. Жалко, но нельзя. Котят, пока у них глазки ещё закрыты, тоже не так просто топят. Точно не из-за нелюбви к ним и не из-за жестокости. Если вдуматься, как раз наоборот.

Я всё хотела нащупать под ногами что-то твёрдое, основательное. И никак не могла. Когда делаешь тот роковой шаг в пропасть, думаешь, что это либо убьёт тебя, и всё закончится, либо хотя бы обретёшь дно. На деле – дна нет, ты просто летишь и летишь в бездонность, всё глубже и глубже.

Фима познакомила меня с отцом Лукой – её давним приятелем по какому-то их общему прошлому: они то ли где-то учились вместе, то ли ещё что. Он жил в другом городе, а в наш приезжал по церковным делам. На пару дней. И часто останавливался у Фимы.

Отец Лука был из так называемых «учёных» монахов. Преподавал в духовных учебных заведениях богословские предметы, писал какие-то книги на религиозную тему. Вальяжный такой мужчина, статный, холёный, от него всегда пахло приятными мужскими духами. Сидит, разговаривает с Фимой о Боге, слегка поглаживает свою длинную, волосинка к волосинке вычесанную бороду и пахнет. Выпьет триста коньяку и идёт спать.

Фима очень любила, когда он приезжал, но «за глаза» называла его «отец Лукавый». За высокими беседами они засиживались далеко за полночь и на следующий день дрыхли до обеда. Однако эта умственная болтовня – то единственное, что их связывало. Ничего больше. И я считала, что прозвище «отец Лукавый» – всего лишь добродушный православный юмор.

Однажды он приехал, когда Фимы не было. Иногда она с иконами ездила в Москву и там кому-то продавала их. Так вышло и на этот раз.

– А Фимы нет, – сказала я ему.

– Я знаю, – спокойно ответил он. – Я ей звонил, и она позволила мне переночевать у вас. Если вы не против, конечно.

– Хорошо… Не против…

Мне этого не очень хотелось и прежде всего потому, что от него на нас с Фимой всегда сваливалась куча хлопот и неудобств. А тут я одна – мне не хотелось обременяться, я бы лучше отдохнула перед телевизором. Но как откажешь? Ему нельзя было отказывать. Его можно было только ублажать.

Мы сидели на кухне. Уже перевалило за полночь. Он пил коньяк, а я чай. И коньяк время от времени тоже. Ему трудно было противостоять. Его слова, движения, напор – всё подавляло, всё авторитетствовало и властвовало безгранично. Я была просто тупицей, призванной смотреть ему в рот.

А потом он вдруг замолчал, переменился в лице и спросил:

– Вам не скучно со мной? Хотите, я подарю вам свою книгу?

Он вынул из портфеля книжку и протянул мне. На обложке – небо с красивыми облаками и золотые купола храма. И название: «В думах о Боге». Я взяла и полистала её. Стихи и фотографии природы.

– Давайте подпишу! Прочитать что-нибудь? Вот это стихотворение мне очень нравится:

Где-то там, вдали, средь льдин,

На вершинах, на горах,

Бродит юноша один,

Молодой монах.

Всё забыто, всё как сон,

Ум в молитве вновь и вновь.

Но забыть не в силах он

Девушки любовь.

Он закрыл книгу и вернул её мне. Его глаза блестели.

– Как вам?

– Хорошо, – я с усилием вырвалась от его пристального взгляда и в смущении выдавила из себя первое, что пришло в голову: – А фотографии к стихам тоже ваши?

– Мои, – его глаза не отставали от меня. – Да что мы всё на «вы»? Я думаю, нам давно пора перейти на «ты». Не против?

– Не против…

Он резко вскочил и стал меня целовать. Настойчиво и часто. И куда придётся – в лоб, в щёки, в губы, в глаза, в шею и дальше, и ниже. Покрывал меня поцелуями, будто расстреливал из пулемёта. Изрешетил так, что живого места не осталось на мне.

– Боже мой, я безумствую, прости меня… – приговаривал он. – Ты простишь меня? Не обидишься на меня? Пожалуйста, не обижайся… Тише, только не говори ничего… Просто позволь мне быть с тобой. Просто молчи… Прости меня, прости, прости… Иди ко мне!..

