Словно бы кто-то вдруг ее в плотную ткань замотал. Все, что ранее было обычным, знакомым, вдруг будто переместилось, перемешалось перед глазами.
Не испугайся она так — наверно, засмеялась бы. Странное такое чувство — и не то чтоб неприятное. Странное — и все.
И ведь все вроде слышишь — птицы над головой чирикают, скачут по толстым веткам, осенью раскрашенным. Не просто слышишь — каждый шорох, каждый свист, каждый чирк распознаешь. Чувствуешь — от речушки гнилью и влагой тянет, красиво бежит вода под обрывом, футах в двадцати, наверно, подальше. Ощущаешь — ветер шепчет, гладит, напоминает — милая, ты ж вообще-то домой идешь, ужинать пора! Знакомо, все знакомо. Все, что вокруг нее уже пять лет — всякий раз, как идет по лесной тропинке, на работу, с работы, — а как же, старший библиотекарь Брайнерской средней школы.
Одно и то же чувствуешь. Ощущаешь. Слышишь.
А видишь сейчас — что? Крошечную могилку.
И невидимая ткань обвивает все туже.
Пять проклятых лет — все по той же тропинке, через лес, одни и те же запахи, те же шорохи-писки. Так же меняются времена года. Ни черта не замечаешь. Ни черта не видишь.
Могилу не видишь.
Детская могила. Это она осознала как-то сразу, без всяких причин. Одинокая, позабытая-позаброшенная. Могила, вжавшаяся в сумеречную тень, съежившаяся на самом краю узенькой дорожки. Крошечный грязный холмик у потрепанного розового надгробия,
РОЗОВОЕ — ЦВЕТ ДЕВОЧЕК
почти разрушенного за много-много лет
ЗА СКОЛЬКО, ИНТЕРЕСНО
снегов, дождей и изморозей, за много лет, когда она и черт-те сколько еще людей преспокойно проходили мимо.
ЧТО Ж ЭТО ЗА МАТЬ, ПОХОРОНИВШАЯ СВОЕ ДИТЯ В ГЛУХОМ ЛЕСУ? ЧТО Ж ЭТО ЗА МАТЬ, СПОСОБНАЯ НА ТАКОЕ?
Плохая мать, думает Элизабет Хесс, глядя на могилу. ОЧЕНЬ ПЛОХАЯ мать.
— Я бы так не поступила. — Она почти кричит. — Я была бы хорошей матерью!
Говорит — и понимает, что врет. Саму себя обманывает. Хорошая мать бы сразу могилу разглядела.
А она — нет.
Только сегодня.
Это она-то! Многому ребятишек в библиотеке учила, но главное: «Смотрите. Смотрите, чтобы рассмотреть мир. Не стоит брести по жизни вслепую. Замечайте каждую мелочь».
Красивые слова — и лживые слова. Пять лет говорила, пять лет — изо дня в день… а сама, выходит, ничего не замечала! Не смотрела! Брела вслепую туда-сюда. Под самым носом — могила. Пять несчастных лет жизни. Не видела.
ТОЛЬКО СЕГОДНЯ.
Тоненькое всхлипывание пытается вырваться из горла Элизабет, но она не разрешает, не дает выхода, зубами впивается в пальцы, а у пальцев — застарелый запах сандвичей с тунцом к ленчу, запах рыбьего жира, забивающий дешевую цветочную отдушку мыла в школьном женском туалете.
ГАРДЕНИЯ. ЭТО ФИРМА, В КОТОРОЙ ОТЕЦ РАБОТАЛ, ВЕНОК ИЗ ГАРДЕНИЙ НА ПОХОРОНЫ ПРИСЛАЛА. ЦВЕТОЧКИ — МАЛЕНЬКИЕ, БЕЛЕНЬКИЕ, А ЗАПАХ — ВСЮ ГОСТИНУЮ ЗАБИВАЛ. МАТЬ ВЗБЕСИЛАСЬ, СКАЗАЛА — СЛИШКОМ СИЛЬНО.
А на могиле — ни одного цветка. Только листья осенние, как покрывало истрепанное.
Элизабет смотрит — и передергивается. ХОРОШАЯ МАТЬ БЫ ПОСТАРАЛАСЬ СОГРЕТЬ СВОЕГО РЕБЕНКА. ЖАЛЬ, НЕ ЕЕ ЭТО РЕБЕНОК — ОНА БЫ ТОЧНО ПОСТАРАЛАСЬ. ОНА БЫЛА БЫ ХОРОШЕЙ МАТЕРЬЮ. Она бы не в лесу могилу копала.
