Когда я была маленькой, вокруг было как-то не принято разводиться. Почти все знакомые взрослые предпочитали формировать пары и строить крепкие семьи. Если в гости приходила какая-нибудь тётя, то обычно оказывалось, что у неё есть ещё и дядя: он либо ждал её дома и «волновался», либо заезжал за ней, после долгих уговоров «поднимался на минутку» и сидел часами, либо просто фигурировал в разговорах под кодовым именем «Мой» («Мой ремонт шестой год делает, зато сам!»; «Мой уже хорош, по голосу слышу»). Знакомые дяди тоже, как правило, были укомплектованы тётями.
На фоне всеобщего благополучия наша семья выгодно выделялась. Мои родители, например, разводились целых два раза.
Первый раз – понарошку, потому что папе надо было получить квартиру. Второй – по-настоящему, потому что его прикормила Зоя Ловягина.
О разводе номер один я узнала случайно: подслушала мамин разговор с соседкой тётей Машей Харчевой – той, которая не одобряла имя Ефросинья. Мы с куклой Катей (Румянцевой, естественно) очень тихо играли в коридоре, а тётя Маша и мама общались на кухне и, кажется, о нас забыли.
– Мы фиктивно разведёмся, ясно? Фиктивно, – настаивала мама. – Сашка пропишется в новую квартиру, на Революции. Там надо, чтоб один человек прописался, сложная схема…
– Угу, сложная, – повторяла тётя Маша скептически. – У тебя всегда всё сложно, Люсь.
– Ну прям у меня, – обижалась мама. – Это у государства нашего всё сложно. Да какая разница, говорю ж, фиктивно разведёмся, он пропишется на Революции, потом обратно поженимся. Мы даже шутим с Сашкой – придётся ему жениться на разведёнке с прицепом…
– Ох, смотри, не дошутись, – вздохнула тётя Маша. – А то прицеп твой без папки останется. Мужику лишняя свобода не нужна, даже нюхать нельзя давать. Мой вон на две недели один тут оставался, пока я в больнице с малой лежала. И что ты думаешь – возвращаюсь, банка с хорошим кофе не на той полке стоит. А он кофе это в жизни не пил, один чай. Значит, что? Бабу приводил, она и пила, и переставила. Ну я ему устроила такое чаепитие на одну персону, на коленях ползал, рыдал: прости, не буду… А ты сама, собственными руками!
– Так фиктивно же, – уже не очень уверенным голосом произнесла мама.
Тут в дверь, не стуча, ввалился тёти-Машин «Мой» – дядя Коля. Он был громаден, татуирован на руке якорем и совершенно не похож на человека, который ползал бы перед кем-либо на коленях или когда-либо в жизни рыдал.
– Домой давай, – гаркнул дядя Коля. – Я тебе суп холодный буду есть?
Тётя Маша пробурчала: «Маленький, что ль, погреть не можешь?» – однако послушно встала, двинулась к выходу, напоследок призвав маму: «Люсь, подумай, а? Квартир много, муж один», – и отправилась за своим единственным мужем в их квартиру номер 8.
Вечером другая соседка, тоже тётя Маша, но не Харчева, а Сиволоб, из квартиры номер 4, встретила меня на лестничной клетке и спросила, что делает мама.
– Она с папой эффективно разводится, потому что папа вписался в революцию, – сообщила я и прыгнула через щербатую ступеньку: наступать на неё считалось плохой приметой.
Второй развод родителей был, может, не таким эффективным, зато точно эффектным. И о нём я узнала от мамы лично, подслушивать ничего не пришлось, даже скорее хотелось заткнуть уши.
В тот вечер папа забрал меня от бабушки и повёз на троллейбусе домой. Обычное дело – за исключением того, что папа тогда особенно долго «мотался по командировкам», поэтому я соскучилась и жаждала поделиться с ним своими новостями: что выучила всё «Краденое солнце» (легкотня после «Айболита»); что сама свернула четыре сахарные плюшки, которые бабушка дала нам с собой, и даже ножичком тесто разрезала; что (это бомба, прибережённая напоследок) теперь умею писать письменными буквами слова «папа» и «мама». До главной новости дело не дошло – папа и на предыдущие-то реагировал вяло, рассеянно, чем меня обескуражил, и я решила замолчать, а он не настаивал. Ехали до дома в тишине. Перед нашим подъездом папа остановился и меня придержал. Положил руку на плечо, начал было: «Слушай…» – но передумал. Мы вошли в квартиру, и тишина кончилась.