Помню, когда я была маленькой, мы всей семьёй – отец, мама и я – любили ходить в разные храмы. Особенно на вечерние службы. Каждый раз в новый храм. В городе тогда уже много открылось храмов, и мы все обошли. А когда приходили домой, от нас пахло елеем, который батюшка наносил в виде крестика на лоб. Этот крестик почему-то нельзя было стирать, и он сам собой медленно впитывался в кожу. Я на всю жизнь запомнила тот запах.

Вот именно такой запах исходил от отца Луки той ночью. Его руки, его борода, его кожа – всё в нём. Всё заволокло им, и я дышала сквозь него, и задыхалась. До самого утра.

Утром отец Лука ушёл, но запах ещё долго стоял у меня в носу.

– Что Лукавый? – спросила Фима, когда приехала. – Чем занимался тут?

– Да как обычно, – соврала я. – Коньяк пил, разговаривал.

– Это он любит, – усмехнулась она. – Но ты поосторожнее с ним всё же. Он не такой ангел божий, как кажется. Уж я-то его знаю.

Врать – плохо. От вранья на душе делается погано, и тем поганее, коли врёшь человеку, который так здорово помог тебе в жизни. Я не хотела врать Фиме, но врала. Отец Лука приезжал ко мне ещё несколько раз. Пока я не осознала, что этому не будет конца и надо бежать. Бежать без оглядки – от этой бессовестной связи, от этой елейной удушливости, от этого лукавства.

Вариантов, куда бежать, у меня было немного. Точнее – лишь один. Мать после долгого молчания вдруг позвонила и сказала, что она слышала от кого-то, будто бы где-то в области открылся женский скит в честь блаженной Ксении Петербургской и там требуются послушницы. Мол, у них хозяйство и молитва, больше ничего. Райская глухомань. Самое место, чтобы замаливать мой грех. Если поеду – вот тебе родительское благословение. А нет – то Бог с тобой. «Бог с тобой» у неё значило «прощай навсегда».

Её излюбленный метод воспитания: разжечь во мне жгучее чувство вины, поставив перед выбором – либо сделай, как велено, либо не подходи к матери. Вот и тогда – не знаю, чего во мне было больше: желания убежать из того дерьма или же угодить ей. Ах, мамочка, за что ты так со мной? Тебе-то я что такого сделала?

Скит Ксении Петербургской находился в типичной русской дыре, в которую попасть не намного легче, чем выбраться из неё. Три часа на поезде до последнего городка на этой железнодорожной ветке. Оттуда автобусом до забытого богом районного посёлка ещё час, здесь край цивилизации. Дальше – как можешь, так и добирайся. Я дала пятьсот рублей таксисту-шабашнику, и тот довёз меня до села, где заканчивалась асфальтированная дорога. Потом пешком километров десять. Лужи, грязь, беспросветная осень вокруг и такая же беспросветная осень в душе… В русскую дыру нельзя приезжать осенью: верная депрессия, а если тебе и без того плохо, будет в сто раз хуже.

Я шла по этой грязи невесть куда и никак не могла выгнать прочь из головы беспокойные мысли, что зря меня сюда принесло. В пустынных и одичалых полях пугающе завывал ветер, истошно каркали вороны и шумели голыми кронами одинокие деревья. Мне хотелось повернуть назад, приехать домой, закутаться в одеяло и блаженно уснуть навсегда. Только где мой дом? Куда возвращаться? Некуда…

В скиту меня приняли равнодушно. Только предупредили сразу:

– У нас строго. Послушание превыше поста и молитвы. Постницы и молитвенницы городские нам не нужны, нам нужны рабочие руки. Будешь работать – оставайся, а нет – мы тут никого насильно не держим.

Долго я не выдержала. Там бабы сильные нужны, готовые за двух мужиков работать, – скит держал скотину, большое хозяйство, – а я дохлая и непривычная к такой тяжёлой работе.

