Я все еще помню…

Я все еще помню…

Я все еще помню, что атомные лодки могут ходить под водой по сто двадцать суток, могут и больше – лишь бы еды хватило, а если рефрижераторы отказали, то сначала нужно есть одно только мясо – огромными кусками на первое, второе и третье, предварительно замочив его на сутки в горчице, а потом – консервы, на них можно долго продержаться, а затем в ход пойдут крупы и сухари – дотянуть до берега можно, а потом можно прийти – сутки-двое на погрузку – и опять уйти на столько же.

Я помню свой отсек и все то оборудование, что в нем расположено; закрою глаза – вот оно передо мной стоит, и все остальные отсеки я тоже хорошо помню. Могу даже мысленно по ним путешествовать. Помню, где и какие идут трубопроводы, где расположены люки, лазы, выгородки, переборочные двери. Знаю, сколько до них шагов, если, зажмурившись, затаив дыхание, в дыму, на ощупь, отправиться от одной переборочной двери до другой.

Я помню, как трещит корпус при срочном погружении и как он трещит, когда лодка проваливается на глубину; когда она идет вниз камнем, тогда невозможно открыть дверь боевого поста, потому что корпус сдавило на глубине и дверь обжало по периметру. Такое может быть и при «заклинке больших кормовых рулей на погружение». Тогда лодка устремляется носом вниз, и на глубине может ее раздавить, тогда почти никто ничего не успевает сделать, а в центральном кричат: «Пузырь в нос! Самый полный назад!» – и тот, кто не удержался на ногах, летит головой в переборку вперемешку с ящиками зипа.

Я помню, что максимальный дифферент – 30о, и как лодка при этом зависает, и у всех глаза лезут на лоб и до аналов все мокрое, а в легких нет воздуха, и тишина такая, что за бортом слышно, как переливается вода в легком корпусе, а потом лодка вздрагивает и «отходит», и ты «отходишь» вместе с лодкой, а внутри у тебя словно отпустила струна, и ноги уже не те – не держат, и садишься на что-нибудь и сидишь – рукой не шевельнуть, а потом на тебя нападает веселье, и ты смеешься, смеешься…

Я знаю, что через каждые полчаса вахтенный должен обойти отсек и доложить в центральный; знаю, что если что-то стряслось, то нельзя из отсека никуда бежать, надо остаться в нем, задраить переборочную дверь и бороться за живучесть, а если это «что-то» в отсеке у соседей и они выскакивают к тебе кто в чем, безумные, трясущиеся, то твоя святая обязанность – загнать всех их обратно пинками, задраить дверь на кремальеру и закрыть ее на болт – пусть воюют.

И еще я знаю, что лодки гибнут порой от копеечного возгорания, когда чуть только полыхнуло, замешкались – и уже все горит, и из центрального дают в отсек огнегаситель, да перепутали, и не в тот отсек, и люди там травятся, а в тот, где горит, дают воздух высокого давления, конечно же, тоже по ошибке, и давятся почему-то топливные цистерны, и полыхает уже, как в мартене, и люди – надо же, живы еще – бегут, их уже не сдержать; и падает вокруг что-то, падает, трещит, взрывается, рушится, сметается, и огненные вихри несутся по подволоку, и человек, как соломинка, вспыхивает с треском, и вот уже выгорели сальники какого-нибудь размагничивающего устройства, и отсек заполняется водой, и по трубопроводам вентиляции и еще черт его знает по чему заполняется водой соседний отсек, а в центральном все еще дифферентуют лодку, все дифферентуют и никак не могут отдифферентоватъ…

Святее всех святых

После того как перестройка началась, у нас замов в единицу времени прибавилось.

Правда, они и до этого на экипажах особенно не задерживались – чехардились, как всадники на лошади, а с перестройкой ну просто как перчатки стали меняться: полтора года – новый зам, еще полтора года – еще один зам, так и замелькали. Не успеваешь к нему привыкнуть, а уже замена.

Как-то дают нам очередного зама из академии. Дали нам зама, и начал он у нас бороться. В основном, конечно, с пьянством на экипаже. До того он здорово боролся, что скоро всех нас подмял.

– Перестройка, – говорил он нам, – ну что непонятно?

И мы свою пайку вина военно-морскую – пятьдесят граммов в море на человека – пили и помнили о перестройке.

И вот выходим мы в море на задачу. Зам с нами в первый раз в море пошел. Во всех отсеках, как в картинной галерее, развесил плакаты, лозунги, призывы, графики, экраны соревнования. А мы комдива вывозили, а комдива нашего, контр-адмирала Батракова по кличке «Джон – вырви глаз», на флоте все знают. Народ его иногда Петровичем называет.

Петрович без вина в море не мог. Терять ему было нечего – адмирал, пенсия есть и автономок штук двадцать – так что употреблял.

Это у них в центре там перестройка, а у Петровича все было строго – чтоб три раза в день по графину. Иначе он на выходе всех забодает.

Петрович росточка махонького, но влить в себя мог целое ведро. Как выпьет – душа-человек.

Сунулся интендант к командиру насчет вина для Петровича, но тот только руками замахал – иди к заму.

Явился интендант к заму и говорит:

– Разрешите комдиву графин вина налить?

– Как это «графин»? – зам даже обалдел. – Это что, целый графин вина за один раз?

– Да, – говорит интендант и смотрит преданно. – Он всегда за один раз графин вина выдувает.

– Как это «выдувает»? – говорит зам возмущенно. – У нас же перестройка! Ну что непонятно?

– Да все понятно, – говорит интендант, а сам стоит перед замом и не думает уходить, – только лучше дайте, товарищ капитан третьего ранга, а то хуже будет.

У интенданта было тайное задание от командира: из зама вино для Петровича выбить. Иначе, сами понимаете, жизни не будет.

– Что значит «хуже будет»? Что значит «будет хуже»? – спрашивает зам интенданта.

– Ну-у, товарищ капитан третьего ранга, – заканючил интендант, – ну пусть он напьется…

– Что значит… послушайте… что вы мне тут? – сказал зам и выгнал интенданта.

Но после третьего захода зам сдался – черт с ним, пусть напьется. Налили Петровичу раз, налили два, налили три, а четыре – не налили.

– Хватит с него, – сказал зам.

Я вам уже говорил, что если Петрович не пьет, то всем очень грустно становится Сидит Петрович в центральном, в кресле командира, невыпивший и суровый, и тут он видит, как в центральный зам вползает. А зам в пилотке. У нас зам считал, что настоящий подводник в походе должен в пилотке ходить. С замами такое бывает. Это он фильмов насмотрелся.

В общем, крадется зам в пилотке по центральному. А Петрович замов любил, как ротвейлер ошейник. Он нашего прошлого зама на каждом выходе в море гноил нещадно. А тут ему еще кто-то настучал, что это зам на вино лапу наложил. Так что увидел Петрович зама и, вы знаете, даже ликом просветлел.

– Ну-ка ты, хмырь в пилотке, – говорит он заму, – ну-ка, плыви сюда.

Зам подошел и представился. Петрович посмотрел на него снизу вверх мутным глазом, как медведь на виноград, и говорит:

– Ты на самоуправление сдал?

– Так точно, – говорит зам.

– Ну-ка доложи, это что? – ткнул Петрович в стяжную ленту замовского ПДУ.

Зам смотрит на ПДУ, будто первый раз его видит, и молчит.

– А вот эта штука, – тыкает Петрович пальцем в регенерационную установку, – как снаряжается?

Зам опять – ни гугу.

– Так! – сказал Петрович, и глаза его стали наливаться дурной кровью, а голова его при этом полезла в плечи, и тут зам начинает понимать, почему говорят, что Петрович забодать может.

Приблизил он к заму лицо и говорит ему тихо:

– А ну, голубь лысый, пойдем-ка по устройству корабля пробежимся.

И пробежались. Начали бежать с первого отсека, да в нем и закончили. Зам явил собой полный корпус – ни черта не знал. Святой был – святее всех святых.

В конце беседы Петрович совсем покраснел, раздулся, как шланг, да как заорет:

– Тебя чему учили в твоей академии? Вредитель! Газеты читать? Девизы рожать! Плакаты эти сссраные рисовать? А, червоточина?

Ты чего в море пошел, захребетник? Клопа давить? Ты – пустое место! Балластина! Пассажир! Памятник! Пыль прикажете с вас сдувать? Пыль?! Влажной ветошью, может, тебя протирать? А, бестолочь?

На хрена ты здесь жрешь, гнида конская, чтоб потом в гальюн все отнести? Чтоб нагадить там? А кто за тебя унитаз промоет? Кто? Я тебя спрашиваю? У него ведь тоже устройство есть, у унитаза!

Здесь знать надо, знать!

Ты на лодке или в почетном президиуме, пидорясина? А при пожаре прикажете вас в первую очередь выносить? Спасать вас прикажете? Разрешите целовать вас при этом в попку? Ты в глаза мне смотри, куль с говном!

Как ты людей за собой поведешь? Куда ты их приведешь? А если в огонь надо будет пойти? А если жизнь отдать надо будет? Ты ведь свою жизнь не отдашь, не-э-эт. Ты других людей заставишь за тебя жизнь отдавать! В глаза мне смотреть!

Зачем ты форму носишь, тютя вонючая! Погоны тебе зачем? Нашивки плавсостава тебе кто дал? Какая… тебе их дала?! Пилотку он надел! Пилотку!

В батальон тебе надо! В эскадрон! Коням! Коням яйца крутить! Комиссары…

Зам вышел из отсека без пилотки и мокрый – хоть выжимай. Отвык он в академии от флотского языка. А, впрочем, может, и не знал он его вовсе.

Вечером Петровичу налили. Петрович выпил и стал душа-человек.

Как твоя фамилия?

Чего наш советский офицер боится? Он боится жену: она навредить может; тещу; соседей; милицию; советских граждан на улице и в транспорте; хулиганов: они по морде могут дать; и свое начальство.

А чего наш советский офицер совсем не боится? Он совсем не боится мирового империализма.

А чего он боится больше всего? Больше всего он боится своей фамилии.

Возьмите любого офицера на улице за верхнюю пуговицу и спросите его:

– Как ваша фамилия?

– Мо…я?

– Да, да, ваша, ваша, ну?

– Этот… как его… Иванов… или нет… то есть Петров…

– А может, Сидоров?

– Точно! Сидоров. – От настоящего офицера его собственной фамилии на улице никогда не дождешься.

Первый страх у него уже прошел, теперь будьте внимательны.

– Разрешите ваши документы.

Документы от него вы не получите: может, вы скрытый офицерский патруль? Так зачем же ему усложнять свою жизнь? Нет у него документов.

– Дома забыл, – вот так, а вы как думали?

– А пропуск у вас есть?

– Какой пропуск?

– Ну, любой пропуск, где написана ваша фамилия.

– Пропуск у нас есть, но в руки вам его не дам: там не написано, что его в руки можно давать.

А сейчас он от вас убежит, вот смотрите.

– Ой!!! – кричит он и делает испуганное лицо. – Осторожно! – и хватает вас за рукав, увлекая за собой. При этом он смотрит вам за ухо так, словно вас сзади именно в этот момент переезжает автокар.

Вы инстинктивно оборачиваетесь: ничего там сзади нет, а офицер уже исчез. Пуговицу себе срезал, за которую вы держались, и исчез. Можете ее сохранить на память.

Мой лучший друг, Саня Гудинов, – редкий интеллигент, два языка, – когда его вот так берут на улице, напускает на себя дурь, начинает заикаться и называет себя так:

– Го… го… гоша… Го… го… го… лованов!

Патруль тут же прошибает слеза от жалости к несчастному офицеру-заике, и он от него отстает: грех трогать калеку.

– Заикой меня делает служба, – говорит в таких случаях Саня. Но лучше всего действует напористый нахрап, ошеломляющая наглость и фантастическое хамство.

Вот мой любимый рыжий штурман, который вошел в мое полное собрание сочинений отдельной главой, тот полностью согласен с Конецким: с патрулем спорят только салаги.

– Главное в этом деле, – любил повторять рыжий, – четко представиться. Чтоб не было никаких дополнительных вопросов.

– Туполев! – бросал он патрулю быстро с бодрой наглостью. – Я. Ка… ве-че сорок ноль сорок.

И патруль усердно записывает Туполев, ЯК-40…

Только полные идиоты требовали от него документы: штурман обладал монументальной внешностью, и его ужасные кулаки сообщали любому врожденное уважение к ВМФ!

Должен вам заметить, что страх перед своей фамилией, или, лучше скажем, бережное к ней отношение – это условный рефлекс, воспитываемый в офицере самой жизнью с младых ногтей: начиная с курсантских будней.

– Товарищи курсанты, стойте! – останавливал нас когда-то дежурный по факультету. – Почему без строя? Почему через плац? Почему в неположенном месте? Фамилии? Рота?

Этот дежурный у нас был шахматист-любитель. Страсть к шахматам у него была патологическая. Кроме шахмат он ничего не помнил и рассеянный был – страшное дело. А все потому, что он в уме все время решал шахматные кроссворды. Но главное: он был начисто лишен фантазии, столь необходимой офицеру. Полета у него не было.

– Курсант Петросян, – прогундосил Дима, стараясь походить на армянина.

– Курсант Таль, – поддержал его Серега. Мне пришлось сказать, что я – Ботвинник, чтоб не выпасть из общего хора.

Дежурный, ни слова не говоря, нас задумчиво записал и отпустил. Наверное, перед ним в этот момент явился очередной кроссворд.

Когда он доложил начальнику факультета, что у него Таль, Петросян и Ботвинник пересекли плац в неположенном месте, то наш славный старый волкодав воскликнул:

– Хорошо, что не Моцарт и Сальери! Твердопятов, ковырять тя некому, я когда на тебя смотрю, то я сразу вспоминаю, что человек – тупиковая ветвь эволюции. Ты со своими шахматами совсем дошел. Очумел окончательно. Рехнешься скоро. Что за армейский яйцеголовизм, я тебя спрашиваю? Прочитай еще раз, я еще раз эту музыку послушаю, и ты сам, когда читаешь чего-нибудь, ты тоже слушай, чего ты читаешь. Это иногда очень даже интересно. Ну, начинай!

И тот прочитал снова.

– Понял?

– Понял.

– Вот до чего дошло. Видишь? Мой тебе совет: забудь ты свои шахматы. Они ж тебя до ручки доведут. А теперь давай иди… Знаешь куда?

Тот кивнул.

– Вот и давай, двигай с максимально малошумной скоростью, осторожненько, не заезжая в кусты. И не буди во мне зверя… Ботвинник…

Джоконда

Когда я пришел на флот, я был такой маленький, пионер, не ругался матом, уступал дорогу девочкам, помогал старшим донести сетки…

И вдруг – флот.

Я – робкое человеческое растение – увидел вот это вот в натуральную величину. Ай-яй-яй! В один миг можно прожить целую жизнь. Пропасть! Сразу же, в первый же день, – на камбуз!

Человека нельзя сразу на камбуз! Он умирает мучительно, человек; сначала – пионер, потом – «уступающий дорогу девочкам», потом умирают мультфильмы, «Что тебе снится, крейсер «Аврора»?»; человеческое растение корежится и в конце дня ругается матом!

– Это… что?..

На меня посмотрели безумно, как на темную шаль.

– Это макароны по-флотски.

– Вот это… едят?!

– Не хочешь – не ешь!

В алюминиевой миске, давно приняв ее форму, лежала серая, слипшаяся, местами коричневая, блестящая, как разрытая брюшина, масса, сверху желтыми бигудями кудрявилось сало, казалось, что все это вместе с миской только что достали из брюха кашалота, успевшего все ж полить это все своим собственным соком.

Человек не знает, не хочет знать, что даже праздничное блюдо, попадая к нему в рот, больше не будет выглядеть так аппетитно, а пройдя все стадии увлекательного процесса, вообще может получить навоз!

А на камбузе «праздничное – в навоз» происходит по нескольку раз в день! На сотне столов, в разделочной! в варочной! в зале! в мгновение – в мусор!

В разделочной на столах грязными, ленивыми потоками оттекает бордовое мясо. В варочной – «Давай! Давай!». В мойке в ванну ныряют тарелки, и ты за ними, с красными, толстыми, распаренными руками! Кошки! Крысы! Кошка сдуру – в котел, ее оттуда – чумичкой!

– Бачки-и-и!

На раздаче Джоконда ругается матом! А ты привык к женщине хрупкой, незнакомке, тебя воспитывали, воспитывали…

– Сынки-и-и!!! – кричит Джоконда.

У нее не рот, а пещера! Сталактиты! Сталагмиты! Катакомбы! Ее голосом можно валить деревья! Они сами будут вязаться в снопы!!!

У нее не раздача, а песня! Второе – на автомате; хлоп! шлеп! – поехало!

– Бачки-и-и!!! – Пустые бачки летят по полу!

– Сынки-и-и!!! – Не дай бог, не хватит второго, на том месте, где только что стояла Джоконда, будет стоять Анаконда!

А я был такой маленький, пионер, не ругался матом, не во! – ро! – вал! уступал дорогу девочкам, помогал доживать старушкам!..