Мама открыла нам дверь в образе Аллы Таировой – сильно накрашенная, в незнакомом длинном блестящем халате и со странным, сонным каким-то, лицом. Она часто моргала и запрокидывала голову, как будто кивала наоборот. А ещё она кричала:
– Во-о-т он, явился! Сам явился, не побоялся на этот раз, геро-о-й, рыцарь. Ребёнка привёл, думал, я постесняюсь при ней? А она девушка взрослая, я её стесняться не буду. Вот, дочь, отэц твой. – Мама больно ущипнула меня за плечо. – Ушёл к другой тёте. Не хочет больше с нами жить. Прикормила его Зоя Ловягина.
Я смотрела на папу, таращила глаза так, что аж болели: как это к другой тёте и не хочет с нами, если он как раз пришёл, причём к нам домой? И что такое «прикормила»? И кто такая эта Зловягина? У меня, взрослой девушки пяти с половиной лет, оставались вопросы.
Но папа на них, заданные, впрочем, мысленно, не отвечал, и маме на её озвученные претензии ничего не отвечал, а главное, не снимал ботинки.
Это было ужасно – стоял и не снимал. И не шёл в комнату включать телевизор или в ванную мыть руки, как делал до этого всегда. Подтверждал то есть мамины слова. В тот момент мне больше всего хотелось, чтобы он снял ботинки. Это было единственной гарантией нормальной жизни. И я, выйдя на секунду из оцепенения, начала стаскивать свои синие сандалики. Показывать папе пример.
Ремешок на правом не поддавался, хотя обычно расстёгивать его было проще, чем застёгивать. А мама продолжала кричать:
– Готовит она, значит, хорошо? Повариха-сватья-баба-Бабариха. Судочки свои пошлые на обед таскает и курочку в поезд. Вот тебе, значит, что надо, Сашенька? Судочки и курочку! И Зойку-дурочку. А когда ко мне в театр с розами бегал год, когда в любви клялся, когда говорил: «От любого быта тебя, Люсь, освобожу, только играй, служи искусству!» – без курочки тебе было нормально? А когда ребёнка мне заделал…
Тут ремешок на сандалии наконец поддался, а папа как будто включился.
– Так, всё, – сказал он мне странным, не папиным голосом. – Мы пошли.
Он взял меня за левую руку, мама дёрнула за правую, да так сильно, что я вылетела из расстёгнутого сандалика и пропрыгала два шага в одном стоптанном носке.
– Никуда ты не пойдёшь! – крикнула мама уже не папе, а мне. – Ты где хочешь жить, дочь, с чужой тётей или с мамой? А? Что молчишь, что глаза свои вылупила? Что надо сказать?! Что надо сказать, я сказала?! Ревёт она мне тут. Это мне надо плакать, а не тебе…
Мамина рука трясла меня за плечо, и я уже не слышала, что она кричит. То есть слышала, но из разрозненных звуков не могла собрать воедино ни слова. Казалось только, что я стою там, в носке, невыносимо долго и что больше никогда в жизни ничего хорошего уже не будет.
А план-то был написать «папа» и «мама» письменными буквами, порадовать…
Потом я вдруг взлетела. Папа взял меня на руки, отцепив мамины пальцы от рукава моей футболки.
– Завтра поговорим спокойно. Выпей аспирин, – сказал папа тем же чужим голосом (зато его слова я понимала), и мы с ним вывалились на лестничную клетку.
Мама что-то неразборчиво рыдала нам вслед, но отнять меня не пыталась.
На папиных руках я поехала во двор. Там он заметил, что на мне один сандалик, тихо произнёс короткое незнакомое слово, оглянулся на дверь нашего подъезда, потоптался, покачал головой, покрутил ею, подозвал сидящего у соседнего подъезда дядю Серёжу Кулагина:
– Серёг, твоя на ходу? Не пил? Отвезёшь нас на Первый Парковый?
В этот момент горе, из которого только что состоял весь мир, вырвалось из меня, как вырывается пар из вскипевшего чайника, и исчезло: «на Первый Парковый» означало «к бабушке».