По совету одной из сестёр поехала в посёлок. В посёлке при храме Трёх Святителей была православная община. Говорили, что помогают людям в трудных жизненных обстоятельствах. На деле же что-то наподобие секты – собрались в тёмную стаю всякие православные маргиналы, «спасающиеся от антихриста»: ИНН-щики, царебожники, концесветники. За кров и питание они требовали ездить по церквям с ящиком для пожертвований.

Я тоже ездила несколько раз, не очень далеко – по ближним сёлам, но люди давали деньги. Жалели, может. Попрошайничество – стыдный, но лёгкий труд. Так будет, пока люди слишком добры, чтобы не дать, слишком слабы, чтобы отказать, и слишком равнодушны, чтобы скорее не откупиться мелочью от всего, что поколеблет их равнодушие.

Мне это сразу опротивело. И из общины я тоже ушла. На месяц где-то меня приютила одна сердобольная бабушка, а потом про это прознали её родственники и не очень вежливо попросили меня уехать. Испугались за дом – что бабушку окручу и на себя его перепишу.

– Ты вот что, Хавроня, не переживай, – успокоила меня та бабуля. – Тебе просто мужика надоть. За мужиком-то полегши будет жить. Ты меня послушай, старую дуру, не кочевряжься. Есть у меня на примете один мужик. Немолодой уж, но хороший. В церковь раньше в нашу ходил, а теперича не ходит уже год как или поболе. Затосковал. Ты уж пожалей его, девка. Дом у него в Макарьевке, деревня тут рядом, хозяйство. Мужик работящий, только вот запил, говорят. Но это он от дурости, с женщиной-то он так не будет. Ты не стесняйся, милка моя, а подумай: ну куда тебе идти? Я пойду в церковь-то и скажу кому-нибудь из макарьевских, чтоб он срочно приехал ко мне, и он приедет, заберёт тебя. Ты только кивни, что согласна. Ну, согласна?

– Согласна… – безвольно опустила я голову и уже на другой день уехала с каким-то незнакомым мужиком в какую-то чёртову Макарьевку.

Звали мужика Алексей. Угрюмый, заросший, бородатый, похожий на лесного отшельника. Впрочем, отшельником он и был. Жил на краю села, а дальше – да, только поле и лес. А за лесом ещё поле и другой лес. И нигде ни души, лишь заброшенность, дикость и мёртвые деревеньки.

Дом у Алексея был дряхлый, с покосившейся терраской, облезлыми стенами и маленькими тёмными окнами в них, с железной крышей в ржавых потёках. Сзади дома два старых, вросших в землю сарая и пустой огород без изгороди. Да ещё скособоченный туалет на отшибе.

Когда мы приехали, на приступках сидел грустный кот. В каком-то из сараев южжали свиньи. В пустынном огороде гулял унылый ветер, терзая отвалившийся кусок жести на крыше туалета. И я поняла, что если здесь мне суждено прожить всю оставшуюся жизнь, то лучше сдохнуть прямо сейчас.

Алексей поставил свой допотопный «москвичонок» в сарай и отпер дверь с задней стороны дома. Из темноты сеней пахнуло затхлой сыростью и кошачьими ссаками.

– Проходи, не стесняйся, – глухо сказал он. – Я человек простой, скромный, деревенский, так что без церемонии тут, будь как дома.

Его слова напомнили мне отца Ивана, и это окончательно раздавило меня в гадкое беспощадно-беспомощное ничто.

В доме было две комнаты. В первой стол, над ним иконы, напротив раковина с помойным ведром и печка. Во второй – другая печка, телевизор, драный диван и шифоньер поперёк комнаты. За шифоньером кровать. На ней этот мужик, которого я не знала ещё несколько часов назад, меня и огулял. А по-другому не скажешь – у него же одна забота: свиньи. Ну, вот ему и новая свинья. Хавроня. Спасибо тебе, бабушка, что устроила мою судьбу…

Алексей не пил разве что только в тот первый день. Человеком, что ли, хотел показаться. И то, кажется, выпил стакан – для храбрости. А дальше пошло-поехало. Каждый божий день к вечеру вусмерть.