Есть повесть поужаснее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте…

Мамонтенок Дима

О мамонтенке Диме не слышали? Ну, как его в тундре откопали, а потом в Англию к английской королеве повезли? Слышали, наверное. Нам о нем в автономке сообщили.

Дело в том, что наша подводная красавица всплывает иногда на сеанс связи: не совсем, правда, всплывает, просто подвсплывает и вытаскивает из-под воды антенну, на которую, с риском для жизни, принимается всякая всячина о жизни в нашей стране и за рубежом.

Почему с риском для жизни? А подводники все делают с риском для жизни: всплывают, погружаются, ходят, бродят, дышат… и потом, при всплытии лодку могут обнаружить, а в боевой обстановке это равносильно ее уничтожению.

Так что с риском для жизни всплываем, вытаскиваем из воды пипку, и из центра полетов нам сообщают, что в нашей стране зерновые собраны на восьмидесяти процентах площадей.

Но иногда сообщают что-нибудь этакое, например: «На орбиту запущены два космонавта и Савицкая. На завтра запланированы биологические эксперименты».

Информацию у нас подписывают командир и зам, после этого ее вывешивают в третьем отсеке на средней палубе.

Когда вывесили про Савицкую, наши стали ходить кругами и очень плоско шутить. Некоторые до того опускались в своем безобразии, что изображали эти биологические эксперименты мануально и при этом гомерически гоготали.

Зам тогда не выдержал и изменил фамилию «Савицкая» на «Савицкий».

Но вообще-то, я вам должен сказать, что информацию из родного отечества мы очень любим: каждый день с нетерпением ждем; жаль только, что она доходит к нам часто по кускам: то срочное погружение помешает, то антенну зальет, то еще что-нибудь…

Вот однажды вывесили: «Министр обороны США вылетел на…» – а дальше не успели принять. Так и вывесили, и зам подписал: ночь была, ему спросонья подсунули, а он и подмахнул.

Наши сначала изменили предлог «на» на более удобный предлог «в», а потом вместо многоточия написали то место, куда он вылетел.

Заму пришлось все срывать. Хоть и не наш министр обороны, но все-таки неудобно.

И тут мы принимаем известие насчет мамонтенка Димы, – мол, отрыли его, отряхнули, и теперь он по Англии путешествует, и английская королева его там наблюдает.

И решили наши люди среди радистов зама разыграть.

Дело в том, что зам у нас безудержно верил каждому печатному слову. Просто завораживало его.

Вот они и напечатали ему, что в нашей стране, известной своим отношением к материнству и детству, отрыли из вечной мерзлоты мамонтенка, оживили его, назвали Димой и отправили его в Англию, чтоб побаловать английскую королеву.

Как только зам прочел про Диму, у него все мозги перетряхнуло: до того он обрадовался насчет советской науки. Он даже бредить начал. С ума сошел. Тронулся. Все ходил и заводил соответствующие разговоры. Встанет рядом и начнет вполголоса бубнить: «Мамонтенок Дима, мамонтенок Дима… Советская наука, советская наука…»

У нас потом вся автономка была уложена на этого мамонтенка Диму: и тематические вечера, и диспуты, и концерты – все шло под лозунгом: «Мамонтенок Дима – дитя советской науки!»

Народ у нас на корвете подлый: все знали про Диму, все, кроме зама.

И что интересно: ну хоть бы одна зараза не выдержала. Ничего подобного: всю автономку все продержались с радостными за нашу науку рожами.

Когда мы пришли к родным берегам, зам тут же примчался в политотдел и сунул начпо под нос свой отчет за поход. А там на каждом листе был мамонтенок Дима.

– Какой мамонтенок? – остолбенел начпо.

– Дима! – обрадовался зам.

– Какой Дима? – не понимал начпо.

– Мамонтенок, – веселился зам.

– Какой мамонтенок?!!

– Советский…

– М-да… – сказал начпо, – сказывается усталость личного состава, сказывается…

Зам потом радистам обещал, что они всю жизнь, всю жизнь, пока он здесь служит, будут плакать кровавыми слезами, на что наши радисты мысленно плюнули и ответили:

– Ну, есть…

Сатэра

[2]

После автономки хочется обнять весь мир. После автономки всегда много хочется… Петя Ханыкин бежал ночевать в поселок. Холостяка из похода никто не ждет, и потому желания у него чисто собачьи: хочется ласки и койки.

И хрустящие, скрипящие простыни; и с прыжка – на пружины; и – одеялкой, с головой одеялкой; и тепло… везде тепло… о господи!.. Петя глотал слюни, ветер вышибал слезы…

…И Морфей… Морфей придет… А волосы мягкие и душистые… И поцелует в оба глазика… сначала в один, потом сразу в другой…

Петя добежал. Засмеялся и взялся за ручку двери. А дверь не поддалась. Только сейчас он увидел объявление:

«В 24.00 двери общежития закрываются».

Чья-то подлая рука подцарапала: «навсегда!». Тьфу! Ну надо же. Стоит только сходить ненадолго в море – и все! Амба! За три месяца на флоте что-то дохнет, что-то меняется: появляется новое начальство, заборы, инструкции и бирки… зараза…

Петя двинулся вдоль, задумчивый. Окна молчали.

– Вот так в Америке и ночуют на газоне, – сказал Петя, машинально наблюдая за окнами. В пятом окне на первом этаже что-то стояло. Петя остановился. В окне стояло некое мечтающее, пятипалое, разумное в голубом. Над голубыми трусами выпирал кругленький животик с пупочком, похожим на пуговку; наверху животик заканчивался впадиной для солнечного сплетения; ниже голубых трусов, в полутенях, скрывались востренькие коленки с мохнатой голенью, в которые по стойке «смирно» легко вложился бы пингвиненок; грудь, выгнутая куриной дужкой, обозначалась висячими сосками многодетной собачей матери; руки цеплялись за занавески, взгляд – за великую даль. Разумное раскачивалось и кликушечьи напевало, босоного пришлепывало. Разумное никак не могло выбраться из припева «Эй, ухнем!»

В окно полетел камешек. «Эй! На помосте!» Песня поперхнулась. «Эй» чуть не выпало от неожиданности в комнату сырым мешком; оно удержалось, посмотрело вниз, коряво слезло с подоконника, открыло окно и выглянуло. До земли было метра три.

– Слышь, сатэра, – сказал Петя из-под фуражки, – брось что-нибудь, а то спать пора.

Фигура кивнула и с пьяной суетливой готовностью зашарила в глубине.

Через какое-то время голая пятка, раскрыв веером пальцы, уперлась в подоконник, и в окно опустилась простыня. Пете почему-то запомнилась эта пятка: такая человеческая и такая беззащитная…

Ыыыы-х!

Поддав себе в прыжке по ягодицам, Петя бросился на простыню, как акробат на трапецию. Тело извивалось, физиономия Пети то и дело чиркала по бетону, ноги дергались, силы напрягались в неравной борьбе: простыня ускользала из рук.

Ыыыы-х!

Бой разгорался с новой силой. Дециметры, сантиметры… вот он, подоконник, помятое, покореженное железо… Нет!

И вот тогда сатэра, совершенно упустив из виду, что он упирается пяткой, нагнулся вперед, собираясь одной рукой подхватить ускользающего Петю.

Всего один рывок – и сатэра с криком «Аааа-м!», простившись со своей осиротевшей комнатой, сделав в воздухе несколько велосипедных движений, вылетел через окно подкинутым канатоходцем и приземлился рядом с Петей. Все. Наступила колодезная тишина.

Когда Петя открыл глаза и повернулся к корешу, он увидел, что тот смотрит в звезды космическим взглядом.

Петя встал сам и поднял с земли своего сатэру, потом он осмотрел его пристально и установил, что ничего ушиблено не было.

– Прости, мой одинокий кореш, сатэра, – воскликнул Петя после осмотра; ему стало как-то легко, просто гора с плеч, – что так тебя побеспокоил. Пойду ночевать на лодку, в бидон. Не получилось. Мусинги[3] нужно было на твоей простыне вязать, мусинги. Ну ладно, не получилось. Не очень-то и хотелось.

Петя совсем уже собирался уходить, когда его остановил замерзающий взгляд. Кореш молчал. Взгляд втыкался и не отпускал.

Эх, ну что тут делать! И Петя вернулся. Кореш встретил его, как собака вернувшегося хозяина.

Скоро они топтались, как стадо бизонов: кореш взбирался на Петю, пытаясь при этом одной рукой во что бы то ни стало перехватить ему горло, а другой рукой дотянуться до подоконника, но как только он выпрямлялся, откуда ни возьмись появлялась амплитуда. Амплитуда грозила его обо что-нибудь сгоряча трахнуть, и он малодушно сползал. Разъяренный Петя с разъяренными выражениями поставил бедолагу к стенке. Но когда Петя влез к нему на плечи, бедняга сложился вдвое. Пока хороняка медленно думал на четвереньках, Петя в отчаянии пытался с прыжка достать подоконник: спина у сатэры гнулась, как сетка батута. В конце концов энергия кончилась: они шумно дышали друг на друга, разобрав на газоне тяжелые ноги…

Вставшее солнце освещало притихшие улочки маленького северного городка, дикие сопки цепенели в строю. Далеко в освещенном мире маячили две странные фигуры: они уже миновали вповалку спящее КПП. Первая была задумчивой, как обманутый Гамлет, а у второй из-под застегнутой доверху шинели виднелись мохнатые голые ноги, осторожно ступавшие в раскинувшуюся весеннюю грязь, – такие беззащитные и такие человеческие… они шли ночевать… в бидон…

Веселое время

Господи! Как мы только не добирались до своей любимой базы. Было время. Я имею в виду то самое славное время, когда в нашу базу вела одна-единственная дорога и по ней не надрывались автобусы, нет, не надрывались: по ней весело скакали самосвалы и полуторки, эти скарабеи цивилизации. По горам и долам!

Стоишь, бывало, в заводе, в доке, со своим ненаглядным «железом», за тридцать километров от того пятиэтажного шалаша, в котором у тебя жена и чемоданы, а к маме-то хочется.

– А мне насрать! – говорил наш отец-командир (у классиков это слово рифмуется со словом «жрать»). – Чтоб в восемь тридцать были в строю. Хотите, пешком ходите, хотите, верхом друг на друге ездийте. Как хотите. Можете вообще никуда не ходить, если не успеваете. Узлом завязывайте.

Только подводнику известно, что в таких случаях нам начальство рекомендует узлом завязывать.

Пешком – четыре часа.

Мы сигналили машинам руками, запрыгивали на ходу, становились цепью и не давали им проехать мимо, ловили их, просили издалека и бросались им вслед кирпичами. Мы – офицеры русского флота.

– Родина слышит, Родина знает, где, матерясь, ее сын пропадает, – шипели мы замерзшими голосами и влезали в самосвалы, когда те корячились по нашим пригоркам.

Однажды влетел я на борт полуторки, а она везла трубы. Сесть, конечно же, негде, в том смысле, что не на что. Хватаюсь за борт и, подобрав полы шинели в промежность, чтоб не запачкать, усаживаюсь на корточки в пустом углу. Начинает бросать, как на хвосте у мустанга. Прыгаю вверх-вниз, как дрессированная лягушка, и вдруг на крутом вираже на меня поехали трубы. На мне совсем лица не стало. Я сражался с трубами, как Маугли. Остаток пути я пролежал на трубах, удерживая их взбрыкивание своим великолепным телом.

А как-то в классическом броске залетаю на борт и вижу в углу двух приличных поросят. Мы – я и поросята – взаимно оторопели. Поросята что-то хрюкнули друг другу и выжидательно подозрительно на меня уставились.

«Свиньи», – подумал я и тут же принялся мучительно вспоминать, что мне известно о поведении свиней. Я не знал, как себя с ними вести. Вспоминалась какая-то чушь о том, что свиньи едят детей.

Дернуло. От толчка я резво бросился вперед, упал и заключил в объятья обеих хрюшек. Ну и визг они организовали!

А вот еще: догоняем мы бедную колымагу, подыхающую на пригорке (мы – два лейтенанта и кап-два, механик соседей), и плюхаемся через борт. То есть мы-то плюхнулись, а механик не успел: он повис на подмышках на борту, а машина уже ход набрала, и тогда он согнул ноги в коленях, чтоб не стукаться ими на пригорках об асфальт, и так ехал минут десять.

И мы, рискуя своими государственными жизнями, его оторвали и втащили. Тяжело он отрывался. Почти не отрывался – рожа безмятежная, а в зубах сигарета.

А вот еще история: догоняем бортовуху, буксующую в яме, и, захлебываясь от восторга, вбрасываемся через борт, а последним из нас бежал связист – толстый, старый, глупый, в истерзанном истлевшем кителе. Он бежал, как бегемот на стометровке: животом вперед, рассекая воздух, беспорядочно работая локтями, запрокинув голову; глаза, как у бешеной савраски, – на затылке, полные ответственности момента, раскрытые широко. Он подбегает, ударяется всем телом о борт, отскакивает, хватается, забрасывает одну ножку, тужится подтянуться.

А машина в это время медленно выбирается из ямы и набирает скорость, и он, зацепленный ногой за борт, скачет за ней на одной ноге, увеличивая скорость, и тут его встряхивает. Мы в это время помочь ему не могли, потому что совсем заболели и ослабели от смеха. Лежали мы в разных позах и рыдали, а один наш козел пел ему непрерывно канкан Оффенбаха.

Его еще раз так дернуло за две ноги в разные стороны, что той ногой, которая в канкане, он в первый раз в жизни достал себе ухо. Брюки у него лопнули, и показались голубые внутренности.

Наконец один из нас, самый несмешливый, дополз до кабины и начал в нее молотить с криком «Убивают!».

Грузовик резко тормозит, и нашего беднягу со всего маху бросает вперед и бьет головой в борт, отчего он теряет сознание и пенсне…

А раз останавливаем грузовик, залезаем в него, расселись и тут видим – голые ноги торчат. Мороз на дворе, а тут ноги голые. Подобрались, пощупали, а это чей-то труп. Потом мы ехали в одном углу, а он в другом. У своего поворота мы выскочили, а он дальше поехал. Кто это был – черт его знает. Лицо незнакомое.

Вот так мы и служили.

Эх, веселое было время!

После обеда

Шифровальщик с секретчиком ну и идиоты же! Пошутить они вздумали в обеденный перерыв, набрали ведро воды, подобрались в гальюне к одной из кабин и вылили туда ведро сверху. А там начальник штаба сидел. Они этого, конечно же, не знали, а в соседней кабине минер отдыхал.

Тот от смеха чуть не заболел, сидел и давился. Он-то знал, кого они облили.

Вылили они ведро – и тишина. Начштаба сидит, тихонько кряхтит и терпит. А эти дурни ничего лучше не придумали – «эффекту-то никакого», как еще одно ведро вылить. Минер в соседней кабине чуть не рехнулся, а эти вылили – и опять тишина.

Постояли они, подумали и набрали третье ведро.

Двери у нас в гальюне без шпингалетов, их придерживать надо, когда сидишь, а начштаба после двух ведер перестал их придерживать, и двери открылись как раз в тот момент, когда эти придурки собирались третье ведро вылить. Открылась дверь, и увидели они мокрого начальника штаба, сидящего орлом. Когда они его увидели, их так перекосило, что ведро у них из рук выпало. Выпало оно и обдало начштаба в третий раз, но только не сверху, а спереди. Подмыло его.

Он так орал на них потом в кабинете, куда он прошел прямо с толчка и без штанов, что просто удивительно. Я таких выражений никогда еще не слышал.

А минера из дучки вывели под руки. Он от смеха там чуть не подох.

Методически неверно

Продать человека трудно. Это раньше можно было продать. Несешь его на базар – и все! Золотое было время. Теперь все сложно в нашем мире бушующем.

Его звали Петей. По фамилии – Громадный. Петя Громадный. Он выговаривал через «х» и без последней – «Хромадны» – и вытягивал шею вперед, как черепаха Тортила, жрущая целлофановый пакет. «Ну-у, чаво там», – говорил он. Лучше б «му-у», так ближе к биологии вида. Он был радиоэлектронщик и жвачное одновременно. А еще он был мичманом. Наемным убийцей.

Он говорил «мыкросхэма» – и тут же засыпал наповал. Так мелко он не понимал. А командир группы общекорабельных систем – группман – все проводил с ним занятия, все проводил. Оглянулся – спит! Чем бы его? Журналом в кило по голове – раз!

– Ты что, спишь, что ли?!

– Я-та?..

– Ты-та…

– Не-е…

– Ах ты…

– Все! Не могу! – группман сверкал глазами перед командиром БЧ-5 и сочно тянул при этом носом. – Хоть режьте, не могу я проводить с ним занятия.

– Ну как это?

– А так! Не могу.

– Значит, не так учишь! Неправильно. Методически неверно. Вот тебе «Волгу» ГАЗ-24 дай за него – наверное, тогда бы выучил. И потом, он жалуется, что вы его за человека не считаете. Оскорбляете его человеческое достоинство. Ну, это вообще… методически неверно.

