Кнут Гамсун. А жизнь идёт…

Роман

I

Третье поколение хозяйничало в большой мелочной торговле Иёнсена в Сегельфоссе. Основателем был Пер Иёнсен, по прозванию Пер Из-лавки, продолжил дело его сын Теодор, Теодор Из-лавки, который пошёл очень далеко и был самый видный и передовой человек в городе. Это было недавно, люди хорошо его помнят: он жил в одно время с сыном старого лейтенанта, того самого, который интересовался только музыкой и из которого ничего не вышло.

Зато Теодор достиг многого, можно было бы написать длинный список всех его должностей: староста, крупный плательщик налогов, купец в дотоле не виданном масштабе, одно время даже посылавший коммивояжёров в города северной Норвегии и имевший трёх приказчиков в лавке и заведующего конторой, который вёл гроссбух. Деятельный человек был этот Теодор Из-лавки, честолюбивый, год от года богатевший, владелец рыболовного судна, лодок с двумя неводами и другими рыболовными снастями. Впрочем, он становился также всё добрее и добрее, отечески приходил на помощь нуждавшимся и с годами сделался популярным. В год неурожая на суше и плохого улова в море многие обращались к Теодору Из-лавки, и он сохранял им жизнь, — что правда, то правда. Но само собой разумеется, они должны были усиленно восхвалять его или, ещё лучше, только головами качать, сражённые его могуществом и величием.

— Одну только меру муки? — спрашивал он иногда. — Но надолго ли её хватит тебе и семье?

И когда бедняк отвечал, что не смеет рассчитывать на большее, Теодор поворачивался к своему приказчику и говорил:

— Отпусти ему две меры!

Отдав такое приказание, он внутренне надувался от гордости, и имел на это полное право.

Он обратил свои взоры на дочь владельца мельницы Хольменгро, но не имел успеха. Тщеславие Теодора Из-лавки завело его на этот раз слишком далеко: он принял на службу заведующего конторой, главным образом, чтобы блеснуть в глазах барышни, но после он его уволил. Теодор Из-лавки решил образумиться и доказал это тем, что в один прекрасный день женился на юной дочери звонаря, которая отнюдь не побрезговала им. Удивительно ясная голова была у этого Теодора Из-лавки, несмотря на все свои причуды, — он взял себе прелесть какую жену, красивую и горячую, как кобылица, и в довершение всего ей было шестнадцать лет.

Но до чего глупа оказалась барышня с сегельфосской мельницы! Дела её отца шли всё хуже и хуже. Ей следовало принять предложение Теодора Из-лавки и устроить прочно и в довольстве свою жизнь. С её стороны было не что иное, как высокомерие, поступить так, наперекор своему собственному благу. Бедняжка! Её жизнь сложилась совсем несладко: под конец она устроилась на место экономки в Тромсё. Так сложилась судьба дочери Хольменгро с сегельфосской мельницы.

Но что же произошло с сегельфосской усадьбой и имением? Старый лейтенант был господином, он мог построить сегельфосскую церковь, оплатить роспись и изображения апостолов в алтаре, пожертвовать серебряную купель для прихода и многое другое. У него было целых двадцать арендаторов, и возделанные земли простирались до соседнего местечка. Умом даже не охватить этого великолепия! Он женился на благородной даме из Ганновера в Германии, почти что на дворянке, и они жили в большом белом доме с колоннами, во дворце, который можно было видеть с пароходов на море. Хольмсен был прямой и гордый, справедливый человек. Если подпись внушала доверие, люди говорили: «Хороша, как подпись Виллаца Хольмсена!» Его слово было ненарушимо, как клятва, его кивок подчинённым был благословением для них.

Но какая польза от всего этого, раз Хольмсены из Сегельфосса были обречены на гибель? Такова была судьба третьего звена рода. Будучи барами, они могли ещё жить, ничего не зарабатывая, хотя у них были крупные расходы на многочисленных слуг и на благотворительность, на путешествия, большие приёмы, как в тот раз, когда Карл XV был на Севере, или когда амтман1 созывал съезд. Но ко всему остальному присоединялся ещё расход на сына, который жил господином и учился в дорогих музыкальных школах за границей. Это должно было кончиться плохо. Старый лейтенант и его жена умерли вовремя; сын, молодой Виллац Хольмсен, не мог придумать ничего другого, как распродать отцовское добро. Это было прежде, чем Сегельфосс стал городом; тогда земля и дома не представляли ещё особой ценности. Тут счастье улыбнулось Теодору Из-лавки. Когда молодой Виллац стал всё превращать в деньги, Теодор обратил свой взор на дом с колоннами, на дворец, на королевскую резиденцию, и тут его тщеславие одержало крупную победу. Он стал владельцем всего этого великолепия.

Да, тогда были плохие времена, постыдные времена в северной Норвегии: плохой улов, глубокий сон и затишье в делах, не более шестидесяти шиллингов за меру крупной, ровной рыбы.

Те, у кого были средства от прежних лет, могли свободно покупать дворцы с землями и угодьями вдоль всего побережья. Впрочем, Теодор вовсе не был таким богачом, чтобы эта покупка ему легко далась, наоборот, ему было очень тяжело платить. Но нечего было и думать о рассрочке: так низко пали эти Хольмсены. У молодого Виллаца были такие крупные долги и внутри страны и за границей, что просто жалость, — ему пришлось нанять целый пароход и свезти драгоценные произведения искусства и всевозможную мебель из гостиных в Сегельфоссе на юг страны, чтобы продать их там. Тяжёлый жребий, горькая судьба.

А Теодор Из-лавки и его жена, — что им делать во дворце? У них имелись стулья и стол для горницы и постели для спальни, а во дворце было два больших зала, кроме двадцати с чем-то комнат, оклеенных голубыми и красными обоями, на стенах одного зала золотые цветы и разводы, а другого — шёлк, — и ни одного стула. Когда Теодор стал старостой, он разрешил устраивать собрания в одном из них и внушал своим односельчанам большое уважение таким сказочным великолепием.

У них родилась дочь, и мать была в восторге. Отец заблаговременно достал из Троньема фейерверк, но не пустил его. Ещё через год с небольшим у них родилась вторая дочь, новое благословенное создание, порадовавшее мать, но не в той же степени отца, который думал о практической стороне жизни. Фейерверк не был пущен и на этот раз. Но ещё некоторое время спустя, когда отцу было уже за сорок, а матери немногим больше половины, у них родился сын, обрадовавший их обоих, — десяти фунтов весом, с густыми волосами и сильными цепкими ручонками, маленький крепыш. Вечером отец попробовал зажечь фейерверк, который у него был спрятан, но он не загорался. Теодор поджигал его и раскалёнными углями и пламенем, но ракеты так и не удалось пустить. Впрочем, это означало только, что порох отсырел.

Мальчика окрестили Гордоном Тидеманом, имя, которое мать в качестве учёной дочери звонаря где-то разыскала. Имя как имя, ничего против этого не скажешь, и мальчик не умер, наоборот, он развивался, ел и пил, но со временем у него сделались карие глаза. И это было не худо. Голубоглазые родители смотрели на это как на игру природы и откровенно показывали другим: «Поглядите-ка, до чего у него тёмные глаза!» Они и не думали скрывать эти карие и немного колючие глаза.

Но в один прекрасный день у отца зародилось ужасное подозрение.

Если б это случилось с ним в более юном возрасте, когда кровь горячей, Теодор Из-лавки потребовал бы жену к ответу за эти карие глаза. Но теперь дело обстояло иначе: весь день он был занят своим торговым делом и другими обязанностями. К тому же ему надоело, что каждый раз у него рождались дочки, которые никогда не смогут заменить его в деле, и он взял себя в руки: победил здравый смысл. Правда, раза два он стукнул кулаком по столу, рассердившись на жену, и случалось, что он тайком поглядывал за ней, особенно когда ей нужен был помощник в пристани, чтобы зарезать телёнка или прокоптить лосося; но далее он не шёл. Он даже не прогнал красивого дьявола, молодого цыгана, работавшего на пристани и очень ловко справлявшегося с неводом для лососей.

Практичный и рассудительный человек был этот Теодор Из-лавки, человек, вполне отвечающий требованиям своей среды, один из тех, которым на могилу кладут кругом исписанную мраморную доску. Достойный человек, хотя с немного извращённой моралью. Ракета не зажглась, ему не удалось пустить её в поднебесье, к звёздам. Ну, что ж из этого? Ничто не может сравниться со звёздами. Стоило ли из-за этого прогонять цыгана и терять дельного человека? Кто лучше его умел ставить невод для лососей? Он покрывался ожогами от медуз, и всё-таки приносил в дом неожиданно крупный, чистый барыш. Кто, как не цыган, днём и ночью выплывал в лодке на встречу пароходам, привозившим столько ящиков с товарами? И разве цыган Отто не был по-своему из хорошей семьи, из многочисленной семьи Александер, прибывшей из Венгрии и ставшей известной по всей северной Норвегии.

К тому же, что Теодору было известно? Что он знал достоверно? Была только пара карих колючих глаз и какое-то подозрительное безумство у жены, с тех пор как цыган поступил на службу в Сегельфосс; глаза у неё оживились, она стала неслышно бегать по лестнице, часто пела и носила на шее, на чёрной бархотке, золотой медальон, — юная дикая птица. Затем, если говорить всё, — отчаянные объятия в коптильне, с поцелуями и ласками, как-то вечером, когда Теодор пошёл подглядывать. Наконец, повторение подобного же безумия лунным вечером прямо перед входом на пристань, у моря. Но это всё, больше он ничего не знал. Отец Теодор рассуждал так: во всяком случае это была не девочка, и если всё произошло не так, как должно, то он ничем не мог здесь помочь.

Время шло, и детям наняли учительницу. Это была дама, с которой Теодор Из-лавки мог, — если уж говорить всё до конца, — с которой он мог кокетничать и откровенно показывать свою влюблённость в неё, чтобы отомстить и доказать, что и он был способен кое на что. Конечно, он был способен, — поглядите-ка на него! Он ходил с дамой в церковь вдвоём, без жены, и на рождество даже подарил учительнице кольцо для салфетки из толстого серебра. Каково! Не угодно ли жене проглотить эту пилюлю? Что об этом будут говорить, ему было безразлично: ведь не он же родил ребёнка с карими глазами, люди, конечно, будут на его стороне. Впрочем, господин из Сегельфосского имения мог поступать, как ему было угодно.

Но и молодая жена поступала так же и заставила цыгана сопровождать себя в церковь. Там они оба уселись на местах, отведённых владельцам Сегельфосса, и весь приход видел их, хотя Отто Александер был всего лишь цыган и простой рабочий с пристани. «Это уже чересчур!» — подумал, вероятно, Теодор Из-лавки и в тот же день рассчитал цыгана.

Впрочем, время шло уже к осени, и ловля лососей прекращалась.

Но Теодор Из-лавки был лучше, чем показался, и он решил сдаться. Он поговорил с женой о новом порядке вещей. Дети были теперь уже большие, в особенности девочки, пора было пригласить к ним домашнего учителя, образованного человека. Ну и пройдоха же был этот Теодор Из-лавки, такой хитрец! Он не был поклонником любви, он устал для вида волочиться за учительницей и не в силах был долее изображать глубокую страсть. Он был лучше, чем хотел казаться.

Это был прекрасный выход — отъезд учительницы и приезд учителя. Теперь дети могли учиться всем наукам, но в особенности полезно было мужское руководство Гордону Тидеману: он был развит не по летам и сообразителен, — отличная голова! Когда пришло время, его отправили в Треньем, сначала он поступил в школу, где был первым учеником, затем нанялся в приказчики и продавал, стоя за прилавком, и, наконец, он года два изучал в Германии «всё, что имеет отношение к делу»: ведение книг, валютные расчёты, биржевые курсы, учёт векселей, — обширные и излишние знания для человека из торгового местечка Сегельфосса, но развивающие и необходимые для образованного купца. Теодор Из-лавки старался подражать старому лейтенанту. Он хотел, чтобы и его сын получил заграничные знания, массу заграничной учёности, и так как в то время он заработал много денег на двух-трёх удачных уловах сельдей, то мог позволить себе несколько необычные затраты. Теодор поручил своему сыну, ещё очень юному, накупить старинной и дорогой мебели для зал и комнат в Сегельфоссе, вроде той, которая стояла там раньше: зеркала в золочёных рамах от пола до потолка, софы и стулья с золочёными сфинксами на львиных лапах, панно, вазы, столы и ларцы с инкрустациями, — много различных вещей разыскал Гордон Тидеман за границей и послал их в больших ящиках домой. Что за зрелище представлял собой дворец, ещё раз убранный, — настоящие и поддельные украшения вперемежку, часы, которые, как и следовало ожидать, не шли, люстры с разбитыми хрустальными подвесками, бронзовые вещи, склеенные мастикой, но была и великолепная деревянная мебель, как, например, кровати с золочёными амурами и ангелами для комнат гостей. Роскошь во много раз превосходила старую утварь, вывезенную молодым Виллацом, и Теодора с женой это немного смущало. Они решили до приезда сына не расставлять вещей.


В Лондоне Гордон Тидеман встретил молодого соотечественника, Ромео Кноффа, который тоже был послан за границу совершенствоваться по своей специальности. Он приехал из крупного торгового пункта в Хельгеланде, лежавшего как раз на пути пароходов, которые там останавливались, из красиво отстроенного местечка, где на главном здании красовались башенки, имелась пристань с солидной цементной набережной, голубятня, птичник с павлинами. Хотя в прежние времена как раз солидности-то и не хватало старому Кноффу: он оправился только после двух-трёх удачных банкротств и теперь вёл крупную игру, скупая рыбу в Лофотенах2, занимаясь бочарным делом, постройкой лодок и многим другим. Деятельный человек и крупная личность в своём местечке. У него остались в живых двое детей: сын Ромео и дочь Юлия, — Ромео и Юлия!

После того как Ромео познакомился с Тидеманом в Лондоне, молодые господа часто встречались. Они были ровесниками и стали товарищами, они изучали одно и то же и были ровней, и домой поехали вместе. Они уговорились также навестить друг друга, когда придёт время.

Теодор Из-лавки был рад заполучить такого гостя, как Кнофф, — он чувствовал себя польщённым. Кноффы по происхождению были иностранцы, и уже несколько поколений Кноффов занимались торговлей в северной Норвегии, тогда как Теодор был норвежец, происходил от Пера Из-лавки и родословную вёл, так сказать, с прошлого года, кроме той, которая осталась за усадьбой от прежних владельцев Сегельфосса, от благородного семейства Хольмсен. Во всяком случае было удачно, что в главное здание навезли столько золочёной и полированной мебели. Ромео приехал со своей сестрой Юлией, и ещё с парохода они получили должное впечатление от усадьбы: так красиво выделялись колонны дворца, длинная берёзовая аллея и башенки на амбаре. А когда они прибыли в усадьбу и вступили в великолепие дома, оба Кноффа всплеснули руками, и Юлия сказала:

— Боже мой! Мы так не живём.

Теодор Из-лавки раздулся от гордости. Когда Кноффы поехали домой, они взяли с собой Гордона Тидемана и его двух сестёр. Теодор Из-лавки остался очень доволен и этим.

Несколько лет молодёжь ездила взад и вперёд друг к другу, познакомилась как следует, и это привело к обручению и свадьбам: Ромео увёз к себе дочь Теодора, Лилиан, а Юлия Кнофф переехала в Сегельфосс. Так равномерно был произведён обмен. Только Марна, вторая дочь Теодора, осталась в девушках и ещё не скоро вышла замуж.


Вначале город состоял всего лишь из нескольких домов. Сегельфосская усадьба представляла собой ядро, но она лежала отдельно, несколько в стороне; потом понемногу стали строиться вдоль побережья, вокруг большой лавки Теодора да возле пристани. Изредка приходил с юга и обосновывался какой-нибудь ремесленник: портной, фотограф, кузнец, пекарь или мясник. Приходили также и мелкие торговцы и оседали в городе, но им трудно было прокормиться. Первому мяснику пришлось вернуться обратно к себе на родину, но на его место приехал другой; часовщик временно получил работу: он починил многочисленные часы во дворце, а потом и ему пришлось уехать. Никакого выхода.

Но Тобиас Хольменгро, прибывший из Мексики и имевший крупное мельничное дело на реке, внёс сразу оживление в округу. В его время появилось много новых людей, они строили дома, и местечко разрасталось. Но Хольменгро процветал недолго: окрестные поселения были малы и бедны, а расстояние от городов, нуждавшихся в муке, слишком велико, и мукомольное дело заглохло, а его рабочие стали варить пиво.

Но понемногу город всё-таки увеличивался, — несколько новых построек в прошлом году, несколько в этом. Приехал окружной врач, и открылась аптека. На протяжении года здесь возникли: почта, телеграф, «Гранд-отель», окружное правление, банк и кинематограф. От прежнего времени оставались церковь и священник, теперь появились школа и учителя, ленсман3, нотариус и полиция, затем маленькая типография и «Сегельфосские известия». Большего здесь и быть не могло. В окрестностях были разбросаны маленькие дворы и избы, где люди жили и кормились морем и землёй.

Мало что осталось от старого города и его людей. Несколько человек из времён старого лейтенанта и мельницы, но их было немного, а те, которые ещё жили, не имели значения. Они как бы принадлежали к мёртвым, выходили большей частью по вечерам, словно ночные птицы, и были рады, что их никто не замечает. У них не осталось больше детей, о которых они должны были бы заботиться: их дети выросли и уехали. Кое-кто из мужчин ловил рыбу, некоторые убирали город по ночам, двое стариков служили могильщиками на кладбище. Но было время, когда и они были людьми, как все, — и это было совсем уж не так давно. Теодор Из-лавки был ещё жив тогда, но теперь и он уже умер.

По вечерам, в сумерках, старухи собирались у колодца. Им было что вспомнить: мельница работала тогда, их мужья имели заработок, у них были и одежда, и кофе, и жар в печи, и патока в каше. Иногда господь был милостив к ним и посылал им полный невод сельди или удачную лофотенскую ловлю, изредка кто-нибудь рождался, женился или умирал по соседству; всё было хорошо, всё благословенно. Взять к примеру хотя бы Лассена, того самого, что тоже родился здесь и потом стал епископом и советником самого короля, всё равно как Иосиф у фараона в Египетской земле.

Тогда здесь не было ни «Гранд-отеля», ни банка, ни кинематографа, но то время было этим людям более по душе.

II

Жизнь в Сегельфосском имении складывалась при новых господах несколько иначе, чем прежде. Будничные дни протекали теперь в более высоком плане, на большем расстоянии от деревенского люда. Гордон Тидеман проделывал в экипаже короткий путь от дома до лавки и обратно, и кроме этого приобрёл ряд других барских замашек. К чему, например, надевал он в жару, во время этой непродолжительной поездки, жёлтые перчатки? Он купил себе маленькую нарядную моторную лодку, хотя вовсе не нуждался в ней, исключительно для того, чтобы выезжать навстречу почтовым пароходам и показываться путешественникам, в то время как он перекидывался словами с капитаном. Да и было на что посмотреть, — он был высоким и статным человеком, цвет его кожи и волос был тёмен по-иноземному, нос с горбинкой, глаза сверкающие, узкий и твёрдый рот. Он всегда был красиво одет, и его башмаки сияли. Нет, он был другим, чем Пер Из-лавки или Теодор Из-лавки.

Пока был жив его отец, артели ежегодно выезжали в море, — каждая артель в свой фарватер; нередко — дважды в год: осенью, перед Лофотенами, и весной, после них. Рыбный промысел — ловля сельдей и засол их — были тем, что прежде всего интересовало его и давало крупные доходы. Но вовсе не этому учился Гордон Тидеман в школах и путешествиях, он знал слишком много о ведении книг, о биржевых курсах и иностранных расчётах, — о вещах, которые не имели ровно никакого значения в его деле. Какая польза была от составления прекрасных и точных счётов мелочной торговли, когда она отнюдь не приносила тех доходов, что крупная удача и везение в рыболовном деле? Он содержал даже коммивояжёра для поездок в города северной Норвегии, но особенной выгоды от этого не имел. Однажды он попросил его к себе в контору и указал ему на стул. Шефом он был вежливым, но сдержанным.

— Дела не особенно блестящи, — сказал он.

— Да, как будто бы.

— Последние образцы могли бы продаваться успешнее. Я говорю о шёлковых кимоно.

— Да, — отвечал коммивояжёр, — но люди только головой качают, глядя на них.

— Это товар от самых лучших фирм.

— Народ предпочитает спать в бумажных рубашках. Это старая история.

— А как идёт дело с шерстяными платьями? — спросил шеф. — Ведь это сейчас самый модный товар.

— Да, — отвечал человек и покачал головой. — Но дело в том, что дамы предпочитают шёлк. Шерсть внизу и шёлк снаружи, — добавил он и засмеялся.

Шеф в ответ на смех поморщился.

— Вообще дела идут плохо. Тут что-нибудь не так. У вас достаточно денег для представительства?

— Я имею всё, что полагается нам всем в разъездах.

Тогда шеф вдруг сказал:

— Но вы сами могли бы одеться получше. Вы бываете у купцов вот в этом платье?

— Этот костюм почти что с иголочки. Предыдущий был, пожалуй, немножко узковат, но этот...

— Откуда он у вас?

— Из Тромсё, из самого лучшего магазина в Тромсё.

— Вам следовало бы набить на ваши чемоданы с образчиками медные углы, — сказал шеф.

Человек разинул рот:

— Вы считаете это необходимым?

— Пожалуй. Мне пришло это в голову. Но дело не только в чемоданах и в костюме, — всё зависит от манер. Не знаю, понимаете ли вы, что я хочу сказать. Думали ли вы когда-нибудь о ваших манерах? Вы являетесь представителем крупной фирмы, и так и должны себя держать. Эта ваша рубашка и этот галстук, — простите, что я об этом говорю!.. — Тут шеф кивнул головой и дал понять, что он сказал всё, что хотел.

Но, вероятно, этот человек был слишком плохо воспитан или не имел такта: он не догадался, что должен уйти. Он сказал:

— Дело в том, что на этом пути нам часто приходится самим таскать чемоданы. Иногда нельзя бывает получить место в каюте на пароходе, и мы пользуемся моторной лодкой. При этих условиях трудно всегда быть нарядным.

Шеф молчал.

— Иногда мы грязными приезжаем к месту назначения.

Шеф прекратил разговор:

— Хорошо, подумайте о том, что я вам сказал. Тут что-нибудь не так...

Впрочем, Гордон Тидеман вовсе не был только франтом или шутом; его учили, что одежда и галантное обращение имеют большое значение, но это не сбило его с толку. Поэтому он сразу последовал совету матери и занялся приготовлением неводов для ловли рыбы.

Такая мать во многих отношениях клад. Она могла бы быть сестрой своих детей: все ещё молодая и красивая, она смеялась и не утратила жара в крови, но при этом была деловой и практичной. Про неё говорили, что она была несколько распутна в первое время своего замужества, потому что муж был не по ней, но ведь уже много времени прошло с тех пор, и всё забылось. Её звали Старой Матерью, но это было глупое прозвище. Это только её муж, Теодор Из-лавки, состарился раньше времени и покончил расчёты с супружеством и жизнью. Она сама была всё та же.

— Если ты хочешь отправлять суда, кто у тебя будут рулевые? — спросила мать.

Гордон Тидеман был куда как горазд писать, он составил список всех прежних рыбаков отца.

— Ты записываешь каждый пустяк, — сказала смеясь мать. — У твоего отца все они сидели в голове. Как! Ты и Николая записал? Да ведь он умер на днях.

— Ну что ж, тогда мы вычеркнем его имя и вместо него запишем На-все-руки.

— На-все-руки слишком стар. Нет, тебе следует подобрать молодых рыбаков.

— Он хоть и стар, но ловок и вынослив. Я считаю его вполне пригодным.

— Мы не можем обойтись без него в усадьбе.


Старая Мать хорошо знала На-все-руки и очень ценила его сообразительность; она несколько раз разговаривала с ним и выслушивала его мнения. Это был старый моряк или бродяга, который однажды пришёл и попросил работы. Он был худой и подвижный, много скитался по белу свету и умел рассказывать. Когда его спросили, откуда он пришёл, он ответил: «Отовсюду». Но где же был он в последнее время? «В Латвии».

Шефу он понравился. Разговор происходил у него в конторе; незнакомец положил свою шапку на пол у дверей и стал навытяжку. В нём чувствовалась дисциплина, и это пришлось по вкусу Гордону Тидеману. Он знал толк в вежливом обращении, любил также помочь другому; однажды он нашёл должность на складе для одного юноши из Финмаркена4 только потому, что тот играл на скрипке. Мальчик сделался потом приказчиком в мелочной лавке.

Теперь перед ним стоял человек более крупного калибра.

— Как вас зовут?

Тот назвал себя; впрочем, ему давали всевозможные прозвища всю жизнь, поэтому имя ничего не значило для него, — добавил он.

— А что вы умеете делать?

— Да всё понемножку, я, так сказать, мастер на все руки. Я буду делать всё, что вы мне скажете, может быть даже немного сверх того.

— Это здорово! — сказал улыбаясь шеф.

И он не раскаялся, что взял себе на хлеба этого человека. Оказалось, что старик мог быть полезен при самых различных обстоятельствах. Так, когда однажды начался пожар, загорелась сажа в трубе, он потушил его, всыпав в трубу ведро поваренной соли, — чёрт возьми, он словно заговорил огонь. Ему поручили наблюдение за мясорубкой, за машиной для выжимания белья и за катком для белья, и он заново отремонтировал их. Он по собственному почину принялся чистить и полировать лодки и снасти, покрыл цементом невзрачный и тёмный свинарник и превратил его в светлое и приветливое жилище. «На-все-руки! иди сюда, помоги нам!» — кричали ему, когда окно почему-либо не закрывалось.

Впрочем, он был, кажется, религиозным, потому что он иногда крестился и вёл тихий образ жизни. Не слышно было, чтобы он горланил, или распевал по дорогам дикие песни, или стрелял ни с того ни с сего из револьвера.


В Сегельфосском имении стали рождаться дети: за три года двое детей, а потом и ещё. Удивительно, сколько старания и какая плодовитость! Молодая жена была высока и гибка, как змея, и вдруг у неё появлялся круглый живот, можно сказать — внезапный живот. Молодые, безумные люди, они не могли забавляться любовью без того, чтобы тотчас же не зарождались дети. Старая Мать качала теперь внучат, и у неё осталось мало надежды потешиться самой.

Рождались дети и в избах, в маленьких дворах вокруг, люди рано вступали в брак и сразу становились бедными; да и нечего было ожидать другого. Впрочем, они и не ждали. Так, Иёрн Матильдесен, которого так звали потому, что неизвестно, кто был его отцом, женился на девушке Вальборг из Эйры. Они не имели ни клочка земли, ни денег, чтобы жить, по-человечески, и только немного одежды, которую выпросили в разных местах, но они все-таки поженились и жили в лачуге.

— Зачем ты это сделала и не пожалела себя? — спрашивали люди.

— А лучше разве было доставаться каждому? — отвечала Вальборг.

— Но ты красивая, — говорили они, — и тебе только девятнадцать лет.

— Это правда, но ко мне начали приставать сразу после конфирмации...

Иёрн и Вальборг выпрашивали милостыню и, вероятно, воровали слегка; во всяком случае за ними присматривали, когда они появлялись в городе и заходили к торговцам.

— Ну, что же вы купите сегодня? — спрашивали насмешливо купцы.

— А разве к вам и зайти нельзя? — говорил в ответ Иёрн. Когда его оставляли в покое, Иёрн справлялся, сколько стоит красная с зелёным материя, которая бросилась ему в глаза, или полфунта американского сала.

— Но какой смысл называть вам цены? — ворчали иногда торговцы. — Всё равно ничего не купите.

— А разве уж и спросить нельзя? — говорил в ответ Иёрн.

Жалкую жизнь вели Иёрн и Вальборг, но у них по крайней мере не было детей, — нет, к сожалению, у них не было даже детей.

В соседних дворах были дети, — единственное, чего было достаточно, — и это было божие благословение. Без детей целыми днями и годами не услыхать бы смеха, не было бы маленьких ручек, которые просили опоры, не задавались бы странные вопросы. Вообще же было пустынно и бедно во всех дворах. Осенью случалось зарезать овцу, слава богу, была картошка в доме и достаточно молока в хлеву, и казалось, что хорошо тем, кто владеет двором да ещё тремя или четырьмя коровами, кроме лошади и мелкого скота. Но принадлежало ли это им на самом деле? Во-первых, они были должны за всё, что имели во дворе; к тому же у них были долги по заборным книжкам у торговцев в городе, они не выплачивали налогов и жили в развалившихся домах. Корова или пара овец, принесённые в жертву в счёт огромного долга, не спасали положения, и если не удавалась лофотенская ловля, они опускались ещё ниже. Им нечем было похвастать перед Иёрном и Вальборг, когда эти побирушки выходили нищенствовать. Поэтому-то один бедняк охотно помогал другому, давая полмешка картофеля или кринку молока и таким образом избавляясь от обязанности жалеть. Люди так охотно оказывали друг другу помощь, что это должно было радовать ангелов.

Приличные, обыкновенные люди — все одного уровня. Несмотря на близость города с его должностными лицами и новыми модами, уклад их жизни был удивительно ветхозаветен. А кроме должностных лиц в городе, были ещё господа из Сегельфосского имения, которые задавали тон. Но нет, деревенский люд жил, как выучился жить с незапамятных времён, и очень неохотно перенимал то белый галстук, то новый сорт табака для трубки.

Взять хотя бы сараи для лодок, которые, конечно, были всё те же, что и во времена короля Сверре, и тогда ещё соответствовали назначению. Стены были — осиновые да берёзовые жерди, а крыша — берёста да торф. И если кто-нибудь находил, что стены этих сараев должны быть плотнее, то оказывалось, что именно плотнее-то они и не должны быть: их должно продувать насквозь, чтобы паруса и снасти, висевшие внутри, могли просохнуть к следующей ловле. А огромные деревянные замки на дверях сараев с длинным доисторическим ключом, — никакого железа, и ничто не ржавело. Когда замок и ключ сгнивали, тотчас мастерили новые; это не стоило ни одной копейки, лишь немного времени для ловкого человека, — забавное вечернее занятие.

Эти люди были прилежны по-своему, хотя никогда не торопились. В подходящее время года запасали дрова на зиму или ловили рыбу. Дети пасли скот или делали, что придётся, ходили по ягоды, часто в дурную погоду и в осенний холод, нередко отсутствовали весь день и ничего не ели. Морошку и бруснику продавали в городе и приносили выручку домой. Они рано приучались довольствоваться малым, и это не приносило им вреда. Их матери и сёстры были заняты работой в хлеве и в доме; они пряли шерсть и ткали её на станках, получалась чудесная, крепкая ткань для белья и для платьев; они окрашивали пряжу в разноцветные цвета и ткали в клетку и в полоску, яркие юбки для девочек и для себя, — нет, они не завидовали никому на свете, они нарядными ходили в церковь.

Люди малого достатка и бедные люди, они были довольны, они привыкли к этой жизни и не знали никакой другой. Часто в избах дети смеялись, по пустякам, конечно, но и взрослые охотно принимали участие в веселье. Это было большей частью вечером; нередко тогда заходил какой-нибудь сосед, хотя бы Карел, тот самый, который так складно пел песни, или же Монс-Карина, — она жевала табак, как мужчина, но не хотела в этом признаваться. Дети часто надоедали Монс-Карине: они подсовывали ей под руку обрывок кожи или лоскуток вместо табака и потом прыскали со смеху. Зато, когда приходила Осе, к веселью примешивалось чувство страха. «Мир вам!» — говорила она, когда входила, и — «Оставайтесь с миром!», когда уходила, но она слыла опасной.

Эти люди верили во всяких троллей, подземных духов и привидения. То кому-нибудь снилось что-то, или слышалось предостережение, или чудилось что-нибудь дурное и непонятное. Был один человек, которого звали Солмундом; он возил дрова из леса, и возил до тех пор, пока совсем не стемнело. Как раз на последнем повороте перед домом, когда он шёл за возом, он увидал вдруг, что у него на возу с дровами сидит женщина. Он понять не мог, откуда она взялась; во всяком случае дело было нечисто, и он стал молиться за себя и за лошадь. Когда они стали подъезжать к дому, лошадь его остановилась, вероятно, женщина уколола её чем-нибудь, а сама соскочила с воза.

— Осе, это ты? — спросил он.

— Да, — отвечала она.

— Что тебе надо от меня? — спросил Солмунд.

— Я хочу, чтобы ты взял меня, — отвечала Осе.

— Этому не бывать, — сказал он. — Прочь с дороги! Чур меня, чур!

— Ты поплатишься за это! — отвечала Осе.

С того дня лошадь стала всего бояться, а бедный Солмунд — ждать судьбы.

Осе была высока ростом и смугла; говорили, что отец её был цыган, а мать — лапландка. Она пришла в лопарской кофте, длинной, как юбка, держалась гордо, выступала, как царица, и говорила медленно и серьёзно. Она до сих пор была ещё красивой женщиной, но очень грязной, а несколько лет тому назад была, вероятно, очень хороша и лицом и сложением. Она считалась лопаркой и была одета, как они, но на её кофте не было ярких вышивок и всякой другой пестроты, как обычно бывает на лопарских кофтах; это была спокойная, коричневая одежда. Только с левой стороны на поясе у неё висели всевозможные побрякушки: ножницы, ножик, принадлежности для шитья в виде костяной иглы и жилы, вместо нитки, трубка и табак, кремень и трут, серебряные монеты и таинственные штучки из кости. Осе постоянно скиталась, бог знает, когда она спала. Она бывала и в Южной и в Северной деревне в один день, хотя никогда не торопилась.

Вдруг она появлялась посреди избы. Когда приходила Осe, дети умолкали и забивались в углы. Она приходила без всякого дела и ни о чём не просила, но хозяйка всегда давала ей несколько зёрен кофе или щепотку табаку, чтобы задобрить её. Хозяин из вежливости спрашивал, откуда она идёт и куда держит путь, и получал должный ответ. Он мог также спросить:

— Слыхала, Солмунд и его лошадь упали вчера в водопад?

— Да, — отвечала Осе, но с таким видом, будто эго вовсе её не касалось.

— А разве Солмунд не знал, что на такой лошади опасно ехать так близко от водопада?

— Ты спрашиваешь меня, а я собиралась спросить тебя!

— А бедный Тобиас, у которого был пожар на той неделе, — ты ничего больше не слыхала о нём? Ты ведь ходишь повсюду и встречаешь людей.

— Ничего, — отвечала Осе.

Она сидела с отсутствующими глазами и думала о чем-то своём, иногда бросала взгляд карих глаз, зловещий и непроницаемый. Что её занимало, о чём она думала? Может быть, ни о чём, просто от природы была меланхолична, а может быть, томилась любовной тоской. Она не была замужем и жила в хижине у древнего лопаря, который никак не мог быть её любовником. Осе, вероятно, всё ещё была невинной девой, тридцатилетней с чем-то невинностью и все ещё красивым созданием. Странная она была. Она говорила на хорошем местном наречии, но медленно, и умела делать многое, чего не умели другие лопари. Осе была не без способностей. Хотя читала она с трудом, а писать совсем не умела. Если случалось ей принять участие в вечеринке и её угощали, она охотно пила водку и могла выпить много, не пьянея. Она вставала и говорила:

— А теперь мне, пожалуй, пора дальше.

— Да ты и так придёшь вовремя, — из вежливости говорил хозяин.

— Мне надо в Северную деревню. Там ребёнок опрокинул на себя котёл с кипятком.

Хозяйка в ужасе восклицает:

— Тогда тебе надо поспешить, тебе надо поспешить!

— Я приду как раз вовремя! — говорит Осе и кланяется. — Оставайтесь с миром!

Хозяйка провожает её и держит что-то в руке, а руку прячет под фартуком. Когда она приходит обратно, муж напряжённо глядит на неё и спрашивает:

— Она не плюнула?

— Нет.

Все в доме с облегчением вздыхают, дети опять начинают шалить и дразнить друг друга:

— Ты здорово побледнела, — говорит старший брат маленькой сестричке.

— Я?! Я могла бы подойти и потрогать её, — хвастается сестра.

Но нет, Осе была слишком таинственна, маленькая сестричка не посмела бы дотронуться до неё, сделать это не посмели бы даже взрослые. Справедливо или нет, но про Осе говорили, что она может ворожить, может вылечивать животных, а иногда и людей, и приносить несчастье тем, у кого плюнет на пороге. Она окружала себя тайной: «Я приду как раз вовремя!» Люди, которые верили в её искусство, присылали за ней, никто не смел ей противоречить, все боялись попасть в немилость.

— Замолчи! — сказала мать. — Не говори об Осе! Может быть, она стоит неподалёку и все слышит сквозь стену.

— Я говорю только, что сестрёнка боялась, — бормочет мальчик.

Другие дети вмешиваются, они заступаются за самую маленькую:

— Уж скорее старший брат сам струсил!

Потом они все злорадно смеются, и старший брат развенчан.

Они ссорились и мирились, были врагами и друзьями, вместе делили и горе и радость. Благословение сопровождало детей. «Что очаг без детей? Одинокий костёр в пустыне. Нет средств, чтоб иметь их? Средства найдутся!» — думали родители. Если детей кормили, и не настолько плохо, чтобы это отражалось на их росте и здоровья, то жилось им всё-таки скудно, в особенности плохо было с одеждой; впрочем, им не вредило, что они зябли и зимой и летом. Что касается жилья, то и в этом отношении требовательность была невелика. В дождливую погоду, весной и осенью, протекали все торфяные крыши, и под капель приходилось подставлять посуду. Хуже всего было на чердаке, где спали дети. В постель к ним ставили чашки и лоханки, и если им случалось опрокидывать их во сне, поднималась возня, — кто сердился, а кто смеялся. Но разве эта дождевая вода в постели угнетала или обездоливала их? Под конец они научились терпеливо переносить беду и засыпали опять, а утром было что вспомнить. Они привыкли к протекающим торфяным крышам, они не знали других.

Каждую субботу полы оттирали песком, и они становились белыми. Отцу и матери казалось даже, что кто-то посыпал их крошеным можжевельником, но вряд ли это было возможно. «Ну, что за девочки! Благослови их господь. Так и есть! Они по бездорожью ходили в лес за можжевельником, мелко нарубали его и посыпали к празднику пол». От тепла можжевельник благоухал свежестью и цветами, и в каждой ягодке был крест. Что этим хотел сказать господь? Можжевельник — особенное растение, оно годно не только для посыпания пола; если хотели, чтобы в горнице хорошо пахло, то зажигали ветку можжевельника и размахивали ею в воздухе так, чтобы она только тлела. Когда мать собиралась мыть посуду из-под молока, она отваривала можжевельник и мыла кринки этим отваром.

III

Когда рыбаки вернулись домой с пустыми неводами, шеф сказал только: «В следующий раз будет более удачно». Он был не из тех, которые сразу падают духом, в этом отношении он был парень с понятием, и с ним было приятно иметь дело.

Расчёт производился в конторе. Каждая партия, работавшая с одним неводом, входила отдельно, рулевой говорил за всех. Рулевые со времён Теодора Из-лавки привыкли рассказывать подробности ловли. Теодор сидел обычно на своём высоком вертящемся табурете и с большим интересом слушал, поддакивал, кивал головой, задавал вопросы.

Теперь не то.

Рулевой: — Да, на этот раз не было удачи.

Шеф не отвечал, а только подсчитывал и писал.

— Но не знаю, что мы могли бы сделать ещё.

Шеф продолжал писать. Рулевой осмеливается спросить:

— А вы сами что думаете?

Шеф кладёт перо и говорит:

— Что я думаю? Нам не повезло, больше нечего об этом, говорить. В следующий раз будет лучше.

То же самое и со следующей партией, и со вторым рулевым, — ни одного лишнего слова со стороны шефа. Совсем не так было при его отце: как тот разговаривал с рыбаками! Чудаком и важенкой был Теодор Из-лавки, но другом народа, добрым и участливым, когда ему льстили. Сын, сидевший теперь на том же табурете, был толковый человек, человек с понятием, но с народом не якшался.

Да и что можно было сказать об этом неудавшемся предприятии? Стоило ли говорить и размазывать? На обе артели было затрачено немного провианта, пришлось заплатить за несколько недель жалованья, но это его не тревожило, наоборот, — пусть люди говорят: «Такого человека это не разорит!» К тому же, почему должно было ему повезти с первого раза? У кого был такой невод, который ловил всегда? И к чему это «Сегельфосские известия» поместили заметку, что обе артели вернулись домой без улова?

Он спросил мать:

— Как ты думаешь, не позвать ли нам гостей?

— То есть как это?

— Пригласить несколько человек из города, достать угощение, вино.

— Да ты с ума сошёл! — смеясь сказала мать. — Ведь улова-то не было!

— Вот именно поэтому, — отвечал сын.

Уж этот Гордон! Его манера рассуждать была совершенно чужда и непонятна его матери, жене Теодора Из-лавки. Сын рассуждал по-заграничному. Она бы постаралась возместить потерю, постаралась бы сэкономить, чтобы восстановить баланс, а он на это только улыбался.

— Пойдём, — сказал он, — поговорим с Юлией!


Вечер с гостями был не из удачных.

Гордон Тидеман с женой не устраивали раньше больших приёмов. На крестинах к обеду приглашали только священника да крёстных родителей, теперь же во все концы были разосланы приглашения, и собралось много гостей. Но веселья не было. Отчего бы это? Мужчины не надели фраков, но дамы нарядились в самые лучшие платья. Тут была и красивая фру Лунд, то есть жена доктора, которая обычно никуда не ходила, но на этот раз сделала исключение. Всего было много и на блюдах и на столах, и бутылки были полны; и на девушках, разносивших кушанья, были белые накрахмаленные фартуки. Ужинали в зале с золотыми цветами на обоях; пили шампанское; хозяин произнёс речь, областной судья произнёс речь, но ни тот, ни другой не сказали ничего зажигательного или остроумного.

И странно, что вечер не удался, потому что Гордон Тидеман был отличный хозяин, не чопорный и не скучный, а уж про фру Юлию и говорить нечего. Священник тоже не угнетал собравшихся, наоборот, он был самый добрый и самый сердечный из всех гостей. И аптекарь Хольм, который послал к чёрту всякий хороший или дурной тон, держался непринуждённо.

Аптекарь был уже порядком навеселе, когда пришёл в гости. Прежде чем уйти из дому, он угостился, вероятно, из собственного погреба и, кроме того, зашёл ещё в гостиницу. Хольм был холостяк, так же как и его друг, хозяин гостиницы, и оба из Бергена. Они часто проводили время вместе.

Впрочем, что это могло убавить или прибавить к такому обществу, если аптекарь Хольм приходил в гости счастливый и довольный?

Он не был мещанином. За столом ему пришлось сидеть рядом со Старой Матерью, и вот это было, пожалуй, неудачно: за обедом они слишком уж увлеклись частными делами.

Священник, в рваных башмаках и в потёртом платье, не был каким-нибудь преподобием, а равным среди других. Он не уклонялся от веселья и сам даже пустил в оборот несколько смешных шуток. Его круглое доброе лицо покрывалось бесчисленными морщинками, когда он смеялся, и это дало повод нотариусу Петерсену сказать его единственную остроту за всю жизнь, назвав священника Лоэнгрином5.

— Петерсен сострил? — переспросил аптекарь, услыхав это. — Будьте уверены, он где-нибудь это прочёл.

У нотариуса Петерсена была слишком маленькая голова для длинного и массивного туловища, и когда священник услыхал своё прозвище, он сказал только:

— У самого-то голова трубой!

Это было не так остроумно, но настолько характерно, что пристало к нотариусу. Священник Оле Ландсен не был великим оратором и обращал своих прихожан не особенно успешно, но он от этого не страдал. Церковь стояла иногда почти пустой, потому что его паства предпочитала слушать странствующих проповедников, устраивавших молитвенные собрания по соседним деревням. «Это глупо со стороны прихожан, — говорил священник Ландсен. — Хорошо у нас в церкви, в особенности с тех пор, как поставили печь».

Жена его была прелестная маленькая женщина, ещё красивая, и красневшая из-за всякого пустяка как девушка. Нельзя так сказать, и всё-таки это правильно: у неё было лицо голубки. Она была очень тихая и застенчивая, но её глаза зорко следили за всем.

— Сидите спокойно, аптекарь! — говорит Старая Мать своему кавалеру.

— Спокойно? Хорошо!

— Ха-ха-ха! А не то мне придётся отодвинуться.

— Тогда я подвинусь.

Жена священника краснеет.

Окружной судья рассказывает, как он был с допросом у Тобиаса, у которого был пожар:

— Трудно у них узнать что-нибудь; они так боятся сказать лишнее, что от страха несут всякую чушь. Что вы скажете, например, о следующих вопросах и ответах? Я обращаюсь к дочери, хочу узнать у неё, где она нашла отца, когда заметила пожар. Я очень ласково спрашиваю: «Где ты нашла отца, когда пришла предупредить его?» — «Он спал», — отвечает она. — «В каморке?» — «Да». — «Он был раздет? Он перед этим никуда не выходил?» — «Нет». — «А почему ты думаешь, что отец твой спал?» — «Он зевал». — «Ты хочешь сказать — он храпел?» Тут она пугается и думает, что я хочу сбить её с толку, и продолжает утверждать, что отец её зевал, хотя он спал. Пришлось оставить её в покое. Дело в том, что они сговорились, что им отвечать, но как только потребуешь от них объяснений, они путаются. Отец лежал и не спал, выходил перед этим, но это, ещё не значит, что он поджёг. Такая славная девушка, с такой умильной улыбкой! Мне стало жаль её.

— Её сестра живёт у меня, — говорит аптекарь. — Ужасная пила! Она так притесняет нас всех.

Все смеются:

— Так зачем же вы её держите?

— Всё-таки она служила в гостинице, слыхала, как надо готовить, хозяин уступил мне её. Она хоть и тролль, но ловкая.

Старая Мать: — Ах, бедный аптекарь, все его притесняют!

— Действительно бедный! К тому же она вольнодумка.

— Вольнодумка?

— Да она смеётся над своей братьей, которая ходит на молитвенные собрания. Она не хочет говорить с ними, не хочет с ними знаться.

— И всё это приходится вам терпеть! — смеётся Старая Мать, она стала такая розовая от вина.

Но тут, вероятно, аптекарь как-нибудь задел её под столом, она подпрыгнула и воскликнула: «Ай!»

Окружной судья продолжает:

— Допрашивать бедных людей нередко бывает тяжёлой обязанностью. Это трусость с моей стороны, но я обычно поручаю это дело своему уполномоченному. Он лучше умеет это делать, он из Треньема.

Нотариус Петерсен поправил очки и, улыбаясь, сказал, что ему приходилось работать уполномоченным окружного судьи, но что ему тоже было тяжело исполнять обязанности судьи, хотя он из Троньемского округа.

— Ах, бедняжка! — непринуждённо замечает аптекарь. Все улыбнулись на это, даже сам нотариус добродушно усмехнулся.

— Я думаю, что допрашивать всем более или менее трудно, — говорит священник. — Мы все уклоняемся от этого.

Нотариус: Ну, вы, священники, вы совсем особая статья. Стоит только вспомнить речи, которые вы произносите над могилой, хотя это как раз подходящий момент, чтобы сказать правдивое слово.

Священник: — Это умершему-то?

— А вы вместо этого восхваляете умершего, превозносите его.

— Уж будто бы! — говорит священник. — Впрочем, конечно, и мы можем впасть в крайность. Но мёртвый не слышит нас, и мы стараемся по крайней мере хоть немного утешить оставшихся.

Нотариус: Утешить оставшихся?! Даже когда они до смерти рады, что человек умер? Я имею в виду главным образом бессовестные преувеличения добродетелей общественных лиц, — от этого вам следовало бы воздерживаться.

Священник тихо:

— В этом есть доля правды. Но если б у вас был опыт в этом деле, вы увидали бы, что это не так просто. Муж с женой жили, может быть, как собака с кошкой, но если один из них умер, то другой приходит ко мне с целым ворохом похвальных слов и благословений и просит меня сказать их.

— Боже, неужели мы такие? — восклицает жена окружного судьи. — Я хочу сказать — люди вообще. Неужели мы такие жалкие?

— Это вовсе уж не так плохо. Во всяком случае для детей имеет значение, чтобы их отца или мать помянули добрым словом при погребении. Представьте себя на месте детей, если бы случалось обратное.

— Я заранее отказываюсь от этого! — объявляет нотариус.

— Да у вас нет детей! — замечает аптекарь.

— Нет детей! Нет! — подхватывают несколько дам. — Священник прав!

Фру Юлия, слегка улыбаясь:

— И мы, Гордон, тоже хотим, чтобы нас помянули добрым словом ради детей, хотя мы, может быть, заслуживаем обратное.

— Согласен, Юлия! За твоё здоровье!

Жена доктора через стол спрашивает своего мужа:

— Как ты думаешь, где теперь наши мальчики?

Доктор: — Ну вот! Наши мальчики!

— Да, я беспокоюсь, — беспомощно улыбаясь, говорит она. И при этом у неё прелестнейшее лицо и самые белые зубы.

— Вероятно, они опять на яхте и лазят по реям, — дразнит доктор.

— Ну, мальчики-то ловкие, — говорит нотариус.

Доктор подхватывает:

— Да, не правда ли? Но моя жена ни на минуту не выпускает их из поля зрения.

Старая Мать выходит вдруг из-за стола, неуверенно придерживаясь за спинки стульев. Никто не обращает на это внимания, но жена священника краснеет, как кумач.

Фру Юлия обращается к жене доктора и успокаивает её:

— А вы протелефонируйте домой и справьтесь о мальчиках.

Потом пили кофе с ликёрами в большой гостиной, но праздничного настроения всё-таки не создалось. Гордон Тидеман был разочарован: «Пусть чёрт устраивает роскошные обеды этим людям!» Каждый говорил несколько слов и умолкал, никто, казалось, не был сражён великолепием. Он больше никогда не пригласит их.

Когда подали виски, настроение сразу поднялось, стали разговорчивее, мужчины начали говорить громче, но ни одного слова о том, что было самым главным в данный момент: о празднике в старом доме, о великолепном приёме, угощении, о старинном серебре. Даже доктор, который происходил из видной семьи и знал толк в таких вещах, даже он держал себя как ни в чём не бывало.

Гордону Тидеману и в голову не приходило, что всё это в сущности было не чем иным, как только смесью хорошей еды с разными сортами вина плюс парад среди скупленной обстановки. Здесь жили случайные пришельцы, золотые цветы на стенах принадлежали другим. Гордон Тидеман не лез вперёд, не хвастал, но всё, что он делал, было заучено, и сдержанность его тоже была надуманной. В этом отношении у фру Юлии было больше прирождённого, к тому же она сразу побеждала своей естественной прелестью. А доктор Лунд? Он был окружным врачом, значит, не из этих докторов-выскочек, которые занимаются практикой в городе и постепенно вытесняют своих коллег. Когда-то он вышел из видной семьи, но об этом у него осталось лишь слабое воспоминание, и однообразное скитание по больным не облагородило его. Жену он взял из небольшого местечка на Севере, по названию Полен. Она была дочерью народа, звали её Эстер, образования и лоска не имела, но была по своему молодец, к тому же красива с ног до головы, великолепна, хотя и была матерью больших мальчиков. Когда она встала, чтобы пойти поговорить по телефону, никто не мог удержаться, чтобы не проводить её глазами.

Фру Гаген, жена почтмейстера, начала играть на маленьким странном рояле, который Гордон Тидеман купил за границей и послал домой вместе с другими редкостями. Он имел привычку извиняться за свой инструмент: «Впрочем, у Моцарта не было ничего лучшего». Фру Гаген была маленьким белобрысым существом, худенькая, со слегка вздёрнутым носом; ей было почти тридцать лет. Глаза у неё были близорукие, она прищуривала их, когда глядела на что-нибудь и откидывала голову. Она трогательно сыграла две вещицы, её попросили ещё, и она сыграла две-три пьесы и под конец менуэт.

Гордон Тидеман: — Вы извлекаете из этой шарманки больше музыки, чем она в состоянии вместить в себе.

— Шарманка эта достаточно хороша для меня, — сказала она и встала. — Потом она такая красивая: поглядите на эту лиру, на инкрустации!

— Вы учились в Берлине, я слыхал?

— Да, недолго.

— Нет, долго, — поправил почтмейстер, её муж.

— Но я не достигла никаких результатов.

— Ну, как нет! — заявил аптекарь со своего места.

— У фру есть ученики, которым она даёт уроки — пояснила фру Юлия.

— Всего несколько учеников, — согласилась фру, всё время умаляя своё достоинство.

Почтмейстер объяснил:

— Сначала она пела, но потом потеряла голос.

— О! И он не вернулся?

— Нет. Это было во время пожара. Её спасли через окно, и она простудилась.

— Да у меня и не было особенно хорошего голоса, — сказала она, улыбаясь, и обратилась с вопросом к аптекарю: — Ваша гитара не при вас?

— Я не смею в вашем присутствии прикасаться к ней.

— Но я слыхала вашу игру и раньше.

— Да, при некоторых извиняющих меня обстоятельствах.

— Гм! — ядовито заметил нотариус.

— Замолчите, нотариус!

— Ха-ха-ха! Никогда меня прежде не лишали голоса, ни в одном деле...

— Никогда? Разве?

— Ну что ж, я выиграл и то дело, на которое вы намекаете, Хольм. Выиграл дело! Норвежские законы позволяют даже нотариусам зарабатывать свой хлеб.

Окружной судья сидит и добродушно посмеивается над этой словесной перестрелкой двух противников, которые всегда готовы напасть друг на друга. В этот же момент вернулась жена доктора, и он спросил её:

— Ну, что, фру? Мальчики ваши были на яхте и карабкались на мачту?

— Нет, они удят рыбу.

— Ну да, мальчики всегда придумают что-нибудь опасное для жизни, — поддразнил её доктор.

— «Во всякое время пути его гибельны», — процитировала жена нотариуса; она была религиозна.

— Да, а вот мой муж находит, что для мальчиков нет ничего опасного, — сообщила фру Лунд.

Доктор покачал головой:

— Ну, на этот раз не я это нахожу, а сами мальчики.

— Ха-ха-ха!

— Впрочем, — говорит доктор, — по мнению моей жены, когда немного зябнут ноги, это равносильно лихорадке. Во всяком случае это грозит смертью.

— Ух! — содрогнулся кто-то. — Смерть!

— Да нам всем хотелось бы избежать её, — как какую-нибудь мудрость изрёк нотариус Петерсен. — Это так естественно.

Доктор: — Разве естественно? Вот лежит старик, ему девяносто лет, он должен умереть, но ему не хочется. Он живой труп, но все ещё не хочет сдаться. Лекарство, компрессы, питание... Уж до того отвратителен, грязен и худ, что до него невозможно дотронуться, а вот лежит на глазах у всех. Животное, которое должно сдохнуть, прячется.

Священник: — Но ведь это же человек, доктор!

— Ну, а что особенно изящное или красивое представляет собой человек? И нам бы следовало прятаться. Человек приводит меня в содрогание: длинные, толстые, некрасивые члены, кое-где волосы; кости и мясо, целая куча разных материалов, связанных в одно целое и образующих гротеск — фигуру человека на земном шаре. Неужели это красиво, с объективной точки зрения?..

— Да, фру Лунд красива, — громогласно прервал его аптекарь Хольм.

Минута молчания, потом всеобщий смех в гостиной:

— Ах вы, аптекарь! Уж вы скажете!

Но фру Лунд не знала, куда ей деться, а жена священника покраснела.

Доктор продолжал:

— Поглядите на птицу, поглядите на самого обыкновенного щегла: чудесное создание, очаровательные линии и округлость, переливы всех металлов на перьях. Или поглядите на любой цветок: чудо, начиная с корня и до чашечки. А человек?

— Всё это вы выдумали, чтобы казаться интересным, — непринуждённо сказал священник.

Жена адвоката опять осмелилась и вставила:

— И это человек, созданный по подобию божию!

Доктор продолжал более мягко:

— Может быть, я был несколько груб. Но у меня есть впечатления от одра болезни и от смертного ложа, которые заставили бы вас зажать себе носы. Вот вам один пример. Мне пришлось однажды брить покойника: умер один мой родственник, и я не захотел обращаться за помощью к посторонним. При жизни это был так называемый изящный господин, но теперь во всяком случае он был неизящен. Я намылил его и приступил к делу; он имел обыкновение гладко выбривать себе все лицо, и мне предстояла большая работа. Со щеками всё обошлось благополучно, но под носом я его поранил, и он засмеялся. Я не преувеличиваю: нож не хотел скользить, и труп оскалил зубы; это произошло оттого, что кожа двигалась вместе с ножом и потом опять отходила на место. Ну хорошо, я покончил с верхней губой, но у меня оставалось ещё самое худшее — горло, кадык. Непривычному человеку приходится занимать неудобное положение: нужно наклонить верхнюю часть туловища и при этом держаться наискось. Вероятно, я опёрся на покойника на одну секунду; этого было достаточно, — грудь опустилась, и труп испустил протяжный вздох. Боже! какое зловоние ударило мне прямо в лицо! Я не упал в обморок, но я грохнулся на стул, стоявший позади меня. Запах был убийственный, сверхъестественная вонь, которой никто не может себе представить.

Слушатели сдерживались, но внутренне они все смеялись.

— Так вы и не обрили его до конца?

— Всё-таки добрил. На следующий день к обеду я совсем оправился!

Священник: — Ну что вы, в сущности, хотите сказать? Я не понимаю.

— Это был человек! — сказал доктор.

Священник задумался над этим:

— Нет, это не человек, это был покойник, труп человека.

Начальнику телеграфа пришло время дежурить, и он ушёл.

Он никак не проявлял себя, он только курил и наслаждался. Он был библиофилом, а так как в гостиной не оказалось ни одной книги, то ему не о чем было говорить. Его жена осталась.

Переменили стаканы и внесли токайское. Токайское! Неужели даже и оно не могло всколыхнуть общество, поразить и смутить его? Конечно, это было редкое, заграничное вино, но оно никому не понравилось.

— За ваше здоровье, фру Гаген! — Гордон Тидеман поклонился. — Вам, вероятно, знакомо это вино?

— Я пила его в Вене, — отвечала жена почтмейстера.

— Вот именно. В Австрии и Венгрии после обеда угощают токайским, в Англии — портвейном.

— А в Норвегии — виски с содовой водой, — вмешался аптекарь и стал пить за своё собственное здоровье.

Раздался смех.

— Да, в Норвегии пьют и виски и другие напитки.

— Но во Франции? Что пьют во Франции?

— Шампанское. Продолжают пить шампанское.

— Я никогда не пробовал этого вина, — говорит священник и читает по складам на этикетке: — «Токай-Шадали». Оно странное, — сказал он, пробуя вино языком.

Но так как к токайскому почти не притронулись, то фру Юлия распорядилась, чтобы внесли фрукты, виноград, яблоки, винные ягоды и шампанское. «О боже! какое великолепие!» — подумали, вероятно, все, и хозяин заметил наконец некоторые признаки почтительного удивления. Но они скоро исчезли, и праздник, как был, так и остался скучным. «Никогда больше не приглашу их! Никогда!»

Окружной судья поглядел на часы — не пора ли уходить? Но пока хозяева не обнаруживали усталости, и он решил посидеть. Фру Юлия велела принести детей и стала их показывать; получилось нечто вроде интермедии, послышались восклицания, ласковые словечки, гости удивлялись, щекотали детей, но так как в комнате было накурено сигарами, то малютки стали чихать. Старая Мать пришла с детьми, и она же увела их обратно; она опять выглядела как ни в чём не бывало, была свежа и улыбалась.

— Как это у вас нет детей, нотариус? — заметил аптекарь.

— Детей? А чем бы я их кормил?

— Ах, бедный!

Теперь окружной судья уж всерьёз поглядел на часы и встал. Фру Юлия поднялась ему навстречу.

— Разве вам некогда? — стала она уговаривать его. — Так уютно, пока вы сидите.

— Но, дорогая фру, теперь уж действительно пора.

Все встали и, пожимая руки, благодарили и благодарили без конца. Аптекарь до самого конца оставался самим собою:

— Странные люди, которые уходят от всего этого! Поглядите на эту бутылку с шампанским, нотариус! Вот она стоит и погибает тут во льду, и никто не хочет её спасти.

Гордон Тидеман не мог более сдерживаться:

— Не будем задерживать гостей, Юлия. Это нам следует благодарить их за то, что они были так любезны и заглянули к нам.

На это уж нечего было отвечать. Единственное, что оставалось, — это броситься на колени. Он сказал потом жене:

— Это было неудачно придумано, и больше я не повторю такой глупости. Видала ли ты когда-нибудь таких людей!

Фру Юлия: — Тише, Гордон!

— Да, ты всегда всех извиняешь.

— Они будут вспоминать этот вечер, — сказала она.

— Ты думаешь? Но они делали вид, что это им не в новинку.

— Им неудобно было говорить об этом, пока они оставались здесь.

— Да, говорить, конечно, неудобно. Но, чёрт возьми, они могли бы хоть изредка выразить удивление. Когда токайское принесли, например.

По мнению фру Юлии, вечер был отличный, а гости веселы и довольны. Аптекарь был в ударе и сиял, жена почтмейстера была очень мила.

— Ну да, она тоже побывала за границей, — сказал Гордон Тидеман. — Но остальные? Нет, это больше не повторится. А по-твоему, Юлия? Нет, чёрт возьми!

IV

Наступила осень, а потом и зима. Зима — тяжёлое время: снег и холод, короткие дни, темнота. От маленьких дворов и отдельных изб шли друг к другу глубоко прорытые в снегу дорожки, и изредка по ним проходил человек. Однажды, в один из лунных и звёздных вечеров, женщина из Рутина направилась в соседний двор, чтобы занять юбку.

Да, все мужчины были тогда ещё в Лофотенах, и Карел был тоже в Лофотенах, и жене его приходилось заботиться о детях и о скоте до третьей недели после пасхи, когда мужчины снова возвращались домой. Это было тяжёлое время; ей нужно было все её терпенье и всё её уменье довольствоваться малым.

Когда-то она была девушкой Георгиной, Гиной по прозванью, бедной, как и теперь, и не особенно привлекательной, но молодой и здоровой и ловкой на работу; пела она бесподобно, отличным альтом. Теперь она была Гиной из Рутена. Она не очутилась в каких-нибудь более плохих условиях, чем другие, только она стала старше и много раз была матерью; ей исполнилось уже сорок лет. Но что из этого? Разве тут есть о чем говорить? Она привыкла именно к такой жизни и не знала никакой другой. Было вовсе уж не так плохо, вовсе нет; год за годом проходил для неё, для её детей и мужа, у них был маленький дворик, скотина в хлеву, хотя всё это почти не принадлежало им. И если муж был молодчина по части пения и даже славился как сочинитель вальса, то жена тоже не отставала от него: никто не умел зазывать так по вечерам скотину с поля, как Гина. Очень благозвучно, хотя, это был всего лишь зов, заманивание животных домой, ласковый уговор бархатным голосом. И она по-прежнему пела в церкви, как никто другой, и те, кто сидел рядом с ней, умолкали. Голос она получила от Бога, который имел возможность быть расточительным.

Гина идёт по глубокой тропинке в снегу, тропинка эта как канава, и платье Гины до колен покрывается белым снегом. Сейчас дела у неё плохи: у скота кончился корм, и она должна как-нибудь выйти из положения. Завтра она вместе с другой женщиной, у которой тоже нехватка корма, пойдёт по деревне занимать сено.

— Добрый вечер! — здоровается она, придя к соседке.

— Добрый вечер! А, это ты, Гина! Садись.

— Сидеть я, пожалуй, не буду, — говорит Гина и садится. — Я к тебе только мимоходом.

— Что скажешь новенького?

— Что я могу сказать нового, когда никуда не выхожу из избы?

— Да, у нас у всех всё та же новость, — говорит женщина. — Бога благодарить приходится только за одно здоровье.

Молчание.

Потом, немного смущённо, Гина говорит:

— Помнится мне, я видала у тебя осенью тканьё.

— Да, это правда.

— И это было очень красивое тканьё, насколько я помню, с жёлтым и синим, — каких только цветов в нём не было! Если это было на платье, то очень красиво.

— И на платье и на юбку, — отвечает женщина. — Я совсем обносилась.

— Если б ты согласилась одолжить мне юбку на завтра? Хотя мне и стыдно просить тебя.

Женщина удивлена лишь одно мгновенье, потом она говорит:

— Так у тебя нет корма?

— Вот именно! — отвечает Гина и качает головой над своей незадачливостью.

Да, соседке не надо было долго размышлять, чтобы понять, зачем Гина хочет занять юбку. Это не загадка. Ясно, что в хлеву у неё недостаёт корма. Не могло быть и речи о том, что Гина хочет нарядиться и щегольнуть юбкой: она хочет принести в ней домой сено. Это было унаследованным обычаем носить сено в юбках, обычай этот практиковался годами. Юбки вмещали так много, они наполнялись, как шары. То и дело можно было видеть, как женщины попарно пробираются по снегу с огромными ношами на спине — юбками, туго набитыми сеном и завязанными тесьмой. Эти картинки были неотъемлемой частью зимы: всегда у кого-нибудь не хватало корма, и всегда был кто-нибудь другой, у кого сена было немного больше и кто мог продать пуд-другой. У женщин редко водились деньги до приезда мужей из Лофотенов, но новая пёстрая юбка способствовала открытию кредита на сено, даже больше: она давала понять, что нехватка здесь была не по бедности, а наоборот, от большого количества скота, на который никак не наготовишься корма и который сам представляет собой ценное имущество и богатство.

— Но мне стыдно просить тебя, — повторяет Гина.

— Ах, вовсе нет, — отвечает женщина, — я рада, что у меня есть юбка, которую я могу одолжить. Кто составит тебе компанию?

Гина назвала.

— А она у кого заняла юбку?

Гина сказала и это.

— Вот как! Ну, в таком случае, я думаю, тебе нечего стыдиться показаться с моей юбкой.

— Конечно, нет!

— Вот она. Двойная нить, и вся из летней шерсти. Хотелось бы мне знать твоё мнение о кайме.

Гина: — Чудесная кайма! Ну и мастерица ты! У меня не хватает слов для похвал.

Гина идёт домой, полная радости и гордости, что покажется завтра с такой нарядной юбкой. Но по дороге она встречает Осе — троллиху, цыганку и лопарку в одном лице, блуждающую дурную примету.

— Счастливая встреча! — говорит Гина сладким голосом и заходит в снег, чтоб уступить дорогу Осе. — Ты была у меня? И дома никого не застала, кроме детей?

— Я иду не от тебя, — отвечает Осе. — Я только заглянула мимоходом.

— Ах, как жалко! Если б я была дома, я бы не отпустила тебя с пустыми руками.

Осе ворчит:

— Я ни в чём не нуждаюсь! — И проходит мимо.

Гина торопится домой. Она знает, что её дети сидят, до смерти перепуганные, где-нибудь в углу и боятся пошевельнуться. Гина сама подавлена, — её легко испугать; но она должна предстать храброй перед детьми, и она говорит:

— Что я вижу? Вы никак боитесь? Очень нужно! Подумаешь — бояться Осе! Я встретила её и не слыхала от неё ни одного дурного слова. Как вам не стыдно плакать! Посмотрите, месяц светит! Вам бы следовало прочесть «Отче наш», вот и всё. Да, что, бишь, я хотела сказать, — она сразу ушла?