Когда же он напивался, то в нём пробуждался монстр – садистское желание поучить меня жизни, по-звериному неумолимое. Выгонит на улицу ночью и не пускает в дом, а там лютый мороз, я стучусь в окна, прошу его, боюсь, что задрыхнет и всё, останусь на улице. Или посадит рядом и злобно, с грязными пошлостями, рассказывает мне, кто я такая есть: что я потаскуха, вонючая дырка и бесполезная скотина, которую надо зарезать. Или заставит раздеться и глумится надо мной. И очень любил бить. Бил всегда расчётливо, с молчаливым наслаждением.

А утром просил прощения – но холодно, с каменным лицом, будто я обязана простить, а от него лишь слова. И всё сначала: смотрю – выжрал.

Как-то быстро я и сама полюбила выпить и забыться в блаженном хмелю. Алексей этому не противился. Наоборот – рад был, что за бутылкой я стала бегать. Он даст денег и полёживает на диване перед телевизором.

За выпивкой я ходила на другой конец села. Там жили дед Семён и бабка Анна Ефремовы. Они гнали самогон. Ефремовский самогон ценился во всей округе, из других деревень люди приезжали к ним.

Меня они жалели. Приду, посадят за стол, нальют стаканчик просто так, забесплатно. Посочувствуют мне. В сердцах поругают Алексея.

– Твой-то не сдох ещё? – часто спрашивала бабка Анна. – Это надо ж так пить, куды только лезет в эту прорву…

– Сдохнить, – зло скрипел дед Семён. – Будет спирт брать у шурина своего да у Захарьиных, точно сдохнить. Сам спился и девку втянул. Сволочь церковная… Кто, ты говоришь, тебя с ним свёл-то?

Я уж сто раз рассказывала, но он всякий раз, как внове, возмущался:

– Знаю я эту бабку. Божья тварь. Он жену со свету сжил, а она ему молодую… Ты, девка, зима пройдёт, беги отседова. Нечего здеся делать.

Зима всё шла, шла и никак не проходила. В деревне время тянучее – как долгая зимняя ночь. Надоело уже, а на дворе только февраль…

Как-то пришла я опять к Ефремовым, а у них незнакомый дяденька сидит, не из наших деревенских, этих я уже всех знала. В рясе – будто монах или поп. Молодой, с куцей бородкой, лицом же красив.

– Вот, забрали бы вы её к себе, – бабка Анна указала ему на меня. – Живёт с мужиком, а он пьёт и бьёт её. Так ведь и до смерти забить может…

– А и что? Заберём, коли она пожелает, – легко согласился он.

Я села за стол, выпила стаканчик, который мне дед Семён поднёс, и ответила – честно, как есть:

– Чего же не поехать, если позовёте. Мне уже всё равно, куда…

Так я и попала на тот хутор – который был там, за полем и лесом, и ещё за полем и лесом, за всеми этим мёртвыми деревеньками, Прохоровкой, Трифоновкой, Лаврентевкой, речкой Вуколкой, – и бог знает где. Куда мне, казалось, никогда не добраться и откуда, казалось, никогда не выбраться. Где остановилось время и замерла жизнь. Где было самое дно моей пропасти.

Название этого места – Панкратов хутор. Территория в сорок соток, огороженная глухим забором из профлиста. Внутри – большой двухэтажный дом, часовня и хозпостройки. А хозяином всего, как говорили, являлся один очень большой московский архиерей, имя которого нельзя поминать всуе.

Руководили же двое – заштатный игумен Климент и его келейница, вернее же сказать, гражданская жена, Феодора, тоже монахиня. Оба пожилые люди, лет пятидесяти с лишним. Он – хмурый, грузный и болезненный. Она – улыбчивая, не по годам активная и немного блаженненькая как бы.

– А это кого привёз? – не по-мужски высоким, но строгим голоском осведомился Климент, когда меня привёз тот молодой монашек. – Свингерка она тоже, что ли?

– Ей жить негде, – ответил тот.

Монашка звали Максим, и я только спустя некоторое время поняла, что я ему просто приглянулась, вот он и притащил меня сюда.