– Ме-то-ди-чес-ки?!. – группман заикался не от рождения, не с детства заикался. Дальше он шипел носом, как кипятильник перед взрывом. Одним носом. Ртом уже больше не мог.

– Да. Методически. Вот давайте его сюда, я вам покажу, как проводится занятие.

Целый час бэчепятый бился-бился, как волна об утес, но разбился, как яйца об дверь, и тогда в центральном заорало даже от ветвей и кабелей:

– Идиот, сука, идиот! Ну, твердый! Ну, чалдон! Чайник! Ну, вощ-ще! Дерево! Дуремар! Ты что ж, думаешь…

Петя моргал и смотрел в глаза.

– …презерватив всмятку, если лодку набить таким деревом, как ты, она не утонет?! А?! Ну, страна дураков! Поле чудес! Ведро!!! Не женским местом тебя родило!!! Родине нужны герои, а… родит дураков! – бэчепятый всплеснул руками, как доярка, и повернулся к группману: – Ведро даю. Спирта. Ректификата. Чтоб продал его. – Он ткнул Петю в грудь: – Продать! За неделю. Я в море ухожу. Чтоб я пришел, и было продано! Куда хочешь! Кому хочешь! Как хочешь! Продать дерево. Хоть кубометрами. Вон!!!

До Петиной щекастой рожи долетели его теплые брызги.

– Вон!!! На корабль с настоящего момента не пускать! Ни ногой. Стрелять, если полезет. Проберется – стрелять! Была б лицензия на отстрел кабана – сам бы уложил! Уйди, убью!!! (Слюни – просто кипяток.) Ну, сука, ну, сука, ну, сука… – бэчепятый кончался по затухающей, в конце он опять отыскал глазами группмана: – Ну, я – старый дурак, а твои глаза где были, когда его на корабль брали? Чего хлопаешь? Откуда его вообще откопали? Это ж мамонт. Ископаемое. Сука, жираф! Канавы ему рыть! Воду носить! Дерьмо копать! Но к матчасти его нельзя допускать! Поймите вы! Нельзя! Это ж камикадзе!..

– Я же докладывал… – зашевелился группман.

– Я же – я же… жопа, докладывал он…

Петю сразу не продали. Некогда было. В автономку собирались. Но в автономку его не взяли. Костьми легли, а не взяли.

– Петя, ты чего не в море?

– Та вот… в отпуск выгнали…

Он ждал на пирсе, как верный пес. Деньги у него кончились. После автономки наклевывался Северодвинск. Постановка в завод с потерей в зарплате. С корабля бежали, как от нищеты. Группман сам подошел к командиру:

– Товарищ командир, отпустите Громадного.

– Шиш ему. Чтоб здесь остался и деньги греб? Вот ему! Пусть пойдет. Подрастратится. Вот ему… а не деньги!

– Товарищ командир! Это единственная возможность! По-другому от него не избавиться. Хотите, я на колени встану?! – группман встал. – Товарищ командир! Я сам все буду делать! Замечаний в группе вообще не будет!

– А-а… черт…

В центральный группман вошел с просветленным лицом. Петя ждал его, как корова автопоилку. Даже встал и повел ушами.

– Три дня даю, – сказал ему группман, – три дня. Ищи себе место. Командир дал добро.

Через три дня группмана нашел однокашник:

– Слушай, у тебя есть такой Громадный?

Группман облегченно вздохнул, но тут же спохватился.

Осторожный, как старик из моря Хемингуэя. Забирает. Так клюет только большая рыба.

– Ну нет! – возмутился группман для видимости. – Все разбегаются. Единственный мужик нормальный. Специалист. Не курит, не пьет, на службу не опаздывает. Нет, нет… – и прислушался: не сильно ли? Да нет, вроде нормально…

Петю встречали:

– Петя, ты, говорят, от нас уходишь?

– А чаво я в энтом Северодвинске не видел? Чаво я там забыл? За человека не считают!

Скоро они встретились: группман и однокашник.

– Ну, Андрюха, вот это ты дал! Вот это подложил! Ну спасибо! Куда я его теперь дену?

– А ты его продай кому-нибудь. Я как купил в мешке, так и продал.

– Ну да. Я его теперь за вагон не продам. Все уже знают: «не курит, не пьет, на службу не опаздывает»…

Н-да… теперь продать человека трудно. Это раньше можно было продать: на базар – и все. Золотое было время.

Бомжи

(собрание офицеров, не имеющих жилья; в конспективном изложении)

Офицеры, не имеющие жилья в России, собраны в актовом зале для совершения акта.

Входит адмирал. Подается команда:

– Товарищи офицеры!

Возникает звук встающих стульев.

Адмирал:

– Товарищи офицеры.

(Звук садящихся стульев.)

Затем следует адмиральское оглядывание зала (оно у адмирала такое, будто перед ним Куликово поле), потом:

– Вы! (Куда-то вглубь, может быть, в поля.) Вы! Вот вы! Да… да, вы! Нет, не вы! Вы сядьте! А вот вы! Да, именно вы, рыжий, встаньте! Почему в таком виде… прибываете на совещание?.. Не-на-до на себя смотреть так, будто вы только что себя увидели. Почему не стрижен? Что? А где ваши медали? Что вы смотрите себе на грудь? Я вас спрашиваю, почему у вас одна медаль? Где остальные? Это с какого экипажа? Безобразие! Где ваши начальники?.. Это ваш офицер? А? Вы что, не узнаете своего офицера?.. Что? Допштатник? Ну и что, что допштатник? Он что, не офицер?.. Или его некому привести в чувство?.. Разберитесь… Потом мне доклад… Потом доложите, я сказал… И по каждому человеку… пофамильно… Ну, это отдельный разговор…

Я вижу, вы не понимаете… После роспуска строя… ко мне… Я вам объясню, если вы не понимаете. Так! Товарищи! Для чего мы, в сущности, вас собрали? Да! Что у нас складывается с квартирами… Вопрос сложный… положение непростое… недопоставки… трубы… сложная обстановка… Нам недодано (Много-много цифр.) метров квадратных… Но! Мы – офицеры! (Едрена вошь!) Все знали, на что шли! (Маму пополам!..) Тяготы и лишения! (Ы-ы!) Стойко переносить! (Ы-ых!) И чтоб ваши жены больше не ходили! (М-да…) Тут не детский сад… Так! С квартирами все ясно! Квартир нет и не будет… в ближайшее время… Но!.. Списки очередности… Всем проверить фамилии своих офицеров… Чтоб… Никто не забыт! Кроме квартир, ко мне вопросы есть? Нет? Так, все свободны. Командование прошу задержаться.

– Товарищи офицеры!

Звук встающих стульев.

Как становятся идиотами

Шла у нас приемопередача. Не понимаете? Ну, передавали нам корабль: лодку мы принимали от экипажа Долгушина. Передача была срочная: мы на этой лодке через неделю в автономку должны были идти.

И вот, чтоб мы быстренько, без выгибонов приняли корабль, посадили нас – оба экипажа – на борт и отогнали лодку подальше; встали там на якорь и начали приемопередачу.

Поскольку всем хотелось домой, то приняли мы ее, как и намечалось, без кривлянья, часа за четыре.

Командир наш очень торопился в базу, чтоб к «ночному колпаку» успеть. «Ночной колпак» – это литровый глоток на ночь: командир у нас пил только в базе.

Тронулись мы в базу, а нас не пускают – не дает «таможня» «добро».

В 18 часов «добро» не дали, и в 20 – не дали, и в 21 – не дали: буксиров нет.

В 22 часа командир издергался до того, что решил идти в базу самостоятельно: без буксиров.

Только мы пошли, как посты наблюдения и связи – эти враги рода человеческого – начали стучать о нас наверх.

Наверху всполошились и заорали:

– Восемьсот пятьдесят пятый бортовой! Куда вы движетесь?

«Куда, куда»… в дунькину кику, «куда». В базу движемся, ядрена мама!

Командир шипел радистам:

– Молчите! Не отвечайте, потом разберемся!

Ну и ладно. Идем мы сами, идем – и приходим в базу. А оперативный, затаив дыхание, за нами наблюдает; интересно ему: как же эти придурки без буксиров швартоваться будут.

– Ничего, – говорил командир на мостике, – ошвартуемся как-нибудь…

И начали мы швартоваться «как-нибудь» – на одном междометии, то есть на одном своем дизеле: парусность у лодки приличная; дизель молотит, не справляется; лодку сносит; командир непрерывно курит и наблюдает, как нас несет на дизелюхи: их там три дизельных лодки с левого борта у пирса стояло; правая часть пирса голая, а с левой – три дизелюхи торчат, и нас ветром на них тащит, а мы упираемся – ножонки растопырили – ничего не выходит.

На дизелюхах все это уже заметили: повылезали все наверх и интересуются: когда мы им врежем? Эти дизелюхи через неделю тоже в автономку собирались. Ужас! Сейчас кокнемся! Сто метров остается… пятьдесят… двадцать пять… а нас все несет и несет…

Командир в бабьем предродовом поту руки ломает и причитает:

– Ну все… все… все… с командиров снимут… из партии выкинут… академия накрылась… медным тазом… под суд отдадут… и в лагерь, пионервожатым… на лесоповал… в полосатом купальнике…

И тут лодка замирает на месте… зависает… до дизелюх – метров двенадцать…

– Назад, – бормочет командир в безумье своем, – назад, давай, милая… давай… по-тихому… давай, родная… ну… милая, ну… давай…

И лодка почему-то останавливается и сантиметр за сантиметром каким-то чудом разворачивается, тащится, сначала вперед, а потом она останавливается окончательно совсем, ее сносит и прижимает к пирсу. Все! Прилипли!

– Фу! – говорит командир, утирая пот. – Фу ты… ну ты, проклять какая… горло перехватило… мешком ее задави… Фу-у-у-у… Вот так и становятся идиотами… Отпустило… даже не знаю… Никак не отдышаться… Ну, я вообще… чуть не напустил под себя… керосину… да-а-а-а… Пойду… приму на грудь. Что-то сердце раззвонилось…

Пошел командир наш и принял на грудь. Одним литровым глотком.

Папа

Корабельный изолятор. Здесь царствует огромный, как скала, наш подводный корабельный врач майор Демидов. Обычно его можно найти на кушетке, где он возлежит под звуки ужасающего храпа. Просыпается он только для того, чтоб кого-нибудь из нас излечить. Излечивает он так:

– Возьми там… от живота… белые тоблетки.

Демидыч у нас волжанин и ужасно окает.

– Демидыч, так они ж все белые…

– А тебе не все ровно? Бери, что доют.

Когда у механика разболелись зубы, он приполз к Демидычу и взмолился:

– Папа (старые морские волки называет Демидова Папой)… Папа… не могу… Хоть все вырви. Болят. Аж в задницу отдает. Даже геморрой вываливается.

– Ну довай…

Они выпили по стакану спирта, чтоб не трусить, и через пять минут Демидов выдернул ему зуб.

– Ну как? Полегчало? В задницу-то не отдоет? – заботливо склонился он к меху. – Эх ты, при-ро-да… гемо-р-рой…

Механик осторожно ощупал челюсть.

– Папа… ты это… в задницу вроде не отдает… но ты это… ты ж мне не тот выдернул…

– Молчи, дурак, – обиделся Демидыч, – у тебя все гнилые. Сам говорил, рви подряд. В задницу, говорил, отдает. Сейчас не отдает? Ну вот…

Когда наш экипаж очутился вместе с лодкой в порядочном городе, перед спуском на берег старпом построил офицеров и мичманов:

– Товарищи, и наконец сейчас наш врач, майор Демидов, проведет с вами последний летучий инструктаж по поведению в городе. Пожалуйста, Владимир Васильевич.

Демидов вышел перед строем и откашлялся:

– Во-о-избежание три-п-пера… или че-го похуже всем после этого дела помочиться и про-по-лос-кать сво-е хозяйство в мор-гон-цов-ке…

Голос из строя:

– А где марганцовку брать?

– Дурак! – обиделся Папа. – У бабы спроси, есть у нее мор-гонцовка – иди, нет – значить, нечего тебе там делать… Еще вопросы есть?..

Наутро к нему примчался первый и заскребся в дверь изолятора. Демидыч еще спал.

– Демидыч! – снял он штаны. – Смотри, чего это у меня от твоей марганцовки все фиолетовое стало? А? Как считаешь, может, я уже намотал на винты? А? Демидыч…

Демидов глянул в разложенные перед ним предметы и повернулся на другой бок, сонно забормотав:

– Дурак… я же говорил, в мор-гон-цов-ку… в моргонцовку, а не в чернила… Слушаете… жопой… Я же говорил: вопросы есть? Один только вопрос и был: где моргонцовку брать, да и тот… дурацкий…

– Так кто ж знал, я ее спрашиваю: где марганцовка, а она говорит: там. Кто же знал, что это чернила? Слышь, Папа, а чего теперь будет? А?

Отведавший фиолетовых чернил наклонился к Демидову, стараясь не упустить рекомендаций, но услышал только чмоканье и бормотание, а через минуту в изоляторе полностью восстановился мощный архиерейский храп Папы.

Полудурок

Вас надо взять за ноги и шлепнуть об асфальт! И чтоб череп треснул! И чтоб все вытекло! А потом я бы лично опустился на карачки и замесил ваши мозги в луже! Вместе с головастиками!

Военные разговоры перед строем

Капитан третьего ранга на флоте – это вам не то что в центральном аппарате. Это в центре кап-три – как куча в углу наложена, убрать некому, а на флоте мы, извините, человек почти. Конечно, все это так, если ты уже годок и тринадцать лет отсидел в прочном корпусе.

Вот пришел я с автономки, вхожу в штабной коридор на ПКЗ и ору:

– Петровского к берегу прибило! В районе Ягельной! Срочно группу захвата! Брать только живьем! – и из своей каюты начштаба вылетает с готовыми требуками на языке, но он видит меня и, успокоившись, говорит:

– Чего орешь, как раненый бегемот?

А начштаба – наш бывший командир.

– Ой, Александр Иванович, – говорю я ему, – здравия желаю. Просто не знал, что вы здесь, я думал, что штаб вымер: все на пирсе, наших встречают. Мы ведь с моря пришли, Александр Иваныч.

– Вижу, что как с дерева сорвался. Ну, здравствуй.

– Прошу разрешения к ручке подбежать, приложиться, прошу разрешения припасть.

– Я тебе припаду. Слушай, Петровский, ты когда станешь офицером?

– Никогда, Александр Иваныч, это единственное, что мне в жизни не удалось.

Начштаба у нас свой в доску. Он старше меня на пять лет, и мы с ним начинали с одного борта.

– Ладно, – говорит он, – иди к своему флагманскому и передай ему все, что я о нем думаю.

– Эй! Покажись! – кричу я и уже иду по коридору. – Где там этот мой флагманский? Где это дитя внебрачное? Тайный плод любви несчастной, выдернутый преждевременно. Покажите мне его. Дайте я его пощупаю за теплый волосатый сосок. Где этот пудель рваный? Дайте я его сделаю шиворот-навыворот. Сейчас я возьму его за уши и поцелую взасос.

Вхожу к Славе в каюту, и Слава уже улыбается затылком.

– Это ты, сокровище, – говорит Слава.

– Это я.

Мы со Славой однокашники и друзья и на этом основании можем безнаказанно обзывать друг друга.

– Ты чего орешь, полудурок? – приветствует меня Слава.

– Нет, вы посмотрите на него, – говорю я. – Что это за безобразие? Почему вы не встречаете на пирсе свой любимый личный состав? А, жабеныш? Почему вы не празднично убраны? Почему вы вообще? Почему не спрашиваете: как вы сходили, товарищ Петровский, чуча вы растре-бученная, козел вы этакий? Почему не падаете на грудь? Не слюнявите, схватившись за отворот? Почему такая нелюбовь?

Мои монологи всегда слушаются с интересом, но только единицы могут сказать, что же они означают. К этим единицам относится и Слава. Монолог сей означает, что я пришел с моря, автономка кончилась, и мне хорошо.

– Саня, – говорит мне Слава, пребывая в великолепной флегме, – я тебя по-прежнему люблю. И каждый день я тебя люблю на пять сантиметров длиннее. А не встречал я тебя потому, что твой любимый командир в прошлом, а мой начштаба в настоящем задействовал меня сегодня не по назначению.

– Как это офицера можно задействовать не по назначению? – говорю ему я. – Офицер, куда его ни сунь, – он везде к месту. Главное, побольше барабанов. Больше барабанов – и успех обеспечен.

– Пока вы там плавали, Саня, у нас тут перетрубации произошли. У нас тут теперь новый командующий. Колючая проволока. Заборы у нас теперь новые. КПП еще одно строим. А ходим мы теперь гуськом, как в концлагере.

– Заборы, Слава, – говорю ему я, – мы можем строить даже на экспорт. Кстати, политуроды на месте? Зам бумажку просил им передать. (Политуроды – это инструкторы политотдельские: комсомолец и партиец.)

– На месте, – говорит мне Слава. – Держитесь прямо по коридору и в районе гальюна обнаружите это гнездо нашей непримиримости.

– Не закрывайте рот, – говорю я Славе, – держите его открытым. Я сейчас буду. Только проверю их разок на оловянность и буду.