Дети отвечают зараз и «да», и «нет», они не знают, они боялись пошевельнуться.

— Но ведь она не плюнула, перед тем как уйти?

Дети отвечают по-разному, не знают наверное — не посмотрели.

Мать соображает несколько мгновений: теперь уже поздно бежать за Осе, чтобы сунуть ей что-нибудь в руку. О, она очень взволнована, но не смеет этого обнаружить. Тут самая младшая девочка, которая ещё слишком мала, чтобы бояться спрашивать маму, что она держит подмышкой. Это разряжает настроение.

— Да поглядите только, идите все сюда, поближе к свету!

В этой красивой юбке мама принесёт завтра сена. Видали ли вы когда-нибудь раньше такую красивую юбку?

Через три недели после пасхи ловля рыбы кончилась в восточных Лофотенах, и мужчины вернулись домой. Улов был средний, шла ровная мелкая рыба, но цены стояли хорошие. В карманах завелись деньги. Ещё раз жены и дети были спасены. Опять сияло солнце, снег повсюду темнел, появились маленькие ручейки, которые каждую ночь замерзали, а наутро снова оттаивали.


Комиссионер по северной Норвегии и Финмаркену опять собрался в путь с весенним товаром: шерсть и шёлк, немного бархату, немного бумажных материй, модные платья, лаковые туфли. Шеф, Гордон Тидеман, находит по-прежнему, что на комиссионере слишком дешёвое платье, чтобы представлять его фирму, а тот обещает купить себе летний костюм на распродаже в самом шикарном магазине Тромсё.

И, как всегда, оборот заметно не увеличивался, в особенности в отношении дорогого товара, который приносит прибыль. В чём-то тут была загвоздка? Неужели там, на Севере, они совсем не хотят идти в ногу со временем?

— Нет, всё-таки раскачиваются. Но Финмаркен есть и будет Финмаркен, и там приходится одеваться сообразно с климатом и условиями. Как же, там уже учатся ходить на высоких каблуках!

— Не понимаю, — говорит шеф, — почему нет заказов на великолепные корсеты? Отчего бы это? Они из плотного розового шёлка, начинаются под самыми лопатками и доходят до голеней, они — всё равно как пальто. Дороги? Но зато это действительно нечто, достойное настоящей дамы.

— Они слишком плотны.

— Как?! Что вы хотите этим сказать?

— Слишком плотны. — Комиссионер улыбается и говорит: — Дамы слишком неподвижны в них, в случае чего они как связанные.

Ему не следовало бы улыбаться, шефу не нравится этот тон, и он делает знак, что разговор окончен...

А в мелочной лавке стоит старый На-все-руки и ждёт. Он желает получить приказание, но он почтителен и благочестив, он не надеется говорить лично с шефом, а посылает приказчика с вопросом.

Его скромность вознаграждается, На-все-руки зовут в контору. Он был там только один раз, — в тот день, когда его наняли.

— Ну что ж, На-все-руки, ты хочешь знать, что тебе делать?

— Да.

— Что делают рабочие?

— Они возят водоросли на поле.

Шеф размышляет:

— А не поглядеть ли тебе, в каком состоянии невода?

— Слушаю.

— Впрочем, это не значит, что они понадобятся теперь же.

На-все-руки: — Если разрешите мне сказать слово, то, по моему мнению, они постоянно нужны.

— Ты думаешь?

— Потому что, по божьей милости, в море всегда есть сельдь.

— Но сейчас нам не собрать даже людей, — говорит шеф. — Они только что вернулись с Лофотенов и хотят отдохнуть. Им лень даже дров наколоть для печей.

На-все-руки: — Я их уговорю.

Шеф пристально глядит на него:

— А ты не хотел бы стать рулевым в одной из артелей?

На-все-руки качает головой и крестится:

— По воле божьей я уже состарился. Если б это было прежде, тогда другое дело.

На прощание шеф кивает головой:

— Хорошо, уладь это, найди людей и пошли их в море с неводами. Куда же мы их направим?

На-все-руки: — На Север. Я надеюсь на одно место, которое называется Полен...

Странно, что шеф стал питать такое доверие к старому На-все-руки, которого знал всего лишь два-три месяца. Они поговорили друг с другом кое о чём, старик знал многое, умел находить выходы, во многих случаях его советы пришлись очень кстати. Гордон Тидеман только на первый взгляд казался уверенным и дальновидным шефом, на самом деле он очень нуждался в дельных указаниях. Что понимал он в своём деле, помимо отчётности по отделению предметов роскоши? Он учился технике, языкам и конторской работе, точности и учёту валюты, он мог прочесть надписи на французских трубках и на английских катушках, иными словами — у него было много сведений, но в сущности мало практической сметки и плохое понимание вещей. Он был тем, кем выглядел, — продуктом смешения рас, без ярко выраженных черт, без чистокровности, — только помесь, нечто ненастоящее, всего понемножку, первый ученик в школе, но полная непригодность для создания чего-нибудь крупного в жизни. У него были самые ограниченные способности и интересы, но зато сильное желание быть джентльменом.

Таков был этот человек, никак не больше. Ему очень и очень нужны были советы На-все-руки, мать тоже была хорошей помощницей.

— Я хочу отправить невода в море, — сказал он матери. — Поручил На-все-руки уладить это дело.

— А разве есть слух, что сельдь идёт? — спросила она.

— Нет. Но в море всегда есть сельдь. Если бы я дожидался слухов, я бы с голода умер. Надо что-нибудь предпринимать.

— Дела, значит, плохи, насколько я понимаю?

— А как им не быть плохими? Мелочная торговля да всякие пустяки. Народ здесь ничего не покупает, они сами и прядут и ткут, это какие-то подземные существа, которые не нуждаются в нас, людях. Мы обречены жить за счёт нашего собственного городишки, жалкого городишки, пристаньки, где у ста человек не найдётся более шиллинга для покупок. Мне бы не следовало приезжать сюда и браться за это дело.

— Ну, давай обсудим, — сказала Старая Мать. — У тебя ведь есть всякие возможности, не можешь ли ты реализовать что-нибудь?

— Реализовать? Да что ты, мать! Может быть, пригласить нотариуса Петерсена, чтобы он устроил эту реализацию? Это мне не подходит. Люди будут говорить, что я прижат к стене.

— У тебя есть пух в птичьих гнёздах, есть лососи, одно к одному. И прежде всего город расположен на арендованной у тебя земле, ты получаешь уж вовсе не так мало в год за арендованную землю.

— Вот в этом-то и проклятье! — восклицает сын. — Мне не удаётся выгодно продать землю. Никто не в состоянии купить.

Мать: — Отец твой никогда не хотел продавать землю. Он говорил, что если даже всё остальное не удастся, то всё же аренда земли даст нам верный годовой доход, на который мы сможем прожить.

— Пустяки! — горячился сын. — Кроны и эре. А птичий пух? У меня сохранились счета, я покажу тебе: два-три пуховика, два-три одеяла. Лососи? Ровно ничего.

— А когда-то это была крупная ловля, — проговорила мать и погрузилась в воспоминания.

— Нет, здесь никогда не было ничего крупного. Что такое Сегельфосс? Разве здесь что-нибудь развивается, движется? Всё мертво. Взять хотя бы почту, которую я получаю: ведь это же пустяки, годные разве ленсману или школьному учителю. Однажды я получил письмо, вложенное по ошибке не в тот конверт.

Старая Мать: — Кто это пишет тебе о ловле лососей?

— Не помню; он говорил, что работал здесь прежде и что его знают.

— Как его зовут?

— Александер или что-то в этом роде.

Молчание.

Старая Мать, желая замести след:

— Так ты, значит, хочешь опять закинуть невода? Будем надеяться, что на этот раз ты будешь счастливее... — Она встаёт со стула, подходит к окну, смотрит на улицу. — Дружно тает, земля скоро обнажится, — говорит она, чтобы сказать что-нибудь.

Она неспокойна. В тот момент, когда собирается уйти, она словно вспоминает что-то и опять говорит о человеке и о ловле лососей:

— Гордон, ты непременно пригласи этого человека. Это был самый дельный служащий у твоего отца. Как он умело справлялся с ловлей лососей! Отец твой посылал лососину в соседние города, даже в Троньем. Копчёную лососину. Зарабатывал большие деньги. Как ты сказал, зовут человека?

— Александер, кажется. Да, впрочем, это неважно, — бормочет сын и ищет на конторке. — Вот это письмо, его зовут Отто Александер. Я даже не ответил ему.

— Тебе бы следовало это сделать, тотчас ответить ему. Он себя окупит во много раз. А сеть для лососей, вероятно, даже и не вытащена? А нам и в хозяйстве недурно бы иметь лососину.

— Очень может быть, — согласился сын. — Я охотно позову сюда этого человека.

Не прошло и недели, как На-все-руки сдержал своё слово и набрал полный комплект рыбаков. Но оба рулевых не очень-то доверяли старику и пришли проверить у хозяина.

— Да, — сказал хозяин, — всё совершенно правильно.

— Но он делает какие-то странные знаки, складывает пальцы крестом, похоже на то, что он колдует.

— Об этом вам нечего беспокоиться.

На-все-руки показал им по карте, где они должны закинуть невода. Они народ мало учёный и потому позволяют себе спросить, — не значит ли это искушать бога? Не лучше ли плавать из бухты в бухту, искать и отмечать затоны? И ловить в тех местах, где рыба обычно идёт.

Шеф позвонил и отдал приказание позвать На-все-руки,

— Покажите мне карту, — сказал он рыбакам.

Это был кусок береговой карты, взятой с яхты. Шеф внимательно поглядел на карту, сделал вид, что разобрался в ней, уселся поудобнее, взял циркуль и измерил:

— Вот это Полен, этот мыс!

— Так точно, — отвечали рулевые, — но он сказал, чтобы одна артель находилась вот тут, возле так называемого «Птичьего острова», и чтобы обе не трогались с места.

Шеф опять померил, кивнул головой и сказал:

— Всё совершенно правильно. Он получил указания от меня.

На-все-руки вошёл тихонько, положил шапку на пол возле двери, выступил вперёд и поклонился.

«Чёрт знает как вежливо умеет вести себя этот старый На-все-руки!» — подумал, вероятно, шеф. Он сказал:

— По-видимому, они не совсем поняли наше приказание. Не объяснишь ли ты им ещё раз?

За чем же дело стало? На-все-руки тотчас повторил свои указания, он вышел с честью из положения, назвал Полен и Птичий остров, точно указал все расстояния, упомянул о течениях.

«Может, он только хвастает?» — подумал, вероятно, шеф при виде такой осведомлённости.

— А ты не хочешь заглянуть в карту? — спросил он. На-все-руки вынул пенсне, но не надел его. Он улыбнулся и сказал:

— Карта у меня в голове.

— Это так, — сказали рулевые. — Но почему же мы должны стоять на месте?

На-все-руки стал оправдываться:

— Да, семь суток, — сказал я. — Если вы не нападёте на сельдь за это время, то вы можете подвинуться на семь миль к северу. Но у вас будет улов раньше, — я так думаю! — сказал он и перекрестил себе и лоб и грудь.

— Ловко! — проворчали рулевые. — Но почему же нам стоять именно вот на этих местах, никуда не двигаться и не искать в море?

На-все-руки вешал, как пророк и ясновидящий:

— Потому что именно там идёт сельдь, если она бывает в наших краях. Лучше вам не сомневаться в этом. Сельдь знает свои пути в море. Киты и хищные рыбы могут несколько изменить её ход, но это вы сами увидите и повернёте за ней.

— Ты колдовством, что ли, заманил туда сельдь? — спросил один из рулевых, выведенный из себя.

— В таком случае мы не хотим принимать в этом участие, — сказал другой.

На-все-руки поглядел на шефа и спросил:

— Итак, больше вы ничего не хотели сказать?

— Нет.

Он поклонился, подобрал свою шапку возле двери и вышел.

«Чёрт знает что за дисциплина! Приобретена, вероятно, в плаваниях на больших кораблях», — подумал опять Гордон Тидеман и коротко сказал рыбакам:

— Ну, теперь вам объяснили мой наказ.

Сам шеф находил На-все-руки, пожалуй, несколько загадочным, но не препятствовал ему. Почему бы не попробовать и не последовать совету старика? В последний раз артели обыскали и осмотрели все старые рыбные места, которые они знали, и вернулись домой ни разу не закинув невода. Посмотрим, что будет на этот раз! Нет такого невода, который бы ни разу не потерпел неудачи, но и шансы на улов у всех одинаковы.

V

В течение весны Гордон Тидеман строил себе домик в горах. Он называл его охотничьей хижиной, но для хижины домик был, пожалуй, слишком велик, — настоящее жилище, — на тот случай, если семейство пожелает выехать на дачу. У него работало большое количество людей, и дело шло быстро; тут были и каменщики, и столяры, и маляры. Пристроили веранду, откуда открывался вид на головокружительную пропасть, водрузили шест для флага. И потом на время постройку приостановили.

После улова Гордон Тидеман сразу начал много дел, он был человек деятельный, человек прогресса. Теперь к тому же у него были средства, потому что произошло нечто почти немыслимое, почти невозможное: колоссальный улов сельди у Птичьего острова, чудо, о котором писали во всех газетах и которое взволновало всю округу. Как назвать это иначе, если не удачей, не внезапной щедростью судьбы. А такой молодчина и глава Сегельфосса не мог же загребать деньги и ничего не предпринимать при этом. Он удлинил пристань до глубокого моря; теперь пароходы приставали к молу. Он расширил кредит в своей собственной мелочной лавке и помог многим беднякам в деревне. Это было в его духе. Он обсуждал также со старым На-все-руки план организации в городе молочной фермы для всего округа.

Да, и это и многое другое было в его духе, но мать только головой качала. А когда он начал строить хижину в горах, она даже руками всплеснула:

— Уж этот Гордон! Уехать на дачу из Сегельфосской усадьбы! Почему фру Юлия не помешала ему?

Но фру Юлия этого не делала, она была хозяйка, любовница и мать, красивая и тёплая, только женщина, теперь она снова ходила с круглым животом. Нет, это было не в её нраве — препятствовать мужу.

Мнение Старой Матери имело уж вовсе не такое малое значение: у неё был богатый и разнообразный опыт, и она могла подать отличный совет. Жена Теодора Из-лавки имели обыкновение несколько обуздывать фантазию сына, когда та могла привести к крупным издержкам. Но как раз в этот момент ей не хотелось ссориться с ним. Наоборот, у неё были причины угождать ему и быть его верным другом. Разве он не согласился на её просьбу и не взял в дом Отто Александера, того самого, который так ловко ловил лососину для хозяйства и так охотно коптил рыбу в коптильне, хотя бы и среди ночи?

Старая Мать выглядела моложе, чем когда бы то ни было, она порхала по дорожкам, как молодая девушка, и носила медальон на шее. Она была смелой. Разговоры о ней и о цыгане с пристани давно замолкли, но теперь возобновились с новой силой. Она распевает песни без всякого зазрения совести! Она с ним то в коптильне, то на борту яхты «Сория», туда они берут вино, — они ведут себя хуже молодых. Как ей только не стыдно!

Но Старая Мать не стыдилась. И что бы она ни делала, она никогда не раскаивалась; в этом отношении она была сорвиголовой. Но возразить сыну она всё-таки не решалась.

— Я вижу, появилось много парней с заступами и граблями, — сказала она. — Они твои?

— Да, это рабочие с Юга, они будут прокладывать дорогу к охотничьей хижине.

— Целую дорогу? Послушай-ка, Гордон, а не достаточно разве тропинки?

— Нет, — отрезал сын.

И мать тотчас сдалась:

— Да, впрочем, ты прав: на что тебе охотничья хижина, если туда не будет дороги?..

Случилось так, что Гордон Тидеман упомянул об этом проекте На-все-руки: ему нужно два-три опытных человека, и прежде всего кого-нибудь, кто наметил бы линию будущей дороги.

На-все-руки сказал, что, по его мнению, это не так уж трудно.

— Как?! — переспросил шеф. — Ты бы мог это сделать?

— Как раз такие вещи я и умею, — ответил На-все-руки. Прямо таки незаменимый человек, никогда не поставишь его в тупик!

— Для этого есть разные способы, и провести тропинку не стоит большого труда.

— Нет, не тропинку! — фыркнул шеф.

— Так, значит, дорогу для езды?

— Да, потому что мы должны иметь в виду перевозку мебели и продуктов. Я предполагаю, что семья пожелает жить там в самое жаркое время лета.

— Как я глуп! — сказал На-все-руки. — Так, значит, дорога должна идти зигзагами, постепенно подымаясь, или она может быть более прямой и крутой?

— На месте тебе виднее будет. Для меня безразлично, будет ли дорога крутой, или нет, но может статься, что моей жене захочется пройтись по ней.

— Возможно, что нам придётся взрывать, чтобы продвинуться вперёд, — место очень нескладное. Я могу пойти взглянуть на гору хоть сейчас, если вы находите это нужным.

Шеф кивнул головой в знак согласия.

— И потом, когда будешь возле хижины, погляди, кстати, нельзя ли поставить решётку перед пропастью, из-за детей...

Незаменимый человек этот На-все-руки. И главное, его манера держаться пришлась очень по душе Гордону. Тидеману. «Хоть сейчас», — сказал он. Словно он был обязан бежать по первому приказанию, хота шеф был ему обязан уловом! Но разве он от этого стал важным или надменным, или может быть позволил себе вольности, когда пришла телеграмма? Ничуть. Когда шеф прочёл её, На-все-руки заметно взволновался, он перекрестился, облизал губы, проглотил слюну, глаза его стали светло-голубыми. Но он тотчас овладел собой и сказал:

— Так, значит, они соединили оба невода и загнали рыбу в один затон. И больше ничего не стоит в телеграмме?

— Только что сельдь 7-8 и 9-10. Я не знаю, что это значит.

— Это важно, — сказал На-все-руки. — Это значит: столько-то сотен сельдей приходится на бочонок. Это товар средний и выше среднего.

И в то же мгновение он обнаружил практический ум: покупателей, покупателей прежде всего! Разослать телеграммы во все города; нужны соль и бочки, яхта «Сория» пусть тотчас же отправляется на Север, — «если вы находите нужным», — добавил он.

Шеф долго глядел на него. Ни одного намёка на то, что он заслуживает одобрения, ни одного корыстного слова. Только само чудо, игра сильно занимали его, и он сказал:

— Обидно, что я не видал этого.

Вот и всё.

Гордон Тидеман не был эксплуататором, он отдавал себе отчёт, чем он обязан На-все-руки и как должен быть ему благодарен. Он хотел как-нибудь отличить его, устроить в честь его праздник, угощение, но старик воспротивился этому. До сих пор он жил в каморке в людской избе, теперь шеф предложил ему комнату в главном здании, с зеркалом в человеческий рост, с ковром на полу, с кроватью красного дерева, украшенной золочёными ангелами и с бронзовыми часами на камине. На-все-руки только головой покачал и смиренно и почтительно отказался.

Да и вообще это был своеобразный человек. Он продолжал прилежно и бескорыстно работать на дворе, никогда не берёг себя, не боялся никаких хлопот и не заикался о прибавке жалованья. Шеф сказал ему, что с радостью даст ему значительную прибавку.

— Всё равно это будет ни к чему, — отвечал ему человек.

Может быть, ему нужна определённая сумма, чтобы начать какое-нибудь своё дело или купить что-нибудь?

— Так-то оно так, но, с вашего разрешенья, не будем больше говорить об этом.

Тогда шеф уделил ему сумму, достаточно крупную, чтобы предпринять что-нибудь. С тех пор прошло уже несколько недель, а он по-прежнему оставался в своей должности мастера на все руки и ничего не изменил в своей повседневной жизни. Разве только вот что: кто-то видел его на почте рассылающим почтовые извещения за границу.


В горах поют, закладывают мины и взрывают, там почти что весело. Несколько артелей работают на дороге: одни взрывают скалы, другие мостят, некоторые роют канаву, а другие отвозят землю. На-все-руки наблюдает за всем, вдумчивый руководитель, отлично понимающий дело.

Однажды он сказал:

— Взорвите этот камень, он давно нам мешает.

Они не захотели взрывать. Камень весил, вероятно, около полутонны, но рабочие считали себя молодцами и захотели отвезти камень в тачке.

— Взрывать такой пустяк!

На-все-руки поглядел на них внимательно: оказалось, что они выпили и водка ударила им в голову. Когда они стали взваливать камень на тачку, сломалось колесо, и тачку пришлось бросить.

— Взорвите камень! — сказал На-все-руки.

Они ни за что на это не соглашались, они рассердились на камень и отказались взрывать его.

— Ишь чёрт! — говорили они. — Это один из тех камней, которые нарочно делаются тяжёлыми. Ну, а мы не сдадимся.

Пять человек справились наконец с камнем и в тачке отвезли его в яму. С торжествующим видом вернулись они обратно. Один из рабочих повредил себе руку.

На-все-руки подозвал к себе рабочего из другой артели и велел ему взорвать камень.

— Теперь!.. — закричали другие. — Но камень ведь убран с дороги

Но камень всё-таки взорвали.

Рабочим это не понравилось, они ворчали и выражали недовольство поступком старосты, задорно спрашивая его, не дурак ли он. Он не отвечал. Они назвали его старым шутом и стали наступать на него. На-все-руки спиной отступил к скале, чтобы на него не могли напасть сзади, но двое из самых отчаянных сорвиголов преследовали его. Они хотели, чтоб он объяснился, ему нечего было важничать и корчить из себя немого, они грозились перебросить его за высокий барьер, показывали ему кулаки.

Вдруг На-все-руки выхватил из заднего кармана револьвер и выстрелил. Оба нападавших на минуту растерялись от неожиданного выстрела.

— Ты стреляешь? — закричали они.

Но, вглядевшись в старого На-все-руки, они поняли, что ему не до шуток: он был бледен, как полотно, и в бешенстве скрежетал искусственными зубами.

— Стоит ли принимать это всерьёз? — говорили они, стараясь образумиться. — Мы не хотели ничего дурного.

— Да не стойте там и не валяйте дурака! — кричали им товарищи, желая их предостеречь.

В обеденный перерыв, после того как задор с них сошёл, На-все-руки обратился к ним со следующими словами:

— Вы здесь рабочие и должны исполнять, что вам приказывают. Никто из вас не возьмёт на себя ответственность за нарушение порядка, вы не таковский народ. Вот вы сломали тачку и принесли вред человеку. Что вы теперь будете делать? Тачка не для того, чтобы в ней возить полтонны, а человек с раздавленными пальцами не может работать.

Молчание.

— Да, но зачем же взрывать камень потом?

— Так нас учат уму-разуму на море.

Они продолжали ворчать:

— Мы не на море. А когда ты стрелял, ты ведь мог попасть в нас!

— Да, мне ровно ничего не стоило попасть в вас, — сказал На-все-руки.

Они ещё раз внимательно поглядели на него и убедились, что он не шутит.

Но прошло немного времени, и мир опять воцарился.

Случилась другая история. К тому самому месту, где кончалась дорога, примчался разъярённый бык, огромное чудовище.

Он был в бешенстве, рыл землю, расшвыривал рогами кучи щебня, ревел.

— Ступай и прогони этого комара! — сказал кто-то человеку из Троньемского округа.

Это был маленький коренастый человек с широкими плечами. Его звали Франсис.

— Ну что ж, с этим я справлюсь — сказал Франсис и направился к быку с ломом в руке.

На-все-руки шёл как раз вниз по дороге и закричал:

— Стой!

Где была голова у этого человека? Бык заревел, уставившись на троньемца, но никто из них не хотел уступить.

На-все-руки опять закричал: «Стой!» Но троньемец не обратил на это внимания, поднял камень и бросил его, камень попал в животное, но произвёл на него впечатление не больше, чем капля воды. Вдруг бык разбежался, хвост прямо по воздуху, земля и камни полетели во все стороны, в следующий момент троньемец взлетел на воздух, описал дугу над своими товарищами и, перелетев через барьер, исчез в пропасти.

Готово!

Бык, казалось, сам удивился. Он неподвижно стоял одну минуту, потом опять стал рыть землю ногами и реветь.

На-все-руки отдал приказание:

— Принести цепи!

Выше на дороге у них были цепи, которыми они привязывали фашины, когда взрывали вблизи домов. Несколько человек побежало вверх; казалось, они были рады, что могут удрать. Оставшиеся попрятались, кто как мог, за большими камнями и скалами.

Рабочие вернулись с цепями, связали их стальной проволокой и пришли окружать животное. Все принимали участие. Кто-то предлагал протянуть цепи в узком месте и закрыть проход.

— Ничего не выйдет: бык перепрыгнет. Нам нужно поймать его! — сказал На-все-руки.

Они стали постепенно сужать кольцо; эта многочисленная перекликающаяся толпа смутила быка, он фыркал, но не двигался с места. Когда он наконец собрался сделать прыжок, одна из передних ног запуталась в цепи, и ему пришлось сдаться. Два человека без усилий отвели его вниз, ко двору.

Тут снова вынырнул троньемец, — маленький, плотный Франсис появился у края пропасти и попросил протянуть ему руку, чтобы перелезть через барьер.

— А ты не можешь перепрыгнуть? — пошутил кто-то.

— Нет, я расшибся, — ответил он.

Вот чёртов сын! Нельзя сказать, что он остался цел и невредим: из головы у него текла кровь, и он ужасно выглядел, но он не убился насмерть и теперь сам не понимал, как это случилось. Он был молодчиной, бодро рассказывал о своём, состоянии, у него было такое ощущение, словно весь он вывернут наизнанку.

— Я словно перемешан с грязью. Смотрите, я плююсь даже грязью! Дайте мне воды, ребята.

— У тебя зверская дыра в голове. Ты, видно, здорово ударился о ландшафт.

— Да, но об этом после. Дайте мне воды.

Он стал ловить воздух и чуть было не потерял сознания. Нет, он не остался невредимым: доктор Лунд обнаружил, что у него сломаны два ребра и здорово повреждена голова.

Обитатели Сегельфосской усадьбы приходили смотреть, как прокладывается дорога. Кроме Гордона Тидемана и фру Юлии, изредка появлялась и фрёкен Марна, та самая, которая до сих пор гостила у своей сестры, вышедшей замуж за Ромео Кноффа, жившего южнее. Она была светлая, как и её мать, Старая Мать; Марна старше Гордона, — ей было уже далеко за двадцать лет, — красивая дама со спокойной манерой говорить, слишком спокойная, пожалуй, даже немного ленивая.

Приходил кое-кто и из города: аптекарь Хольм, начальник телеграфа с женой, почтмейстер Гаген с женой. Дамские посещения всегда подзадоривали рабочих: те, кто минировал, принимались буравить и стучать с пением и свистом, а кладчики барьеров с громкими возгласами поднимали камни. Фрёкен Марна особенно сильно действовала на них; пожалуй, даже все они влюбились в неё, и здорово влюбились.

— Вы пели так весело, что мне захотелось придти поглядеть на вас, — говорила она иногда.

Адольф отвечал:

— А не хотите ли вы попробовать заложить мину?

— Я не сумею, — говорит Марна и качает головой.

— А вы попробуйте.

— Да вы с ума сошли! Я могу повредить вам руку.

Парень совсем был влюблён и поглупел:

— Мне наплевать на руку, если это сделаете вы.

На это она только улыбалась и опускала глаза, что придавало ей хитрый вид, будто она себе на уме.

Рабочие выражали между собою удивление, почему фрёкен Марна не вышла замуж, и спрашивали друг друга, как собственно обстояло с ней дело.

— Вот увидишь, она из тех, для которых все недостаточно хороши.

Троньемец Франсис более нескромен: у него всё ещё забинтованная голова, в кармане больничное пособие, он чувствует себя независимым и говорит:

— А что, если её естество не тянет к мужчине?

Адольф слепо и влюблённо выступает в её защиту:

— Она безупречна, я ручаюсь за неё. А ты свинья, Франсис, ты не можешь видеть юбки, чтобы не распоясаться...

Однажды пришёл Давидсен, редактор и издатель «Сегельфосских известий», он хотел написать заметку о дороге. Так как На-все-руки не было на месте, то он обратился к рабочим, достал карандаш и бумагу и начал спрашивать. Но дело в том, что рабочие не уважали редактора-издателя Давидсена. Они не читали его газеты, но у них был нюх, и они прислушивались к тому, что говорили о Давидсене в городе. В сущности, он был дельный и старательный человек; его дочка, маленькая девочка, помогала ему набирать каждую субботу листок, и он едва сводил концы с концами. Но никто не уважал его по-настоящему, может быть, потому, что у него не было хорошего костюма и он не важничал. В конце концов, он был только наборщик и печатник, и они не считали его господином. У него были умеренные убеждения и хорошее понимание общественности, и когда он попал в коммунальное управление, оказалось, что ему было что противопоставить школьным учителям, которые ничего не знали и ничего не думали, но считались радикалами.

Бедный Давидсен, — длинный, худой человек в потёртой одежде, отец пятерых детей, владелец двух ящиков со шрифтом и ручного пресса, одним словом — бедняк, вошь.

Рабочие не давали себе труда отвечать ему как следует, и когда он понял, что они подтрунивают над ним, он допустил ту ошибку, что рассердится и вступил с ними в спор. Тут он окончательно ничего не добился, они говорили, как говорят рабочие, отбросив всякую логику, острили — кто во что горазд, при дружном смехе остальных. Франсис не мог работать, но он придумал злостную шутку: он ухитрился поджечь сзади редактора немного взрывчатого вещества. Раздался взрыв, рабочие дико захохотали, а редактор отскочил далеко в сторону.

— Вам бы не следовало это делать, — сказал он.

Франсис засмеялся:

— Мы принуждены взрывать здесь скалы.

— Но, вероятно, не без предупреждения?

Молчание.

Давидсен опять совершил ошибку, он обратился к артели.

— Вы слишком нетребовательны. Разве тут есть над чем смеяться? Человек этот был просто груб. Как вы этого не понимаете? Мне жаль вас, люди, если это может доставить вам удовольствие и вызывает у вас смех! Грубость и есть как раз ваша сила, — то, чего нет у нас, — и вы не стесняетесь пускать её в ход. Во всех наших сражениях с вами она является вашим оружием. Вы слишком нетребовательны! Вам бы следовало быть честолюбивее, ребята, стараться освободиться от грубости, но вы этого не хотите. Даже негр хочет совершенствоваться и стать выше своих товарищей, но у вас нет ничего общего с негром, кроме его разинутой пасти, его жадности.

Кто-то замечает:

— У нас нет также его чёрной кожи.

— Рабочие должны быть гордыми людьми, слишком гордыми, чтобы опускаться до пошлости.

— Поддай-ка ему ещё жару, Франсис!

— Прощайте, ребята! Подумайте о том, что я сказал! — Давидсен поклонился и пошёл.

— Ну и идиот! — сказали рабочие. — «Подумайте о том, что я сказал!» Садитесь, ребята, и думайте о том, что он сказал. Ха-ха-ха!..

Однажды и нотариус Петерсен пришёл посмотреть на дорогу. «Это вот его зовут «Голова-трубой», — говорили рабочие, они знали о нём все подробности. Знали, что он был жестокий сборщик, что ему было, поручено обследование несостоятельных должников и что он зарабатывает большие деньги на мелких делах. Его они уважали. К довершению всего он недавно сделался главою Сегельфосской сберегательной кассы, директором банка.

VI

Окружной врач Лунд знал большую часть рабочих, многих из них он лечил. Они почтительно здоровались с ним, снимали шапки. Словно огонь пробежал по всей артели, когда они увидали его жену. Самые отдалённые подталкивали друг друга и шептали: «Погляди-ка на неё!» Сама фру стояла и оглядывалась на На-все-руки, который занялся чем-то возле ящика с инструментами.

— Ты видишь, на кого он похож, — спросила она.

— Кто — он? Это, вероятно, староста, — отвечал доктор.

— Ах, как он похож! Он так похож...

— Ну, не всё ли равно?

Доктор разговаривал с рабочими, со своими пациентами, с троньемцем:

— Куда это перебросил тебя бык?

Ему указали место, и он покачал головой:

— Это могло бы кончиться очень плохо, очень плохо.

Фру Лунд направилась прямо к На-все-руки, стоявшему у ящика с инструментами. Она глядела на него некоторое время и сказала:

— Здравствуйте, Август!

На-все-руки поднял глаза, испуганно оглянулся вокруг и ничего не ответил.

— Разве тебя зовут не Август?

— Меня зовут... здесь я На-все-руки, мастер на все руки.

— Я тебя узнала, — сказала фру.

На-все-руки стал рыться в ящике.

Фру: — Ты не хочешь, чтоб я тебя узнавала?

— Зачем? Разве я такой человек, чтобы вам стоило поддерживать со мной знакомство?

— Ха-ха-ха! — засмеялась она. — Меня зовут Эстер. Разве ты не помнишь? Из Полена.

На-все-руки забеспокоился:

— Пускай доктор, я хочу сказать, пусть доктор ни в коем случае не слышит вас...

— Карстен, пойди сюда! Старый знакомый!

Доктор так же обрадовался, как и она, и он узнал Августа, поздоровался с ним за руку и смеялся над тем, что он хотел скрыться. Они долгое время говорили друг с другом. Август сказал, что ему было неприятно вспоминать то время, когда он жил в Полене; тогда он вёл себя не так, как следует.

— То есть как? — спросил доктор. — Ты со всеми поступал по справедливости.

— Кажется мне, что нет.

— Всё-таки да, то есть Паулина... Ведь ее звали Паулина?

— Да, — сказала фру.

— Так вот она рассчиталась за тебя. Впрочем, твоими же деньгами. Ты не должен ни одной душе. Разве ты об этом ничего не знаешь?

— Нет. Я ровно ничего не знаю. Моими деньгами, говорите вы?

— Как?! Ты даже этого не знаешь? Но ведь много денег ещё осталось, насколько я слышал.

Август встрепенулся:

— Так, может быть, фабрика стала работать?

— Где же ты был все это время? — спросил доктор. — Какая фабрика? Об этом я ничего не знаю. Разве там была фабрика, Эстер?

— Да. И у тебя были акции там, но потом тебе вернули деньги.

— Может быть, они её продали? — спросил Август. — Это было бы глупо. Если б я там был, этого никогда бы не случилось. Это была отличная фабрика, насколько я помню, со стальными балками внутри и под железной крышей.

— Одним словом, ты выиграл крупную сумму денег, — сказал доктор. — В лотерею, или не знаю уж как. Эстер, ты, верно, лучше об этом осведомлена?

— Да, крупную сумму. Паулина распорядилась ею.

— А, так! — сказал Август.

Доктор поглядел на часы:

— Нам пора, у меня приём с четырех часов. Приходи к нам, Август, мы расскажем тебе всё, что знаем. Я помню, в прежние времена у нас бывали с тобой разговоры. Право, очень приятно встретиться с тобой опять. Как?! Ты действительно ничего не помнишь? Разве это было так давно? Когда же это было, Эстер? Ну, впрочем, всё равно. Ты опять ездил в Южную Америку? Приходи же к нам. У нас два мальчика, им будет очень интересно.

И доктор и фру попрощались с ним за руку и ушли.

У рабочих сильно разгорелось любопытство, и они позволили себе задать старосте кое-какие вопросы. А староста — зачем бы он стал отрицать? — сообщил, что это его старые знакомые, друзья из прежних лет, когда и он представлял кое-что! Старика словно что-то подтолкнуло кверху, к нему вернулось его имя, он опять стал Августом, человеком, и узнал самого себя. Как это было давно! Это было как во сне. Да, это были его знакомые, его лучшие друзья...

— И жена тоже? — спрашивали они.

— Жена? То есть Эстер? Как же! Она много раз сидела у меня на коленях, я её крёстный.

— Она красива, как тролль.

— И я, пожалуй, могу приписать себе честь, что соединил эту пару.

— То есть как? Он не хотел на ней жениться?

— Нет, всё к тому шло, но всё-таки мне пришлось вмешаться.

Франсис: — А, он без женитьбы хотел её заполучить?

Адольф: — Франсис, ты свинья! Она не таковская.

— Нет, — подтвердил Август, — в этом отношении она всё равно как самая важная дама в золоте и шёлку.

— Как странно это бывает! — сказали они. — Вот ты опять их встретил.

— По-вашему выходит так. Но, конечно, я давно знал, что они были здесь, я только не хотел, чтобы они меня узнали.

— Почему же нет, староста?

— Как-то нехорошо выходит. Я им неровня.

— Ну ты достаточно хорош. — Они старались поставить его на должную высоту.

Но он уклонялся:

— Нет, теперь я ничто. В прежние времена другое дело. Тогда у меня была большая фабрика и несколько сот человек под моим началом.

— Неужели так было?

— Больше я ничего не скажу, — пробормотал Август и снова принялся рыться в ящике с инструментами.


Встреча с докторской четой вселила в Августа бодрость и заставила его призадуматься. Он имел право на деньги, — сказали они, — он заплатил все долги в Полене, и осталась ещё изрядная сумма. Сколько же у него было денег?

Правда, он и до этого не был нищим. Сегельфосс — отличная остановка на его пути. Харчи и квартира с самого начала, а теперь ещё шеф подарил ему порядочную сумму. Но что это было для человека вроде Августа, привыкшего мерить на южноамериканский аршин? После того как он разослал почтовые извещения за границу, — а стран было так много и ни одну из них нельзя было пропустить, — у него осталось совсем немного средств. Кое-что ушло на зелёную с красным материю для Вальборг из Эйры, потому что муж её, Иёрн Матильдесен, лежал с больными ногами и был нищим. Немного пришлось истратить на лошадь Тобиасу в Южной деревне, у которого был пожар. Одно к одному, деньги текли, как вода. Кое-что он проиграл в карты. Да, в карты. Этому нечего удивляться. Неужели кто-нибудь думает, что карты и спекуляция противны натуре Августа, вызывают у него отвращение? Ставить на карту, рисковать и терять, пытать судьбу, играть...

Он самым невинным образом ввязался в игру. По вечерам его каморку навещали и дворовый работник Стефан, и кое-кто из городских мелких торговцев. Что же лучшее могли они придумать? Этот старый На-все-руки шатался по всему свету, и, боже, чего только не видели его глаза, каких людей и птиц, какую торговлю и прогресс, какие разнообразные сорта деревьев, горные цепи! И всё это дико, нелепо, без всякого порядка и меры. Приходил также и цыган Отто Александер; он приходил каждый раз, когда освобождался от копчения лососей со Старой Матерью. Быстрые глаза цыгана шныряли по всей комнате Августа, как-то раз он заметил на полке толстую, большую книгу и совсем маленькую. Так это началось:

— Что это за книга, На-все-руки? — спросил он о большой книге.

— Это русская библия, — отвечал Август.

— Покажи-ка её! — сказали все.

Август нацепил пенсне и показал им библию; она была в кожаном переплёте с медными уголками.

— Я не хочу, чтобы вы прикасались к ней ни весть какими руками, — сказал он, перелистывая книгу и изредка крестясь, но всё же давая полную возможность подивиться странным буквам.

— Ты можешь её читать? — спросили они.

Август улыбнулся в знак того, что ему ничего не стоит прочесть книгу от доски до доски.

— Но почему у тебя библия на русском языке?

— В ней больше силы, — сказал Август.

— Как — больше силы? Откуда ты знаешь?

— Она для того, чтобы возлагать на неё руку, когда произносишь клятву, наши библии для этого не годятся. И потом она может связывать и разрешать.

Они поговорили об этом некоторое время. Так и осталось скрытым, что эта библия может — связывать и разрешать, но Август уверял, что своими собственными глазами видел действие её силы.

— А может, ты продашь её? — спросил один из торговцев.

О, эта мелкая, подлая душонка, — он рассчитывал, вероятно, заполучить святую книгу, чтобы потом перепродать её! Такая бессовестность!

Август торжественно отказал ему: раз уж он владеет этой русской библией, то, пока жив он, ни за что не расстанется с ней. Цыган продолжал разглядывать комнату.

— А эта маленькая книжка, что это такое? Да это никак...

— Это молитвенник, — отвечал Август.

— Это колода карт, — сказал цыган и потянулся к полке. Она лежала, словно нарочно туда положенная так, чтобы её увидели, взяли и пустили в ход, но всё-таки странное дело, что цыган увидал её. Август сказал:

— Перестань рыться в моих вещах!

— Колода карт! — повторил цыган.

Август: — Это невозможно, у меня нет таких вещей. Это колдовство. У меня лежал тут молитвенник, теперь его нет, а на его месте колода карт.

— Хе-хе-хе! — засмеялись парни. — Давайте испробуем её. На-все-руки, сдавай!

Август перекрестился:

— Я не дотронусь до карт.

Они стали играть без него, а он глядел. Вынули мелкие деньги и стали играть на них, выигрывали и проигрывали, проигрывали и выигрывали снова. Август всё глядел. Они увлеклись, стали громко божиться и горячиться, кто-то швырнул на стол целую крону.

— Я могу, пожалуй, поиграть с вами часок, — сказал Август.

Деньги Августа недолго лежали без движения: они быстро потекли, его блестящие кроны одна за другой стали исчезать в карманах игроков. Вначале он сидел за столом будто бы недовольный, с благочестивым выражением лица, с трудом принимал деньги, выигрыш оставлял на столе до следующей игры, удваивал его, и всё с таким видом, точно парни силком, за волосы, втянули его в эту жалкую игру на кроны и эре, до которых ему не было никакого дела. Остальные горячились, стучали кулаками по столу, и их проклятья давно перешли за пределы дозволенного. Август продолжал охотно выкладывать деньги.

— Ты проигрываешь, — сказали они.

— По-вашему, это называется проигрывать? — отвечал он. — Ну, сдавайте! Ход следующего!

В этом отношении ой был строг, он не позволял сидеть и болтать, и задерживать других. Глядя на него, нельзя было сказать, что он намерен застрелиться из собственного револьвера, когда проиграет все деньги; нет, игра — игра! — приковывала его внимание, он оживлённо и одобрительно кивал головой, когда игра делалась азартной, и даже протягивал руку за картой, немного раньше, чем до него доходила очередь.

— Вот ты опять проиграл, — говорили ему.

— Сдавай дальше! Будем играть быстрее!

— Что ж ты не крестишься? — дразнили они его. — Так-то помогает тебе русская библия?

Эти дураки, идиоты воображали, что он дрожит над несчастными копейками, которые теряет, что он в отчаянии и тотчас, как только проиграется дочиста, пойдёт топиться в водопаде. Они корчились от смеха и восторга, когда выигрывали крону, и торопились опустить её в жилетный карман. Август же клал руки на карты, не поглядев на них, и назначил игру вслепую, — вслепую!

Ему повезло, и он несколько раз выиграл; это подзадорило Августа, его старые глаза загорелись.

— Пас или вдвойне? — спросил он ещё раз, не глядя в карты.

Они поглядели друг на друга, покачали головой и бросили карты.

— Пас или вдвойне? — стал он искушать цыгана.

Цыган поддался и взял свои карты обратно, захватил нечаянно одну лишнюю и быстро сбросил другую.

— Это жульничество! — закричали кругом. — Сдавай ещё раз!

Август, хотя это касалось его одного, ничего не сказал. Черномазое лицо цыгана побледнело, губы его дрожали. Когда Август проиграл, все закричали:

— Но ведь это жульничество! Вам бы следовало пересдать и принять и нас в игру. Ты вытащил валета и сбросил семёрку, — сказали они цыгану.

— Я выиграл бы и без валета, — ответил цыган.

Они некоторое время пререкались. Август молча заплатил проигрыш. Игра окончилась.

Один из торговцев, уходя, попробовал было стащить колоду. Август остановил его:

— Давай сюда карты!

— Ты же сказал, что они не твои!

— Давай сюда карты! — повторил Август.

Всякие случайности, раздоры из-за пустяков, но они продолжали играть по вечерам. Приходили новые люди, явился и Иёрн Матильдесен. У него никогда не было ни копейки, но Август дал ему крону и велел сторожить под окном, а если покажется кто из рабочих, то постучать по стеклу. Инстинкт и опыт подсказывали ему, что нельзя играть со своими рабочими.

Август проигрывал, выигрывал и проигрывал снова. Иногда ему приходилось выкладывать даже крупные суммы, но он и вида не показывал, что это ему неприятно. Наоборот, казалось, что эти вечера с карточной игрой веселят его. Недавно ему пришли в голову ещё два адреса для почтовых извещений за границу, и чёрт знает сколько они стоили. Тут оказалось, что от его денег остались сущие пустяки. А на что ему эти пустяки? Что с ними делать? Оставалось только проиграть их в карты.


Раз после ужина он зашёл к доктору, где его приняли, обласкали и угостили. Доктор Лунд говорил уже с окружным судьёй о деньгах Августа в Полене, может быть, они помещены в банк в Будё или в Троньеме, об этом решено было узнать.

— Ты действительно счастливец, если в наше время деньги валятся тебе прямо с неба.

— Сколько же их может быть? — спросил Август.

Доктор этого не знал, а фру слышала только разговоры о крупной сумме в своей родной деревне.

Август разговорился с фру о живых и умерших односельчанах; изредка она получала письма от матери из Полена и могла порассказать кой о чём.

Он спросил об Эдеварте.

— Какой Эдеварт?

— Эдеварт Андреасен, вы же знаете.

Но ведь он же умер двадцать лет тому назад, а Август ни о ком ничего не знал! Эдеварт поехал на Север, чтобы догнать его, Августа, не допустить его бегства. Один на один с западным ветром. И погиб. Он взял тогда почтовую лодку. Это было, по крайней мере, пятнадцать лет назад.

Август долго молчал, погружённый в свои мысли, потом сказал, как бы про себя:

— Какое свинство, что он умер!

Вошли мальчики докторской четы, сели и стали слушать, — может быть, их предупредили. Но так как они ничего не услыхали о Южной Америке и разбойничьих набегах, то ушли.

— А Паулина жива и по-прежнему торгует в своей мелочной лавочке, — рассказывала фру Лунд. — И Ане-Мария жива, а Каролус умер. А Эзра стал богатым мужиком, крупным землевладельцем. А рыбопромышленник Габриэльсен...

Август: — Я возьму на себя смелость спросить: остались ли живы мои ёлки?

— Не знаю, — сказала фру. Но в ту же минуту как будто хорошо припомнила ёлки и растрогалась.

А его фабрика возле лодочных сараев? А красивые дома, которые он настроил в Полене? А скалы, с которых он велел счистить мох и сделал пригодными для вяления рыбы?

Оба мальчика опять вошли, уселись и приготовились слушать. Никакой перемены: всё та же скучная болтовня о Полене.

Доктор спросил:

— Ну, а в Южной Америке ты не бывал с тех пор?

— Нет.

— Но откуда же ты приехал теперь?

— Теперь? Да как будто бы из Латвии. Не могу же я помнить всё. Я посетил столько городов, видел сотни пейзажей.

«Вот начинается!» — подумали, вероятно, мальчики.

— Да, ты много видел и испытал. Как же было в Латвии?

— Эстляндия, Латвия, Лифляндия, все эти прибалтийские страны, да и сам Балтийский залив, впрочем...

— Они ничего особенного не представляют?

Август обнаружил своё давнишнее презрение к Балтийскому морю: оно коварнее всякого тигра, и при этом по нему невозможно плавать. Это озеро. И к тому же почти сухое.

Тут мальчики засмеялись и вероятно, подумали: «Вот началось!» Но не тут-то было. Ни доктору, ни его жене не удалось извлечь из Августа ни одной истории, ни одной приличной выдумки. Это был не прежний Август из Полена, теперь он состарился и стал религиозным.

Фру Лунд: — Как это называют тебя здесь, в Сегельфоссе? Я давно уже слыхала это прозвище, но я не знала, что это ты. Ты разве не хочешь больше называться Августом?

— Нет, как же, «Август» — моё христианское имя. А «На-все-руки» — это моё прозвище в повседневной жизни. Это я сам сказал шефу: «Запишите меня как мастера на все руки».

— У тебя шикарный шеф!

— Шеф! — воскликнул Август. — Более замечательного человека не выдумаешь! Я бывал у него в конторе, он может просматривать за раз три толстых протокола и, кроме того, ещё разговаривать с тобой.

Доктор: — А дорога в горы обойдётся, пожалуй, не дёшево.

— Да, это будет великолепная дорога.

— Когда же она будет готова?

— Всё в руках божьих. Мы работаем вовсю. Шеф оказал мне высокое доверие и облачил меня высокой властью.

Не оставалось никакой надежды на что-нибудь весёлое, мальчики ушли совсем.

Доктор: — Да, что, бишь, я хотел сказать, Август? Я видел тебя как-то на улице, ты разговаривал с дочерью Тобиаса из Южной деревни. Ты её знаешь?

Август ответил не сразу, он покраснел и смутился:

— То есть как? Знаю ли я её? Нет. Так вы нас видели?

— У этих людей всегда что-то неладно.

Август: — Я это сразу увидал по ней. Она жаловалась.

— Несчастья так и сыплются на них. Теперь у них околела лошадь. У них был пожар, это уже само по себе несчастье, но они как будто бы и страховой премии не получат.

Август покачал головой.

— Ничего им не удаётся. У них был взрослый сын, он остался в Лофотенах. Потом у них есть, кажется, подросток, а остальные — девочки.

Август ничего не сказал. Действительно, он сделался скучным стариком.

— Ну что ж, — сказал доктор, — когда твои деньги придут, так мы будем спрашивать человека по имени «На-все-руки». И так разыщем тебя.


Когда доктор ушёл, у жены его тотчас развязался язык. Бедняжка! её что-то мучило, ей хотелось поскорей поделиться своими мыслями, она всё более и более волновалась и ни на минутку не закрывала рта. Август не мог скрыть удивленья: Эстер, которая всегда была так тверда и понятлива, которая получила в мужья доктора, которую бог сделал госпожой, — она собиралась заплакать!

Из её восклицаний явствовало, что Август был для неё духом Полена. «Я возьму на себя смелость спросить», — сказал он: это было так красиво, и так все говорили в Полене. А помнит ли он песенку о той, которая утонула в море? Следует её помнить, — мало ли кто ещё может утонуть в море?..

— Это так весело слушать, как ты говоришь по-нашему, как в Полене, Август, — мне не приходилось слышать наш говор целыми годами. Но ты забыл всех. Что ты за человек, раз не помнишь Полен? Мать моя жива, и отец жив. Ты ведь их хорошо знал; её звали Рагна, помнишь? А Иоганна, сестра моя, которая с семейством священника уезжала на Юг, замужем теперь за булочником, и у них большая булочная и много рабочих. А Родерик, брат мой, почтарь, который работал у тебя на стройке и которому ты одолжил ещё деньги на новую избу? Ты о них не вспомнил ни разу. Но ты заговорил по-нашему, по-полленски, и я сразу растрогалась. Я почти что забыла твои ёлочные насаждения, но ты сказал: «Я возьму на себя смелость спросить, — живы ли мои ёлки?» Боже, я не могу этого вынести! Их посадили у южной стены; а сам домик такой маленький, мать сидит на пороге, в доме только одно единственное окошечко с крошечными стёклами, это так мило. Она хотела отдать мне пальто, которое Родерик купил для неё самой...

Докторша плакала в три ручья.

Август испуганно и беспомощно озирался по сторонам.

— Он ушёл, — сказала фру, — он оставил меня в покое. Он был так добр, что оставил меня в покое...

Она продолжала говорить о Полене, вспомнила маленькую тропинку по дороге к морю, лодочные сараи, которые годились только для четырехвёсельных лодок или челноков, — так они были малы; упомянула ручеёк, в котором они полоскали бельё: он был такой хорошенький, и окружён плоскими камнями, по которым было так интересно прыгать. Докторша опять была только Эстер, беспризорный ребёнок, голодный, босой и оборванный, но счастливый, как никогда потом. Как?! Он так и не помнит песню, которую все пели? Да, девушка пошла прямо ко дну, это правда, она помнит каждое слово...

Докторше достался крайне неблагодарный слушатель. Если она хотела излить свою тоску по дому и надеялась найти утешение, то ей трудно было придумать более неподходящего человека, чем Август, у которого никогда не было дома на этом свете, который и понятия не имел, что значит тоска по родине. Этот одинокий бобыль и бродяга таскал свои корни из страны в страну и не знал другой жизни. Он не помнил ни отца, ни матери, никогда не садился с родной семьёй за стол, не был привязан ни к одной могиле, божественный голос родины не звучал в его душе. Машина, построенная для внешнего употребления, для промышленности и торговли, для механики и денег. Жизнь без души. Самая счастливая пора его юности прошла, верно, на море, с которым он долго был связан, но фру Лунд не матрос и её приходилось извинить за то, что она не умела его заинтересовать.

Фру Лунд чувствовала, что Август не в состоянии понять её, но она была нетребовательна и потому говорила с ним. Для неё много значило то, что когда-то он был в Полене, жил в полленском доме, она льнула к нему, потому что он знал времена в Полене. «Я возьму на себя смелость спросить» — вот язык и душа Полена.

Хотя фру и заметила, что Август совсем не понимает её состояния, а лишь терпеливо выносит его, она всё-таки никак не могла остановиться.

— Я была дома только один единственный раз, с тех пор как мы поселились здесь, — рассказывала она.

Он не находил в этом ничего странного, но он всё же принудил себя воскликнуть:

— А ведь всего-то два-три дня пути!

— Да, вот каково мне приходится! Никогда не побывать на родине! А ты зачем приехал в Сегельфосс?

— Я? Как — зачем?

— Что касается меня, то я с мужем. Но мне здесь ничего не нравится. Здесь слишком много шикарных людей, и я не умею играть на фортепиано и ничего другого. И если бы не мальчики, то я взяла бы и уехала.

— Но ведь вы говорите несерьёзно.

— Хочу в Полен, хочу жить там!

— Жить там?! — воскликнул он. — Неужели вам туда хочется? Вернуться навсегда в Полен?

— Здесь меня всё мучает. Ты не понимаешь, но я всё равно как галка среди нарядных пав.

— Нет, нет, нет! Как вы можете так говорить! Вас даже и сравнить ни с кем нельзя в этом отношении.

— Это совсем не то! Ты не понимаешь. Это ровно ничего не значит — выглядеть немного красивой, — хотя, впрочем, за это он и взял меня. Но дело не в этом. Вот теперь я опять не буду спать ночью, и мне не дадут капель.

— Неужели вам не дают любые капли, какие вы пожелаете?

— Нет. Он отказывает.

— Я достану вам капли, — сказал Август. — Меня хорошо знают в аптеке.

Докторша покачала головой:

— Нет, я этого боюсь, мне достали однажды капли, но он догадался. Я не могу сказать, чтоб его неприятно было просить, но он скажет «нет», а я этого не выношу. Видишь ли, Август, у нас то плохо, что он взял себе жену не по положению, и мне бы не надо было выходить за него. Он потому-то и просил о переводе его в Сегельфосс, что не хотел, чтобы моя мать и мой отец приходили в докторскую усадьбу, а говорить, что-нибудь против этого он мне не позволяет. Вот в том-то и вся беда, что я всё равно как ворона среди всех важных дам. А это его раздражает, он сердится и жалуется. Мы берём книги в одном клубе вместе с другими. Книги и всё такое — не для меня; мама моя в этом отношении была молодчина: когда она училась в школе, она знала наизусть все свои книги. А он говорит, что я должна прочесть вот эту и вот ту книгу, например. Я и читаю и понимаю большую часть, но когда он потом спрашивает, то оказывается, что я должна была понять самое противное и неясное, а не другое. И так всегда. Однажды он сидел в постели и вдруг ни с того ни с сего закричал на меня, чтобы я отвернулась. Я лежала и глядела на него. «Отвернись!.. Слышишь ли?» — сказал он. «Зачем?» — спросила я. «Как ты не понимаешь, что у тебя дурно пахнет изо рта!» — сказал он и выпрыгнул из постели. Но у меня белые зубы и чистый рот.

Август заметил, что это он только от торопливости выпрыгнул из постели.

— А когда он сам приходит вечером домой после карточной игры, то у него изо рта несёт, как от свиньи, но я никогда ничего не говорю, потому что он такой высокомерный. Он сказал один раз: «Один из нашей семьи мог сделаться министром». — «Вот как! — сказала я и чуть-чуть рассердилась. — Может быть, это был ты?» — «Нет, со мной этого не могло быть: ведь я женился на тебе, и этим всё сказано». — «Ну что ж, тогда я лучше пойду обратно туда, откуда пришла. Может, и я снова обрету мир и спокойствие, — сказала я. — И кроме того, мне было лучше, когда я только готовила тебе еду и не была ни замужем за тобой, ни... ничего другого!» Так я сказала ему прямо в лицо и целый день не была его другом. Но ты сам знаешь, как это бывает: обоим нам захотелось, чтобы всё опять было хорошо, и вечером он сказал: «Ты знаешь, мы не можем жить друг без друга, ни ты, ни я, Эстер!»

— Да, — сказал Август, — действительно, так всегда бывает. Я со своей стороны думаю, что вы оба составляете отличный экземпляр супругов.

Но фру, казалось, не разделяла этого мнения, она покачала головой и задумчиво проговорила:

— Нет, если бы не мальчики, то я сама не знаю....

Август: — Два отличных мальчика! Не знаю, но мне кажется, что я никогда не видал прежде таких прекрасных мальчиков.

— Да, и им, конечно, не надо понимать, что их мать и отец такие враги. И муж мой тоже это находит. Потом он боится, что об этом заговорят в городе. Но такую вещь нельзя скрыть совсем. Прислуга наша слышит кое-что и догадывается об остальном; а она не станет молчать, и так всё узнают. Я по разным признакам догадалась... Вот я слышу — он возвращается, — сказала фру и прислушалась. Она быстро произнесла свои последние слова: — Не рассказывай, пожалуйста, то, что я тебе говорила, Август. Это не для того, чтобы очернить его, а дело в том, что место моё в Полене, и там бы я и должна была остаться. Здесь я никогда не стану человеком. От этого я и заплакала, когда ты заговорил. Больше никто не мог довести меня до слез, но ты так чудно говоришь. Впрочем, всё это ерунда с моей стороны.


Август пошёл обратно в свою каморку, сильно задумавшись. Он наедине обдумал события вечера ещё раз, как бы просмотрел его. О, он отнюдь не был глубоким стариком, так сказать, прахом придорожным. Милая Эстер, дорогая фру! И у знатных, и у нищих, у всех свои невзгоды, — исключений нет, все страдают. Но целый вечер говорить о Полене, оплакивать Полен, — что нам за дело до Полена? Его нет, он провалился сквозь землю. Вспоминать какую-то песню! Он часто играл её на гармонике и даже пел при этом. Но девушка вовсе не бросилась в море, это чушь, никто не бросается в море; она только сочинила песню о том, что бросилась в море. Бог с тобой, маленькая Эстер! Она просто сидела на берегу и сочиняла об этом песню, а потом спокойно пошла домой. Да. А вы, любезный доктор, вы хотели, чтобы я рассказывал вашим мальчикам истории о Южной Америке и Латвии, но я не хочу больше выдумывать и преувеличивать...

Нет, Август отнюдь был не старый, не дряхлый, иначе он не стал бы пересматривать вечер, не думал бы о нём. А он мог не только это. Был ли он знаком с дочерью Тобиаса из Южной деревни? Да. Коротко и ясно: знаком. Но это никого не касается. Он повстречался с ней на улице, она поглядела на него жалобно и смиренно, у неё были такие просящие глаза. Почему она так поглядела на него, и почему он остановился и заговорил с нею? Верно, она слыхала, что он подарил шикарную материю на платье Вальборг из Эйры; а Август ничего не имел против того, чтобы прослыть богачом.

— Ты говоришь — лошадь? Что ж, этой беде можно помочь.

На самом деле, пока он стоял и говорил с ней на улице, он испытал к ней сладкую жалость, — да простит ему бог этот грех, если это грех! Он спросил, где она живёт, и узнал. Он спросил:

— Как зовут тебя по имени?

— Корнелия.

Он записал это имя, записал, чтобы порисоваться. Август знал, чем произвести впечатление: дома она скажет: «Он вынул, книжку из кармана и записал моё имя».

VII

К концу лета вышло всё-таки так, что Тобиас получил страховку. Все, кто только мог, помогли ему: жена Тобиаса. показала, что он вовсе не зевал во сне, наоборот, он кричал, испустил небольшой вопль во сне, а это нечто совсем другое. Нет, ему не поставили в вину пожар. И соседи и знающие плотники уже построили ему сруб; новый дом тоже получился небольшой, но все-таки вышли горница, кухня и две спаленки, как и в старой лачуге, — а этого достаточно, большего и не требовалось. Было не так уж много домов с двумя спаленками.

Как прежде было у Тобиаса, так осталось и теперь: в одной каморке спали старики, а в другой — Корнелия и маленькие сёстры. Но когда приезжали гости или бывали ночевщики, Корнелия с сёстрами уступали им спальню, а сами устраивались каждая в своём углу в горнице. Это бывали или странствующие офени, или проповедники, или изредка какой-нибудь бедный турист либо пешеход; все они заходили к Тобиасу и находили у него ночлег. Как раз теперь первым ночевщиком в новой спаленке был евангелист.

Это был благообразный, ещё не старый человек с бородкой, как у Иисуса, и с фанатическими глазами. Он продавал, или раздавал божественное писание и устраивал благочестивые собрания в соседних избах. Через неделю его кипучей деятельности в деревне воцарились богобоязненность и набожность. Так как избы не могли больше вмещать всех желающих, он пошёл к священнику и получил во временное пользование школьное здание. Дело развернулось, на собрания стали приходить даже из города, и никто не жалел о часах, потраченных на молитву.

Странный был этот евангелист. Люди не находили, чтобы была какая-нибудь разница между его толкованием библии и толкованием других проповедников, и всё же у него это выходило по-другому: после окончания проповеди и молитвы он вёл их к Сегельфосскому водопаду и там крестил. По его разумению, это был единственный выход из положения, ибо они погрязли в грехе, а он хотел дать им возможность спастись. Правда, они были крещены прежде, но разве в текучей воде? И разве купель — то же, что река Иордан? Вовсе нет, дорогие мои.

Проповедник с горящими глазами был здорово натаскан в Писании, это был, так сказать, чёрт знает что за евангелист, он умел постоять за себя и даже на священника не произвёл плохого впечатления. Но священник Оле Ландсен был не из строптивых, он ни к кому не придирался. «Сегельфосские известия» запросили его, не могут ли эти собрания в школьном здании и вторичное крещение наделать вреда, но священник ответил, что этот вопрос нельзя разрешить иначе, как юридическим путём. Люди, посещавшие собрания и крестившиеся вторично, могли бы употребить это время на что-нибудь гораздо худшее. Может статься, что некоторым это шло на пользу, — что мы знаем? Эти люди нащупывали свой путь, так же как и мы это делаем. Никто ничего не знает, все только предполагают. Так высказался священник Оле Ландсен.

И здание школы наполняли главным образом женщины и дети, но являлись и мужчины. Непременно приходила Монс-Карина, которая и тут жевала табак, плевала на пол и растирала плевок ногой. Приходила Вальборг из Эйры; на ней было, пожалуй, слишком нарядное платье из зелёной с красным материи. Корнелия из Южной деревни приходила с матерью и братом, которого звали Маттис. Немного погодя появлялся также и Карел из Рутена и его жена Гина с малышами. Умение Карела играть на скрипке было очень кстати во время пения, но Гина своим прекрасным голосом заглушала всех. Изредка на собрание приходил какой-нибудь солдат из Армии спасения6, а иногда даже и кое-кто из Августовых рабочих.

Переполненная комната, слёзы и волнение, — против этого не пойдёшь! Только окружной врач ворчал — крещение в водопаде дикая выдумка: от такого крещения пойдёт простуда, может сделаться воспаление в лёгких, катар мочевого пузыря, во всяком случае, верный ревматизм, искривятся суставы, распухнут пальцы. Так высказался окружной врач. Но в религиозных вопросах доктор Лунд ничего не смыслил.

Август беспокоится. Он ждёт деньги из Полена, и ничего не может предпринять; приходится довольствоваться ежедневным надзором за постройкой дороги. В качестве правой руки самого Гордона Тидемана он не может поддерживать знакомство с кем попало, и по воскресеньям, разрядившись, он принуждён в одиночестве отправляться на прогулку по окрестностям, помахивая тросточкой и рассуждая сам с собой.

Август пошёл по направлению к новому дому Тобиаса. Корнелии не было, никого не было, дом пуст. Единственным живым существом оказалась стреноженная лошадь, которая паслась неподалёку. Август осмотрел дом и обошёл его со всех сторон. В качестве застройщика в прежние годы он ещё интересовался строительством. Но здесь нечему было выучиться. Голые стены с мохом между брёвнами, пристроенные сени, торфяная крыша. Никаких цветных стёкол в двери.

Август поплёлся к лошади. Этот свой подарок он ещё не видал, а так как в тот же момент он заметил женщину, которая из соседнего дома шла прямо к нему, то постарался изобразить из себя основательного человека и знатока. Он хотел поднять переднюю ногу лошади, но она прижала уши и повернулась к нему задом.

Подошла Осе, высокая и своеобразная, одетая в лопарскую кофту и кумачи7 с остроконечной шапкой на голове, с платком на шее и множеством побрякушек, свешивающихся с пояса. Он не взглянул на неё.

— Ты боишься лошади? — спросила Осе.

Он только поглядел на неё и ничего не ответил.

— Я вижу, что ты боишься.

— Бояться не боюсь, но я просто хотел поглядеть копыто.

— А что с копытом? — И она, не долго думая, подняла ногу лошади.

Август немного растерялся.

— Эта новая лошадь Тобиаса просто дрянь, — сказала Осе. — Прежние хозяева расстались с ней, потому что она брыкается. Хочешь поглядеть остальные копыта?

— Нет. Но на кой чёрт ты ввязалась в это дело?

— А ты чего здесь шляешься? Из-за лошади или ещё из-за чего другого?

Чёртова баба! Долго ли ещё будет она приставать к нему?

— Ступай к своим ровням и ругайся с ними, — сказал он.

Они вместе подошли к дому, и Август убедился, что никого внутри не было. Но Осе не обратила на это внимания и вошла в дом. Выходя из него, она плюнула. «Вот ты каковская!» — подумал он, по всей вероятности, во всяком случае он перекрестился. Ему стало страшно, и он перекрестился ещё раз, перекрестил себе лоб и грудь. Осе не обращала на него внимания, она уселась на пороге и стала набивать трубку.

— У меня есть одна вещичка, — сказал он и показал ей что-то. — Хочешь, я дам её тебе?

— Денежка? С ушком?

— Я сам припаял к ней ушко, её можно носить. Видала ли ты когда-нибудь такую прежде?

— У меня их много.

— Она святая, — сказал Август. — Освящена в России святой водой. Хочешь — возьми!

Она надела её на цепь, присоединила ко всем остальным своим украшениям и испытующе поглядела на него. Теперь и Осе не захотела оставаться в долгу, неожиданно она вывернула свою шапку наизнанку и надела её на голову подкладкой наружу.