Вот уж нет.
Элизабет зажмуривается. До боли. Рука, судорожно теребившая верхнюю пуговицу плаща, падает. Это НЕ НАСТОЯЩАЯ могила. То, что она видела. То, что увидит снова, стоит глаза открыть. Просто камень, ПОХОЖИЙ на надгробие. А раньше не замечала, потому что замечать было нечего.
НЕ МОГИЛА ЭТО. НЕ МОГИЛА. НЕ…
Повторяла снова, снова и снова. Открыла осторожно глаза. Слов не осталось. Надежды — тоже.
Ладно. Пусть могила. Но может, могила животного?!
Да. Точно. Так и есть. Любимой собаки или кошки. Может, от старости умерла, может, под машину попала. Вот ее и похоронили. А может, не животное, а чья-то сломанная кукла?
Элизабет переводит дыхание. Ну конечно, детская игра. Или закопанное животное. Ни одна нормальная мать не похоронит ребенка так далеко… от ВСЕХ И ВСЯ. Одинокого. Покинутого.
Забытого.
ХОРОШИЕ МАТЕРИ ТАК НЕ ПОСТУПАЮТ. ХОРОШАЯ МАТЬ ВСЕ СДЕЛАЕТ, ЛИШЬ БЫ ЕЕ РЕБЕНОК БЫЛ ЗДОРОВ, И ВЕСЕЛ, И…
Стоп. Но если эта могила — детская игра, получается, какая-то мать — ПЛОХАЯ мать — разрешила своему ребенку преспокойно гулять по лесам?!
БЕЗЗАЩИТНОМУ!
И Элизабет, обернувшись, окидывает взглядом тропинку.
Дети ЗНАЮТ — играть в лесу не положено. Родители тревожатся, боятся уже много лет, помнится, даже когда она еще маленькой была, мать ей непрестанно твердила — в лесу опасно. Всегда так было.
Совсем недавно еще, в том ноябре, на второй день осенних каникул, Полли Уинтер из четвертого класса лодыжку сломала — играла в лесу в прятки с кузинами. Только сегодня утром Элизабет видела ее из окна библиотеки — почти год прошел, и до сих пор хромает, бедная девочка. Бедная, непослушная девочка.
Что-то промелькнуло в высокой траве, у корней клена с алой листвой, совсем рядом с
МОГИЛОЙ
оврагом, и Элизабет прикусила губу. В ЛЕСУ НЕБЕЗОПАСНО. В ЛЕСУ ТОСКЛИВО. В ЛЕСУ ОДИНОКО… СТРАШНО ОДИНОКО.
И похороненный в могиле — кукла или щенок (ИЛИ РЕБЕНОК), — он ведь тоже один-одинешенек.
Элизабет миновала удобную тропинку, пошла по каменистой лощине — дрожь не отпускала. Как ни старайся ступать осторожно, опасливо, по материнским советам, а все равно — нет-нет — и нога почти подвернется, почти соскользнет, и прямо воочию увидишь себя — валяющейся в грязи, изуродованной, с юбкой, задравшейся выше головы.
ПРЕКРАТИ!
Еще шажок, и еще — и Элизабет останавливается: очередной порыв ветра взметнул вокруг нее опавшие листья. ТАК ВОТ ЧТО ЗА ШОРОХ ОНА СЛЫШАЛА. Кроме нее, в лесу — ни души. Ни взрослых, ни детей. Некому было смотреть, как опустилась она на колени перед маленьким надгробием.
Розовый гранит в черно-серебристых крапинках. Ладонь приложить — холодный, края камня — гладкие, как шелковые, а выбитая надпись — такая стертая, что почти и не разглядеть. Совсем как первоклашка, великоватым карандашом выводящий старательно пропись, Элизабет кончиком пальца водит по буквам, выбитым в камне. Одна буква, другая…
Не детская забава. Не шутка. И не собачка лежит под этим гранитом.
М. О. Е. С. О. К. Р. О. В. И. Щ. Е.
«Мое сокровище».
Элизабет опускает руку. Садится на корточки, чувствуя, как рвется затяжка на левом колене, как петли идут дальше — вверх, до середины бедра.
Могила — настоящая… и раньше Элизабет ее не видела. Ладно. Но вот что целые поколения школьников, на которых она шикала, которых утихомиривала, тоже не замечали!