Заменышей я нашел сидящими и творящими. Один лучше другого. Оба мне неизвестны. Боже, сколько у нас перемен. А жирные-то какие! Чтоб их моль сожрала! Их бы под воду на три месяца да на двухсменку, я бы из них людей сделал.

– Привет, – говорю я им, – слугам кардинала от мушкетеров короля. Наш зам вам эту бумажку передает и свой первый поцелуй.

– Слушай, – обнял я комсомольца, – с нашим комсомолом ничего не случилось, пока я плавал?

– Нет, а чего?

– Ну, заборы у вас здесь, колючая проволока, ток вроде подведут.

Чувствую, как партия напряглась затылком. Пора линять.

– Все! – говорю им. – Работайте, ребята, работайте. Комплексный план, индивидуальный подход, обмен опытами – и работа закипит. Вот увидите. Новый лозунг не слышали? «Все на борьбу за чистоту мозга!»

Я вышел и слышу, как один из этих «боевых листков» говорит другому:

– Это что за сумасшедший?

– Судя по всему, это Петровский. Они сегодня с моря пришли. Страшный обалдуй.

Конспект

Все! Попался-таки! Мой конспект попался на глаза заму. Я увлекся и не успел его спрятать. Зам вошел, взял его в руки и прочитал название – красное, красивое, в завитушках:

«„Падение Порт-Артура”, В. И. Ленин, ПСС, т… стр…»

Под ним почерком совершенно безобразным шло: «Он упал и загремел в тазу…»

Зам посмотрел на меня и опять в конспект.

«Голос: И хорошо, что упал, а то б туда служить посылали».

– Это что? – спросил зам. – Конспект?

– Конспект, – отважно ответил я. Отчаяние придало мне силы, и какое-то время мне даже было жаль зама.

Он тем временем снова углубился в изучение текста:

«Ночь плывет. Смоляная. Черная. Три барышни с фиолетовыми губами. Кокаиновое безумство. Лиловые китайцы. Погосы-кокосы. Сотня расплавленных лиц громоздится до купола. Распушенная пуповина. И зубами за нее! И зубами! Красные протуберанцы. Ложатся. Синие катаклизмы. Встают. Болван! Не надо читать. Надо чувствовать. Брюшиной. Стихи: Ландыш. Рифма – Гадыш. Неба нет. Вместо него серая портянка. И жуешь ее, и жуешь! „Кого? Портянку?” – „Это уж кто как понимает”».

– Александр Михайлович, что это?

Видите ли, весь фокус в том, что у меня два конспекта в тетрадях совершенно одинакового цвета. В одной я пишу настоящий конспект первоисточников, а в другой – свои мысли и всякую белиберду из прочитанного и храню все это вместе с секретными документами, потому что у нас же свои мысли просто так не сохранить: обязательно через плечо влезет чья-нибудь рожа. Поэтому над мыслями я писал наиболее удачные заголовки работ классиков марксизма. Писал крупно и красиво. Влезет кто-нибудь: «Что пишешь?» – и ударит ему в глаза красный заголовок, после чего он морщится и гаснет. А с замом осечка произошла: сунулся и вчитался. Просто непруха какая-то!

– Что-о де-лать! – по складам прочитал зам осевшим голосом. – Полное собрание сочинений… так… что делать…

«И встал! И тут во всей своей безобразной наготе встал вопрос: что делать? Потом он взял и сел».

«Ради бога! Ради бога, не надо ничего делать! Ради бога! Сидите тихо и не шевелитесь…»

«Что-то тупое и наглое глядело из каждой строчки этого коллективного труда…»

«Члены моего кружка – кружки моего члена».

«Кавказ: «Слушай, а! Па иному пути пайдем! Не нада нам этой парнаграфии – „Горе от ума”, „Ревизор”, Гоголи-моголи!»

«Ах, не могу я, Рюрик Львович, ах, не могу…»

«Увы вам, Агнесса Сидоровна…»

Я закатил глаза и приготовился к худшему, а зам тем временем читал, все убыстряясь:

«Материализм и эмпириокритицизм».

«Тысячи вспугнутых ослов простирались за горизонты. Произошло массовое отпадение верующих. Множество их лежало там и сям в самых непотребных позах. Остальные были ввергнуты в блуд и паскудство. Сучизм процветал. И повинны в том были сами попы, дискредитировавшие в лоск не только себя, но и свет истинной веры. Мрак сочился. Тени неслись. Мерзость липла. Пора! Мама, роди меня обратно».

«Великий почин».

«Панданусы стояли колючей стеной. Цвели агавы. Царица ночи распустила повсюду свои мясистые сахарные лепестки. Удушливо пахли рододендроны и орхидеи. Свисали розалии. Кричали тапиры. Тарахтели коростели. Кряхтели обезьяны-носачи. Со стороны неторопливо несло амброзией. Жаба, скрипя сердцем, наползала на жабу. Наползала и брякала, наползала и брякала. Рай да и только. Ну как в таких условиях, я вас спрашиваю, схватить на себя бревно и потащить его неведомо куда? Совершенно невозможно даже помыслить, чтобы схватить…»

Дальше сдавленный зам лихорадочно выхватывал из-под заголовков только первые строчки.

«Три источника – три составные части марксизма».

«Только не надо трогать могилы…»

«Карл Маркс».

«Он открыл свой рот, и отшатнулся, и весь вспыхнул в луче!.. Нет. Нет слов для описания черного бюста этого чудовища, поставленного перед Думой в обрамлении арки. Сын погибели. Отец мрака. Брат отца сына безумства. Изы-ди! Антрациты! Помоечные блики ложатся. Пляшут гиганты!»

«Кто такие „друзья народа” и как они воюют против социал-демократов».

«– Приветливо запахло шашлыком.

– Это жареным запахло.

– Вы ошибаетесь. Пахнет шашлыком. Шашлык обладает огромной притягательной силой».

«Очередные задачи советской власти».

«Умоляю! Только не это! Что угодно, но только не это! Только не трепет новой жизни.

– Гесь! – крикнул кучер во сне. – Сарынь на кичку! – и лошади в струпяных пятнах понесли, и полторы версты голова мертвеца колотилась о ступени.

Приехали! Поле чудес в Стране Дураков. Выбирай себе любую лунку, садись и кидай в нее золотой. Наутро вырастет дерево, и на нем будет полным-полно золотых для Папы Карло. Просто полно.

Сто миллионов Буратин! Столько же миллионов Папа Карл!»

«Как нам реорганизовать Рабкрин».

«А-На-Хе-Ра?! И так полная жопа амариллисов! Робеспьеры! Ну решительно все Робеспьеры!»

«Все на борьбу с Деникиным!»

«Увесистый мой! Ну зачем нам такой примитив? Не будем падать от него на спину вверх ножками».

«О соцсоревновании».

«– Вип-рос-са-лий!!! Шампанского сюда! Я буду мочить в нем свою печаль.

– Звезда души моей, временно не ложьте грудь ко мне в тарелку, я в ней мясо режу».

Хлоп! Это зам захлопнул мой конспект, тяжело дыша. Тут же потянуло гнилью. Кошмар, что было после. Но все вскоре обошлось. Все мои замы рано или поздно приходили к мысли, что я слегка не в себе.

Деревянное зодчество

Наше начальство решило в одно из летних воскресений одним махом окончательно нас просветить и облагородить.

Для исполнения столь высокой цели оно избрало тему, близкую нашему пониманию, оно избрало автобусную экскурсию в Малые Корелы – в центр Архангельского деревянного зодчества.

И вот рано утром все мы, празднично убранные, частично с женами, частично с личным составом, приехали в этот музей под открытым небом.

Матросы, одетые в белые форменки, тут же окружили нашего экскурсовода – молодую симпатичную девушку. Легкое летнее платьице нашего экскурсовода, насквозь прозрачное, в ласковых лучах северного солнышка, волновало всех наших трюмных, мотористов, турбинистов четкими контурами стройных ног. Турбинисты пылали ушами и ходили за ней ошалевшим стадом.

И она, раскрасневшаяся и свежая от дивного воздуха и от присутствия столь благодарных слушателей, увлеченно повествовала им об избах, избушках, лабазах, скотных и постоялых дворах, о банях, колокольнях и топке по-черному.

– А как вас зовут? – спрашивали ее смущающиеся матросы в промежутках между бревнами.

– Галина, – говорила она и вновь возвращалась к лабазам.

– Галочка, Галочка, – шептали наши матросы и норовили встать к ней поближе, чтоб погрузиться в волны запахов, исходивших от этих волос, падающих на спину, от этих загорелых плеч, от платьица и прочих деталей на фоне общего непереносимого очарования.

Мы с рыжим штурманом осмотрели все и подошли к деревянному гальюну, который являлся, наверное, обязательной частью предложенной экспозиции: сквозь распахнутую дверь в гальюне зияли прорубленные в полу огромные дырищи. Они были широки даже для штурмана.

– Хорошая девушка, – сказал я штурману, когда мы покинули гальюн.

– Где? – сказал он, ища глазами.

– Да вон, экскурсовод наш, неземное создание.

– А-а, – сказал штурман и посмотрел в ее сторону. Штурман у нас старый женоненавистник.

– Представь себе, Саня, – придвинулся он к моему уху, не отрываясь от девушки, – что это неземное создание взяло и пошло в этот гальюн, и там, сняв эти чудные трусики, которые у нее так трогательно просвечивают сквозь платье, оно раскорячилось и принялось тужиться, тужиться, а из нее все выходит, выходит. Вот если посмотреть из ямы вверх, через эту дырищу, как оно выходит, то о какой любви после этого может идти речь? Как их можно любить, Саня, этих женщин, когда они так гадят?!

– М-да, – сказал я и посмотрел на него с сожалительным осуждением.

Наш рыжий штурман до того балбес, что способен опошлить даже светлую идею деревянного зодчества.

Посылка

Минеру нашему пришла посылка. А его на месте не оказалось, и получали ее мы. С почты позвонили и сказали:

– Ничего не знаем, обязательно получите.

Ох и вонючая была посылка! Просто жуть. Кошмар какой-то. Наверное, там внутри кто-то сдох.

Запихали мы ее минеру под койку и ушли на лодку. Минер наутро должен был появиться, он у нас в командировке был.

Жили мы тогда в казарме, без жен, так что вечером, когда мы вернулись в свое бунгало, то сразу же вспомнили о посылке. Дверь открыли и – отшатнулись, будто нас в нос лягнуло, такой дух в помещении стоял сногсшибательный.

Кто-то бросился проветривать, открывать окна, но дух настолько впитался в комнату и во все стены, что просто удивительно.

С такой жизни потянуло выпить. Выпили, закусили, старпом к нам зашел, опять добавили.

– Слушайте, – говорит нам старпом минут через тридцать, – а чем это у вас воняет? Сдохло что-нибудь?

– У нас, – говорим мы ему, – ничего не сдохло. Это у минера. Ему посылку прислали с какой-то дохлятиной.

– А-а-а… – говорит старпом.

Долго мы еще говорили про минера и про то, что раньше не замечали, чтоб он такой гадостью питался, выпили, не помню уже сколько, и тут вдруг запах пропал. Ну просто начисто исчез. И даже наоборот – запахло чем-то вкусненьким.

– Интересно, – сказали мы друг другу, – чем это так пахнет замечательно?

Достали мы посылку и тщательно ее обнюхали. Точно, отсюда, даже слюнки у нас побежали.

Вскрыли мы посылку. Всех заинтересовало такое чудесное превращение. В ней оказался крыжовник – ягода к ягоде. Сеном он был переложен. Сено, конечно же, сгнило, а крыжовник был еще в очень даже хорошем состоянии. И пах изумительно. Наверное, его просто проветрить нужно было.

Вытащили мы крыжовник и съели, а сено покидали минеру назад в посылку, заколотили ее и затолкали ему под койку. Вкусный был крыжовник. Отличная закусь. Ничего подобного я никогда не ел.

А утром, мама моя разутая, глаз не открыть. Вонищ-ща! Голова раскалывается. Жуть какая-то. Даже открытое окно не спасает. И тут открывается дверь – и появляется наш минный офицер. Вошел он, и, видим, повело его от впечатления. Наши, глядя на него, даже лучше себя почувствовали.

– Что это у вас тут? – говорит он, а у самого глаза слезятся. – Ну невозможно же… Что вы тут всю ночь делали?

– У тебя надо спросить, – говорим мы ему. – Слушай, минер, а ты сено вообще-то ешь?

– Какое сено?

– Как это какое? – говорим мы. – Тебе сено в посылке прислали. А оно по дороге сдохло, не дождалось, когда ты его счавкаешь. Вон под кроватью лежит. Мы его сдуру вчера открыли – думали, лечебное что-нибудь, так чуть концы не отдали.

Достал минер посылку, сморщился и пошел выбрасывать. А мы даже смеяться не могли. Ослабели сильно. Больно было в желудках.

Сучок

(читай быстро)

Только с моря пришли, не успели пришвартоваться, а зам уже – прыг! – в люк центрального и полез наверх докладывать о выполнении плана политико-воспитательной работы. Крикнул в центральном командиру: «Я доложить!»– и полез. Мы все решили, что о плане политико-воспитательной работы, а о чем еще можно заму доложить? Он этим планом всех нас задолбал, изнасиловал, всем уши просверлил. Наверное, о нем и полез докладывать, о чем же еще? Да так быстро полез. Любят наши замы докладывать. Даже если ничего нет, он подбежит и доложит, что ничего нет. Чудная у них жизнь. Как только он полез докладывать, за ним крыса прыгнула. Ее, правда, никто не заметил. Крыса тоже торопилась; может, ей тоже нужно было доложить. И попала она заму в штанину и с испугу полезла ему по ноге вверх. Зам у нас брезгливый – ужас! Он моряка брезгует, не то что крысу. Он как ощутил ее в себе – его как стошнило! Мы глядим – льется какая-то гадость из люка, в который зам полез доложить о плане, потом шум какой-то: там-тарарам-там-там! – ничего не понятно, а это зам оборвался и загремел вниз. Крыса успела из штанов выскочить, пока он летел, а он так и впечатался задом в палубу, и копыта отвалились, в смысле башмаки отмаркированные, и лбом ударился – аж зрачки сверкнули. Так и не доложил. Сучок.

На торце

(читай медленно)

Федя пошел на торец пирса. Зачем подводнику ходить на торец пирса, когда вокруг весна, утки и солнце вот такое, разлитое по воде? А затем, чтобы, нетерпеливо путая свое верхнее с нижним, разворотить и то и другое, как бутон, достать на виду у штаба и остальной живой природы из этого бутона свой пестик и, соединив себя струей с заливом, испытать одну из самых доступных подводнику радостей.

На флоте часто шутят. Разные бывают шутки: веселые и грустные, но все флотские шутки отличает одно: они никогда потом без смеха не вспоминаются…

Не успела наступить гармония. Не успел Феденька как следует соединиться с заливом, как кто-то сзади схватил его за плечи и дернул сначала вперед, а потом сразу назад!

У подводника в такие секунды всегда вылезают оба глазика. С чмоканьем. Один за другим: чмок-чмок!..

Танцуя всем телом и чудом сохраняя равновесие, Федя начал оголтело запихивать струю в штаны, как змею в мешок. Пестик заводило взбесившимся шлангом… и Федя… не сохранив равновесия… с криком упал обреченно вперед, не переставая соединяться с заливом. Казалось, его стянули за струю. Он так и не увидел того, кто ему все это организовал, – некогда было: Федя размашисто спасал свою жизнь. Его никто не доставал…

Знаете, о чем я всегда думаю на торце, лицом к морю, когда рядом весна, и утки, и солнце, вот такое, разлитое по воде? Я думаю всегда: как бы не стянули за струю, и мне всегда кажется, что кто-то за спиной уже готов толкнуть меня, сначала вперед а потом – сразу назад.

Щель

(вообще не читай)

Стояли мы в заводе. Ветер прижимной, а наше фанерное корыто, скрипя уключинами, должно было, как на грех, перешвартоваться и встать в щель между «Михаилом Сомовым» (он еще потом так удачно замерз во льдах, что просто загляденье) и этой дурой Октябриной – крейсером «Октябрьская революция». Там нам должны были кран-балку вмандячить. А командир у нас молодой, только прибыл на борт, только осчастливил собой наш корабль. Он говорит помощнику:

– Григорий Гаврилович, я корабль еще не чувствую и могу не попасть при таком ветре в эту половую щель. Так что вы уж швартуйтесь, а я пока поучусь.

У нашего помощника было чему поучиться. Было. Корабль он чувствовал. Он его так чувствовал, что разогнал и со скоростью двенадцать узлов, задом, полез в щель.

Командира, стоявшего при этом на правом крыле мостика, посетило удивление; коснулось его, как говорят поэты, одним крылом. Особенно тогда, когда за несколько метров до щели выяснилось, что мы задом летим на нос «Мише Сомову».

Помощник высунулся с белым лицом и сказал:

– Товарищ командир, по-моему, мы не вписываемся в пейзаж. Все, товарищ командир, по-моему…

И тут командир почувствовал корабль.