— Покажи мне руку! — сказала она. — Нет, не эту, а ту, которой дал мне монету! — Она исследовала руку с обеих сторон, три раза подняла и опустила её и кивнула головой. — Ты дитя, рождённое в пятницу, — сказала она, — одна дрянь и больше ничего.

Он отдёрнул руку и перекрестился ею. Оба были совершенно серьёзны.

Когда она встала и пошла, он закричал ей вслед:

— Эй, у тебя шапка наизнанку!

— Да, так я должна сделать семь шагов, — она остановилась, поправила шапку и ушла совсем.

Время приближалось к обеду, он направился домой, помахивая тростью и что-то бормоча. Он мог бы спросить её, что она увидела на его руке; Осе могла растолковать ему его судьбу, что с ним будет, когда придут деньги. Ерунда! Вряд ли она знала больше него. Но она плюнула, когда вышла из дому.

По дороге ему пришлось идти вместе с людьми, возвращавшимися с крещения в Сегельфосском водопаде. Один из мелочных торговцев в городе, которого Август знал по карточному столу, весело рассказывал об этом священнодействии:

— Монс-Карина вошла в воду с табаком во рту и не могла удержаться, чтобы не плюнуть, — ха-ха-ха! — плюнула в крестильную воду. Её чуть было не отослали обратно. Но креститель смилостивился, велел ей только встать на несколько шагов выше по течению и окрестил её. Вот был пассаж!

— Придёшь сегодня после обеда сразиться в карты? — спросил Август.

— Нет, — сказал торговец.

— Как — нет?

— Сегодня я не беру карт в руки.

— Поступай, как знаешь! — обиженно проворчал Август. Но Август все ещё не узнал того, что хотел знать, и, спустя некоторое время, он спросил прямо:

— А крестился ли кто-нибудь у Тобиаса из Южной деревни?

— У Тобиаса? Нет, никто.

— Я так полагал, раз проповедник остановился там. Одна цыганка плюнула сегодня у него на пороге, поэтому, пожалуй, было бы недурно, если б он окрестился.

— Верно, это была Осе, эта троллиха. Она шныряет повсюду и плюётся у дверей, накликая несчастье.

Август спросил:

— И Корнелия тоже не крестилась?

— Нет. Нас было всего четверо.

Август остановился и воскликнул:

— И ты тоже?

Торговец кивнул головой:

— Ну, само собой разумеется!

— Ну, зачем же, чёрт возьми, зачем ты это сделал?

— Зачем крестится человек? Ты спрашиваешь как дурак.

Август злобно передразнил его:

— Ты как свинья обращаешься со святыней. Разве ты не был прежде крещён во имя Святой Троицы? Нет, это безобразие какое-то!

Торговец стал извиняться:

— Положение моё было затруднительно, скажу тебе по правде. И Карел из Рутена, и жена его крестились; а Карел этот постоянно покупает у меня то то, то другое.

Август покачал головой:

— Вы все словно дикари, полные суеверия и идолопоклонства. И к чему только этот проповедник и делатель новых ангелов ночует вместе с совершенно невинной девушкой? Мне бы следовало донести на него моему шефу.

— Этого ты не должен делать, — сказал торговец. — Проповедник уезжает, я был последний, которого он крестил, во всяком случае, на этот раз...

Так в тот вечер карточная игра и не могла состояться: торговец крестился и раскаялся, а Стеффен, дворовый работник, ушёл на деревню к своей любезной. Даже цыган Александер, и тот куда-то пропал.

Оставалось только поесть, поспать после обеда, послоняться немного и опять испытывать беспокойство и ждать деньги. Отчего, чёрт возьми, они не приходили? В чем дело? Одно хорошо, что проповедник уехал.

К вечеру он дошёл до самой пристани и увидал там двух мальчиков, бросавших камни в яхту «Сория»; слышно было, как камни попадали в цель и звенели стёкла. Мальчики быстро убежали, но Август всё-таки успел заметить их: это были сыновья доктора, два сорванца, вечно придумывавшие всевозможные проказы. Может быть, в каюте был кто-нибудь, кого им хотелось подразнить.

И всё-таки игра в карты состоялась в тот же вечер. Во-первых, пришёл Иёрн Матильдесен, получил крону и стал на часы. Торговец передумал и тоже явился.

— Ты зачем здесь? — спросил Август.

Тот отвечал:

— А разве ты не приглашал играть в карты?

— Но ведь ты же крестился сегодня! Ну, разве ты не свинья. Это после святого крещенья-то!

— Но не можем же мы все быть Иисусами.

Дворовый работник Стеффен прервал свои любовные похождения и прибежал, словно испугался пропустить что-то важное; вместе с ним пришёл и юноша, торговавший всяким скарбом на пристани, сущий чёрт в игре. Один только цыган отсутствовал.

Юноша в первый раз участвовал в игре, но он быстро набил карман мелочью других игроков.

— Никогда не видал ничего подобного! — сказал торговец и проиграл.

Августу пришлось ещё хуже: он должен был вынуть свои последние ассигнации. Это был остаток, а на что ему остаток? Он играл горячо и бестолково.

Игра продолжалась за полночь. Юноша и Стеффен выиграли. Они дочиста обыграли своих партнёров и были в великолепном настроении. Ждать им больше было нечего, они встали, отыскали свои шапки и, насвистывая и поддразнивая других, удалились.

Торговец был в бешенстве, он сердился на всех на свете и спросил Августа, отчего он не крестился. Он был просто взбешён и бледен от злобы.

— Не плачь! — сказал Август и стал смеяться над ним.

— Мне бы следовало послушаться жены и не ходить сюда, — сказал торговец. — Теперь я гол, как сокол.

— У тебя осталось ещё обручальное кольцо.

— Что?! — закричал торговец.

— Поставь его на карту.

— Вот безбожник! У тебя-то нет ни одного эре, чтобы поставить против меня.

— Я ставлю библию, — сказал Август.

— Библию! — воскликнул торговец. — Но ведь это грех!

Август смешал карты и сказал:

— Три раза по пяти раз.

Торговец выиграл в первый раз.

Август снял библию с полки и положил её на стол. На что она ему? Её так тяжело было носить с собой по стольким странам. Старая русская библия!

— Положи кольцо! — скомандовал он.

Человек с трудом стащил кольцо с пальца и положил его поверх библии.

Теперь Август выиграл. Оба в одинаковом положении. Следующую игру выиграл опять Август. Торговец, дрожал теперь, но так как и он, тоже выиграл во второй раз, то надежда опять вернулась к нему. Опять оба очутились в одинаковом положении.

Август сдал последнюю игру.

— Пересдай! — сказал торговец.

Август отказался.

Тогда торговец уронил одну карту на пол и стал пересчитывать оставшиеся.

— У меня только четыре карты, — сказал он. — Пересдай.

Август великодушно пересдал и сказал:

— Ты начинаешь.

Август проиграл. И невозможно было не проиграть с такими плохими картами. Ну что ж, старую библию было так тяжело таскать по стольким странам. Торговец тяжело дышал после испытанного им страха и волнения, он опять надел на палец кольцо, взял библию под мышку и ушёл...

Так состоялась в тот вечер игра в карты.

Прежде чем Август успел лечь в постель, пришла Старая Мать. С румянцем на лице она выглядела моложавой и красивой.

— На-все-руки! — сказала она, — я видела тебя в сумерках на пристани. Кто-то бросал камни в яхту.

— Вот как! — воскликнул Август из осторожности, из страха не сказать что-нибудь лишнее.

— Да. А я как раз была на борту яхты, но бросали камни, и было невыносимо. Будь добр, вставь, новые стёкла в иллюминатор.

— Слушаю!

— Завтра пораньше, прежде чем уйдёшь на дорогу.

— Хорошо.

— Спасибо, На-все-руки! С тобой так приятно иметь дело, — сказала Старая Мать и удалилась.

Был уже час ночи. Вдруг появился цыган. Он был совершенно пьян, но держался отлично. По его словам, он всё воскресенье провёл в горах, где искал сладкий корешок.

VIII

Август встал на другой день в шесть часов утра. Он понял, что Старой Матери было очень важно, чтобы иллюминатор был починен раньше, чем встанет Гордон Тидеман.

Август не мог достать стёкол и замазки до восьми часов, пока приказчики не откроют лавку, но решил осмотреть яхту, удалить старую замазку и все приготовить.

На пристани он столкнулся с Адольфом, рабочим с пристани. Август нашёл это странным, но Адольф пожелал своему старосте доброго утра, глядя ему прямо в глаза.

— Как?! Это ты, Адольф?

— Да, я как раз собирался домой.

— Что ты тут делаешь?

— Ничего. Я просто пришёл сюда.

— Почему ты не спишь?

— Я спал весь день вчера. Мы все спали целый день.

— Ты, верно, поссорился со своим товарищем по углу. Ведь так? — сказал Август.

— Нет. Но он говорит такие гадости!

— Не стоит обращать на это внимание. Ты ведь знаешь, какой он, этот Франсис.

— Да.

— Впрочем, это очень удачно, что я тебя встретил. Твоя артель должна приступить к новому участку. Кое-какие вехи стоят криво, ты их исправь. Я не могу придти сразу, у меня тут дело.

Адольф на это кивнул головой и сказал:

— Нет, конечно, на это не стоит обращать внимание. Но он не даёт мне покоя ни днём, ни ночью. Просто стыдно слушать.

— Ерунда! Но что же именно он говорит?

Адольф на вопрос не ответил.

— Это началось с тех пор, как она перевязала мне палец, который я повредил тогда.

Август слышал об этом: сестра шефа, Марна, была как раз на дороге, когда Адольф поранил себе палец; она оторвала полоску от носового платка и перевязала Адольфу ранку. Вот и всё. Очень может быть, что фрёкен Марна не сделала бы этого для первого попавшегося, но Адольф был молод, имел приятную наружность, и он нравился ей. В этом не было ничего предосудительного. Но всю историю раздули, и под конец товарищи так задразнили обидчивого Адольфа, что тот бросил и постель и кров.

— Ты бы поговорил с ним, — сказал Адольф.

— Всё это ерунда. Что же плохого он говорит?

— Всякие непристойности.

— Ступай домой и поспи ещё с часочек, — сказал Август.

Он взошёл на яхту, счистил старую замазку, вымел пол, убрал кое-что, свернул кольцами трос и повесил его на место: старый юнга знал все порядки на судне. В этот ранний час многое вспомнилось ему; опять под его ногами была палуба судна, ему было приятно, он окинул взором реи, по старой привычке поглядел, какая будет погода. Ступая по лестнице, он с удовольствием прислушивался к знакомому отзвуку своих шагов на пустом судне. Вот добряк шкипер Ольсен умел смывать трюм, ему бы следовало вымыть и этот трюм, который был очень плохо вычищен после ловли сельди. Но шкипер Ольсен нигде, больше не показывался, он жил где-то далеко на суше, и внимание его поглощали теперь небольшое хозяйство и двор.

Август сошёл в каюту и стал подбирать осколки стёкол. Эти чертенята, дети доктора, весь пол усеяли стеклом; осколки попали и на стол, и на койку, ему пришлось встряхнуть постельное бельё. На пол упали две шпильки, дамский пояс и ещё одна белоснежная штучка, — резинка, что поддерживает чулок. «Кто-то забыл их, — подумал он. — Видно, она слишком спешила!» Он сделал маленький узелок из вещей, вышел на палубу и бросил узелок в море.

Уладив всё на борту, он поспешил на дорогу, но всё-таки опоздал: навстречу ему ехал Гордон Тидеман. Пренеприятная неудача: шеф не дал ему проскочить мимо.

Но впрочем, опасность быстро миновала: шеф был с ним любезен, как всегда.

— Вот что я хотел сказать тебе, На-все-руки, — смотри, чтобы дорога была широкой!

— Она будет широкой, об этом не беспокойтесь.

— Да, но я покупаю автомобиль, а будет ли дорога достаточно широка для автомобиля?

— Каких размеров автомобиль?

— Обыкновенный пятиместный.

Август невольно схватился за свой складной метр, но не успел раскрыть его и стал высчитывать в уме: «Один метр восемьдесят сантиметров, прибавка для крыльев — пятьдесят сантиметров».

— Хватит вполне! — заключил он.

— Спасибо, вот всё, что я хотел знать, — сказал шеф и поехал дальше.

«Чертовски ловкая личность, этот На-все-руки! — подумал, вероятно, Гордон Тидеман. — Хорошо иметь такого человека, есть с кем посоветоваться относительно всяких дел на суше и на море».

Гордон Тидеман был на ногах ранее обыкновенного, — не то чтобы он серьёзно беспокоился о чём-нибудь, но он был взбудоражен: у него в голове возник грандиозный план — учредить консульство в Сегельфоссе, первое в этих местах, может быть, даже единственное, — британское. Он работал над этим втихомолку, и ему помогали знатные особы, даже его знакомые в Англии действовали с ним заодно. Он был уверен в исходе дела. Но в последнее время его одолевало нетерпение, он торопился в контору за почтой. План его нигде не встретил препятствий: польза была очевидная, нужный момент наступил, и у него не было конкурентов, — только по всем инстанциям тянулась обычная канитель.

Он вошёл в контору через особую дверь, которую велел пробить, чтобы не ходить через лавку. Занавески были уже подняты, почта лежала на конторке. Он дал себе время скинуть только правую перчатку и с жадностью накинулся на почту.

— Да, вот оно — письмо!

Он вскрыл его ножом, так как был во всём аккуратен, но рука его дрожала, и тёмные глаза стали острыми, как гвозди.


Он перечёл письмо ещё раз, не нашёл ни одной ошибки, посмотрел — от которого числа, разглядел странные подписи. Потом снял пальто и другую перчатку, взгромоздился на высокий табурет и прочёл все документы от начала до конца. Он был занят этим довольно долго; до остальной почты он не дотронулся.

Потом он начал ходить взад и вперёд по комнате, и народ в лавочке догадался, что происходит что-то серьёзное. И в этом они не ошиблись. Он думал о впечатлении, которое произведёт его назначение: немедленно нужно приобрести автомобиль, нельзя терять ни одного дня, а На-все-руки пусть переделает конюшню и каретный сарай в гараж. Нужно купить английский флаг, он должен заказать себе мундир. Пожалуй, и в делах произойдёт подъём. Может быть, ему следует назначить коммивояжёра на линию Хельгеланд-Троньем. На его карточке будет значиться: «Поверенный в делах консула Гордона Тидемана, Сегельфосс...»

Он позвонил старшему приказчику в лавке, пригласил его к себе, ответил на его поклон и сказал:

— Возле самых дверей моей конторы появились какие-то ужасные вывески и плакаты, уберите их.

— Слушаюсь.

— Все рекламы маргарина.

— Слушаюсь.

— И все табачные вывески, и консервные. Уберите всё.

— Слушаюсь.

— Больше ничего.

Нечего сказать, красивое получилось бы зрелище, если б британский консульский герб повесили рядом с изображением сардиночных коробок!

Он бросил взгляд на остальную почту, вскрыл несколько писем, счетов, таможенных извещений. Местное письмо, без всякого сомнения, заключает в себе просьбу; он получает много таких писем, по большей части из соседних деревень, — это неизбежно для человека в его положении.

Он вскрыл и просительное письмо. Лист линованной бумаги, заковыристый почерк, преднамеренно неуклюжий стиль, но вполне ясное содержание: ему не следует забывать о необходимости приглядывать за известными ему лицами и за яхтой «Сория». «Так, сегодняшнюю ночь там в каюте происходила попойка и всякие мерзости, продолжавшиеся далеко за полночь, что, впрочем, имеет место в течение многих ночей. Есть старинная пословица: от чёрта беги, а цыгана бойся; но дама отнюдь не боится его. Я пишу это в качестве вашего друга на вечные времена, но если у вас его цыганские глаза, то мой совет — тотчас же прогоните его со двора, следуя старинной пословице, и после этого всё будет забыто. С почтением, доброжелатель».

Он не стал кричать и не заскрежетал зубами, он только взял письмо и сунул его в печку. Так-то лучше. Гордону Тидеману было кое-что известно о сплетнях про его мать, подростком он часто слышал двусмысленные намёки о своём происхождении, но позднее, когда он стал уже взрослым, никто не смел держать себя непочтительно с молодым барином. Это письмо не имело значения, оно было ни от кого, и консула оно не могло беспокоить.

Ему в то же время пришло в голову, что на дворе лето и в печке нет жара; он пошёл и поджёг письмо. И весь сор, который был в печке, сгорел вместе с письмом.

Так-то лучше.

Он некоторое время поработал над книгами, привёл в порядок почту, кое-что переписал, но, в общем, он был слишком занят утренним известием, чтобы быть прилежным. Завтра тоже будет день, он сделает исключение на сегодня и пораньше закроет контору. Юлии, его матери и сестре будет приятно услышать новость.

Он отдал приказание опять запрячь лошадь, и когда вышел, то увидел, что старший приказчик, стоя на стремянке, снимает рекламы со стены конторы. Обычно шеф не говорил ни одного лишнего слова со своими подчинёнными, теперь же он взглянул на приказчика и одобрил его:

— Да, так гораздо лучше.

Дома все онемели от удивления, когда он положил на стол документы с радостным известием. Ну и молодчага! И как это он ухитрился сделаться консулом, ни разу не проронив ни одного слова об этом, и к тому же — британским консулом!

— Мы стали теперь матерью, женой и сестрой важного человека. Подойдите-ка, крошки, взгляните на вашего отца!

— Нет, детки, подождите! Вот когда я надену мундир...

— Боже мой!

Решено было на обед подать лососину и по стаканчику вина, а к кофе по рюмке ликёра.

— Это самое меньшее, чем мы можем почтить тебя.

За столом все снова и снова поднимался вопрос: какова же его задача?

— Представлять Британское королевство в Сегельфоссе, приходить на помощь англичанам, потерпевшим крушение, например загнанным бурей из Атлантического океана. Тебе придётся танцевать со штурманом, Марна.

— Ха-ха-ха! — смеялась Марна.

— А ты ничего не будешь получать за это? — спросила мать, эта умная и рассудительная жена Теодора Из-лавки.

— Ничего, кроме чести, — ответил он несколько сухо. Но тут же взглянул на мать и раскаялся. Его мать была так хороша и умна, она от всего сердца желала ему добра и была моложе их всех.

— Но косвенным путём это может принести мне пользу, — сказал он. — Я думаю, что это расширит мою клиентуру, что я смогу посылать коммивояжёра также вдоль южного побережья. Это вполне возможно. За твоё здоровье, мама!

— А я напишу Лилиан, — сказала Марна, — и подразню, что её муж не стал консулом! (Лилиан была её сестра, вышедшая замуж за Ромео Кноффа.)

— Ну и ты хороша! — сказал брат. — А твой-то муж кто?

Марна замахнулась на него салфеткой и попросила его помолчать.

— Что?! Ты велишь консулу молчать?

— Ха-ха-ха!

— За твоё здоровье, Юлия, — и он поклонился. — Я бы желал сделать тебя графиней!

— А я ничем не могу отплатить тебе, — сказала фру Юлия, и глаза её наполнились слезами.

Ах, эта любезная Юлия, она была уже на сносях, легко расстраивалась, и ему часто приходилось утешать её.

Он отвечал:

— Юлия, ты дала мне во много раз больше, чем я ждал. И твоя доброта неистощима, в этом нет тебе равной. Улыбнись, Юлия! Есть чему улыбнуться!

И все пили за её здоровье.

За кофе зазвонил телефон, и Старая Мать вышла. Она тотчас вернулась обратно и сказала:

— Это звонили из «Сегельфосских известий» и спрашивали, правда ли, что Гордон Тидеман стал консулом?

Юлия и Марна всплеснули руками:

— Да что ты говоришь?! Неужели?

— Да, это было напечатано в утренних газетах в Осло, и Давидсен получил телеграмму.

— Вот чудо-то! И что же ты ответила?

— Я ответила, что это так, — сказала Старая Мать.

Молчание.

— Да что же ещё могла ты сказать!

В течение дня многие ещё телефонировали и поздравляли. Начальник телеграфа, который раньше всех в Сегельфоссе узнал эту новость, был настолько осторожен, что сказал:

— Я шёл мимо «Сегельфосских известий» и увидел сообщение, выставленное в окне.

Позвонил окружной судья, затем доктор. Действительно, это был великий день: телефон работал не переставая.

Аптекарь Хольм вызвал по телефону фрёкен Марну и поздравил весь дом. Одна из его неожиданных выходок. Потом он добавил:

— Я не хочу, чтобы господин консул беспокоился из-за меня. Но вы, фрёкен Марна, молоды и достаточно красивы; чтобы простить меня.

Она остолбенела. Он называл её «фрёкен Марна», хотя она почти никогда не встречалась с ним.

— Хорошо, я передам ваш привет, — сказала она.

— Благодарю вас! — ответил он. — Это всё, о чём я смею умолить вас в данное время.

Аптекарь Хольм был чудак.

IX

Хольм был, впрочем, не только чудак, он был разносторонний человек. Весёлый и задорный, несколько небрежный в одежде, — в одном башмаке толстый шнурок, в другом тонкий, шляпу носил годами. Внутренне сильный и добродушный, целое море всевозможных причуд, впрочем, порою он раскаивался в дурных поступках, которые совершал.

Он мог висеть на трапеции, управлять лодкой и вместе с тем отлично лазил по горам, и в таких случаях не остерегался и не щадил своих сил. К тому же он любил делать длинные прогулки по окрестностям, верно, чтобы размять кости, или просто от скуки; он близко сходился с людьми и любил слушать их россказни. Так, например, о человеке, который съехал в Сегельфосский водопад, да так там и остался. Это было весной. И человек и лошадь свалились в водопад, но, спрашивается, зачем ехал он так близко к краю на молодой лошади? Никто не может этого понять, и ленсман говорит, что это тёмная история.

— По-моему, — говорит рассказчик, — было бы ещё понятно, если б он ехал на санях, но у него была тележка; вероятно, когда он стал сворачивать на крутом подъёме, задние колёса соскользнули и потащили за собой лошадь. Так я думаю. Но, впрочем, многое остаётся неясным в этом деле, говорят, что у него недавно была Осе и плевала на пороге. Можно было бы Осе вызвать в суд и допросить, но ленсман не захотел иметь с ней дело. Видно, тут ничем не поможешь. А семья осталась. И как они беспросветно бедны, жена и четверо детей! А кормилец и лошадь пропали. Теперь двое старших ходят и нищенствуют сами по себе, а мать с младшими — сама по себе. Вы бы, пожалуй, могли им помочь, аптекарь!

— Конечно, конечно, — говорит Хольм. — Если б я только... Ах, это ужасно!

— Может быть, вы бы поговорили с кем-нибудь?

— А как звали этого человека?

— Да, видите ли, это всё равно, что произнести хулу — назвать его.

— Как так?

— Потому что нет такого человеческого имени.

— Да как же его звали?

— И не говорите!.. Солмунд!

Ему очень бы хотелось помочь как-нибудь сиротам Солмунда, но что мог сделать аптекарь в Сегельфоссе? Разве только совершать прогулки, встречаться с людьми, слушать их россказни и опять возвращаться домой. Что он представлял собой? Ничего. Он мог раскладывать пасьянс, читать книгу.

Но, впрочем, он умел играть на гитаре, и мастерски!

Жена почтмейстера, которая знала в этом толк, уверяла, что она никогда не слыхала такой игры. И он пел при этом, правда, тихо и несмело, как бы стыдясь, но всё же без срывов и музыкально. Впрочем, и почтмейстерша тоже не могла петь, но это не мешало им музицировать и находить в этом усладу: она играла на рояле Моцарта, Гайдна, Бетховена, он на гитаре — песни, баллады, — одним словом, музыка и искусство даже на жалкой гитаре.

У него была привычка кокетничать своим пристрастием к вину: Хольм уверял, что он никогда не осмелится играть перед почтмейстершей, кроме как в состоянии, которое она должна извинить ему. Это было своего рода хвастовство, застенчивость, может быть, желание подчеркнуть, что он не буржуа. Он любил общество почтмейстерши: она долго жила среди художников и с ним хорошо ладила, они играли, говорили и смеялись, Хольм был на редкость занимателен. Он был пьян вовсе не всегда, скорее — редко, и если он иногда и приходил к ней, забежав перед тем к своему земляку Вендту в гостиницу, то не становился от этого менее красноречив или находчив, — наоборот. Впрочем, и фру не отставала, отнюдь нет, эта маленькая хорошенькая дама, гибкая, как ивовая ветвь. Они могли вести самый невероятный разговор, увлекаться флиртом, до того своеобразным, так долго играть с огнём, что, бог знает, пожалуй, мог бы возникнуть и пожар.

— Пожалуй, не без того, что я люблю вас, — говорил он, — но ведь вы же не захлопнете перед моим носом дверь по этой причине?

— Мне и в голову не придёт, — отвечала она.

— Да, потому что я ничтожество. И ведь моя наружность вас не соблазняет?

— О, нет! По-моему, мой муж красивее.

— Да, но он никуда не годится, — говорит Хольм, качая головой.

— Он любит меня.

— Да, я вас тоже люблю. Я подумываю, не начать ли мне делать пробор на затылке.

— Ну, нет! Нет, в таком случае я вас предпочту таким, каков вы теперь.

— Неужели?

— Потому что нельзя сказать, чтоб вы были некрасивы.

— Некрасив? Я просто-напросто был бы красив, если б не мой уродливый нос.

— Представьте себе, а я нахожу, что нос у вас большой и красивый.

— Вот как! А знаете ли вы, о чём я думаю? Я думаю, что мы услышим отсюда, когда муж ваш начнёт подниматься по лестнице.

— Ну и...

— Ну, и что я успею вас поцеловать задолго до того.

— Нет, — говорит фру: она не согласна.

— Но это почти неизбежно, — бормочет он.

— Что бы я ему сказала, если б он застал нас?

— Вы бы сказали, что читали книгу.

— Ха-ха-ха! Какая дерзость!

— Я бы поцеловал вас осторожно, как будто это запрещено.

— Это так и есть. Я ведь замужняя женщина.

— Я этого не думаю. Вы молодая, очаровательная девушка, и я воспылал к вам любовью.

Фру говорит:

— Трудно заметить в вас эту любовь, в особенности, когда я знаю наверное, что её нет.

Хольм: — И это после всего, что я сказал вам?!

— Сказал? Ничего не было сказано.

— Да вы с ума сошли! Правда, я не сказал, что умру на вашей могиле, но об этом вы и сами могли догадаться.

— Давайте поиграем ещё немного, — говорит фру.

— Ни за что! Теперь я возьму вас! — говорит Хольм и, встаёт.

Но фру уклоняется от него, мягко отступая, и ловко занимает позицию у окна, где и стоит в полной безопасности в ярком свете с улицы.

— Пойдите-ка сюда, поглядите! — говорит она.

Немецкие музыканты, появляющиеся здесь каждый год, прибыли с Севера на местном пароходе и сошли на сушу на пристани Сегельфосса. Дела их устроятся; они обычно устраиваются, их приветливо принимают и кормят во всех домах, они всюду желанные гости. И первым делом они, конечно, идут в Сегельфосскую усадьбу, где становятся перед входом в кухню и от начала до конца играют свой репертуар. Они делают это не напрасно: при первом звуке рожка в окнах показываются лица, к стёклам прижимаются детские носы, прекрасная Марна распахивает окно и садится на подоконник, чтобы насладиться вполне. Но фру Юлия держится в тени и готова расплакаться: такое это на неё производит впечатление, — бедная, достойная всякой любви фру Юлия, её так легко растрогать. Зато внизу, в кухне, девушки каждый раз, когда движутся от стола к плите и от плиты к раковине, ступают в такт вальса, и даже Старая Мать — и та покачивается под музыку, несмотря на то, что у неё на руках внучек.

А когда музыканты кончают играть, то старший мальчик выносит конверт с деньгами, даже с бумажными ассигнациями, — да, в Сегельфоссе люди не мелочны. Но если бы сам Гордон Тидеман был дома, то он округлил бы сумму, прибавил бы, и прибавил бы значительно. В этом отношении он был молодчина.

Вот музыканты раскланиваются, снимают шляпы и опять кланяются, сперва мальчику, маленькому господину, а потом людям в окнах наверху и внизу, и молодой черноволосый трубач посылает воздушный поцелуй прекрасной Марне, но она даже не улыбается в ответ, это невозмутимое создание. Ей нужно бешеного любовника, который смог бы расшевелить её.

Потом музыканты идут дальше в город и следующую остановку делают перед домом почтмейстера. Здесь они привыкли разговаривать по-немецки с госпожой, здесь им в шляпу вожака бросают две-три кроны, завёрнутые в бумажку.

Целая ватага ребят и молодых людей следует за ними хвостом, — ведь это же настоящее переживание: труба, две скрипки и гармоника, четыре музыканта, — настоящая сказка.

Они играют, а жена почтмейстера и аптекарь Хольм стоят и слушают.

— Нет ли у вас кроны? — спрашивает она. — У меня только одна.

— У меня две кроны, — отвечает он.

Она раскрывает окно, шляпы слетают с голов, приветствия, радость свидания:

— Guten Tag, meine Herren!

— Guten Tag, gnädige Frau!

— Как вы поздно на этот раз! — говорит она.

— Да, милостивая государыня, на целый месяц позднее обычного: задержались на родине. Но теперь мы поторопимся и надеемся добраться в Гаммерфест до «собачьих дней».

Фру намечает шляпу трубача и бросает деньги; хотя она очень близорука, но попадает в цель, потому что трубач ведь заметил, что она избрала его, и чуть было не ткнулся носом в землю от старания помочь ей попасть. Вся банда смеётся, и фру смеётся.

— Danke schön, gnädige Frau, vielen Dank!

Но тут словно чёрт вселился в молодого трубача: он подходит к самому окну, глядит на фру и посылает воздушный поцелуй. Но расстояние так мало, что у неё впечатление, будто он поцеловал её на самом деле.

— Счастливого пути на север! — говорит фру и отходит назад от окна, чтобы скрыть, что она так сильно покраснела.

— Ну, вот и всё, — говорит она.

Но аптекарь Хольм заинтересовался теперь чем-то другим и не отвечает. Он заметил маленького мальчика и маленькую девочку, которые стоят поодаль от городских детей и держат друг друга за руки. Верно, они не привыкли к городу и боятся отпустить друг друга. У обоих подмышкой по узелку, оба уставились на музыкантов, разинув рот, и оба превратились в зрение.

Хольм обращается к фру с глубоким поклоном:

— Я должен покинуть вас, фру. Я совсем было забыл про своё дежурство. Сердце моё разрывается на части.

— Господь с вами, ступайте! — отвечает она. Она чрезвычайно хорошо умеет скрыть своё удивление перед его выходками.

— Благодарю вас за сегодняшний день, фру. Сердце моё рвётся на части.

Он торопливо выбегает и подбирает обоих детей, которые ведут друг друга за руки.

— Как зовут твоего отца? — спрашивает он мальчика. Это глупый вопрос, и мальчик удивлённо глядит на него.

— Вы из Северной деревни?

— Что ты говоришь?

— Я спрашиваю, из Северной ли вы деревни?

— Да.

— Ты, верно, не знаешь, как зовут твоего отца?

— Отец умер, — говорит мальчик.

— Он утонул в Сегельфосском водопаде?

— Да, — отвечают оба ребёнка.

— Пойдёмте, я покормлю вас! — говорит Хольм.

Кто знает, найдётся ли у него дома что-нибудь, годное для таких малышей; их нужно накормить как следует и дать также с собой что-нибудь, в узелки.

Он повёл их в гостиницу.


И тут Хольм, что называется, попал впросак. Последнее, что Хольм в тот день сказал детям, было:

— Приходите завтра опять.

Потому что они протянули ему свои крошечные жалкие ручки и поблагодарили за еду, ручки были на ощупь словно птичьи лапки, и против них невозможно было устоять.

Ну, и конечно, на следующий день дети пришли в гостиницу спозаранку и после этого стали приходить каждый день. Это было хорошо, Хольм и не подумал избавиться от этого. Но потом пришла также их мать, и не одна, а с двумя младшими, всего их стало пятеро; а это все равно, что обзавестись семьёй. Правда, мать пришла только с тем намерением, чтобы поблагодарить аптекаря, но разве он мог отпустить её с двумя малютками, совсем не дав ей ничего поесть? У кого бы хватило на это духу? А на следующий день мать опять пришла в гостиницу в обеденное время: она потеряла платок, — сказала она, — и ей кажется, что она оставила его именно здесь. Да, ей было очень трудно с четырьмя малышами. Она стала приходить довольно-таки часто, и Хольм не мог ей отказать. Хозяин гостиницы спросил его, уж не намеревается ли он жениться на вдове.

Под конец ему пришлось обратиться к общественному призрению, словно он сам обзавёлся когда-то этой семьёй и теперь не мог её прокормить. Это немного помогло: вдова с этого времени стала получать пособие, крайне скудное, конечно, мучительно недостаточнее, но ей стали выдавать обеденные талоны, и детям не приходилось больше шататься по деревне.

Аптекарь Хольм облегчённо вздохнул.


А музыка тем временем шла по городу. Вожаку всё было знакомо: он бывал здесь из года в год; он останавливался перед гостиницей, перед аптекой, привёл своих товарищей во двор окружного судьи и к священнику, а на обратном пути посетил доктора, — и везде его отлично приняли. Доктор Лунд сам стоял на лестнице, обняв свою жену за талию, и слушал; и мальчики тоже были случайно дома, а не заняты проказами; они сходили за своими накопленными деньгами, выпросили также денег у родителей и прислуги; получилось кое-что, и музыканты благодарили, как бы сражённые их великодушием. Музыкантам вынесли поднос с питьём и яствами, они ещё поиграли и стали прощаться. Прощались торжественно, не слишком быстро, но и не медленно, как подобает благовоспитанным людям, как в прежние годы. Но трубач опять выступил вперёд. Парень этот понимал, что красиво. У него у самого были чёрные блестящие волосы и выразительные глаза. Но до чего же он был смел! Он поднялся по лестнице на две ступени, опустился на третьей на одно колено и поцеловал край платья Эстер. Какая необузданность! Это было нарушением дисциплины, в третий раз сегодня; вожак резко позвал его обратно, но он успел-таки выполнить задуманное, прежде чем вернулся к остальным. Вначале фру ничего не поняла, потом её красивое лицо сильно покраснело, и она смущённо рассмеялась.

— Auf Wiedersehen! — закричал доктор им вслед и тоже, засмеялся, может быть, несколько деланно.

— Вот сумасшедший-то! — сказала фру. — Его не было в прошлом году.

— Но может быть, он опять вернётся, — сказал доктор.

Фру поглядела на него.

— Я-то ведь тут ни при чём, — сказала она и вошла в дом. Доктор последовал за ней.

— О чём ты говоришь? Ты думаешь, это меня затронуло? Ты с ума сошла!

— Тем лучше. Значит, всё хорошо.

— Ты слишком много воображаешь о себе, дорогая Эстер.

Не сказав ни слова, она вышла из комнаты и поднялась по лестнице на самый чердак. Там у неё был тёмный угол, где она иногда сидела, отличный угол. Бедная Эстер из Полена, вовсе не так легко быть женой доктора! Легче было быть его кухаркой.

Чёрт бы побрал этого трубача! И надо было ему приехать из Германии, чтобы смущать людей в местечке Сегельфосс, в Норвегии. Вожак оркестра, кажется, не на шутку рассердился на трубача, и если бы он не был самым необходимым членом квартета, вероятно, его прогнали бы. Но труба, блестящая, удивительная труба со многими сгибами, ведь труба-то как раз и бросалась всем в глаза, и нужно было иметь дар от бога, чтобы извлекать из неё звук. Мальчики доктора, которые пошли за музыкантами, попробовали дуть в трубу, но не могли извлечь из неё ни одного звука. Они рассердились и попробовали было опять подуть, но — ни звука! «Чёрт знает что за труба!» — сказали они и стали стараться изо всех сил, но все без толку. Труба словно онемела. Тогда один из них пальцем нажал клапан, и из трубы вырвался звук. Они обнаружили секрет. Это были самые озорные мальчишки в городе, но они не были глупы.

Уже на следующий день музыканты обошли весь Сегельфосс. В городе с прошлого года не произошло больших перемен; появилось, пожалуй, ещё несколько ремесленников, например мясник и часовых дел мастер, который хотел попытать счастья на новом месте, но для этих людей не стоило играть. Поэтому музыканты обрадовались, когда узнали, что идущий на север грузовой пароход может за одну ночь довезти их до следующей остановки Ленён.

Мальчики доктора убежали из дому и проводили их до самого парохода, хотя это и было среди ночи. А в «Сегельфосских известиях» поместили благосклонную заметку о немецких гостях-музыкантах: «Они, как перелётные птицы, посещают нас каждый год, останавливаются ненадолго и снова улетают, оставляя после себя сладкое воспоминание о радости, которая, увы, длилась слишком недолго. Добро пожаловать опять!»

X

Удивительно, что Сегельфосс не процветает, что торговля не развивается и люди не загребают деньги лопатами, что на улицах нет оживления. Поглядите, например, на Гордона Тидемана, консула: он как будто бы достаточно быстр и ловок и много у него всяких дел.

Он в банке и разговаривает с нотариусом и директором банка Петерсеном, с «Головою-трубой». Конто перегружено, правда совсем немного, так ерунда.

— Но мне нужен кредит.

Голова-трубой с удовольствием предоставит ему кредит, с величайшим удовольствием. Потому что Голова-трубой знает, что у консула в крайнем случае останется земельная рента, даже если всё остальное поколеблется. И к тому же у него по деревням разбросано целое состояние, и Голова-трубой радуется, что он когда-нибудь приберёт всё это к рукам.

— Итак, предоставьте мне кредит, скажем, на десять тысяч. У меня много рабочих, и я жду автомобиль.

Голова-трубой записывает десять тысяч.

Это дело улажено.

Консул обращается к На-все-руки, и тот опять — весь жизнь, весь энергия. На-все-руки с головой ушёл в работу, — он цементирует пол в гараже для автомобиля. Это до того к спеху, что ему пришлось передать надзор за дорогой Адольфу, потому что относительно автомобиля уже была послана телеграмма, и может быть, он уже в пути, — ну, как тут не торопиться? Ну, а дорога, по которой покатится автомобиль, когда семейство консула поедет на дачу в охотничью хижину, — разве эта дорога не к спеху? На-все-руки разрывается на части. У него нет возможности взять себе на помощь кого-нибудь из строящих дорогу, он должен довольствоваться Александером и Стеффеном, дворовым работником, хотя и эти двое тоже разрываются на части, — один занят ловлей лососей, а другой, полет картошку и сажает свёклу. Жажда деятельности консула сбивает всех с ног.

— Послушай, На-все-руки, вот что пришло мне в голову, — говорит он. — Этот мой шкипер Ольсен никогда ни за чем не смотрит. Он занят разведением картофеля на своём клочке земли, изредка ходит в кино с женой и детьми, но тут ни за чем не следит. Я не знаю даже, в каком виде оставил он яхту.

На-все-руки молчит.

— Я боюсь, что он бросил всё открытым и туда могут забраться посторонние. Мне кажется, яхту надо запереть.

На-все-руки молчит.

— Так сделай это, На-все-руки. Запри яхту с кормы и носа. Ведь оттуда может пропасть и постельное бельё, и многое другое. Замки возьми из лавки.

На-все-руки: — Будет сделано.

Консул глядит на работу:

— А вы уже много сделали.

— Нам приходится спешить, чтобы вовремя успеть. Ведь у нас ещё гараж.

Консул сначала опешил:

— А я было забыл!

— Консулу столько всего надо помнить! — говорит На-все-руки.

Но что касается второго гаража, который будет там, внизу, возле конторы и консульства, то На-все-руки самостоятельно решил этот вопрос: он хочет сломать стену между конюшней и каретным сараем и из обоих помещений сделать гараж.

— Разве надо, чтобы он был такой большой?

— Да, — отвечает На-все-руки, — Чтобы было куда поместить бидоны с бензином, запасные шины, масло и чехол для автомобиля на случай мороза.

— Да! Конечно! А ты управляешь автомобилем?

На-все-руки: — У меня нет удостоверения.

— У меня оно есть, только на английском языке. Надо будет выхлопотать нам обоим норвежские удостоверения. Мне бы хотелось, чтобы ты в случае надобности мог заменять меня.

Консул кивнул головой и ушёл. И вероятно, он опять подумал, что это очень удачно, что у него есть человек вроде На-все-руки, который знает каждую вещь и каждое дело, такой чудодей, мастер на все руки. И как он умеет держаться! Например, пришло ли На-все-руки в голову поздравить его с консульством? Он просто назвал его консулом. Может быть, некоторые вздумали бы трясти руку и поздравлять его. Так, вероятно, сделал бы шкипер Ольсен.

А На-все-руки стоит, цементирует пол и ничуть не в восторге от самого себя. Он всё ждёт какие-то деньги, которые не приходят, не потому, чтобы он вовсе был без гроша, — нет, он получает от шефа жалованье, которое распределяет с большой ловкостью, но ему не хватает капитала. Кроме того, он слишком разбрасывается: к нему обращаются со всех сторон, и ему не удаётся каждое дело провести с должным вниманием. То, что ему нужно запереть яхту, обозначает, что столько-то времени будет потеряно для работы: его подручные ничего не могут сделать без него. Одним словом, ему необходимо побывать в Южной деревне, но есть ли у него хоть один свободный час? Он отлично может сходить в Южную деревню по неотложному делу, и это совершенно никого не касается! Но днём у него не хватает времени, а вечером она ложится спать...

— Вам придётся заняться своими делами, пока я пойду замыкать яхту, — говорит он своим помощникам.

— Ладно, — отвечают они. — Но, может быть, нам продолжать без тебя, чтобы поскорее закончить? Что ты сам об этом думаешь, На-все-руки?

— Думаю? Это приказание.

Но Александер каким-то образом заинтересован в другом, он говорит:

— Это глупо — запирать яхту.

На-все-руки пропускает замечание мимо ушей.

— Потому что нет такого замка, который нельзя было бы отомкнуть, — говорит Александер, цыган.

На-все-руки глядит на него:

— Я бы тебе не советовал подыматься на борт яхты, после того как я побываю на ней сегодня.

— Да?

— Да, да, я бы не советовал. Если, конечно, ты не хочешь ввязаться в пренеприятную историю.

— О чём это ты? В какую историю я могу ввязаться?

— Я предупредил тебя, — бормочет На-все-руки и начинает креститься.

Цыган задумывается:

— Нет, на что мне яхта! Я сказал это только к тому, чтобы мы скорее окончили эту работу. Не сердись на меня, На-все-рукн.

В воскресенье Август выполнил своё намерение и побывал в Южной деревне. Конечно, время нашлось. Но слыхал ли кто-нибудь о человеке, который встаёт в три часа ночи и бреется, чтобы попасть в Южную деревню в десять часов утра?

Он далеко не так наряден, как мог бы быть, но на нём новая красная, в клетку, рубаха, и он застегнул всего лишь две нижние пуговицы своего жилета, чтобы была видна вся грудь.

Зачем Август пошёл в новый дом Тобиаса? Действительно ли у него там неотложное дело? Это никого не касается. Он — Август. Он старый холостяк, моряк на суше, его специальность — мастер на все руки, его место всюду; смысл жизни для него в данном дне, не спрашивайте его о намерении. Это он может задать вопрос. Август был человеком, как и другие, только более одарённым, с большими возможностями, с жаждой приключений, он умел чувствовать величие и вымысел, строить планы и имел волю выполнить их, имел возможности — и всё-таки...

Это он может спросить: «Куда же в самом деле девалось нечто, на что я имею право в жизни?» Обманщик и лгунишка, преступник, игрок, хвастун, шут, но без всякой злобы, без вины, приветливый, умеющий радоваться, когда всё хорошо, — вот он стоит перед нами, и на старости лет он имеет право на большее...

Август проиграл по всем пунктам, в любви, в счастье; у него нет даже того, на что он имел полнейшее право. При выигрышах судьба каждый раз вычитала у него изрядный куш. Его эксплуатировали; благословение никогда не сопутствовало ему, повсюду после него оставались руины, хотя он и делал всё, что мог. А как он старался! Разве он хоть когда-нибудь боялся работы или хлопот? Он не пользовался жизнью, а он преодолевал её. Теперь его время прошло, и он это знает: он не дождётся никакой перемены, того, что ему следует, он не получит, справедливости он не ждёт, не ждёт также и снисхождения И всё-таки...

И всё-таки Август идёт в Южную деревню к Тобиасу и придумывает, что у него там неотложное дело, что ему надо поглядеть лошадь, которую он уже видел. Но это никого не касается.

Когда Август пришёл, поднялся переполох. Вся семья была одета в воскресные платья, у Корнелии красовалось даже серебряное кольцо на пальце, но нашлось ли у них хоть что-нибудь вполне съедобное, чтобы угостить его? Они ничего не могли предложить.

Хозяйка стояла растерянная, прижав обе руки к груди, и говорила:

— Такой гость! Такой гость!

Корнелия сорвала с головы платок, вытерла им стул и пригласила его сесть.

— Пожалуйста, не беспокойтесь из-за моей персоны, — сказал Август. В глубине души он ничего не имел против того, чтобы им занялись.

Впрочем, они вовсе не в первый раз видели его: и Тобиас и его жена приходили в город, и благодарили и благословляли его за лошадь, но и в этот раз они были здорово смущены. Пожалуй, в этом не было ничего удивительного, — им вдруг совершенно задаром досталась лошадь, и богатый незнакомец отклонил всякие разговоры о долговом обязательстве. Они перечислили все достоинства лошади, рассказали, у кого в соседней деревне они её разыскали и как сразу купили: это кобыла такого-то возраста, гнедая, с чёрной гривой и хвостом, со звёздочкой на лбу, на четырёх ногах, ну, конечно на четырёх ногах, но надо сказать — на крепких ногах, всё равно как столбы, на четырёх столбах, одним словом. Единственный её недостаток — это она, пожалуй, немного пуглива: она прижимает уши, но почти незаметно, совсем немного, хозяйка и Корнелия всегда могут заманить её клочком сена. Они никогда не отблагодарят его за лошадь, во всяком случае, в этой жизни... «Я приду и погляжу лошадь», — сказал Август. И вот он пришёл.

Маленькие братья и сёстры Корнелии стоят в углу и только глядят на него. Платья на них плохие, все они босые, у них серые голодные лица и, семейная черта, длинные ресницы. Один мальчик на вид живой, все остальные вялые; их четверо. С Корнелией, старшим сыном, который остался в Лофотенах, и дочерью, которая служит в аптеке, их всего семеро. Плодовитая семья.

Повсюду разбросаны божественные книжки и брошюрки, они остались после евангелиста. Августу неприятно это напоминание о нём; он с горечью спрашивает, что это был за парень, стоило ли такого пускать к себе в дом.

— Это редкий человек.

— Чем же редкий? Просто вредная обезьяна и бродяга.

— Да, — говорит Тобиас, — особенный человек.

— Он заплатил за постой?

— Как же, как же! Купил целого барана. Мы зарезали его барана.

Августу не удаётся очернить проповедника, они защищают его, простёрли над ним свою длань. Он заплатил за барана, — но разве это так дорого? Он, вероятно, сам же и сожрал его, прежде чем уехал. Август несколько раз был близок к тому, чтобы оборвать этот разговор и попросить, чтобы ему показали лошадь, но всё спрашивает и спрашивает: это был молодой человек? как он выглядел? Эти вопросы в течение трех недель не давали ему покоя. Может быть, они чистили ему башмаки, может быть, Корнелия пришивала ему пуговицы, они провожали его на пристань. Боже, сколько он натерпелся!

— И потом он подарил мне это серебряное колечко, — говорит Корнелия.

— Как?! — кричит Август на всю комнату. — За что ты получила его?

— Он просто так подарил мне его. Снял с пальца и отдал мне.

— Покажи мне лошадь! — говорит Август и встаёт.

Они выходят из дому, вся семья идёт и показывает ему лошадь. Она бродит на привязи, глядит на них, в волнении прядёт ушами, но продолжает щипать траву.

— Не подходите к ней слишком близко, — предостерегает отец. И он указывает на прекрасные свойства этой кобылы, прежде всего на её замечательное пищеварение. — Сильная и широкая. Взгляните на её ноги: прямо столбы! Я был бы рад, если б вы взглянули на её морду, поглядели бы её зубы...

Но Августу вовсе не хотелось рассматривать её зубы; он сказал, что при первом взгляде убедился, что это отличное животное. Никто не может сказать ему ничего нового о лошади. Он видит её насквозь! И в знак подтверждения он обошёл лошадь со всех сторон, оглядев её через пенсне на носу.

Они не стали загонять кобылу, ласкать её и пробовать, насколько мягки её губы. И хорошо сделали! Животное косилось на них, а когда кто-нибудь подходил ближе, поворачивалось задом.

— У неё есть эта дурная привычка, — сказал Тобиас, — но, впрочем, она кротка, как цветок!

И он опять благодарил и благословлял Августа, и всё повторял, что никогда он не сможет отблагодарить его, во всяком случае на этой земле, и в этой жизни...

Август отвёл Корнелию в сторону и стал вполголоса разговаривать с ней. Он видел её всего лишь один раз; где она была всё время? — Дома. Была дома всё время, у неё много работы, полола картошку, а последнее время резала торф. — Она могла бы побывать в городе и пойти с ним в кино. — Вот было бы дело! Мать честная, совсем как другие люди на свете! — Не хочет ли она пойти с ним сегодня же вечером? — Вот хорошо бы было, если б только она могла! Но у неё на попечении скот, и пора уже доить коров. — А разве мать не может подоить? — Нечего и думать!

— Просто ты не хочешь! — сказал Август. — Ну, нет, так нет, — добавил он обиженно.

Август так хорошо понимал её, и он в раздражении сделал несколько больших шагов, но не мог же он позволить себе дуться и уйти от неё.

Корнелия тоже чувствовала себя нехорошо, она догнала его, подошла к нему сбоку и сказала:

— Если б я могла немножко поговорить с вами?.. Только давайте отойдём к сеновалу.

Август не создавал себе иллюзий: его время прошло больше чем сто лет тому назад; он мог подавить её своею древностью, и у него не было никаких намерений, никакой цели. У него было лишь маленькое, глупое волнение в груди. Старость погрузила его сердце в многолетнюю пустоту, но в один прекрасный день на него были вскинуты глаза, окаймлённые бахромой ресниц, и его охватила жалость, сладкая потребность стать чем-то для неё.

Они шли против ветра, и ей это не мешало, но ему было очень неприятно: его старые глаза слезились, он принуждён был то и дело вытирать щеки, и ещё украдкой от неё. Но чёрт возьми, ведь он все же был Август в красной нарядной рубахе, человек, которому ничего не стоит подарить лошадь!

Сеновал был пуст и гол, без единой соломинки или пучка сена, и сидеть было не на чем; они рядышком уселись на пороге. Они сидели и глядели назад, на лошадь и избу; из соседнего двора вышел парень и зашагал вдоль дороги.

— О чём ты хотела говорить со мной? — спросил Август.

— Ах, нет, так, ничего, — отвечала она. — Не сердитесь на меня.

Август решил дать ей время придти в себя и принялся втыкать трость в землю; она следила, взглядом за молодым парнем, который шёл по дороге. Очевидно, она изменила намерение.

— Откуда был этот проповедник? — спросил Август.

— Проповедник? Я не знаю.

— Но должен же он быть откуда-нибудь?

— Да, вероятно.

— Ха-ха-ха! Мне делается смешно, когда я подумаю, что он крестил народ?

— Да. Но мы не крестились. Никто из нас.

— Но ему, верно, хотелось?

— Он говорил что-то об этом. Но решил подождать до следующего раза.

— Вот как! Значит, он опять приедет! Но ведь это зависит немного и от консула. Если я скажу ему... — и Август поджал губы.

Молодой парень, размахивая руками, проходил мимо, он был очень бледен и казался взволнованным. Поравнявшись с ними, он проговорил:

— Тебе очень хорошо, как я вижу!

Корнелия тоже побледнела, но Август ничего не заметил, он так был занят собой, что спросил:

— А была у него борода?

— У кого? — переспросила смущённо Корнелия. — У парня?

— Я говорю о проповеднике, о бродяге. Была ли у него борода?

— Ах, так! Да, длинная борода.

— Конечно. Он из таких, которые не бреются, а ходят как свиньи. Мне-то на это наплевать!

— Да, — согласилась и Корнелия и засмеялась.

— Но, может быть, это была очень красивая борода? — иронически спросил Август.

Корнелия снова засмеялась:

— Нет, я не думаю. Обыкновенная.

— Он молодой?

— Молодой ли он? Нет.

Август почти униженно поглядел на неё и сказал:

— Да, но он, вероятно, всё-таки моложе меня?

— Этот я не знаю. А сколько вам лет?

— О, — уклончиво отвечал Август, — я-то ведь очень стар. Старая посудина.

— Зачем вы так говорите? — ласково заметила она.

— Да, я это так прямо и скажу. Старая посудина!

Его презрение к бродяге вылилось вдруг в новую форму:

— Он даже не был так стар, как я? Тогда я хотел бы знать, чего же это он вертелся тут? Кланяйся ему и передай, что я уважаю его не больше вот этой самой палки. Слыхали ли вы что-нибудь подобное! И даже не сбрить себе бороду! Так, значит, вот кем он был, — мальчишкой, петушком с гребешком...

— Нет, нет. Нет, таким он не был!

— Всё-таки был, насколько я понял. Но этим нечего хвастаться. Мужчина должен быть стар. Таково, по крайней мере, моё мнение.

— Да.

— Но я-то уж сумею его обуздать. Что ты на это скажешь?

— Я? Мне дела нет до этого человека.

— Как?! — удивился вдруг Август.

— Что вы думаете? Я не собираюсь выходить замуж за проповедника.

Август удивился ещё больше.

— Ха-ха-ха! А я думал...

— Ха-ха-ха! — засмеялась и Корнелия, откинув голову назад.

Август тотчас пришёл в себя и сказал с обычной находчивостью:

— Но в таком случае ты можешь пойти со мной в кино?

Она отрицательно покачала головой и сказала:

— Вы видели, кто сейчас прошёл мимо? Молодого парня?

— Парня? Да. Так, может быть, это он, твой парень?

Она встала со своего места и, убедившись, что юноша ушёл далеко, снова села и стала общительней. Ах, он так за ней бегает! Она никуда не может пойти, ни потанцевать, ни на собрание, он тотчас же приходит в ярость. Сейчас он так рассердился на неё, и всё потому только, что она сидела с другим. Она прямо не знает, как ей быть с ним.

Август глубоко погрузился в мысли о разнообразии и запутанности жизни.

— Но, — сказал он, — раз проповедник тебе безразличен, чего же это я так страдал из-за него?

Корнелия засмеялась и сказала, что и она этого не знает.

Август проиграл в этой игре, на которую поставил так много. Так это досадно; он чувствовал себя, словно его поставили кверху ногами. И серебряное кольцо, значит, тоже не имело значения. Мы остались с длинным носом, Август, остались в дураках, как много раз прежде. Мы ничего не понимаем в любви, это наша слабость, и с кислой рожей можем сами посмеяться над собой, над своим вечным поражением...

— Ну, если ты выйдешь замуж за молодого, красивого парня, Корнелия, то это, чёрт возьми, разница. Тогда я ничего не скажу.

Теперь настала её очередь, и кажется, именно об этом-то она и хотела говорить с Августом.

— Дело в том, что у нас всё ещё очень неопределённо.

— Вот как! Может быть, он вовсе тебе не так уж сильно нравится?

На этот вопрос она не ответила. Потом покачала половой. Потом заплакала.

О, многообразие и запутанность жизни! Дело в том, что у неё был ещё другой парень.

Август онемел.

И вышло так, что с другим всё было гораздо определённее, но только Гендрик не оставляет её в покое. Теперь она совсем не знает, как ей быть. Сегодня днём он приходил и сказал, что застрелит их обоих.

— Тише, тише, подожди немного! Кто сказал, что он застрелит?

— Гендрик. Тот самый, который прошёл мимо.

— А как зовут другого?

— Беньямин. Он из Северной деревни. Но Гендрик хочет застрелить его, стереть его с лица земли.

— О, как бы не так! — фыркнул Август.

— С него станется. Он ходил и спрашивал Осе.

— Осе? Это ерунда!

— Осе дала ему много советов, потому что она сердита на нас и хочет наказать нас. А это происходит оттого, что была одна ночь, когда мы не могли приютить её; с того времени она непременно хочет проучить нас. Она такая злопамятная. И всё вместе это так тяжело!

— Не стоит на это обращать внимания, — пробовал Август утешить её. — Он не посмеет стрелять. А потом я устрою так, что Осе посадят под арест. Это я сумею сделать. Я давно уже думал об этом.

— Благослови вас бог! — сказала, всхлипывая, Корнелия. — Я так и знала, что мне надо было поговорить с вами...

Август почувствовал себя польщённым и стал ещё больше утешать её:

— И как только ты могла вообразить, что Гендрик посмеет стрелять! Сколько ему лет?

— Двадцать два. А Беньямину двадцать четыре.

— Тогда возьми лучше Беньямина, — порешил Август. Ему ужасно хотелось, чтобы теперь она поглядела на него, ему хотелось открыться ей, час наступил. — Не плачь, ведь ты ещё такая молодая! Разве я плачу? Я-то ведь старая посудина, — да, это так, и ты, пожалуйста, не спорь, — я живой образчик старой посудины, всё равно как падучая звезда, которая сверкнёт по небу и исчезнет, — и ты не протестуй против этого. Но моё время было, и это было замечательное время! Да, побьюсь об заклад, что это именно так было. Будь уверена, — начал он хвастаться. — Боже мой, в молодости не было мне равного, такой я был молодчина! И один раз трое хотели меня, а у тебя их только двое. А в другой раз девушки побежали за мной и прямо по льду. Меня-то лёд держал, но их было пятеро, и они все провалились. Я никогда этого не забуду. Две из них были замечательно красивы...

— А... а девушки спаслись? — спросила Корнелия в ужасе.

— Я спас их, — успокоил её Август.

Если он дал маху с проповедником, то теперь он исправил свою оплошность. Он развлёк её, утешил самого себя выдумками, а может быть, и сам поверил им. Рассказав много историй, он выдумал под конец и эту. Это было в жаркой стране, молодая девушка сидела на пороге своего дома и играла на губной гармонике. Было так приятно её слушать, а имя девушки он даже назвать не хочет: такая это была красавица. Вокруг её шеи обвивалось несколько нитей жемчуга, а на теле была лишь вуаль: стояло летнее время и было жарко. На их языке она называлась Синьорой. Как только она его увидала, она тотчас встала, пошла к нему навстречу, улыбнулась ему, попросила его войти и не захотела сесть ни на какое другое место, как только к нему на колени...

— Ах, Корнелия, вот это была любезная! Но дело вышло дрянь, когда мне опять понадобилось вернуться на корабль, потому что я прибыл туда на своём корабле: не помогали никакие уговоры, она во что бы то ни стало хотела ко мне на корабль и ни за что на свете не желала расстаться со мной. И знаешь, что я сделал? Я взял её с собой, я надарил ей всего, дал ей такое множество вещей! Но само собой разумеется, с берега по мне открыли бешеную стрельбу.

— Они стреляли?

— Да, но в те дни это не могло повредить мне. Но самое ужасное было после, когда ей пришлось расстаться со мной, сойти на сушу: она ни за что не хотела и так плакала.

— Почему же вы не остались с ней?

Август: — Совершенно немыслимо. Разве мог я оставаться со всеми? Она была не единственная. Но она долго находилась в моём салоне и была очень довольна и счастлива. Да, это было время! — сказал Август и вздохнул.

Вероятно, ему нравилось размазывать эти трогательные истории, они его удовлетворяли, и удовлетворяли вполне. Когда Корнелия его спросила, не был ли он женат, ему хотелось ответить: нет ещё! Но вместо этого он с грустным видом заявил, что, верно это было ему не суждено. О, чего он только не испытывал! Однажды — это было в стране, где растут пальмы и изюм, — он был окончательно помолвлен и должен был жениться, и всё-таки они не стали супругами.

— Она умерла?

— Да. Мир её праху!

Ему стало жалко самого себя, и он несколько раз вздохнул; он был готов попросить Корнелию подуть на него, как будто бы он был ребёнком и набил себе шишку на лбу.

— Но довольно об этом! — сказал он. — Моё время прошло. Но я не только не женился на них и не бросил их с кучей малолетних детей, наоборот, я сделал для них всё, что мог, перед ними я не виноват.

— Да, а нам-то, нам вы подарили целую лошадь! Боже мой! если б только мы могли хоть чем-нибудь отблагодарить вас!

— Пустяки!

— Мы говорили дома, уж не связать ли чулки для вас или что-нибудь в этом роде? Но, верно, и упоминать-то об этом стыдно. У вас, верно, есть всё, так много всего, что и не перечислишь.

Вдруг из-за угла вынырнул Гендрик, он покосился на них и хотел пройти дальше.

Август тотчас встрепенулся:

— Гендрик, пойди сюда.

Гендрик оглянулся назад и остановился. Он заметил, что Август готовится к чему-то и что у него в руках револьвер.

— Я говорю, пойди сюда.

— Что вы хотите от меня? — спрашивает, бледнея, Гендрик.

— О нет, нет! Не надо! — просит Корнелия.

Август: — Я слыхал, что ты грозишься стрелять. Этого бы я тебе не советовал. Видишь ли ты вон ту осину?.. А красный лист на ней?

— Но чего же там глядеть?

Август перекрестил лоб и грудь, прицелился и выстрелил.

Красного осинового листка как не бывало, осталась лишь качающаяся веточка. Великолепный выстрел, чертовская удача! Гендрик разинул рот. То, что Август попал, было невероятнейшим чудом, и выстрел произошёл с молниеносной быстротой. Но что он два раза перекрестился, произвело, пожалуй, ещё более сильное впечатление: что-то слишком торжественное, вроде колдовства, словно знак нечистому, чтобы он помог, — тут пожалуй, и сама Осе оказалась бы бессильной.

Август поглядел на юношу:

— Да, со мной шутки плохи!

— Да...

— Теперь ступай к осине, я посажу тебе на ухо отметину.

— Не надо! не надо! — взмолилась Корнелия.

Гендрик защёлкал зубами от страха:

— Я не хотел, я вовсе не то думал... никогда... Я только сказал...

— Ступай домой! — скомандовал Август.

Корнелия вскочила, повисла на руке юноши и вместе с ним обратилась в бегство.

XI

Яхту замкнули. Но что же именно вызвало эту меру предосторожности? Что это сделалось с Гордоном Тидеманом? Неужели он заподозрил свою собственную мать? Но он не мог её заподозрить, у него для этого не было никаких причин: она входила на борт яхты только, чтобы осмотреть её. Зато Старая Мать в течение нескольких дней ходила расстроенная по другой причине: она потеряла пояс, и если она забыла его на яхте, то он был теперь заперт там. Вещественное доказательство для сплетников.

Она не могла попасть на борт и поискать пояс, и не могла также спросить об этом На-все-руки. Положение было щекотливое. Конечно, На-все-руки мог сам бы проронить словечко, она даже давала ему повод к этому, смеялась и намекала довольно прозрачно, но он молчал. Больше ничем нельзя было помочь делу.

То, что яхта оказалась запертой, было поражением. Старая Мать была ещё молода и душой и телом, ей было весело снова участвовать в жизни, и хотя она ещё не во всех смыслах пережила свой опасный возраст, она чертовски мужественно рисковала всем, чем угодно.

Она принимала участие в копчении лососины. Это было ответственное дело: товар был деликатный, коптить его приходилось по-особому и точно рассчитывать время. В коптильне она была незаменима.

Но в той же степени был незаменим и Александер, цыган; оба они составляли незаменимую пару. Никто так не умел ловить лососей в море, никто так ровно и гладко, вдоль хребта, не мог свежевать их, никто так равномерно не распределял соль на спине и на брюхе рыбы. Стеффен, дворовый работник, попробовал было, но у него ничего не вышло. После всех этих приготовлений Александер влезал на крышу, ровными рядами развешивал в трубе лососей и, как надо, прикрывал их сверху. Этого тоже не умел Стеффен; один раз он упустил лосося прямо на очаг. Да, это было трудное искусство, целая наука.

Кроме того, в обязанности Александера входило поставлять торф, вереск и можжевельник для копчения, эту сложную смесь, которая способна была, не вспыхивая ярким огнём, дать невероятное количество дыма. Рядом с избой с большим очагом была небольшая закута, наполненная этим топливом. Хворост и можжевельник должны были всегда сохраняться влажными, торф и вереск — сухими. Тут опять целая наука.

Александер был ценным работником, он знал своё дело. Лососёвый промысел в Сегельфоссе возрос благодаря ему до небывалых размеров, завязались сношения с городами, стал источником дохода для местечка, и шеф начал считаться с цыганом. Уж этот Александер, этот цыган! Он был высок и худ, одинок, без товарищей в округе, но сильный сам по себе, словно стальной. В сущности, все были против этой тёмной, неведомой птицы, и он никогда бы не удержался в этом месте, если бы не был таким способным. И всё-таки без Старой Матери он всё равно не удержался бы.

Первоклассное, дерзкое безумие с их стороны, но не лишённое блеска, не без влюблённости и мечты. Верная и дикая, цыганская привязанность друг к другу, которую ничто не пугало и которую, при других обстоятельствах, назвали бы каким-нибудь красивым именем. Они могли бы разойтись и не подвергаться опасности, но они этого не делали, потому что их страсть была подлинна, как первая любовь. Они рисковали, и их притесняли со всех сторон.

Они встретились ещё в молодости, он и жена Теодора Из-лавки. Их свёл случай. Стояло прекрасное лето, обильное ягодами. Она вышла из дому, пристально поглядев на него, а он пошёл в обход и встретил её. Насилие, — да, конечно, это было насилие, но такое желанное и без всякого раскаяния. И потом без перерыва продолжавшееся всё лето и зиму, и ещё лето. Когда они расстались, у них было полное основание помнить друг о друге, и когда они снова встретились, то были по-прежнему так же безумны, как в своей ранней юности. Опять в Сегельфоссе, опять у неё, снова любовь, вино и радости, и риск. Они никого не обманывали: Теодор Из-лавки умер.

И кроме того, разве между ними не было глубокой тайны? Они никогда о ней не говорили, не намекали на неё, даже один на один, но она существовала, и они ощущали её все время, — какое-то сладкое чувство, похожее на родительскую нежность. Оба были преданы Гордону Тидеману.

— Они замкнули яхту, — сказала она ему.

— Я знаю, — отвечал он.

Это как будто бы не угнетало его, он улыбнулся; у него были такие белые зубы на смуглом лице. Все находили, что у Александера колючие глаза, и немного боялись его, она же называла его Отто и любила его. Удивительно, как она любила его, это просто бросалось в глаза. Он был легкомыслен и хитёр: он таскал и крал, и выглядел при этом как ни в чём не бывало; никто не почитал и не уважал его; он редко умывался, носил в ушах золотые серьги, сморкался, зажав одну ноздрю пальцем, — и всё в этом роде, и даже ещё хуже. Но он был лёгок и соблазнителен, гибок, как ивовый прут, он мог отскочить в сторону на целый метр, если вблизи щёлкал капкан, и однажды выскочил с третьего этажа главного здания и опустился на землю на носках, — и всё так. Это был леший, чёрт. Старой Матери не приходилось жаловаться на него: в нём жил любовный пыл его расы, и он постоянно держал её в напряжении. Они не могли сговориться о том, чтобы встречаться три или четыре раза в неделю — ничего достоверного, у них не было больше пристанища, и они встречались только в коптильне, когда было что коптить. Но в таких случаях он не терялся, в одно мгновение он хватал её, силой увлекал за собой в закуту для торфа и вереска. Она едва успевала вымолвить: «Дверь... дверь осталась открытой!» Безразлично, всё на свете безразлично; запах торфа и вереска опьяняет их, словно они опять на ягодной поляне. После оба смущены: они видят, что слишком рисковали.