А уж они-то, Бог свидетель, замечали все ОСТАЛЬНОЕ. Все, о чем стоит пошушукаться во время часа самоподготовки. Лопнувшую водопроводную трубу в игрушечном магазине (надо же, все заметила), автокатастрофу (не очень-то), смешное облачко (все миленькое, розовенькое — красиво). Новый светофор, старые скамейки. Как падает с неба снег. Все, кроме могилы. Кроме того, что стоило.
Могила — настоящая могила — это слишком здорово. Слишком страшно. Об этом стоит поговорить.
И снова шорох. Не ветер. Прямо у нее за спиной. Громче. Ближе. Шорох. Стук. Шорох. Стук.
Шаги.
Элизабет оборачивается на шум. Заслоняет собой маленькое надгробие. Защищает. Так бы сделала любая хорошая мать… не мать ЭТОГО ребенка.
Кто здесь? — вопрошает она. БИБЛИОТЕКАРСКИМ голосом. — Кто это?
ШОРОХ, СТУК… а это что? ХИХИКАНЬЕ? Элизабет выпрямляется, переводит дыхание, перечисляет мысленно всех школьных хулиганов.
— Кенни Уисман, ты?
Блестящий мальчик, но — энергии много, дисциплины — никакой. Постоянно нарывается на неприятности, лезет на рожон — как будто существование свое так оправдать пытается. Маленькую могилу соорудить — игрушки невинные для парнишки, что едва ли не в открытую ее именует «мисс Херсс».
— Кеннет! Говори немедленно, это ты? Я ненавижу, когда за мной шпионят! — И Элизабет, не думая ни о чем — если над ней и смеются, плевать, — обвивает руками надгробие. — Сейчас же извольте выйти, молодой человек, или я вынуждена буду позвонить вашей мате…
Синица пискнула — и стрелой пролетела мимо нее из кустов, и она закричала в один голос с птицей. И снова птичий писк, только уже ярдах в ста, не меньше.
— Глупость какая. — Она обернулась к могиле, она улыбнулась. — Сама себя напугала, вот глупо, правда?
Элизабет стряхивает с камня осенний лист. А может, никто, даже она, не замечал могилу, потому что только СЕЙЧАС суждено было найти ее ЭЛИЗАБЕТ? Может, могила просто ждала все эти годы, пока Элизабет будет готова ее найти? Найти. Заметить. Почувствовать.
МОЕ СОКРОВИЩЕ.
— Ты опоздала.
Элизабет аккуратно вешает на вешалку в прихожей сумку. Глубоко вздыхает, перед тем как ответить.
— Да, мама. Прости, мама.
Сколько ж раз она это говорила, да — мама — прости — мама, сколько себя помнит, вот в точности это, ни вариаций, ни модификаций, но сегодня, кажется, привычные слова поперек глотки встают. Впервые.
И заметила, какой старой, измученной выглядит входящая в столовую мать, — тоже впервые.
— БОГ МОЙ, что с тобой случилось? Только посмотри на свою одежду!
Не надо смотреть, держись… но Элизабет невольно опускает глаза, дрожь пробирает — в точности, как тогда, на могиле, холод словно сквозь поры пролезает, до костей доходит, до легких — так, что не продохнуть. Правда, кошмар. Подол юбки весь грязью забрызган, к колготкам погубленным, у самого левого колена, лист сухой прилепился. Три пуговицы на плаще оторваны — а она и не помнит, как и когда.
— Что с тобой случилось? — В голосе матери не волнение, обвинение, она тарелки на стол обеденный почти швыряет, потом, словно подражая Элизабет, внезапно судорожно хватается за пуговицы халата.
— Тебя… изнасиловали? — Холодные слова, злые, жестокие, вонзясь, раны должны бы оставлять. — Я тебя предупреждала — не ходи через лес, Элизабет, но разве ты слушаешь — и вот результат. Какой позор! Да ни один мужчина теперь на тебя и не взгля…
Пальцы Элизабет нащупали оборванные нитки — все, что осталось от потерянной пуговицы.
— Да нет, мамочка, никто меня не насиловал. Просто… поскользнулась. Такая грязь была на тропинке. — Холод наконец убрался из легких, Элизабет сумела перевести дыхание, боль прочно угнездилась внизу живота. — Уже все в порядке.
— О. — Мать облегченно вздыхает, перестает мучить пуговицы, переводит внимание на блюдо. — Замечательно. Обед по милости твоей беспечности совершенно испорчен. Я стараюсь, чтобы все было вовремя, подать горячим, а ты ни о чем не беспокоишься, гуляешь сколько вздумается!