– И-и-я!!! – крикнул он в прыжке, а потом заорал: – ВРШ – ноль! ВРШ – четыре с половиной!

И наша фанерная контора после этих ВРШ пронеслась мимо «Товарища Сомова» с радостным ржанием.

Нам снесло все леерные стойки с правого борта, крыло мостика как корова языком слизнула, а потом уже екнуло об стенку. А ВРШ – это винт регулируемого шага, если интересуетесь; без него не впишешься в щель.

Когда мы стукнулись, помощник выскочил на причальную стенку и побежал по ней, закинув рога на спину. Командир бежал за ним, махал схваченной по дороге гантелью и орал:

– Гов-но-о!!! Лучше не приходи! Я тебе эту гантель на голове расплющу! Расшибу-у! Ты у меня почувствуешь! У-блю-док!!!

Не для дам

Вернемся к вопросу о том, с кем мы, офицеры флота, делим свои лучшие интимные минуты, интимно размножаясь, а проще говоря, плодясь со страшной силой.

Просыпаешься утром, можно сказать даже – на подушке, а рядом с тобой громоздится чей-то тройной подбородок из отряда беспозвоночных. Внимательно его обнюхиваешь, пытаясь восстановить, в какой подворотне ты его наблюдал. Фрагменты, куски какие-то. Нет, не восстанавливается. Видимо, ты снял эту Лох-Нессю, эту бабушку русского флота, это чудище северных скал одноглазое в период полного поражения центральной нервной системы, когда испытываешь половое влечение даже к сусликовым норкам.

Иногда какой-нибудь лейтенант до пяти утра уламывает у замочной скважины какую-нибудь Дульцинею Монгольскую и, уломав и измучась в белье, спит потом, горемыка, в автобусе, примерзнув исполнительной челкой к стеклу.

Таким образом, к тяготам и лишениям воинской службы, организуемым самой службой, добавляется еще одна тягота, разрешение от которой на нашем флоте издавна волнует все иностранные разведки.

Проиллюстрируем тяготу, снабдив ее лишениями.

Начнем прямо с ритуала.

Подъем военно-морского флага – это такое же ритуальное отправление, как бразильская самба, испанская коррида, африканский танец масок и индийское заклинание змей. На подъем флага, как и на всякий ритуал, если ты используешься в качестве ритуального материала, рекомендуется не опаздывать, иначе ты услышишь в свой адрес такую чечеточку, что у тебя навсегда отложится: этот ритуал на флоте – главнейший.

Уже раздалась команда: «На флаг и гюйс…» – когда на сцене появился один из упомянутых лейтенантов. На его виноватое сюсюканье: «Прошу разрешения встать в строй…»– последовало презрительное молчание, а затем раздалась команда: «Смир-на!!!» Лейтенант шмыгнул в строй и замер.

Вчера они сошли вдвоем и направились в кабак на спуск паров, а сегодня вернулся почему-то только один. Где же еще один наш лейтенант? Старпом, крестный отец офицерской мафии, скосил глаза на командира. Тот был невозмутим. Значит, разбор после построения.

Не успел строй распуститься, не успел он одеться шелестом различных команд, как на палубе появился еще один, тот самый недостающий лейтенантский экземпляр. Голова залеплена огромным куском ваты, оставлены только три дырки для глаз и рта. Вот он, голубь.

– Разберитесь, – сказал командир старпому, – и накажите.

Старпом собрал всех в кают-компании.

– Ну, – сказал он забинтованному, – сын мой, а теперь доложите, где это вас ушибло двухтавровой балкой?

И лейтенант доложил.

Пошли в кабак, сняли двух женщин и, набрав полную сетку «Алазанской долины», отправились к ним. Квартира однокомнатная. То есть пока одна пара пьет на кухне этот конский возбудитель, другая, проявляя максимум изобретательности, существенно раздвигает горизонты камысутры, задыхаясь в ломоте.

Окосевшее утро вылило, в конце концов, за окошко свою серую акварель, а серое вещество у лейтенантов от возвратно-поступательного и колебательно-вращательного раскаталось, в конце концов, в плоский блин идиотов.

Уже было все выпито, и напарник, фальшиво повизгивая, за стенкой доскребывал по сусечкам, а наш лейтенант в состоянии слабой рефлексии сидел и мечтал, привалившись к спинке стула, о политинформации, где можно, прислонившись к пиллерсу, целый час бредить об освобождении арабского народа Палестины. И тут на кухню явилась его Пенелопа.

– Не могу, – сказала Пенелопа суровая, – хочу и все. Офицер не может отказать даме. Он должен исполнить свой гражданский долг.

Лейтенант встал. Лейтенант сказал:

– Хорошо! Становись в позу бегущего египтянина!

Пенелопа как подрубленная встала в позу бегущего египтянина, держась за газовые конфорки и заранее исходя стоном египетским. Она ждала, и грудь ее рвалась из постромков, а лейтенант все никак не мог выйти из фазы рефлексии, чтоб перейти в состояние разгара. Ничего не получалось. Лейтенант провел краткую, но выразительную индивидуально-воспитательную работу с младшим братом, но получил отказ наотрез. Не захотел члентано стачиваться на карандаш – и все. Ни суровая встряска, ни угроза «порубить на пятаки» к существенным сдвигам не привели.

Девушка стынет и ждет, подвывая, а тут… И тут он заметил на столе вполне приличный кусок колбасы. Лейтенант глупо улыбнулся и взял его в руки.

Целых десять минут в тесном содружестве с колбасой лейтенант мощно и с подсосом имитировал движения тутового шелкопряда по тутовому стволу.

Девушка (дитя Валдайской возвышенности), от страсти стиснув зубы, крутила газовые выключатели, и обсуждаемый вопрос переходил уже в стадию судорог, когда на кухню сунулась буйная голова напарника.

– Чего это вы здесь делаете? – сказала голова и добавила: – Ух ты…

Голова исчезла, а дверь осталась открытой.

– Закрой, – просквозила сквозь зубы «Валдайская возвышенность», и он, совершенно увлекшись, не прекращая движения, переложил колбасу в другую руку, сделал два шага в сторону двери и закрыл ее ногой.

Пенелопа, чувствуя чешуей, что движения продолжаются, а он закрывает дверь вроде бы даже ногой, оглянулась и посмотрела, чем это нас там. Выяснив для себя, что не тем совершенно, о чем думалось и страдалось, она схватила с плиты сковороду и в ту же секунду снесла лейтенанту башку. Башка отлетела и по дороге взорвалась.

Через какое-то время лейтенант очнулся в бинтах и вате и, шатаясь, волоча рывками на прицепе натруженные гонады, как беременная тараканиха, он явился на борт.

– Уйди, лейтенант, – сказал старпом среди гомерического хохота масс, – на сегодня прощаю за доставленное удовольствие.

Хайло

Это нашего старпома так звали. Обычно после неудачной сдачи задачи он выходил перед нашим огромным строем, снимал фуражку и низко кланялся во все стороны:

– Спасибо (еще ниже), спасибо… спасибо… обкакали. Два часа на разборе мне дерьмо в голову закачивали, пока из ушей не хлынуло. Спасибо! Работаешь, как негр на плантации, с утра до ночи в перевернутом состоянии, звезды смотрят прямо в очко, а тут… спасибо… ну, теперь хрен кто с корабля сойдет на свободу. По-хорошему не понимаете. Объявляю оргпериод на всю оставшуюся жизнь. Так и передайте своим мамочкам.

Потом он надевал фуражку набекрень, осаживался и добавлял:

– Риф-ле-ны-е па-пу-а-сы! Перья распушу, вставлю вам всем в задницу и по ветру пущу! Короче, фейсом об тейбол теперь будет эври дей!

Старпом у нас был нервный и нетерпеливый. Особенно его раздражало, если кто-нибудь в люк центрального опускается слишком медленно, наступая на каждую ступеньку, чтоб не загреметь, а старпом в это время стоит под люком, и ему срочно нужно наверх. В таких случаях он задирал голову в шахту люка и начинал вполне прилично:

– Чья это там фантастическая задница, развевающаяся на ветру, на нас неукротимо надвигается?

После чего он сразу же терял терпение:

– А ну скорей! Скорей, говорю! Швыдче там, швыдче! Давай, ляжкой, ляжкой подрабатывай! Вращай, говорю, суставом, грызло конское, вращай!

Потеряв терпение, он вопил:

– Жертва аборта! Я вам! Вам говорю! И нечего останавливаться и смотреть вдумчиво между ног! Что вы ползете, как удивленная беременная каракатица по тонкому льду?!

«Удивленная беременная каракатица» слезала и чаще всего оказывалась женщиной, гражданским специалистом.

И вообще, наш старпом любил быстрые, волевые решения. Однажды его чуть крысы не съели. Злые языки рассказывали эту историю так.

Торжественный и грозный старпом стоял в среднем проходе во втором отсеке и в цветных выражениях драл кого-то со страшной силой:

– …Вы хотите, чтоб нам с хрустом раскрыли ягодицы?.. а потом длительно и с наслаждением насиловали?.. треснувшим черенком совковой лопаты… вы этого добиваетесь?..

И тут на него прыгнула крыса. Не то чтобы ей нужен был именно старпом. Просто он стоял очень удобно. Она плюхнулась к нему на плечо, пробежала через впуклую грудь на другое плечо (причем голый крысиный хвост мазанул старпома по роже) и в прыжке исчезла.

Старпом, храня ощущение крысиного хвоста, вытащил глаза из амбразур и – как болт проглотил. Обретя заново речь, он добрался на окосевших ногах до «каштана» и завопил в него:

– Ме-ди-ка сю-да! Этого хмыря болотного! Лейтенанта Жупикова! Где эта помятая падла?! Я его приведу в соответствие с фамилией! Что «кто это»? Это старпом, куриные яйца, старпом! Кто там потеет в «каштан»?! Кирпич вам на всю рожу! Выплюньте все изо рта и слушайте сюда! Жупи-кова, пулей чтоб был, теряя кало на асфальт! Я ему пенсне-то вошью!..

Корабельные крысы находятся в заведовании у медика.

– Лейтенанту Жупикову, – передали по кораблю, – прибыть во второй отсек к старпому.

Лейтенант Жуликов двадцать минут метался между амбулаторией и отсечными аптечками. На амбулатории висел амбарный замок, у лейтенанта не было ключа (химик-санитар, старый козел, закрыл и ушел в госпиталь за анализами). Лейтенанту нужен был йод, а в отсечных аптечках ни черта нет (раскурочили, сволочи). На его испуганное «что там случилось?» ему передали, что старпома укусила крыса за палец, и теперь он мечтает увидеть медика живьем, чтобы взвесить его сырым.

Наконец ему нашли йод, и он помчался во второй отсек, а по отсекам уже разнеслось:

– Старпома крысы сожрали почти полностью.

– Иди ты…

– Он стоит, а она на него шась – и палец отхватила, а он ее журналом хрясь! – и насмерть.

– Старпом крысу?

– Нет, крыса старпома. Слушаешь не тем местом.

– Иди ты…

– Точно…

Лейтенант прилетел как ошпаренный, издали осматривая пальцы старпома. От волнения он никак не мог их сосчитать: то ли девять, то ли десять.

– Подойдите сюда! – сказал старпом грозно, но все же со временем сильно поостыв. – Куда вас поцеловать? Покажите, куда вас поцеловать, цветок в проруби? Сколько вас можно ждать? Где вы все время ходите с лунным видом, яйца жуете? Когда этот бардак прекратится? Да вы посмотрите на себя! У вас уже рожа на блюдце не помещается! Глаз не видно! Вы знаете, что у вас крысы пешком по старпому ходят? Они же у меня скоро выгрызут что-нибудь – между прочим, между ног! Пока я ЖБП писать буду в тапочках! Только не юродствуйте здесь! Не надо этих телодвижений! Значит, так– чтоб завтра на корабле не было ни одной крысы, хоть стреляйте их, хоть целуйте каждую! Как хотите! Не знаю! Все! Идите!

И тут старпом заметил йод, и лицо его подобрело.

– Вот, Жу-упиков, – сказал он, старательно вытягивая «у», – молодец! Где ж ты йод-то достал? На корабле же ни в одной аптечке йода нет. Вот, кстати, почему все аптечки разукомплектованы? Выдра вы заморская, а? Я, что ли, за этим дерьмом следить должен? Вот вы мне завтра попадетесь вместе с крысами! Я вам очко-то проверну! Оно у вас станет размером с чашку Петри и будет непрерывно чесаться, как у пьяного гамадрила с верховьев Нила!

Слышали, наверное, выражение: «Вот выйдешь, бывало, раззявишь хлебало, а мухи летять и летять»? Именно такое выражение сошло с лица бедного лейтенанта после общения со старпомом.

Но должен вам поведать, что на следующий день на корабле не было ни одной крысы. Я уж не знаю, как Жу-упикову это удалось? Целовал он их, что ли, каждую?

Собака Баскервилей

Перед отбоем мы с Серегой вышли подышать отрицательными ионами.

Боже! Какая чудная ночь! Воздух хрустальный; природа – как крылышки стрекозы: до того замерла, до того, зараза, хрупка и прозрачна. Черт побери! Так, чего доброго, и поэтом станешь!

– Серега, дыши!

– Я дышу.

Тральщики ошвартованы к стенке, можно сказать, задней своей частью. Это наше с Серегой место службы – тральщики бригады ОВРа.

ОВР – это охрана водного района. Как засунут в какой-нибудь «водный район», чтоб их, сука, всех из шкурки повытряхивало, так месяцами берега не видим. Но теперь, слава богу, мы у пирса. Теперь и залить в себя чего-нибудь не грех.

– Серега, дыши.

– Я дышу.

Кстати, о бабочках: мы с Серегой пьем еще очень умеренно. И после этого мы всегда следим за здоровьем. Мы вам не Малиновский, который однажды зимой так накушался, что всю ночь проспал в сугробе, а утром встал как ни в чем не бывало – и на службу. И хоть бы что! Даже насморк не подхватил. О чем это говорит? О качестве сукна. Шинель у него из старого отцовского сукна. Лет десять носит. Малину теперь, наверное, в запас уволят. Еще бы! Он же первого секретаря райкома в унитазе утопил: пришел в ДОФ пьяненький, а там возня с избирателями – и захотел тут Малина в гальюн. По дороге встретил он какого-то мужика в гражданке – тот ему дверь загораживал. Взял Малина мужика за грудь одной рукой и молча окунул его в толчок. Оказался первый секретарь. Теперь уволят точно.

– Серега, ты дышишь?

– Дышу.

Господи, какой воздух! Вот так бы и простоял всю жизнь. Если б вы знали, как хорошо дышится после боевого траления! Часов восемь походишь с тралом, и совсем по-другому жизнь кушается. Особенно если тралишь боевые мины: идешь и каждую секунду ждешь, что она под тобой рванет. Пальцы потом стакан не держат.

– Серега, мы себя как чувствуем?

– Отлично!..

– Ах, ночь, ночь…

– Ва-а-а!!!

Господи, что это?!

– Серега, что это?

– А черт его знает…

– Ва-а-а!!!

Крик. Потрясающий крик. И даже не крик, а вой какой-то!

Воют справа по борту. Это точно. Звук сначала печальный, грудной, но заканчивается он таким звериным ревом, что просто мороз по коже. Лично я протрезвел в момент. Серега тоже.

– Может, это сирену включили где-нибудь? – спросил я у Сереги шепотом.

– Нет, – говорит мне Серега, и я чувствую, что дрожь его пробирает, – нет. Так воет только живое существо. Я знаю, кто это.

– Кто?..

– Так воет собака Баскервилей, когда идет по следу своей жертвы…

– Иди ты.

В ту ночь мы спали плохо. Вой повторялся еще раз десять, и с каждым разом он становился все ужасней. Шел он от воды, пробирал до костей, и вахтенные в ту ночь теряли сознание.

Утром все выяснилось. Выл доктор у соседей. Он нажрался до чертиков, а потом высунулся в иллюминатор и завыл с тоски.

Я говорю всем…

Я говорю всем: прихожу домой, надеваю вечерний костюм-«тройку», рубашка с заколкой, темные сдержанные тона; жена – вечернее платье, умелое сочетание драгоценностей и косметики; ребенок – как игрушка; свечи… где-то там, в конце гостиной, в полутонах, классическая музыка… второй половины… соединение душ, ужин, литература, графика, живопись, архитектура… второй половины… утонченность желаний… и вообще…

Никто не верит!

Всем подряд!

– Командирам боевых частей, начальникам служб прибыть в центральный пост на доклад! – разнеслось по отсекам.

Командир атомохода капитан первого ранга Титлов – маленький, скоренький, метр с небольшим (карманный вариант героя) нырнул через переборку в третий отсек.

Лодка в доке. Средний ремонт. Ее режут, аж верещит; съемные листы отваливают, оборудование выдирают, и обрубленные кабели торчат, как пучок скальпированных нервов. Всюду сварка, запах гари. Завод чувствуется. Личный состав уже бродит в обнимку с работягами, как стадо.