— До чего ты беззаботен, Отто!

— Но что же нам делать?

— А если бы кто-нибудь вошёл?

— Гм, да! — отвечал он и качал головой.

— А если кто-нибудь придёт потом когда-нибудь?..

Закута была ненадёжным местом, и открытая дверь — глупой неосторожностью. Но открытая дверь, в конце концов, менее подозрительна, чем закрытая. К тому же одна половица в коптильне громко скрипела, — это было бы предостережением на тот случай, если бы кто-нибудь вошёл. И все-таки это никуда не годилось, никуда не годилось в будущем. Надо было устраиваться по-другому. Они были в большом затруднении. Они не могли пройтись вместе по двору, чтоб тотчас кто-нибудь не стал следить за ними в окно. Александер спал в каморке вместе со Стеффеном, дворовым работником, а комната Старой Матери в главном здании прилегала с одной стороны к детской, а с другой — к комнате Марны. И вот как-то раз во время неудачного посещения комнаты Старой Матери Александеру пришлось спастись бегством в третий этаж, а оттуда спрыгнуть вниз.

Всё было не так.

В закуту с торфом и вереском легко было попасть: стоило только переступить порог.

Если им повезёт, всё будет хорошо.

— Свали вину на меня! — говорил Александер. — Свали на меня!

И ничто не изменилось.

Их несколько раз спугнули, но ничего серьёзного не случилось. Они были беспомощны и дерзки, они не могли остановиться.

Изредка их звали за чем-нибудь: Старую Мать — к фру Юлии или к детям, Александера — оказать небольшую услугу в кухне, поднять что-нибудь тяжёлое, или убить мышь в ящике с дровами. Они были ведь совсем поблизости, и их легко было найти; иногда, вероятно, им здорово мешали. Да, тяжело было быть на их месте.

Так, например, пришёл На-все-руки и потребовал Александера для окончания работы в гараже. Цемент, который они налили в субботу, сох теперь уже в течение двух дней, можно продолжать.

— Мне некогда, — отвечал Александер.

— Дело в том, что нам надо устроить ещё один гараж, — сказал На-все-руки. — И это надо сделать быстро.

— Ступай, Отто, — сказала Старая Мать.

Они быстро окончили гараж возле дома и переправили инструменты в торговое помещение в городе. В новом гараже нужно было сначала сломать деревянную стену, затем укрепить грунт, потом надробить щебня и, наконец, залить цементом. Сложная работа. На-все-руки был и тут, и там, и повсюду. Ему хотелось построить нарядный гараж. Консульский герб прибыл и являлся теперь единственным украшением конторской стены. На-все-руки решил подбавить сажи в цементную смесь для стен гаража и разделить их на квадраты. В крайнем случае, это можно будет сделать уже после того, как прибудет автомобиль.

Вокруг его поля действия собрались зрители — бездельники, молодёжь. Пришёл редактор Давидсен из «Сегельфосских известий» и поговорил с На-все-руки об этой конюшне для автомобиля, похожей на избу богатого крестьянина. Оба докторских мальчишки постоянно торчали тут же; от них невозможно было отделаться, от этих чёртовых ребят: они всюду лазили и садились верхом на поперечную балку под крышей. Высота была не бог весть какая, но в случае падения представлял опасность пол, покрытый цементом, твёрдый, как камень. На-все-руки часто предупреждал их и в особенности не советовал стоять на одной ноге там, наверху, как они это придумали делать за последнее время. И что же, он оказался прав: в один прекрасный день старший мальчик свалился вниз. Высота, правда, была небольшая, но пол был каменный. Мальчик, вероятно, больно ушибся; хотя он смеялся и уверял, что это пустяки, но когда попробовал встать, то не смог. Неудачное падение: нога оказалась сломанной. Александер посадил его себе на спину и отнёс домой.

Что за представление началось в докторском доме! Мать была неутешной и вне себя от волнения, доктор хотел было поехать с сыном в больницу в Будё, но пароход местного сообщения должен отправиться на юг только через три дня, и отцу самому пришлось вправить ногу и положить её в лубки. Мальчик больше не смеялся, он кричал.

На следующий день докторша прибежала к Августу, ещё более неутешная: её мальчик провёл ужасную ночь, он всё время кричал, может быть, он уже при смерти, отец, доктор, так крепко забинтовал ему ногу, что она отнялась, — по крайней мере так казалось; он дал мальчику сонные капли, но сын не спал всю ночь. Она просила дать ему дозу побольше, но он не дал. Впрочем, она слыхала... Докторша упросила Августа выйти с ней на улицу, отвела его подальше от гаража и всё продолжала говорить и объяснять: люди были к ней так добры, одна соседка зашла к ней, — она знает кого-то, кто может усыпить её мальчика, у неё у самой был мальчик, который, тоже орал и не спал. Август должен помочь ей, да благословит его бог...

Ну, конечно, Август захотел помочь докторше, помочь маленькой хорошенькой Эстер, которая сама не спала всю ночь и была вне себя.

— Ступайте пока домой, — сказал он, — я только накину на себя куртку и догоню вас.

— Ты думаешь, что разыщешь её?

— Об этом не беспокойтесь, — отвечал Август.

Уж этот Август. Он так хорошо умел уверить в том, что сдержит обещание. «Об этом не беспокойтесь!»

— И это было бы удачно именно сейчас, — говорит докторша: — моего мужа после обеда позвали к больному, и он думает, что не скоро вернётся обратно.

Август поглядел на часы и сказал:

— Она будет у вас прежде, чем на часах будет шесть!

Август сдержал своё слово, он привёл её. Ему пришлось хитро расспрашивать о ней в Южной деревне. Она, как обычно, пропадала где-то, вечерами уходила в город. Он нашёл её в хижине у старого лопаря, где она жила. Перед тем как войти, он перекрестился, чтобы с ним не случилось чего плохого. Осе согласилась. Осе ничего не имела против того, что её звали в дом доктора.

— Вот удачно, что я застал тебя, — сказал Август.

— Я ждала, что за мной придут, оттого я и дома.

— Это перелом ноги, — сказал он.

— Я чувствовала это на себе, — отвечала она.

Услыхав, что она чувствовала это на себе, Август опять перекрестился: чёртова баба! Они тронулись в путь.

— Ты, пожалуйста, не ходи со мной! — сказала она и отмахнулась от него.

И она зашагала одна, царственной поступью, с сознанием собственного достоинства. Дойдя до дома доктора, она, ничуть не усомнившись, поднялась по парадной лестнице; докторша впустила её и повела в комнату больного. Словно по уговору, они шли по лестнице тихонько и не разговаривали. Правда, доктора не было дома, но и прислуга не должна была ни о чём знать.

Осе наклонилась над постелью и осторожно взяла больного за руки. Мальчик до того удивился, увидав её, что свистнул. Его крик прекратился. В сущности, у него не было никакой причины кричать, и он кричал только потому, что был гадкий ребёнок и криком добивался сочувствия матери.

— Погляди-ка! — сказала мать и откинула одеяло, — это была жалоба на мужа, доктора. — Погляди-ка, большие твёрдые щепки, привязанные чем-то вроде проволоки, — что ж тут удивительного, что он кричит! Завязано, забинтовано...

Осе провела рукой вверх и вниз по бандажу и опять накинуло одеяло. Она заметила, что мальчик с любопытством разглядывает безделушки, которые свешивались с её пояса, и даже хочет сесть, чтобы лучше их видеть. Осе отстегнула пояс, подала ему и сказала:

— Подержи немного!

— Подержать пояс?

— Да, можешь поглядеть на него.

Ей не пришлось упрашивать его. Удивительные вещи! Железная трубка с продырявленной железной крышкой, — тонкая работа, и сама трубка, хорошенькая и совсем крошечная. Табак в меховом мешке, нюхательный табак в другом, трут и огниво, вещицы из кости и из серебра, иностранная монета с ушком, ножик в ножнах, ножик с инкрустациями, ножны со значками и насечками. И наконец — сердце!

— Раскрой его! — сказала Осе.

Внутри маленькая губка, ничего странного, ничего бросающегося в глаза.

— Понюхай! — сказала Осе.

Мальчик понюхал и сказал:

— Дрянной запах! Мама, понюхай ты!

Они нюхали оба, и Осе сказала мальчику:

— Понюхай ещё немного!

Никогда мальчик ничем так не интересовался, как всеми редкостями на поясе у Осе, но теперь он устал, руки его ослабели, и ему захотелось отдать всю эту роскошь обратно.

— Подержи ещё немножко! — сказала Осе.

— Зачем? — запищал было мальчик, но покорился и опять стал разглядывать вещи. Он сильно устал и заплакал, глаза его стали маленькими, начали слипаться, потом он вздрогнул и закрыл глаза совсем.

— Он спит! Подумай только, он спит! — зашептала в экстазе докторша.

Осе направилась к двери и кивнула, чтобы и фру шла за ней. В коридоре они остановились. И тут Осе стал говорить таинственные и глубокомысленные вещи маленькой Эстер, она стала кривляться, гримасничать и притворяться, словно это было нужно, придумывать всякие странные вещи: вдруг схватила себя за язык и стала вертеть им во все стороны. Маленькая фру Эстер находила её и страшной и великолепной в одно и то же время, с распущенными чёрными волосами, доходившими ей до плеч, с большими лошадиными зубами и холодным и гордым лицом под шапкой. У неё были длинные, нечистые руки, на пальцах множество крупных колец.

— Я не знаю, как мне благодарить тебя, — сказала фру.

Осе: — Когда он проснётся, снимите с него рубашку и наденьте её изнанкой наверх.

— Хорошо.

— И пусть он лежит в ней целые сутки.

Фру кивнула головой в знак согласия.

— Потом вы можете отправить его в Будё! Это ему не повредит. Я погладила его и он выздоровеет.

— Он останется хромым или с не сгибающейся ногой?

— Нет.

— Как?! Значит, он не будет хромой, и нога будет сгибаться! — восклицает в восторге докторша. — Осе, возьми вот это, всего лишь бумажку, немного денег за такое великое счастье, не откажись!

Но Осе опять начинает кривляться и отказывается от денег:

— Прочь! Не хочу их видеть, они мне не нужны! Деньги, — да что вы думаете...

В ту же минуту внизу открыли входную дверь. Это вернулся доктор, он закрывает за собой дверь, проходит по комнатам и громко зовёт:

— Эстер!

— Сейчас! — сдержанным топотом отвечает ему с лестницы фру.

Она дрожит, она хочет спровадить Осе, хочет, чтобы та поднялась по лестнице на чердак, но Осе высокомерна и не двигается с места.

Нет, Осе не станет прятаться по углам.

Доктор поднимается по лестнице. Фру шикает на него:

— Он спит! Осе усыпила его.

— Что такое? — спрашивает доктор. — Осе?

— Да, она пришла и усыпила его.

Доктор в бешенстве смеётся, скрежещет зубами:

— Вот шутницы-то!

Фру: — Подумай только, он не спал полтора суток.

— Уходите! — говорит доктор Осе и указывает вниз по лестнице.

— У него мой пояс...

— Да, — объясняет фру, — он заснул с её поясом, он у него. Я сейчас!

Доктор уже хочет войти в комнату, фру шепчет ему вслед:

— Не буди его! Только не буди его!

— Вот! — говорит доктор и передаёт пояс со всеми погремушками. — И теперь ступай, как я сказал!

Осе начинает надевать пояс. Но доктору кажется, вероятно, что она действует слишком медленно, он хочет отвести её к лестнице, пробует сдвинуть её.

Но Осе этого не хочет, в то же мгновение она оборачивается, протягивает руку со скрюченными пальцами и впивается ими в лицо доктора.

Глухой рёв. Доктор подпрыгивает на месте и обеими руками хватается за глаза, в то время как Осе спускается с лестницы.

Он стоит некоторое время, нагнувшись вперёд, стоит, словно собирается с духом.

— Что такое? — дрожа от ужаса спрашивает Эстер. — Она повредила тебе?

— Повредила? — Он выпрямляется и отнимает руки от лица. — Погляди сама!

Один глаз у него, весь в крови, висит вдоль щеки.

XII

Сколько времени у занятого старосты отнимают самым нелепым образом! Августа зовут то туда, то сюда, с ним советуются и его отвлекают ненужными разговорами; иногда подходит шеф и задаёт ему вопрос, но Август не в состоянии покрывать цементом стены гаража и отвечать, он может отвечать, только стоя навытяжку перед своим шефом.

— Умеешь ли ты сам управлять автомобилем, На-все-руки?

— У меня нет на это бумаги.

— Удостоверения? У меня оно есть, — говорит шеф, — но только на английском языке. Узнай, пожалуйста, что нам обоим необходимо проделать, чтобы получить разрешение ездить на автомобиле. Мне бы хотелось, чтобы в случае нужды ты мог заменять меня. Отличный выходит гараж.

— Только бы мы успели его сделать.

— Надеюсь, что успеете. Какая досадная история с этим мальчиком, который упал!

На-все-руки: — Я предостерегал мальчиков не два, а десять раз, но это не помогло.

— Они совсем дикие. К тому же и у самого доктора вырвали глаз, и ему надо в больницу. Пароход отходит завтра. Знаете что, вы бы трое могли пойти на пристань и помочь доктору и мальчику подняться на борт.

— Будет сделано.

— Отлично, На-все-руки, и пожалуйста, разузнай, как нам добыть удостоверение. Кажется, нужно обратиться к ленсману или к окружному судье...

Немного погодя пришёл начальник телеграфа, книжный червяк, и Августу опять пришлось стоять навытяжку.

— Нет, больше нет русских книг, и никаких других редких книг.

— Дело в том, — говорит начальник телеграфа, — что я купил русскую библию.

— Ах, так! Ну, я так и знал! — восклицает Август. — Он обратил её в деньги!

— Он сам принёс её мне.

— Сколько вы за неё заплатили?

— Скажите мне раньше, сколько он сам заплатил?

— Свинство по отношению к святой книге! — сказал Август. — Если б я это знал, я никогда бы её не отдал ему.

— Я заплатил пять крон. Пожалуй, слишком много?

Август: — Больше я не пущу его к себе. Однажды он попробовал утащить у меня совершенно новую... то есть я хочу сказать молитвенник, старинный молитвенник.

— На каком он языке?

Август принимается теперь за работу и говорит:

— Больше его ноги не будет у меня...

Потом у дорожных рабочих произошло недоразумение с кузнецом. Пришёл Адольф и пожаловался: кузнец этот — безбожный человек, пусть На-все-руки сам потолкует с ним.

Прекрасно. На-все-руки бранился с кузнецом, — это неумелый парень, буравы ломаются, он не умеет их закаливать.

— Я не умею закаливать?

— Да, не умеешь. А если ты не будешь лучше работать, то ты получишь от нас заказ на последний бурав и последний крюк.

Кузнец смеётся:

— Я здесь единственный кузнец, и другого я не знаю. Может, ты хочешь звонаря попросить оттачивать твои инструменты?

— Я телеграфирую, чтобы мне прислали кузнечный горн, и буду работать сам. И как бы там ни было, но консул достаточно влиятелен, чтобы пригласить в Сегельфосс порядочного кузнеца.

Кузнец бледнеет:

— Порядочного кузнеца? Я учился у самого корабельных дел мастера Орне из Тромсё.

— Но ты не умеешь закалить бурав так, чтобы он не ломался.

— Прекрасно, я не умею. Но если ты умеешь, то в таком случае поучи меня, как делать! Ха-ха-ха!

На-все-руки некогда, совершенно некогда, но он крестится, кладёт на огонь железный прут и велит Адольфу раздувать меха.

Кузнец злорадно созерцает. На-все-руки не кузнец, но он мастер на все руки, также и кузнец. Дело, к которому он прикасается своими руками, не может не удаться; да ему и прежде случалось сталкиваться с каждым ремеслом, случалось стоять и перед наковальней и закалять даже сталь.

И конечно, ему удаётся. Он делает прут более тонким, внимательно следит за жаром, держит наготове горсть песку на тот случай, если жар будет слишком силён, сплющивает прут, поколачивает тоненьким молотком, кладёт в третий раз на огонь, на этот раз на малый огонь, — до чего осторожно, до чего обдуманно!

— Ну, как ты поступишь в дальнейшем? — насмешливо спрашивает он кузнеца. — Конечно, ты отправляешь прут в ведро с водой — и готово! Но не так поступаю я.

Да, он поступил не так: На-все-руки воткнул прут в ящик с песком, подержал там чуть-чуть, — о, всего лишь полмгновенья! — поглядел, получился ли нужный голубоватый оттенок, потом осторожно и испытующе опустил самый кончик в воду, подождал, чтобы голубоватый оттенок совсем сошёл, опять опустил прут в воду, помешал тихонько в воде, дал ему постепенно остыть.

Они попробовали поточить его напильником, но напильник не взял. Кузнец одобрительно кивнул головой. Они попробовали твёрдость кончика о наковальню, кончик не согнулся. Кузнец опять кивнул головой.

— Хорошо, я попробую делать так же, — смиренно сказал он. — Теперь отточи бурав!

— Мне некогда. Но поступай приблизительно так же и с буравами, — поучал На-все-руки. — А крючья накаляй немного меньше, потому что они из сплава стали и железа. Ты должен научиться этому. И помни — осторожный и продолжительный закал!

На-все-руки повезло, и он заважничал, но неизвестно, повезло ли бы ему во второй раз. Может быть, он проделал несколько лишних манипуляций. Но он доказал свою правоту и остался победителем.

На-все-руки обратился к Адольфу:

— В некоторых местах нам следует проверить дорогу. А то, я боюсь, автомобиль с трудом проедет, крылья будут задевать за стену. Нам придётся или надстроить с левой стороны, или взорвать больше с правой. Я зайду к вечеру и посмотрю, что обойдётся дешевле. А так, верно, всё у вас обстоит благополучно?

Адольф ответил не сразу:

— Да все этот Франсис!

— Что с ним такое?

— Да он всё продолжает.

На-все-руки: — Что ты за чучело, Адольф, что позволяешь Франсису дразнить себя! Кланяйся ему от меня и передай, чтобы он не безобразничал на дороге и не ссорился.

Сделано...

Но сколько времени потеряно! Опять задержка, тоска. На следующий день на работу не является Александер.

— Час от часу не легче! — восклицает огорчённый На-все-руки.

— Он коптит лососей, — возражает ему на это Стеффен.

— Мы никогда не закончим гараж.

— Но консулу выгоднее отправить вовремя лососину.

— Выгоднее, выгоднее! — передразнивает его На-все-руки. — К чему вся эта мелочь? Я строю дорогу в горах и гараж в городе. Мало, что ли, я делаю для процветанья и прогресса всей местности, и города, и человечества? И как тебе не стыдно так говорить!

— Я только сказал, где Александер. Нечего из-за этого огрызаться.

— Ты хорошо знаешь Северную деревню? — спросил На-все-руки.

Стеффен: — Я сам из Северной деревни.

— Значит, ты знаешь парня, которого зовут Беньямином?

— Как же! Так сказать, наш сосед.

— Парень двадцати четырёх лет. У них свой двор?

— Да.

— Ступай и приведи его сюда.

— Как? сейчас?

— Да. Пусть он наденет рабочее платье и захватит с собой еду.

Беньямин пришёл только после обеда; полдня пропало даром. «Полдня!» — думает, вероятно, огорчённый староста. На-все-руки говорит кратко и повелительным тоном. Может быть, хочет порисоваться перед новым человеком, может быть, имеет на то особые причины. Беньямин приветливый парень, несколько медлительный, не особенно ловкий, но он делает то, что ему указывают. Это ему достанется Корнелия. Он обыкновенного роста и обыкновенной ширины в плечах, у него жирные чёрные волосы, веснушки на носу. — Это ему достанется Корнелия, но, впрочем, это ещё неизвестно. В нём нет ничего интересного, совсем ничего, ни капли.

Единственное, что в нём привлекательно, — это его молодость; но мужчина должен быть стар.

Они хорошо работают до самого вечера и затем подготовляют всё к следующему дню. Вероятно, утром придёт Александер, и их будет четверо. Это будет очень кстати. Только бы пароход пришёл вовремя. Тогда они ещё с вечера проводят доктора с сыном на пароход и не потеряют понапрасну рабочее время.

Но не тут-то было: на стене лавки появляется объявление о том, что пароход с севера запаздывает от самой Сеньи.

Утром они принимаются за работу, вчетвером им удаётся кое-что сделать, Беньямин здоровенный парень, правда, не семи пядей во лбу, — не стоит преувеличивать, и к тому же он отпустил себе бороду, — удивительно, чего только люди не выдумают! Но На-все-руки постепенно приглядывается к нему.

— Здорово ты дробишь камень: всё равно как царь какой или капитан. Надо отдать тебе справедливость.

Они работают часа два-три, затем с берега доносится гудок парохода. Ну, конечно, как раз тогда, когда они только что вошли во вкус! Словно ток пробегает по ним. Александер первый покидает их: он должен принять канат; остальные следуют за ним. Такой же ток прошёл и по всему городу: взрослые, дети, собаки — все идут на пристань, появляется даже Иёрн Матильдесен со своей женой Вальборг из Эйры, он стоит и бесстыдно виснет на ней, хотя он в жалких отрепьях, а она в своём красном платье, в зелёную клеточку.

Приходит доктор Лунд, голова у него забинтована марлей, и он без шляпы, а мальчика везут на пружинном матраце, положенном на линейку. Фру Лунд и другой её сын провожают их, также и аптекарь Хольм; присутствуют консул со своей семьёй и другие должностные лица города: всё это так печально, им хочется выразить своё сочувствие.

— Но как же этот ужас случился с вами, доктор?

— И не спрашивайте! Видно, так суждено.

Фру Лунд плачет, нисколько не заботясь о том, что это портит её; она стоит то возле мальчика, то возле мужа, ничего не говорит, только поглаживает их поверх одежды и любит их. Фру Юлия, как только может, утешает её и собственноручно расправляет её помявшийся воротник.

— Хуже обстоит дело с мальчиком, — говорит доктор. — Его бы следовало отправить тотчас же. Может быть, придётся переламывать кость заново!

— Не известно ещё, кому хуже! — отвечает маленькая фру Эстер и качает головой.

На вид, по крайней мере, мальчику вовсе не так плохо. Если его спрашивали, больно ли ему, он улыбаясь отвечал, что да, деревянный лубок вокруг ноги чертовски жесток и на нем больно лежать.

Перенести матрац с мальчиком на борт было сущим пустяком, и после этого Александеру нужно было погрузить ещё несколько ящиков копчёной лососины, — драгоценный товар отправлялся на юг, золотая валюта. И потом четверо рабочих опять побежали в гараж.

Они могли бы поглядеть, как весь народ пойдёт обратно с пристани, но они не захотели терять время даром: они работали.

И вдруг докторша очутилась в дверях гаража и позвала Августа:

— Август, на минутку!

Августу пришлось всё бросить и пойти: фру Эстер была неутешна, и её надо было успокоить. Август услыхал о происшествии с Осе; под конец фру уже больше не плакала, а только рассказывала. У неё никого не было, кому бы она могла раскрыть эту жуткую тайну; доктор с большим достоинством перенёс несчастье, но потребовал, чтобы она молчала. Да, доктор отнёсся к этому замечательно: ни одного упрёка, хотя она была кругом виновата. Он промыл глаз, вложил его обратно и завязал, но теперь прошло уже много дней, и глаз загноился; он сам думает, что грязные пальцы Осе занесли какую-нибудь заразу. Так ужасно думать об этом! А теперь он опасается и за другой глаз. Вдруг он будет слепой...

— Да нет же! — говорит Август своим обычным уверенным тоном и качает головой. — Этого быть не может.

— Ты так думаешь, Август?

— Да Боже избави, неужели же, если у меня загноится один палец и мне его отрежут, то из-за этого загноятся и остальные девять пальцев.

— Да, это правда, — соглашается она и уступает ему. Ей так легко поверить ему в этом случае.

А у Августа уже готов рассказ из его приключений по свету:

— Был один матрос, у которого выскочил глаз, он завернул глаз в бумажку, сходил к доктору, и тот вставил глаз на место.

— Тот же самый глаз? — спрашивает фру.

— Был ли это тот же самый глаз, или нет, на этом я не стану настаивать, чтобы не приобрести дурной привычки преувеличивать. Но достаточно сказать, что человек отсутствовал несколько дней, а когда снова вернулся на борт, то у него было ровно столько же глаз, как и у всех остальных, Мы подходили к нему вплотную, считали и пересчитывали, — факт оставался фактом. Дело, видите ли, в том, что учёные могут теперь, сделать почти всё, что им захочется. Я помню ещё другого человека. Ему вставили однажды стеклянный глаз, и он уверял, что он совершенно так же хорошо видел этим глазом, как другим. Так что, в конце концов, ему было всё равно, один или два у него стеклянных глаза. И совершенно так же обстоит дело и с ушами, — продолжает Август. — Сколько раз случалось мне видеть в чужих краях, как они по воскресеньям, стоя и разговаривая, вдруг вынимали револьвер из кармана и отстреливали друг другу уши! Нельзя сказать, чтобы я оправдывал такие действия, но это им не причиняло никакого вреда: человек от этого слышал ничуть не хуже. Я, например, никогда не боялся потерять ухо или глаз, или ещё что-нибудь, потому что теперь нет предела тому, что у человека могут зачинить. Этому вы можете поверить.

И фру очень хочется этому верить. Август внушает ей доверие, она говорит с ним языком её детства и юности, на родном языке, ей нечего опасаться его, и уже одно это — благословение и радость.

Август: — Вот дрянь-то дело с малышом вашим, который шлёпнулся вниз!

— Да, но муж мой спокоен за него. Он говорит только, что ему будет ужасно больно, если придётся ломать кость. Но он не останется хромым, и нога будет сгибаться, — так и Осе сказала.

— Да, перелом ноги в наши дни сущий пустяк.

— Ну, прощай, Август, не стану тебя дольше задерживать. Но я непременно должна была рассказать тебе, как всё это произошло. С тобой так хорошо говорить.

— Я бы мог проводить вас в докторскую усадьбу, только уж очень неважное на мне платье.

— Тебе нечего беспокоиться об этом, Август. Я отличию дойду и одна. Дни теперь светлые...

Но когда Август вернулся к работе, исчез Александер. Да, он воспользовался случаем и скрылся через отверстие в задней стене.

— Да куда же он делся, леший этакий? — воскликнул Август. — Куда он удрал?

— Он пошёл к морю, смотреть невод.

Август мог призывать лешего, сколько ему было угодно. Александер ушёл.

У Александера были свои заботы. Ему нужно вынуть лососей из невода, очистить его от водорослей и медуз и опять расставить. Ему нужно приготовить лососей, посолить, выпотрошить и закоптить их, и кроме того, вымыть и вычистить ящики из-под рыбы к следующей отправке. И наконец, он вероятно, считает заслуженным повидаться сегодня со Старой Матерью. Она ведь только что была на пристани, возлюблённая его, и была моложе и желаннее всех; она улучила минутку, взглянула на него и покраснела. Никто не краснел так очаровательно, как она, — эта тёплая плоть.

Он вернулся в усадьбу с лососями и встретил её. Всё шло хорошо, они всё приготовили и зажгли огонь на очаге. Дверь не заперта, ей страшно, но она позволила увлечь себя в закуту. Там темно и тихо.

— Отто!..

Но что-то неладно. Весь дом ходил сегодня на пристань, даже фру Юлия. Этот день не похож на обыкновенные дни: консула потревожили в его конторе, его консульстве, теперь скоро обед, и он вместе с другими возвращается в усадьбу. И это тоже не как всегда.

На этот раз любовники едва-едва успели заметить, как открылась дверь и в кухне скрипнула половица.

— Сваливай все на меня! — успел шепнуть Александер.

И она сейчас же начала браниться. Жена Теодора Из-лавки вспомнила язык своей молодости и пустила его в ход. Лицо её не могло вполне скрыть, что с ней только что случилось что-то желанное, но она бранится упорно, выходит на свет и бросает ему прямо в лицо:

— Я не желаю, чтобы ты всюду совал свой нос! Ах ты, урод этакий, бурьян негодный! Приходишь сюда, чтобы учить меня!

— Чёрт знает как вы ругаетесь! — отвечает ей Александер. Он тоже рассержен, он так взбешён и оскорблён, что мимо неё и мимо консула кидается прямо к двери.

— В чём дело, мать? — спрашивает Гордон Тидеман.

— В чём дело? Он хочет выучить меня смачивать хворост, — пусть только сунется! На что это похоже? Такой урод!

— Юлия просит тебя зайти на минутку к ней, — говорит сын и уходит.

А на следующее утро Александер опять приходит на работу в гараж. Он задумчив и молчалив. В одиннадцать часов он надевает куртку и говорит:

— Я сейчас приду.

Август с досадой строит ему вслед гримасу:

— Я буду рад, когда ты, наконец, перебесишься!

Александер направляется в контору шефа. Уж и нахал же этот цыган! Он задумал что-то, и нет границ его дерзости. Разве шеф может заподозрить, что вчерашнее столкновение между ним и Старой Матерью было условлено заранее? Ничего он не знает, и ничего не хочет знать: он слишком высоко поднялся, чтобы выслеживать и подозревать. Но Александер не желает примириться с тем, что Старая Мать его ругала, Отто Александер этого не допустит, ни в коем случае, — и не просите! Он стучит и входит. На-все-руки настолько воспитан, что имеет обыкновение оставлять свою шапку на полу у дверей, Александер этого не делает. Какое там! — он до того взбешён, что держит шапку в руке и начинает болтать и трепать языком, прежде чем шеф кивком головы разрешит ему это.

— Дело в том, — говорит он, — что я не желаю, чтобы меня ругали на ваших же глазах.

— То есть как это? — спрашивает шеф, поднимает брови и пробует понять: что такое?

— А вчера-то! Вы ведь слыхали.

— Ах, это! — говорит шеф. — Но, дорогой мой, какое это имеет значение?

— В таком случае я лучше уйду, — продолжает Александер по программе, которую он продумал ещё в гараже.

— Всё это ерунда, — говорит шеф.

— Всё может быть, — отвечает оскорблённый Александер и хочет уйти. — Так не будем больше говорить об этом!

И кроме того, он чуть было не надел на себя шапку ещё в конторе. Никогда такой человек, как На-все-руки не позволил бы себе этого. Но шеф прямо ангел доброты и снисходительности: он не звонит в лавку за помощью и не велит выбросить цыгана за дверь. Наоборот, шеф старается образумить упрямца и говорит:

— Но это вчерашнее, — разве стоит на это обращать внимание?

— Да, — выпаливает Александер.

— Но не можешь же ты уйти только по этой причине?

— Как-так — не могу? Смешно даже слышать это.

Шеф взвешивает все «за» и «против», роняет как бы случайно взгляд на крупный счёт за копчёную лососину и говорит:

— Очень жаль, что ты не хочешь дольше оставаться. Как раз сейчас дело так хорошо наладилось. Ты ставишь меня в затруднительное положение.

Александер тоже взвешивает: может быть, немного рискованно ещё туже натягивать тетиву, и он становится уступчивее:

— А как вы сами находите, разве приятно, когда вас называют бурьяном и уродом только потому, что вы немного поссорились?

— Да, это, конечно, неприятно, — отвечает шеф. — Я этого не понимаю, это совсем на неё не похоже. Она, вероятно, рассердилась потому, что ты стал учить её мочить хворост. А ведь она это делает уже много-много лет: она это делала ещё при моем отце!

— А разве я не знаю? — прерывает его Александер. — Я ведь тогда тоже был здесь. Вы были тогда совсем маленьким, только что родились. Тогда мы вместе мочили хворост, и она никогда не говорила дурного слова.

— Ну, вот видишь. И ты можешь быть уверен, что она всегда похвально отзывается о тебе.

Александер: — Нечего сказать, замечательную похвалу услыхал я вчера!

Он опять взвешивает и проявляет сатанинское лукавство, верх хитрости:

— Одним словом, как бы там ни было с её похвалой, я никуда не уйду, если вы разрешите мне запираться от неё в коптильне.

Шеф откровенно ничего не понимает:

— Хочешь запираться от неё в коптильне?

— Да. Запирать дверь.

— А я думал, что её присутствие совершенно необходимо?

— Это так и есть, этого нельзя отрицать, — соглашается Александер. — Но я многое могу делать совсем самостоятельно, а когда настанет её черёд проделывать все эти фокусы, — подкрашивать товар, придавать ему вкус и запах и всё такое, — тогда я буду звать её.

Шеф обдумывает это:

— Да, я думаю, что она не будет протестовать против такого порядка. Я поговорю с ней об этом. Я даже думаю, что она будет довольна.


Александер возвращается в гараж.

— Я ведь недолго отсутствовал, — не так ли?

Он работает за двух, шутит, таскает мешки с цементом, насвистывает и поёт. И на следующий день он в таком же прекрасном расположении духа. И только через два дня Александер отправляется осматривать невод и собирается коптить лососей.

А со Старой Матерью он держит совет о том, какой момент будет наиболее подходящим, чтобы он смог запереться вместе с ней в коптильне.

XIII

Август ничего больше не слыхал о деньгах из Полена. Может быть, слух был ложный, может быть, всего лишь шутка. Ну что ж, разочарования в жизни не были новостью для Августа, и всё равно во имя прогресса надо строить гаражи для автомобилей и прокладывать дороги в горах.

Наконец, когда уже прошло столько времени, что Август потерял всякую надежду и остыл, в лице посланного из конторы окружного судьи пришло к нему напоминание об этих деньгах.

Посланный был молодой конторский служащий, очень серьёзно отнёсшийся к своей миссии:

— У меня в кармане письмо от банка, — сказал он. — Как вас зовут?

Август улыбнулся и назвал своё имя.

— Имя совпадает! Но, чтобы избежать недоразумения, — нет ли у вас какого-нибудь прозвища в наших местах?

— На-все-руки.

— И это совпадает. В письме сказано, чтобы вы немедленно явились в нашу контору, чтобы выслушать там важное сообщение. Лучше всего, если вы явитесь спустя два-три дня.

Август тотчас же подумал, что деньги пришли, он сразу почувствовал себя более важным, протянул руку и сказал нетерпеливо.

— Дайте мне письмо, я сам умею читать.

Молодой человек: — Я охотно разъясню вам всё. Это я сам написал письмо. Вы должны придти от девяти до трёх, когда открыта контора. Там вы сначала обратитесь ко мне, а я направлю вас дальше.

Август выхватил из кармана свою записную книжку и стал записывать. Этот фокус он проделывал уже много раз, — он хотел показать, что умеет писать буквы, да; он даже для пущей важности нацепил на нос пенсне.

— Итак, вы сказали — важное письмо? — Пишет.

— Нет, я этого не говорил, я сказал — важное сообщение. А это большая разница. Я сказал, что вам следует придти, чтобы выслушать важное сообщение.

Август зачёркивает и исправляет:

— От банка, сказали вы? — Пишет, смотрит на часы: — Я припишу время, когда вы мне это сообщили! — Пишет.

— Я не думал, что вы так опытны в этих делах, — сказал молодой человек. — Но теперь я вижу, что ошибался. Вы, может быть, знаете также, о чём это важное сообщение?

— Этого я не могу знать. У меня столько всяких дел, я деловой человек.

— Речь идёт о наследстве или ещё о чём-то в этом роде в Полене. Это-то я могу сообщить.

Август делает широкий жест:

— У меня столько всего в Полене: целый квартал домов, рыболовные снасти, фабрика, крупная фабрика. Уж не хочет ли государство присвоить себе мою фабрику?

— Нет, могу вас утешить, что это не так. Но большего, к сожалению, я не смею открыть.

— Вы сказали — от девяти до трёх? — Пишет. — Спустя два-три дня? — Пишет.

Молодой человек: — При сём передаю вам в собственные руки письмо. Итак, сегодня уже слишком поздно, контора уже закрыта. Но в другой раз в ваших же собственных интересах — явиться к нам без опозданья.

И затем этот юный норвежский бюрократ, этот маленький будущий государственный муж удалился.


А теперь, следующим номером, завернул аптекарь Хольм. Он поздоровался с Августом, как со старым знакомым, и пошутил:

— Письмо от короля?

Август бросил письмо нераспечатанным на мешок с цементом и несколько небрежно сообщил:

— Пустяшное письмо. Только о том, что я должен явиться в контору окружного судьи и получить там некую сумму денег.

— Некую сумму? В наше время?

— Положим, я ждал эти деньги целую вечность. А вы, аптекарь, вышли погулять?

— Да, я всё хожу и хожу и делаю идиотские прогулки. Послушайте, Август, я пришёл к вам с поручением от фру Лунд. Вы знаете, она осталась совсем одна, и она просит вас, когда у вас будет время, заглянуть в докторскую усадьбу.

— Слушаюсь, — сказал Август.

— Она получила телеграмму от доктора и хочет поговорить с вами.

— Я схожу к ней сегодня же.

— Благодарю вас.

Аптекарь Хольм отчалил. Он идёт для того, чтобы идти, идёт быстро, оставляет за собой всю Южную деревню, приходит в соседний округ и наконец, после нескольких часов ходьбы, заворачивает домой. Этот парень умеет гулять.

Хольм находится в самой середине Южной деревни на обратном пути, когда вдруг останавливается. С ним что-то происходит. Сладкое чувство, розовый огонь пробегает по его жилам. Другой на его месте не заметил бы, но странствующий Хольм остановился, он повернул и прошёл кусок дороги обратно. И когда он, наконец, сидел дома и раскладывал пасьянс, он все ещё чувствовал себя размягчённым этим сильным впечатлением.

На другой день он пошёл к жене почтмейстера и рассказал ей, что с ним случилось. Он гулял вчера по окрестностям и забрёл в так называемую Южную деревню. Когда он шёл уже домой, он услыхал нечто и разом остановился: на небольшом холме стояла женщина и зазывала домой скот. Что случилось? Ничего — и всё-таки что-то, нечто необычайное: чудесный призыв, обращённый к небу. Бесподобно! Он пошёл обратно и подстерёг женщину, когда она спускалась с холма, худая и бледная, около сорока лет, зовут её Гиной, Гиной из Рутена. Он проводил её до дому и разговаривал с ней. У неё муж и дети, и не то чтобы нищета, а что-то в этой роде, крошечный дворик весь в долгах. Муж имел обыкновение помогать музыкантам и подпевать во время танцев, но теперь он больше не хочет петь песен, потому что он вторично крестился и стал евангелистом. И по той же причине и жена его не хочет ничего петь, кроме псалмов, да она, пожалуй, ничего больше и не умеет.

— Но боже, фру, если б вы знали, какая красота! — восклицает Хольм. Она знает все псалмы наизусть и сидела и пела их, а голос лился рекой. Знаете, что я сказал? «Иисус Христос». Смешно, не правда ли?

— Какой у неё голос?

— Альт как будто бы.

Жена почтмейстера по привычке сидела с откинутой назад головой и полузакрытыми глазами, — она была очень близорука, — но слушала внимательно и наконец сказала;

— Я постараюсь повидать её.

— Конечно. Гина из Рутена. Маленький дворик в Южной деревне. Я сказал ей: пусть она и её семья хворают сколько им угодно, я даром буду давать им лекарства. Ха-ха, странное признание, но зато чистосердечное.

— Это далеко?

— Нет. Но ведь мы можем пойти к ней вместе?

— Да, если вы обещаете хорошо себя вести.

— Что?! — восклицает он. — Посреди дороги?

— Я вам не верю.

— Другое дело здесь, — говорит Хольм и осматривается по сторонам.

— Вы с ума сошли!

— В моих объятиях...

— Замолчите!

— Вот в эту дверь.

— Ха-ха, хороши бы мы были! Ведь это кухня.

— Вот видите, к чему это ведёт. Вы до сих пор держали меня в неведении. Я хочу сказать — относительно двери.

— Молчите! Вы ничего не хотели сказать. А относительно женщины? Когда мы пойдём?

— В день и час, который вам будет угодно назначить.

— У вас, вероятно, отличный помощник в аптеке.

— Отличный.

— Потому что вы и день, и ночь отсутствуете. Вас никогда нет в аптеке.

— Наоборот. Теперь, в отсутствие доктора, я очень много работаю. Особенно по понедельникам.

— Почему — особенно по понедельникам?

— Люди невоздержанно любят по праздникам, потому что тогда у них много времени. А по понедельникам приходят за каплями.

— Выдумщик!

— Честное слово! Им нужно что-нибудь подкрепляющее.

— Что же вы им даёте в таких случаях?

— А что вы сами принимаете, когда устаёте от такого рода занятий?

— Я никогда не устаю — от такого рода занятий, как вы говорите.

— И я тоже, — к сожалению, — говорит Хольм. — Поэтому я не знаю, что мне им дать. Я давал им серную мазь. Что вы об этом думаете?

— Зачем? Чтобы мазаться?

— Нет, они принимают её внутрь.

— Нет, этого быть не может! — Фру взвизгивает от смеха.

— Нет, это так, потому что в ней есть мышьяк, который я иначе не решаюсь давать без рецепта от доктора.

— Мы можем пойти к этой женщине сегодня же.

Хольм: — О, благодарю вас, благословляю вас! Если б вы только знали, как красиво вы это сказали! Ваш голос — звон золотой струны под сурдинку...

— С часу до двух у меня ученик. Потом обед. Мы можем пойти в три часа.

— Замечательно удобно! Никто, кроме вас, не может угадать так мой единственный свободный час.

— Ха-ха-ха!

— Нечего над этим смеяться. Вы всегда попадаете в цель, раните меня. «Сердце от этого становится таким большим», — как пишут в книгах. Я никого не знаю похожего на вас, кто был бы так любезен, и красив, и мил, и привлекателен

— Ни одного порока?

— Нет, у вас есть порок,

— Какой же?

— Вы холодны.

Фру молчит.

— Привлекательны, но холодны.

Фру: — А вы кто? Только говорун. Вот именно. Вы хвастаетесь испорченностью, вы афишируете, делаете вид. Но всё это — одно притворство.

— Вот это здорово! — сказал Хольм.

— Ну, а теперь ступайте. Сейчас у меня будет мой первый урок за сегодняшний день.

— Вы серьёзно думаете то, что сказали?

— По крайней мере, отчасти.

— Знаете что, фру, вам бы следовало дождаться меня, вместо того чтобы приехать сюда с этим вашим продавцом марок.

— Ну, знаете что, я всё-таки предпочитаю его вам.

— Вот здорово! — опять сказал Хольм.

— Да, предпочитаю.

— Тогда я не пойду с вами к Гине в Рутен.

— Нет, пойдёте!

— Ни в коем случае!

— Послушайте: как вы думаете, могу ли я надеяться на успех у фрёкен Марны?

— У кого?

— У Марны. У Марны, дочери Теодора из Сегельфосского имения.

— Этого я не знаю.

— Она мне очень подходит. Она из этих многообещающих натур, большая и великолепная. Мне же надо когда-нибудь жениться.

— Да, надо. И вам, как нам всем. Попробуйте взять Марну.

— Вы мне это советуете?

— О нет! В сущности — нет.

— Люблю-то я вас.

— Теперь уходите.

— Значит, я зайду за вами в три часа.


И они отправились, — аптекарь со своей гитарой на широкой шёлковой ленте через плечо, а фру под руку со своим мужем. Да, почтмейстер освободился от своих дел и пошёл с ними.

— Она так ко мне приставала, — сказал он.

Хольм подумал, вероятно, что ещё не известно, кто к кому приставал.

Его ужасно бесило, что почтмейстер присоединился к ним, эта особа, эта личность, которая не даст ему подурачиться и пошутить с дамой. Но погода была отличная, и кругом зеленели, цвели и благоухали луга и поля, щебетали птицы, на деревьях были уже крупные листья, на дороге ни души.

Почтмейстер Гаген отнюдь не был человеком, которого можно было не замечать. Немного ниже среднего роста, но хорошо сложенный и плотный; вид у него был умный, отличный вид. Он не обнаруживал готовности болтать о пустяках, но он не говорил и глупостей.

— А что, если мы покажемся на дворе у фру Лунд? Она так одинока в данное время.

Хольм: — Но боже, что же мы будем там делать?

— Вы будете играть, а Альфгильд петь.

— А вы сами?

— А я пойду с шапкой.

Никакого сочувствия. Да почтмейстер, пожалуй, и не ждал его; вероятно, он сказал это только для того, чтобы не молчать всё время.

— Всё-таки странный это случай — совсем вырванный глаз! — сказал он.

Хольм прервал его и тут же сочинил:

— Что же тут странного? Доктор возвращается от больного, он торопится, бежит сокращённым путём через лес и прямо глазом натыкается на сучок. Что, если это случилось именно так?

— Ах, так это было так! Но ведь в Будё ему исправят?

— Нет. Он телеграфировал, что ему придётся поехать в Троньем. Может быть, он уже уехал.

Разговор прекратился. Но почтмейстеру опять показалось, что нужно что-нибудь сказать.

— Только бы нам не спугнуть хозяев, к которым мы идём. Нас слишком много.

Xольм: — Да, слишком много.

— Да я, пожалуй, могу спрятаться где-нибудь снаружи.

— Ни в коем случае! — говорит его жена и прижимает к себе его руку.

Почтмейстер согласен:

— Слово твоё — закон, Альфгильд. Знаете, это хорошо, что я пошёл с вами. Я ведь сижу один целыми днями, сосу свою трубку и разговариваю со счетами. Здесь хороший воздух.

Хольм: — Что это значит: разговариваете со счетами?

— То есть точнее это значит, что я разговариваю сам с собой.

— Это должно быть очень скучно, — выпаливает Хольм.

Но почтмейстер был добродушным парнем.

— Нет, почему же? Я очень занимателен. Я говорю гораздо лучше, когда я один, чем при других. Это бывает со всеми одинокими.

— Это вы, фру, делаете вашего мужа таким одиноким?

— Я сама одинока, — отвечает фру.

Почтмейстер: — Да, ты одинока. Но вы — художники и музыканты, вы не так уж одиноки. У вас искусство, пение, гитара.

— А ты рисуешь.

— Я? Рисую?! — воскликнул почтмейстер.

— Конечно, ты рисуешь. Ну, а теперь ты придёшь в бешенство из-за того, что я это сказала.

— Ну, в бешенство, не в бешенство, а всё-таки ты мне обещала, что не будешь этим шутить.

— Так, значит, вы рисуете? Я этого не знал, — сказал аптекарь.

— Я вовсе не рисую. Если б было хоть сколько-нибудь подходящее место в Геллеристинген, я бы перевёлся туда.

— Ха-ха-ха! — засмеялась фру. Она, казалось, гордилась своим мужем и прижала к себе его руку.

Они подошли ко двору. Нигде не слышно ни ребёнка, ни собаки, повсюду тишина. В окно виднелась женщина с обнажённой верхней половиной туловища, работавшая над чем-то белым, что лежало у неё на коленях. У неё были вялые и отвислые груди.

Они остановились.

Фру спросила:

— Что же мы стоим? — И нацепила на нос пенсне. — Боже! — воскликнула она.

Аптекарь: — Да, что же мы стоим? Насколько я вижу, эта дама занялась изучением жизни насекомых на своей сорочке.

— Ах, вовсе нет. Она её шьёт, кладёт заплату.

Почтмейстер тихо добавил:

— Уважение к бедности!

Фру: — Теперь она увидела нас.

— Да, — ответил на это Хольм. — Но она не торопится одеваться. Должен признаться, что я не знал, что они до такой степени «подземные». А не то бы...

— А что? Что вы ворчите? Вот и дети появились.

— Да, да. И вполне человекообразные существа.

— Почему это вы вдруг сделались таким циником? — спросила фру. — Вы, вы ведь кормили в гостинице голодных детей.

— Что такое?

— Да, мне говорили.

— Но какое отношение имею я к этому? — закипятился аптекарь. — Это дело хозяина гостиницы.

— Пойдите и узнайте, можно ли нам войти!

Им разрешили войти, и они вошли. Но почтмейстер пожелал побыть ещё немного на воздухе.

Он пошёл прямо по лугу. Там стоял человек и чистил канаву. Это был Карел, крестьянин из Рутена. Он был босиком и стоял по колено в воде и жидкой грязи.

— Бог в помощь! — поздоровался с ним почтмейстер.

— Спасибо! — отвечал Карел и поглядел на него.

У него было весёлое лицо, при первом удобном случае расплывавшееся в улыбку. Глядя на него, нельзя было сказать, что он серьёзно настроен и крестился вторично.

— Только не знаю, насколько бог мне помогает, — канава каждый год зарастает опять. А осенью здесь столько воды, что хоть мельницу ставь.

Почтмейстер заметил на лугу пруд, небольшое озеро.

— А нельзя разве осушить этот пруд?

— Отчего же нет? Если мне когда-нибудь достанется эта земля, я сделаю её сухой, как пол в избе.

— А как здесь глубоко?

— Теперь, летом, в самом глубоком месте мне по колено. А под водой отличный чернозём.

— Ты должен спустить эту воду, Карел.

— Непременно должен.

— Это будет отличной подмогой для твоего хозяйства.

— Так-то это так. Но я не знаю, хватит ли у меня на это сил, — сказал, улыбаясь, Карел. — И я не знаю, как долго ещё могу я распоряжаться своим двором. Не отнимет ли нотариус его у меня?

— Нотариус Петерсен?

— Да. Ведь он теперь работает и в банке.

— А ты должен банку?

— Ну, конечно. Хотя и не бог весть что, — две-три удачных лофотенских ловли, и самое главное было бы улажено!

Карел почти смеялся, говоря это.

Пение из избы долетало до луга. Карел склонил голову и прислушался.

— Она поёт, — сказал он.

Почтмейстер рассказал, что его жена и аптекарь вошли в избу, чтобы послушать Гинино пение. Аптекарь принёс с собой гитару.

— У него гитара? — переспросил, встрепенувшись, Карел. Он вылез из канавы, отёр о траву жидкую грязь с ног и сказал: — Пойду, послушаю.

И влюблённый в музыку Карел из Рутена, рождённый из ничего, вскормленный нуждою, непременный певец на всех вечеринках Южной деревни, бросил работу и заторопился домой, чтобы послушать игру на гитаре. Никаких признаков серьёзности и вторичного крещения.

В избе поздоровались.

— Как тебе не стыдно показываться босым! — сказала жена.

— Да, — отвечал с отсутствующим видом Карел: он всё своё внимание сосредоточил на гитаре и не обращал внимания на гостей.

Когда аптекарь начал играть, Карел впился в него глазами.

— Теперь спойте, Гина, — попросил кто-то.

И опять, и опять разверзался потолок от чудесного голоса Гины. Карел всё время стоял, наклонившись над гитарой, и с широкой улыбкой следил за пальцами аптекаря. Когда ему предложили попробовать гитару, он тотчас ухватился за неё и начал наигрывать, улыбаться и наигрывать, и так музыкален был этот человек, что, среди многочисленных ошибок прибегал и к таким приёмам, которые, в сущности, свойственны лишь хорошо обученному музыканту.

Уходя, аптекарь оставил свою гитару в руках Карела.


На обратном пути они наткнулись на Августа. Он стоял у кузницы и опять спорил с кузнецом, который не умел делать самые простые вещи. Крючья для развешивания автомобильных шин в гараже были до того перекалены, что ломались от тяжести, он просто пережаривал их. Август кипятился.

Мимоходом аптекарь спросил:

— Что же, вы были у фру Лунд?

Август молча кивнул головой.

— И вы были также в конторе у окружного судьи?

Август, расстроенный и мрачный, только поглядел на него.

— Я хочу сказать, ходили ли вы за деньгами, за миллионом? Может быть, стоит напасть на вас.

Август покачал головой.

Нет, он не получил никакого миллиона, у окружного судьи не было для него денег. Всё важное сообщение заключалось в письме от Паулины из Полена, где она писала, что не намерена выдать ему чековую книжку, — «передайте это Августу». Во-первых, он не имеет никакого отношения к этим деньгам, потому что он оставил ей, Паулине, всё, что у него было в Полене, — также и деньги, которые могли бы ему достаться в лотерее. Документ был подписан двумя свидетелями. А во-вторых, Август сам может приехать в Полен за деньгами, — иначе какая у неё гарантия, что он именно тот человек, за которого себя выдаёт?

Чертовка Паулина, верна себе до конца, ловкая, острая, как бритва, и честная до глупости. Он словно видел её теперь уже старую, с белым воротником вокруг шеи, с жемчужным кольцом на пальце.

Окружной судья охотно бы помог Августу, он бы сделал это, он был доброжелательный человек. (Кстати, через несколько лет судья погиб от случайного выстрела в Сенье.)

— Значит, есть какие-то затруднения с деньгами из Полена? Они были завещаны кому-нибудь другому?

— Да, — отвечал Август.

Но это ровно ничего не значит: он знает Паулину, — она не возьмёт ни одного эре из этих денег, она только так говорит.

Тогда, может быть, Август сам поедет за деньгами?

Нет. Кроме всего прочего, он ни в коем случае не может бросить все свои дела у консула, в особенности постройку дороги. От него зависит много людей.

— А не можете ли вы удостоверить свою личность при помощи бумаг, чтобы дама Паулина почувствовала себя уверенной?

— Это будет трудновато.

— У вас нет бумаг?

— Нет.

— Но разве доктор Лунд и его жена не знают вас по Полену?

Ещё бы! Как им не знать? Не один стакан грога выпил Август у них. Если доктору и его жене хотелось видеть гостя у себя вечерком, им стоило только позвать Августа, и он тотчас являлся. Он мог бы сходить в докторскую усадьбу сию же минуту и получить удостоверение, что он именно и есть настоящий Август, но самого доктора нет дома — он уехал в Троньем, и никто не знает, когда он вернётся.

Августу чертовски не везло. Оставалось только ждать, ждать и ждать...

XIV

Да, Сегельфосс не процветал. Что-то, вероятно, было не так. Может быть, город был основан не на том месте, может быть, слишком, густо расположились кругом дворы, при каждом дворе было слишком мало земли, а землю слишком плохо возделывали. Вероятно, всё происходило от этого. Ничто не преуспевало и не становилось полным и пышным во славу божию, не было ни одного человека, у которого глаза заплыли бы жиром, ни одного животного, хотя бы слегка обезображенного излишком питания. Напротив. Скотина целыми днями бродила по лугам и не наедалась, каждая кочка, каждый бережок возле ручья были обглоданы овцами, коровы принуждены были довольствоваться вереском и листьями с деревьев и не давали молока. Таково было положение. Но на расстоянии всего лишь какой-нибудь мили или полумили от Южной деревни лежали обширные пространства зелёных горных пастбищ, настоящий рай для мелкого скота. Существовало предание, что Виллац Хольмсен пас там летом своих овец.

А рыболовство для домашнего потребления, — какую роль играло оно в окрестных деревнях? Люди, жившие у самого моря, приносили другой раз связку мелкой трески или мерлана, ровно на одну варку, и ничего для следующего дня, — что же это было за рыболовство для домашнего потребления? Рыбаки из города спохватывались иногда и проделывали длинный путь в полверсты до залива возле Северной деревни, где на белом песке острогами били камбалу. Да, но тогда им приходилось не спать целую летнюю ночь напролёт, и в два часа они с бутербродами пили кофе, — что же они зарабатывали на этой ловле? И разве не приходилось им потом спать весь следующий день?

Да, условия жизни в Сегельфоссе были неважные.

Но Гордон Тидеман всё же жил, жил широко и действовал, и был видным человеком и консулом. Он делал бессмысленные вещи только в силу своей тщеславной жажды деятельности; тому пример — дорога в горах и охотничья хижина. Но он делал ещё худшие вещи просто из шутовства, например, купил себе блестящую моторную лодку, чтобы выходить навстречу пароходам и показываться. — Ну, на что она была ему теперь, когда пароходы приставали к его большому молу и грузились прямо с берега? А моторная лодка, сверкая политурой и медью, лежала без дела тут же и стоила и денег и забот.

Всё это так. Но Гордон Тидеман был, по крайней мере, энергичный человек и, между прочим, с большим успехом поставлял лососей. Кроме того, он серьёзно взялся за дело и послал одного из своих дельных приказчиков в Хельгеланд, в качестве коммивояжёра. Конечно, он снабдил его отличной экипировкой, дал ему, прежде всего костюм и часы на золотой цепочке и затем изящные чемоданы для образцов, богато отделанные медью. Это стоило не мало, но парень этого вполне заслуживал: он был как бы создан для своей специальности и прислал уже несколько заказов.

А помимо этого Сегельфосс был мёртвым и даже нелепым городом.

Кое-кто начинал коситься на горную дорогу консула. Строительство украшало, пожалуй, пейзаж, но, глядя на него, многие ворчали и покачивали головой. Кто бы мог подумать об этом. Конечно, разговоры начались в Северной деревне, которая отставала и в смысле науки, и в смысле благородного обхождения; и была занята лишь хождением в церковь и старинным благочестием, в духе отцов. Они возникли сначала среди женщин и старых мужчин, и может быть даже, первоначальные слова, были произнесены Осе.

— Бедным мышам и воробьям покоя нет, — сказала Осе: — так они стреляют и грохочут в божьих горах!

— Вот именно, — сказали старики Северной деревни и покачали головой.

И они принялись судить и рядить, и время перепуталось в старых головах, и годы переместились: франко-прусская война, кровавое северное сияние на небе, окружной врач Павел Фейн, погибший на море, предсказание пророка Иеремии о комете, опустившей свой хвост на остров и произведшей землетрясение, — всё это сводилось к исходной точке, к словам Осе о шуме на горной дороге.

Ведь в горах жили люди, подземные люди, народ Хауга, со своим земледелием и своим скотом, богатые и мирные существа, которые не причиняли никакого вреда людям и земле, если, только их оставляли в покое. Все эти сумасшедшие крики, и предупреждения, когда взрывали горы, сами взрывы, стуки, и громкие разговоры с ранней весны, верно, беспокоили подземных и мешали им, и может быть, даже принудят их переселиться в другую гору. Люди на земле ничего от этого не выиграют. Старики в Северной деревне до сих пор ещё помнили, что пришлось вытерпеть их родителям от подземных, когда ставили первые телеграфные столбы и подняли такой громкий шум и суматоху людей с лошадьми. А на корабле, на котором везли телеграфную проволоку, с реи упал железный блок и убил матроса. Его ещё похоронили на Гамарском кладбище, на острове. Но это ещё не всё. Никогда не было в этом краю столько грома и молний и непогоды, как тогда; у Виллумоена ветром крышу сдуло, — все это помнят. Новую крышу пришлось привязать двумя толстыми железными цепями, которые можно видеть и по сей день, — ступайте, взгляните! И верно, уж никто не забыл, до чего жалка была рыбная ловля в Лофотенах в ту зиму, нельзя даже сказать, что был средний улов, — так это было плохо. Потом наступила весна, и стало ещё в десять раз хуже: под самый сенокос выпал снег, а рожь так и не созрела. Как раз в то лето потревожили подземных в местности южнее, и они перебрались в Сегельфосские горы. Здесь повсюду были глубокие пропасти, поэтому им легко было проникнуть внутрь, им даже не пришлось зарываться в горы, что, говорят, им вовсе не так-то просто. Они попадались людям, когда переселялись со всеми своими лошадьми и большими стадами; говорят, было очень много коров, лоснящихся и жирных, всё равно как стая сельдей в море. Тот-то и тот-то из предков встречали их; вот Арон видал, и он не один раз рассказывал об этом. Но когда он лежал на смертном одре и к нему пришёл священник, то он не захотел признаться и сказал, что всё это ложь. Но он так сказал потому, что был при смерти и ничего не соображал. В тот же самый день их встретила и Ингеборг из Утлена. Она шла и вязала серые с красным чулки и только собралась спустить две последние петли на втором чулке, как к ней подошла подземная женщина и попросила у неё чулок. «Носи на здоровье, — сказала ей Ингеборг. — А может быть, тебе дать и другой?» — спросила она. Та взяла и другой чулок. И Ингеборг не осталась в накладе до самого последнего часа, — это ведь она достигла такого богатства и знатности в Вестеролене, и вышла замуж сначала за одного брата, а потом за другого, и получила в наследство всё после смерти обоих.

— Да, так-то всегда бывает, — сказал старик. — Когда угодишь подземным и окажешь им хоть малую услугу, они вознаградят тебя сторицей. А теперь что? Они стучат и стреляют в горах хуже всяких троллей и дикарей, стены и дороги пересекают и преграждают одну пропасть за другой, и бог знает, что случится теперь с нами, с земными людьми. Если б я был так молод, как я стар, то я бы знал, что предпринять. Они захотят покинуть гору, попомните моё слово, и счастлив тот, кто повстречает их на пути и даст им хотя бы небольшой подарок: он с той же минуты узнал бы, что такое счастье и успех и теперь и в будущем. Это ничего, если подарок невелик, потому что народ Хауга ценит доброе желание. Так, например, шиллинг был бы совсем не у места, как бы он ни был блестящ, потому что у подземных свои собственные деньги и наши им ни к чему. Вот, кажется, в денежном ящике в сегельфосской лавке заблудился каким-то образом престранный шиллинг.

И это случилось как раз в тот день, когда подземный человечек побывал в лавке и купил себе немного табаку того сорта, который курим мы, земные люди.

Кто-то из молодёжи возразил, что это был вовсе не подземный человек, а немец, один из немцев-музыкантов, игравших в городе.

— Откуда у тебя эти сведения? — обиженно спросил старик, — Мне-то говорил об этом сам Мартин, приказчик.

— Да, но Мартин-приказчик ходил потом с монетой к консулу и спрашивал его. А консул едва на неё глянул, как тотчас определил, что это немецкая.

— Ну, конечно. Мы в наше жалкое время ничего не знали. Это вы, молодёжь, читающие книги и газеты, вы знаете всё и ни во что не верите. Мой дед возвращался раз из лесу ясным зимним вечером, светила луна и звезды. Он отпряг лошадь, поставил сани оглоблями вверх и вошёл в избу. Там сидело двое незнакомцев; это были звездочёты, утром они собирались пойти на Сегельфосскую гору, чтобы найти там звезду, которая у них куда-то пропала. «Ночью снег выпадет», — сказал мой дед. «А ты почём знаешь?» — спросили звездочёты, всё равно как Фома Неверный, и указали в окно на лунный свет. «А я вижу это по лошади, — отвечал дед, — потому что она два раза вздрогнула, пока я её отпрягал». И действительно, сбылось точь-в-точь, как он сказал. Утром он были до-смерти рад, что поставил сани стоймя, а то бы под снегом он ни за что их не нашёл.

— Ну, уж весной-то он, верно, на них наткнулся бы, — прошептал кто-то из молодёжи.

— Расскажи ещё! — попросил кто-то другой.

Но старик был все ещё обижен:

— Нет, зачем я стану рассказывать? Вы же знаете всё гораздо лучше меня. Звездочёты тоже знали всё на свете.

— Да, но в горы им, вероятно, всё же не удалось попасть из-за снега, этим звездочётам?

— Нет, в горы они не попали. Но звезду всё-таки нашли.

— Как же это случилось?

— Так, они посмотрели повнимательнее в календарь и нашли там эту звезду вместе со всеми остальными.

Всеобщая сенсация:

— Вот это замечательно! Вот здорово!

Старику понравился успех, который имели его слова, он стал ласковее и заговорил опять:

— Консул мог бы поглядеть повнимательнее на деньги.

— Может быть. Да, пожалуй, мог бы. Расскажи ещё.

— Нет, больше не стану рассказывать. Но как бы там ни было, а будь я помоложе, непременно пошёл бы в лес попытать своё счастье, когда подземные станут переселяться.

— Интересно, что бы лучше всего поднести им в подарок?

— Да разное. Почти всё равно что: или галстук, или две-три сальных свечки. А лучше какое-нибудь блестящее украшение. Я бы протянул им подарок обеими руками и не побоялся бы. Но само собой разумеется, я бы сходил, сначала к причастию, чтобы они не возымели надо мной власти.

Когда старик замолчал, молодёжь стала говорить между собою:

— А Беньямин говорит, что видал их.

— Видал подземных? А где?

— Да вот этой осенью, раз вечером, когда он шёл домой из Южной деревни. Вдруг перед ним на дороге очутилась женщина. Я сказал ему, что это, вероятно, была Корнелия. Но он только что вышел от Корнелии.

— Ну, и куда девалась женщина?

— Она упорхнула в лес.

— Это была Корнелия, я готов побиться об заклад. Беньямин немного боится темноты, вот ему и показалось.

— А я хотел бы быть на его месте! Он ел хлеб консула день за днём в течение двух недель. От этого у него завелись деньжата, нужды нет, что теперь это прошло.


Теперь это прошло. Гараж был отстроен, и даже автомобиль прибыл. И шеф и Август ездили на пробу со знающим человеком с Юга, и оба с блеском заслужили свои удостоверения. Таким образом Беньямин сделался лишним, и Август отказал ему. Они расстались без тени благосклонности со стороны Августа. Беньямин получил свою отставку, написанную чёрным по белому.

В сущности Августа очень забавляла эта работа, — создание салона для автомобиля, будуара со стенами из плит, стального цвета. Лучшим его помощником был Беньямин, этот славный малый из Северной деревни, избранник Корнелии, которым он мог командовать и распоряжаться. Конечно, он завидовал молодому человеку, и хотя Корнелия была так же далека от него, как на небе звезда, всё же он преследовал Беньямина своей нелепой ревностью.

— У тебя ведь есть двор, почему же ты не женишься? — с заметным недовольством спрашивал Август.

— У меня нет двора, — отвечал Беньямин, — это двор отца.

— Дрянной двор, насколько я знаю, как все дворишки здесь в окрестности.

— Нет, это хороший двор, могу вас уверить.

— Там растут апельсины?

— И красивый двор, — продолжает невозмутимо Беньямин. — Вам непременно нужно придти и поглядеть наш двор.

Август фыркает:

— Будто мне нечего больше делать, как ходить и глядеть!

— У нас четыре коровы и лошадь. Немного найдётся таких крестьян, у кого больше.

Август зафыркал ещё громче:

— А я был в одном имении в Америке, где было три миллиона голов окота.

— Ну, это я даже и не понимаю.

— Тебе бы следовало жениться на девушке из этой твоей Северной деревни — и дело с концом.

Беньямин: — Она не из Северной деревни, а из Южной.

Август всё не унимался:

— Ну, это ещё не известно!

— То есть как?

— Дело в том, что работа у меня кончена. Тебе незачем больше приходить сюда.

— Так, значит, кончена?

— Да. Слышишь ты?

— Ну что ж, — сказал Беньямин, — кончена, так кончена. Но если я понадоблюсь вам когда-нибудь потом, то, пожалуйста, пошлите за мной.

Август: — Ты мне не понадобишься. Да, что это я хотел сказать? Я не понимаю, чего ты ждёшь. Ты ведь уж достаточно взрослый. В твоём возрасте я овдовел уже во второй раз. Может быть, у тебя нет даже невесты?