Дети актёров, обычно сами актёры, хвастаются, что выросли за кулисами. Из меня (маленький спойлер) артистки не вышло, и в театре я бывала, наверное, даже реже, чем среднестатистический советский ребёнок. А выросла между Пузом и Первым.
Пузо – так называли улицу Пузакова, где до моих пяти с половиной лет мы жили с мамой и папой, а потом только с мамой. Первый – Первый Парковый переулок, бабушкина территория. «Вы сегодня на Пузе?» – такое я в детстве слышала чуть не каждый день. Этот вопрос бабушка адресовала папе, когда он приезжал за мной на Первый после работы и, поужинав, вставал из-за стола. «Ага, на Пузе», – отвечал папа, бабушка кивала и начинала собирать нам с собой еду (возможно, в судочках). Я представляла, как мы с папой катимся до самого дома на пузе, и веселилась. Папа тоже улыбался, а бабушка как бы между делом уточняла:
– А если пузо заболит, на каком троллейбусе поедете?
– На четвёртом! – рапортовала я. – А потом на первом! Или пешком.
И заодно сообщала оба наших точных адреса, фамилии-имена-отчества родителей и бабушки плюс папин рабочий телефон. Я была полностью готова к встрече с дядей милиционером и другими неравнодушными гражданами.
Бабушку звали Тамара Петровна. Она была, как нетрудно догадаться, папиной мамой и жила, как тоже нетрудно догадаться, прямо у парка, в частном (сейчас принято говорить «в собственном») доме. Этот дом построил когда-то бабушкин папа. Его фотография теперь стояла на почётном месте – на серванте, рядом с синей хрустальной вазой. У бабушкиного папы были усики, но он всё равно казался мне слишком юным, чтобы быть бабушкиным папой.
– Я похожа на отца, – сказала как-то бабушка. – И ты похожа на своего.
– Да ну, – возразила я. – Во-первых, ты старая, а во-вторых, он молодой, а во-первых, у моего папы усы и у твоего папы усы…
Мне тогда очень нравилось выражение «во-первых» – «во-вторых», а как дальше, я не знала, буксовала. Бабушка выслушала мои эйджистски-лукистские аргументы, не обиделась и подсказала новое слово «в-третьих».
Она вообще, кажется, не обижалась никогда. И мне не советовала:
– Если человек тебя обидеть не хотел, а ты обиделась, вам обоим будет плохо. А если хотел и ты обиделась, то ему будет хорошо, а тебе плохо.
– Несправедливо, – соглашалась я ещё одним недавно выученным красивейшим словом и решала не обижаться на соседа Димку Филимонова, который отнял у меня куклу Золушку, задрал ей юбку и начал смеяться над её шикарными шёлковыми панталонами.
– Трусы-ы-ы, – покатывался Димка. – Трусы-ы-ы!!! Ой не могу-у-у!!!
– Что там у вас? – спросила почуявшая недоброе бабушка, выглянув из окна.
– Да Дима первый раз трусы увидел, – ответила я так спокойно, что мой потенциальный обидчик задёргал губами, пробормотал нечто невнятное и бросил куклу Золушку прямо мне в руки.
Кстати, о Золушке. По-честному, бабушке принадлежал не весь дом, а только половина. Вторую половину (как я поняла сильно позже, гораздо большую) занимала её младшая сестра Манечка с семьёй, включая Димку Филимонова. А ещё существовала самая младшая сестра Данечка, она жила в другом городе. У бабушки с Манечкой и Данечкой был один папа и разные мамы. Прочитав «Золушку» и сопоставив факты, я побежала к бабушке с сенсацией:
– А у тебя что, получается, есть злая мачеха и две злые сестры?!
– Мачеха была, она уже умерла, – сказала бабушка. – А сестёр ты знаешь, Манечка и Данечка. Какие же они злые?
О характере мачехи она деликатно промолчала. Я тогда не стала вдаваться в подробности и переключилась на другую тему: зачем Золушка на балу угощала сестёр лимонами, если они и так были вечно недовольные. Но за ужином вернулась к сказочным вопросам:
– А ты так хорошо перебираешь гречку, потому что тебя мачеха заставляла?
– Нет, сама научилась, – улыбнулась бабушка. – Хорошо же что-то уметь. Подлить тебе молока?
– Не надо. А розы твои, – не сдавалась я, – мачеха заставила сажать?
– Тоже сама, – призналась бабушка. – Люблю красивые цветы.