Всех подтянуть! Всех надо подтянуть! Занять, поставить задачу! Вставить всем подряд без разбора! Чтоб работалось! И без продыха! Никакой раскачки! Люди должны быть заняты! Не разгибаясь! Никакого простоя и спанья! Иначе – разложение! И офицеры! Офицеры! Офицеры! Начать прежде всего с офицеров! Сегодня же начать!

Командир Титлов вбежал в центральный.

– Смир-на-а!!!

Даже пневмомашинки замерли. Собранные командиры боевых частей образовали коридор, по которому он промчался до командирского кресла, как бычок, прибывший на корриду, добежал и рухнул в него, крикнув влет:

– Вольно!

В момент падения командирское кресло развалилось, просто трахнулось на палубу, старо было слишком, не выдержало, трахнулось, и командир Титлов вывалился из него, как младенец из кулька, скользнул по засаленной палубе и закатился под раскуроченный пульт, въехал. Голова сработала как защелка. Защелкнула. Никто не успел отреагировать.

– Эй! – крикнул командир Титлов, лежа на палубе распяленный, хоть горло у него и было зажато. – Чего встали?!

Этого было достаточно; все очнулись и пришли в движение – бросились выдергивать его за ноги, отчего рот у командира закрылся сам собой. Командир сопротивлялся, боролся, шипел:

– Порвете, суки, порвете…

Лягался и матюгался. Тогда все бросились корчевать пульт, на Титлова два раза наступили невзначай.

– Раздавите, курвы, раздавите, – рычал командир, – тащите домкрат, бар-раны…

Домкрат нашли после обеда; достали командира, поддомкратив, к вечеру.

Командир лично руководил своим доставанием.

Заняты были все.

Особенно офицеры.

Все подтянулись.

Когда командир встал, он вставил всем подряд!

Без разбора!

Чтоб работалось!

И без продыха!

Вот так вот!

А как же!..

Борзота

Когда конкретно на флоте началось усиление воинской дисциплины, я уже не помню. Помню только, что почувствовали мы это как-то сразу: больше стало различных преград, колючей проволоки, вахт, патрулей, проверок, комиссий, то есть больше стало трогательной заботы о том, чтоб подводник все время сидел в прочном корпусе или где-нибудь рядом, за колючей проволокой.

И с каждым днем маразм крепчал!

А командующие менялись, как в бреду, будто их на ощупь из мешка доставали: придешь с автономки – уже новый.

И каждый новый чего-нибудь нам придумывал.

Последний придумал вот что: чтоб в городке никто после девяти утра не шлялся, он обнес техническую зону, где у нас лодочки стоят, еще одним забором и поставил КПП. То есть после девяти утра из лодки без приключений не выйти. А в зоне патруль шляется – всех ловит. И как убогим к автономке готовиться – один Аллах ведает!

Связисту нашему, молодому лейтенанту, понадобилось секретные документики из лодки вынести. Пристегнул он пистолет в область малого таза, взял секреты под мышку и пошел, а на КПП его застопорили:

– Назад!

– Я с документами. – попробовал лейтенант.

– Назад!

Лейтенант с ними препирался минут десять, дошел до белого каления и спросил:

– Где у вас старший?

Старший – мичман сидел на КПП в отдельной комнате и от духоты разлагался.

Лейтенант вошел, и не успел мичман в себя прийти, как лейтенант вложил ему в ухо пистолет и сказал:

– Если твои придурки меня не пропустят, я кого-то здесь шлепну!

Мичман, с пистолетом в ухе, кося глазом, немедленно установил, что обстоятельства у лейтенанта, видимо, вполне уважительные и в порядке исключения можно было бы ему разрешить пронести документы.

Когда лейтенант исчез, с КПП позвонили куда следует.

Командующего на месте не оказалось, и лейтенанта вызвал к себе начальник штаба флотилии.

Лейтенант вошел и представился, после чего начальник штаба успел только открыть свой рот и сказать:

– Лейтенант…

И больше он не успел ничего сказать, ибо в этот момент открыл свой рот лейтенант:

– Я сопровождаю секреты! По какому праву меня останавливают? Для чего мне дают пистолет, если всякая сволочь может меня затормозить! Защищая секреты, я даже могу применять оружие!..

И далее лейтенант изложил адмиралу порядок применения оружия, благо пистолет был рядом, и свои действия после того, как это оружие применено. А начштаба, оцепенев спиной, очень внимательно следил за пистолетом лейтенанта – брык-тык, брык-тык, – а ртом он делал так: «Мяу-мяу!»

Вы думаете, лейтенанту что-нибудь было? Ничего ему не было.

И не было потому, что адмирал все-таки не успел сообразить, что же он должен в этом случае делать. Он сказал только лейтенанту:

– Идите…

И лейтенант ушел.

А когда лейтенант ушел, адмирал – так, на всякий случай, позвонил медикам и поинтересовался:

– Лейтенант такой-то у вас нормален?

– Одну секундочку, выясним! – сказали те.

Выяснили и доложили:

– Абсолютно нормален!

Тогда адмирал положил трубку и промямлил:

– Вот борзота, а? Ведь так на флот и прет, так и прет!

А блокаду с зоны, где лодочки наши стоят, скоро сняли.

И командующего заодно с ней.

Бес

Иду я в субботу в 21 час по офицерскому коридору и вдруг слышу: звуки гармошки понеслись из каюты помощника, и вопли дикие вслед раздались. Подхожу – двери настежь.

Наш помощник – кличка Бес – сидит прямо на столе, кривой в корягу, в растерзанном кителе и без ботинок, в одних носках, на правом – дырища со стакан, сидит и шарит на гармошке, а мимо матросы шляются.

– Бес! – говорю я ему. – Драть тебя некому! Ты чего, собака, творишь?

Бесу тридцать восемь лет, он пьянь невозможная и к тому же старший лейтенант. Его воспитывали-воспитывали и заколебались воспитывать. Комбриг в его сторону смотреть спокойно не может: его тошнит.

Бес перестает надрывать инструмент, показывает мне дырищу на носке и говорит:

– Вот это – правда жизни… А драть меня – дральник тупить… Запомните… уволить меня в запас невозможно… Невозможно…

– Ну, Бес, – сказал я, улыбаясь, потому что без улыбки на него смотреть никак нельзя, – отольются вам слезы нашей боеготовности, отольются… учтите, вы доиграетесь.

После этого мы выпили с ним шила, помочились в бутылки и выбросили их в иллюминатор.

Наутро я его не достучался: Бес – в штопоре, его теперь трое суток в живых не будет.

Пи-ить!

Автономка подползла к завершающему этапу.

На этом этапе раздражает все, даже собственный палец в собственном родном носу: все кажется, не так скоблит; и в этот момент, если на вас плюнуть сверху, вы не будете радостно, серебристо смеяться, нет, не будете…

Врач Сашенька, которого за долгую холостяцкую жизнь звали на экипаже не иначе как «старый козел», заполз в умывальник.

Во рту он держал ручку зубной щетки: Сашеньке хотелось почистить зубки.

Сашенька был чуть проснувшийся: последний волос на его босой голове стоял одиноким пером.

В таком состоянии воин не готов к бою: в глазах – песок, во рту– конюшня, в душе – осадок и «зачем меня мать родила?». Жить воин в такие минуты не хочет. Попроси у него жизнь – и он ее тут же отдаст.

– О-о-о-о-х! – проскрипел Сашенька, сморкнувшись мимо зеркала и уложив перо внутренним займом. – Где моя амбразура…

Хотелось пить. За ужином он перебрал чеснока, перебрал. В автономке у всех бывает чесночный голод. Все нажираются, а потом хотят пить.

«Чеснок – это маленькое испытание для большой любви», – некстати вспомнил Сашенька изречение кают-компании, потом он вытащил изо рта ручку зубной щетки, плюнул в раковину плевральной тканью и открыл кран.

Зашипело, но вода не пошла.

– Ну что за половые игры? – застонал Сашенька и рявкнул: – Вахта!

Вахты, как всегда, под руками не оказалось.

– Проклятые трюмные. Вахта-а-а!!!

Что делает военнослужащий, если вода не идет, а ему хочется пить? Военнослужащий сосет!!! Так, как сосет военнослужащий, никто не сосет.

Сашенька набрал полный рот меди и скользко зачавкал. Воды получилось не много.

– Ну, суки, – сказал Сашенька с полным ртом меди, имея в виду трюмный дивизион, когда сосать стало нечего, – ну, суки, придете за таблетками. Я вам намажу…

Это подействовало: кран дернулся и, ударив струей в раковину, предательски залил середину штанов.

Черт с ними. Сашенька бросился напиваться. Вскоре, экономя воду и нервы, он закрыл кран и приступил к зубам.

Хорошо, что нельзя наблюдать из раковины, как чистятся флотские зубы. Зрелище неаппетитное: шлепающий рот удлиняется белой пеной, все это висит… В общем, ничего хорошего.

Монотонность движения зубной щетки по зубам убаюкивает, расслабляет и настраивает на лирический лад. Сашенька мурлыкал орангутангом, когда ЦГВ – цистерна грязной воды – решила осушиться. Бывают же такие совпадения: полный гидрозатвор сточных вод с серыми нитями всякой дряни вылетел ровно на двадцать сантиметров вверх и, полностью попав в захлопнувшийся за ним рот, полностью вышел через ноздри.

Чеснок показался ландышами. Сашенька вышел из умывальника, опустив забрало. Первого же так ничего впоследствии и не понявшего трюмного он замотал за грудки.

– Ну, ссу-ки-и-и, – шипел он гадюкой, – придите за таблетками. Я вам намажу. Я вам сделаю…

И все? Нет, конечно. Центральный все это тут же узнал и зарыдал, валяясь вперемешку.

– О-о-о-о, – рыдал центральный, – полное йебло-о-о-о…

Витю нашего…

За борт смыло! Правда, не то чтобы смыло, просто перешвартовались мы ночью, а он наверху стоял, переминался, ждал, когда мы упремся в пирс башкой, чтоб соскочить. А наша «галоша» сначала не спеша так на пирс наползала-наползала, а потом на последних метрах – КАК ДАСТ! – и все сразу же на три точки приседают, а Витенька у нас человек мнительный, думает и говорит он с задержками, с паузами то есть, а тут он еще туфельки надел, поскольку к бабе душистой они собрались, мускусом сильным себя помочив, – в общем, поскользнулся он и, оставляя на пути свои очертания, по корпусу сполз – и прямо, видимо, в воду между лодкой и пирсом, а иначе куда он делся?

А ночь непроглядная, минус тридцать, залив парит, то есть лохмотья серые от воды тянутся к звездам, и где там Витя среди всей этой зимней сказки – не рассмотреть. Все нагнулись, вылупились, не дышат – неужели в лепешку? Все-таки наша «Маша»– 10 тысяч тонн– как прижмет, так и останется от тебя пятно легкосмываемое.

Осторожненько так в воздух:

– Витя! Ви-тя!

От воды глухо:

– А…

Жив, балясина, чтоб тебя! Успел-таки под пирс нырнуть. Все выдохнули: «Ччччерт!» А помощник от счастья ближайшему матросу даже в ухо дал. Живой! Мама моя сыромороженая, живой!!!

Бросили Вите шкерт, вцепился он в него зубами, потому что судорога свела и грудь, и члены. Вытянули мы его, а шинель на нем ледяным колом встала и стоит. Старпом в него тут же кружку спирта влил и сухарик в рот воткнул, чтоб зажевал, как потеплеет.

Стоит Витя, в себя приходит, глаза стеклянные, будто он жидкого азота с полведра глотанул, а изо рта у него сухарик торчит.

Старпом видит, что у него столбняк, и говорит ближайшим олухам:

– Тело вниз! Живо! Спирт сверху – спирт снизу!

Витю схватили за плечи, как чучело Тутанхамона, и поволокли, и заволокли внутрь, и там силой согнули, посадили и давай спиртом растирать, и вот он потеплел, потеплел, порозовел, и губы зашевелились.

– Я… я… – видно, сказать что-то хочет, – я…

Все к нему наклонились, стараются угодить:

– Что, Витя… что?

– К бабе… я хо… чу… о… бе… ща… ал…

«Вот это да! – подумали все. – Вот это человек!»

– Андрей Андреич! – подошли к старпому. – Витя к бабе хочет!

– К бабе? – не удивился старпом. – Ну пустите его к бабе.

И Витя пошел.

Сначала медленно так, медленно, а потом все сильнее и сильнее, все свободнее, и вот он уже рысцой так, рысцой, заломив голову на спину, и побежал-побежал, спотыкаясь, блея что-то по-лошадиному, и на бегу растаял в тумане и в темноте полярной ночи совсем.

Колокольчики-бубенчики

В совместном проживании двух военно-морских семей в одной двухкомнатной квартире есть свои особенные прелести. Тут уже невозможно замкнуться в собственной треснутой скорлупе; волей-неволей происходит взаимное проникновение и обогащение и роскошь человеческого общения, которая всегда, поставленная во главу угла, перестает быть роскошью.

В субботу люди обычно моются. И в подобной квартире они тоже моются. Один из военно-морских мужей влез в ванну, предупредив жену относительно своей спины: жена должна была прийти и ее потереть. Но поскольку жена должна была еще и приготовить обед, то вспомнила она о спине с большим опозданием. В это время в ванне был уже другой, чужой муж, который тоже дожидался, когда же придут и потрут, а ее собственный муж в это время уже лежал на диване весь завернутый и наслаждался комфортом.

Комфорт – это такое состояние вещей и хозяев, когда телевизор работает, ты дремлешь на диване, а на кухне, откуда тянет заманчивым, кто-то погромыхивает кастрюлями.

Дверь ванной открылась сразу же, и перед женой, оторвавшейся от жареной картошки, предстал намыленный розовый зад изготовившегося. Мужские принадлежности довольно безжизненно висели.

– Эх вы, колокольчики-бубенчики, – воскликнула повеселевшая жена и, просунув руку, несколько раз подбросила колокольчики и бубенчики.

Первое, что она увидела на мохнатой от мыльной пены повернувшейся к ней голове, был глаз. Огромный, чужой, расширенный от ужаса ненамыленный глаз.

Мазандаранский тигр

Командира звали «Мазандаранский тигр». Он принял нашу курсантскую роту как раз в тот день, когда в клубе шел фильм с таким названием.

Угрюмое, дырявое от оспы лицо, серые колючие глаза. Освети такое лицо снизу в полной темноте фонариком, и с ним можно грабить в подъездах. Когда он начинал говорить, щеки и подбородок у него подергивались, брови залезали наверх, оловянные глаза смотрели поверх голов, а верхняя губа, вздрагивая, обнажала крупные клыки. Мы обкакивались на каждом шагу.

Голос у него был низкий, глубинный, говорил он медленно, чеканно, по слогам, подвывая. «Я пят-над-цать лет ка-пи-тан-лей-те-нант!» – любил повторять он, и мы за это его называли «Пятнадцатилетним капитаном».

Кроме этой устная газета «Гальюн Таймс» наградила его кличками «Саша – тихий ужас», «Кошмар» и «Маниакальный синдром». Дневальные, оставаясь с ним один на один в пустом ротном помещении, когда все остальные уходили на занятия, страдали внутренними припадками и задержками речи. Им полагалось встречать командира, командовать «смирно» и в отсутствие дежурного (а те любили смываться) докладывать ему: «Товарищ капитан-лейтенант! Во время моего дежурства происшествий не случилось!»

В это время Тигр, приложив руку к головному убору, обшаривал стоящее перед ним «дежурное тело» злым кинжальным взглядом.

Попадать ему во время доклада глазами в глаза не рекомендовалось. Могло наступить затмение. Можно было поперхнуться, заткнуться, и надолго.

Поперхнувшемуся было совсем плохо. Тягостное молчание друг перед другом с поднятыми к головам руками прерывалось только горловыми взбулькиваниями растаращенного дневального (у него непрерывно шла слюна) и могло продолжаться до обморока.

Дневальные переносили обморок стоя, привалившись к столику. У нас это называлось «отмоканием».

С тоской сердечной я ждал своего первого дневальства и, когда оно наступило, со страхом прислушивался к шорохам на лестнице. По лестнице должен был подняться он – Тигр. Вокруг тишина и слуховые галлюцинации, наконец отчетливо стали слышны шаги и покашливание, потом – сморкающиеся звуки. Идет! Дверь распахнулась, и я шагнул, как с пятиметровой вышки.

– Смирно! – истошно заорал я, чуть вращая от усердия головой. – Товарищ капитан-лейтенант…

Тигр не слушал рапорта и, слава богу, не смотрел в глаза.

– Вольна-а… – и тут раздалось: – Возь-ми-те голяк… (думаю: «Господи, а что это?») и об-рез… («Мама моя, а это что?») и у-бе-ри-те э-т-о го-в-но на а-л-ле-е… («Слава богу, понятно»).

Но дневальный не имеет права покидать столик. Мое мешканье не ускользнуло от Тигра. Он начал медленно, с живота, поднимать на меня глаза, и пока он поднимал, у меня внутри все становилось на цыпочки и отрывалось, становилось и отрывалось.

Брови у Тигра полезли вверх. Мои брови ему навстречу сделали то же самое. Теперь он смотрел мне в глаза. Не в силах оторвать от него зачарованного взгляда, теплым от ужаса голосом я прошептал:

– А… х… у сто-ли-ка кто будет стоять?