— Как же — нет? Тут нечего скрывать: у меня есть девушка, которую я люблю, и которая в свою очередь любит меня. Это та самая, которую зовут Корнелией.

— Я этого не знаю.

— Как же так?

— Разве ты танцуешь с нею? А на святках разве она сидит у тебя на коленях?

— Вы такой странный со мной! — говорит Беньямин.

— И вы охотно пьёте кофе из одной чашки?

Беньямин улыбается:

— Это бывает. Но почему вы спрашиваете об этом?

— Эти рождественские танцы — настоящая чертовщина и один грех. Меня ты там никогда не увидишь.

— Но и вы, вероятно, в молодости принимали в них участие?

— Нет, — говорит Август, — я считал это недостойным себя. В молодости? Я и сейчас ещё не стар для этого, — можешь не беспокоиться. Ты думаешь, вероятно, что ты один молод, но ты бы поглядел на меня в большом заграничном зале. Стоило мне только появиться, и никто не смел ступить па паркет! Передай это Корнелии от меня.

— А вы её знаете?

— Скажи, пожалуйста, чего ты тут стоишь и задерживаешь меня? Я же сказал, чтобы ты шёл.

Беньямин: — Ну, хорошо. Но вы так странно говорили со мной. Только она вовсе не из Северной деревни, нет, моя девушка из Южной.

— Я подумаю об этом, — сказал Август.

Боже, и чем только его не беспокоили! Бородатый малый из Северной деревни вообразил себе, что может говорить о своих любовных делах со старостой. Ничего подобного не случалось на белом свете...

Август должен был встретить своего шефа. Им нужно было вместе осмотреть дорогу. По дороге, которая вела от деревни к деревне и пересекала город, можно было ездить на обычной тележке, но консул, верно, пожелал узнать, как далеко он сможет проехать на юг и на север, чтобы поражать там своим автомобилем людей.

Консул сидит у руля. Он правит вполне свободно: ещё бы этому искусству он научился за границей! Народ отскакивает в сторону; эти люди до того удивлены, что смеются. Ещё бы! Уж этот консул! Через Сегельфосский водопад перекинут каменный мост, старинный и невероятно прочный, с перилами из железа.

«Здесь где-нибудь происходит вторичное крещение», — думает, вероятно, Август и, может быть, немало возмущается от такого свинства по отношению к святому духу. Когда громкий гул водопада остаётся позади, он говорит:

— Как жаль, что эта большая мельница пропадает зря там, на горах!

— Она не окупалась, — отвечает шеф.

— Может быть, она окупилась бы в качестве фабрики.

— Не знаю. В качестве какой фабрики?

— Можно было бы устроить бойню, кожевенный завод, ну, кстати, и камвольную фабрику. Три фабрики за раз.

Шеф останавливает автомобиль, думает и говорит: — Для этого здесь слишком мало овец.

— Здесь может быть столько же овец, сколько звёзд на небе.

— Ты думаешь?

— Да, — продолжает Август, — и сколько песку на дне морском.

— Им нужен корм.

Август показывает на горы и отвечает:

— Там, наверху, целые квадратные мили корма. Тысячи голов могли бы пастись там. И кроме того, там имеется ещё одно достоинство: там нет ни волков, ни медведей, ни рысей, никаких хищников. Нужен всего лишь один пастух.

Консул помолчал немного и сказал:

— Мельница, верно, скоро развалится. Я не был там с тех пор, как стал взрослым.

И консул неожиданно взглядывает на часы, словно собирается сейчас же бежать к мельнице. Но нет, он опять пускает машину в ход.

Дорога вела мимо церкви и ещё довольно далеко, но потом становилась всё уже и уже, и под конец разветвлялась и разбегалась к дворам и избам. Им приходилось ехать тихо и осторожно: какой-то воз порядком задержал их, лошадь стала на дыбы, а парень никак не мог на них наглядеться досыта.

Август продолжает думать; ему, верно, кажется, что осенившая его мысль об устройстве фабрики, всё равно какой, — блестящая мысль, идея. С самого начала это была случайная фантазия, возникшая в одно мгновение в его быстром уме, и она сразу выросла до трёх предприятий. И он спрашивает как бы случайно:

— Консул не знает, кому принадлежит эта гора?

— Нет. Может быть, общине, а может быть, государству.

— Это бы отлично подошло. Она бы мигом стала вашей.

— Моей? Нет, — говорит консул и качает головой, — мне она не нужна. Впрочем, я слыхал, что у кого-то из прежних владельцев Сегельфосса паслось много овец в горах. Одного я не понимаю, — откуда он брал корм для них зимой?

— Вероятно, овцы были вывезены откуда-нибудь

— Может быть. Но и вывезенным тоже нужен корм.

Август замолк на некоторое время. Он понял по шефу, что вопрос относительно фабрики ещё не решён, но ему и на этот раз, как всегда, хотелось щегольнуть своей выдумкой, на это у него была быстрая голова. Шеф сказал:

— Ты человек с идеями, На-все-руки. И ясно, что тут у нас следует что-то предпринять. Но я не обладаю достаточной властью.

Но ровно настолько, насколько шеф остыл, Август разгорелся:

— Но ведь стоит только нагнать туда овец.

— Да, на лето, — сказал шеф.

Август тотчас воспользовался опытом, собранным им по белу свету.

— Мне приходилось видеть, как овцы хорошо переносят и зиму и непогоду в Австралии и Африке. Это для них ничего не значит. Ну, а вот засуха летом морит их, как мух.

— Здесь их убил бы снег. Ты не думаешь?

— Я наблюдал овец немного и здесь, в Норвегии.

Шеф молчал.

Но Август зашёл на этот раз слишком далеко, да, к сожалению, слишком далеко, и погубил свою идею:

— Консул, может быть, не поверит мне, но это такая же правда, как правда то, что я стою сейчас перед вами: когда-то по всему Гардангерскому плоскогорью паслись мои стада.

Шеф остановил автомобиль:

— Как?! Я так долго жил за границей, что ничего не слыхал и не читал об этом.

— Сначала я хотел его купить, а потом арендовал всю равнину.

— И у тебя были там овцы?

— Несколько тысяч, тысяч десять.

Консул старался понять, старался принять участие в этом бешеном полёте:

— Но я не понимаю, а как же осенью? Зимний корм?

— Нет, осенью я резал. Я посылал мясо во все страны, но вы, может быть, не читали об этом.

— Нет. Но как же? Раз ты зарезал всех овец, то у тебя ничего не осталось на племя?

— Нет, видите ли, консул, мне пришлось уехать. Я не мог больше оставаться, так как получил место в Южной Америке.

Консул замолчал. Потом поехал дальше.

Август тоже молчал. Он понял, что ему не верят, но это его не очень-то смутило; это никогда его особенно не смущало. Он не раскаивался ни в чём, что наговорил, ни в одном слове. Ведь это было его миссией — содействовать развитию и прогрессу, и он успел уже во многих местах произвести опустошение. Но он не знал этого и потому был невинен; он боролся за человеческое развитие, хотя эта борьба и кончалась бессмыслицей и гибелью. «Как же нам не идти в ногу? Позволить загранице смеяться над нами?» Время, дух времени отметил его и воспользовался им, мог воспользоваться даже им, он был странником, морским путешественником, весь в заплатах и внутри и снаружи, без сомнений, без совести, но с умной головой и ловкими руками. Время делало его своим пророком. Его призванием было содействовать развитию и прогрессу, даже уничтожая порядок вещей. Он был чудовищно лжив, как само время, но не сознавал этого, и потому был невинен. Теперь он был уже стар, но ещё дышал, бог позволил ему быть.

— Я смотрю, где бы нам повернуть? Дальше не проедешь.

На обратном пути можно было показаться большему количеству народа: вероятно, от двора ко двору прошёл слух. Что это было за зрелище! Не комета, а экипаж, который двигался сам собой. Уж этот консул! Какая досада, что он не мог ветром промчаться по полям и горам, а так даже куры не пугались.

Они вернулись обратно к мосту и переехали его, когда Август сказал вдруг:

— Это могла быть также фабрика йода.

— Что?

— Да, чтобы добывать йод.

Чёрт знает, что это делалось со старым На-все-руки и его фабриками. Теперь опять словно падучая звезда пронеслась в мозгу консула.

— Да, — сказал он. — Йод, кажется, хороший предмет торговли, это какое-то лекарство.

— А здесь пропасть сырья, из которого можно его делать: водоросли и медузы лежат грудами перед каждой дверью, даром пропадает добро.

— Это правда. Мы употребляем немного водорослей вместо удобрения, но как следует мы их не используем.

— Для этого нужно только несколько машин.

Консул спросил:

— Так ты работал и в этой отрасли?

— Немного. — Августу захотелось, верно, загладить несколько своё предыдущее хвастовство, и он сказал: — Я не был каким-нибудь начальником или чем-нибудь в этом роде, а только простым работником.

— Да, пока я помню, — прервал его консул. — Необходимо поставить решётки перед самыми большими обрывами на горной дороге.

XV

Доктор Лунд и его сын вернулись обратно. Они оба вылечились, то есть мальчик должен был ещё некоторое время ходить с палочкой, а доктор приехал домой со стеклянным глазом.

Проклятая Осе! Глаз не удалось спасти: её грязные пальцы занесли в рану заразу и окончательно погубили глаз.

Но, впрочем, это ничего: стеклянный глаз был так же красив, как и настоящий, он только не мог двигаться и вспыхивать огнём. Никто не замечал особой перемены в докторе Лунде, но сам он чувствовал себя ограбленным и обезображенным.

И он сказал своей жене, хотя и шутливым тоном:

— Я не могу себе представить, что ты всё ещё хочешь меня!

И когда она засмеялась в ответ, он несколько обстоятельнее развил свою мысль: ведь это же на редкость отвратительно иметь такой недостаток, а такая красивая женщина, как она, легко найдёт себе другого.

— Да что ты, совсем с ума сошёл! — закричала она в восторге. — Я бы всё равно любила тебя, даже если б ты ослеп.

И действительно, нет худа без добра: со дня своего несчастья доктор Лунд стал совсем другим человеком. Он сильнее привязался к своей жене, влюбился в неё снова, стал ревнив, как юноша. Что из того, что она была из Полена, из самой бедной избы и дочь самых простых родителей? Возродились жизнь, объятия, безумные брачные ночи, смех в доме. И фру Эстер никогда больше не прокрадывалась на чердак, чтобы плакать. Да будет благословенна Осе!

Пришёл Август.

— Пойди-ка сюда, Август, посмотри здесь на свету и покажи, какой глаз у меня вставной?

Август посмотрел на свету на глаз доктора, но так бегло, что удачно указал здоровый глаз.

Доктор ничего не имел против такой любезной ошибки, но всё же воскликнул:

— Ах ты, жулик! Ты сговорился с Эстер. Мне бы следовало указать вам обоим на дверь.

Август объяснил это тем, что не надел очков, и это казалось достаточно правдоподобным. Но доктор был пренаивно доволен. Если его недостаток виден не иначе как через очки и в лупу, то, верно, он уж не так ужасен, не правда ли?

— И потом вот что, Август, я слыхал о твоём желании, чтобы мы засвидетельствовали, что ты именно тот, за кого себя выдаёшь. Я с удовольствием сделаю это. Посиди немного, выпей ещё чашку кофе.

Доктор написал что-то.

— Пойди сюда, Эстер, подпишись ты тоже!

После этого начался долгий дружественный разговор. Вошёл мальчик с палкой.

— А вот и другой калека, — сказал доктор. — И он тоже выздоровел.

— Как — другой калека? — спросил Август, словно не понимая, в чём дело.

— Первый калека — это я.

— Не говори так! — воскликнула фру и зажала мужу рот рукой.

Доктор: — Пойди, разберись в женщинах, Август. Возьмём хотя бы Эстер: она никогда прежде не была так мила со мной. Она перестала меня обижать.

Болтовня, шутки, домашнее счастье, полное единение, жизнь в мире.

Когда Август собрался уходить, фру проводила его.

— Что ты думаешь, Август, спрашиваю я тебя, что ты об этом думаешь? Видал ли ты когда-нибудь такую перемену? Мне не верится, больше, что я на земле. Мне так хорошо стало жить.

— Вы заслуживаете всяческого счастья!

Фру продолжала:

— С тех пор как он вернулся и стал совсем другим, я ни разу не вспоминала Полен. Я не чувствовала в этом потребности.

— Какой там Полен! — Август махнул только рукой и ни на секунду не остановился мыслью на Полене.

И всё-таки Август когда-то сам был из Полена и даже до сих пор ещё не совсем покончил с этим жалким местечком. Он ждал оттуда денег. Письменное свидетельство супругов Лунд было отослано, и тотчас пришёл на это ответ от Паулины. Она оставалась непоколебимой. Самое меньшее, что Август может сделать, — это приехать за деньгами. Ему следует ознакомиться с давнишним длинным счётом, она истратила из первоначальной выигрышной суммы в двадцать тысяч немецких марок значительную часть, оплатила все Августовы долги, но большая половина денег осталась; с течением времени она увеличилась вдвое, и даже больше. Паулина требует, чтобы Август приехал. Впрочем, он может и не приезжать, — как ему будет угодно.

— В сущности, я понимаю эту даму, — сказал окружной судья. — Она, кажется, ловкий делец.

— Да, не правда ли? — воскликнул Август. — Но более справедливого и религиозного дельца не существует по эту сторону Атлантического океана. В этом я смею вас уверить.

Окружной судья по-прежнему хотел помочь ему и сказал:

— А что, если вы сами напишете ей письмо и объясните, что у вас много дела и вы никак не можете уехать отсюда? Следовало бы это сделать.

Конечно, следовало бы написать, но день проходил за днём, а Август всё откладывал. Он так и не написал письма, так и не собрался. И как в самом деле сочинить такое странное письмо? Это не деловое письмо от такого-то числа со ссылкой на такую-то бумагу, «честь имею» и прочее; в сущности, это была бы просьба, выпрашивание денег, которые он когда-то отдал одним мановением руки. Нет, он не написал. «Пусть уж лучше они останутся у тебя, Паулина! А я проживу те дни, которые мне осталось жить на земной коре, и без этих денег. Итак, с тобой навсегда прощается Август...» Но всё же тяжело было терять такую крупную сумму, именно теперь, когда она могла ему понадобиться не для одного, так для другого. И как Паулине не стыдно было перед настоящим другом детства и перед товарищем!..

Нет, уж лучше он пошлёт телеграмму. Эту широкую привычку телеграфировать он приобрёл ещё в молодые годы, — кто же станет писать длинное письмо, когда можно послать короткую телеграмму?

Он сидит на телеграфе, пишет и зачёркивает, пишет и зачёркивает. Он не сидел бы там так беззаботно, если бы знал заранее, что случится. Начальник телеграфа вышел к нему в переднюю комнату с тяжёлой с медными уголками книгой под мышкой — с русской библией.

— Я увидал вас и хочу спросить кой о чём, — сказал он. Дело в том, что начальник телеграфа, книжный червь, заподозрил, что русская библия была вовсе не библия, и не знал, как разрешить своё сомнение. Почему русская библия должна выглядеть именно так? Это могла бы быть и другая книга. С другой стороны, почему русской библии не выглядеть именно так? Очень это всё сложно. Но она не похожа и на адресную книгу. Вопрос этот не давал покоя книжному червю; это была чёрт знает что за библия, из-за неё он не спал несколько ночей.

— Можете ли вы читать эту книгу? — спросил он.

Август улыбнулся:

— Для меня это — плёвое дело.

— Что это за слово?

— Вот это? Оно означает по-норвежски нечто вроде Пилата.

— А это?

— Это означает: «ссылаясь на». Да, вот именно: «ссылаясь».

— Не знаю, уж не шутите ли вы, — сказал начальник телеграфа и грубо добавил: — Да, и вообще разве вы знаете русский язык?

Август опять улыбнулся.

Начальник телеграфа: — Мне не известно, умеете ли вы читать по-русски, или нет, но только вы держите книгу вверх ногами. Я вижу это по греческим буквам.

Август смутился:

— Ну что ж, — сказал он, — я, пожалуй, переверну книгу, но для меня это одно и то же, потому что я могу читать и вверх ногами.

Начальник телеграфа: — Вы совершенно уверены в том, что вот эта книга — Библия?

Август обиделся:

— Если вы сомневаетесь в том, что это священная библия и божественные словеса, то я возьму у вас всю библию за те же пять крон, которые вы за неё заплатили.

Не оставалось ничего другого, как поступить именно так.

Правда, расход был колоссальный, библия ему совершенно не нужна, он даже не мог бы дать её взаймы. Но нужно было поддержать свой престиж.

Начальник телеграфа ткнул пальцем в книгу:

— О чём говорится в этом стихе?

— В этом стихе? О крещении. Да, об Иисусовом крещении.

Начальник телеграфа громко воскликнул:

— Тут? В самом начале? В Ветхом завете?

Августу очень не хотелось расставаться с пятью кронами, и он постарался выйти с честью из положения:

— Я плохо вижу в этих очках, никогда в них хорошо не видел, но это были единственные очки, которые мне удалось купить в то время. Я купил их на рынке в Ревеле, в стране, которая называется Эстонией. Там было множество других вещей, и я мог бы их купить. Но когда я увидел человека, продававшего очки, то пошёл к нему. Он был одет в поддёвку и подпоясан верёвкой, а на голове у него был котелок, хотя ноги были босы. Вы, вероятно, никогда не видали такого продавца.

Начальник телеграфа ждал, всё более и более волнуясь, и наконец, возмущённый, опять указал в книгу:

— Так, значит, в этом стихе говорится о крещении? о крещении Иисуса?

— Нет, я это не утверждаю, — отвечал Август. — Может быть, здесь идёт речь и о чём-нибудь другом. В школе я учился довольно сносно, и вообще — чего я только не знал! Но что вы хотите от старого человека? Сейчас я хорошенько протру свои очки и погляжу ещё раз. Но если у человека нет порядочных очков...

— Подождите немного! — попросил начальник телеграфа и бросился к аппарату, который всё стучал и стучал.

Август не стал ждать.


Август закончил свои разнообразные работы в усадьбе и опять мог посвятить себя постройке дороги. Напоследок ему пришлось показать редактору Давидсену автомобиль и снаружи и изнутри, и объяснить устройство мотора. Это послужило материалом для статьи в газете.

Кроме того, не обошлось и без людей, которые приходили к нему советоваться, просили его помощи и хотели воспользоваться его осведомлённостью. Так, например, двое из правления кино просили Августа покрыть цементом пол в зрительном зале. Он мог бы делать это вечерами, в свободное время. Но Август только головой покачал в ответ на такое предложение: он работал у консула и не мог принимать частные заказы от разных лиц из округи.

— Нет, нет, добрые люди, у меня и без того много обязанностей.

— Вот обида! — сказали члены правления. — Мы в таком затруднении: прежний пол прогнил окончательно.

Но занятой человек всё же нашёл время, чтобы сбегать ненадолго в Южную деревню. Был субботний вечер, погода летняя. Август начистил до блеска сапоги и нарядился в светлый полотняный костюм, купленный в сегельфосской лавке. Вместо пояса он повязал вокруг талии красный платок с бахромой. Он выглядел совсем чужестранцем, чего, вероятно, и хотел достичь. В кармане штанов позвякивала связка из восьми ключей, — это могло навести на мысль, что где-то у него имеются восемь запертых сундуков.

В доме у Тобиаса не было прежнего уюта, — всё мирское было изгнано из душ и умов семьи: проповедник вернулся исполнить своё призвание. И кто бы мог ожидать это от Тобиаса и его домашних! Ведь он был такой уравновешенный и дельный человек. Но проповедник, евангелист, произвёл на Тобиаса впечатление, мысли Тобиаса спутались, дело со святым духом оказалось крайне сложным, кончилось тем, что не только он сам и его жена, но и Корнелия отправились к Сегельфосскому водопаду и крестились в текучей воде. Кто бы мог это подумать!

Движение охватило всю деревню. Креститель до многих дотянулся своими длинными руками, он улавливал даже кое-кого из конфирмантов8, из детей школьного возраста, и заставлял их на собраниях свидетельствовать о своём обращении, стоя на коленях. А пока ещё рано было надеяться на осень и на более прохладную погоду, в крестильной воде всё ещё было пятнадцать градусов.

Но нечто всё-таки произошло: приехал проповедник, конкурент крестителю. Он остановился в Северной деревне и был только простым проповедником Нильсеном, без крещения и прочих атрибутов, но с хорошим письменным аттестатом на имя священника Оле Ландсена от других священников.

Он оказался более скромным, не особенно красноречивым, но с добрым лицом и доброжелательным. Впечатление, которое он произвёл, было вовсе не так уж незначительно; люди, которые слыхали обоих проповедников и считались знатоками в вопросах обращения, находили Нильсена чуточку лучше другого.

Он был прост, не носил даже галстука, а только жёлтый платок вокруг шеи, не носил длинного пальто, и руки его не были белы, но от этого он ничего не терял.

Конечно, он не мог не выступить против крестителя и его деятельности в Южной деревне. Божий ангел, и тот не смог бы этого избежать. И тут Нильсен оказался неожиданно ловким, чертовски ловким, и даже очень находчивым: — Они, в Южной деревне, крестятся вторично, — сказал он, — смеются над святым духом, только издеваются над ним. Но это очень дурно — смеяться и издеваться над отсутствующим! — ядовито добавил он.

Такой добродушной мужицкой болтовнёй он занимал своих слушателей, но не мог продержаться долго против проповедника в Южной деревне, который пустил в ход свой сложный аппарат с вторичным крещением и коленопреклонением. Это привело к расколу, вражде и ненависти среди паствы Оле Ландсена, и так как люди вступали в драку друг с другом на дорогах, то «Сегельфосские известия» ещё раз обратились к окружному священнику с запросом, не найдёт ли он нужным вмешаться. Нет, — отвечал священник, — это ни к чему: к зиме всё это кончится само собою.

Спор по-прежнему касался вопроса о святом духе. Никогда прежде этот скрытый в боге дух не пользовался такой популярностью. Креститель произнёс проповедь исключительно о нём и сделал его более известным в сегельфосской округе, чем во всей стране. Удивительно, до чего его изображение святого духа было похоже, прямо портрет!

— И кроме всего я могу вам сказать, как он называется по-латыни, — сказал он. — Он называется — Spiritus sanctus. Пожалуйста, спросите кого угодно, правда это, или нет?

У Августа не было необходимой теологической подготовки, чтобы разобраться в этой божественной путанице. Тобиас не вспомнил даже о лошади, которую ему подарили, даже не обратился к разряженному Августу, опоясанному легкомысленной красной бахромой, он разговаривал с проповедником о завтрашнем дне, о воскресенье, когда опять предполагалось крещение. «А ну тебя!» — подумал, верно, Август при этом и даже не перекрестился.

— Мне необходимо сказать тебе два слова, Корнелия! — сказал он.

Корнелия неохотно встала и вышла вслед за ним. Подальше на лугу на привязи ходила лошадь и до самого корня обгрызла траву. Из соседнего двора вышел юноша и направился по дороге в их сторону.

— Ну, нравится ли вам кобыла? — спросил Август, чтобы хоть как-нибудь напомнить о подарке.

Корнелия ответила не сразу:

— Кобыла-то ничего, только здорово брыкается.

— Ну, хотя это хорошо!

— Но только отец начал сомневаться, — сказала Корнелия. — Уж не грех ли это?

— Против меня? — воскликнул Август-богач. — Вы думаете, что у меня нет таких средств?

— Нет, нет, дело совсем не в этом.

— Ну да, я тоже так думаю. Одна единственная лошадь, хе-хе-хе! — И Август вытащил связку ключей и поглядел на неё с видом собственника.

— Но может быть, это грешно по отношению к тому человеку, который продал лошадь.

У Августа вытянулось лицо.

— Но он получил за неё деньги. И насколько мне известно, я не торговался.

— Нет, — сказала Корнелия. — Но вот теперь человек остался без ничего. Бедняга! Ему пришлось продать лошадь. Теперь он на себе таскает и дрова из лесу, и сено с луга. Несчастный безлошадник, один на свете!

Август подумал немного и потом сказал в отчаянии:

— Я могу взять лошадь обратно!

Молодой человек подошёл тем временем к ним, — это был Гендрик из соседнего двора, жених Корнелии номер два.

Он присоединился к ним, и даже не поздоровался, а сразу спросил:

— О чём вы разговариваете?

— Он хочет взять лошадь обратно, — сказала Корнелия.

— Как?! Лошадь, которую подарил вам?

Август рассердился.

— Заткни ты свою пасть, когда я говорю!

Но это не подействовало. Ибо и Гендрик тоже обратился, стал религиозным и предался в руки божии. Что же при таких обстоятельствах был для него мир?

Корнелия заплакала.

— Не плачь, Корнелия, — сказал Гендрик. — Он вряд ли захочет взять у вас лошадь. Это невозможно.

— Послушай-ка, — предупредил Август во второй раз, — теперь ты уйдёшь? — И одновременно он тихонько протянул руку к заднему карману.

И это тоже не подействовало. Гендрик хотя и побледнел, он не ушёл, а Корнелия с плачем уцепилась за него и сказала:

— Нет, нет, не уходи, Гендрик!

Это подхлестнуло и Августа:

— Ах так! Вот в чём дело! — сказал он.

— Да, мы теперь одно, — объяснила Корнелия. — Гендрик совсем такой же, как мы все, завтра он тоже крестится.

Август подумал немного и понял, что у него ничего не выйдет. Он переменил тактику.

— Послушай, Корнелия, я пришёл только затем, чтобы рассказать тебе, что Беньямин работал некоторое время у меня — знаешь, этот твой жених, у которого ты сидела на коленях на рождественской вечеринке.

— Не обращай внимания на его болтовню, — сказал Гендрик.

Август продолжал:

— Он хорошо служил у меня, это отличный парень, и ловкий парень. За ним ты не пропадёшь, Корнелия.

— Не говорите о нём! — сказала Корнелия. — Он больше не мой. Он слушает Нильсена и не принадлежит к нашей общине.

— С Беньямином так хорошо иметь дело: он какой-то особенный. Я даже передал ему ключи и поставил его над своим имуществом, и я не потерял ни булавочной головки по сегодняшнее число.

— Не трудитесь и не тратьте даром слов!

— И удивительно, чему он только не выучился под моим началом! И само собой разумеется, в любой день я дам ему самую лучшую аттестацию. Я дам тебе прочесть эту аттестацию.

Замешательство Корнелии всё увеличивалось, и наконец она дошла до такой крайности, что сказала:

— Я не знаю, о ком вы говорите.

— О Беньямине, о твоём женихе. Да ты отлично знаешь, о ком я говорю: он целовал тебя много раз, целовал тебя со всех сторон.

Тут Гендрик воскликнул:

— Я не знаю, зачем мы слушаем этого человека?! Он не из наших людей, наоборот, он полон всякой скверны.

— Дрянь ты этакая! — сказал Август. — Мне бы следовало взять тебя за шиворот и, как метлой, подмести тобой луг. И с какой это стати ты висишь на руке у Корнелии? У него нет ни ножа, ни ложки, и он не может купить тебе даже пару сапог, чтобы защитить твои ноги от холода. Зато жених твой, Беньямин, в моих руках, и я научу его многим специальностям и ремёслам, которые хорошо оплачиваются. Об этом не беспокойся!

И Корнелия заплакала опять, — от этого она не могла воздержаться; но она не сдалась: до такой степени она была сбита с толку крещением и благочестием.

— Нам не надо ни богатства, ни золота. Хлеб насущный — вот всё, в чём мы нуждаемся.

— Да, — поддакнул тоже и Гендрик.

— Ну что же, мне-то это совершенно безразлично, — сказал Август, — и я не намерен вовсе дольше уговаривать тебя. Но, пожалуйста, не воображай, что ты оставишь Беньямина в холостяках. Нет. Потому что нет девушки в Северной деревне, которая не захотела бы выйти за него замуж. Но самое главное — это то, что одна из служанок на кухне у консула не прочь выйти за него. Это-то я сразу понял, как взглянул на них.

Корнелия быстро взглянула на Августа:

— Так, значит, он на одной из них женится?

Август отвечал:

— Я ни слова не скажу об этом.

И он потащился обратно в город, раздосадованный и сердитый. Поход совершенно не удался, он не только поступился своими собственными интересами, но ещё и хлопотал у Корнелии за другого, и тоже совершенно напрасно.

Он разыскал правление кино и послал в Северную деревню за Беньямином, чтобы он пришёл заливать цементом пол в зрительном зале. Тут работы предстояло много, так как пол предполагалось сперва дренировать трубами. У Беньямина хватит работы до самого сенокоса.

«Что скажет на это Корнелия? Глупая, глупая она женщина!»

И нельзя сказать, что в любви Корнелия была хуже других: все женщины на всём земном шаре одинаковы. Август даже плюнул. Уж он-то их знает. Ничто не могло их удержать от любой глупости. Чего только не случалось с ним по вечерам, когда он возвращался домой! Кто мог удержать их, когда они распускались?

Вечером, вернувшись, он ходил по двору между домами и чувствовал себя одиноким. Он чувствовал себя выбитым из колеи и под конец зашёл к Стеффену в его каморку, надеясь набрать партнёров для игры в карты. Но Стеффен был занят: к нему пришла его возлюбленная из деревни, и он угощал её из пакета твёрдыми, как камень, пряниками и печеньем, которые принёс из лавки.

— Входи, входи, На-все-руки! — сказал Стеффен. — Здесь только невеста моя да я.

— Да, сидим и едим в сухомятку, — сказала невеста.

Стеффен извинился:

— Я взял это из лавки, чтобы тебе не пришлось идти голодной домой.

— Да это никак не разжуёшь, — сказала она. Стеффен жевал и хрустел пряниками, как лошадь, но дама на это не решалась. Потом вдруг решительно выкинула изо рта вставную челюсть и положила её на стол. Она была красная от каучука и, кроме того, слюнявая, и Стеффен с отвращением косился на неё. Теперь дама без всяких зубов мусолила печенье.

— Ты свинья! — сказал Стеффен.

— А ты? Кто же ты с твоими лошадиными зубами?

— Убери это! — закричал он, потеряв терпение.

— Ну что ж! — равнодушно возразила она и сгребла свои зубы.

— От этой гадости меня чуть не вырвало, — сказал Стеффен.

— У! Животное! — отвечала невеста.

— Ведь ты же обнаружила свои внутренности!

— Я не намерена отвечать тебе!

Оба рассвирепели, стали колотить кулаками по столу и плакать от обиды и злости.

— Я брошу тебя! — выла дама. — Ты мне не нужен.

— Ну что ж, ступай своей дорогой, — отвечал Стеффен. — Счастливого пути!

XVI

Рабочие на дороге были довольны, что Август вернулся в горы и опять стал их старостой. За последнее время он отсутствовал, приходил только изредка, чтобы решить тот или иной вопрос, а общий надзор над всем был поручен Адольфу. Им было трудно слушаться Адольфа, который нисколько не лучше их, они издевались над ним и спрашивали у него совета относительно пустяков, которые отлично знали и без него. В особенности вызывающе вёл себя Франсис из Троньемского округа: он мог нагрузить тачку и потом вдруг подойти к Адольфу и спросить его, нужно ли увезти эту тачку.

Их антипатия к Адольфу, вероятно, вызывалась ревностью. Марна, сестра консула, не так уж редко приходила теперь на дорогу. Каждый раз она безошибочно отыскивала артель, где работал Адольф, и подолгу говорила с ним. Адольф, красивый молодой парень, снимал шапку и здоровался, вежливо выражался и изредка краснел. Ничто не ускользало от глаз приятелей, и когда дама уходила, наступал час расплаты.

Они работали как раз над тем, что в двух-трёх местах взрывали скалы, чтобы расширить дорогу; в сущности, дорога была уже проложена до самой охотничьей хижины, оставалось только сравнять полотно и увезти лишнюю землю. Но отколоть хотя бы только сорок сантиметров от отвесной скалы на протяжении двадцати метров было трудно и требовало множества взрывов. Август определил на эту работу четверых.

Впрочем, Август далеко не был прежним старостой, и рабочие сразу заметили это. Он не бегал больше взад и вперёд, у него не было его прежней уверенности в решении вопросов, и он не вершил суд и расправу. Он сознался, что слух и зрение начали изменять ему, но в общем здоровье его было сносно, — добавил он. Все рабочие пришли к заключению, что он страдал душевно. Его нельзя было сравнить с прежним Августом.

Конечно, он до сих пор не успел написать письмо Паулине в Полен, и деньги всё не приходили. Это могло подействовать на кого угодно.

Злая судьба обрушилась на него и лишала его денег. Он был недалёк уже от того греха, чтобы пожаловаться на бога. Но нет, этого не будет. Он был зол и грустен, и то и другое одновременно, но он не был безбожником: он взирал на бога. Август знал по разным другим затруднительным положениям, в которые попадал не раз в своей переменчивой жизни, что бога хорошо было иметь за спиной, например, погибая на море, или в крайней бедности, или, например, когда вам угрожал удар ножом или выстрел из револьвера, — и вдруг вы были спасены. Да, бога хорошо было иметь про запас.

А что, если он опять станет вести благочестивую жизнь? Это, во всяком случае, не повредит и, может быть, поможет ему переносить отсутствие денег.

Работавшие на дороге с удивлением услыхали, что не должны больше осыпать проклятьями камень, поранивший им палец на руке или ноге.

Впрочем, Август часто бывал теперь в кузнице: он помогал делать столбы и прутья для загородок перед пропастями на горной дороге. Приятная и удачная перемена в работе. Одновременно он мог следить также за работой Беньямина в зрительном зале кино.

— Не знаю, просил ли ты бога, чтобы он помог тебе в этой работе, — сказал он Беньямину.

Беньямин знал по опыту, что Август говорил иногда странные вещи, и потому не ответил. Он указал только на то, что он сделал, и пробормотал, что намеревается делать то-то и то-то, — он надеется, что справится.

— Поблагодари за это бога! — сказал Август.

Пришёл Адольф и пожаловался на непокорность и непослушание товарищей, он просил даже Августа подняться с ним в горы. Рабочие теряют даром время, ругаются и ссорятся, работа не двигается с места. Август обещал придти.

Он отлично понял, в чём тут дело. Он знал парней, они были прикованы к этой постройке дороги вот уже несколько месяцев, одни мужчины, и приходили в ярость по пустякам. В особенности они рассвирепели от ревности, и Адольф мог каждую минуту ждать нападения.

Было несколько лучше, когда Марна приходила в сопровождении аптекаря Хольма. Рабочие и аптекарю не уступали этой красивой девушки, ни в коем случае, но скорее мирились с ним, чем с Адольфом. Это, верно, происходило от того, что Марна ничуть не интересовалась своим кавалером. Казалось, она не выносила его. Замечательное было зрелище, когда аптекарь говорил что-нибудь милое и трогательное, а его дама в ответ на это скалила зубы. В таких случаях рабочие фыркали:

— О нет, ребята, ему не поможет цветок в петличке, пусть лучше не старается!

Цветок этот был гвоздика; она была свежа несколько дней тому назад и хорошо сохранилась, так как аптекарь ставил её на ночь в стакан с водой, но теперь она боролась со смертью.

Хольм: — Вот я стою и говорю, и говорю сам с собой и не знаю, что мне предпринять, чтобы заинтересовать вас.

— Вам следует замолчать, — сказала фрёкен Марна.

— Разве вы так жестоки? В таком случае я теряю все шансы на успех.

— У вас нет шансов.

— Да, я это чувствую. Я воткнул в петлицу гвоздику, выросшую в моей гостиной, причесался на пробор, но вы этого не замечаете.

Казалось, Марна не хочет слышать от него ни одного слова больше, и рабочие зафыркали:

— Нет, ребята, от неё он ничего не добьётся. И так ему и надо! Такой старый дурак, — она слишком хороша для него!

— Куда вы спрятали Адольфа? — спрашивает Марна рабочих.

Никто не отвечает.

Марна тихонько идёт вверх по дороге и надеется найти Адольфа повыше. Аптекарь следует за ней.

Франсис, троньемец, первый нарушает молчание:

— Я не нахожу, чтобы аптекарь был уж такой старый дурак. Всё-таки он лучше Адольфа.

— Аптекарь! — восклицают другие. — Отличный человек! Никогда не откажет выдать бутылку-другую из аптеки. А Больдеману он дал даже две бутылки, когда тот плакал и говорил, что это на похороны. Не так ли, Больдеман?

— Я мог бы получить целых четыре, — хвастается Больдеман. — Вот какой он человек!

— «Где у вас Адольф сегодня?» — передразнивает кто-то и кривляется при этом. — «Давайте сюда Адольфа, немедленно приведите его ко мне». Ха-ха-ха!

— Да, аптекарь — это другое дело! — говорят они. — Сильный парень, широкие плечи, а как здорово он гребёт! И потом всё-таки этот человек кое-что... Тогда как Адольф...

В следующий раз Марна приехала верхом, а аптекарь, следовал за ней пешком. Дело в том, что когда брат, Гордон Тидеман, купил себе автомобиль, то лошадь, которая возила тележку, перешла к Марне в качестве верховой. Она тяжело сидела в седле, но выглядела отлично; лошадь отдохнула и горячилась, изредка поднималась на дыбы и мотала головой. Аптекарь опять говорил ей всякие нелепости и ухаживал за ней, — а уж он-то умел это делать. Но Марна не обращала на него никакого внимания и едва отвечала; наоборот, она поспешила подъехать к артели Адольфа, чтобы показать ему, как она красива на лошади, и перескочила даже через тачку, которая стояла на дороге.

— Какое удовольствие видеть, как вы управляете вашим арабским конём! — сказал аптекарь.

— А вы заметили, какой красивый у Адольфа взгляд? — мечтательно отвечала она.

— У меня тоже красивый взгляд, — сказал аптекарь, — когда я гляжу на вас.

— Этого я не знаю, — отвечала она. — Я, кажется, не видала ваших глаз, вы скользите ими.

Аптекарь наклонил голову:

— Это происходит от моего смирения. Я и сам склоняюсь, я осмеливаюсь обращаться только к вашему стремени.

Когда она поехала домой и дорога пошла под гору, она тотчас ускакала от него. С тех пор она и аптекарь Хольм не показывались вместе на дороге.

Но аптекарь Хольм никогда не терялся, и через несколько дней он появился на дороге под руку с матерью Марны, со Старой Матерью. Он был в отличном расположении духа, наряден, в новой шляпе набекрень, кончик белого шёлкового платка торчал из кармана на груди. Почему он пригласил Старую Мать на прогулку, никто не мог сказать, — может быть, чтобы повлиять на дочь через мать, или просто из чудачества. Во всяком случае, аптекарь Хольм не растерялся. И они, казалось, составили вполне подходящую пару: аптекарь был занятен, а дама его охотно и молодо смеялась всем его выдумкам. Они оживлённо беседовали.

Но теперь на дорожной стройке стало уж совсем нехорошо. Марна появлялась с небольшими промежутками, а так как аптекаря совсем отстранили, то Адольф остался без соперника. Это привело к возмущению рабочих. Адольфу пришлось пойти к Августу в кузницу и попросить избавить его от надзора за работой. Август заметил, что в таком случае он не получит прибавки. Ну что ж, Адольфу было всё равно.

Август задумался. Может быть, ему следует назначить Больдемана старостой на то время, которое ещё нужно было, чтобы закончить железную изгородь, но Больдеман имел сильную склонность к вину. И потом разве это поможет Адольфу? Марна всё равно разыщет его среди остальных, и товарищи за это проучат его.

Это вполне возможно.

Необходимо удалить с дороги Марну. Всё безумие происходит от этой дамы, из-за неё рабочие превратились в порох и перестали думать о боге.

Август вошёл в контору консула, положил шапку возле двери и поклонился.

Консул сошёл со своей высокой табуретки и приветливо сказал:

— Хорошо, что ты пришёл, На-все-руки. Я как раз хотел спросить тебя, когда по-твоему будет окончена дорога?

— Вы хотели спросить меня, а я — вас.

— Как-так?

— Да, потому что это зависит от разных вещей. Дадут ли людям спокойно работать, например.

— Кто же им мешает?

Август подробно описал состояние рабочих на стройке: они сошли с ума, они с трудом переносят, когда молодые, красивые дамы прогуливаются у них на глазах, они забыли о боге.

Консул с неуверенностью поглядел на своего старого доброго На-все-руки: что это он сказал о боге?

Август продолжал:

— Эта чудесная летняя погода, горный воздух и еда, к тому же табак, — от всего этого, извините меня, они страсть как возбуждены, и природа требует своего. Пусть это будет хотя бы Осе, насколько я слышал.

— Фу, стыд какой! — сказал консул.

— Да. И я хочу предупредить вас относительно одной из ваших дам: лучше бы она не приходила больше на дорогу.

— То есть Марна? Она больше не сделает этого.

— Это ведь опасно для неё самой. И кроме того, ребята ничего не хотят делать, пока она там; они бросают работу и глядят на неё, она их тревожит, и, извините меня, они все влюблены в неё, а она разговаривает с Адольфом.

— Ну, хорошо, хорошо, — сказал смущённый консул. — Марна не пойдёт туда больше, отныне это кончено! Итак, На-все-руки, когда же будет готова дорога?

Август не сразу ответил:

— Если все будет спокойно, то дорога должна быть готова недели через три. Если будет спокойно! Впрочем, всё в руках божьих.

— Я вовсе не хочу вас торопить, — сказал консул, — но я жду друга из Англии к началу охотничьего сезона. Тогда дорога будет мне нужна. Но времени, как я вижу, вполне хватит. Видал ли ты дичь в горах этим летом?

— Порядочно. Я даже могу сказать — в большом количестве. Куропатки шныряют целыми выводками, довольно много зайцев.

— А ты сам охотник, На-все-руки?

— Да, в прежние годы охотился. Ещё бы! Я настрелял и наловил однажды зимою целую массу выдр с самым лучшим мехом, а потом отвёз мех на рынок в Стокмаркнес.

— Какой мех?

— Выдра и лисица, немного рыси, немного тюленей. Да, это было в те времена. И потом в горах, и на Яве, и вокруг...

Консул прервал его:

— Англичанин, которого я жду сюда к осени, — очень важный господин, он дворянин и владелец большого имения. Мы вместе учились, я гостил у него, и теперь мне хотелось бы отблагодарить его хорошенько. Если ты можешь придумать что-нибудь особенно интересное для него, то придумай, На-все-руки.

— Все зависит от бога, — сказал Август.

Консул опять удивился и сказал «да».

— Я хочу сказать: будем ли мы живы до тех пор.

— Да, — опять сказал консул.

Но старый На-все-руки был сам на себя непохож, и верно, с ним недавно что-то стряслось. Консул спросил о его здоровья. Здоровье в порядке. Не было ли у него какой неприятности? Нет, наоборот, он должен получить значительную сумму денег, но только эта сумма всё ещё не даётся ему в руки; зато бог помогает ему переносить утрату, и сердце его переполнено радостью...

Вернувшись домой, консул тотчас отправился к жене и сказал:

— Прежде всего, На-все-руки стал благочестив. Иначе это нельзя назвать.

Фру Юлия: — На-все-руки? Вот как! Впрочем, я видала, как он крестится.

— Да, но теперь ещё больше. И я попрошу тебя, когда ты его увидишь, не упоминать нечистого и не говорить с ним в легкомысленном тоне.

— Ха-ха-ха! — Фру Юлия рассмеялась.

Затем он сообщил о положении на постройке. Так как всё это было невероятно комично, то они шутили и смеялись.

Гордон Тидеман, который был немного нерешителен и уклончив, а может быть, и слишком важен для такого дела, уговорил свою жену объясниться с Марной:

— Поговори с Марной, ты это сделаешь гораздо лучше меня. Скажи ей, что все дорожные рабочие с ума сходят по ней, что они не могут без неё жить — ха-ха! — и что в особенности один, которого зовут Адольфом, имеет на неё самые серьёзные виды. А другие за это хотят убить Адольфа. Ха-ха-ха!

Фру Юлия смеялась тоже, но она как будто бы знала взгляд Марны на это дело.

— Может быть, она сама влюблена в этого Адольфа, — сказала она.

— Тогда она с ума сошла, — сказал Гордон Тидеман, — и мы отошлём её обратно в Хельгеланд, откуда она приехала. Пускай ноги её не будет больше на дороге, она не должна задерживать работу, — передай ей это. Где это слыхано! И ты будь с ней решительной, Юлия, как если бы это был я сам.

— Хорошо, — сказала фру Юлия.

Гордон Тидеман, избежав объяснения с сестрой, почувствовал, вероятно, облегчение, он опять стал шутить:

— Кстати, Юлия, и ты не вздумай показываться на дороге. Я запрещаю тебе это, а если пойдёшь, я застрелю тебя.

— Ха-ха-ха!

— Потому что я не знаю никого, кто бы больше тебя возбуждал нас, жалких мужчин, и заставлял бы нас терять последние остатки разума.

— Ха-ха-ха! Да замолчи ты, Гордон! А не хочешь ли ты за это поговорить с нашими девушками? — спросила она. — Они тоже сошли с ума. Они ходят к крестителю в Южную деревню, а теперь придумали «вымачивать себя и готовиться», как они это называют. Занимают ванну по два раза в день, и никто из нас не может попасть туда.

— Возмутительно! — сказал Гордон Тидеман.

— Я спросила их, к чему вся эта чистоплотность? Они ответили, что делают это для того, чтобы не быть грязными, когда им придётся снять рубашку и креститься в Сегельфосском водопаде.

— Не верится, что это возможно. А кто же из девушек это выдумал?

— Горничные. Я надеюсь, что ты их здорово прохватишь.

— Я? А не думаешь ли ты, Юлия, что было бы лучше...

— И ты будь с ними решительным, как если бы это была я сама, — сказала фру Юлия.

— Но почему же я? — отвечает Гордон Тидеман, консул. — По-моему, это скорее касается тебя. Нет, серьёзно, девушки, горничные — твой департамент. Ты же не позволишь им делать, что им вздумается, в твоём доме. Если б я был хозяйкой, они б у меня по-другому заплясали. Где это слыхано! Другое дело было бы... Но раз уж у нас так много неприятностей, не покататься ли нам вдвоём в автомобиле после обеда? Что ты об этом думаешь?

— Да, это было бы неплохо.

— И потом погода такая чудесная, что можно взять и детей. И самого маленького тоже.


И на дороге наступили мир и тишина. Марна отсутствовала.

То, что приходил аптекарь и Старая Мать, не тревожило рабочих: стоило ли из-за этого беспокоиться? Адольф неукоснительно и прилежно работал в своей артели. Больдеман был старостой, и женщины для него не существовали. Работа близилась к концу. Август имел полное основание быть довольным.

Но много было людей, которым Август должен был помогать и советом и делом. Существовало такое мнение, что его легко было просить и что он умел находить выходы. Так, например, пришла Старая Мать и смиренно сказала:

— Будь так добр, На-все-руки, и удели мне крошечку своего внимания!

— К вашим услугам!

Старая Мать переживала кризис, она была в величайшем затруднении и последние две недели ходила, погружённая в тысячу мыслей. Ведь не правда ли, было же совсем немыслимо запираться ей вместе с Александером в коптильне? Это был, конечно, временный выход, и долго так продолжаться не могло. Ведь всё равно приходилось отпирать дверь, для того чтобы один из них мог выйти, и тогда всякому легко убедиться, что другой остался внутри. Открытие это сделали обе девушки, Блонда и Стинэ, две сестры, которые жили в услужении у Старой Матери с юных лет и были одного с ней возраста. Сестры не хотели ничего дурного своей старой хозяйке, но они сделались религиозными и решили спасти и её.

Больше нельзя было запираться в коптильне.

И это ещё не всё. Старая Мать была уверена, что с этого времени будут следить также и за её окном, чтобы длинноногий человек не мог проскользнуть туда.

Даже и последний выход был теперь закрыт.

Однажды, когда Старая Мать бродила по городу, она встретила аптекаря Хольма, который обратился к ней со своими обычными весёлыми шутками и ужимками и пригласил её в гостиницу.

— Стаканчик вина, не так ли? — спросил Хольм.

Было весело, торжественно — среди бела дня, на глазах у всех, самым невинным образом, в большом красивом салоне гостиницы; ничего похожего на закуту в коптильне в усадьбе. Они не шептались, они говорили громко, во всеуслышание, потом пошли вместе вверх по дороге, — «Пожалуйста, смотрите все, кто желает!»

Это было в первый раз.

— Это нужно повторить, — сказал Хольм. — Очень приятная для меня прогулка, мне не пришлось возвращаться домой и раскладывать пасьянс.

И Старая Мать была не менее довольна; ей нравилось опять выходить на свет божий, это было весело, она в первый раз после многих лет смеялась от всего сердца, впрочем, и разумно беседовала, — Старая Мать умела и это.

Они повторили прогулку, обоим это было приятно. Да, у Старой Матери зародилась даже маленькая радость в груди. Ах, это было так давно, это было очень весело! Она могла благословлять обеих девушек, которые направили её на путь истинный.

Старая Мать не сердилась на сестёр, они были орудием добра для неё. И она решила наилучшим образом освободить их от караула у её окна.

В воскресенье Блонда должна была отправиться на вечернюю молитву к крестителю в Южную деревню.

— Ну вот, — сказала она, — я ухожу и оставлю вас одних. Если вам что-нибудь понадобится, позвоните. Да звоните погромче.

— Мне ничего не понадобится, — сказала Старая Мать.

— Я думала, — если Стинэ, например, ляжет спать...

— Стинэ не ляжет слать.

Блонда удивилась:

— Разве вы просили её не ложиться?

— Я? Нет, но ты это сделаешь перед тем как уйти.

Сестры переглянулись.

— Вот что, — сказала Старая Мать, — вам нечего бодрствовать и караулить моё окно. Никто больше не полезет ко мне.

Блонда так и села:

— Нет? Вот как! Ну что ж...

— Спокойной ночи, Блонда!..

Вот тогда-то Старая Мать и пришла к Августу и смиренно попросила позволения крошечку поговорить с ним. Она переживает кризис, она целыми днями погружена в тысячу мыслей, она не может справиться, не знает, как спастись. На-все-руки должен дать ей совет.

— Молитесь богу! — сказал Август.

Старая Мать от удивления подняла брови и поглядела на него.

— Нет, я не шучу, — сказала она.

— И я не шучу, — сказал он.

— Видишь ли, На-все-руки, теперь дело со мной обстоит так, что я не могу больше продолжать это: он должен оставить меня в покое. Я не могу больше коптить с ним лососину. Но как быть тогда Гордону? Может быть, он рассчитает его. Это было бы самое лучшее. Но кого же возьмёт он на его место?

У Августа мгновенно возникает мысль о Беньямине, но он не хочет быть до такой степени мирским, не хочет строить счастье одного на несчастье другого. Пусть Беньямин посмотрит пока на лилии полевые...

Старая Мать продолжала, мучимая всевозможными трудностями, которые обрушились на неё. Остаётся уж совсем немного до того времени, когда ловля лососей будет запрещена на этот год, — она не помнит точно числа, но она и не подумает спрашивать его об этом, она спросит своего собственного сына. Во всяком случае, времени осталось совсем немного, и если Гордон захочет прекратить ловлю сейчас же, что на это скажет он, На-все-руки? Но, — сказала рассудительная и дельная жена Теодора Из-лавки, — бросить ловлю сейчас очень жаль: рыба пока ещё идёт, и чем меньше становится лососей, тем выше цены. Она просто не знает, как ей быть. И говорить-то об этом с Гордоном она не может. Ну, как она станет рассказывать ему о том, что не хочет больше коптить рыбу и всё такое? На-все-руки сам понимает, что по сотне причин это немыслимо, но он должен найти выход.

У Августа выход уже давно найден, затруднения Старой Матери были для него пустяками, он мог уничтожить их двумя словами, если уж быть ему таким мирским:

— Не беспокойтесь об этом, — сказал он.

— Как же так?

— Пусть он один коптит лососину!

Старая Мать: — Я уже думала об этом, но... Да, я уже думала об этом. Но тогда это выйдет наружу, да, всё тогда обнаружится. И то, что я никогда не была нужна...

Август погружался всё больше и больше в мирские дела, в его быстрой голове вспыхнул свет:

— Вы, вероятно, были нужны, пока он не умел? Я только спрашиваю. Но теперь, когда вы его выучили, это уже большая разница?

— Да, — сказала она, — да, это так.

Оба задумались.

Старая Мать качала головой:

— Только бы он согласился.

— Кто? Он не посмеет. И что это за занятие для вас — стоять в грязи и коптить лососей? Родная мать консула!

— Только бы благополучно сошло!

— Хе, вы простите меня, но я не могу не смеяться. В первый раз — вы больны. Или лучше — оба первые раза вы больны. А потом все пойдёт само собой.

— Да что ты говоришь, На-все-руки! — воскликнула Старая Мать. — Благослови тебя господь, а я и не подумала об этом. Так ничего не выйдет наружу. Я так и знала, что ты мне поможешь, словно кто-то шепнул мне об этом. И потом тебя так легко просить, дорогой На-все-руки...


В первый раз, когда нужно было коптить лососей, Старая Мать была больна и оставалась у себя в комнате. Александер послал ей сказать, чтобы она приходила. Август пошёл с ответом к нему в коптильню:

— Что это ты выдумал, урод ты этакий? Разве ты не знаешь, что Старая Мать жестоко больна? Впрочем, — сказал Август, — я вообще не понимаю, на что тебе при копчении рыбы нужна бабья помощь? Сколько месяцев ты делаешь эту работу, и что ты за глупое животное, раз до сих пор этому не выучился! Ты, может быть, не знаешь разницы между копчёной лососиной и телятиной? Если б я был священником, я не стал бы тебя причащать, а на месте консула я ни одного дня не держал бы тебя долее. Чего это ты взываешь о женской помощи? Может быть, тебе надо пальчик перевязать? Расскажи мне, пожалуйста, что это за наука, какие-такие рассуждения и вопросы ты не понимаешь, — я всё объясню тебе и помогу бедняжке...

Александер почувствовал, вероятно, себя незаслуженно оскорблённым; он очень побледнел, дыхание его участилось, поэтому ответ его на такое обращение был, пожалуй, ещё очень кроток и ласков:

— Попридержи язык свой, вредное насекомое! Мне бы следовало выжать из тебя всю грязь и заставить тебя съесть её, вот что! — Дальше Александер не продолжал в этом направлении, он пришёл в себя и стал защищаться: — Уж мне ли не знать, как коптить лососей? А что я делал и в первый раз, как был в Сегельфосском имении, и теперь также? И не воображай, гнилое привидение, я знаю всё — и относительно цвета, и вкуса, и запаха, и веса, и всё, что ты можешь назвать, — да, так и знай!

— Я так и думал, — сказал Август. — А иначе было бы стыдно.

Александер хвастался дальше:

— Что касается меня, то я не нуждаюсь ни в чьей помощи, чтобы коптить лососей. Ишь что выдумал! Отойди в сторону, чтобы я мог плюнуть. Разве я просил тебя учить меня хоть вот столечко? Убирайся вон отсюда!

— Не будь таким глупым и злым, грязный ты чёрт! — сказал Август. — Тебе следует благодарить бога за то, что наконец-то ты научился кое-чему, хоть что-то вбил себе в башку. Но ты не очень-то думаешь о боге...

В следующий раз, когда должны были коптить лососей, Старая Мать сделала ту ошибку, что не заболела. Наоборот, она была здорова и настолько неумна, что при самом ярком дневном свете пошла в город, где встретила своего кавалера Хольма, чтобы с ним вместе отправиться на прогулку вверх по дороге. Невероятная беспечность! Среди бела дня! Неужели же непременно надо было дразнить весь свет? Да, выходило так, что это было совершенно необходимо для мечтательной парочки. Рабочие заметили, что на этот раз оба они были тише, и что не смех и шалости сопутствовали им, а серьёзность и нежность. И зачем это Хольм помогал даме своей перелезать через камни и тачки, через которые она перепрыгивала так же легко, как арабский конь Марны? Или он немного свихнулся?

Они дошли до самой охотничьей хижины, сели на крыльце и стали глядеть на горное озеро. Лунного сияния не было, но зато было яркое солнце. Оба они имели свежий вид после ходьбы и часто улыбались. Ни один из них не пытался шутить. Хольм всё следил за только что отглаженной складкой на своих брюках, и в петлице у него опять красовалась гвоздика; ему явно хотелось произвести впечатление. Старая Мать сняла шляпу со своих чрезмерно густых волос и сидела совсем как девушка.

Вот это была пара! Схожие во многом, оба толковые люди, с лёгким характером, оба жадные до жизни. Большой разницы в годах между ними также не было; Старая Мать, может быть, немного постарше, но красивая и здоровая, без единой морщинки на лице, руки её были удивительно хороши.

Они говорили об озере и о горах вокруг и спрашивали друг друга, как каждому из них это нравится. Оба находили, что это прекрасно. Блестящая мысль пришла в голову Гордону Тидеману, когда он устроил это место, где можно теперь посидеть.

— Охотничья хижина — ведь это целый дом. Мы могли бы жить здесь.

— Да, — сказала она и засмеялась, чтобы не отнестись к этому серьёзно.

— И дом и беседка за раз, и королевская дорога ведёт к нам сюда, и всё такое.

— Да, ха-ха-ха!

Он предложил ей гвоздику, но она сказала, что к нему цветок идёт больше. Потом он закурил трубку и стал далеко-далеко отгонять от неё дым.

Потом вдруг она встала и заглянула за угол. Когда она вернулась и села на прежнее место, она была бледна.

— Я услыхала, что кто-то там возятся за домом, и подумала, что, может быть, это Гордон.

— Тогда бы он, вероятно, отпер свою хижину и пригласил нас войти.

— Он бы непременно это сделал: Гордон любит играть роль хозяина. Только я не знаю, привезли ли в погреб хоть что-нибудь.

— Я никогда не забуду, — сказал Хольм, — роскошный праздник, который вы устроили весной.

— Когда вы шалили за столом и ущипнули меня так, что я закричала.

— К сожалению, да. Я заходил по дороге в гостиницу к Вендту.

— Это ничего, — утешила его Старая Мать. — Я совсем опьянела от множества вин и была счастлива, что живу на свете. Было очень весело.

— Но что на это сказал ваш сын?

— Гордон? Он о таких вещах не говорит. Он хороший мальчик.

— Фру Юлия очень милая дама.

— Да, не правда ли, на редкость? Мы все так её любим.

— Да, вообще всё на свете хорошо! — сказал Хольм и снял с её платья былинку.

— Замечательно! О боже, до чего прекрасно на свете! Если бы можно было, я бы навсегда тут осталась.

Август сосредоточённо и тихонько шёл вверх по дороге. Поравнявшись с парой, он поклонился и подсел на минутку к ним. В руках у него был метр, который он вытягивал из футляра и затем опять отпускал.

— Мы осматриваем дорогу, На-все-руки, — сейчас же сказала Старая Мать. — Я не могла от этого удержаться.

— Да и к тому же погода уж очень хороша, — постарался извинить её Август.

— Какая чудесная это будет дорога!

— Да, с божьей помощью, — сказал Август.

Аптекарь не нашёл ничего лучшего, как принять это за шутку и засмеялся. Потом он указал на метр и сказал, дурачась:

— Метр не для того, чтобы на нём вешаться, На-все-руки, — в случае, если вы это задумали.

Август: — Не говорите так: это грешно.

Аптекарь попробовал исправить свою оплошность и сказал:

— Ну, а удалось ли вам получить ваш миллион у окружного судьи?

— Миллион? — переспросил Август. — Это не был миллион, как вы говорите, но всё же порядочная сумма. Я не получил этих денег и, верно, никогда не получу. Но я твёрдо знаю, что господь мне поможет, как помогал до сих пор.

— Конечно, поможет. Он для того и существует, чтобы помогать своим детям.

— Ну, а теперь я пойду работать, — сказал Август и встал.

— Что же ты будешь делать, На-все-руки? — спросила Старая Мать, чтобы сказать что-нибудь.

— А я должен измерить длину края, консул хочет, чтобы перед пропастью была загородка.

— Ох, какая ужасная глубина! Я не смею глядеть вниз. Прощай пока, На-все-руки!

Пара удалилась. Август начал измерять. Неожиданный звук заставил его поглядеть вверх: цыган Александер стоял возле хижины.

Август взобрался наверх и выругался:

— Ни кой чёрт ты тут? Что ты тут делаешь?

— Я только что пришёл, — отвечал Александер. — Я был в горах.

— Что ты там делал?

— А ты чего спрашиваешь? Разве это твоё дело?

— Разве не сегодня ты должен коптить лососину?

— С этим делом я покончил. А если, тебя ещё что-нибудь интересует, то я могу рассказать и это.

— Я хочу, чтобы ты убирался отсюда, — сказал Август.

Александер продолжал стоять.

Он всё злее и злее глядел на Августа, который опять начал измерять.

— Что за чёрт! — воскликнул он. — И принесла же тебя нелёгкая сюда как раз сейчас!

Август рот разинул от удивления:

— Меня? Сюда?

— Потому что ты пришёл и помешал мне сбросить в пропасть аптекаря.

— Я велю арестовать тебя! — сказал Август.

Цыган засмеялся своим белым ртом и фыркнул:

— Ты стоишь очень удобно, я могу столкнуть и тебя.

— Прежде чем ты дотянешься до меня, ты замертво упадёшь там, где стоишь! — предупредил Август и вытащил свой револьвер.

Цыган пошёл вниз по дороге. Он поводил плечами, громко говорил сам с собою и размахивал руками.

Август спрятал револьвер обратно в карман, окончил свои измерения и записал несколько чисел. Он был совершенно спокоен. Он в одну секунду отправил бы несчастного цыгана на тот свет.

Август глядел вдаль, на большое горное озеро. Здесь оно напоминало бухту приморского города. Воспоминание цеплялось за воспоминание, и в конце концов он вспомнил почему-то Рио. Вот в воде плеснулась рыба, — но как попала сюда рыба? Изредка она словно прокусывала водную поверхность и оставляла после себя большой круг.

XVII

Молодой парень, сосед Беньямина по деревне, пришёл к нему в здание кино, и между ними произошёл таинственный разговор. Они пошептались о чём-то, придвинувшись друг к другу вплотную, и пришли к какому-то соглашению. Старик из Северной деревни говорит, что сейчас как раз время: и ночи стояли лунные, и косьба ещё не началась, и погода хорошая. Сначала они собирались сделать это втроём, а потом только вдвоём, чтобы не делить счастье; кроме того, ничего нет хуже, как явиться целой толпой и спугнуть подземных, — так сказал старик из Северной деревни.

В воскресенье они причастились, и потом уж не прикасались к табаку и не развлекались с девушками, соблюдали чистоту. В восемь часов каждый поужинал у себя дома, и после этого они встретились на условленном месте и отправились.

Они шли не по дороге или тропинке, а прямо через лес; потом наткнулись на заросли и глубокие расселины, и идти стало труднее. Они сели отдохнуть.

— Но ведь это же не грех, — то, что мы делаем, — сказал Беньямин, который был несколько простоват в этом смысле.

Но товарищ не боялся: они ведь последовали указанию старика и сделали всё правильно, — рубашки на них были надеты наизнанку, ножей они не взяли, и у каждого в кармане было по три ягодки можжевельника.

Они показали друг другу, что каждый из них принёс в подарок лесной деве: новые вещи, никогда ещё не бывшие в употреблении у крещёных людей и купленные в сегельфосской лавке, где продавалось всё, что существует между небом и землёй. У Беньямина было серебряное сердечко на цепочке, потому что он заработал так много за летнюю работу; и у товарища был тоже ценный подарок — серебряное кольцо с двумя золотыми руками. Они были во всеоружии на случай встречи.

Они встали и пошли дальше, опять стали продираться; им не надо было торопиться к пропасти в определённый час, но всё-таки нужно было придти туда заранее, и при этом не запыхаться так, чтобы забыть, зачем они пришли. Двенадцать часов было самое позднее. Ведь наблюдать им придётся долго.

Они пришли к пропасти, выбрали себе подходящую расселину в скале, из которой подземным легко было бы выйти, и сели. Они сидели тихо целый час. Ночь была светлая, на вершинах все ещё виднелся солнечный свет; но ещё через час им стало что-то грустно; они осмотрелись: теперь солнце уже скрылось, и было уже не так светло.

— Уж не сделали ли мы какой-нибудь ошибки? — сказал Беньямин.

— Может быть, на нас всё-таки есть что-нибудь стальное, — заметил товарищ. — А карман у тебя целый?

Оба проверили свои карманы, убедились, что они целы и можжевёловые ягодки на месте; а стального на них были одни лишь полукруглые подковки на каблуках, но это разрешалось.

Когда двенадцатый час прошёл уже наверное и ничего не случилось, они отправились домой. У Беньямина было ещё на несколько дней работы в здании кино, и в шесть часов ему надо было вставать.

Так прошла первая ночь. Но им оставалось ещё терпеть, не курить и не шутить с девушками всё время, пока длилось испытание.

Товарищ кивал головой, как бы в ответ на свои мысли, и считал, что встреча с лесной девой вполне возможна.

— Если она станет переселяться в другую гору, то она опишет полукруг по земле, — так говорят, по крайней мере. И вот тогда-то мы и протянем подарки.

Беньямин с ним согласился.

Так они проводили ночь за ночью вплоть до субботы, и им осталось всего две ночи, потому что в период испытания должно входить два воскресенья. Беньямин начал было сдавать, потому что ему каждое утро приходилось идти в город на работу, но товарищ поддерживал его своей надеждой. В субботу к Беньямину в здание кино пришла Корнелия, она восклицала и плясала от радости, что снова отыскала его: она ходила к нему домой и спросила там, и в городе расспрашивала, расспрашивала на улице; и — такой стыд! — оба прохожих подмигнули ей глазом и рассмеялись.

— Что тебе надо от меня? — резко спросил Беньямин, потому что он обещал не шутить с девушками.

— Как — что мне надо? — смущённо проговорила Корнелия. — Просто я проходила мимо.

— Ступай домой! — сказал он.

Корнелия с минуту помолчала, хотела было заплакать, сделала несколько шагов взад и вперёд и спросила:

— Ты из-за Гендрика сердишься на меня?

Беньямин не отвечал.

Корнелия: — Так, значит, ты женишься на одной из служанок в усадьбе?

— Что?! — вырвалось у Беньямина.

— Ты думаешь, что я не знаю? В деревне уже давно известно, что ты за парень, что у тебя и она, и я.

Беньямин только подпрыгнул, он не мог оправдываться, а Корнелия продолжала свою болтовню и испортила испытание. Он в отчаянии бросил ковш и покинул здание. А очутившись на улице он бросился бежать.

Субботняя ночь прошла, как и предыдущие ночи: до двенадцати часов они просидели у пропасти и ничего не случилось.

Они не могли этого понять, они внимательно следили за расселиной в скале, но она не открылась, и никто оттуда не вышел.

Беньямина мучил случай с Корнелией, и он под конец признался: он ничего не сказал, он только просил её уйти, но она кривлялась и продолжала болтать. Не могло ли это повредить?

Товарищ сначала сомневался, но потом решил, что раз Беньямин не щекотал и не целовал её, то он не виновен.

— Да, но ей этого хотелось, — каялся Беньямин, — и мне, вероятно, тоже. Разве это не скверно?