— Я не собиралась опаздывать, мама.
— Это не оправдание, Элизабет. Ладно, иди мыть руки, пока рагу еще больше не остыло. — Мать садится во главе стола и принимается раскладывать на тарелки исходящие паром груды мяса и овощей. — Если ты позволишь, дорогая, я не стану тебя ждать.
— Конечно, — Элизабет кивает и направляется в кухню. — Естественно, нет, мамочка. Я тебя и не прошу.
Мать бормочет в ответ суровое нечто, чего Элизабет предпочитает не расслышать.
Вода еле теплая, но ободранные ладони саднит. Она тщательно смывает грязь. Больно. Мать ей всю жизнь говорила: БОЛЬ — это единственное, чему можно по-настоящему доверять. Если долго не мучиться, ни черта не получится. Не стоило и стараться. То, что ты делаешь, должно быть тяжким.
ЕЕ МАТЬ НЕ БЫЛА ХОРОШЕЙ МАТЕРЬЮ.
Боль в животе медленно перекатывается, потягивается, как котенок на солнышке, все время, пока Элизабет закрывает воду и вытирает руки. Ее мать даже не знает, ЧТО это значит — БЫТЬ ХОРОШЕЙ МАТЕРЬЮ.
Элизабет вытягивает руки перед собой, напрягает пальцы, поворачивает ладони сначала вверх, потом — вниз. Пожимает плечами.
Бедные руки. Идеально чистые. Покрасневшие. Исцарапанные. Воспаленные нещадным мытьем. Два ногтя сломаны под немыслимым углом. Надо будет подрезать и подпилить, поскольку утром-то — библиотечный час для младшеклассников.
Старшие бы не заметили. Но маленькие… ДЕТИ… видят каждую мелочь. С детьми надо поосторожнее.
МОЕ СОКРОВИЩЕ.
Из столовой — позвякиванье серебра о китайский фарфор: мать без слов дает Элизабет понять, что уж ОЧЕНЬ долго выполняет она такое простое дело.
Элизабет села к столу — нервное побрякивание и не подумало прекращаться.
— Ты забыла принести булочки, Элизабет.
Элизабет прижимает трясущиеся руки к животу, к боли внутри. ЕЕ МАТЬ — ПЛОХАЯ МАТЬ, НАДО ЕЕ НАУЧИТЬ, НАУЧИТЬ… Я не знала, что нужно, мамочка.
Материна вилка ударила о край тарелки — резкий, короткий звон…
— Как это на тебя похоже. Я полагаю, взрослая женщина, женщина, теоретически зрелая, могла бы потрудиться посмотреть, есть на столе булочки или нет, и предпринять что-нибудь по этому поводу… и без МАМИНОГО НАПОМИНАНИЯ. Элизабет, ты вообще ничего не замечаешь!
ДО СЕГОДНЯШНЕГО ДНЯ — НЕ ЗАМЕЧАЛА.
Элизабет отправляется назад, в кухню, с невольной усмешкой.
— И, пожалуйста, не забудь масло, — стенает мать из столовой. — Ты знаешь, я люблю булочки с маслом. И джем принеси. Клубничный. А не мармелад, как вчера. На обед — клубничный джем. Мармелад — к завтраку. Кажется, не так уж трудно запомнить, я просто не понимаю, как тебе удается постоянно путать.
Элизабет достает банку — сквозь стекло просвечивают ягоды, большие, ярко-красные (Я ПУТАЛА, ПОТОМУ ЧТО НЕНАВИЖУ КЛУБНИЧНЫЙ ДЖЕМ) — и опрокидывает ее в раковину.
— Ой!
— Что случилось?
— Мамочка, банка перевернулась, прости! — Банка мармелада приятно холодит ладонь. На поднос, вместе с булочками и маслом. — Я завтра новую куплю. И насчет кухни — не беспокойся, я после обеда все уберу. Намазать тебе булочку маслом, мама?
Мать взирает на нее со своего конца стола.
— Как можно быть такой неуклюжей?
Элизабет вопрос игнорирует, намазывает на булочку толстый слой золотистого мармелада.
— Мама, слушай… ты когда-нибудь про могилу в лесу слышала?
— Про что?
— Про могилу… в лесу, ребенок там похоронен. Возле реки. Тебе что-нибудь об этом говорили?
— Разумеется, нет. — Мать демонстрирует презрение к булочкам и маслу, гордо питаясь рагу. — Никаких могил в лесу нет. Почему ты вообще об этом спрашиваешь?