Глаза у Мазандаранца вылезли, и я наполнился воздухом, а он зашипел, заприседал головой; лопнуло! прорвалось! загрохотало:

– С-сы-то-лик?! Мо-ли-к?! Едри его мать! Я буду стоять! Я!

Я бросился в дверь, прогрохотал по лестнице и еще долго-долго носился по инерции по аллеям. Без памяти, без голяка и без обреза. Я готов был руками, руками убирать это говно!

Только когда аллеи начали повторяться, я начал соображать. Потом я отправился искать то место, где успели нагадить.

О ужас! Я его не нашел.

За супом

Лодка, всплыв, легла в дрейф. В центральном посту в креслах полулежали вахтенные, и наслаждались эти вахтенные свежим и вкусным морским воздухом.

Тем, кто никогда не лежал в креслах в центральном посту, никогда не узнать настоящий вкус свежего морского воздуха.

Лодка вентилировалась в атмосферу, а значит, все лежали и нюхали.

Время было послеобеденное, а в это время, предварительно нанюхавшись, все мечтают только лечь и уснуть впрок.

Был полный штиль, а это самое приятное, что может быть для всплывшей дизельной подводной лодки.

В штиль никто не лежит рядом с раковиной, не стонет в каюте, не обнимает полупорожнюю банку из-под сухарей.

Штиль – это блаженство, если блаженство вообще возможно на военно-морском флоте.

На мостике стояли командир и старпом. Командир и старпом курили. У командира на лице висело президентское презрение ко всему непрезидентскому. Старпом курил с недоделанным видом. То есть я хотел сказать, что он курил с видом недоделанной работы, а вокруг стоял жаркий летний полдень; морскую поверхность то и дело вспарывали стаи летучих рыб, которые стремглав от кого-то удирали, и все было хорошо и спокойно, и тут вдруг…

– Это что за чудище?! – воскликнул командир: из глубины пять полутораметровых акулят выгнали громадную черепаху, покрытую водорослями и прилипалами.

Они погнали ее прямо на лодку, на ходу покусывая за ласты.

Командир почувствовал в черепахе черепаховый суп, и это его сильно взволновало. Он толкнул старпома в плечо и закричал:

– Быстро! Там, быстро!

Такую удивительно содержательную команду нельзя было не понять. Старпом бросился и там нашел автомат и связку «противодиверсантских» гранат.

– Давай! Давай быстро! – орал командир.

Старпом размахнулся и «дал быстро» – бросил в воду гранаты.

Акулята на секунду оставили черепаху в покое и кинулись к гранатам. Проглотить они их не успели – раздался взрыв, и, сверкнув брюхами, пять рыбин стали медленно оседать в глубину.

Черепаха скреблась окровавленными ластами о корпус лодки. Я бы сказал, что о корпус лодки скребся черепаховый суп.

– Давай! Давай! Давай! – подпрыгнул командир от нетерпения, обращаясь к старпому, и старпом «дал» еще раз: обвязавшись страховочным концом, он бросился в воду.

На противоположном конце этого конца как по-волшебному возникла швартовная команда. Швартовщики готовы были тянуть в любую секунду.

Старпом подплыл к черепахе и, вцепившись ей в панцирь, принялся ногами отрабатывать задний ход. Зрелище было чудесное.

– Тя-ни-те! – крикнул он, повернув покрасневшее от натуги лицо.

Неизвестно, кто услышал команду первым, только старпом, дрыгнув ногами в последний раз, погрузился в воду вместе с нырнувшей двухсоткилограммовой черепахой. Необычная прилипала ей совсем не мешала.

Швартовщики дружно потянули. Они готовы были порвать старпома пополам, но не уступить.

Казалось, старпома тянули бесконечно долго. Вахтенный офицер, засекавший время для истории, потом клялся, что старпом пробыл под водой целых четыре минуты.

Когда швартовщики достали старпома непорванным на борт, в руках он судорожно сжимал обрывки черепаховых водорослей.

Старпом очень сильно таращился и широко разевал рот. Его спросили:

– Ну, как там?

На это он только слабо махнул рукой.

Жаль, жаль, что супа не получилось, но зато хоть старпома достали, а это по нынешним временам уже немало.

Комбат и Дима

Лейтенант Каблуков Дима был редкая сволочь в сочетании с политработником.

Его только что назначили в роту отдельного батальона воинов-строителей замполитом, но майор-комбат его ни в грош не ставил и в упор не видел.

Вот и в этот понедельник он отменил Димины политзанятия и погнал личный состав на хозработы, нелестно выразившись насчет Димы лично и всяких там попов обалдевших и их отупевшей от безделья поповщины.

– Надо работать, а не языками чесать! – орал майор. – Задолбали в смерть! Ля-ля-ля, ля-ля-ля! Чего вылупился, прыщ на теле государства, ты думаешь, мы на твоей болтовне в светлое будущее попадем? Прислали тут на мою голову, выучили…

Дима не стал дальше слушать, кто там и на чью голову выучился, и тут же, при нем и при дежурном по части, покрутил ручку телефона и попросил соединить его с начпо.

Обычно это трудно сделать: дозвониться во Владивосток. Там пять с половиной часов езды по нашей железной дороге, но тут соединили на удивление быстро, и Дима сказанул в трубку буквально следующее:

– Товарищ адмирал! Здравия желаю! Докладывает лейтенант Каблуков, замполит роты. Товарищ адмирал, тут у меня комбат совсем чокнулся. Отменил политзанятия и погнал людей на работы. Нехорошо отзывался о политработниках, товарищ адмирал. Но партия и политотдел для того и существуют, чтоб таких вот Чапаевых ставить в строй. Вы нам сами об этом говорили, товарищ адмирал. Комбата к вам? На беседу? Завтра в пятнадцать часов? Есть, товарищ адмирал! Разрешите положить трубку!

Дима с видимым удовольствием положил трубку, повернулся к комбату и вежливо сказал:

– Свистуйте в политотдел, товарищ майор. Начпо вас вызывает завтра к пятнадцати часам.

После этого он ушел проводить политзанятия.

Дежурный по части окобурел. Майор-комбат – тоже. Такого подлежа от этого щенка он не ожидал.

Майор напрягся, пытаясь извлечь из себя что-либо приличное моменту, зверски расковырял себе ум, но ничего не придумал – так силен был удар. Он сказал только:

– Ах ты погань! – и пошел готовить себя к начпо.

Весь день у комбата все валилось из рук. Ночью он не сомкнул глаз. В шесть утра комбат сел в утренний поезд. Пять с половиной часов езды до города Владивостока он посвятил напряженным думам: как вывернуться, что врать?

О лютости и человеконенавистничестве начпо он был наслышан и хорошо знал, что чем ничтожнее повод, тем тяжелее могут быть последствия.

Выйдя из поезда, комбат окончательно пал духом. Не помня как, он добрался до штаба и три часа болтался под окнами.

В пятнадцать часов он прошел в приемную начпо. Выждав длинную очередь различных просителей, он зашел в кабинет и представился:

– Товарищ контр-адмирал, майор такой-то по вашему приказанию прибыл.

Начпо оторвал от бумаг злые глаза и взглянул на комбата своим знаменитым пронизывающим взглядом, под которым человек сразу же вспоминает все свои грязные делишки, вплоть до первого класса средней школы, и холодно промолвил:

– А я вас и не вызывал, товарищ майор.

Пятясь задом, комбат исчез из кабинета и несколько минут в приемной думал только одну думу: как все это понимать? Скоро до него дошло.

– У, сукин кот! Убью, гадом буду, убью!.. – и далее комбат, обратясь к египетской мифологии, снабдил Диму такими родственниками, что и в кошмарном сне не привидятся.

Всю обратную дорогу комбат посвятил идиотизму сложившейся ситуации.

Он собрал весь свой лоб в горсть и принялся думать: как при всем идиотизме сохранить себе лицо.

Через пять с половиной часов он вышел из вагона с болью. От сильных раздумий он вывихнул себе разум. Он ничего не придумал. И не сохранил себе лицо: вся часть ржала неделю, стоя на ушах.

Гробы

Молодой лейтенант-медик прибыл к нам на железо, когда мы в заводе стояли. Как раз шла приемка корабля от заводчан: вертелось, крутилось, в спешке, в пылюке; все носились как угорелые: каждый принимал свое. Медик тоже должен что-то принимать. Ничему не научив, его сразу включили в работу.

– Лий-ти-нант!!! – заорал старпом, когда впервые его увидел. – Я ждал тебя, как маму! Так, давай включайся. Там у тебя еще конь не валялся. Черт ногу сломит. Ни хрена не понятно с твоей медициной. Давай принимай, разберись.

И лейтенант включился в работу. Для того чтобы принять корабль или хотя бы боевую часть, нужно знать ведомость поставки, соображать в чертежах, в размещении, в табеле, в снабжении, в аттестате и еще черт-те в чем. И медику тоже нужно соображать.

Лейтенант ходил с потерянным видом двое суток: все включался. Вокруг него бегали, ставили, волокли, протягивали, поднимали, спускали, а он только существовал, причем в другом временном измерении.

Однажды он забрел на пульт главной энергетической установки в поисках отсечной аптечки.

– Слышь, доктор, – взяли его в оборот пультовые зубры, старые капитаны-обормоты, – а ты гробы принял? Нашел их уже?

– Какие гробы? – не понял лейтенант.

– Так у нас же гробы есть, – сказали ему, – ты что, их никогда не видел?

– Нет.

– Ну, ты даешь. Пора бы знать.

– Да откуда он знает?! Это же по двадцать четвертой ведомости, где все железки: ведра там разные и остальная мелочовка; в разделе обитаемости, по-моему. Короче, доктор, нам положено на борт два разборных гроба. Для командира и замполита. Остальных так кладут, а этих – сам понимаешь. В девятом отсеке, в районе дейдвудного сальника, шхера есть, бойцы ее одиннадцатым отсеком называют. Я их там сутки назад на дежурстве видел.

Лейтенант явился в десятый отсек. На него любо-дорого было посмотреть; это был уже не тот потерянный лейтенант, который ни черта не знал: быстрый, решительный, с деловым видом, он спросил у вахтенного:

– Где тут шхера в районе дейдвудного сальника, одиннадцатый отсек, короче, откусить ему кочерыжку?!

Вахтенный подвел его и показал: вот.

Лейтенант полез в шхеру. За полчаса он облазил ее всю: исползался, измазался – гробов не было.

– Товарищ лейтенант, – спросил его вахтенный, – а чего вы там ищете, может, я знаю?

– Да нет, ты не знаешь, – страдал лейтенант, – здесь гробы должны быть. Две штуки. Не видел?

На лицо вахтенного в тот момент стоило посмотреть: он вытаращился и во все глаза смотрел на лейтенанта как ненормальный.

– Гробы???

– Да, гробы, разборные такие гробики, не знаешь? Две штуки. Работяги, наверное, свистнули. Они ж из нержавейки, вещь, короче, и собираются в две секунды: на замках.

Своим уверенным видом лейтенант доконал матроса, тот подумал: «А кто его знает, на замках…»

Еще полчаса они шарили вместе; проползли все: гробов не было.

На докладе командир спросил лейтенанта:

– Ну что, доктор, врастаешь? Как идет приемка?

Лейтенант вскочил, покраснел и, от волнения спотыкаясь, зачастил:

– Принято на шестьдесят процентов. Пока не хватает только гробов.

– Не понял, доктор, чего тебе не хватает? – спросил командир.

– Гробов, товарищ командир. Они по двадцать четвертой ведомости, разборные такие, они в десятом отсеке позавчера в шхере лежали, в районе дейдвудного сальника.

– Что за черт, – оторопел командир, – чьи гробы?

– Ваши, товарищ командир, с замполитом. Остальных так кладут, а вас с замполитом – сами понимаете. В районе дейдвудного сальника.

– Понимаю, – сказал командир, – ты сядь, лейтенант.

Командир повернулся к механику:

– Все ясно. Это твои пультовики, больше некому. Ну, дивные козыри, я им жопу развальцую!..

Секретное оружие

Лейтенант Саня Котин жил спокойно до тех пор, пока его квартирной хозяйке, глубокой старушке, не захотелось зарезать свою корову.

Почему-то наше гражданское население уверено, что лейтенант русского флота может зарезать кого угодно. Даже корову.

Старушка обложила Саню по всем правилам классического измора: она не давала ему ни спать, ни жрать, ходила за ним по пятам, ворковала в спину, и деться Сане было некуда; путь у него был один – к корове.

– Ми-ла-й, – шептала она ему страстно, – а я тебе и печеночку зажарю, и котлетки сделаю, а ты уж уважь, завали родимую.

Лейтенант Саня не испытывал ни малейшего желания «завалить родимую», да и не мог испытывать. Он даже муху на стекле не способен был завалить, не то что корову. Однако однажды на очередное старушечье обхаживание он как-то неожиданно для себя кивнул и сказал:

– Ладно, завалим.

На корабле Саня места себе не находил до тех пор, пока не поделился кровожадными старушкиными наклонностями со своим лучшим другом минером Петей.

– А бутылку она поставит? – спросил быстро Петя.

– Поставит, – ответил Саня.

Стоит заметить, что минер Петя за бутылку мог брата родного завалить.

– Вместе ее сделаем, – заявил в возбуждении Петя и тут же для тренировки схватил кортик и принялся тыкать им в дверь, разжигая в себе убойные страсти.

– Слушай, – остановился он вдруг, – а где у коровы сердце? Справа по курсу или слева?

– Слева… наверное…

– Так, значит, слева, – задумчиво вычислял что-то Петя, отводя руку и нацеливаясь.

– Ну да, – сказал он, соображая – конечно же, слева… Если поставить ее на задние лапы… это будет слева… м – да… А рога у нее есть?

– Есть.

– А вот это нехорошо, – сказал Петя и заметно охладел к кортику, – так дело не пойдет. Надо что-то другое придумать.

– Ладно, – сказал он после непродолжительного молчания, – мы ее по-другому кокнем, собирайся, пошли печенку жрать. Жду у трапа через пять минут.

Дома у старушки Петя хамски предложил ей сперва выставить бутылку, мотивируя свое желание поскорее с ней встретиться тем, что перед убийством всегда нужно слегка тяпнуть.

Старушка на радостях выставила не одну бутылку, а целых две.

Друзья слегка тяпнули, посидели и совсем уже было отправились спать, когда бдительная старушка напомнила им, что хорошо бы приступить к корове.

– Ах да, – сказал Петя, полностью сохранивший совесть и память, – сейчас мы ее… это… кокнем… Где-то у нас тут было… секретное оружие?.. – с этими словами Петя, покопавшись в портфеле, выудил оттуда ПТ-3.

ПТ-3 – это патрон, содержащий два с половиной килограмма морской взрывной смеси. Им у нас плавучие мины подрывают.

Друзья захватили патрон и отправились в сарай. К корове. Сначала они пытались вставить ей патрон… гм… в район хвоста, чтоб взрывной волной (глубокое Петино убеждение) ее развалило на две равные половины.

Вставить не удалось не только потому, что корова возражала, но и потому, что отверстие было расположено слишком неудобно даже для такого энтузиаста своего дела, как Петя.

Против того, чтобы привязать патрон к коровьему хвосту, неожиданно энергично принялся возражать Саня, у которого к двум часам ночи открылось второе дыхание.

Пристроили патрон на рогах. Петя уверял, что и таким макаром идея развала буренки на две равные семядоли реализуется полностью.

Вскоре сарай заполнился шипением бикфордова шнура на фоне меланхолических вздохов благородного животного.

Друзья покинули сарай тогда, когда убедились, что все идет хорошо.

Взрыв потряс галактику. С дома старушки, как по волшебству, снесло крышу; от сарая осталась одна только дверь, а от коровы – четыре копыта.

Мясо же ее, распавшись на мелкие молекулы, засеяло целый гектар.

Гена-янычар

Гена-янычар…

Он был командиром атомной лодки – атомохода. Небольшого роста, толстенький, он все время прихрамывал. До конца жизни его мучил тромбофлебит. И еще у него была ишемическая болезнь сердца. Он задыхался при недостатке кислорода.

– Химик, – говорил он мне, – у тебя не двадцать процентов во втором, а девятнадцать, врет твой газоанализатор.

Я проверял – и точно: газоанализатор врал.

Это был артист своего дела. Маг и волшебник.

Сейчас все еще существует категория командиров, которые только в автономках видят смысл своей жизни.

Когда он заступал на вахту, дежурным по дивизии, на разводе начинался цирк. Он инструктировал развод ровно столько, чтоб успеть изречь:

– Я прошел сложный путь от сперматозоида до капитана первого ранга и посему буду краток. Помните: чуть чего – за пицунду – и на кукан!

Замов он терпеть не мог. И делал он это в лоб, открыто.

Как-то наш зам вошел в центральный и сказал:

– Вы знаете, товарищ командир, сейчас самый большой конкурс в политическое училище, по семнадцать человек на одно место.