Товарища опять одолели сомнения:

— Пожалуй, что так!

Когда они пришли домой, Беньямин шепнул, что больше он не хочет ждать. Но товарищ уговорил его. Оставалась всего лишь одна ночь, последняя воскресная ночь. Никто не знает, что ещё может случиться. Ведь они же мужественно преодолели столько ночей, а подземные больше всего внимания обращают на доброе желание. Им следует потерпеть.

И ещё эту последнюю ночь провели парни у пропасти, и пожалуй, они особенно надеялись на эту последнюю воскресную ночь. Они следили, не отрываясь, за расселиной, у них даже заболели затылки, и они чистосердечно вдавались в обман и указывали друг другу:

— Смотри, вон там! По-моему, так ясно!

Но ничто не помогло.

И всё-таки что-то должно было случиться.

Так как было трудно возвращаться домой через заросли и лес, то они порешили — теперь, когда испытание всё равно было окончено, слезть по откосу до долины, а потом перейти на деревенскую дорогу. Предприятие оказалось очень удачным: через полчаса они были уже внизу.

В это мгновение ребята услыхали крик. Он возник в ста метрах от них и затем замолк, ушёл в землю.

— Что это было? — шепнули парни, и может быть, у них мелькнула мысль: уж не подземные ли это? Но они были так мало предприимчивы и так тупы, что продолжали стоять и слушать, не повторится ли крик, и, что ещё хуже, они сели и стали ждать. Под конец товарищ всё же глупо шагнул вперёд, но не успел пройти даже ста метров, как закивал Беньямину, чтоб тот поглядел тоже.

После полуночи прошёл уже час, было светло и тепло. Беньямин стал рядом с товарищем и начал глядеть.

И увидал...

Беньямин узнал даму. Он видал её, когда работал в гараже: она приходила в город и рассматривала постройку; это была сестра консула, её звали Марной. Мужчину они не знали; кроме того, лицо у него было до такой степени расцарапано и всё в крови, что его нельзя было узнать. Если между парой произошла драка, то теперь она во всяком случае была окончена: оба участника стояли, отвернувшись друг от друга, и оправляли костюмы.

Товарищи остановились. Они были до того не сообразительны, что не уходили. Мужчина поднял с земли шапку, обернулся и, казалось, хотел что-то сказать, но в тот же момент заметил, что на него смотрят двое чужих, пригнулся и убежал. Дама не имела вида брошенной, она не торопясь оправила и платье и волосы, стряхнула с себя вереск и поглядела в лицо обоим зрителям. Когда она всё это сделала, она прошла мимо них, словно они были прах с её ног.


Августа беспокоили по всякому поводу, никто его не жалел, хотя он сам крайне нуждался во времени, чтобы устроить свои собственные дела. Наконец-то он закончил работу в кузнице и опять сделался старостой работ на дороге; но так как он в промежутке много размышлял и сделался религиозным, ему было уже не так хорошо, как прежде, среди рабочих.

— Послушайте-ка, ребята, — сказал он, — в понедельник утром, через две недели начиная с сегодняшнего дня, дорога должна быть совершенно готова для консульского автомобиля, — я обещал это консулу. А вы знаете, что нам ещё осталось сделать. Это ни на что не похоже, что вы приходите сюда в понедельник утром, усталые и измученные ночными танцами и прочими грехами, и кроме того, вы даже не приходите вовремя, — и он поглядел на часы.

Больдеман, который больше уже не надзирал за другими, пришёл не протрезвившись и слишком поздно и получил нахлобучку. Но хуже всех был Адольф: он опоздал на целые полчаса.

— О, боже мой, да что это с тобой случилось? — спросил его Август. — Ведь у тебя всё лицо исцарапано и в ссадинах.

— Меня оцарапали ветки, — отвечал Адольф и наклонился, чтобы спрятать своё лицо.

— Один — так, другой — этак! — ворчал староста. — Хорошо вы ведёте себя по воскресеньям, нечего сказать. И нас всех срамите. Я не ожидал от тебя, Адольф, что ты станешь драться в святое воскресенье. У тебя такой вид, будто по твоему лицу провели граблями, а ведь боронить-то, кажется, кончили.

Остальные рабочие на это засмеялись, а Адольф почувствовал себя мокрой курицей. Он взял бур и динамит и пошёл работать.

К полудню настроение на дороге улучшилось. Спины стали гнуться легче, руки окрепли, и настроение прояснилось. Но Адольф скис и работал вдвое хуже обыкновенного.

— Что с тобой? — спросил товарищ с динамитом. — Ты всадил бур и не можешь его свернуть с места?

Адольф не ответил.

Они пробуравили четыре дыры и хотели произвести взрыв. Август пошёл вверх по линии, измерял, высчитывал, исправлял вехи. «Берегись!» Рабочие по соседству спрятались, задымилось сразу четыре фитиля. Огонь в горах.

Когда Адольф зажёг последний фитиль, он остановился и стал глядеть на дым. Почему ж он не убежал? Рабочие выглянули из своих прикрытыми и с удивлением наблюдали за ним, потом стали окликать его. Вдруг Адольф бросился на камень, на тот самый камень, сел возле пробуравленной дыры, фитиль дымился теперь у него под ногами. Да что же это, в самом деле! Они кричат ему со всех сторон, они не обращают внимания на то, что сами подвергаются опасности, они выходят на дорогу, стоят, прыгают, дико размахивают руками, кричат, беснуются и ругаются. Дорога каждая секунда. Грохочет первый взрыв, сразу вслед за ним второй. Адольф сидит, камни дождём сыплются вокруг него и на него, он наклонился немного вперёд и закрыл лицо обеими руками, но продолжает сидеть. Раздаётся третий взрыв. Адольф задет, но всё-таки сидит. В последнюю секунду какой-то человек с быстротой молнии бросается к нему, вцепляется в него и увлекает за собой. Это Франсис, троньемец. Взрывается четвёртый заряд.

Рабочие бросаются к ним и находят их лежащими среди камней и щебня. Конечно, они не успели далеко уйти; последний взрыв настиг их. Но всё-таки, кажется, ничего ужасного не случилось, их повалило главным образом давлением воздуха. Во всяком случае Франсис приподнялся на локте, сплюнул песком и сказал:

— Если Адольф ещё жив, то вздуйте его хорошенько! — после чего опять упал на спину.

Им не поздоровилось обоим: Адольфа пришлось в ящике из-под инструментов отнести на квартиру, а Франсис, поддерживаемый товарищами, едва мог брести; у обоих у них были тяжёлые головы, и они были потрясены случившимся, потом их стало тошнить, они стонали и не разговаривали. Доктор Лунд раздел их, ощупал и стал расспрашивать, но они или совсем не отвечали, или отвечали невпопад. Из повреждений у Адольфа оказалось две раны на голове и сломанная лопатка; Франсис, падая, серьёзно расшибся; пострадали главным образом ребра, но голова осталась цела.

Их обоих отправили в больницу в Будё.

О случае на дороге тотчас заговорили в городе, и он обсуждался даже в «Сегельфосских известиях»: был поднят вопрос, не придётся ли Адольфа, после того как лечение в больнице будет закончено, поместить в приют для умалишённых, так как его странное поведение при взрывах скал указывает на мгновенное помешательство. Товарищ его, Франсис, вёл себя как герой и заслуживает величайших похвал.

Потом волнение умов улеглось, но двое из самых лучших работников выбыли из строя. Август, недолго думая, принял в число рабочих и Беньямина, который закончил теперь работу в кино, и его товарища по ночным хождениям к подземным. Они не умели взрывать скал, но зато отлично могли посыпать дорогу щебнем и трамбовать её.


Старая Мать опять пришла к Августу, она снова была в затруднении:

— Дорогой На-все-руки, на этот раз дело обстоит хуже, чем когда-либо...

Август, у которого и своих-то дел было по горло, спросил первым долгом:

— А вы сделали то, о чем я говорил вам в последний раз, — вы молились богу?

— Нет, — созналась Старая Мать.

А вчера вечером длинноногий мужчина всё-таки старался проникнуть к ней через окно, хотя оно и было закрыто. Он стоял за окном, как на ровном месте, несмотря на второй этаж, — ну, где это видано? Потом он стал стучать по стеклу, и самое ужасное — это то, что она открыла: ей же нужно было урезонить его; но тогда он вцепился в неё, они подрались, и кончилось тем, что она заставила его спрыгнуть обратно. Но он так ужасно угрожал ей, он даже вынул нож и погрозил им, когда стоял внизу.

— Погляди, как он обошёлся со мной!

Лицо исцарапано, все руки и грудь в синяках, — она не может теперь показаться людям в городе, а должна сидеть взаперти и всё это терпеть.

— Дорогой На-все-руки, ну, что мне делать?

Август подумал и сказал:

— Хорошо было бы просить и получить помощь свыше.

Старая Мать не сразу ответила на это:

— Да, да. Но скажи, пожалуйста, На-все-руки, разве годится так поступать? Что он — зверь или человек?

Август: — Он был пьян.

— Ты должен отделать его за меня.

Август выразил сомнение в том, что это хоть сколько-нибудь поможет.

— Как? Не поможет? Что-нибудь должно же помочь? Почему он не может оставить меня в покое? Уж я сумею его припугнуть, — угрожала Старая Мать, — потому что я тоже хочу быть порядочной женщиной. — И она от бессилия почти заплакала.

Этого Август не мог вынести, он долго размышлял и, наконец, нашёл один выход, на который, впрочем, пошёл крайне неохотно:

— Не остаётся ничего другого, как застрелить его.

— Что? Нет, ты этого не сделаешь.

— Для меня это совершенный пустяк, — сказал Август.

Но человеку, о котором они говорили, не суждено было быть застреленным: совершенно случайно он прославился в имении как искусный ветеринар и на короткое время затмил собой даже Августа.

Случилось это так, — одна из лошадей заболела, это была верховая лошадь Марны, она забралась в свежую траву, объелась и стояла теперь вздутая, как барабан. Марны не было дома, — Марна уехала; но все остальные люди в имении собрались вокруг кобылы: консул с фру Юлией, Старая Мать, кухарки и служанки, и те из детей, которые умели ходить. Стеффен, дворовый работник, оказался бессильным сделать хоть что-нибудь, он «шевелил» лошадь, «качал» её; теперь она отказывалась двигаться, стояла только, расставив ноги, с угасшим взглядом, изредка вздрагивая.

Вероятно, Александер, цыган, из окна коптильни увидал всех этих людей на лугу и пришёл посмотреть, в чём дело. Никто на него не обратил внимания, он задал Стеффену два-три вопроса, и тот крайне уклончиво промямлил ему что-то в ответ.

— Стой и держи лошадь крепко за узду! — приказал он вдруг Стеффену.

Его чёрные глаза так и впились в заболевшее животное, он гладил его то тут, то там, ощупывал, нажимал пальцем на каждое ребро, отсчитал их приблизительно до середины, начал затем с противоположной стороны, и наконец отметил определённую точку...

Неужели он заранее засунул нож в правый рукав? Никто и опомниться не успел, как цыган всадил нож по самую рукоятку в бок лошади.

— Да что же это! — воскликнул кто-то из собравшихся. Это была Старая Мать, все остальные молчали.

Александер не вынул тотчас ножа, он прижал его плашмя к одной стороне раны, так что образовалось отверстие. Показалось немного крови, и из раны стал выходить воздух.

Кобыла держалась спокойно, даже прокол не произвёл на неё заметного впечатления. Через несколько минут брюхо медленно и ровно подобралось. Александер прижал теперь нож к противоположной стороне раны и продержал его так короткое время. Потом он вынул нож и обтёр его о траву, обошёл кругом, заглянул кобыле в глаза и одобрительно кивнул головой.

— Что за чёрт! — вырвалось у Стеффена.

Кобыла оживилась, стала вырываться, обнюхивать землю. Александер опять отдал приказание Стеффену:

— Оставь её на короткой привязи и не давай ей жрать ещё несколько часов!

— А рана? — спросил Стеффен.

— Это ничего. Если хочешь, помажь дёгтем.

Фру Юлия словно с неба свалилась:

— Как, она опять здорова?

— Да, — отвечал Александер.

И дети, и взрослые стали гладить кобылу, и когда она пошла, то опять сделалась довольно красивой, и глаза её оживились. Дети проводили её до конюшни.

— Благодарю тебя, Александер, — сказал консул.

— Ну, разве не ловко это у него вышло? — сказала фру Юлия. — Александер знает, что делает.

— Он знает иногда слишком много. Так, например, он умеет лазить по отвесной стене, — вдруг резко и ядовито заметила Старая Мать.

— Что он умеет?

— Лазить по отвесной стене. До второго этажа.

— Да? Это удивительно.

— И если мальчики увидят это и попробуют сделать то же, они упадут и расшибутся.

— Да, это не годится, Александер, — сказала фру Юлия.

— Нет, не годится, — ответил он и отошёл.

Все слыхали эту маленькую перепалку. Блонда и Стинэ тотчас навострили уши. Да, Старая Мать выбрала подходящий момент и попробовала отстоять свою свободу. Она почувствовала облегчение и осталась довольна собой, она пошутила:

— Ну, что же мы стоим? Пациент ушёл, и доктор ушёл. Ты, Юлия, напиши об этом Марне, — обратилась она к Юлии.

— Разве надо об этом писать Марне? — спросил Гордон Тидеман. — Кстати, куда это она уехала так поспешно?

Старая Мать: — В Хельгеланд, вероятно.

— Я напишу ей, — сказала фру Юлия. — Она уехала в Будё.


Когда Август узнал о чудесном способе лечения, применённом Александером, он стал уверять себя в том, что стал слишком благочестивым для таких дел, и что он должен быть этому рад. Да и практики у него не было: ведь уж так давно не лечил он лошадей от газов, в последний раз это происходило на Суматре в 1903 году. Но, впрочем, ему случалось лечить лошадей от вздутия и на Севере и на Юге.

Вполне возможно, что старый На-все-руки плутовал также и в ветеринарном деле; это могло с ним статься. Но Александер учился искусству лечить лошадей у своего древнего бродячего племени и довёл его до безупречности и до чуда, — он не учился ему понаслышке от кого попало.

— Так, — сказал Август. — Но тот, кто выучил меня этому приёму, был великий и важный человек в своей стране. Он правил четвёркой президента и, кроме того, всегда имел под надзором пятьдесят коней. Он в любое время прокалывал больных лошадей.

Александер попробовал было немного проэкзаменовать безумного хвастунишку:

— Куда же он будет колоть? Как далеко от переда и как близко к заду? Как высоко и как низко? Где он наметит точку?

Август сдался. Он не помнит, это было так давно. Но смышлёным и любознательным, каким он был всю свою жизнь, таким остался и теперь, и поэтому он попросил Александера указать ему эту точку.

— Ха-ха-ха! — рассмеялся Александер. — Чтобы ты мог портить лошадей? Ты думаешь, что достаточно проколоть дырку; но видал ли ты когда-нибудь внутренности лошади, и знаешь ли, куда надо колоть, чтобы напасть на газы? И знаешь ли ты, как глубоко всаживать нож? Уж молчал бы лучше, лысый чёрт!

Но ловкий цыганский приём представлялся Августу чем-то особенно заманчивым, он сказал:

— Я мог бы заплатить тебе за это.

— Ты? Разве у тебя есть чем платить? — спросил Александер.

— Я жду деньги.

— Не мели вздора...

Зато Август получил признание с другой стороны, — от самого консула.

Гордон Тидеман был хорошо обученный господин и консул, он ходил в школу по разным заграницам и знал языки и бухгалтерию, но иногда он принуждён был советоваться со своей дельной матерью. На этот раз он пришёл к ней с телеграммой. «Обильный улов сельди у Верэ, закинули несколько неводов. Необходимо прислать ещё сетей и яхту — и поскорее!..»

Старая Мать удивилась:

— Как?! Сейчас идёт сельдь?

— Так тут сказано.

— Да, но кто этот Эллингсен?

— Мой агент, — сказал Гордон Тидеман. У меня есть свои агенты.

Мать: — Знаешь что? Тебе следует поговорить об этом с На-все-руки.

Гордон Тидеман пошёл к Августу. Но после разговора с матерью, он был уже более осторожен, он сказал:

— Этой телеграмме, верно, не стоит придавать большого значения?

Август надел пенсне и прочёл.

— Я этого не понимаю, — сказал он. Какая же сельдь теперь? И притом возле Верэ.

Гордон Тидеман взял телеграмму обратно и сунул её в карман.

— Слишком маловероятно, — продолжал Август, следуя за своей мыслью. — Если б здесь стояло... Простите, позвольте мне взглянуть ещё раз!

Август ещё раз прочёл телеграмму, кивнул головой и сказал своим обычным уверенным тоном:

— Эта сельдь, о которой здесь говорится, не что иное, как сэй. Это описка.

— Неужели это возможно?

— Консул может мне поверить. Здесь подразумевается сэй. Это вполне совпадает и со временем года, и с Верэ. Но сэй вам, вероятно, не нужен?

— Как будто бы нет.

— И я тоже так думаю. И кроме того, сэй, — ну, конечно, сэй годен для сушенья: у него жирная печень, но тут не может быть речи о рыбном промысле в широком и крупном масштабе. Безусловно нет. Но, господи, прости меня грешного за такие слова. И сэй — божий дар, божья милость и благословение.

— Да, конечно. Ну, спасибо тебе, На-все-руки. Я так и знал, что за толковым разъяснением мне следовало обратиться именно к тебе.

XVIII

Деньги не приходили. Из Полена не было никаких вестей, Август так и не собрался написать.

Разве не было никакой возможности получить эти деньги? Один раз он остановил даже Осе, чтобы посоветоваться с ней, но Осе ничего не могла сказать ему о деньгах. Зато она сказала о другом.

Осе, эта длинная, смуглая женщина в лопарской кофте бродила от дома к дому, подслушивала и видела людей насквозь, не было ничего удивительного в том, что она многое знала, и таким образом и Августу могла бросить правду в глаза о его влюблённости в девушку из Южной деревни. Но разве он сам не знал этой правды? Может быть — да, а может быть — и нет. Благодаря своей глубокой и чрезмерной лживости он отлично мог налгать и самому себе. Он был как бы выдуманным существом, до того лживым, что казался выхваченным из воздуха. Он мог бы быть один в комнате, подойти к стене и шепнуть что-нибудь самому себе.

Но, несмотря на все свои заблуждения, Август стоял всё-таки на земле. Он обнаружил, что в отдалённом и забытом горном озере близ охотничьей хижины водится форель. Как она туда попала, было загадкой, — потому что не могла же форель подняться вверх по Сегельфосскому водопаду, — но она была там, и Август решил непременно уговорить консула, когда дорога будет отстроена, отвезти туда лодку. Кстати, если приедет английский лорд, он сможет заняться там для спорта рыбной ловлей.

Да, Август был предприимчив.

Но не мог разве этот парень использовать свою тайну каким-нибудь особенным образом? Если б у него были деньги, он смог бы, пустив пыль в глаза, подняться в глазах других и своей девушки. Без денег приходилось искать других возможностей. По многим причинам Август стал питать склонность к религиозному образу жизни, понемногу он даже перестал бояться вторичного крещения в Сегельфосском водопаде. Старый спекулянт, пожалуй, неспроста был так благочестив, — в этом можно было его заподозрить. Но разве судьба не была к нему особенно жестока? Кто видал что-либо подобное? Душа его страдала, он терял надежду и мужество, — Корнелия ил Южной деревни была как-то в городе и сделала вид, будто не заметила его возле кузницы. Вот до чего дошло! Другие становятся религиозными и из-за меньших невзгод. Он не был безбожником и прежде, вовсе нет, чёрт возьми, он не был им, но ко всему прибавилась ещё эта влюблённость, и уже недостаточно стало только крестить себе лоб и грудь и ждать.

Он справился в городе, у того торговца, который прошёл через вторичное крещение, не чувствует ли он себя лучшим и более счастливым человеком.

О да, тот чувствовал значительное изменение.

— Словно тебе не так уж жаль денег, которые ты по справедливости должен получить, но не получаешь?

— Пожалуй. Одно к одному.

— Да, что я ещё хотел сказать? — продолжал Август. — А можно ли себе представить, что такое крещение, как твоё, поможет влюблённому человеку, ну хоть на волосок?

— Как?!

— Я не для себя спрашиваю, я спрашиваю для Беньямина из Северной деревни. Он, того и гляди, потеряет свою девушку, и от этого чувствует себе несчастным и ни на что не надеется. Он у меня работает. Поможет ли ему, если он крестится? И даст ли господь ему тогда девушку?

— Гм! Вполне вероятно, — сказал торговец. — Во всяком случае, во многих отношениях это действует удачно. Что касается меня, например, то Тобиас из Южной деревни стал опять покупать у меня.

— Я видел недавно Корнелию в городе. Вероятно, она приходила покупать к тебе?

— Да, само собой разумеется.

Следующий вопрос Августа был относительно того, целуются ли крещёные после крещения, приветствуют ли они друг друга братским поцелуем, или как это там у них называется.

— Да, — сказал торговец, — я-то сам женатый человек и всё такое. Но я слыхал, что они целуются.

— Фу, как нехорошо! — сказал Август.

Он становился всё более и более религиозным, и вопрос о крещении занимал его всё сильнее. Он относился к нему очень серьёзно; так он придумал брать бутерброды от ужина и завтрака к себе наверх и есть их при закрытой двери у себя в каморке; он отодвигал всё масло в одну сторону, так что самый жирный кусок оставался напоследок, и вдруг, в последнюю минуту, он отказывался от лакомства и отдавал его птицам небесным.

Нравилось ли это пташкам? О, конечно. Он сам во всяком случае обнаруживал при этом добрую волю, а бог ценит прежде всего человеческое сердце.

С божьей помощью он сделался человеком, способным отказаться от денег и от Мамоны9. И что же? День шёл за днём, а он не терпел недостатка ни в еде, ни в платье, и он не думал о завтрашнем дне, хотя когда горная дорога будет достроена его место мастера на все руки упразднится.

Зато ему было гораздо труднее совладать со своей влюблённостью: благочестие тут помогало так же мало, как и презрительное отношение. Боже, что это было за состояние! Он сам не находил, что роль любовника не подходит к нему, — настолько ещё молод и жив был этот старец. И он мог вполне прилично прокормить и жену и детей, если только его место мастера на все руки не будет ликвидировано. Ей будет хорошо у него, он не намеревается быть скупым и отказывать ей в том, на что она в праве рассчитывать. А злосчастная разница в возрасте, которая якобы должна была стоять между ним и Корнелией, при некотором усилии с его стороны может быть забыта. Разве никогда прежде не бывали такие случаи? Разве он не читал в газетах или не слыхал во время своих странствий куда более разительные примеры? А юные девушки, которые давали себя обвенчать со старцем на смертном ложе, чтобы потом наследовать ему? Август содрогался при мысли о такой извращённости. Подумать только — на смертном ложе!

Осе была права: он желал получить девушку. И малейший пустяк воспламенял его ревность и делал его безумным. Беньямин стоял и вырезывал однажды на коре берёзы возле горной, дороги свои и Корнелии инициалы. Подошёл Август и отдал приказание тотчас счистить эти буквы, угрожая в противном случае прогнать его со службы. Беньямин подчинился и только сказал:

— Но ведь между нами почти уже всё слажено!

И после этого он рассказал своему старосте, весь сияя от удовольствия, что он подарит Корнелии, когда как-нибудь вечером пойдёт в Южную деревню, серебряное сердце на цепочке.

Август вскипел:

— Но ведь я же говорил тебе, чтобы ты женился на какой-нибудь девушке из Северной деревни!

— Как же, — припомнил Беньямин, — но из этого ничего не выходит. Я женюсь на Корнелии.

— В таком случае я могу сообщить тебе, — сказал Август, — что как только ты отдашь это сердце Корнелии, она в тот же день отдаст его Гендрику.

Но и тут у Августа ничего её вышло.

— Этого я не думаю, — сказал Беньямин.

Если бы Беньямин не был совершенно необходим на стройке дороги как раз теперь, Август прогнал бы его.

Этот юноша из Северной деревни причинял Августу много неприятностей своим упрямством и нежеланием отстать от девушки. Он дал этому юноше хорошо оплачиваемую работу, но видел ли хоть каплю благодарности? Он пригрел змею на своей груди. Этот парень, вырезывавший буквы на деревьях, вероятно, вырезал их и на цементном полу в здании кино. И когда цемент застынет, они останутся там навеки. Он непременно исследует это при первой же возможности. Совсем другое дело, если вырезать несколько заветных букв на цементных стенах гаража. Они были спрятаны в укромном уголке и означали как бы приветствие, но Беньямин уж, конечно, выставил свои на видном месте. Чёрт знает что за манера у этого парня — всюду совать свой нос!

Августа огорчало, что ему приходилось столько времени тратить на Беньямина и соперничать с ним. Это делало его мирским и беспокоило его во сне; ему приходилось каяться в этом. В воскресенье он пошёл в школьный дом в Южной деревне и присутствовал на проповеди самого крестителя. Ему было неприятно и тяжело, он сел как можно дальше и избегал знакомых, но кругом их было много. Корнелия была там же, но она не видала его. Гендрик был там же, Гина из Рутена, которая пела. Август не нашёл ничего, чтобы возразить на проповедь: она вполне совпадала с писанием и заключалась главным образом в призыве придти сейчас же в милосердные объятия господа.

— Заметьте, добрые люди, — говорил оратор, — солнцеворот уже давно прошёл, и мы не можем больше надеяться на хорошую погоду и на тепло. Я хочу посоветовать всем, кто до сих пор только думал об этом, чтобы они пришли и крестились сегодня же. Сейчас двенадцать часов, через час начнётся крещение.

Слишком мало оставалось времени, и Август отправился домой.

Но когда он прошёл уже мост, он передумал, он решил, что неразумно откладывать, иначе он рискует не креститься вовсе. И он вернулся.

Ему пришлось идти вместе с другими, которые направлялись к той же цели; между прочими Блонда и Стинэ, девушки из имения. Августу было неприятно, что они видят его, но он был рад, что по крайней мере рабочих не было поблизости. Зато пришли и Корнелия и Гендрик, которые хотя и были крещены, но ещё раз захотели присутствовать при святом крещении.

— Что я вижу? — сказала Корнелия. — Вы тоже собираетесь креститься?

— Я начинаю немного подумывать об этом, — отвечал Август.

В сущности, он ничего не имел против нового крещения, отнюдь нет. Ведь никто ничего не знает наверное, может быть, и стоило креститься. Разве Корнелия и целый ряд других лиц не сделались благочестивыми и не крестились? Почему же именно ему не проделать того же?

Одним словом, он пошёл вместе с другими.

Резкий ветер дул со стороны водопада, и летели холодные брызги; хотя солнце и светило, погода всё же была самая подходящая для непромокаемого пальто и зюйдвестки. Август стал колебаться. Корнелия следила за ним.

Когда пришла его очередь, креститель сказал:

— Сними башмаки!

Август не мог остановиться на полдороге, он снял чулки и башмаки и засучил штаны до колен.

— Сними куртку, сними жилет и сними рубаху! — торжественно и важно провозгласил проповедник.

Август послушался. Затем они оба вступили в воду, и при троекратном погружении в воду Август крестился.

Было невыносимо холодно.

Август вытерся как можно суше и оделся. Корнелия всё время не спускала с него глаз; она сперва не доверяла ему, теперь ей пришлось поверить. Она очень мило подошла к нему и приготовилась идти вместе с ним.

Август был сконфужен, он сказал:

— Ну, что же ты думаешь теперь?

— Что я думаю?

— Ну да, вообще. Это единственное необыкновенное происшествие в моей жизни, хотя я и много странствовал по белу свету.

— Ещё бы!

— Но было очень холодно. Если б я крестился в Таити, там куда теплее, — сказал Август, щёлкая зубами.

По её мнению, он справился с этим не хуже остальных крестившихся.

— Все остальные гораздо моложе. А я ведь старая посудина, как ты знаешь.

Она с этим не соглашалась.

— Разве ты этого не находишь, Корнелия?

Ей не хотелось продолжать этот разговор. Но она была всё время мила и добра и находила, что он правильно и хорошо поступил.

— Впрочем, я вовсе уж не так дряхл, — стал вдруг защищаться Август и выпрямился. На дорожной стройке я всюду поспеваю, и я хотел бы видеть того человека, который ударил бы меня по уху, и чтобы я не застрелил его.

Гендрик шёл тут же с кислым видом, но ему не удалось переманить к себе Корнелию. Казалось, он был недоволен тем, что Август крестился и вообще стал как бы равным.

— Корнелия, а не пора ли нам повернуть домой? — спросил он.

— Нет, — сказала она, — я как иду, так и буду идти вперёд по этой дороге. А ты ступай себе домой, Гендрик!

Она отсылала его и говорила это совершенно прямо. Она обратилась к Августу и спросила его о Беньямине.

— Беньямин? Как же, он продолжает работать.

— Где?

Потому что вчера, когда она была в городе, она уже не нашла его в здании кино.

— Что тебе до него? — с досадой спросил Август. — Ведь он не крещён, как мы...

И вообще ей не следует беспокоить Беньямина как раз теперь. Ему предстоит большая работа, которая требует от него полного напряжения всех его способностей.

— А где же это?

— Это всё равно. Но он зарабатывает большие деньги.

Конечно, Августу приходится указывать ему каждую мелочь, всё время учить его, потому что он ведь не царь какой-нибудь и не капитан в смысле ума.

— Разве нет?

— Нет. Он баран. И вовсе уж он не такой красивый.

Но Август обещал помочь ему, и он сдержит своё обещание. Корнелия шла некоторое время молча и потом спросила, не передаст ли он поклон Беньямину.

— Передать поклон? Нет, зачем же? Он даже не крещён.

Август все равно забудет передать ему поклон: у него столько дел, он правая рука консула, и всё такое. Да, что, бишь, он хотел сказать? Не подарит ли она ему братский поцелуй теперь, после крещения? Корнелия побледнела:

— Нет.

— После крещения, говорю я, теперь, когда мы оба крещены. Теперь ведь я составляю одно со всеми твоими.

— Теперь мне пора домой, — сказала она и повернула. С длинным носом!

Он мог бы пойти за ней, — ещё бы, ему ли, Августу, не знать, как обращаться с молодыми, жалкими девчонками? Но он не был расположен, даже не совсем здоров: холодная крестильная вода и ветер с водопада заморозили его, он продрог до костей. Он побежал было, чтобы согреться, но запыхался и устал, и пошёл опять. Чёрт, до чего он ослаб, да простятся его прегрешения!

Внизу на лугу собралось много рабочих с дороги. Август шёл со своего крещения и был подавлен; он торопился пройти мимо, чтобы поскорей придти домой и лечь в постель. Он слыхал, что рабочие были эту ночь на вечеринке с танцами, и казалось, они всё ещё веселились, может быть, у них было и вино с собой; они подскакивали друг к другу и говорили очень громко. Тут были также и женщины, девушки из города, кроме того, Вальборг из Эйры и её муж. Вдали у края дороги играли на гармонике.

Август лёг в постель, не раздеваясь, и хорошенько закутался.


Он не заснул и не согрелся, он лежал и дремал, и думал о разных вещах, случившихся сегодня. Ему бы, наверное, удалось поцеловать Блонду и Стинэ, но это было не то же самое, ему не хотелось даже и мысленно изменять Корнелии, это ему даже в голову не приходило, он был не таковский.

Вдруг несколько возгласов донеслось к нему в комнату снаружи. Что это такое? Кричат на лугу. Август привстал на локте и прислушался, он почувствовал что-то неладное, вскочил с кровати и бросился к окну. Ну, конечно, побоище! Он узнал эти возгласы и крики: так кричат бандиты и другие злые люди, когда дерутся, — дорогие, незабвенные звуки, несущиеся к небу!

Он выскочил из комнаты и побежал на луг.

Две артели рабочих сцепились друг с другом; женщины вертятся тут же и хотят их разнять; дети, чтоб не мешать, стоят в отдалении, но мальчики доктора так увлечены зрелищем, что стоят совсем близко.

«Получится ли из этого хоть что-нибудь серьёзное? — Август, нахмурю брови, следит за сражением. — Это никуда не годится, — они дерутся, дерутся, но у них ничего не выходит. Вот Больдеман ударил кого-то, но он слишком пьян, вот ему дали сдачу, и вовсе уж не так плохо! Но что это? Где это видано? Они никак ударяют в грудь! Что за безобразие, — подставляют друг другу ножку! Да что они, с ума сошли, до сих пор ещё никому не выбили зуба? И неужели никто из них не умеет свернуть шею?»

Август оживляется и принимает участие в бою тем, что наступает и отступает, стоя на месте, одновременно с другими; он разгорячённо потрясает кулаками в воздухе, желая обучить их, наклоняется в сторону и посмеивается при удачном ударе, промах заставляет его содрогаться. «Стыдно, позорно вести себя таким образом! Уж я бы ему показал, если б так удачно ухватился за него! Этот длинный Петер какой-то несчастный. Убирайся вон, длинный Петер! Ты портишь всю игру и при этом делаешь вид, что истекаешь кровью. По-твоему, это кровь? Это кровь из носу и слёзы, — ты же ведь плачешь...»

Иёрн Матильдесен подходит к Августу и говорит ему:

— Вы совсем синий. Вам нездоровится?

Он вынимает из кармана большую бутыль из-под водки и подаёт её Августу, — это коньяк. Но Август занят своим, течением борьбы; впрочем, он принимает бутылку и пьёт из неё взасос, но совершенно бессознательно, с глазами, устремлёнными на побоище.

Иёрн Матильдесен продолжает говорить:

— Это не моя бутылка, мне дали её подержать, это бутылка Больдемана. Нет, видали ли вы когда-нибудь таких сумасшедших? Поглядите, они все в крови! Они дерутся из-за Вальборг, но Вальборг не желает иметь с ними дела.

Август выпил ещё, выпил бессознательно, с отсутствующим видом, но заметно было, что искусство опустошать бутылки не было ему чуждо. Он по-прежнему продолжал следить за борьбой и отозвался пренебрежительно о борющихся.

— Взять хотя бы Густава: этот человек работал у меня месяцами, и всё-таки он не может ударом повалить человека. Чёрт знает что такое! — сказал Август и плюнул.

Он пил долго жадными глотками и не отдал бутылки. А это ещё что? Кто-то дерётся шапкой, бьёт противника по лицу. Да это же мальчишки, грудные ребята! Август не мог этого вынести, он втянул шею в плечи и присел, потом подпрыгнул вверх и взвыл. Кто-то снял с себя сапог и стал бить сапогом; его у него отняли, этим же сапогом смазали по лицу, и сапог исчез вовсе. Что же это?! Август не мог не сердиться, он прыгал и плясал: так жалка была эта драка. Пропал всего какой-то сапог!

Ни о чём не думая, он выпил ещё; лицо у него зарумянилось, в нем появилась жизнь, и он опять стал следить за дракой. Но получалась одна ерунда. Вот чертенята эти сыновья доктора — насадили сапог на шест и несут его, и Августу приходится созерцать такое издевательство над дракой. Он заметил, что двое из драчливых петухов подхватили девушку и мирно увлекают её куда-то, но по дороге всё же поссорились из-за неё и стали драться друг с другом. По мнению Августа, драка обещала быть из удачных: оба парня были страсть как злы, у одного ухо висело почти на волоске, и всё-таки борьба продолжалась. Но вскоре подоспело ещё несколько человек, и опять образовалась мешанина из обезумевших людей. Вальборг вела свою линию и тоже не отставала: при случае и она наносила удар, но больше участвовала уговорами или возгласами, а то угрожала уйти от них всех. Она выглядела на редкость красивой и свежей, несмотря на ночной кутёж, а её зелёное, в красную клетку платье было всё ещё нарядно.

Теперь стали драться ключами и камнями; это несколько помогло, и оказалось больше крови. Кто-то вынул из кармана бутылку.

— Что же это такое? — заголосил Август. — Он брызгает водкой в глаза другим, вместо того чтобы хватить бутылкой и оглушить как следует! Мне стыдно, глаза бы мои не смотрели.

Раздался дружный крик.

— Они взялись за ножи! — сообщил Иёрн Матильдесен.

Где? Кто? Август пробежал несколько шагов по направлению к ним, сел на корточки и поглядел, затем опять подпрыгнул и закричал: «Урра!» А это что? Зачем этот человек с большим ножом не двигается с места? Это Ольсен из Намдёля. О, как он забавен и как мил! Неужели же он не пустит его в ход? Но тогда на кой чёрт ему нож? Вот он только что упустил отличный случай всадить нож в широкую спину — и готово! Август приходит в отчаяние от Ольсена, он глубоко презирает его за то, что тот медлит; он не может совладать с собой, выхватывает из кармана револьвер и два раза подряд стреляет в воздух, чтобы принять участие и ободрить, чтобы показать им...

Но выстрелы производят как раз обратное действие: безумие мигом слетает со всех. Август испускает воинственный клич, но это ни на кого не действует, кое-кто оглядывается на него, рабочие узнают своего старосту и думают, что Август хочет образумить их. Но один не хочет сдаться: это — Больдеман. Лицо у него по-прежнему самое разъярённое, он изо всех сил выбрасывает ногу и попадает, но слишком высоко; он попадает противнику в живот, вместо того чтобы попасть между ног, и сам Больдеман опрокидывается и падает. Толстяк Больдеман был слишком пьян.

Всё затихает.

Август глубоко оскорблён: такого поведения он ещё никогда не видал, хотя поездил изрядно на своём веку.

— Вот бы мне быть на их месте! — повторяет он раз за разом. — Но я слишком стар.

Он сделал несколько больших глотков из бутылки, отдышался и сказал:

— Вот они стоят там и воображают, что они герои, они дрались необычайно, дрались смертельно. Ха-ха! Но ни одни из них не остался на поле брани! Мне бы следовало быть на их месте!

Он поднял бутылку и поглядел, сколько в ней ещё осталось, а так как оставалось совсем немного, меньше четверти, то он опустошил её до дна, погружённый в другие мысли.

Теперь он снова выглядел полинялым, и губы его посинели. Он ещё раз хотел поднести бутылку ко рту, но спохватился и протянул её Иёрну, чтобы разделаться с ней. Иёрн Матильдесен повторил, что бутылка не его, что её дали ему поддержать, что это бутылка Больдемана. Август продолжал протягивать её, качать головой и жаловаться, что он не хочет больше пить, что он не выпьет больше ни капли. Потом, в забытьи, он опять заговорил о побоище, от презрения стал называть рабочих ласкательными именами, растрогался, чуть было не заплакал сам над собой и сказал, совсем разбитый:

— Нет, я слишком стар.

Под конец он время от времени бормотал что-то, как обычно это делают пьяные люди.

А потом он свалился на землю...

Но может быть, это именно и спасло Августа, — то, что он выпил бутылку коньяку, что его отвели домой и уложили в постель.

Обе его сестры по крещению, Блонда и Стинэ, всю ночь укутывали его в шерстяные одеяла и нагретые простыни; он насквозь промок от пота и проспал пятнадцать часов подряд.

XIX

Аптекарь Хольм вошёл однажды к почтмейстерше, поклонился ей и сказал:

— Благодарю вас, я поживаю хорошо. А вы?

Фру со смехом взглянула на него и ответила:

— Вы обезьяна.

Хольм: — Согласен. И сказал-то я так только для того, чтобы отклонить ваше бешенство по поводу моего долгого отсутствия. Впрочем, я вру, что мне хорошо. А вам?

Фру внимательно поглядела на него:

— Вот как? Вы опять заходили в гостиницу к Вендту?

— Немножко, совсем капельку. Но у меня столько неприятностей! Так, например, я никак не могу развязаться с проклятой вдовой Солмунда.

— Вдовой Солмунда? — припоминает почтмейстерша и качает головой.

— Та самая, которую мне пришлось перевести на социальное обеспечение, потому что я не мог дольше кормить её и детей.

— Что с ней такое?

— Да вот иду я один самым невинным образом по Северной деревне, как вдруг появляется вдова. Она подкараулила меня, она ломает руки и утирает слезы: не могу ли я помочь ей? если б я только знал, как она нуждается! С того самого дня я ни разу не был в Северной деревне. Есть что-то мрачное в ней, вы не находите? Что-то обречённое. Насколько приветливее и привольнее в Южной деревне! Не правда ли? Там нет этого мрака и печали.

— Но ведь вы же ходите по новой дороге консула? — говорит фру.

Хольм сразу не знает, что сказать:

— Да, но сейчас я говорю о Южной деревне. Из этих двух деревень я предпочитаю Южную. В Южной деревне я могу гулять спокойно: вдова Солмунда там не живёт, а когда по вечерам возвращаюсь домой, я слышу божественный призыв Гины из Рутена.

— Мне так и не удалось услыхать этот призыв.

— Но сегодня — Господи, помоги мне! — вдова Солмунда вторглась ко мне в аптеку, — продолжал Хольм. — В аптеку! Вот почему я пришёл сюда. Она в ужасном состоянии и не знает, как ей быть, а причина её ужасной бедности и того что у неё ничего нет, — социальное обеспечение. Но и это, пожалуй, не главная беда, а так, обычная; конечно, и она и дети получают слишком мало еды, и мало кофе, и патоки, и соли, и тмина, но особенно плохо дело обстоит с одеждой. Никакой обуви, никакого белья, и очень мало постельного белья. Она подняла платье, чтобы показать мне, что внизу у неё ничего нет, а сверху лишь тоненькое ситцевое тряпьё. Она предлагала мне пойти с ней домой и поглядеть на постельное бельё, но потом застыдилась и сказала, что неловко просить меня об этом. «Да я ничего в этом не понимаю». — «Как же, не понимаете! Конечно, понимаете». Во всяком случае, я должен сопровождать её в социальное обеспечение. На это я согласился. Женщина в своём ситце шла и стучала зубами от холода, потому что сегодня ведь прохладно. Но мы прогулялись напрасно. «Об одежде, белье не может быть и речи». И вообще нужда её так обычна, что чиновник только головой покачал. Хольм остановился и поглядел на фру.

— Ну?

Хольм: — Да, дело в том, что вдова Солмунда принесёт завтра своё постельное бельё в аптеку.

— Да неужели?

— Да, она непременно хочет мне показать его.

— Но, в сущности, какое вы имеете отношение к этому? — спросила фру.

— Никакого. Вот разве то, что я состою членом санитарного надзора или что-то в этом роде.

— Всё это совершенно невероятно.

— Не правда ли? Она обещала, что принесёт всё, завяжет вещи в узел и притащит.

— Над этим и смеяться, и плакать хочется за раз.

— Я не смеялся и не плакал, но я в отчаянии. Первым делом я выпил виски с содовой водой в гостинице у Вендта, а так как это не помогло, то я прибегнул к средству, о котором слыхал давно: я выпил вдвойне. И потом пошёл сюда.

— А что вам здесь надо? — спросила фру.

Хольм: — Вы спрашиваете об этом человека, который положил голову на плаху?!

— Ха-ха-ха! А разве вы не можете послать к вдове лаборанта и запретить ей приносить вам постельное бельё?

Хольм: — Пожалуй, я мог бы это сделать. Но как раз сейчас я засадил лаборанта за пасьянс, который никак не выходил у меня. Это отнимет у него весь день.

— Вы, верно, все пьяные в этой вашей аптеке, — сказала фру.

— Кроме фармацевта. Да и вообще никто не пьян. Но если пасьянс упорно не желает выходить, то приходится его перекладывать и перекладывать без конца. Это настоящее наказание; иногда бывает, что бьёт четыре часа ночи, а вы всё сидите и раскладываете. Вообще этот год был крайне тяжёлый в отношении пасьянсов.

— Пасьянсы! — с презрением сказала фру.

Хольм: — Да, но у меня есть ещё и кошка.

— Кошка? Фу, гадость!

— Нехорошо так говорить, фру. Кошка эта живёт у меня уже несколько лет, и я не нахожу, чтобы она оказывала на меня дурное влияние.

— Вы шут гороховый! А вдова ваша придёт, значит, с постелью завтра?

— Нет, к счастью, она этого не сделает, — ответил Хольм. — Всё это я выдумал, чтобы казаться интересным. И вы этому не верьте. Но вдова Солмунда прямо-таки виснет на мне, была и в аптеке, и я никогда не разделаюсь с ней из-за нехватки платьев у неё и у детей. Это всё правда.

— Поэтому вы и пришли ко мне? У меня тоже немногим больше того, что на мне.

Хольм: — У меня также. Да, но у меня идея, то есть я хочу сказать, что меня осенило свыше: вдова Солмунда и её дети, без сомнения, раздеты, и теперь осенью им слишком холодно в ситцевых платьях. Не устроить ли нам что-нибудь вроде вечера в их пользу?

— Пожалуй, можно устроить, — сказала фру.

Хольм развил свою мысль: почтмейстерша будет играть, он сам побренчит на гитаре, Гина из Рутена будет петь, а Карел из Рутена споёт под аккомпанемент гармоники. Впрочем, не так важно, какая будет программа, главное — заполучить публику; а Хольм был уверен, что публика соберётся. Придётся снять, конечно, самое большое и лучшее помещение в городе — кино.

Они стали составлять план. Хольм решил взять на себя все хлопоты по устройству. Теперь публика: прежде всего все консульские, весь дом и лавка, потом семья доктора, семья священника, ленсмана, окружного судьи, почтмейстер с женой, Голова-трубой с женой, телеграфисты, учителя, — сколько всего? Затем торговцы из лавчонок, дорожные рабочие, шкипер Ольсен с семьёй, вся гостиница с обслуживающим персоналом и, может быть, гости, — ну, и все деревенские. «Сегельфосские известия» напечатают шикарное воззвание; билет будет стоить крону, валовой сбор... Сколько у нас вышло?

— Пятьдесят человек, — подсчитала фру.

Хольм: — Сто, тысяча! — Начинает пересчитывать: — Голова-трубой — двое...

Фру умоляющим голосом:

— Не надо!

Молчание.

Они перешли на болтовню о личных делах, и часто нельзя было понять, шутят ли они, или говорят серьёзно. Они оба были одинаково двусмысленны в этом хитросплетении из шуток, полуобманов, остроумия и флирта. Удивительно, что они так долго играли огнём и не доигрались до пожара. Но они даже и не остерегались огня: всё это были лишь одни упражнения, они не загорались.

Хольм: — Вы сказали, горная дорога...

— Не хотите ли стакан портвейна? — спросила она.

— Вы очень заинтересованы в том, что я сейчас открою вам.

— Да, я слыхала, будто вы собираетесь погубить себя.

— Неужели? Я не знаю, собираюсь ли я погубить себя. Но раз уж между вами и мною всё кончено...

— Разве кончено? — спросила фру.

— Да, бедная вы!

— А как же устроилось ваше дело с Марной? — спросила она.

— С Марной? — повторил Хольм и задумался. — Нет, там я не имел успеха.

— Вероятно, вы недостаточно старались.

— Нет, очень старался. Я даже делал пробор на затылке,

— Подумайте! И всё-таки ничего не вышло.

— Трагедия! — сказал Хольм. — И эта дама уехала теперь в Будё, чтобы ухаживать там за дорожным рабочим, который лежит в больнице.

— Из христианской любви.

— Нет, из противоположных побуждений, насколько я слышал.

— А что же противоположно христианской любви?

— Мирская любовь, я думаю. Та самая мирская любовь, которую я испытывал к вам, пока всё между нами не кончилось.

Фру: — Раз кончилось, так уж теперь ничего не поделаешь. Но вы пришли к этому решению без меня, аптекарь Хольм.

— Это чёрт знает что! — сказал аптекарь. — Неужели я поступил опрометчиво?

— Уж не знаю, — отвечала фру.

— Вы сказали однажды, что вы предпочитаете мне вашего мужа.

— Ещё бы, конечно, предпочитаю!

— Вот видите! И потом, на что бы мы стали существовать?

— А разве аптеки не хватает?

— Нет, — сказал Хольм и покачал головой.

— На что же вы живёте теперь?

Хольм вынул из жилетного кармана чек, повертел им в воздухе и сказал:

— На что я живу теперь? Отчасти на такие бумажки. Иными словами — на подкрепления из отчего дома.

— Которые прекратятся, когда вы женитесь?

— Дорогая моя, может быть, и не прекратятся, а наоборот, увеличатся. Но с моей стороны несколько подло продолжать принимать их. Вы не находите?

— Да, но на что будете вы жить с... я хочу сказать: когда вы женитесь на...

— О, с ней это совсем другое дело! Мы уже говорили об этом. Она молодец. Во-первых, у неё опыт, а во-вторых, она такая от рождения. Чудесный человек, скажу я вам.

— Вы влюблены?

— Больше того: я люблю её. И кроме того, ведь надо же когда-нибудь жениться.

— Она согласна?

— Да.

После непродолжительного молчания фру говорит осторожно:

— Но всё-таки, подумали ли вы обо всём, вместе взятом? По-моему, вы всё-таки губите себя.

— О чём — вместе взятом, фру?

— Если вы не рассердитесь на меня, то я скажу, пожалуй. Об её отношениях. Вы поняли меня?

Хольм сделал руками отстраняющий жест:

— У меня нет буржуазных предрассудков, если вы целитесь в этом направлении.

— Я не целюсь ни в каком направлении, — отвечает фру. — Мне вы не нужны. Но ваш случай является для меня загадкой. Каким образом вообще началась вся эта ваша история с ней?

— Судьба! — сказал Хольм.

— А разве она не слишком... я хочу сказать...

— Нет, — отвечал Хольм, — мы одних лет.

— Сколько же ей лет, по её словам?

— Семьдесят. Но помимо моложавости у неё есть нечто, выгодно отличающее её от женщин, которым ужасно хочется быть возможно моложе.

— Благодарю вас!

— Это — её полнейшая естественность и человечность, как внутренняя, так и внешняя, свежесть, чувственность, нежность, которых она не скрывает. Я не видал ничего подобного. Вы её знаете?

— Чуть-чуть.

— Я-то её знаю, — сказал Хольм. — Нос немножко с горбинкой, глаза зеленоватые и становятся маленькими и влажными, когда она смеётся, большой, но тонко очерченный рот, чудесный, губы коричневые и полные...

— Я же говорю вам, что почти не знаю её.

— Высокая грудь, полные губы...

— Ещё раз...

— Жадный рот, волосы, — совершенно ни к чему столько волос одному человеку, — но рот...

— Так, так! Знаете, что я вам скажу, — говорит вдруг фру деланно оживлённым тоном. — Карел из Рутена здорово выучился играть на вашей гитаре.

Хольм даже привскочил:

— Неужели? Карел из Рутена? Ну да, весь дом у них музыкален. Вы предложили мне стакан портвейна, фру?

— Простите меня, но только в шутку. На самом деле у нас нет средств иметь портвейн. А вы поверили?

— Пожалуй, что нет. Простите. Это хорошо, что я оставил у него свою гитару. У Карела, я хочу сказать. Как же вы узнали, что он выучился играть?

— Мы с мужем ходили в Рутен.

— Без меня! — сказал Хольм.

— Да, но без всякого дурного умысла. У моего мужа было там дело. Он помог Карелу получить какие-то деньги из общественной помощи, чтобы осушить на них пруд.

— Ваш муж это сделал?

— Да. И Карел был так этим доволен, что бросил работу и сыграл нам на гитаре.

— Чёрт знает что за молодчина этот ваш муж, раз ему так легко дают деньги!

— Да, и ему пришлось идти не дальше, как в земельное управление, в самой деревне. Конечно, муж мой умный и дельный человек. А вы в этом сомневались?

Хольм улыбнулся.

— Если б между нами было всё как прежде, я сказал бы что я тоже умный и дельный человек.

Фру тоже улыбнулась.

— А я, если б между нами было всё как прежде, из страха потерять вас согласилась бы с вами.

— А теперь?

— Ну, а теперь я могу только сказать, что вы человек, способный лишь к замысловатой болтовне.

— Чёрт знает что! — сказал Хольм. — К замысловатой болтовне?

— Да, с такой жалкой соучастницей, как я, например. Мы оба до того пусты! До самого дна.

Хольм: — После этого мне не остаётся ничего другого, как...

Фру оборвала его:

— Боже мой, избавьте меня от дальнейшего! Я не хочу больше слушать эту болтовню.

— Может, вы хотите, чтобы я молчал? Прикажите.

— Вы могли бы наклонить голову и сказать, что теперь вы понимаете, почему я вам предпочитаю своего мужа.

Хольм внимательно поглядел на неё.

— А в этом нет немного ревности?

— Не знаю, — отвечала фру.

Хольм встал, чтобы идти.

— Будем немного более снисходительны к самим себе, фру. Никто не может быть иным, чем он есть. Аптекарь Хольм ничто, но он таков, он — на иной манер, чем почтмейстер Гаген. И он прощает себе это. Мы говорили о вас и о другой даме, — болтали, если хотите. Вы и она непохожи друг на друга, но обе вы кое-что.

Фру вскочила.

— Я вовсе не хочу, чтобы меня сравнивали с ней!

Хольм побледнел, глаза его стали жёсткими, и он сказал:

— Будьте снисходительны к самой себе, фру Гаген. Простите себе, что вы значите меньше, чем кто-то другой.

Аптекарь Хольм отправился со своим чеком в банк. Там стоял консул и разговаривал с директором банка, нотариусом Петерсеном. Они вели серьёзный разговор и изредка упоминали о шестидесяти тысячах. Вначале консул воспринял это как шутку, но он не улыбнулся шутке, наоборот, нахмуренный лоб его посадил «Голову-трубой» на место. Никто не должен был шутить, разговаривая с ним, — это была особенность его характера.

— Шестьдесят тысяч.

Тут было что-то неладное, в корне неправильное, и консул сказал:

— Я попрошу вас извинить меня, но мы с вами не можем тратить время на такие шутки.

— Это не шутка, — сказал Петерсен.

Консула Гордона Тидемана учили когда-то, что джентльмену не годится поступать опрометчиво и что он должен дать противнику время опомниться. Он помолчал немного, но поджал губы и глаза его стали колючими.

— Но это же пустяк для вас, господин консул, — сказал Петерсен. — У вас, вероятно, есть деньги кроме тех, которые вам должны кругом, и я был бы счастлив, если бы вы разрешили мне потребовать эти долги от вашего имени.

— Извините, — прервал его консул, — но мне кажется, что вы перешли границы дела.

— И кроме того, у вас есть ещё столько всего другого, — продолжал Петерсен. — Я желал бы быть на вашем месте! — Он решительно протянул руку, чтобы взять у аптекаря чек и оплатить его.

Но тут терпение консула лопнуло, его глаза стали острыми, как буравчики, и он сказал:

— Извините, но сначала кончите дело со мной.

— Хорошо, — сказал Петерсен, — хорошо. Но вы могли бы просмотреть книги и здесь.

— Вы очень любезны. Но мне нужна выписка. Когда я смогу получить её?

— Я потороплю кассира.

— Спасибо. За все годы со смерти моего отца.

— Что?! — вздрогнув, спросил нотариус.

— С того момента, как я принял дело.

— Это же колоссальная работа! Вы не можете этого требовать. Я даже не знаю, обязан ли банковский персонал выполнять такую работу.

— Может быть, вы предпочитаете, чтобы счета были пересмотрены судебным порядком?

— Судебным порядком? — улыбнулся нотариус. — Это сложная история.

— И мне вовсе не весело упоминать об этом.

— Вы же получали ваши конто из года в год. И вдруг они неправильно составлены! Самое лучшее — созвать правление банка.

— Против этого я ничего не имею.

Нотариус опять улыбнулся:

— Даже если б вы были против, господин консул.

— Вот как, вы хотите разговаривать в таком тоне? — спросил Гордон Тидеман.

— Теперь вам тон не нравится! Вы такой важный, вы приходите к старому нотариусу и говорите ему о судебном порядке.

— Извините, если мне ещё раз придётся говорить о том же!

— Говорите, сколько вам угодно! — грубо сказал нотариус. — Вы получали ваши конто каждый год, счета просмотрены; тоже за каждый год.

Консул кивнул головой:

— Да, я знаю, что вы проверяли счета ещё прежде, чем стали директором банка. Был ли у вас знающий помощник за все эти годы?

— Я сам достаточно сведущ.

— Я надеюсь. Но вот вы заявляете вдруг о никогда неслыханном доселе долге моего отца, то есть о чём-то, чего ваша ревизия не обнаруживала до сих пор.

— Да, потому что на этот раз я считал с большей вдумчивостью, в чём не откажет мне никакой суд. А ревизией занимался не я один, и может быть, я несколько слепо доверял своему помощнику.

Гордон Тидеман только плечами пожал.

— И всё-таки вы только что ссылались на ревизию? Вы сами не замечаете, что запутались вконец, господин нотариус.

— Я? Никогда, ничего подобного...

— А я боюсь, что да, — сказал консул.

Непродолжительное молчание. Нотариус думал, моргал под очками глазами и думал. Он здорово присмирел и сказал:

— Разве стоит придавать этому такое значение? Если мы сделали ошибку, то мы, конечно, её исправим.

Консул кратко:

— Да, вы её исправите. Мне кажется, здесь только что был аптекарь?

— Он вышел, вот я вижу его прогуливающимся снаружи.

Консул открыл дверь, пригласил аптекаря войти и усиленно перед ним извинился.

Аптекарь: — Ах, дорогой мой, какие пустяки! У меня-то ведь крошечное дело. Речь идёт не о таких суммах, о которых только что разговаривали господа! — И он передал свой чек для оплаты.

— Итак, господин директор банка, вы поторопитесь передать мне мой контокоррент? — спросил консул и собрался уйти.

— Поторопитесь, говорите вы? Но если созывать правление, то на это уйдёт время. Зато годовой контокоррент вы можете получить хоть завтра.

— Моё конто записано в немногих отделах на каждый год, поэтому выписать его недолго. Я должен видеть, с какого года вы начали присчитывать эту фиктивную сумму в шестьдесят тысяч.

— Это я могу сказать вам и сейчас, — отвечал директор банка. — Эти шестьдесят тысяч внесены в счёт с этого года, — конечно, с процентами за все прошлые годы.

— Благодарю вас. В таком случае пока мне нужен только годовой контокоррент. И я буду иметь его завтра?

— Да.

Консул Гордон Тидеман поклонился обоим господам и вышел.

Нотариус Петерсен слишком поздно сообразил, что аптекаря позвали, пожалуй, в качестве свидетеля.

— Да, теперь вам плохо придётся! — сказал Хольм.

— Нет, это ему плохо придётся, — отвечал нотариус.

— Я всегда слыхал про этого человека, что если он силён в чем-нибудь, то это в счёте.

— Считать-то я тоже умею.

— Вам придётся напрячь все свои силы, — сказал Хольм. Он подошёл к кассе и получил деньги. — Да, кстати, вы ведь председатель киноправления? Не одолжите ли вы нам как-нибудь на вечер ваше здание?

— Выбирайте любой вечер, кроме субботы.

— Отлично. Это будет небольшой концерт в пользу бедного семейства.

— Тридцать крон, — сказал нотариус. — Какой же вечер вы хотите? — спросил он и схватился за календарь.

Xольм: — Вы меня не так поняли. Это делается с благотворительной целью, и мы не можем платить.

— С благотворительной или нет, это безразлично. У нас только что были крупные расходы по починке пола в зале, нам надо спасать, что ещё можно спасти. Тридцать крон — это очень дёшево. Какой же вечер?

— Воскресенье, — ответил Хольм. С бледным лицом он заплатил тридцать крон и. попросил дать ему квитанцию.

— Квитанцию? Я никогда не давал квитанций на такие вещи прежде.

— Это на тот случай, если вас застрелят в течение недели, и с меня потребуют уплаты опять.

Хольм получил квитанцию и ушёл.

Он направился в «Сегельфосские известия» и поговорил с редактором Давидсеном об афишах, — красивые афиши для расклейки на домах и столбах, штук пятнадцать-двадцать; текст следующий: «Вечер развлечений, место, время. Билеты и программы продаются при входе».

Они поговорил об участниках вечера, об артистах и о заметке редактора, которую он поместит завтра в газете. Всё обсудили заранее: лаборант придёт за афишами, как только они подсохнут, чтобы расклеить их по городу, он разыщет также и гармониста; чтобы не печатать отдельных билетов можно воспользоваться обычным штампом кино. Программу Хольм составит потом, в течение недели, вместе с Вендтом из гостиницы.

— Сколько я вам должен? — спросил Хольм.

— Ничего. Это же благотворительность! — сказал Давидсен.

Хольм вытащил целую пачку денег, чтобы показать свою обеспеченность, и повторил:

— Сколько?

— Если уж вы хотите непременно дать мне что-нибудь, — сказал с неохотой Давидсен, — то пусть это будет две-три кроны.

— Этого не хватит на бумагу, — сказал Хольм и вынул десять крон.

Давидсен ощупал все карманы:

— Я не могу дать вам сдачи: у меня совсем нет мелочи.

Хольм, делая большие шаги, поспешил в Рутен, к Гине и Карелу.

XX

И действительно, если Гордон Тидеман был силён в чем-нибудь, так это в счёте.

На другой же день он получил свой контокоррент и имел полное основание торжествовать: его сальдо снизилось больше, чем на половину, гораздо больше, чем на половину, — до двадцати четырех тысяч, и при этом вместе с открытым ему кассой кредитом в десять тысяч. Громадный долг его отца в шестьдесят тысяч таким образом снизился до двенадцати тысяч плюс две тысячи процентов.

Было приложено также своего рода объяснение: что бессмысленная ошибка в счёте произошла от неправильно списываемых в течение многих лет переносов в счёте господина Теодора Иёнсеном. «С почтением Сегельфосская сберегательная касса. П. К. Петерсен».

— Гм! — произнёс зловещим тоном Гордон Тидеман. — Ему придётся отказаться и от двенадцати тысяч с их процентами. Или он вздумал шутить со мной? Я покажу этому... этому...

«Голове-трубой», — хотел он, вероятно, сказать, но джентльмен даже наедине с собою, в своей собственной конторе, не назовёт человека «Голова-трубой». Он этого не должен делать.

— Я подумаю, не донести ли мне на него, — сказал он. Это было уже гораздо приличнее.

Он отправил посыльного с письмом к прежнему директору банка: «Когда-нибудь, когда вы будете в нашем конце города, я очень просил бы вас зайти поговорить со мною!»

Бывший директор пришёл тотчас же. Он был уроженцем соседней деревни, по фамилии Иёнсен, учитель на пенсии, хорошо известный в каждом уголке области, теперь уже старый, но всё ещё член правления банка. Консул попросил извинения, что побеспокоил его, и рассказал ему о своём недоразумении с банком.

Иёнсен покачал головой и заметил, что у нотариуса недоразумения выходят со всеми. На последнем собрании правления он во что бы то ни стало хотел пустить с аукциона двор Карела из Рутена.

— Карел из Рутена и в моих книгах упоминается с очень давних пор, но что из того?

— Да, нотариус никого не пожалеет. Для этого он слишком жаден.

— Но меня пусть он оставит в покое! — сказал консул. — А вас, Иёнсен, я вот о чем хотел просить: не можете ли вы сказать мне наверное, был ли мой отец после своей смерти должен хоть что-нибудь Сегельфосскому банку?

— Ничего, — абсолютно ничего, — сказал Иёнсен и даже засмеялся при такой мысли. — Нет, он был не таковский, чтобы иметь долги, он был для этого слишком богат и помогал тем, кто нуждался.

— Каким же образом нотариус Петерсен может приписывать ему долг в шестьдесят тысяч? Потом он спускает его до двенадцати тысяч. Да и вообще, как это он ухитрился сделать его должником?

Иёнсен опять покачал седой головой и сказал:

— Этого я не понимаю. Вот разве нашёл какую-нибудь ошибку в переносах из моего времени. Этого я не могу отрицать, не поглядев книги. Но во всяком случае отец ваш, когда умер, ничего не был должен банку. Вообще банку он никогда ничего не должал, наоборот, он нередко мог кое-что получить оттуда. Всё это я могу повторить под присягой.

— Благодарю вас. Это меня радует. — Консул взял с конторки небольшую книжку и сказал: — Это вот старинная чековая книжка моего отца. Здесь есть два пункта, относительно которых мне хотелось бы получить от вас разъяснение. Как это ни странно, но в двух местах запись сделана рукою моего отца, а не кассира.

Иёнсен засмеялся, как бы желая извинить покойного:

— Ну да, это, конечно, маленькая неправильность, но мы относились к этому не так формально. Это случалось, когда человек вносил в банк деньги, а книжку оставлял дома, — тогда он и записывал сумму позднее сам. Мы так хорошо все знали друг друга и никого не обманывали, мы относились друг к другу с доверием. Ну, конечно, в теперешнее время это невозможно. Покажите мне эти записи.

— Вот тут вписано семь тысяч «под расписку», а тут, немного подальше, ещё четыре с половиной «под расписку».

— Отлично, — сказал Иёнсен, всё это я могу объяснить вам.

— Можете?

— Ну да, всё это совершенно правильно. Эти деньги он передал мне, я вписал их в его счёт и карандашом отметил «под расписку».

— Так это, значит, делалось не в самом банке?

— Нет, это было в усадьбе, в Сегельфосской усадьбе на заседании правления!

— Вот оно что! — консул облегчённо вздохнул. — Теперь понятно, почему он вписывал в чековую книжку сам, в своей конторе.

Иёнсен: — Всё совершенно правильно и верно. Я отлично помню эти оба раза, — это произошло, когда улов был особенно велик и он заработал кучу денег. Мы оба были в правлении, — ну да, он был председателем, а я только членом; но так как я служил в банке и был учителем, то он немного держался за меня, питал ко мне доверие. «Возьми эти деньги и внеси их вместо меня, чтобы мне не думать об этом». Когда я хотел дать ему расписку, он сказал, что не нужно, но я оба раза дал ему расписку на клочке бумаги, потому что суммы были порядочные. А обычно, если суммы были маленькие, я не писал расписки. Люди давали мне деньги возле церкви или в иных местах, это бывали проценты или взносы на погашение займа в банке, и тогда я помечал карандашом, — устная расписка. Так делали мы в прежние времена, и я никогда не слыхал никаких жалоб; наоборот, люди из окрестных деревень благодарили меня за это.

Консул: — Но я не понимаю, почему же мой отец сам не ходил в банк с деньгами? Ведь он жил здесь, и ему нужно было сделать только несколько шагов.

— Да, — отвечал, несколько смутясь, Иёнсен, — простите меня за то, что я скажу, но отец ваш был порою такой странный, он был иногда, пожалуй, слишком важный, сказал бы я. Вероятно, ему хотелось показать всему правлению, какими средствами и деньгами он ворочает, вместо того чтобы незаметно отнести их в банк. Простите меня, но не я один был такого мнения.

— Это очень хорошее объяснение, — сказал Гордон Тидеман, — и я сердечно благодарен вам за ваше внимание. Не знаю, понадобится ли, но на всякий случай я позволю себе рассчитывать на вас в качестве свидетеля.

Иёнсен ответил:

— Когда угодно! Я не подведу!


Консул отправил к нотариусу посыльного со следующим письмом:

«И вчера и сегодня я надеялся увидеть господина директора банка у себя в конторе. Мои дальнейшие шаги будут зависеть от вашего объяснения и извинения. С почтением...»

В течение часа директор банка никак не проявил себя. Затем он позвонил по телефону: не получен разве контокоррент? Не достаточно ли того объяснения, что старые ошибки были сделаны ещё его предшественником? Что ещё нужно объяснить? Его можно застать в банке до двух часов.