– Ты бы прежде думал головой-то, а не одним местом. Она, что же, жить с нами согласна или как, я спрашиваю?

Климент посмотрел на меня, и по его глазам я поняла, что значит «жить с ними». А Феодора прямо спросила:

– Согласна ли жить, как мы живём?

Я молча кивнула и меня оставили.

В доме было семь комнат. Три на первом этаже – гостиная, кабинет хозяина, всегда закрытый на ключ, и трапезная. На втором четыре, и во всех полно народу. То были люди, которых я никогда в жизни не видела и даже не думала, что такие могут быть среди православных.

Они жили все со всеми, не разбирая ни брака, ни возраста, ни пола. Как в жутком борделе, в котором все настолько пьяны, безумно одурманены, что потеряли всякий стыд, всякие границы человеческих приличий. С утра и до утра сплошной свальный грех – ненасытный, точно тяжкий запой…

А из него и нельзя выйти: если выйдешь – ужаснёшься. Поэтому им было страшно останавливаться. Устанут кутить, упадут вповалку и так сутки спят беспробудно, но проспавшись, тут же повергаются в прежнее.

Меня они быстро затянули в своё горькое житие. Стоило только раз попробовать и уж не остановиться. Впрочем, я и не сопротивлялась – так же, как не сопротивляется молодая проститутка инициации в дело: чего ж теперь сопротивляться, если всё решено и определено? Влезла – так тяни тягло.

Помню, как в мутном сне. Я лежала пьяная на кровати Климента и Феодоры. А кровать у них – большая, супружеская, двуспальная, будто две кровати в одну соединили. Мягко, словно на перине, но бельё грязное, пахло немытостью человеческого тела, мужской и женской. Было темно; в темноте, на стенах, играли языки пламени от топившейся печи, всполохи озаряли и кровать рваным, дрожащим светом. И натоплено так жарко, что под толстым одеялом я промокла и едва дышала.

Рядом со мной спал сам Климент, голый, уснувший вот так после недавней оргии. С другой же стороны Феодора, тоже голая, лежала боком, ко мне лицом, а задом к какому-то беспокойному мужичонке. Тот мужичонка, видимо, вошёл в неё сзади и поэтому дёргался, как ненормальный, но она не реагировала на него – глядела отчего-то на меня и улыбалась.

Мне стало нестерпимо жарко, и я со всей силой отбросила от себя одеяло и тут увидела Максима. Он склонился надо мной, тоже, как и я, весь мокрый, и сказал с трудом, как бы захлёбываясь:

– Сними трусы… Я полижу тебе… Снимай, дурёха…

Я послушно сняла трусы и почувствовала его голову между своих ног – и там, в промежности, его бородку, его язык, его губы, его зубы.

– Разними ноги… Разними пошире…

Я широко расставила ноги, как распоследняя сука. И отдалась ему.

Потом в комнату стали заходить другие люди – мужики и бабы. Все голые, сновали туда-сюда, смотрели на меня, что-то делали, разговаривали, смеялись. Но мне не было стыдно.

Один из мужиков отстранил Максима и по-хозяйски навалился на меня всем телом. Проник внутрь, овладел. За ним второй, третий, четвёртый. Бабы трогали меня, шептали в ухо невероятно непристойные слова.

И я закричала то ли от страсти, то ли от страха…

Да, это был сущий ад. Но именно тогда я осознала, что для меня из всех возможных адов на земле – лучше этот. Пусть будет такой ад, если нет мне в этой жизни рая. А если бы и был для меня рай – пусть он был бы такой же: где то же самое, но не тёмное, а светлое, где не похоть, а любовь, где не грубые бесы, а нежные ангелы, где я не грязная блудница, а чистая нимфа.

Именно тогда я ясно осознала свой выбор. Осознала, чего я хочу от своей жизни: мой счастливый мир. Я впервые почувствовала в себе душу, как не церковное, нелюбящее меня «нельзя», а как моё, любящее меня «можно», – я говорила со своей душой, как с лучшим другом, которого у меня никогда не было, и душа говорила мне «да». Да, я люблю тебя, не смотря ни на что, и я всегда буду любить тебя. Ибо ты – это я.