– Конечно! – заерзал в кресле Янычар. – Каждый хочет иметь свой кусок хлеба с маслом и ни хрена не делать.

После этого в центральном наступила вакуумная пауза, когда каждый молча и тихо занимался своим делом.

Гена-янычар…

Он чувствовал корабль каждой своей клеткой. Он даже угадывал начало аварийной тревоги – перед каждым возгоранием в электросети являлся в центральный пост. Это была мистика какая-то.

А плавал он лихо. Он менял по своему капризу проливы, глубины и скорости перехода, и мы то крались вдоль береговой черты, то неслись напролом, на всех парах, в полосе шторма, и под водой нас мотало так, как мотает только морской тральщик.

Он мог форсировать противолодочный рубеж на полном ходу, ночью, чуть ли не в надводном положении, и ему все сходило.

Он рисковал, плавал на глазок, по наитию, на ощупь, в нарушение всего. В его решениях порой не было ни логики, ни смысла. Но он всегда выигрывал, и мы всегда приходили из автономки необнаруженными, а для лодки это даже важней, чем удачная стрельба.

После похода, на разборе, за такие тактические фокусы ему тут же ставили два шара – и он обижался.

– Да идите вы… – говорил он своим однокашникам, которые давно стали орденоносными адмиралами.

После такого «разбора полетов» он всегда приходил на корабль, устало спускался вниз, предупреждал дежурного:

– Меня ни для кого нет, будить только в случае ядерного нападения, – запирался в каюте и в одиночку напивался.

Его извлекали из недр каюты, привлекали к какой-то ответственности, наказывали или только журили, прощали в конце концов и отправляли в море.

И море все списывало.

Он здорово ходил в море, Гена-янычар…

Маршал Чойбалсан

Крейсер лежал на рейде, как большое серое привязанное животное. День догорал. На крейсере сдавалась вахта. Старый лейтенант сдавал молодому лейтенанту. Впереди было воскресенье, и капитан улыбался. Его ждали любовь и жаркое.

– Ну, салага, – сказал он лейтенанту, направляясь к последнему на сегодня катеру, – смотри, не позорь меня, служи, как пудель. Тебе служить еще, как медному котелку. Ох, – капитан закатил глаза и вздохнул, – если бы все сначала и я опять лейтенант, повесился бы.

– Да, совсем забыл, – вспомнил он уже на трапе, – завтра не забудь организовать встречу маршала Чойбалсана.

«Маршалом Чойбалсаном» на Тихоокеанском флоте называли баранину из Монголии. Ее подвозила портовая шаланда. Молодой лейтенант о таком названии баранины не знал.

– Не беспокойтесь, – кричал он капитану на отходящий катер, – все будет нормально.

После того как катер отошел, лейтенант прозрел.

– Чего ж я стою? Скоро ж драть начнут. Надо начальство завязать на это дело, маршал прибывает.

К счастью, лейтенант был начисто лишен изнеженности и впечатлительности. Это был крепкий троечник, только что из училища и сразу же сдавший на самостоятельное управление. Его не жрал с хвоста комплекс неполноценности. Наоборот, в компенсацию за такие условные потери, как изнеженность и впечатлительность, он был с избытком награжден решительностью. Такие нужны на флоте: суровые и решительные, творцы нового тактического опыта, влюбленные в железо и море.

Именно решительность избавила лейтенанта от разбрасывания фекалий пропеллерными движениями копчика в первый же момент поступления такой лихой вводной о маршале Чойбалсане. Вводную нужно было отдать, и лейтенант отправился к старпому.

– Разрешите? – втиснулся он в дверь.

– Да, – старпом был, как ни странно, трезв. – Ну? – воззрился он на мнущегося лейтенанта.

Услышав о завтрашнем посещении корабля маршалом Чойбалсаном, старпом на мгновение почувствовал во рту запах горького миндаля.

– Лейтенант, – скривился он, – ты когда говоришь что-нибудь, ты думай, о чем ты только что сказал. У меня такое чувство… что ты когда-нибудь укараулишь меня со спущенными штанами в районе унитаза и объявишь, вот с такой же счастливой рожей, войну Японии. Я укакаюсь когда-нибудь от ваших вводных, товарищ лейтенант.

– Товарищ капитан второго ранга, – заспешил лейтенант, – я здесь ни при чем, по вахте передали, с берега передали, – присочинил он.

– Кто передал?

– По вахте…

– Кто с берега передал?

Притертый к стенке лейтенант мечтал уйти невредимым.

– Командир… видимо… – выдавил он.

– Хе, видимо, – хмыкнул старпом.

«Вот командир, – подумал он, – салага, сынок с мохнатой лапой, вот так всегда: исподтишка позвонит, и на крыло. Все я, все везде я. А награды? Одних выговоров семь штук. Так, ладно».

Старпом сидел в старпомах уже семь лет и был по крайней мере на пять лет старше командира.

«Чойбалсан же умер», – подумал старпом.

«Черт их знает в этой Монголии, – подумал он еще, – сколько у них там этих Чойбалсанов».

– Так, ладно, – принял он волевое решение, – большая приборка по подготовке к встрече. Завтра на подъеме флага форма два. Офицеры в белых манишках и с кортиками. Всех наших «албанцев» сейчас расставить, понял? Кровь из носа! Я сейчас буду. Красить, красить, красить, понял? Если что найду, размножалки оборву.

Дежурный исчез, а старпом отправился обрадовать зама. Он представил себе физиономию зама и улыбнулся. Старпом любил нагадить заму прямо на праздничное настроение.

«Сейчас он у меня лозунг родит», – радовался старпом. Собственные мучения представлялись ему теперь мелочью по сравнению с муками зама. Старпом толкнул дверь. Зам сидел спиной к двери и писал.

«Бумагу пачкает, речью исходит, – с удовольствием отметил старпом, – сейчас он у меня напряжется».

– Сергеич, – начал он прямо в острый замовский затылок, – дышите глубже, вы взволнованы. Сейчас я тебя обрадую. Только что с берега передали. К нам завтра на борт прибывает маршал Чойбалсан со своей сворой. Так что пишите лозунги о дружбе между нашими флотами. Кстати, твои «козлы» умеют играть монгольский гимн?

«Козлами» старпом называл корабельный духовой оркестр.

С лица зама немедленно сползло вдохновение, уступив место обычному выражению. Он вскочил, заметался, засуетился и опрокинул стул. Старпом физически ощущал, как на его незаживающие раны каплет бальзам.

– Я в политотдел, – попал наконец в дверь зам. – Михалыч, – кричал он уже на бегу, – собери этих «козлов», пусть гимн вспоминают.

Зам прыгнул в катер и уплыл, помогая руками.

Через несколько минут взъерошенный оркестр на юте уже пытался сыграть монгольский гимн на память. Выходило плохо, что-то среднее между вальсом «Амурские волны» и «На сопках Маньчжурии». На корабле тем временем поднялась кутерьма. Мыли, драили, прятали грязь и сверху красили, красили, красили. Старпом был везде. Он ходил, нагибался, нюхал воздух, обещал всем все оборвать, выгребал мусор крючком из труднодоступных мест и тыкал носом.

Зам вернулся с лозунгами и гимном. Всю ночь оркестр разучивал его. Утром корабль сиял. За одну ночь сделали то, что не могли сделать за месяц.

На подъем флага построились в белых форменках. Офицеры – в кортиках. Вошедший на палубу командир не узнал свою палубу.

– Товарищ командир, – доложил старпом, маскируя торжество равнодушием, – корабль к встрече маршала Чойбалсана готов. – Старпом застыл с таким видом, будто он через день встречает какого-нибудь Чойбалсана.

Командир с поднятой кверху рукой секунд десять изучал довольное лицо старпома.

– Старпом, какой к такой-то матери Чойбалсан? Вы что, совсем уже, что ли? Распустить всех, и по распорядку дня.

В эту минуту на корабль прибыли два представителя из политуправления для оказания помощи по встрече маршала Чойбалсана. У командира вмиг отпали все сомнения. Он бросился в катер и умчался к командующему.

– Товарищ командующий, – ворвался он к начальству, – ну что я всегда последним узнаю? Сейчас ко мне прибывает Чойбалсан со своей сворой, а я вообще как белый лист бумаги. Эти… из политуправления уже прискакали… Что же это такое, товарищ командующий?

– Не волнуйся, сейчас разберемся… Какой Чойбалсан? – подскочил в кресле командующий.

Через пять минут белый катер командующего, задрав нос, уже мчался на всех парах к крейсеру. По дороге он обогнал шлепающую пьяным галсом в том же направлении портовую шаланду.

Старпом увидел подлетающий катер и оглянулся вокруг с плакатным лицом. Вот едут, наступил его час.

«Все время я, – застонал он про себя, – вот где этот недоносок? Кто сейчас этого члена монгольского встречать будет? Опять я?»

– Играй, – махнул он «козлам», и «козлы» задудели. Вместо «захождения» они сыграли подходящему катеру командующего гимн Монголии.

– Что это? – спросил командующий у командира крейсера.

– А. Чойбалсан уже на борту… видимо, – обреченно ответил тот.

Винтом по трапу, и командующий на палубе:

– Где Чойбалсан?

Шагнувший к нему дрожащий от нетерпения старпом едва сдержался, чтобы не сказать что-нибудь монгольское.

Недоумение еще висело над палубой, когда из-за борта послышалось тоном, равняющим испанского гранда с портовой сукой:

– Эй, на крейсере, принимай Чойбалсана.

И на помытое тело крейсера полетели куски потной баранины. Шаланда встала под разгрузку.

Чудовище

В мичмане Саахове было шестьдесят килограмм живого веса при росте от пола один метр тридцать четыре сантиметра.

Были люди в экипаже, которые мечтали его или убить, или сдать живьем в кунсткамеру Петра Первого.

Своими малюсенькими руками он мог совершить на лодке любую доступную человечеству аварию. К работе он допускался только под наблюдением. Без наблюдения что-нибудь происходило.

С начала межпоходового ремонта он брал в руки гнутую трубу и ходил с нею везде и всюду до конца ремонта.

Так он был безопасен.

– Где сейчас чудовище?

– В первом. Там редуктор ВВД травит.

– Он что, там один, что ли?

– Да…

– С ума все посходили. Он же сейчас убьется или поллодки разнесет.

– Да что он, совсем дурной?..

Чудовище отловили в тот момент, когда оно, прикусив язык, с вожделением откручивало предохранительный клапан редуктора высокого давления – редуктора ВВД; осторожное, как на минном поле, миллиметр за миллиметром оно крутило, останавливалось, прислушивалось ухом и опять крутило, внимательно наблюдая за всем этим своими малюсенькими, остренькими человеческими глазенками.

С той стороны его караулило четыреста килограмм.

– ПАРАЗИТИНА!!!

Так никто из людей еще не орал. Старшина команды дал ему грандиозную затрещину и тут же влет, как по футбольному мячу, стукнул ногой по заду.

Любому другому затрещина такой величины оторвала бы голову, а удар по заду оторвал бы зад.

– Убить меня хочешь?! – орал старшина. – Зарезать?! В тюрьму посадить?! Мозги захотел на переборку?! Ну ладно тебя, дурака, убьет, черт с ним, но я-то за что страдаю?!

Через минуту старшина уже сделал редуктор и успокоился.

– Слушай, Серега, – сказал он, – лучше б тебя убило. Я вот так подумал, честное слово, ну сдал бы я эту несчастную десятку на погребение и успокоился навсегда. Сидел бы дома и знал, что все на свете хорошо: лодка не утонула, ты в гробу.

Серега в этот момент сокрушался. В этом он был большой мастер, большой специалист. Вешал голову и сокрушался. Лучше него никто не сокрушался.

Но иногда… иногда в нем, как болезнь, просыпалась первобытная жажда труда, и тогда он удирал от всех, он исчезал из поля зрения и приходил в свой отсек. Он ходил по пустому отсеку хозяином, человеком, властелином металла; он ходил по отсеку и подходил к работе; он подходил к работе, как скрипач к скрипке перед извлечением из нее божественных звуков; он брался за работу, делал ее и… взрывался.

Однажды взорвался компрессор: блок осушки веером разнесло в мелочь; на палубе выгородки на каждом квадратном сантиметре лежал маленький рваный осколок.

Блок осушки рванул у Сереги в руках, но на нем не было ни единой царапины: Серега был целенький, как в свой первый день.

Лодку встряхнуло. Из центрального и из других отсеков в первый бежали все кто мог.

– Где чудовище? – спрашивали на бегу.

– В первом! – отвечали и молотили сильнее.

Навстречу им через переборку, как слоненок из слона, вылезал Серега. Он встал наконец и затрясся курдючным задом.

Когда Серега отошел от потрясения, он рассказал, как это все произошло в его ловких ручонках. При этом он пользовался только тремя словами: «я», «оно» и «вот».

– Я – вот, – говорил он, и глаза его вылезали из орбит от пережитого, – а оно – вот! Я – вот! А оно – вот!!!

В конце концов его продали на берег. Ходили продавать всем экипажем. Сначала предлагали всем подряд за бутылку спирта, но из-за такой маленькой посуды его никто не брал. В конце концов сговорились за ведро. А потом еще добавили.

Чудовище, покорно сменив хозяев, вздохнуло и, обмякшее, осталось на берегу.

А все остальные вздохнули и ушли в автономку.

Поросята

Свинья Машка из образцового подсобного хозяйства, предназначенная в конце концов для улучшения стола личного состава, белесо взирала на вылезших из «газика» людей.

Через всю спину у Машки шла надпись: «Северный флот». Надпись была нанесена несмываемой зеленой краской. Надпись осталась после очередного переназначения Машки: в свое время Машку пометили, она должна была добавить в дыхание прибывшей комиссии Северного флота запах перевариваемых отбивных и помочь ей, комиссии, правильно оценить сложившуюся кругом ситуацию.

Но в случившемся ажиотаже, среди мата и судорожных приготовлений тогда все перепутали, отловили другую свинью, и Машка отпраздновала свое совершеннолетие, а когда пришло время доложить: «Северный флот опоросился», – присутствующим не нужно было объяснять, где искать эти сладкие попочки.

Солнце весело играло на вершине навозного холма. Машка втянула воздух и хрюкнула навстречу очередной комиссии. Этот волшебный звук в переводе со свинячьего означал «становись», и рядом с Машкой мгновенно обозначились двенадцать нетерпеливых поросячьих хвостиков.

В один момент Машка оказалась на земле, и поросята, завизжав и на ходу перестроившись в две шеренги, бросились к ее соскам.

После небольшой трехсекундной давки, которую можно было бы сравнить только с вбрасыванием в общественный транспорт, обе шеренги упрямо трудились.

Перед начпо и комбригом, прибывшими обозреть образцовое подсобное хозяйство, открылась широкая мирная сосательная картина.

Комбриг улыбнулся. Начпо улыбнулся вслед за комбригом. Улыбка начальства передалась по эстафете и украсила полусогнутый личный состав подсобного хозяйства.

– Хороши! – сказал комбриг и ткнул пальцем. – Этого.

– Да, – сказал начпо и тоже ткнул. – И этого.

Светлее майского дня сделалось лицо заведующего, когда он оторвал и поднес начальству двух визжащих поросят для утверждения принятого начальством решения.

– Самые быстрые, – неуемно расцветая, резвился заведующий.

– Пометить! – сказал он матросу и передал ему двух поросят после утверждения принятого решения, и кисть художника замахала вслед убывающему начальству. На одной розовой спинке появилась надпись «Комбриг», на другой – «Начпо».

Со стороны казалось, что помеченные принялись сосать Машку – Северный флот гораздо исправнее.

Когда через несколько дней на свинарнике появилась очередная комиссия, на этот раз народного контроля, двенадцатисосковая Машка вновь уставилась на посетителей. Потом она понюхала воздух, хрюкнула и рухнула как подкошенная. Со всех сторон к ней бросились исполнительные поросята. Раньше всех успели Комбриг и Начпо.

На глазах у изумленной комиссии поросята Комбриг и Начпо, а за ними и все остальные мощно и взахлеб сосали Машку – Северный флот.

Хорошо

Хорошо все-таки! Ох как хорошо!

Здесь асфальт, фонари, светофоры, люди ходят.

А у нас там пурга – перед лицом пелена, ни черта не видно.

Идешь по дороге на ощупь, прикрывая ладонью лицо.

И так километрами. В сторону ступил – провалился по колено. Приходишь в поселок в четыре утра, а до ПКЗ еще сорок минут идти, а подъем в семь.

Или росомаха. Она из семейства куньих. Бежит по дороге, как собака на трех ногах – с подскоком. Подбегает ближе, и ты видишь, что это не собака. У нее медвежьи лапы.

Она идет за тобой, соблюдая дистанцию.

А ты не выдерживаешь, поворачиваешь и пошел на нее все быстрей и быстрей.

Она отбегает в сторону, останавливается, и какое-то время вы стоите друг напротив друга – человек и зверь. Ты смотришь на нее в упор, она отводит взгляд в сторону. Ты пошел, она, словно нехотя, – следом. Так повторяется несколько раз.

Потом как-то незаметно она пропадает.


А у вас хорошо.

Я тут каждый день улыбаюсь.

Загрузка...