«Вот как, его можно застать!» — Больше консул не сказал ни слова. Он повесил трубку.

Мало было вероятия для того, чтобы любезный Петерсен не пришёл, и консул решил подготовиться к встрече именно с таким расчётом. Он не намеревался предложить ему стул, отнюдь нет, он сам слезет со своего высокого табурета и будет стоять. А что, если человек этот все-таки возьмёт да и сядет сам? Он способен на это, способен извиняться, сидя на стуле.

В конторе, ещё со времени его отца, стояло три некрашеных стула, он может приказать вынести их и принудить человека стоять. Но контора и без того была достаточно пуста и бедно обставлена: тут были только конторка, несгораемый шкаф, пресс; консулу не хотелось умалять достоинство своей конторы и британского консульства. Но немного погодя его осенила блестящая мысль, он нашёл отличный выход: он велит одному из приказчиков выкрасить стулья и сделает их непригодными для сидения. В то же время это несколько украсит контору.

Он тотчас отдал соответствующее распоряжение. Какая краска? Зелёная, тёмно-зелёная в соответствии со всем остальным в комнате. Времени было достаточно: до двух часов оставалось ещё четыре часа.

В два часа он поехал домой обедать.

Когда он в четыре вернулся обратно, нотариус поджидал его, и ходил взад и вперёд перед домом. Они вошли в контору, — нотариус, вежливо пропущенный вперёд. Он потянул носом и спросил:

— Вы красили?

— Да, стулья, — коротко ответил консул.

Ссора началась очень скоро.

— Итак, вы не расположены к извиненьям? — спросил консул.

— Если вы ребёнок, — хихикая произнёс нотариус, — то я почтительно прошу вас извинить старинные описки.

— Но не ваше собственное поведение в этом деле?

— Но ведь оно же было продиктовано тем, что ему предшествовало.

— Так, например, вашей ревизией?

Нотариус пожал плечами:

— Я был введён в заблуждение.

— Вы также не хотите извиниться за ваши новые ошибки в контокорренте.

— Какие ошибки?

— Двенадцать тысяч долга помимо процентов, которые вы приписываете моему отцу.

— Эта сумма имеется по книгам банка! Нет, я не могу извиняться за то, что ваш отец имел долги.

— Предыдущий директор может присягнуть, что мой отец никогда не был должен банку.

— Иёнсен? Бедняга! — сказал нотариус. — Я больше верю самому себе, чем ему.

— Но здесь ведь всё зависит от того, что другие думают о вас и об ней

— Кто другие? Вы?

— Да. А возможно, и суд.

— Опять суд? — сказал нотариус. — Я не желаю больше слышать всю эту ерунду.

— Но человек вроде вас не может не считаться с присягой бывшего директора Иёнсена.

— А вы знаете, — спросил нотариус, — почему этот самый Иёнсен потерял своё место?

— А разве не вы столкнули его с этого места?

— Совершенно верно. После того, как мы все нашли его совершенно непригодным.

— А вы сами, — не кажется ли вам, что вы тоже непригодны?

— Да, кое к чему и непригоден. Например, я не могу, как ребёнок, требовать извинения за ошибки, которые тотчас исправляют. Но зато я отлично могу и с юридической и с моральной точки зрения находить ошибки в счетах вашего отца. Так, в его чековой книжке вы сами найдёте две записи, сделанные им, на которые нет расписок банка.

— Одна запись в семь с половиной тысяч, а другая в четыре с половиной?

— Да.

— Эти записи будут подтверждены расписками и присягой директора банка Иёнсена.

— Расписками? Покажите мне их! — говорит нотариус и протягивает руку. Они не были приложены к расчётной книжке.

Консул: — Даже если б в данную минуту эти расписки и были в моих руках, я бы не рискнул передать их вам.

— Вам придётся это сделать, вы убедитесь в этом сами! Что за ведение книг! Частное лицо, первый попавшийся торговец, и позволяет себе вести расчёты с банком! Может быть, он страдал манией величия?

— Этого я не думаю.

— А я кое-что слышал об этом. Я его не знал, да и вы, вероятно, его не знали. Многое приходится слышать... Может быть, он даже не был вашим отцом.

Джентльмен не должен хватать за горло нотариуса, но джентльмен может себе позволить побледнеть, как полотно, открыть дверь и держать её открытой, пока нотариус не выйдет.

Джентльмен может вообще держать себя совершенно безупречно, на то он и джентльмен.

Но в данном случае?

Джентльмен может ударить или застрелить, задушить своими собственными руками и всё же остаться джентльменом.

Но в данном случае?

Консул и пальцем не шевельнул. Он был для этого слишком половинчатой натурой, продуктом смешения двух рас, и притом смешения первичного, которое не что иное, как две равных половины. Но консул сделал нечто, что в данном случае спасло его самого, родителей и положение; он стоял как ни в чем не бывало и смотрел своему противнику прямо в лицо.

Его задумчивый вид говорил при этом, что он старается понять, что хотел сказать его противник. То, что он сказал, было крайне банально: ведь, пожалуй, каждому можно сказать, что он не знает, кто его отец. На что именно намекал этот болтун нотариус? И с какой целью? Под конец, верно, консул не мог больше думать об этом, он опустил глаза и стал равнодушно перебирать какие-то бумажки на конторке.

Нотариус Петерсен растерялся. Он увидал вдруг доселе ему незнакомое самообладание, совершенно непонятную рассудительность, вовсе не похожую на удар боксом или ругательство. Что ему оставалось делать? Он стал говорить, стал вилять, чтобы совсем не пропасть. Чёрт знает в какую глупую историю влип он из-за ошибок другого! Ему пришлось рыться в пыльных старых книгах, это было его обязанностью; он служащий банка и должен соблюдать интересы своего учреждения. А что он имеет за это?

Он зашагал взад и вперёд по конторе, — что уже само по себе было невежливо с его стороны, — остановился, поглядел на карту, висевшую на стене, подошёл к стульям, все их перетрогал один за другим, словно желая испробовать, нельзя ли сесть хотя бы на один из них. Потом вытер пальцы о штаны.

— Я жалею, что не захватил с собой стула, — огорчённо заметил он.

Консул, казалось, с головой ушёл в работу и ничего не ответил на это.

Нотариус раздражённо спросил:

— Неужели вы хоть одну минуту воображали себе, что я действовал в своих интересах?

— Это я ещё не обдумал, — ответил консул.

— Что я лично буду иметь от этого выгоду?

Ответа не последовало.

Оба молчали.

— Впрочем, чёрт с вами, думайте, что вам угодно! Донесите на меня, если вы так ребячливы. Это ни к чему не приведёт. Банк расписок вашему отцу не давал, а присяга престарелого Иёнсена не может заменить собой расписок. Я надеюсь, вы меня поняли.


Вероятно, он был вне себя, вероятно, он потерял равновесие. В то же время он обнаружил твёрдость и настойчивость, доказал, что он действовал не наобум, он по-своему считал себя правым. Его жадность была хорошо известна, обуреваемый страстью к приобретению, он не мог отказаться хотя бы от малейшей замеченной им выгоды, — будь то почтовые расходы или плата за выписку в несколько строк. Шли ли эти мелкие доходы исключительно в пользу банка, или он серьёзно рассчитывал, что начнёт обирать многочисленных должников консула в свою пользу? Он не мог избежать подозрения. Взять хотя бы эти квитанции, о которых он говорил. Может быть, он надеется, что после стольких лет они затерялись? Но чего же он достигал в таком случае? Ничего.

Гордон Тидеман поговорил со своей матерью, — по отношению к ней он всё ещё оставался маленьким. Она категорически отсоветовала ему подавать жалобу на нотариуса и привела, тот довод, что «ведь Петерсен того не стоит».

— Ступай лучше и поговори с окружным судьёй.

Но сын был определённо против таких разговоров: ему казалось неприличным искать чьей бы то ни было поддержки, а тем более поддержки человека, который был гостем в его доме.

— Но ведь окружной судья — председатель правления банка! — сказала она.

— Тем хуже, — отвечал сын.

Ну и чудак этот Гордон!

Он никак не мог простить себе, что вовремя не заверил старую расчётную книжку.

— Предположим, что старого Иёнсена не было бы в живых, — сказал он.

— Но ведь он же жив, — смеясь ответила мать.

— Но предположим! У меня бы не было его присяги, а расписки неизвестно где. Мне бы следовало управлять банком. Я не стал бы так говорить, если б я не учился торговому делу: в таких вещах я знаю буквально всё. Я обыскал всю контору, перевернул вверх дном все ящики и вывернул наизнанку все конверты из серой бумаги, в которые отец мой прятал всякие бумажки. И нигде не мог найти эти мерзкие расписки.

Мать: — А может быть, они где-нибудь здесь, в доме?

— А я почему знаю! Впрочем, написаны-то они были здесь, на собрании членов правления.

— Я поищу, — сказала она.

Гордон Тидеман расстроился. Вся эта глупая история с нотариусом стала ему поперёк горла. Ему необходимо было в ближайшее же время получить деньги из банка, несколько тысяч, пока он не устроит своих дел; но он не мог обратиться за этим к Петерсену. Ни в коем случае.

Он был в дурном настроении, когда после обеда опять поехал в контору, и там ему не работалось. Впрочем, некоторое облегчение он всё же испытал, когда прочёл письмо, лежавшее на конторке: крупные заказы от коммивояжёра, из Хельгеланда. Парень этот замечательно ловко распродавал дорогую дамскую галантерею. Он ухитрился даже продать самому Кноффу, тому самому, который был женат на Лилиан, на сестре Гордона Тидемана...

Старая Мать вошла в контору. Она шла быстро, раскраснелась и похорошела.

— Какие у тебя красивые стулья! — воскликнула она.

— Ай, тише, не садись! — закричал он.

Нет, она не села, она подошла и положила на конторку какие-то две записки, улыбнулась и стала ждать, что он скажет.

— Что это такое? Старые бумажки, какие-то записи, вроде тех, которые вечно берег мой отец! А ты не нашла... — Вдруг он схватил записки: это были расписки директора банка Иёнсена. — Ура!

Как же, Старая Мать должна была пришивать карманы к внутренней стороне жилетов своего мужа; это делалось каждый раз, как только у него появлялся новый жилет. Ей пришло в голову осмотреть два-три жилета, оставшихся после покойного, и в них она нашла записки. И она не стала дожидаться, когда сын вернётся домой...

Гордон Тидеман сказал:

— Ты молодчина, мать!

Он почувствовал к ней глубокую благодарность, Не потому, что бы эти расписки меняли сущность дела, но теперь всё было в порядке, его честолюбие удовлетворено.

— Ступай на склад и возьми себе любое платье! — сказал он.

— Неужели? Как это мило с твоей стороны!

— Это в награду за находку.

Мать мило покраснела и поблагодарила. Ей очень было приятно получить новое платье: как раз в данное время ей особенно хотелось быть нарядной.


Как и следовало ожидать, дела нотариуса Петерсена изменились к худшему. Напрасно он затеял эту глупую историю с консулом.

Его вызвали на чрезвычайное собрание правления банка, расспросили обо всем крайне подробно, представили ему контокоррент, расчётную книжку и расписки, а под конец он ничего не смог сказать. Он извинялся, уверяя, что им руководили исключительно интересы банка.

Когда ему тут же, на месте, объявили, что он отставлен, он не стал протестовать, но потребовал, чтобы ему заплатили жалованье за три месяца. Другой на его месте не упомянул бы о жаловании; Гордон Тидеман побледнел бы и отклонил жалованье, как нечто обидное, если б его ему предложили, но нотариус Петерсен остался верен себе и настоял на своём праве получить жалованье.

Окружной судья с достоинством осадил его:

— Мне кажется, вы должны быть довольны, что вас отпускают, не ставя вам затруднений, нотариус Петерсен!

— Не делая затруднений! — воскликнул нотариус. — Ещё бы!

Его поведение было несколько загадочно. Никогда прежде он не обнаруживал так открыто свои дурные качества. Прежде он, несмотря на всю свою недозволенную жадность, проявлял своего рода добродушие, он принимал по-своему злобные нападки аптекаря Хольма и нередко остроумно парировал их. Он мог даже посмеяться над собственной жадностью и сказать, что это крест, который он должен нести. Однажды на каком-то пароходе он забыл кошелёк. Потом кошелёк нашёлся, но нотариус Петерсен уверял, что в его кошельке было гораздо больше мелочи, по крайней мере вдвое больше, и поэтому он никому не дал на чай. Что он этим выиграл? Он только проиграл. Всё становится известным в конце концов, и о нём пошла дурная слава.

Он был опасный человек, и главным образом для самого себя. В деле с Гордоном Тидеманом он не мог понять, за что осудили его поведение.

— Что такого я сделал? — спрашивал он.

Он хотел также непременно знать, кто будет его преемником в банке.

— Иёнсен во всяком случае не годится, — говорил он.

В этом отношении он был, пожалуй, даже прав, — Иёнсен слишком многое записывал в книги карандашом: расписка на отдельном листке, устная расписка. Но он был честен, бескорыстный слуга народа.

Поэтому старого Иёнсена всё-таки спросили, не хочет ли он опять занять прежнее место. Это его, растрогало, он поблагодарил, но отказался. Иметь директора на определённом жаловании было, пожалуй, слишком дорого; деньги платили, смотря по работе, а работы было немного, и кроме того, на подмогу имелся ещё очень дельный кассир. Одно мгновение подумали, не назначить ли кассира директором, но потом откинули эту мысль, так как кассир был совершенно необходим на своём месте.

Неужели же банковские служащие стали редкостью? Кто-то назвал шкипера Ольсена, но он жил слишком далеко, где-то в глубине долины, и, кроме того, не был достаточно грамотен. Может быть, можно было заполучить в шефы самого Гордона Тидемана? Но его даже не спросили об этом, — ему и без того хорошо жилось. Можно было бы предложить почтмейстера и начальника телеграфа, но у них служебные часы совпадали с часами работы банка. Среди учителей не было ни одного столь же надёжного, как в прежнее время Иёнсен.

Долго обсуждали этот вопрос.

Наконец кто-то указал на редактора и издателя «Сегельфосских известий», на Давидсена.

— Давидсен? — переспросили остальные и задумались над этим. — Н-да, пожалуй!

Он, конечно, не сможет представить гарантий: у него ничего нет, только два ящика со шрифтом; но они не знали, как им быть: банковские служащие стали редкостью. Они пошли к нему и спросили.

Но Давидсен отрицательно покачал головой.

Жалованье такое-то и такое, — сказали ему.

Давидсен продолжал отказываться.

Его спросили о причине отказа.

Причина та, что он не обладает необходимыми знаниями.

И у прежних шефов и директоров их не было, и всё же их обучили самому главному. Никакого особенного искусства тут не надо, все важнейшие вопросы решает правление.

Привлечь Давидсена в банк было вовсе не глупой мыслью. Он в течение продолжительного времени писал и сам набирал приличную маленькую газету в Сегельфоссе, да и в коммунальном управлении он давно показал себя дельным человеком. Его спросили, неужели он имеет право перед самим собой, своей женой и пятью детьми отказываться от такого предложения?

— Дорогие мои, — отвечал он, — я понимаю в банковском деле не больше, чем вот эта моя маленькая дочка. Она, вероятно, заходила в банк с каким-нибудь счётом или с извещением, — может быть, это случалось. Я же отродясь не был в банке!

И всё-таки ухватились за Давидсена, как за самого подходящего человека из всех, и ни за что не хотели отказаться от него.

Сам нотариус Петерсен был доволен таким выбором и предложил за умеренную плату обучить его банковскому делу, но на это только улыбнулись и, поблагодарив, отклонили его предложение. Зато пошли к консулу и поговорили с ним. Ведь он же в некотором роде был причиной тому, что банк остался без директора, — так не захочет ли он обучить Давидсена?

— С удовольствием! — сказал консул.

Он, когда угодно готов пойти с Давидсеном в банк и помогать ему в течение нескольких дней.

— Когда же мы начнём? Я пойду с вами хоть сейчас!

Да, Гордон Тидеман был сама любезность в иных случаях.

Теперь Давидсену уже некуда было податься. Но он оставил за собой право, в случае, если заметит, что не справляется со своей работой, без предупреждения оставить банк.

XXI

Впрочем, именно теперь Давидсену было очень трудно начать своё обучение в банке: аптекарь Хольм посещал его клетушку и отнимал у него время, обсуждая некий вечер развлечений, во главе которого он стоял.

В «Сегельфосских известиях» появилась пространная заметка о предстоящем вечере, целая небольшая статья, которую невозможно было не заметить. Она была озаглавлена: «Веселье за плату».

Но всё ещё не было закончено самое важное — программа. Вначале она была довольно короткая, но после многократных совещаний с Вендтом в гостинице Хольм внёс в неё целый ряд поправок, и когда, наконец, её отпечатали, то программа, оказалась довольно своеобразной. Давидсен сказал:

— Вам повезёт, если все сойдёт как следует!

— Это всё Вендт придумывает, — сказал аптекарь, сваливая вину на Вендта.

Да и действительно, часть вины падала на Вендта.

Хозяин гостиницы Вендт был мужчиной, но в нём было много женских качеств. Несколько одутловатый, почта без бороды, левша, с голосом, который до сих пор ломался, иногда глубокий и низкий, но чаще всего слишком тонкий для голоса взрослого мужчины. Он умел стирать, шить и готовить, был добросердечен, и его легко было растрогать до слез. Теперь ему было сорок пять лет, и он остался холостяком.

Человек этот был беспечно невежествен, он никогда ничего не читал, но в нём была кровь артиста, и он умел рассказывать. Ему хотелось также петь, но так как он был совершенно немузыкален, то пел мучительно фальшиво. Одним словом, он не был каким-нибудь чудом, но обладал своеобразным талантом. Он придумывал смешные рассказы, рождавшиеся в одно мгновение, и тут же на месте преподносил слушателям. Рассказы эти сами по себе ничего собой не представляли, но в его устах они становились забавными. И не то, чтобы он особенно старался; у него не было вульгарных актёрских жестов, он не шевелил ни одним пальцем. Да и пальцы его не годились для этой цели: они были без выражения, короткие и пухлые. Он только рассказывал, сидел с невинным видом и рассказывал.

Это, вероятно, и привлекло к нему аптекаря Хольма. Оба они были из Бергена и хорошо понимали друг друга. В данное время они занялись составлением программы вечера.

Предполагалось, что каждый участник выступит по два раза, но Гина из Рутена — три раза, так как она закончит программу призывом скота. Но всё сложилось по-другому.

У почтмейстерши Гаген было два выступления: сначала она хотела сыграть серию народных мелодий, а во втором отделении две сонаты Моцарта. Это была настоящая музыка, и господа не посмели ничего переделать. Также они не изменили программу и Гины из Рутена, которая в обоих отделениях должна была петь псалмы. Но выступления гармониста и свои собственные номера они меняли и переставляли без конца.

Хозяин гостиницы Вендт должен был рассказывать, потом он сказал, что будет читать, а под конец объявил, что произнесёт речь.

— Скажи мне сначала, что ты сам будешь делать? — говорил он Хольму.

Хольм должен был аккомпанировать псалмам на гитаре и, кроме того, заводить граммофон — по две пластинки в каждом отделении; поэтому он был сильно занят. Но он не собирался уклоняться, он подумывал даже о двух самостоятельных выступлениях.

— Ты будешь петь? — спросил Вендт.

— Скорее мелодекламировать, — ответил Хольм.

— Как это?

— Я прочту несколько стихов в то время как лаборант будет играть на гребёнке.

Вендт служил в гостиницах в разных странах и потребовал, чтобы в программу был включён какой-нибудь иностранный номер.

— Это всё равно как меню: оно выигрывает, когда звучит не по-норвежски.

— Что же ты предложишь? — спросил Хольм.

— Да разве мало лакомых вещиц, из которых можно выбрать кое-что? — сказал хозяин гостиницы.

Они серьёзно обсуждали этот вопрос, изредка выпивая по стаканчику. Хольм так и сыпал громкими музыкальными названиями опер и симфоний. Особенно привлёк его внимание квинтет с цимбалами.

— Кто же сыграет его? — спросил Вендт

— Да я, — сказал Хольм.

— А разве ты сумеешь?

— Что значит — сумею? Я сделаю всё, что могу.

— В таком случае я предложу одну иностранную вещь, которую я слышал в ранней юности и никогда не забуду. Она называется: «Je suis a vous, madame».

— И ты сможешь её спеть по-французски?

— Ну, конечно, — сказал Вендт. — Напиши: «Перерыв».

— Перерыв? Зачем это?

— Это заполнит программу. Всё-таки лишняя строчка. Мы тоже нередко такой мелочью удлиняем меню.

Они наполнили стаканы и выпили ещё. Хольм сказал:

— А не сыграть ли нам «Марш Бисмарка»?

Но Вендт был против марша.

— «Марш Бисмарка» хорошо известен, о нём говорится в «Илиаде».

— Где говорится?

— У Гомера, в «Илиаде».

Вендт подумал.

— Ну, в таком случае, пожалуй, — сказал он. — Кто его сыграет?

— Его можно сыграть на гармонике, а Карел из Рутена будет подпевать. Так, значит, я вписываю.

— Ну что ж, — сказал Вендт и покорился. — Но я ничего не могу поделать с тем, что я франкофил: не пиши — «Бисмарк», напиши только: «Илиада».

Хольм написал: «Илиада».

— Ну теперь, пожалуй, всё в порядке? — спросил он.

— Напиши на всякий случай ещё раз: «Перерыв», — сказал Вендт.

Хольм сходил зря два или три раза, прежде чем наконец застал Давидсена, который работал теперь в банке. Давидсен был поглощён своей новой должностью, и ему некогда было разговаривать.

— Ну что ж, программа наконец составлена? — спросил он.

— Пока да, — осторожно ответил Хольм. — Вопрос в том, не прихватить ли нам песни Суламифи?

— Нет, больше мы уж не будем менять, — сказал Давидсен. — Нельзя сказать, чтобы программа с каждым разом улучшалась.

Хольм опять свалил вину на Вендта: ему столько всего приходит в голову, — последние сутки он говорит только по-французски.

Давидсен бегло взглянул на рукопись:

— Сколько у вас перерывов! — удивился он. — Три.

Хольм: — Это тоже всё Вендт выдумал. Они так всегда делают с меню, — сказал он.

— Только бы всё сошло благополучно, — сказал Давидсен. — Сколько же мне напечатать?

— Триста, — сказал Хольм.

Прежде чем уйти, он заплатил. Он заплатил щедро, и Давидсен в свою очередь решил сделать что-нибудь экстраординарное: он напечатал целую кучу афишек, которые дочь его должна была раздать в воскресенье после обеда. Это было хорошо придумано: люди будут стоять тихо и читать эти бумажки.

День выдался отличный, погода прекрасная, и всюду множество людей.

Лаборант был на ногах с самого утра, он захватил с собой триста талонов из тех, которые кино продавало вместо билетов, ходил из дома в дом и продавал их по кроне за штуку.

Когда он к обеду пришёл домой, у него в кармане было от семидесяти до восьмидесяти крон. Он пообедал и пошёл дальше. Молодчина этот лаборант! Он годился на кое-что и получше, чем раскладывать пасьянс.

Когда он вернулся домой к кофе, у него было уже за сто крон. И при этом, — сказал он, он не побывал ещё в лучших домах, у самых богатых и зажиточных. К ним он не хотел являться, пока они не выспятся после обеда и не выпьют кофе; к этому времени он надеялся застать каждое семейство в сборе. На этот раз он отправился из дому на велосипеде.

К половине восьмого, когда народ уже начинал стекаться к кино, лаборант продал талонов на три сотни крон. Он добросовестно обшарил весь город и Сегельфосскую усадьбу, убедил и старых и малых принять участие в добром деле. Теперь он сидел в кассе и был готов продавать билеты огромному потоку людей, которых он ждал из деревни. Молодчина этот лаборант!

Без четверти восемь.

Зал кино с новым цементным полом был почти полон; всем, верно, было приятно видеть столько участия к бедным сиротам Солмунда. Креститель из Южной деревни и Нильсен из Северной деревни уехали; религиозное движение спало, и деревенский народ явился на это «веселье за плату» в неожиданно большом количестве. Даже Осе пришла, даже Тобиас из Южной деревни с женой и дочерью Корнелией, — три кроны было получено с одного Тобиаса!

И кого только не было! Маленькая умная дочка Давидсена и не подумала распространять свои афиши по городу, где и без того рыскал лаборант. Нет, она поджидала деревенских, возвращавшихся из церкви, и действовала среди них. Это было очень хитро придумано.

Конечно, здесь были все семьи чиновников, дамы читали программы и спрашивали друг друга, когда что-нибудь было неясно:

— Цимбалы? — говорили они. — «Илиада»?

— Вероятно, это музыкальное выражение, — отвечали им.

Тут сидела жена священника с голубиным лицом, маленькая и тихая, и изредка краснела, и Старая Мать в своём новом платье, и все остальные члены семьи консула. За каждый билет было заплачено по кроне. Но пришёл нотариус Петерсен с женой и потребовал, чтобы его, как председателя правления кино, пропустили даром. Возник спор. Лаборант выскочил из кассы, встал на цыпочки и сердился, и когда Петерсен с женой всё же, недолго думая, вошли в зал, лаборант крикнул им вслед в открытую дверь:

— Вот единственные, которые ничего не заплатили!

С лаборантом шутки были плохи. Даже когда вдова Солмунда пришла со своими детьми и захотела без билетов пройти в зал, её остановили.

— Ради контроля, — пояснил лаборант.

Исполнители находились в комнатке за сценой, они сидели там все вместе. Каждому было поднесено по стакану из бутылки, которую Вендт принёс с собой и поставил в уголок. Он говорил всё больше по-французски.

Почтмейстерша стала читать программу и вдруг вздрогнула. Она спросила Хольма:

— Боже, что это за струнный квинтет?

— Струнный квинтет и цимбалы, — отвечал Хольм.

Фру рассмеялась и спросила:

— Но кто же, кто же будет?..

— Я, — сказал Хольм.

— Ох, я упаду в обморок! Ха-ха-ха! Он с ума сошёл, Вендт!

В зале тем временем проскучали четверть часа; зрители стали поглядывать на часы и по рядам говорили друг другу, что пора бы начинать. Доктор Лунд держал под шалью в своей руке руку жены.

Но вот появился гармонист, деревенский малый лет двадцати, спокойный и обыкновенный, привыкший играть на вечеринках с танцами. Посреди эстрады стоял стол и два стула; он тотчас сообразил, что ему надо делать, сел и начал играть.

Песня, которую распевали в его родной деревне, вовсе уж не так плоха, красивая песня на низких нотах. Люди из его деревни внимательно следили за своим музыкантом. Когда он кончил, молодёжь попробовала аплодировать, но так как их не поддержали, то они сконфузились и затихли.

Парень посидел немного, поглядел на публику и заиграл опять, на этот раз нечто граммофонное, — Вебера, нечто очень красивое и услаждающее слух. Фру Лунд, маленькая Эстер из Полена, старалась скрыть, что она растрогана.

Это был номер первый.

Следующим выступил хозяин гостиницы Вендт со своей речью, но она не удалась. Ему бы следовало сесть к столу и рассказать что-нибудь, а он стоял. На нём был фрак, и он выглядел очень хорошо, но ему следовало бы быть поумнее. А разве Вендт знал толк в вещах вроде рабочего движения, сухого закона, театрального искусства или судостроения? Какой же Вендт политик? Конечно, он не говорил обо всех этих вещах в отдельности, но он затронул каждую из них и на каждой из них застрял. Совсем плохо он, пожалуй, не говорил; совсем плохим оратором Вендт и не мог быть и изредка он острил, и окружной судья и священник смеялись. Но каждый мог бы произнести приблизительно такую же речь, и у него у самого было достаточно художественного чутья, чтобы почувствовать это. Через четверть часа он прервал свою речь и ушёл. Когда кто-то захлопал, он обернулся и до кулис пятился задом. Бывают люди, которые, несмотря ни на что, возбуждают симпатию. Хозяин гостиницы Вендт удалился так мило!

Третьим номером были две граммофонных пластинки, так как фру почтмейстерша Гаген стала нервничать и попросила несколько отодвинуть её черёд. Странно, что именно она, единственная, для которой искусство было профессией, так волновалась и трусила. Так как и эта маленькая отсрочка не помогла ей, то участники не знали, как им быть дальше.

— Сделаем первый перерыв, — сказал Вендт.

Он и аптекарь возились в углу с какими-то бутылками.

— Я охотно спою теперь, — сказала Гина из Рутена.

— Да благословит тебя бог, Гина, спой, пожалуйста! — попросила почтмейстерша.

Но это обозначало, что и аптекарь должен выступить со своей гитарой, а к этому он был не слишком расположен: у него даже заболел палец.

— Посмотрите-ка — нарыв! Не можешь ли ты, Карел, пойти и поиграть для Гины?

— Ну что ж, — сказал Карел, — если вы находите, что я сумею.

В зале тем временем начали выражать нетерпение. Но вот вышла Гина со своим мужем, и всё затихло. Они оба сели на стулья возле стола.

Она славилась своим пением в церкви и на молитвенных собраниях. Она была несколько расфуфырена на этот раз: на ней был зелёный лиф, застёгивающийся крючками на груди, парадная юбка, в ней она когда-то носила сено, а теперь заняла и ещё раз. Костюм был недурён, он производил впечатление чего-то подлинного, она ничего из себя не строила, и как была, так и оставалась деревенской женщиной из Южной деревни.

Да, она была достаточно хороша, и ей Вендт поднёс тоже стаканчик, который пошёл ей на пользу.

Аптекарь Хольм побывал раза два в Рутене, он пробовал подучить её кое-чему, но, верно, она не очень-то много поняла из его указаний. Она соглашалась с тем, что он говорил, и при этом усердно счищала грязь со своего платья. Она отказалась выучить балладу или любовную песнь, потому, что она совсем недавно крестилась вторично и пока могла петь одни лишь псалмы. Петь она не умела, но голос у неё был прекрасный.

Карел начал наигрывать «древнехристианский псалом»; играть он тоже не умел, но он хорошо подбирал, и из жалкой гитары зазвучала музыка. Но тут вступила Гина, и гитара сошла на нет.

Один стих, второй, третий, а в псалме их было девять. Гина спела пять и стала комкать. Тогда священник в первом ряду встал, перегнулся вперёд и попросил её передохнуть:

— Побереги себя к следующему псалму. Ты поёшь, как ангел, Гина!

— Да, — раздалось тут и там по залу.

Гина улыбнулась в ответ и спела под конец ещё два стиха. Потом она и её муж вышли, как им было сказано заранее.

Первый перерыв.

Черёд почтмейстерши. Всё сошло, конечно, блестящим образом, и все зааплодировали. Фру вернулась в артистическую счастливая, как ребёнок.

— Я думала, у меня ничего не выйдет, — говорила она, и смеялась, и почти что плакала.

Вендт тем временем уже настолько сдружился с бутылками, что начал громко напевать.

— Тише! — сказал Хольм.

— Я упражняюсь, — ответил Вендт. — Разве ты не знаешь, что я буду петь по-французски?

— Я ведь тоже буду выступать, — сказал обиженным топом Хольм. — Ты забыл мой струнный квинтет и цимбалы.

Почтмейстерша, чтобы не рассмеяться, зажала себе рот рукой.

Они болтали друг с другом так долго, что в зале опять заволновались. Пришлось прибегнуть к «Илиаде», к «Илиаде» на гармонике.

— Теперь что играть? — спросил гармонист.

— Твой самый громкий марш, — сказал Хольм, — «Марш Бисмарка». Карел пойдёт с тобой и будет подпевать.

Карел извинился: как только что окрестившийся, он отказывался пока петь светские песни.

— Но ведь это же марш, а не танец, то есть иными словами — почти что псалом!

Его стали уговаривать, дали ему ещё стакан вина, и он вышел.

Успех был колоссальный. Молодёжь узнала свой марш, своего музыканта и своего певца, встала с мест и зашумела.

— Теперь я пойду! — сказал Вендт и подтянулся.

— Да и я, пожалуй, выступлю со своим номером, — сказал Хольм.

— Apres moi! — сказал Вендт. Он был в отличнейшем, настроении, просто неподражаем.

— О боже! — шептала почтмейстерша, когда он вышел, — он спугнёт всех слушателей.

Они услыхали, как он запел «Je suis a vous, madame». В самом деле, он запел. Во всяком случае Гордон Тидеман в зале понял текст, но мотива, пожалуй, никто не уловил. Голос же то и дело обрывался, порой он звучал, как хорошо-обмотанная басовая струна, но потом вдруг срывался и напоминал тогда дребезжание медной проволоки. Нужно же было суметь поднести что-то до того несуразное! Сам Вендт не заметил за собой ничего плохого, он пел как ни в чём не бывало, а когда кончил, ему захлопали. И он вполне искренно принял это за поощрение. Они хлопали, вероятно, потому, что хотели показать, что понимают по-французски, хотя французский язык и считался у них языком слуг и лакеев. Он поблагодарил и, очень гордый, вернулся к своим товарищам и с той минуты стал вообще держаться очень независимо.

— Что же дальше? — спросили они друг друга.

— Перерыв, — сказал Вендт.

После опять выступила почтмейстерша. Она больше не волновалась, вышла, чудесно сыграла Моцарта, была встречена рукоплесканиями, вернулась и сказала:

— А я бы с радостью поиграла ещё!

Поглядели на часы. Прошло уже полтора часа.

Вендт и аптекарь окончательно погрузились в свою возню с бутылками, они наливали вино в стаканы, выпили сами, поднесли по стакану всем участникам, опять выпили и ещё раз поднесли.

— Спасибо, не надо, — сказала Гина и засмеялась.

Но она была добра и сговорчива, а когда аптекарь попросил её заменить два последних псалма любовными песнями, она обратилась за советом к мужу. Но Карел тоже выпил и разрешил ей спеть любовные песни.

Она стала напевать: «Ласковый ветер, снеси мою жалобу милому другу...»

Хольм: — Прямо замечательно, Гина! А ты, Карел, верно, сумеешь подпевать?

— Да, сумею.

— Это будет чудесно! — воскликнула почтмейстерша. — Я пойду в залу и послушаю вас. Прощайте!

Так как жалоба возлюбленной моряка состояла из четырнадцати длинных куплетов, то порешили, что на этом она сможет закончить своё выступление. Хольм сказал:

— Когда ты споёшь эту песню, они захлопают, как сумасшедшие, — будь в этом уверена. Ты подойдёшь к выходу, а они всё будут хлопать и хлопать. Тогда ты обернёшься, протянешь руку кверху — и станет опять тихо. После этого, Гина, соберись как следует с духом и пропой свой призыв к скоту. Понимаешь?

Гина улыбнулась:

— А это годится?

— Ещё бы не годилось! Это будет бесподобное заключение всей твоей программы. И ты сделай это так, как будто бы ты стоишь вечером на пригорке и сзываешь домой своих коров.

— Хорошо, — сказала Гина.

— А что мне делать? — спросил Карел.

— А ты вернёшься к нам. Ну, ступайте пока оба!

Они услыхали, что их приняли с удовлетворением и всё стихло.

Гина запела, и чудо повторилось. На этот раз это была всего лишь жалоба невесты моряка, но полная сладости и тоски. Никто теперь не просил её передохнуть, некоторые сдержанно улыбались, а некоторые прятали свои слёзы. Четырнадцать строф любви, узнанной всеми, — у молодых блаженное безумие и теперь было в сердцах, а кто постарше, вспоминал, что однажды... однажды...

Хольм был прав: аплодировали, как сумасшедшие. Гина направилась к двери, рукоплескания не умолкали. Гина обернулась, подняла руку вверх — и всё стихло. Публика подождала немного и услыхала — песнь над равниной, с пригорка над равниной, пение без слов, ни одного слова, а только мелодия из чудесных созвучий: Гина созывала стадо.

В зале подумали, что это последний номер. Публика опять захлопала, все встали, чтобы уйти, но всё-таки хлопали. Кое-кто был уже у входа и разговаривал, прежде чем уйти.

Вендт и аптекарь не поладили между собой, и неизвестно, во что бы вылилась их ссора, если б они не вспомнили, что они друзья, оба из Бергена, и не помирились. Вначале Вендт ласково обратился к аптекарю:

— Послушай, я не хочу хвастаться, честное слово, не хочу, но после того успеха, который я имел, я не советовал бы тебе... Я хочу сказать, что когда Гина кончит петь, я не нахожу нужным, чтобы ты...

Хольм, задетый и даже обиженный до чрезвычайности:

— Я понимаю, чего ты добиваешься: ты хочешь сорвать моё выступление.

— Да нет же, дорогой мой, не пойми это так!

— Ах, молчи, я всё время это чувствовал. У меня был этот маленький номер: струнный квинтет и цимбалы, но ты не мог допустить мысли, ты слишком боялся, что провалишься сам.

— Что? — вырвалось у Вендта.

— Да, я так прямо и скажу это тебе в глаза: ты не мог допустить, чтобы мне хлопали и кричали «браво», раз не хлопали тебе.

Вендт, как громом поражённый:

— Слыхали ли вы что-нибудь подобное, фру Гаген?

— Фру Гаген ушла, — сказал аптекарь.

— Так. Но гармонист ведь остался, и он видел, какой я имел успех: многие встали и аплодировали.

— А мне-то! — воскликнул Хольм. — В зале не было ни одной пары сухих глаз, меня не пускали. Но ты ведь никого не замечаешь, кроме себя.

Вендту, наконец, надоело.

— Ну, теперь довольно, пусть публика рассудит нас. Я хотел пощадить тебя, но нет, — теперь ступай и встреть свою судьбу.

— Теперь? — фыркнул Хольм. — Сейчас поёт Гина, а после неё конец.

— Как — конец? Почему? — Вендт вынул из кармана фрака маленькую книжку и сказал: — А я приготовил ещё кое-что.

— Я и не сомневался. У меня тоже было кое-что. Вендт. Очень хорошо, давай обсудим.

— Нет, и обсуждать нечего.

Хольм был раздавлен, он отказался от своего выступления.

Это растрогало Вендта.

— Да и вообще вечер ещё не кончен, и я намереваюсь помочь тебе. Мы с тобой вместе выступим и споём хором.

— Споём хором?

— Да, наперегонки.

Как раз в это время в зале раздались аплодисменты. После жалобы невесты моряка вошёл Карел, и Вендт налил ему вина.

— Ты вполне заслужил, Карел. Но где же фру Гаген? Мы все заслуживаем поощрения, — сказал он и выпил.

Теперь Гина начала свой призыв стада. Мелодия понеслась к самому небу. Потом и Гина вернулась. Вендт сказал:

— Пойди сюда, Гина, ты тоже заслужила. Теперь мы выступим, мы, Хольм! — Он был сильно возбуждён, он намеревался пройти сквозь огонь и воду. — Идём?

— Может быть, ты хочешь пойти один? — спросил Хольм.

— Нет, мы споём хором.

Он не заметил, что зала была пуста, что только немногие стояли ещё в дверях, он весь был поглощён своим желанием, и по дороге перелистывал книгу, перелистал её всю до конца и начал с начала.

— Садись! — сказал он Хольму. Они оба сели за стол.

— Я ничего не нахожу, — сказал Вендт. — Текстом нам послужит алфавит.

— Что за чёрт! — послышалось со стороны Хольма. — Как это алфавит?

Вендт тотчас же запел, остановить его не было никакой возможности: он ни на что не обращал внимания. Это было такое сногсшибательное пение, что сравнить его вообще нельзя было ни с чем. Хольм последовал его примеру и издал тоже несколько воплей, но, впрочем, он тотчас же отстал от друга, и кроме того, он не был так неприлично глух к музыке.

Среди тех, кто остановился у выхода, был и священник.

— Они пьяны, — сказал он. Но он не спасся бегством по этой причине, наоборот, сел.

Без сомнения, они были пьяны. И словно они не знали алфавит наизусть! Они пели по книге, которую положили между собой на стол. Что это было за зрелище!

У выхода засмеялись, стали смеяться всё громче и громче над этими двумя обезьянами. Священник смеялся вместе со всеми. Что же ещё оставалось делать? Текст отличался от обычной лирики: это был только алфавит, и то, что они вообще смогли придумать — нечто вроде мелодии к этому, — говорило о том же ужасающем бесстыдстве, которое породил джаз-банд. Но здесь, по крайней мере, не было ничего искусственного: они ничему не подражали, они творили тут же, на месте, увлекаемые ломающимся голосом Вендта. Это не была игра, это делалось серьёзно и непосредственно. Оба они были пьяны и всё более и более забывали, где они находятся.

Дойдя до буквы П, Вендт растрогался, и аптекарь, следуя за ним, казался тоже охваченным глубоким чувством. Смех возле выхода усилился, люди корчились от смеха. Певцы старались вовсю, у обоих у них было по свободной руке, которой они размахивали в особенно нежных и жалобных местах. Они пропели конец алфавита, как будто это было что-то тающее и сладкое, и слезы посыпались у них из глаз.

Священник тоже заплакал, причём все его лицо покрылось бесчисленными морщинками; но он плакал от смеха.

Когда они пропели всё до конца, Вендт сунул книжку обратно в карман, встал и по волнообразной линии направился к выходу. Аптекарь поглядел ему вслед; верно, он смутно сознавал, что у выхода собралось много народа, он решил спасти, что ещё можно было спасти, — нацелился на дверь и двинулся прямо на неё.

После их ухода сразу стало пусто. На месте действия остался только стол и два стула. Но все ещё кто-то смеялся и объяснял кому-то другому, почему он смеётся.

— Сумасшедшие! — говорили они.

— Да, — отвечал священник Оле Ландсен на это. — Но заставляя смеяться своего ближнего, мы вовсе уж не так дурно поступаем с ним!

XXII

Аптекарь Хольм, кроме удовольствия, получил и ещё кое-что за вечер. На следующий же день он сходил к Гине из Рутена и передал ей за участие вполне заслуженные пятьдесят крон. Но он сделал ошибку, не скрыв этого от вдовы Солмунда, чем возбудил её зависть, и это в свою очередь повлекло за собой много неприятностей.

— Я думала, что всё это моё, — говорила вдова Солмунда, — у меня в семье столько нуждающихся!

— Будь довольна тем, что получаешь, — ответил аптекарь. — Вот, бери, — триста пятьдесят!

Но вдова Солмунда была недовольна, она не могла успокоиться, что ей пришлось поделиться с кем-то. Она рассказала об этом всем соседям и в один прекрасный день пошла к Гине в Рутен и потребовала у неё деньги.

Но Гина не собиралась отдавать ей эти деньги. К тому же Карел взял эту бумажку в пятьдесят крон и отнёс её в банк, в счёт долга.

— Как?! Вот это здорово! Платить моими деньгами долги! — всполошилась вдова.

— Какие же это твои деньги? Нам дал их аптекарь.

— Так. Он, значит, раздаёт чужие средства! Можешь ему кланяться и передать, что за это наказывают!

— Нет, нет, он не из таких людей, которые отдают чужие деньги.

— Вероятно, он дал их тебе, потому что ты угождаешь ему, — высказала своё предположение вдова.

— Свинья! — возразила Гина. — Сейчас же уходи из моего дома!

Они вышли на двор, но продолжали ссориться.

— Ну, тогда за что же дал он тебе эти деньги? — спросила вдова.

— Как, за что? А разве я не пела весь вечер и не увеселяла всех, кто был тогда в кино?

— Подумаешь — пела!.. — передразнила вдова. — Стоит за это платить!

— Да. И Карел тоже пел весь вечер вместе со мной.

— Пел вместе с тобой! — опять передразнила вдова. — Уж, конечно, за такую крупную сумму ты угождала ему и поздно, и рано, и много раз. Я уверена в этом!

— Карел! — закричала Гина своим громким голосом. Карел как раз спускал воду из пруда на лугу. Он воткнул лопату в землю и пришёл.

Но вдова Солмунда ничуть не испугалась его, теперь в ней неожиданно заговорила ревность, и она распалилась:

— И совсем непонятно, почему он выбрал именно тебя! Ты вовсе уж не такой лакомый кусок ни на взгляд, ни на ощупь.

Гина беспомощно принялась плакать.

— Если уж разбираться в этом, так среди нас найдутся и помоложе тебя, — не унималась вдова.

Гина всхлипывала и не знала, как справиться с вдовой:

— Я недавно крестилась, но он попросил меня спеть и помочь тебе собрать кое-какие средства на зиму. А ты — всё равно как животное со мной. Карел, она пришла и требует деньги.

— Какие деньги? — спросил Карел.

— Которые мы получили.

Тотчас выступила и вдова:

— Я говорю только, что я никогда не слыхала, чтобы кто-нибудь брал деньги за пение. Да ещё мои деньги! Или, может быть, у меня нет детей, которых нужно кормить и одевать?

— Ты от аптекаря? — спросил Карел.

— Нет, я от самой себя, — ответила вдова. — Я не из тех, которые ходят к аптекарю, и он не ходит ко мне. Пусть это делает кое-кто другой.

— Ступай домой! — сказал Карел.

Вдова: — Я понимаю ещё, если б он дал ей крону на горсточку кофе, тогда бы я ничего не сказала. Но такую массу на целое имение и землю!..

— Ступай домой! — сказал Карел. — Ступай домой!

— Ну а мои деньги?

— Я поговорю с аптекарем и расскажу ему, что ты за человек.

— Поговори непременно! Кланяйся ему и передай, что он не имеет никакого права раздавать чужие средства.

Вдова Солмунд сама пошла к аптекарю: она была не из робких. Она хотела убедиться, неужели же действительно только за пение двух-трёх псалмов Гина из Рутена получила всю эту сумму, и не скрывалось ли чего-нибудь за этим.

— Но что же могло скрываться?

Да вот именно это-то она и пришла узнать.

— Нет, тут ничего не скрывается.

— Мало ли что люди говорят! — сказала вдова.

Среди её соседей ходят самые разные слухи насчёт Гины и аптекаря.

— Да ты с ума сошла! — сказал аптекарь. — Убирайся вон! Я не желаю, чтобы ты была здесь.

— Они говорят: она постоянно — и рано утром, и поздно вечером — торчит здесь.

— Нет, это ты вечно торчишь здесь. Но я больше не желаю видеть тебя здесь.

— И если уж говорить правду, — продолжала она, — то я не понимаю, что вы находите в Гине такого, что вас так прельщает. И кроме того, ведь муж-то её жив, и всё такое... Совсем другое дело — я или другая молодёжь, свободная и ни с кем не связанная...

В сущности, аптекарь Хольм очень рассердился, но обстоятельства требовали, чтобы он рассмеялся и до глубины души ранил вдову Солмунд. Этого же нельзя было избежать.

— Послушай-ка, — сказал он, — не позвать ли мне лаборанта, чтобы он выбросил тебя за дверь?

— Этого не требуется, — резко возразила она. — Я только хочу сказать, что вы отдали ей мои деньги, и я хотела бы знать — по какому закону? Потому что у меня есть дети, у которых нет ни еды, ни одежды.

Да, вдова Солмунд была неробкого десятка. Даже после того как был призван лаборант, проявивший энергию за двоих, она стала отступать только крайне неохотно и при громких криках. В дверях она уцепилась за косяк, и её долго нельзя было оторвать.

— Чёрт в тебя вселился, что ли? — сказал лаборант. — Или ты решила остаться тут?

Но как ни была неуравновешенна и груба вдова Солмунд, всё же в её груди жило драгоценное свойство: она с ног до головы одела своих детей, прежде чем принялась шить себе рубашку. Всё, чем она располагала в своей скудной жизни, каждую каплю она готова была отдать своим детям, говоря при этом: «Вот вам! Берите все, если хотите». Материнские заботы свойственны каждой матери, но у неё они перешли в перманентное состояние, в профессию, в грубую и неистовую жадность в интересах детей. Её нападки на Гину из Рутена, её ревность не имели ничего общего с распущенностью: просто она не могла преодолеть горечи, что столько денег прошло мимо её детей. Чего бы она только не накупила им на пятьдесят крон!

И у аптекаря было ещё много возни с вдовой Солмунд, она не хотела сдаться. Под конец она согласилась принять половину пятидесяти крон, а не то грозилась пойти к областному судье. Аптекарь рвал на себе волосы; он, вероятно, не выдержал бы этих превратностей судьбы, если бы все справедливые люди не стали на его сторону. Вендт из гостиницы, верно, поддерживал его в эти мучительные дни, а Старая Мать в новом платье была вполне расположена шутить с ним по поводу безумной вдовы.

— Я никогда с ней не разделаюсь! — говорил он.

Старая Мать не могла не рассмеяться:

— Как это грустно звучит!

— Грустно? Я готов кричать.

— Ха-ха-ха!

Они зашли к Вендту, а потом, как всегда, пошли вверх по новой дороге. Дорога была теперь готова вплоть до самой охотничьей хижины; рабочие только кое-где разравнивали щебень граблями, над ними не было надсмотра, никого, кто бы руководил ими.

От прежней артели оставалось теперь только четверо, остальные кончили и уже уехали обратно на Юг, и Беньямин и его сосед тоже ушли. Но здесь не было работы даже и для четверых. День за днём рабочие ходили и поджидали своего старосту, а он всё не приходил. Он лежал в постели, и доктор запретил ему вставать, по крайней мере, ещё в течение недели. А так как он всё-таки хотел встать, то Блонда и Стинэ спрятали его одежду. Было чистым наказанием иметь крестовых сестёр.

Но он и из постели управлял рабочими. Каждый вечер они приходили и получали указания на следующий день, и таким образом дело более или менее двигалось. Но теперь им уже совершению нечего было делать; оставалось только поставить две решётки перед пропастями, а так как это была так называемая точная работа, то они боялись приниматься за неё без старосты.

Рабочие могли бы теперь лениться и наслаждаться спокойными днями, но, казалось, это им и не нравилось: они привыкли напряжённо работать, и им было больше по душе, когда к концу дня у них была закончена заметная часть дороги. Когда пришёл аптекарь Хольм со своей дамой, они обратились к нему с жалобой и стали просить его поставить, наконец, на ноги их старосту. Аптекарь был для них не чужой, поэтому они и решились поговорить с ним: он был отличный парень и нередко более или менее законно доставал им вино; и кроме того, они все до единого были на его вечернем развлечении и смеялись над последним номером. Чёрт возьми! Это действительно было веселье за плату!

— Ну, как же я могу поставить старосту на ноги? — сказал аптекарь. — Поговорите с доктором.

— Мы в таком затруднении, — жаловались они. — У нас остались одни загородки, и мы кончили бы, если бы он пришёл. Хуже всего то, что он задерживает нас, потому что нам пора начинать делать подвал «Голове-трубой», как его называют. А как зима придёт, так всякой работе настанет конец.

— Вы будете делать подвал нотариусу?

— Подвал и фундамент. Весной он начнёт строиться. Если аптекарь будет так добр и поговорит с доктором и поднимет нашего старосту, то это будет настоящим благодеянием.

— Я охотно поговорю с доктором...

Аптекарь Хольм доходит со своей дамой до самого домика, они садятся на ступеньках. Охотничий домик замечательный, только что выкрашенный, настоящий лакомый кусочек; к тому же консул только что придумал накрасить коричневые дуги над каждым окном, которые выглядят совершенно как брови, — современная манера украшать.

Хольм: — Я сижу и думаю о том, что Петерсен хочет строиться.

— Да, странная выдумка с его стороны.

— Я тоже собирался строиться, но, кажется, у меня не хватит средств.

— Аптека вам становится мала.

— Да, при некотором условии она будет мне, пожалуй, мала.

Старая Мать задумалась над этим:

— Не знаю, зачем людям большие дома? Зачем Петерсен хочет строиться? Их ведь только двое.

— Хорошо вам так говорить, когда вы живёте во дворце.

— Да мы прямо-таки погибаем во всех этих комнатах, не знаем, как их назвать, блуждаем в них. Старая Вестер, и та занимает целую комнату.

— Сколько их может быть тут? — спрашивает Хольм и глядит на домик.

— Три, вероятно. Да и то слишком много, — сказала она. — Их будет достаточно. Да, кроме аптеки, конечно, — неосторожно добавляет она.

— Три комнаты будет достаточно — кроме аптеки?

— Совершенно достаточно. При всяких обстоятельствах.

Чертовски приятная дама в деловом отношении, и к тому же — какая грудь, какой рот, и изящнейшее платье, серое с чем-то тёмно-красным. Он никогда не видал ничего более красивого.

— Я люблю вас, — сказал он.

Она спокойно поглядела на него; да, она очаровательно покраснела и тотчас же опустила глаза, но она отнюдь не вскочила и не побежала: в ней была застенчивость крестьянки, которая не хочет показать, что она взволнована.

— Вот как, — только и сказала она, ласково и просто. Он и прежде говорил ей что-то в том же роде, намекал, но скорее безумствуя и флиртуя, теперь же это было совершенно серьёзно. Он взял её за руку и не выпускал её; она глядела то на него, то на луг. Она не скрывала своей радости и нашла ей выражение, которое он никогда не смог забыть потом: она взяла его руку и положила её себе на грудь. Это было слаще всяких слов...

Они долго сидели вместе и толковали. Они могли бы выстроить себе небольшой домик, но в этом вовсе нет никакой необходимости: две комнаты и кухня наверху над аптекой их вполне устроят. Они могли бы продолжать получать поддержку от его родных в Бергене. Впрочем, нет, — это исключается, они не возьмут больше ни одного эре от его родных. Они могут поехать в Будё и там пожениться; потом они пришли к соглашению, что это обойдётся слишком дорого, а потом опять решили, что это неизбежно, — иначе весь Сегельфосс перевернётся вверх дном.

Они целовали друг друга, словно были молоды и безумны.

— Я ведь гораздо старше, — сказала она.

Он прилгал себе два-три года, и они стали ровесниками.

— Я вдова и всё такое, — сказала она.

— В таком случае и я мог бы считать себя вдовцом, — сказал он, придавая своим словам особое значение.

Она была очень счастлива, он был ей дорог, она прижалась к нему, отвела его бороду и сама поцеловала его. Ну, и конечно, она знала это искусство, вполне была обучена ему.

Он: — Подумать только, что я даже не знаю, как тебя зовут.

— Лидия.

— А меня зовут Конрад.

Они оба весело смеялись над тем, что только теперь представились друг другу, что так забавно поздно вспомнили об этом, и таким неважным это им показалось.

Зашло солнце, стало прохладно, и надо было идти домой.

— Если б у тебя был ключ, — сказал он, — мы могли бы войти сюда.

Она: — Я не знаю, есть ли там хоть что-нибудь, на чём можно было бы сидеть.

— Давай посмотрим!

Они подошли к домику и, загораживаясь от света руками, стали глядеть сквозь стекла. Они ходили от окна к окну, она зашла за угол, чтобы заглянуть в окно двери, и вернулась — бледная, как смерть.

— Нет, не на чем сидеть, — сказала она и потянула его за рукав. — Пойдём.

Она увидала что-то. Второй раз увидала она что-то у той двери.

Когда они сошли уже немного вниз, внезапный рёв нарушил тишину.

— Что это такое? — спросил он и остановился.

— Да ничего! Пойдём же!

— Но ведь что-то было?

— Пьяный, вероятно. Внизу мы встретим рабочих и спросим их.

Но рабочие ушли, на дороге не было ни души.

Хольм: — А может быть, это какая-нибудь сирена, знаешь, с таким пронзительным, адским криком?

— Вероятно, — ухватилась она за эту мысль, — конечно, это такая сирена.

— Или индейцы?

— Ха-ха-ха!..

Они расстались внизу, на лугу, но их могли бы увидать из усадьбы, и они не поцеловались. Они не посмели даже взять друг друга за руки.

Хольм только снял шляпу.

— До свидания! До завтра!

Он был в каком-то состоянии удивления после события дня и не мог тотчас же отправиться домой и спокойно сидеть там. А так как идущий на юг почтовый пароход только что обогнул мыс, он решил зайти сперва на пристань.

Он увидал ящики с товарами, которые должны были отправить, и другие, которые принимали; повсюду виднелось имя Гордона Тидемана — товарообмен, торговля. Тут же присутствовали обычные зрители: собаки, дети и взрослые, слышался обычный лязг цепей и шум машины. Зато Александера против обыкновения не было на пристани; вместо него Стеффен отправлял ящики с копчёной лососиной.

Повар в белом полотняном костюме и белом колпаке вылил за борт ведро помоев и привлёк несколько чаек; после повара пришёл машинист и высыпал пепел. Матросы и путешественники сходили и входили на пароход, боцман стоял у трапа и проверял билеты.

Консул приехал в своём автомобиле, он въехал на пристань и хорошо был виден всем. Вот он вышел из автомобиля, в нарядном костюме, в блестящих ботинках, жёлтых перчатках, сказал несколько слое капитану на мостике, обратился к Стеффену и спросил, почему нет Александера, окинул взглядом всю пристань, отдал кладовщику приказание относительно новых товаров, поглядел на часы, опять сел в автомобиль и укатил.

Шикарный господин!

Хольм поглядел ему вслед. «Мой пасынок, — подумал он. — Чёрт возьми, ведь это мой собственный пасынок! Её зовут Лидия, меня — Конрад, мы согласны...»

С парохода сходит путешественница. Лицо у неё старое, но умное и живое; на ней длинное чёрное платье и пальто, в руках она держит зонт и корзинку. Очутившись на пристани, она оглядывается, по какой-то причине решает обратиться к аптекарю и спрашивает его:

— Извините, не можете ли вы указать мне гостиницу?

— Это я могу, — отвечает аптекарь и приподнимает шляпу. — Идёмте со мной, я тоже иду в гостиницу. Позвольте, я понесу вашу корзину.

— Нет, благодарю вас, — улыбаясь отвечает дама. — Я достаточно стара, чтобы нести её самой. Вы живёте в гостинице?

— Нет, я живу в аптеке. Я здешний аптекарь.

— Так, вы аптекарь. Я сразу увидала, что вы что-то особенное. А вы хотели нести мою корзину!

Они пришли в гостиницу, и аптекарь сказал:

— Мой гость.

Вендт поклонился.

— Гость? — сказала дама. — Я бы не сказала этого. Мне хотелось бы иметь только маленькую комнатку, если вы согласны приютить меня. Еда у меня с собой.

Вендт опять поклонился:

— Добро пожаловать!

Дама: — Вы очень добры. И потом, если у меня и есть еда с собой, то все же мне надо ещё чашки две-три кофе за которые я заплачу. Так хорошо и удобно, когда обо всём сговоришься заранее.

Она надела пенсне и быстрым почерком заполнила опросный лист: «Паулина Андреасен, из Полена. Незамужняя».

— Годы свои я боюсь написать, а то вы подумаете, что я такая дряхлая, что наделаю вам хлопот. Но вы этого не думайте.

— Возраст можно и не писать, — сказал Вендт.

Она: — Аптекарь был таким молодцом, что проводил меня сюда, и я очень вам благодарна, аптекарь! Знаете, — обратилась она к хозяину, — аптекарь хотел нести мою корзину. Я никак не могу помириться с этим!

— Да, аптекарь знает, как понравиться дамам! — Хозяин указал на опросный лист и сказал: — Только укажите, пожалуйста, ваше занятие.

— А я и забыла, — сказала она. И опять нацепив пенсне, она принялась писать и при этом говорила: — У меня много всяких занятий. У меня и торговля, и почта, и маленький дом, чтобы принимать гостей, и кроме того, у нас усадебка; а брат мой — староста, давно уже, целую вечность. Слава богу, у нас есть всё, что надо по нашим скромным потребностям в жизни, а большего мы и не требуем. А теперь не сердитесь на меня, если я спрошу вас одну вещь: не знаете ли вы здесь, в Сегельфоссе, человека, которого зовут Август? Конечно, здесь может быть много людей, которых так зовут, но он приезжий.

— Я знаю, о ком вы говорите, я знаком с ним, — сказал аптекарь.

— Так, значит, он здесь, жив и всё такое?

— Да. Он был немного болен и лежал в постели несколько дней, но теперь он, кажется, может встать в любое время. Вы найдёте его в усадьбе.

— А чем он занимается?

— Он живёт у консула, он у него на все руки.

— Да, это так и есть. Август всегда был на все руки. Вот отлично, что я нашла его и проехалась не зря. А теперь ещё одна вещь, раз уж я начала расспрашивать: доктор Лунд и фру Лунд и всё семейство — ничего, слава богу?

— Да, ничего.

— Потому что фру Лунд из наших краёв; можно сказать, она выросла на моих глазах. И родители её живут в нашей деревне и живут ничего себе, смотря по обстоятельствам. Доктор Лунд сам был ведь нашим доктором целую вечность, он у нас и женился. А у меня у самой есть дело к Августу, я бы сказала — серьёзное дело. Вот почему я и спрашиваю о нём, а не по какой-либо другой причине.

И она все говорила и говорила. Последние её слова были:

— Ну да, а теперь бы мне получить маленькую комнатку, — я бы привела себя в порядок и выпила чашку кофе, потому что кофе, который нам давали на пароходе, немыслимо было пить. Я забыла только спросить, сколько стоит комната.

XXIII

Август в течение многих дней лежал в постели, но доктор все ещё боялся осложнений после его непомерного опьянения и требовал, чтобы он пролежал ещё несколько дней.

Само по себе это лежание было вовсе уж не так плохо: его крестовые сёстры хорошо ухаживали за ним, разговаривали с ним, не нарушали, а поддерживали его религиозное настроение. Их беседы напоминали молитвенные собрания.

Но разве было у него время лежать? Разве не обещал он консулу в определённый день и час сдать в готовом виде дорогу? Время уже прошло, а решётка перед пропастями валялась в виде отдельных прутьев и ждала, пока за неё примутся, а он лежал здесь!

— Пути судьбы — чёрт их возьми! — страсть как извилисты! — говорил царь Соломон.

Он поглядел в зеркало и увидал, что похудел, а ведь он же сделался религиозным, чтобы ему было лучше, чтобы легче стало жить. А если он не может встать с постели и иметь приличный вид, на что тогда было креститься? Неужели он должен лежать и совершенно зря стариться ещё на несколько недель? Что скажет на это Корнелия?

Конечно, хорошо быть религиозным, но невыносимо скучно. Ни кусочка хлеба нельзя взять в рот без того, чтобы не произнести молитву перед едой, ни послать за торговцем, чтобы сыграть с ним в картишки, лёжа в постели. А что тогда можно? Сестры находили, что это было суетностью с его стороны так часто бриться. Что они понимали в мужчине, который полюбил девушку? Никак нельзя было не согласиться, что перед крещением жилось легче, хотя и тогда уже им овладели высокие религиозные помыслы и он то и дело крестил себе и лоб и грудь.

Совсем без дела он не мог лежать, он прилежно вырезал узоры на спинке стула и много раз в день осматривал револьвер и чистил его.

— Дайте мне мою одежду, довольно глупостей! — командовал он.

— Этого мы не можем сделать, — отвечали крёстные сёстры.

— Тогда я закричу, — говорил он. — И я так начну ругаться, что молнии засверкают вокруг вас!

— Ты совсем с ума спятил! Лежи спокойно, мы спросим доктора по телефону.

Они изо дня в день манежили его, они обманывали его ради доброго дела, говорили, что доктора нет дома, что доктор страшно рассердился и велел привязать его к кровати.

И от них можно было ожидать, что они, этакие звери, позовут кого-нибудь на помощь и привяжут его! Он переменил тактику:

— Вы правы, — сказал он, — это — испытание, посланное мне свыше, я ещё слишком грешен, чтобы вставать.

И не только в присутствии сестёр, но и без них он старался укрепить своё благочестие и налагал на себя мучения и наказания. Часто по ночам он плакал, бил себя по лицу и щипал тело.

«Но к чему всё это? — говорил он сам себе по утрам. — Разве она не снилась мне опять?»

— Я ведь могу посидеть немного в постели, — хитрил он, — дайте мне куртку.

Но сёстры были не менее хитры, они говорили:

— Возьми одеяло!

Он скрежетал своими искусственными зубами.

— Вы хотите, чтобы я был похож на чучело? Нет, тогда уж я лучше буду лежать.

И вероятно, думал при этом, что завтра он встанет и побежит хотя бы в одной рубашке.

Но назавтра случилось с ним величайшее чудо, и хорошо, что он не сидел, завернувшись в одеяло: к нему в комнату привели незнакомого человека, Паулина Андреасен из Полена.

Он сначала уставился на неё. Она постарела, но старые, вечные приметы её были всё те же: белый воротничок вокруг шеи, знакомое жемчужное кольцо на пальце, на волосах сетка и что-то вроде шляпы из коричневого бархата.

— Неужели же это ты, Паулина?

— Ну, само собой разумеется, — отвечала она. — Как это ты меня узнал?

— Как же мне да не узнать тебя? Ты всё такая же, как и была.

Ей было приятно услыхать это, и поэтому она выразила ему своё сочувствие:

— Что такое? Ты, Август, — и вдруг болен!

— Да, к сожалению, — сказал он утомлённым голосом. — Господь низверг меня на одр болезни.

— Одр болезни! — Она тотчас узнала прежнего Августа и улыбнулась. — Что с тобой?

— Да вот в груди что-то неладное. Я выплюнул уже много крови.

— Не обращай на это внимания, — быстро сказала она. — Это только в молодости опасно, потому что тогда это обозначает чахотку. Как это ты заполучил?

— Да наслал кто-то на меня, — я не знаю...

Тут она ещё раз узнала его и сказала:

— Я слыхала, что ты вторично крестился в большом водопаде и что ты ужасно простудился.

— Да, — сказал он, — нехорошо, что я не сделал этого, прежде, на Яве или в другой жаркой стране.

— Нехорошо, пожалуй, то, что ты вообще сделал это. Разве ты прежде не был крещён в христианскую веру? — спросила она.

— Да, но на этот раз я крестился в настоящей текучей воде.

— Ну, только такая обезьяна, как ты, и может выдумать, такую вещь!

— Да тут один евангелист уж очень приставал ко мне.

— Ну и что ж из этого? Стала бы я обращать на него внимание!

— А потом он говорил, что если я не крещусь, то он и других крестить не станет.

— Ах, как ты хорош!

— Да, видишь ли, он уловил столько нас, грешных, в свои сети, что я совсем не знал, как мне быть, и я сделался таким религиозным.

Паулина улыбнулась и сказала:

— И ты стал таким религиозным, Август?

— Я же ведь постоянно крестил себе лоб и грудь, читал библию по-русски и всё такое. Но это, вероятно, того же порядка, что и языческое колдовство или масонство. А что ты об этом думаешь, Паулина?

— Я об этом ничего не знаю.

— Ну вот. А после крещения я попал на луг, на котором шла драка и я стоял и глядел. Но мне не следовало бы этого делать: во-первых, это была самая плохая драка из всех, при которых мне приходилось присутствовать, и потом я слишком долго стоял и озяб.

— Да зачем же ты туда пошёл?

— Да так, я хотел только... не потому, чтобы у меня явилось желание видеть кровь или что-нибудь в этом роде. И вообще, ты совершенно права, — зачем я пошёл туда?

Август находился в нерешительности и не знал, как ему держать себя с Паулиной. Он нащупывал почву: нет, она не была религиозной, и он предпочёл во всём соглашаться с ней.

Впрочем, она как будто бы не придавала никакого значения его словам. Она, казалось, теперь окончательно узнала его, и у неё было к нему дело, — вот и всё.