Я сердито съела три ложки гречки с молоком и сахаром – не складывалась как-то сказка – и сделала новый заход:
– А платья Манечке и Данечке ты шила?
– Бывало, что шила. – Я встрепенулась, но, как выяснилось, рано. – Когда они маленькие были, купить негде было. Война. Вот и шила. И себе шила, и маме – ну, мачехе. Крестной феи у меня, признаюсь, не было…
– Ну ладно, – сдалась я. – Феи ладно. А принц-то был?
Тогда бабушка пошла в комнату, принесла оттуда тяжёлую, пахнущую почему-то овсяным печеньем плюшевую книжку. Полистала её, бережно поставила на стол, раскрытой в середине, и сказала:
– Вот мой принц. Ванечка Орлов.
Оказалось, это не книжка, а фотоальбом со старыми фотографиями. Принц Ванечка на маленьком сером квадратике был в пилотке и военной форме. Молодой и очень красивый, я даже тогда это поняла. Как киноактёр.
– Ой, – прошептала я и отодвинула тарелку с гречкой, чтобы не залить принца молоком. – Какой… А где он?
– Погиб. – Бабушка прижала фотографию пальцем. – Он был лётчиком, карточку эту прислал мне с войны. Там на обратной стороне… А вообще-то сама прочитаешь потом, когда научишься читать любой почерк. Ванечка писал, как курица лапой, даром что Орлов.
Я увидела рядом с Ванечкой другую фотографию – глазастой девушки с двумя косами и в белом платье. И хотя бабушка всю мою жизнь носила аккуратную короткую стрижку с завитками, я сразу узнала её на снимке. Она тоже была похожа на киноактрису. Как и, вероятно, всё их поколение.
– Это я перед поступлением в институт. – Бабушка проследила за моим взглядом. – Платье, кстати, сама шила. А фотографию Ванечке на фронт посылала. Потом она мне и вернулась.
Я больше не задала в тот вечер ни одного вопроса. Поняла, что не надо.
А впоследствии мы ещё много раз просматривали с бабушкой тот плюшевый альбом вдоль и поперёк. Я выучила всех её родственников, даже дальних, и друзей по именам. Знала, кто погиб или умер, а кто живой и даже не сильно изменился. Прочитала все фиолетовые надписи на обратной стороне карточек («Дорогой Тамари от Ивана. Лучше вспомни и погляди, чем погляди и вспомни. Июнь 41 г.»). Выяснила, что бабушка так и не поступила в институт, потому что началась война, и потом плакала от счастья, когда в институт поступил Санечка – мой папа. Узнала, что папа в юности был блондин, как и я. И что бабушкина мачеха по имени, опа, Ефросинья Тихоновна, папу застала и баловала больше других внуков. Тогда я уже была в курсе, что в основном у Ефросиньи Первой характер был не сахар, и никак не могла с этим смириться. Тыкала в мачехино фото:
– Она же тебя не любила! И ругала! И пирога всегда отрезала самый маленький кусочек, мне Манечка рассказывала…
– Ты поменьше осуждай незнакомых людей, – посоветовала бабушка. – И знакомых тоже.
– Ну есть же плохие люди, – спорила я.
– Не осуждать не значит всех считать хорошими, – объяснила бабушка. – Это значит щадить любого человека. Лучше пощадить злого, чем ранить доброго, поняла? Скажешь тоже, пирог. Конечно, маленьким кусок побольше, большим поменьше, как иначе-то.
Я молчала и сопела – не соглашалась. Но постепенно и правда училась у бабушки не осуждать, не обижаться, щадить. А ещё – поливать, не заливая, розы и сеять морковку, заправлять постель так, чтобы было ровно и без морщинок, определять, сварилась ли картошка и не слишком ли горячая вода в тазу. Читать, писать, считать, разбираться в монетах и купюрах, кататься на велосипеде и коньках меня тоже научила бабушка. А я её – выдувать пузыри из жвачки «Дональд» (неслыханная роскошь – привёз из командировки Данечкин муж).