— Да особенно ни почему. — Элизабет подносит булочку с мармеладом ко рту. — Ходят какие-то слухи.
— На то они и слухи. Удивительно, как ты обращаешь внимание.
Боль внутри Элизабет поднялась из живота, коснулась сердца. :
— Сама удивляюсь, мамочка.
Мать на этот раз задержалась много позже своих обычных десяти вечера, не отправилась спать, кажется, просто из вредности. Шляется по дому в халате на ночную рубашку, в тапочках, НЕ ЖЕЛАЕТ убираться, несмотря на все намеки Элизабет.
ХОРОШАЯ МАТЬ ПОШЛА БЫ СПАТЬ, ЕСЛИ ЕЕ ПРОСЯТ. ХОРОШАЯ МАТЬ ЗНАЕТ, КОГДА РЕБЕНКА НАДО ОСТАВИТЬ В ПОКОЕ.
— Я буду знать, — шепчет Элизабет и осторожно достает свернутый грязный носовой платок, спрятанный на самом дне сумки. — Я буду хорошей матерью. Правда, Мое Сокровище?
Крошечный череп, нежный пушок каштановых волос, тонкая патина кожи. Поворачивается в поднятой руке Элизабет боком, точно подставляет щечку для поцелуя.
И Элизабет целует. Как любая хорошая мать.
Старая эта могила в лесу, ох, и старая. Маленькая ее обитательница вот только что в прах не рассыпалась. Уж какой осторожной старалась быть Элизабет, и все равно, только прикоснулась к истлевшему детскому одеяльцу (РОЗОВОЕ, ДЛЯ ДЕВОЧКИ) — тело под ним треснуло.
Только череп спасти и удалось. Все. Ничего больше.
Но и этого хватит.
— Бедняжечка ты моя маленькая. — И Элизабет видит, как от шепота ее детские волосики шевелятся, прямо пшеница на ветру. — Так долго была одна.
Снова целует. Малышка должна чувствовать себя любимой. Губы касаются высохшей кожи — совсем не так уж противно, не противнее любого поцелуя, какой ей приходилось на ком-нибудь запечатлевать. Если не брать в расчет могильную сырость и разложение, Ее Сокровище пахнет пылью… как любимая старинная книга.
Нет, все ж таки — не ДЕТСКИЙ это запах. Не должны дети книгами пахнуть. Должны — чем? Конфетами. Или цветами. Или?..
Элизабет улыбается. Встает. Несет дитя к своему комодику. Нежно сжимает Свое Сокровище в одной ладони, другой — судорожно роется в кипе трусиков и лифчиков, разыскивает то, на что однажды решилась. Купила. Спрятала. Много лет назад!
Флакон духов — нетронутый, невинно совершенный, ярлычок с ценой — не оторван. До сегодняшнего дня. Не любим. До сегодняшнего дня.
Аромат гардении заполнил комнату, стоило Элизабет вынуть белую пробочку. Но это ж — не то что похороны отца, сейчас гардении пахнут радостью. Она тихонько мурлычет. Она наклоняет бутылочку над лобиком Своего Сокровища — и одна прозрачная капля падает, висит на сухих волосах, как хрусталинка, а потом вдруг — вторая капля, большая, непрошеная, мимо детской головки, прямехонько на льняную, прикрывающую комодик салфетку.
След остался. Целая полоска.
Элизабет — дыхание перехватило — от неожиданности выпускает бутылочку из пальцев. Флакон разбивается, умирает, истекая прозрачной кровью на комод.
Аромат гардений забивает комнату. Мать заметит. Мать догадается.
А виноват во всем — кто? Ее Сокровище.
— Плохая девочка, — шепчет Элизабет и, ухватив двумя пальцами маленький подбородок, сердито его треплет. Правое ушко отпадает, шелестит, точь-в-точь — увядший лепесток.
Да как же это можно — стать хорошей матерью для такого ребенка?
— Посмотри, что ты натворила. Ты можешь вести себя нормально хоть минуту?
Элизабет стряхивает мумифицированную плоть на пол и торопливо вытирает лужицу духов уже испорченной салфеткой. Воздух от аромата — густой, хоть ножом режь, ее чуть наизнанку не выворачивает, пока удается выбросить мокрую ткань в мусорное ведро.
Так. Она перематывает тошноту. Заставляет себя дышать. Снова смотрит на малышку. Отпал еще кусочек кожи — теперь, кажется, надбровие.
— Да что ж мне делать с тобой?!