И все чудеса, какие только есть на белом свете, творятся этой силой – силой, скрытой внутри тебя. Там всё можно. Там нет никаких границ. Там реальность обращается в сон и играет с тобой в твою игру. Это как смерть, но если не испугаешься и не побежишь обратно, в свои ускользающие обрывки жизни, то с тобой может случиться непостижимое.

А жизнь – не сновидение ли? Воспоминания прошлого отличимы от виденных снов едва ли больше, чем вчерашний день от завтрашнего: и того, и другого в реальности нет, но вчера было, а завтра – здесь и сейчас – только грёзы, похожие на сон. Однако каким-то из них суждено сбыться. Ну, разве это не чудо? Жизнь вообще чудесная и таинственная штука, если поглубже в неё вглядеться. И если это сон, однажды ты проснёшься.

В последний день високосного февраля я не хотела просыпаться. Я чувствовала где-то сиплое дыхание Климента, слышала потрескивание дров в печи, отдалённый смех Феодоры, ощущала чью-то руку на своём животе, но не открывала глаза. Я не хотела видеть постылую реальность.

– Иди сюда, – вдруг произнёс тихий голос из глубины моего сна.

И тотчас меня повлекло назад – в блаженную теплоту дремлющего спокойствия и дальше, в мягкое сонное море… Но я не спала. Я продолжала осознавать реальность, хотя она и пожухла, потеряла краски, словно цветное кино вмиг сделалось чёрно-белым.

– Иди сюда, – повторил голос, став громче.

Меня закружили какие-то картинки, колко бросаясь мне в лицо, как февральская метель. Снег, снег, снег… И потом тишина. Белое полотно поля – бескрайнее и величественное. А вдали одинокий домик. Из трубы красиво и уютно валит дымок. К домику аккуратно прочищена тропинка. Туда, что ли, звал меня кто-то?

Я пошла по тропинке, поднялась по мёрзлым скрипучим ступеням на крыльцо, постояла в нерешительности и открыла дверь. В домике никого. Горит печь. Возле печи два кресла, между ними столик, на столике чашки с недопитым чаем. Тоже две, а третья пустая.

– Иди сюда, – снова голос, громко и чётко, будто где-то рядом. Его звук был женским, а отзвук мужским. Диковинная вещь. Сплю я, что ли?

За печкой была приоткрыта дверь. Оттуда бежал лёгкий сквознячок – не холодный, приятный, с каким-то цветочным ароматом, точно кто-то вот только что прошёл мимо и оставил после себя след своих духов.

Я отворила дверь и увидела лестницу, ведущую вниз, в кромешную темноту. Сердце испуганно заколотилось.

– Не бойся, – спокойно сказал голос. – Спускайся и считай ступени.

Ну, хорошо. Я наступила на первую ступеньку, ощутив её твёрдость и объём. Раз. Наступила на вторую. Два. Медленно пошла вниз: три, четыре, пять, шесть, семь… двенадцать, тринадцать… двадцать пять… Чем глубже я спускалась, тем сильнее мною овладевал страх. Двадцать восемь… двадцать девять. И всё. Что дальше? Пошарила в темноте рукой. Ещё одна дверь.

– Открой её! – потребовал голос.

Я схватила ручку и дёрнула на себя. Никак.

– Да, она тяжёлая. А ты сильная. Открывай!

Я дёрнула сильнее, и дверь поддалась. Массивная кованая дверь на проржавевших петлях. Её, похоже, никогда никто не открывал.

В проём на меня хлынул ослепительный свет, и я зажмурилась. Там, за дверью, было лето – солнце, зелёный луг, цветы, щебетание птиц, летний ласковый ветерок и ощущение радости. А вдали стояла белая беседка в виде ротонды с колоннами. В беседке сидели двое – женщина и мужчина.

– Ну, наконец-то ты нас услышала, – с улыбкой встретила меня она, молодая и красивая блондинка в откровенно-прозрачном платье, а под ним совсем ничего. – Меня зовут Ксения!