После громкого во всех смыслах развода родителей было бы логично – по логике советских семейных традиций, – если бы папиной мамы в моей жизни стало меньше. Но её стало только больше. Она, кажется, проводила со мной всё своё время. И на Первом, и на Пузе: приезжала, готовила, убирала, уезжала, иногда ночевала в моей комнате на раскладушке. Делала фирменные бутерброды, очень вообще-то простые – ломтик батона, холодное масло, сахар, нарезать длинными полосками, «брусочками». Подарила свой проигрыватель «Юность», когда я полюбила слушать пластинки. Шила мне новогодние наряды и ходила на «ёлки». И настаивала: «Мои полдома должны отойти Франечке, пообещай мне, Сань!» Франечка – это у неё была я.
Мама однажды сказала: «Тамара Петровна отмаливает грехи своего сынули». Папа предположил, что бабушка святая (как раз после маминых слов про грехи). Бабушка пожала плечами на оба заявления: «Я, знаете ли, нерелигиозна». И продолжала совершенно по-христиански никого не осуждать.
Родители много работали и много говорили о том, как они много работают. Папа – оправдываясь. Мама – с гордостью и удовольствием.
Бабушка официально считалась пенсионеркой, но тоже работала, да ещё как! Сначала она устроилась в кинотеатр билетёром, и я стала смотреть фильмы регулярно и бесплатно. Потом ей предложили другую вакансию мечты: оператор аттракционов в Центральном парке – том, в который упирался Первый Парковый переулок. Мне было 9 или 10, на большинство интересных аттракционов пускали с 12, но разве могло это остановить оператора и её внучку? Бабушка, впрочем, заботилась о моей безопасности. За неё отвечал лично инженер дядя Толя – он решал, можно кататься на определённом аттракционе или нет. Дядя Толя считался среди паркового начальства человеком вредным: позакрывал множество каруселей, которые не прошли его серьёзную инженерную проверку. Бабушка же говорила, что он как раз самый полезный сотрудник и пусть лучше закроет очередной ветхий «Сюрприз», чем оттуда пачками посыплются дети.
Больше всего я мечтала о взрослых цепочных каруселях – «цепочках». Детские уже давно опробовала, и они мне наскучили. Остальные взрослые либо любила спокойной любовью (как «Ромашку» и «Летающие качели»), либо игнорировала («Автодром»). Взрослые «цепочки» по дяди-Толиной воле были долго закрыты, но недавно их вроде бы починили, и надо было провести контрольный тест.
Провёл его лично товарищ инженер на наших с бабушкой глазах. Дело было после школы в понедельник – у аттракционов выходной, но не у нас. Дядя Толя пролетел над моей головой несколько кругов на «цепочках», бабушка нажала кнопку, карусели остановились, инженер отстегнулся, ловко спрыгнул и крикнул: «Нормально!» А потом предложил мне:
– Ну что, будешь первым настоящим пассажиром?
И вот я мчусь где-то в вышине, ускоряюсь, «цепочки» постепенно раскрываются волшебным цветком, а я становлюсь одним из лепестков, которые умеют исполнять желания. Так я себя чувствую – и чувствую незнакомую ещё, но очень острую радость. Радость человека, которому доступно то, что недоступно другим. Подо мной родной парк, и родной город, и бабушка с дядей Толей стоят с задранными головами. Подо мной все проблемы разной степени сложности: единственная тройка в дневнике (и мамина истерика по этому поводу), не отстирывающееся пятно на жёлтых штанах-бананах (и мамина истерика по этому поводу), потерянный ключ от Пуза – уже второй (мама ещё не знает, придётся рассказывать). Где-то далеко сидят по домам одноклассники, с которыми у меня плохо получается дружить, и они не могут кататься на взрослых «цепочках» в понедельник, а я могу. Эти мысли проносятся в голове весёлым вихрем. Я ничего не формулирую, не обдумываю, не делаю выводов. Лечу, радуюсь, вижу бабушку.
Ну и дядю Толю.
Когда в январе 91-го года мне сказали, что бабушка «не проснулась после операции», я сначала не поверила. Хотела поспорить: как это, вы что, она же всегда просыпается очень рано.
На кладбище меня не взяли. Решили, зачем травмировать. Оставили на Первом помогать соседке по переулку Инге Генриховне готовить поминки. Инга Генриховна часто к нам заходила и знала про мои/бабушкины бутерброды с маслом и сахаром. Видимо, чтобы подбодрить меня, приготовила два таких – «как у Томочки». Намазала маслом, посыпала сахаром, порезала. Но не «брусочками», а помельче, квадратами. Чтобы удобнее брать.
И вот тогда я поняла, что у меня и правда больше нет бабушки.