Не дожидаясь ответа, Элизабет обеими руками яростно встряхивает детскую головку. В черепе что-то хрустнуло — но нет, она не хочет обидеть Свое Сокровище, просто надо ж научить ребенка, что такое хорошо и что такое плохо, какая ж она иначе ХОРОШАЯ МАТЬ?
— Какая ж я мать, если не буду воспитывать тебя? — спрашивает Элизабет, и перестает трясти, и смотрит в запавшие, пустые глазницы. — Плохая мать, а я хочу быть хорошей. Обязана быть. Теперь, я надеюсь, тебе стыдно за весь этот кавардак? Уверена, стыдно.
Элизабет наклоняется, нежно целует сморщенный лобик.
— Да, солнышко, мама тебя прощает. Ладно. Теперь пора спать. И не возражайте мне… юная леди.
Да, вспоминает она. РОЗОВОЕ — ЦВЕТ ДЕВОЧЕК. ЕЕ СОКРОВИЩЕ — ДЕВОЧКА. Какое счастье. Всегда хотела девочку.
Ее Сокровище молчало. Даже не захныкало, когда Элизабет, самая настоящая хорошая мать, понесла ее к ящику со старинными куклами в дальнем углу, надо же подобрать ребенку подходящее тело, да, собственно, зачем подбирать, и так сразу понятно — из всей коллекции фарфоровых кукол, много лет, с детства собиравшейся, только одна и подходит — младенец с ангельским личиком, в кружевной, роскошной, длинной крестильной рубашечке.
Кажется, кукле более ста лет, кажется, безумных денег стоила, это мать ей так говорила… ну и что, НИКОГДА ЕЕ МАТЬ НЕ БЫЛА ХОРОШЕЙ МАТЕРЬЮ, а Элизабет будет, вот так, и плевать ей, что там мать болтала.
И Элизабет разбивает кукольную головку о край ящика, озирает, улыбаясь удовлетворенно, кучку жалких фарфоровых осколков на полу.
— Смотри, золотко. — Она поднимает Свое Сокровище, чтоб той было лучше видно. — Смотри, прямо снежинки. А теперь — не дергайся, больно не будет, мама обещает.
Головка Ее Сокровища легко, без усилий насаживается на деревянный стержень, удерживавший раньше головку кукольную.
— Какая прелесть. — Элизабет тщательно выкладывает вокруг высохшей плоти оборочки кружевного воротничка, головка Ее Сокровища покачнулась, но самую малость, ничего страшного. — Ну посмотри, разве ты у меня не красавица?.. Да, ты мамина красавица!
И Элизабет целует, и обнимает, и напевает, и они вместе кружатся по комнате, по большой, уютной комнате, она тут с самого рождения жила, а теперь — теперь они вдвоем будут жить.
Танец обрывается. Мать зовет. Как всегда.
— Элизабет! Полночь уже! Сейчас же ложись… тебе же завтра на работу!
Элизабет останавливается — слишком резко. Головка Ее Сокровища наклоняется, подбородок почти упирается в расшитую кокетку рубашечки.
— Да, мама. Прости, мама, — кричит она матери, а потом — сердито — ребенку: — А ты сиди прямо. Леди не сутулятся. Не горбись, я сказала!
Элизабет чуть встряхивает Свое Сокровище. Теперь головка завалилась назад. Какая рассеянная девочка! Плохая девочка.
Нет, ЕЕ СОКРОВИЩЕ — далеко не сокровище, если честно. Может, потому ее и похоронили так далеко в лесу? Может, именно Элизабет и нашла могилу, потому что никому больше не под силу бы было управиться с таким капризным ребенком?
Нет, придется преподать Своему Сокровищу урок. Хорошая мать должна отучать своего дитя от дурного.
— Запомни, я делаю это только потому, что люблю тебя. — И Элизабет перекидывает свое сокровище через руку, лицом вниз, и заносит другую руку для крепкого шлепка.
— Я все сделаю, чтобы стать для тебя ХОРОШЕЙ матерью. Но уж тебе, моя дорогая, придется быть ХОРОШИМ РЕБЕНКОМ. Это только честно.
Элизабет прячет улыбку. Ее Сокровище слышит. Ее Сокровище поймет. ЭЛИЗАБЕТ — настоящая ХОРОШАЯ МАТЬ.
— Не бойся. — И ее занесенная рука опускается. — Мне сейчас будет гораздо больнее, чем тебе.
Не было. Потому что Элизабет уверяла, утешала себя — впереди у нее столько возможностей показать, какая она хорошая мать!
Сколько еще возможностей доказать…