– Генрих! – мужчина запросто, как старый добрый друг, поцеловал меня в щёку, почти в губы. Высокий, серьёзный, элегантный. В тёмном поло и белых брюках. Он взглянул на меня пронзительно и закурил сигару.

– Кто вы? – изумлённо спросила я.

– Мы? – Ксения звонко засмеялась. – Генрих, ты слышишь это? Она спрашивает, кто мы!

– Мы твои друзья, – ответил он добродушно, выпустив огромный и ароматный клуб табачного дыма. – Только ты нас не помнишь. Ты всё забыла про себя, Февра. Но теперь ты вспомнишь. Чуть позже. А пока иди, мы будем ждать тебя. Возвращайся и ничего не бойся.

Он назвал меня Феврой. Но разве так меня зовут?

Я вернулась к кованой двери и снова прошла все те двадцать девять ступенек по лестнице в кромешной темноте. Считала их в обратном порядке: двадцать два, двадцать один… шестнадцать, пятнадцать… восемь, семь… И вот опять свет. Комната, в которой горит печь. На столике три чашки, все они дымятся горячим чаем, будто ожидают гостей. И вместо двух кресел – три.

Я вышла из домика и меня окутала метель. Снег, снег, снег…

Зазвонил телефон. Боже, мне уже сто лет никто не звонил.

– Алло, кто это?

– Это Максим. Ты куда подевалась?

– Какой Максим? – я, ещё не до конца проснувшись, никак не могла открыть глаза и с трудом соображала.

– Как какой? С Панкратова хутора, ты чего? Ты где, говорю?

– А… Я ушла от вас. Навсегда. Пожалуйста, не звоните и не ищите меня. Я не вернусь к вам.

– Как ушла? Ты не могла уйти… Забор, ворота, всё было заперто. У тебя же даже одежды нет… Феодора сказала, что ты просто исчезла, просто взяла и растворилась на кровати, и она это всё видела. Но я не верю в это, она же блаженная, врёт всё. Это она выпустила тебя, да? Ты замёрзнешь, глупая. Погибнешь же! Иди домой, дура непутёвая. Феврония!..

Я выключила телефон и разлепила глаза: сколько я проспала? Такое чувство, что целую вечность. И, кстати, где я?

Роскошная комната, впереди стена стеклянным полукругом, где-то там виднеется пляж и море. В открытую дверь на веранду приятно врывается прохлада ветра. От его дуновения легонько колышется тюль. Издалека тонко, еле слышно доносятся крики чаек.

Да где же я? Я приподнялась и увидела, что лежу в роскошной, как и всё в этой комнате, постели под балдахином, на хрустящих, с цветочным запахом, простынях, совершенно обнажённая.

– А, ты проснулась! – в комнату вошла она, Ксения, приветливая и точно светящаяся. – Ну и долго же ты спала! Здравствуй, помнишь, кто мы?

Вслед за ней появился и Генрих. Я хотела было быстро прикрыться простынёй, но передумала: к чему уже эти глупости.

– Помню, вы мои друзья. Но… где я?

– Мы на острове в Эгейском море. А это наша вилла. Теперь и твоя, – ответил Генрих. – Теперь ты будешь жить здесь.

– Почему моя? – удивилась я.

– Потому, – Ксения присела ко мне на постель и ласково погладила меня по волосам. – Потом всё поймёшь.

Я с облегчением уронила голову на мягкие подушки, утопая в них. Ах, какое счастье… Что это со мной случилось? Неужели это не сон?

– Это не сон? – спросила я.

– Нет. Во всяком случае, не то, что ты думаешь, – сказал Генрих. – Всё по-настоящему. Это реальность.

Он смотрел на меня, как тогда, в беседке, прямо и пронзительно, и мне казалось, что я знаю его, их обоих, всю жизнь. Где они были раньше?

– Феврония, не бойся, скажи нам, ты хочешь чего-нибудь? – Ксения прилегла рядом и жарко заглянула мне в глаза.

А я прижалась к ней – так крепко, как только могла.

– Ничего не надо, просто любите меня, пожалуйста. И зовите меня Февра. Я больше не хочу быть Февронией.

Загрузка...