— Да, Август, я приехала из Полена, — сказала она.

— Полен! — пробормотал он, — Я никогда не забуду Полен, хотя порядком поскитался по белу свету с тех пор, как жил там.

— Потому что раз ты не захотел приехать ко мне, то пришлось мне приехать к тебе.

— Но ты же видишь, Паулина, я лежу в постели и совсем никуда не годен.

— Глупости! — сказала она. — И я только что написала из гостиницы окружному судье и сообщила ему, что приехала.

— Так, значит, окружному судье?

Она вынула из кармана пальто пачку бумаг:

— Вот здесь отчёт во всем, в каждом пустяке с тех пор, как ты уехал от нас. Помнишь ты тот день?

— Да.

— Брат Эдеварт поплыл за тобой вдогонку, а ты убежал. Но прошло немного времени, и мы узнали, что тебе вовсе незачем было скрываться: ты выиграл крупную сумму в лотерее и мог рассчитаться со всеми; но и после расчёта у тебя осталось ещё очень много денег. Ты ничего не спрашиваешь о братце Эдеварте. Он жизнью своей пожертвовал, чтобы догнать тебя.

Август: — Я это знаю.

— Он взял почтовую лодку, выплыл один-одинёшенек в море и больше не вернулся.

— Я это знаю.

— Но я заплатила за лодку, также из твоих денег.

— Каких — моих денег? У меня нет денег.

— Глупости! Так я и платила вместо тебя одному за другим в Полене и в Вестеролене. Ты больше никому ничего не должен. Вот отчёт, — сказала она и ударила рукой по бумаге.

— Я не хочу видеть никаких отчётов.

— Ещё бы! — насмешливо заметила Паулина. — Я вовсе и не собираюсь тебе показывать. Если я не ошибаюсь, то ты так же мало понимаешь в отчётах теперь, как и раньше, и поэтому свой отчёт я передам в руки областного судьи и прочих властей. Потому что ты и теперь точь-в-точь такой же, каким был двадцать лет тому назад, — не умеешь устраивать свои собственные дела и ведёшь себя, как ребёнок или птица бездомная.

— Ты права, Паулина, и я не знаю птицы более бездомной, чем я.

— А вот и чековая книжка, — сказала она и ударила по ней. — Изрядная сумма денег накопилась за эти годы. А деньги ты получишь в банке — или здесь, или в Будё.

Она не назвала суммы, а он не мог спросить и только сказал:

— Я не понимаю, как ты можешь так говорить, Паулина! Ты не должна мне никаких денег, ты ведь знаешь, что, перед тем как уехать из Полена, я отдал тебе всё, что оставалось у меня.

Паулина кивнула головой:

— Да, ты прав. И поэтому я и ответила тогда окружному судье, что деньги эти мои — и больше никаких. И двое свидетелей под этим подписались. И потом я нахожу, что с твоей стороны было, пожалуй, слишком шикарно писать и требовать, чтобы тебе прислали деньги, вместо того чтобы приехать за ними самому.

— Это правда, я держал себя слишком важно.

— Потому что, как я могла знать, что ты именно и есть тот, за кого выдавал себя?

— Конечно, не могла, — согласился Август.

— Ну, а в конце концов мне всё-таки пришлось приехать сюда, потому что ты так и не появился, — сказала Паулина, чтобы как-нибудь окончить этот разговор.

— Я всё никак не мог выкроить время, но я приехал бы как раз теперь, если б не...

— Глупости! У тебя было время с самой весны. Но теперь дело не в этом, и ты получишь деньги! Она опять свернула бумаги и спрятала их в карман пальто.

Август сделал последнюю попытку:

— Это твои деньги, Паулина.

Она свирепо фыркнула.

— На что они мне? Они мне не нужны, и ты, пожалуйста, не воображай. И брату Йоакиму не нужно: он одинокий, и у него есть двор.

Постучали в дверь, и вошла служанка с подносом, на котором стояло кофе и домашнее печенье.

— Да что же это такое! — воскликнула Паулина.

— Фру услыхала, что у тебя гости, На-все-руки, — сказала девушка.

— И ещё какие гости! — подчеркнул Август.

Паулина: — Ну, я бы этого не сказала. Ведь мы были знакомы с малых лет.

— Ну, а теперь — пожалуйста, кушайте, — сказала девушка и ушла.

Паулина сразу оживилась.

— Да, действительно, нельзя сказать, чтобы в этом имении жили бедно. Целое блюдо печенья! — Она налила им обоим кофе и тотчас попробовала и улыбнулась. — И что за кофе! Нет, в таком случае я сниму с себя пальто и посижу у тебя немного, Август. Как это она тебя назвала? На-все-руки?

— Да, потому что я считаюсь здесь мастером на все руки и работаю у консула по самым разнообразным специальностям.

— Да, отличный кофе! — сказала она и стала пить. — Тебе хорошо здесь?

— И говорить нечего! Фру относится ко мне, как сестра.

— Я привезла тебе привет из Полена, — сказала она. — Красивые дома, которые ты с братом Эдевартом построил там, стоят и украшают дорогу до самых сараев для лодок.

— А фабрика? — едва слышно спросил он.

— И фабрика стоит всё в том же виде, как и стояла. Я пробовала продать её для тебя, но ничего не вышло.

— Она не моя, — сказал Август.

— Ну, а я выплатила обратно все акции из твоих денег. И я заплатила по всем счетам: и за стальные балки, и за крышу, и за цемент, тоже из твоих денег. Ну вот, кажется, это всё. Ах, какое чудное печенье! И сколько его! Целая гора! Я его ем и ем, а гора всё не уменьшается.

— Ну и кушай вовсю!

— Да, фабрика так всё и стоит. Ты бы мог приехать и пустить её в любой день. Но что ты будешь изготовлять? Чего ты только ни делал в Полене? И некоторые вещи были удачные, другие — нет, но что осталось от всех этих твоих трудов, вместе взятых? В деревнях опять повсюду принялись за тканьё, а на что в таком случае фабрика? Да, сестра Хозея по-прежнему умнее нас всех: она и прядёт, и ткёт, и шьёт и никогда не покупает никакого белья в моей лавке. Ты уговорил Каролуса продать всю кормившую его землю под постройки, и он чуть было с голоду не умер. Ты хотел заставить Эзру насадить рождественские ёлки на его земле. Ха-ха-ха! Но ты не на таковского напал, когда обратился к этому самому Эзре, — помнишь, Август? Впрочем, я со своей стороны никак не могу пожаловаться на твоё поведение в Полене, потому что у меня ведь остался несгораемый шкаф, который ты купил для банка в Полене, и он мне каждый день приносит пользу: я прячу в него свои торговые бумаги, и почту, и протоколы брата Йоакима, старосты. А потом этот твой банк, Август! И как это тебе в голову пришло устроить банк? Но, слава богу, я справилась с этим, как со всем остальным, и возвратила каждому всё, что он вложил.

— Не понимаю, как у тебя хватило денег на всё это, — сказал он.

Она: — Деньги я взяла у тебя. Это были твои собственные деньги.

— Да, но в таком случае ничего не должно было остаться? — допытывался он.

На это она ничего не ответила и продолжала пить кофе и есть печенье.

— Конечно, несгораемый шкаф обошёлся мне дёшево, — сказала она, — но я никого не обманула, а тебя-то уж и подавно.

— Если бы я мог, я бы подарил тебе этот шкаф, — сказал он.

— Наверное, подарил бы. Ты никогда не был ни скуп, ни жаден, что бы ты ни делал. Но ты был шутом и простофилей во всём, что касалось твоего блага. По крайней мере, так аттестует тебя Паулина!

На это ничего нельзя было возразить, раз уж он решил быть кротким и смиренным, чтобы получить чековую книжку. Он спросил:

— А ёлочки, которые я насадил, — они живы?

— Привились отлично, и у нас, и во многих других местах, но в некоторых местах они погибли. Во Внутренней деревне — длинный двойной ряд от моря до церкви; эти живы, но они растут медленно, они похожи на комнатные растения. Они красивы на взгляд, я всегда гляжу на них, когда бываю возле церкви. Теперь около них насадили берёзки, чтобы защитить их от ветра. Да, что я хотела сказать?.. Я хочу сходить завтра к Эстер и к её доктору. Ты бывал у них?

— Да, много раз. Люди первый сорт!

— Родители просили ей кланяться. И потом мне хотелось бы послушать проповедь, — здесь, говорят, отличный священник.

— Да, не без того.

— Ты слыхал его проповеди?

— Да, каждое воскресенье. За кого ты меня принимаешь?

— Но первым делом я отправлюсь к областному судье, устрою там своё дело и возьму расписку. Дело дрянь, но мне не придётся послушать священника: нет времени дожидаться воскресенья. Пароход уйдёт, что я тогда буду делать?

«Хоть бы ты поскорей уехала!» — подумал, вероятно, Август. Ибо чем скорее она уедет, тем скорее он сможет без стыда принять некую чековую книжку.

— Почему ты так торопишься? — спросил он. — Разве ты не можешь дождаться следующего парохода? Ведь у тебя же никого нет, кто бы ждал тебя дома.

Она по-прежнему не обращала никакого внимания на то, что он говорил, его слова были для неё пустой звук.

— Кланяйся и поблагодари хорошенько от меня, — сказала она и надела пальто. — Я никогда не забуду, как славно меня здесь угостили, чужого человека. Словно я в рай какой-то попала. Знаешь, когда я слезла вчера с парохода, я встретилась на пристани с аптекарем, и я никогда ведь прежде не видала его, а он хотел нести мою корзинку с провизией. Я никак не могу поверить этому.

— Да, аптекарь прекрасный человек, я хорошо его знаю.

— И то же самое и хозяин гостиницы: он желает мне только добра. Когда я спросила его, что я должна ему за комнату, он ответил, что комната недостаточно велика, чтобы брать за неё плату. Но я с этим не согласна, я не хочу, чтобы он думал, что я нуждаюсь в милостыне. И потом все люди здесь в Сегельфоссе были так почтительны со мной. Я хотела бы знать, сколько времени на твоих часах, если они не стоят, конечно.

— Ещё бы не ходили! Под моим началом столько людей, и у меня на учёте каждая минута! — Он снимает свои часы со стены и говорит который час.

— Ну, теперь я должна идти, потому что я написала окружному судье, что приду к нему перед обедом. Да, ты помнишь, вероятно, Ане-Марию, жену Каролуса? Она теперь старая и измучена жизнью, но удивительно, до чего она ещё живая, — постоянно что-то устраивает. Это оттого, что она никогда не была больна. Я и она, мы никогда не хвораем, оттого мы и остаёмся такими свежими и не стареем. Но всё-таки это замечательно, что ты узнал меня, когда я вошла.

— В этом ничего нет странного, потому что ты ни на один день не постарела с тех пор.

— А больше ты, вероятно, никого не помнишь, — сказала она и задумалась. — А с фабрикой твоей, как я уже сказала, ничего не выходит, я объясню это окружному судье. Вот разве какой-нибудь англичанин приедет и купит её. Да, ты не поверишь, но как-то раз приезжал англичанин и купил дом. Знаешь, этот, что на самом краю города, у лоцмана. Он увидал в обшивке доску, которую ему непременно захотелось иметь, потому что на ней было что-то написано и, кроме того, был рисунок; доску эту выловили после крушения. Но лоцман был хитрый и отказался продавать доску. «Тогда я куплю весь дом», — сказал англичанин и так и сделал. Но, извиняюсь, он вынул только одну доску из обшивки и увёз её, а дом остался. Теперь кто-то въехал туда и живёт там, а об англичанине ни слуху, ни духу. Как думаешь, Август, ничего, если я налью себе ещё чашку кофе и опорожню весь кофейник?

— Ну, конечно, ничего, — есть о чем разговаривать.

— Ну что за кофе! А печенья я больше не буду брать.

— Непременно возьми печенье, самое лучшее съешь их все!

— Нет, я сыта. А сестру Хозею и Эзру помнишь? Ведь это ты основал, так сказать их хлев, и все они закричали тогда, что хлев слишком велик для их скота; а теперь он уже давно мал, и Эзре два раза приходилось расширять его, — и всё это из-за большого болота, которое они осушили и возделали. Поэтому Хозея и её муж — богатые и высокочтимые люди, и он у нас самый крупный плательщик налогов. Я буду кланяться им от тебя, не так ли? А теперь, Август, позволь попрощаться с тобой и пожелать тебе счастья и успеха с твоими деньгами!

Она пошла к двери, не протянув ему руки.

Он понял, что это от крепкого кофе у неё зарумянилось лицо, и она сделалась так необычайно говорлива, и он, по правде говоря, здорово утомился, слушая её. Но Август не мог позволить ей уйти, не сказав ей хотя бы несколько слов благодарности. Свою благодарность он выразил довольно странно:

— Паулина! — позвал он. — Если уж нельзя иначе и я, как ты говоришь, должен непременно владеть этими деньгами, то я в твоём присутствии утверждаю, что я ни в коем случае не стану разрывать здесь горы и не потрачу свои деньги на какие-нибудь копи. Никто в этой жизни не заставит меня сделать это. Я достаточно нагляделся на них в Южной Америке и повсюду, как они ходят, колотят по камням и глядят в увеличительное стекло, а как заведётся шиллинг, так тотчас несут его за бумаги, и много раз видел я, как они собирались уже бросить всё, но у них делалась золотая лихорадка, и они не могли кончить. Боже избави меня! Ты можешь быть спокойна, Паулина.

— Это не моё дело, — сказала она и протянула ему руку. Меня-то чем это касается? Мне всё это совершенно безразлично.


Следующий час целиком посвящён великим планам, взлётам за облака, видениям и сказке.

Хорошо, что пришла Старая Мать и остановила его. Она, как всегда, захотела посоветоваться с ним о чём-то, на этот раз — о возмутительном поведении вдовы Солмунда по отношению к своему благодетелю, аптекарю. Дело шло о каких-то двадцати пяти кронах и о каких-то пятидесяти. Августу было всё в точности объяснено, и он сердился всё больше и больше. К нему обращались теперь с самыми разнообразными делами, и он ничего не имел против этого, он всегда мог посоветовать, и если не сегодня же, то, во всяком случае, завтра у него будет не только доброе желание, но и возможность помочь.

— Она не даёт ему покоя, говорите вы?

— Ни малейшего покоя. Она приходит в аптеку, и её приходиться выталкивать.

— Так она будет иметь дело со мной!

— Вот это дело! — воскликнула Старая Мать. — Я так и знала: — стоит мне только обратиться к тебе...

— Я этого не потерплю! — громко закричал он, словно пришёл в бешенство и не хотел, чтобы его сдерживали. — Мне совестно вас просить об этом, но я не знаю, что они сделали с моей одеждой. Я хочу встать.

— Ты сию же секунду получишь свою одежду! — сказала Старая Мать. — Спасибо, На-все-руки, ты всегда верен себе...

Следующие часы были полны кипучей деятельности. Его первым делом было осмотреть дорогу: всё было отлично вычищено, это была настоящая королевская дорога до самого верха, где стояла охотничья хижина, глядевшая на него из-под бровей. Он рассчитался с рабочими.

— А железная решётка? — спросили они.

— Потом, — отвечал он. — У меня сейчас другая забота.

Они вместе сошли вниз. Рабочие должны были начать цементировать погреб у Головы-трубой, в то время как Августу нужно было спуститься в самый город, чтобы попасть на дорогу к вдове Солмунда в Северную деревню. Боже, какая неудача! На перекрёстке он наткнулся на самоё Паулину, и невозможно было ускользнуть от её зорких глаз.

Она не обнаружила ни малейшего удивления, увидав его на ногах, она тотчас сказала:

— Хорошо, что я встретилась с тобой, Август! Я только что была у окружного судьи, передала ему все бумаги и получила квитанцию, так что тебе остаётся только сходить и получить чековую книжку. Отличный человек окружной судья! Он сказал: «Пожалуйста, садитесь!» и выслушал всё, что я ему сказала. «При такой доверенности это были без всякого сомнения ваши деньги», — сказал он. «Но я не желаю владеть чужими деньгами», — отвечала я. Тогда судья засмеялся. А когда я уходила, он сказал, чтобы я вечером непременно пришла к нему, поговорить с ним и его женой. Я никогда прежде не слыхала, что бывают такие отличные люди, каких я встретила здесь! И знаешь, что со мной случилось, когда я пришла от тебя? Эстер и доктор узнали от аптекаря о моём приезде и наказали в гостинице самым строжайшим образом, чтобы я сейчас же пришла в докторскую усадьбу, а не то они силком потащат меня к себе! Как тебе это нравится? Где ты видывал таких людей, как здесь? Ну, а теперь мне некогда разговаривать с тобой, я на одну минутку загляну в гостиницу, приведу себя немного в порядок и побегу к доктору. И потом я хочу сказать тебе, Август, что я ничуть не раскаиваюсь, что мне из-за тебя пришлось приехать в Сегельфосс, и я этого никогда не забуду. Ну, а теперь сразу же ступай к областному судье и получи у него, что тебе следует.

И она побежала.

Август не успел сказать ни одного слова.

Он поглядел на часы. Паулина были права: он мог пойти за чековой книжкой сейчас же. Какая удача!

Десять минут у него ушло на поход и другие десять минут на разговор с окружным судьёй. Август поблагодарил его за помощь и поддержку, осыпал его благословениями в изысканных и своеобразных выражениях и ушёл.

Он успел только мельком взглянуть на неожиданно крупную сумму в книжке, — о боже! — затем опять поглядел на часы и поспешил в банк. Консул Гордон Тидеман и директор банка Давидсен стояли как раз и собирались уходить. Консул надевал свои жёлтые перчатки.

Август попросил извинения и несколько смущённо протянул свою чековую книжку: нельзя ли ему получить совсем немного денег? Ему следует как раз заплатить кое-кому, пустяки, впрочем...

Они оба стали разглядывать книжку, они ведь всё лето слышали разговоры об этом богатстве. Так, значит, это не было выдумкой. Они кивнули в знак того, что ничего не имеют против заплатить по такой книжке. Сколько денег ему нужно?

Август попросил только тысячу, чтобы иметь немного карманных денег.

На улице консул сказал ему:

— Садись, На-все-руки, поедем домой.

— Да уж не знаю, — у меня дело в Северной деревне.

— Хорошо. В таком случае я сперва отвезу тебя в Северную деревню. Ты только что встал на ноги, и тебе не годится так много бегать. Я рад, что могу облегчить тебе эти шаги. Ты очень сильно был болен?

— Только простужен.

Они поговорили о дороге, о том, что она готова, что осталось только поставить железную решётку, и что это не к спеху. Консул решил после обеда отвезти дам к охотничьей хижине.

Они отыскали вдову Солмунда, Август пробыл у неё всего лишь несколько коротких, но решающих мгновений и сказал совсем немного слов: он был теперь достаточно могущественным для того, чтобы бросить на стол пятьдесят крон и потребовать молчания навеки.

XXIV

В тот же самый вечер Август отправился в Южную деревню. Был самый обыкновенный день недели, пятница, но все дни одинаково хороши, можно много сделать и хорошего и дурного также и в пятницу.

Он мог бы зайти в сегельфосскую лавочку и сначала купить себе новую одежду; и он подумал об этом, но потом у него не хватило терпения: сердце влекло его дальше. Разве это так странно? И разве ничего похожего не случалось с кем-нибудь, другим?

Он бы мог нарядиться в новое платье, надушить носовой платок, надеть рубашку с открытым воротом, взять у фрёкен Марты верховую лошадь и так появиться в Южной деревне. Всё это пришло ему в голову, но его сердцу было некогда. Но разве он был вне себя? не мог владеть собою? Напротив, он отлично владел собою, ничего жалкого или стариковского не замечалось в прежним матросе, походка его была легка, он был влюблён, и богат.

Он мог бы и не идти здесь по пыльной деревенской дороге и каждую минуту отходить в сторону, чтобы отереть пыль с башмаков о кочку, поросшую вереском, — он мог бы иметь слугу, боя, который шёл бы за ним по пятам и отирал бы пыль, с его башмаков шёлковой материей. А разве не мог бы он в эту самую минуту забыть Корнелию из Южной деревни и вместо этого с билетом в кармане отправиться в далёкий свет, который так манил его? Он подумал и об этом, но его сердце не разрешило ему...

Семейство находится на лугу, все руки заняты сенокосом, сено сгребают и возят домой, возят его по старинному обычаю на санях. Август скромно и тихонько подходит к ним, держит себя с ними, как равный, хотя он так богат, он снимает шляпу и говорит:

— Бог в помощь!

Тобиас благодарит.

Он сплёвывает и собирается начать разговор.

— Тебе незачем из-за моей персоны прерывать работу, — говорит Август.

— Это последний воз, на сегодня довольно, — отвечает Тобиас. — Я боюсь убирать остальное: оно ещё не высохло.

Август запускает руку в сено и пробует.

— Как вы находите? — спрашивает Тобиас.

— А соли ты подбавляешь?

— Совсем немного.

Подходит Корнелия с матерью и всеми младшими детьми; они тоже кончили работу. Август опять берётся за шляпу, его старые щеки покраснели, и он с трудом произносит:

— Отличная погода для сушки сена!

Корнелия отвечает;

— Совершенно верно!

Она тотчас направляется на дорогу, которая ведёт к дому, и все идут за ней. Август замечает, что лошадь раза два останавливается и отдыхает, хотя воз совсем невелик, и тотчас опускает морду к земле и начинает щипать траву. При этом она косится по сторонам.

— Что это с лошадью? — спрашивает Август. — Разве ты позволяешь ей делать что вздумается?

Тобиас: — Я стараюсь взять её лаской, только одна Корнелия умеет справляться с ней.

— Она кусается?

— И кусается, и брыкается.

Корнелию просят распрячь лошадь и стреножить её. Тобиас тем временем снимает сено с воза и охапками носит его на сеновал; под конец он, чтобы ничего не пропадало, снимает с саней каждую травинку. Потом он посыпает сено солью.

Жена и дети вошли в дом.

Август глазами следит за Корнелией; она должна быть настороже, пока едет лошадь, должна держать её под уздцы, чтобы помешать ей схватить зубами за руку. И она продолжает держать её под уздцы одной рукой, в то время как другой надевает ей на ноги путы. Потом она отпускает лошадь и быстро отскакивает в сторону. Лошадь прижимает уши к голове и поворачивает задом.

Корнелия возвращается. Она босая и слишком легко одета, но она красивая и живая, воплощение молодости.

— Как же ты опять поймаешь её? — спрашивает Август.

— Я поманю её пучком сена, — отвечает она.

Так протекает жизнь на этом маленьком клочке земли. Не так уж плохо. Люди и здесь живут и умирают, небо здесь то же, что и над дальними странами. Корнелия привыкла жить здесь и не привыкла ни к чему другому.

Но сердце Августа, испытывает к ней жалость.

Они вошли в избу. Женщина сидела уже за прялкой. Одно окно было открыто, так как вечер был тёплый.

— Я думаю о лошади, — сказал Август. — Это ведь сущее наказание!

Тобиас: — Да, она стала ещё хуже,

— Вовсе уж не так плохо, — сказала Корнелия, — Я выучилась обращаться с ней.

Август: — Я слыхал, что она и кусается, и брыкается, а лошадь не должна этого делать.

— С остальной нашей скотиной ещё хуже, — продолжает Корнелия.

— Каким образом? Она хворает? — спросил Август.

— Нет, но ей нечего есть.

Корнелия знает всё, что происходит на их дворе, и думает обо всех. Да и как могло хоть что-нибудь укрыться от её внимания? Она родилась и выросла среди всего этого.

— Корма совсем нет на лугу, — говорит она. — И причина всему — овцы.

— Да, — подтверждает отец, — всё из-за овец.

— Потому что овца съедает всю траву до самой земли, и коровы ничего не находят после них. Я готова плакать. Скоро не останется ни капли молока, ни у одной коровы.

Август слышит всё это. У Августа голова работает необычайно быстро.

— Гм! — произносит он и хочет сказать ещё что-то.

— Да, это так, — Тобиас никак не может прекратить свою болтовню, — нет больше корма на пастбище.

Август не может более сдерживаться:

— А почему же вы не посылаете овец на зеленые лужайки в горы?

Тобиас улыбается на это:

— Я никого не знаю, кто бы поступал так. Тогда бы нам пришлось пасти их там.

— Сколько у вас овец? — спрашивает Август.

Корнелия пересчитывает овец и ягнят:

— Восемь голов.

— Не хотите ли вы продать их?

— Продать их? — спросил Тобиас. — Как? Хотим ли мы продать их?

— Я куплю ваших овец, — сказал Август, — и отправлю их в горы.

Корнелия улыбается мокрым ртом, она так удивлена, что слюни почти, что текут у неё изо рта.

Её мать останавливает прялку и смотрит то на одного, то на другого.

— Мы не можем продать овец, — говорит она. — Тогда у нас не будет шерсти.

— Ты получишь шерсть свою обратно, — сказал Август. Удивление возрастает.

— Шерсть ты получишь. Но ты должна будешь кормить овец всю зиму. За корм я заплачу.

Вот так торговля овцами! В избе усиленно зашевелили мозгами. Тобиас сказал:

— Это зависит от того, сколько вы дадите.

Август чуть было не сказал: «Всё зависит от того, сколько ты захочешь взять», но спохватился и сказал:

— Назови мне свою цену, мою-то я сам знаю.

Тобиас думал долго, кинул взгляд на жену, кинул взгляд на Корнелию и, наконец, назвал цену. Пожалуй, это была несколько безбожная цена и никак не совпадала со словами писания, но крещение в Сегельфосском водопаде отошло уже в прошлое, а евангелист уехал. Как трудно было Тобиасу и содрать как следует с крёстного брата, и вместе с тем соблюсти приличие по отношению к нему!

— Двадцать шесть-семь крон, — как вы это находите? — спросил Тобиас. — Я не помню, какая цена была в прошлом году или в предыдущие годы.

Август только головой кивнул. Его могущество не знало границ, он чувствовал себя капитаном. Но всё же нельзя было не пустить пыли в глаза.

— У тебя, Корнелия, найдётся, верно, клочок бумаги, перо и чернила? — спросил он.

И пока он писал, было глупо обращаться к нему, потому что он не отвечал.

В избе возникли разные сомнения. Что придумал этот человек? Зачем он пишет? Уж не собирается ли он покупать в кредит? Ах, они были до того просты, — никогда не видали за делом президента или вообще человека, облечённого властью!

Они не поняли также обнаруженной им тактичности: ведь он составлял этот маленький контракт с Тобиасом только для того, чтобы всё это не имело вида подарка.

Август написал до конца и сказал:

— Ну, а теперь подпиши документ, Тобиас, и получи деньги!

Словно бомба разорвалась. Тобиас смог только униженно пролепетать, что он не бог весть какой писака, но что он попробует нацарапать своё имя, — «если вы удовольствуетесь этим».

Август вынул бумажник, — только теперь он вынул свой бумажник! Это было седьмое чудо света, а не бумажник: он был совершенно переполнен и раздут от крупных денежных ассигнаций! Восклицания раздались в избе, Август хорошо заметил это, а Корнелия испустила драгоценный вздох: «А-а!». В открытом окне показалось лицо, лицо Гендрика.

Август выложил три сотенных бумажки на стол.

Уничтоженный Тобиас напрасно ощупывал пустые карманы:

— Я, к сожалению, никак не могу дать вам сдачи.

Августу только головой тряхнул:

— Это не к спеху.

Лицо в окне исчезло. Гендрик быстро вошёл в избу.

— Простите меня, — сказал он.

Всё семейство здорово рассердилось. Тобиас сейчас же спрятал крупные ассигнации. Конечно, не следовало бы продавать овец при открытом окне: вот заявился Гендрик и мешает им, хотя он мог бы держать себя лучше, так как крестился вторично. И что ему от них надо? Корнелия готова была так прямо и спросить его: до того она рассердилась. Потому что Гендрик вовсе не был её любезным в данное время.

Бедный Гендрик! Он, вероятно, заметил враждебное к себе отношение со всех сторон, но всё-таки осмелился произнести несколько слов:

— Сколько возов сена убрали вы сегодня?

Никто не ответил. Корнелия вошла в каморку, мать её опять принялась прясть.

— У нас убрали только четыре воза, — сказал он, чтобы совсем не потеряться от конфуза.

Август не был злым, и ему не понравилось, как отнеслись к юноше. Что из этого, что он стоял у окна и увидал его бумажник? Его стоило поглядеть. Кроме того, Корнелия могла бы посидеть тут и повздыхать ещё, вместо того чтобы, как ни в чём не бывало, уходить в свою каморку. Он убедился, что дверь к ней осталась открытой, и обратился к Гендрику:

— Сколько у вас овец?

— Овец? — Гендрик пересчитал их. — Да будет, вероятно, штук десять-двенадцать. А вы покупаете овец?

— Да, — сказал Август, — я покупаю овец.

Это поставило Гендрика в тупик.

— Мы, пожалуй, охотно продадим. Сколько вы даёте?

— Я плачу двадцать семь крон за овцу, барана или ягнёнка, — сообщил Август.

Гендрик так и подскочил на месте: такой цены не было ни разу за все годы, прямо-таки подарок с неба!

— Не будете ли вы так добры подождать, пока я сбегаю за отцом? — спросил он.

Август кивнул головой в знак согласия. Тут из своей каморки быстро вышла Корнелия в сопровождении брата.

— Поторопись же, Маттис! — попросила она и выпроводила его за дверь.

Мать спросила:

— В чём дело? Куда ты послала его?

— Он побежал в Северную деревню по тому делу, ты ведь знаешь, — отвечала Корнелия.

— По какому делу?

На лице Тобиаса отразилось нестерпимое страдание, и жена опять остановила прялку и с беспокойством взглянула на него: так, значит, этой торговой сделке не суждено было свершиться в тайне, без того, чтобы и другие не воспользовались и не продали своих овец по той же самой бессовестной цене. Какое горе!

— Что вы делаете? — огорчённо спросил Тобиас. — Неужели вы каждому собираетесь платить по двадцати семи крон за штуку?

— Сегодня это моя цена, — отвечал Август.

Боже, до чего приятно снова быть господином и держать в своих руках судьбы людей! Он вовсе не думал скупать овец, чёрт возьми, вовсе не думал, — овцы не серебряный рудник и не сто тысяч быков. Не выдерживают никакого сравнения. Но если как раз сейчас не предвиделось возможности купить нарядную яхту или клочок земли в Боливии, он не намерен отступать от простой купли овец.

И тотчас в голове у Августа стали возникать планы: из вежливости он поговорит с консулом Гордоном Тидеманом, во всяком случае, заручится его позволением пасти на Овечьей горе, потом он будет всё покупать и покупать овец, они здорово разжиреют к осени; Иерн Матильдесен и его жена будут их пасти. Осенью он не будет их резать, он будет их разводить, разводить из года в год: в горах найдётся место для десяти тысяч овец; со временем он выстроит обширные хлева для овечьих отар и купит целую милю болота, чтобы иметь зимний корм. Паулина ничего не может иметь против такого рода деятельности: она любит животных, и у неё у самой есть овцы. О боже, сколько будет овец, мяса, шерсти!..

Но вот по дороге показались Гендрик и его отец, они бегут со всех ног. Тобиас и его жена смеются, глядя на них с презрительной гримасой, и Корнелия ядовито замечает:

— Они бегут, точно за ними гонятся!

Эта Корнелия во многих отношениях удивительная девушка. Гендрик и его отец, запыхавшись, входят в избу, и Тобиас ради приличия принуждён предложить сесть своему соседу.

— Нет, я не буду сидеть. Да ты, верно, успел убрать всё сухое сено, Тобиас?

Август прервал его:

— Сколько ты овец продаёшь?

Такой прямой вопрос огорошивает крестьянина, и он затевает разговор:

— Говорят, вы скупаете овец, так и хотел бы знать...

— Сколько овец можешь ты продать?

— Двенадцать, вместе с мелочью, — сказал крестьянин и почтительно поклонился.

Август к Корнелии:

— Есть у тебя ещё бумага?

— Нет, — ответила она. — Это так досадно, но больше у меня нет бумаги.

— Гм! — сказал Август. — Ты, Гендрик, мог бы сбегать в город за всеми моими книгами и протоколами.

Гендрик тотчас собрался бежать.

— Но ты их не найдёшь. — Август вытащил из кармана штанов связку в восемь ключей и сказал: — Ты не найдёшь их во всех этих сундуках и несгораемых шкафах.

— Вот это здорово! Сколько ключей! — воскликнул парень.

Август: — И то четыре ключа я не ношу при себе.

Пусть Корнелия узнает число его сундуков!

Он написал договор с отцом Гендрика на контракте с Тобиасом, указал ту же цену и те же условия относительно зимнего корма, от Михайлова дня до весенней травы, сумма такая-то.

— Подписывай! Вот деньги! Готово! Ни одного лишнего слова!

Крестьянин казался смущённым и сказал:

— Всё это мне? Да не может быть!

Август отвечал, что лишнее пусть пойдёт в счёт зимнего корма. У него нет с собой мелких денег.

— А теперь, — сказал он, — теперь я желаю, чтобы ты, Корнелия, пошла вместе со мной к лошади. Я хочу осмотреть её.

Но всё вышло так неудачно! Ему так нужно было побыть с нею с глаза на глаз хоть часочек, но вся семья и соседи последовали за ними по пятам. Он напрасно старался выиграть, время, всё ходил и кружился вокруг кобылы, исследовал навоз и заставил её несколько раз стать на дыбы, но эти люди, чёрт бы их побрал, хотя и страсть какие голодные после целого дня работы, не трогались с места.

Августу пришлось окончить комедию.

— Я думал, может быть, у неё вздутие, — сказал он. — Тогда бы я в несколько минут вылечил её.

Сосед был счастлив преклониться перед богатым господином:

— Вы бы вылечили? Вот что значит быть настоящим человеком и иметь обо всём понятие!

— Тогда бы следовало только проткнуть её, — сказал Август.

— Да, но тут дело вовсе не в газах, — сказала Корнелия.

— Я это и говорю, — ответил Август.

— Да и вообще у неё ничего не болит, просто она любит брыкаться и кусаться.

— А разве этого мало?

На это они все засмеялись, а сосед заметил, что это истинная правда. Потому что разве мало, что лошадь брыкается и кусается? Он и на страшном суде будет утверждать, что этого достаточно.

Август поглядел на часы.

— Наступает вечер, — сказал он. — В другой раз я осмотрю лошадь твою подробнее, Корнелия, а сейчас мне некогда.

Но когда они шли обратно к дому, во двор въехал велосипедист, а сзади у него сидел мальчик Маттис. Это был Беньямин из Северной деревни, мокрый от пота. Корнелия тотчас вошла в избу.

— А ты всё катаешься! — сказал Тобиас.

— Как видите.

Подземные не помогли Беньямину достичь славы и богатства, но он заработал столько денег за лето, что смог купить себе велосипед и ещё кое-что. И в этом отношении он был счастливее Гендрика, у которого не было велосипеда и не предвиделось возможности получить его.

Беньямин поклонился Августу, как старому знакомому, и хотел было поздороваться с ним за руку. Но Август, строящий гараж или руководящий постройкой дороги, и сегодняшний Август были далеко не одно и то же лицо: сегодня он не намерен был замечать каждую протянутую ему руку.

Все вошли в избу.

— Я слыхал, вы покупаете овец? — спросил Беньямин.

— Да, это моя должность и профессия, — ответил Август.

— Отец хотел бы продать вам несколько штук.

— Ну что ж, пусть твой отец придёт.

— Дело в том, что он меня просил сделать это за него.

— У тебя есть письменная доверенность? — спросил Август.

— Нет, письменной как раз у меня нет, но...

— Но ведь Беньямин получит отцовский двор и все такое, — пояснил Тобиас.

— Тем лучше для него, — коротко оборвал Август.

Он был резок оттого, что ему не удалось свидание с глазу на глаз с Корнелией, и оттого, что приближался вечер и он был голоден и утомлён. К довершению всего Корнелия показалась в дверях спаленки гораздо более принаряженной, чем была до тех пор, даже с серебряным сердечком на цепочке вокруг шеи.

— Значит, торг у нас не состоится? — добродушно спросил Беньямин.

— Нет, — сказал Август и поглядел на часы.

— Вы же не станете делать различие? — сказала Корнелия с порога спаленки.

Чертовская Корнелия, она умела постоять за себя!

— Может быть, я буду делать большое различие, — отвечал Август. — Двадцать семь крон — это моя сегодняшняя цена, но после того как я посмотрю цены за границей и прочту все присланные мне телеграммы, то очень возможно, что завтра я буду платить только двадцать крон.

— Не может быть! — сказала Корнелия и совсем близко подошла к нему. — Нет, вы не захотите делать разницу между Беньямином и Гендриком, я в этом уверена.

Теперь бы он, пожалуй, несмотря на всё, сдался, потому что у неё опять были её просящие глаза, и серебряное сердечко на цепочке было дрянь, это не золотое сердечко, он бы мог сказать: «Хорошо, я беру твоих овец, Беньямин. Сколько их?» Но у него не было денег, и если б он стал просить открыть ему кредит до завтра, то они, пожалуй, не поверили бы, что он так богат. Более чем за восемь овец, он не мог заплатить, а у Беньямина их могло быть двенадцать. Он опять поглядел на часы, встал и сказал:

— У меня деловое свидание. — И, обернувшись к Беньямину, добавил: — Приходи с отцом ко мне на квартиру, в дом консула, завтра, в одиннадцать часов! Сколько у вас овец?

— Семь.

Он был спасён. Он опять сел и сказал недовольным голосом:

— Семь овец! Из-за таких пустяков не стоит беспокоить твоего отца. Я видывал стада в тридцать тысяч голов. Ты только задерживаешь людей, у меня очень важное свидание. И к тому же нет бумаги для контракта.

Корнелия принесла бумагу:

— Я как раз нашла этот последний листок!

Ну и чертёнок же эта Корнелия! Настоящий клад для того, кому она достанется.

Пока Август писал, остальные не должны были говорить. Он сейчас же остановил их болтовню:

— Так что же, писать мне этот документ, или нет?

Две сотенных бумажки появились на столе.

— А нет ли у нас кофе для дорогих гостей? — спросил Тобиас.

— Как же, но у нас только тёмный сахар, — отвечала жена.

Август встал, в десятый раз выхватил из кармана часы, пожелал спокойной ночи и вышел. Тобиас пошёл его проводить, больше никто: Корнелия не пошла. По мнению Августа, она могла бы его проводить.

— Я бы хотел поговорить с вами об одной вещи, — сказал Тобиас. — Может быть, вы не побрезгуете бросить взгляд в эту закуту?

Август сунул туда голову и спросил:

— Что здесь такое?

— Взгляните на эту овчину. Может быть, вам угодно купить её?

— Нет, — сказал Август.

— Ну да, этого и нельзя было ожидать. Но это отличная овчина, и последний, кто укрывался ею, был тот самый евангелист, который вас крестил. И потом вы бы быстро перепродали её.

Август покачал головой.

— Вы же покупаете овец, поэтому я подумал, что вы купите у меня эту замечательную овчину. Но этого нечего было ожидать. И потом вам, конечно, не нужна ни одна из всех моих вещей. Да у меня и нет никаких вещей, я до того припёрт к стене, что не знаю, куда мне деться. А когда понадобилась помощь вдове Солмунда, то ведь они не постеснялись придти ко мне в дом и потребовать, чтобы я купил билеты на какой-то увеселительный вечер, как они это называют, и пришлось выбросить три кроны. И так каждый день и каждый час всякие расходы...

Август поглядел на часы.

— Я не стану вас задерживать, — сказал Тобиас. — И стыдно так прямо просить вас, но сосед мой получил четыреста крон, а на меня пришлось только триста. Не то чтобы я завидовал ему...

— Но у него же было на четыре овцы больше, чем у тебя!

— Да. Не сердитесь на меня, но он всё-таки получил на целую сотню больше, чем я. И при этом ведь он меня же должен благодарить, потому что вы начали с меня. Поэтому я и решил, — если б вы заплатили мне сейчас за зимний корм...

— Нет, — сказал Август и пошёл.

— Ну, конечно, этого и нельзя было ожидать, — согласился Тобиас и пошёл за ним. — Ни в коем случае нельзя было ждать. Но если б вы согласились вытащить меня из пропасти и протянуть мне руку помощи, то я отдал бы вам в залог документ на мою избу. Что вы на это скажете?

Август спросил вдруг:

— А зачем Корнелия посылала за Беньямином?

— Что? За Беньямином?

— Она послала за ним брата.

— Да, — сказал Тобиас, — зачем она это сделала? Бог да простит меня, но это чёрт знает что за беготня с этим Беньямином! Недавно он подарил ей украшение, и потом он солидный и богатый муж для неё, — этого нельзя отрицать. Беньямин получит всё после своего отца, так что Корнелия ничего не потеряет. Да, вы же сами слыхали, они продали только семь овец, но в таком случае у них осталось по крайней мере две овцы с ягнятами и баран на племя. У них страсть сколько всяких вещей и всего! За Корнелию вы не беспокойтесь, — если что вам показалось не так, ей-то будет хорошо. И насколько я знаю, они скоро женятся.

Август поглядел на часы.

— Ну, так что же вы скажете относительно того, что я вам говорил? Совершенно новая изба с дверьми и окнами, и всё, что только можно пожелать.

— Мне не нужен твой дом, — сказал Август.

— Я в такой крайности. И это для вас сущий пустяк...

— Ступай к своему зятю, Беньямину, раз уж он такой молодец! — оборвал Август всю болтовню.

И он поступил тут, как настоящий мужчина и капитан...

Как раз теперь, когда он сделался богатым и важным и мог показаться во всем своём блеске, Корнелия оказалась потерянной для него. Потерянной? Совсем потерянной? Это ещё не известно. Они не видали ещё всего блеска. С каким удовольствием он покажет им своё овцеводство! У него было их теперь двадцать семь штук. Иёрн Матильдесен завтра же придёт за ними и отведёт их в горы. Август слыхал предание о том, как некто по имени Кольдевин, и позднее другой, по имени Виллац Хольмсен, пасли стада овец в горах. Это не было мечтой и чудачеством, над которым будут смеяться, наоборот, он основывает огромное дело; для начала он купит тысячу голов, может быть, ему придётся снять контору в городе...

На крутом повороте дороги перед ним очутилась вдруг Осе. Но Август прежде и Август теперь был уже не тот человек; он прошёл мимо, не поклонившись.

— Вот как! — сказала она. — Ты важничаешь.

Август шёл дальше.

— Ты опять был у неё, как я вижу.

Август обернулся:

— А тебе какое дело?

— Никакого. Но я предупредила тебя.

— Ты предупреждаешь? Неужели ты думаешь, что я обращу на это внимание?

— А вот увидишь! — закричала Осе. — Ты дрянь, ты родился в пятницу, и ты никуда не годишься.

— Ишь ты, леший! Как смеешь ты кричать людям в лицо такие вещи? — воскликнул Август и сделал по направлению к ней несколько шагов. — Я такой человек, что захочу — и тебя арестуют в любой день.

— Ха-ха-ха! — засмеялась Осе.

Но это не был смех: она не смеялась, а только сказала: «Ха-ха-ха».

Август сказал под конец:

— Разное я слышал о тебе, чудовище ты этакое. Ты ходишь и расплёвываешь несчастье перед дверьми у людей, ты так напугала человека и лошадь, что они упали в водопад, ты вырвала доктору глаз. Но я не боюсь тебя, и наступит время, когда власти закуют тебя в кандалы. Попомни моё слово!

И с ней также покончено.

Он выпрямился там, где стоял у дороги, и почувствовал себя большим человеком. Чудно, что Беньямин со своими семью овцами одержал победу над ним, бессмысленно, совершенно бессмысленно. Они его не знают, они думают, что он скупает овчину, а он купит десять тысяч овец...

Август шёл и напевал что-то себе под нос, а внутри у него звучала гордая музыка. Пусть уж они простят ему это, пусть как-нибудь привыкнут к нему, козявки.

Вид маленьких домиков возле моря пронзил его сердце. Он был так богат и могуществен: он мог оставить после себя в доме Тобиаса девятьсот крон и пятьдесят крон у вдовы Солмунда, кто из них мог поступить так же? Вот тут ещё со времён старого Сегельфосса стоят эти крошечные человеческие жилища, и внутри их, уж конечно, нужда. И до того убого и пугливо это племя, что каждый раз, когда он проходит по этой части города, он видит, как здешние дикари шныряют в дыры дверей и не выходят, прежде чем он не пройдёт мимо.

Перед домом играют дети, они не замечают, что Август приближается. Человек с непокрытой головой разбивает на дрова ящик, он увидал его слишком поздно, чтобы скрыться. Август протянул старшей девочке бумажку в десять крон и сказал, чтоб она разделила деньги между всеми. Девочка так и осталась стоять с бумажкой в руке.

— Бог в помощь! — поздоровался Август.

Человек поднял руку к волосам, как бы для того, чтобы снять шляпу, хотя и был простоволос.

— Спасибо, — сказал он.

— Это твоя девочка?

— Нет.

У человека были светлые, голубоватые, как разбавленное водой молоко, глаза, и сам он казался увядшим, но одет он был неплохо.

— Ты рыбак? — спросил Август.

— Нет.

— Кто же ты тогда?

— Могильщик.

— Так, могильщик. Да, мы все умрём, и всем нам понадобится могила! — «Чертовски неразговорчивое существо, интересно, как это он устроен?» — подумал, вероятно, Август. Он спросил: — Это твоя изба?

— Да, — отвечал человек. — Теперь она моя.

— Ты один в ней живёшь?

— Нет.

Боже, что за наказание, какой крест выдавливать слова из этого урода! Август послал девочку разменять деньги и ждал, пока она вернётся. Четверо других детей стояли и глядели на него.

— Среди этих малышей нет твоих ребят? — спросил он.

— Нет. У меня нет детей.

— Они умерли?

— Вроде того, уехали.

— Так, значит, они уехали. Ты, вероятно, остался только с женой?

— Да.

Но когда девочка принесла разменянные деньги и каждый из детей получил по две кроны, с которыми все тотчас разбежались по домам, старый могильщик сказал вдруг сам:

— Точь-в-точь так делал и покойный Виллац Хольмсен!

— Он тоже раздавал мелочь?

— Да, да, да, да, да, он раздавал! — отвечал старичок и, погрузившись в воспоминания, закачал головой.

— Так ты, значит, живёшь здесь со времён Виллаца Хольмсена?

— Да, а потом я работал на мельнице у Хольменгро. А потом всё кончилось.

Понемногу старичок стал более общителен; он не был глупым, а только глубоко подавлен нуждой. И Август получил от него сведение, которое стоило десяти крон, потраченных им во время остановки на этом месте: он узнал решение загадки, над которой ломал себе голову.

— Да, я хорошо знал покойного Хольмсена, — сказал старик, — и у него был единственный сын. Я был здесь всё время и не уезжал отсюда. У Хольменгро было тоже неплохо работать; он часто давал детям, которых встречал, шиллинги. У него у самого были сын и дочь, но только они были взрослые. А потом появился Теодор.

— Отец консула?

— Да. Тоже знатный парень был этот Теодор. Он подарил мне однажды десять крон. Впрочем, это не совсем был подарок: он дал их мне за то, что я отнёс два ведра мальков в большое озеро в горах...

Август так и подскочил:

— В горное озеро? Мальков?

— Да, он пускал их в воду то там, то тут. Мы делали это рано утром, по воскресеньям, насколько я помню. Этот Теодор был такой выдумщик, он много думал про себя, и он получал этих мальков с Юга. А когда мы шли вниз, домой, он и сунул мне эти десять крон. Это было слишком много, но он дал их мне на счастье...

— Ну и что ж, развелась там рыба? — спросил испытующе Август.

— Этого я не знаю, — ответил могильщик. — Теодор не велел мне никому говорить об этом. Да, такие-то времена и такие люди были тогда в Сегельфоссе! — продолжал болтать старичок.

Он был вял, может быть слишком подавлен, чтобы хорошо относиться ко всем. Консула он хвалил особенно рьяно:

— Что за человек! И как добр ко всем! Мы его не знаем, потому что он не ходит среди нас и не показывается, но он отдаёт приказания в лавку, когда хочет помочь нам...

Пришло ещё много детей, и Август досадовал, что у него осталась так мало денег. Он роздал, что у него было, сунул последние десять крон могильщику и ушёл.

XXV

Не успел он встать утром с постели, как к нему пришли уже соседи Беньямина с предложением купить у них овец. Но торг не состоялся, ибо судьба капризна, — а именно, когда Август исследовал цены на мировом рынке, то оказалось, что цены пали за ночь и в Европе, и в Вальпараисо, и в Нью-Йорке.

— Сегодня я даю двадцать крон, — сказал он.

Это обрадовало тех, кто продал вчера, и огорчило продававших сегодня.

— Двадцать крон! — говорили они. — Да это немногим больше того, что мы привыкли получать осенью.

— Это моя цена на сегодня, — сказал Август.

— Тогда мы лучше подождём.

— Ждите, сколько вам угодно! А тем временем овцы дочиста обгложут ваше пастбище, и у коров не будет молока.

Он сходил в банк и запасся деньгами, попросил у консула разрешения использовать Овечью гору и получил его.

— Я не знаю, какая именно часть горы принадлежит мне, но ведь ты же делаешь доброе дело: помогаешь животным добывать себе корм.

Директор банка Давидсен стоял и внимательно слушал, и редактор проснулся в нём.

— Вот уж подлинно доброе дело! — воскликнул он. — Разрешите мне напечатать об этом в газете:

Август: — Что думает об этом консул?

— Что я об этом думаю? Почему ты спрашиваешь меня?

— Хотите ли вы, чтобы о вашем подручном писали в газетах?

Такт, во всяком случае, имелся у этого человека, откуда бы он у него ни был.

— Я ничего не могу иметь против, — сказал улыбаясь консул.

Август послал за Иёрном Матильдесеном и его женой и приставил их стеречь овец. Он сходил в сегельфосскую лавку и, что вполне естественно, оделся в новое платье, а на рубашке была красная отделка. Кстати он купил себе ещё сигару, хорошенько смочил её сверху, чтобы она не так скоро выкурилась, и сунул её в карман. И затем опять отправился в Южную деревню.

Смиренный идиот и влюблённый шут?

Молчите, у него было дело в Южной деревне, предстояло решение важного вопроса. Поняла ли Корнелия, кто он? его вчерашнюю сделку, все значение его предприятия с овцами, его никем не превзойдённую цену? Кто мог сравниться с ним? Не приходило ли ей в голову сравнивать его с кем-либо другим, столь же великим, с Голиафом, например?

Когда показались дома, он зажёг сигару; она размякла сверху и должна была долго куриться. Он расстегнул куртку и вошёл на двор. Никто не появлялся, а Август был не из таковских, что заглядывают к людям в окна. Он тросточкой похлопывал себя по икрам. А так как куртка его была на блестящей шёлковой подкладке, то он старался стать так, чтобы ветер дул ему в лицо; тогда виден был также и его туго набитый бумажник во внутреннем кармане. Старец, переодетый юношей, кичился тем, что у него было, и не хотел признаться в том, чего ему не хватало.

Что же случилось с людьми внутри дома? Даже если они обедали, они должны были кончить теперь и встретить его. Иначе он, ни слова не говоря, войдёт прямо к ним в дом.

Всё семейство сидело за столом.

— Приятного аппетита! — с досадой проговорил он. Корнелия встала и уступила ему свой стул. Ещё бы, только этого недоставало!

Тобиас был сдержан, может быть, он обиделся за то, что ему не удалось продать вчера овчину.

— Ну вот, вы целую ночь проспали после нашей торговой сделки, и я хотел бы знать, что вы думаете о ней сегодня?

— Как же, — сказал Тобиас, — как же.

Нечто в том же роде сказала жена.

— Вы должны быть довольны, что продали вчера.

— Как-так?

— Потому что сегодня моя цена — двадцать крон.

— Вот как!

— А завтра я буду давать, может быть, только восемнадцать.

— А отчего же это происходит? — спросил Тобиас.

Август тряхнул головой:

— Колоссальное падение цен на овец на всем земном шаре.

— Как странно это слышать!

— Австралия выпустила на рынок весь свой годовой приплод.

— Вы, может быть, не будете больше покупать овец? — спросила вдруг Корнелия.

Август улыбнулся:

— Ты так думаешь, Корнелия? О нет, я буду покупать. Этим меня не испугаешь. Как я решил, так и сделаю: куплю тысяч десять голов.

Корнелии не всплеснула руками и не села тут же от удивления, нет, она, верно, не поняла, не поняла этой крупной цифры.

— Мне бы хотелось показать тебе кое-что, — сказал Август и вынул бумажник. — Несколько телеграмм от моих агентов из Азии и Америки. — Но чтобы найти телеграммы, ему пришлось сначала очистить бумажник от огромной пачки денег, заполнявших оба отделения.

— Боже! это всё деньги! — вырвалось у неё.

— Ассигнация в тысячу крон, — сказал он. — Ты, может быть, никогда в жизни не видала ассигнаций в тысячу крон? Видишь, какие они большие! Прочти сама, здесь написано по-норвежски.

Вся семья сбилась в кучку возле Августа, и он показал им ассигнацию. Тысяча цифрами и тысяча буквами, тысяча с лицевой стороны и тысяча с изнанки, тысяча вверху и внизу, и во всех уголках.

— Да, вот они! — сказал он, найдя телеграммы. Они были похожи на лотерейные билеты. — Вот смотри, они падают с часа на час. Вчера, в десять часов утра цена спустилась в еврейской земле до 16512, что на деньги Пилата и Каиафы выходит немножко больше шестнадцати крон. Ты смогла бы прочесть это сама, но ничего нет удивительного в том, что ты не знаешь заграничных языков. Я мог бы выучить тебя им, Корнелия, если бы ты захотела.

— Нет, на что они мне? — спросила Корнелия.

Как глупо было с его стороны быть до того влюблённым, как только не стыдно! Когда она дотрагивалась до него рукой, сладкое чувство пронизывало Августа насквозь, и нависшие усы дрожали. Если б он увидал самого себя, он бы взял себя в руки, но здесь не было зеркала. Становилось всё хуже и хуже: он начинал выдумывать, хвастаться, выворачиваться на изнанку. Потом он улучил минутку и схватил её за руку. Побуждение у него было самое хорошее: он хотел вложить в неё крупную ассигнацию и потом закрыть её. Это была такая жалкая и узенькая рука, верно, от дурного питания пальцы возле ногтей были в трещинках.

— Что это? — спросила она, неприятно поражённая, и отдёрнула руку.

— Да, что это? — сказал и он, и ему не оставалось ничего другого, как фыркнуть.

И опять ему следовало бы взглянуть на себя: усы его дрожали, и в углах рта показалась слюна.

— Я обжёг тебе руку? — произнёс он. Но она ничего не ответила.

— Было бы очень обидно, если б я обжёг тебя!

— Не понимаю, что вам от меня надо, — сказала она.

— И я тоже, — кратко ответил он и взял себя в руки. Он собрал деньги и лотерейные билеты и положил бумажник в карман.

Куртка у него была на блестящей шёлковой подкладке, шёлк шелестел, внутренний карман был обшит швом ёлочкой.

Но обратила ли она внимание на наряд, или подумала, что подкладка бумажная?

— Да вы никак весь сделаны из денег? — воскликнул Тобиас.

— Как это? — спросил Август. — Нет, я не сделан из денег, — этого нельзя сказать. Но если ты думаешь, что эти крохи — всё моё имущество, то ты ошибаешься. Это-то я могу сказать.

Но все его слова были ничто, пустота для Корнелии. Он мог бы произнести слово «миллион», а она бы подумала, что он говорит о песке морском из священного писания.

Корнелия ушла в спаленку.

Её брат, маленький умный Маттис, сидел в углу и возился со старой гармоникой. Август в юные годы был настоящим артистом по части гармоники, он мастерски играл песни и сам пел при этом. Но в последний раз он играл так давно, может быть, сорок лет тому назад, голос у, него пропал, и пальцы перестали сгибаться.

— Покажи-ка мне! — сказал он.

Старый музыкант и знаток потрогал слегка клавиши, прислушался к звукам и задумался. Нет, теперь его пальцы не могут носиться взад и вперёд, вверх и вниз по клавишам, как в юные годы, но он всё-таки попробует сыграть песню с медленным темпом: «Девушку из Барселоны».

И это ему удалось, чёрт возьми! Вся изба наполнилась небесной музыкой, случилось чудо.

Корнелия быстро выскочила из своей каморки и остановилась, как перед чем-то крайне неожиданным.

— Вы даже и играть умеете! — сказала она.

— На таком инструменте, как этот, — нет, — снисходительно ответил Август. — Как тебя зовут? — спросил он мальчика. — Маттис. Отлично, теперь покажи, что умеешь ты.

Маттис смутился и ничего не мог сыграть.

— Да этого и нельзя было ожидать, — сказал Август. — Это же корыто, а не инструмент! Знаешь, что я тебе скажу, Маттис: если завтра, в двенадцать часов, ты зайдёшь в сегельфосскую лавку и скажешь, кто тебя прислал, то там тебе дадут хорошую и новую гармонику!

Маттис вытаращил глаза.

— Что ж ты не благодаришь? — сказала Корнелия. Маттис, уничтоженный и счастливый сверх меры, протянул свою крошечную руку.

— Гм! Какой великолепный подарок ты получил, Маттис!— сказал Тобиас и вышел из избы. Немного погодя вышла и жена.

— Поиграй ещё немного! — попросила Корнелия.

Август опять снисходительно:

— На таком инструменте? Это пригодно для мальчиков, чтобы упражняться; что же касается меня, то я за последнее время играю только на рояле и на органе.

— Всё-то вы умеете! — сказала она.

Он понял из её слов, что теперь она считалась с ним больше, чем прежде, что он поднялся в её глазах. Десять тысяч овец и миллион крон были ценности вне её понимания, но ловко сыгранная песня тронула её сердце.

— А ты, Маттис, ты, верно, всю ночь спать не будешь, — сказала она, — в ожидании такого подарка.

Август: — Если б ты захотела, ты бы получила подарок куда лучше этого, Корнелия.

— Я? А за что же мне его получать?

— Пойди сюда, сядь ко мне на колени, и я скажу тебе — за что.

— Нет, — упрямо сказала она.

— Так ты не хочешь?

— Нет.

Тогда он высказался прямо. Он мог себе это позволить, он не был первый попавшийся.

— Ну, а если я предложу тебе всё, что я имею, чтобы ты была моею, Корнелия, — что ты на это скажешь?

Она побледнела.

— Что вы этим хотите сказать? Вы совсем с ума сошли?

— Нет, я не сошёл с ума, — отвечал он. — Я говорю то, что думаю.

— Чтобы я была вашей женой?! — воскликнула она.

— Разве это так немыслимо?

— Совершенно немыслимо, — оказала она. — Этому не бывать.

Молчание.

Август высказался до конца:

— Для тебя всё стало бы совсем другим, если б я был твоим спутником в жизни, а не какой-нибудь крестьянский сын из соседних деревень. Я могу купить тебе десять дворов и одеть тебя в бархат и драгоценности, — никто не узнал бы тебя!

Корнелия: — Да, но мне вовсе не хочется большего, чем он имеет.

— Тебе бы не пришлось работать, ты бы лежала в пуховой постели и день и ночь и вставала бы только поесть. Мне так жалко тебя, Корнелия, ты столько работаешь. И кроме того, тебе приходится заботиться о лошади, которая кусается.

— Лошадь вовсе не опасна, она только по временам с ума сходит по жеребцу.

— Смотри, остерегайся её! — уговаривал Август и выказывал всякую заботливость. — А если ты услышишь о какой-нибудь другой лошади, то я куплю её тебе. Обязательно куплю.

Но она насторожилась и отказалась. Кобыла была достаточно хороша.

— Да-да, подумай о том, что я сказал, Корнелия! — попросил он и встал.

Не каждый же день он, Август, будет предлагать себя кому-нибудь! В сущности, он не хотел уходить, но так как он встал, то ничего другого не оставалось. В дверях он обернулся и с убитым видом поглядел, но без всякого результата.

Когда он вышел, Тобиас и его жена пристально смотрели на горы. Отсюда вполне ясно видны были овцы, они паслись и почти не двигались, тонули в зеленой траве и ели. Вальборг сидела высоко на скале и следила за ними сверху.

Август не был расположен разговаривать, но он взглянул на небо и высказал предположение, что пойдёт дождь.

— Через несколько дней и здесь, на лугу, будет корм для коров, — сказал он.

— Сейчас как раз собачьи дни, день святого Олафа прошёл уже, в это время в наших краях должен идти дождь. Обратите внимание на то, что я говорю. Мир вам! — попрощался он и пошёл.

Тобиас побежал за ним:

— Что же выдумаете насчёт того, что мы говорили вчера?

— О чём это? — спросил Август, не останавливаясь.

— О том, что вы можете помочь мне. Сто крон для такого человека, как вы, ничего не значат.

В этом отношении Тобиас был прав, и всё не останавливаясь, Август выхватил бумажник, протянул на ходу красную бумажку и пошёл дальше. Всё это — не сказав ни слова.

По дороге он повстречал Иёрна Матильдесена с семью овцами Беньямина. Он вёл одну из них на верёвке, а остальные бежали за ней. Чтобы заставить её идти, к верёвке перед ней был привязан пучок сена, и овца шла целую милю за пучком сена, так и не получая его. Потому что это была овца, кроткая, ласковая, глупая овца.

— Завтра купим ещё овец, — сказал Август, — но теперь пусть люди сами приводят их в горы. А ты только будешь следить и считать, сколько ты их примешь.

Иёрн кивнул головой и пошёл дальше. Он не мог остановиться, потому что тогда верёвка повисла бы, овца достала бы пучок сена и съела бы его.

— Что они сказали там, у Беньямина? — крикнул Август.

— Они смеялись над вами, — крикнул в ответ Иёрн.

— Вот как, они смеялись! Верно, они радовались, что получили лишних шестьдесят-семьдесят крон за своих овец!

Это всё Корнелия устроила, она послала нарочного за своим принцем, хе-хе, за своим генералом на велосипеде. Но подожди ты, любезный Беньямин, не будь слишком уверен в своей девчонке. Август ещё не совсем раскрыл свои карты. Он человек, которому достаточно стать посреди дороги, поднять палец вверх — и все остановятся. В крайнем случае, Гендрик из Южной деревни всего лишь несколько недель тому назад получил согласие девушки, он каждую минуту может вынырнуть со своим ружьём и со своей законной жаждой убийства...

Август зашёл в сегельфосскую лавку, выбрал самую лучшую и самую дорогую гармонику для мальчика Маттиса, купил две сигары и пошёл на пристань. Ему необходимо было повидаться с цыганом. Ему пришла в голову идея.

Они не были друзьями; никто не был другом цыгана, несмотря на его ловкость. Александер поглядел своими острыми глазами и спросил:

— Куда тебя леший носит?

Август: — Тебе что?

— Я спрашиваю потому, что сегодня приходило много народа и все справлялись о тебе, а ты удрал, как какой-нибудь жулик.

— Вероятно, они хотели продать мне овец, — сказал Август. — Да, что, бишь, я хотел сказать, Александер, — старался он подъехать к цыгану. — Чем ты занят теперь днём?

— А тебе какое дело? — неохотно отвечал цыган.

— Потому что если ты ничего не делаешь, то ты можешь заработать у меня денег.

— Ха-ха-ха! У тебя?

— Попридержи-ка язык, пока я не сказал всего! — приказал Август. — Ты всюду хвалишься, что знаешь толк в лошадях. А разбираешься ли ты хотя бы немного в овцах?

Александер: — В овцах? Я знаю толк во всех животных.

— Ты? «Во всех животных»! — передразнил его Август. — Во вшах, вероятно. Но дело в там, что я скупаю овец, и я могу поручить тебе покупать мне овец.

— У тебя, небось, и денег-то нет, — сказал Александер.

— Я бы и сам мог покупать, — продолжал Август, — но я не знаю, понравится ли консулу, что столько людей ходит к нам на двор. Я бы мог также открыть контору и нанять конторщика здесь, в городе, но это не годится, пока я служу у консула и ем его хлеб. Вот, не хочешь ли сигару?

Цыган взял сигару и сказал:

— Но я не стану курить её, после того как она побывала в руках у такой старой дряни, как ты. Меня тошнит от одного твоего вида.

Они стали браниться и ссориться, но под конец пришли к тому заключению, что цыган будет ходить по деревням и скупать овец все те дни, когда он свободен от ловли и копчения лососей. Александер получил приказ каждый раз составлять надлежащий документ на покупку, чтобы продающий в день, сделки сам отводил животных на гору, и чтобы ко времени спуска животных с гор был заготовлен на зиму корм, и так, далее.

Цыган должен поторапливаться: дело спешное, — лето уже подходит к концу, а Август хочет использовать гору возможно скорее, сейчас же; пусть Александер приступает к делу завтра же.

— Понял ты это? — спросил он.

Цыган задал удивительно дельный и умный вопрос:

— А какие это должны быть овцы, мясные или на шерсть?

— То есть как?

— На что тебе нужны овцы — на убой или для шерсти?

Август помолчал немного

— И для того и для другого.

Но ему было досадно, что он не знал разницы между различными породами овец.

Они погрызлись ещё некоторое время из-за этого и из-за многого другого. Александеру трудно было поверить, что у Августа были деньги, и он потребовал, чтобы тот показал их. Ибо откуда же у него могло быть несколько сот крон, когда никто об этом ничего не знал? Что касается вознаграждения Александеру, то оно было установлено в процентах, получалась довольно круглая сумма, так как каждая взрослая, овца оценивалась в восемнадцать крон, а каждый ягнёнок в десять крон.

— Смотри, вот я доверяю тебе пятьсот крон. Можешь начать завтра же.

— Да у тебя страсть сколько денег! — воскликнул Александер. — Ты нашёл бумажник?

— Да, я нашёл его, когда раз убирал свой мешок.

— Ночью, когда ты спишь, он при тебе?

Август: — Бумажник? Нет, я оставляю его в кармане и куртку вешаю на гвоздь. А сам ложусь в постель.


Следующий день ушёл у него на одинокую прогулку. Август надел старое платье и взял с собой только немного еды и револьвер с сотнею патронов. Он пошёл вокруг большого горного озера.

Опять идея? Да, идея.

Исследование горного озера давно тяготело над ним как невыполненная задача, он не мог откладывать его дальше. Хотя бы ценою всего состояния, чести и жизни, он должен узнать, водится ли в озере форель. Затем — развёл ли её там Теодор, отец консула? Или же она поднялась по ручью с моря? Существовал ли вообще такой ручей?

Старый На-все-руки лёгок на подъём, он пробирается через расселины и скалы, иногда идёт вброд, иногда ему приходится обходить, но он упорно продвигается вперёд, шаг за шагом приближается к цели. В нём есть основательность. В полдень Август считает, что прошёл приблизительно полпути; охотничий домик давно исчез из виду, но ему не попалось ни одного ручейка, который вытекал бы из озера. Он съел обед, вынул револьвер и начал стрелять. Это были упражнения в стрельбе на расстояние, на быстроту; он стрелял сквозь карман, стрелял левой рукой, стрелял назад, с закрытыми глазами, проделал всю серию выстрелов. Он стрелял и смеялся. Что за удовольствие, какая радость! Выстрелы подобны музыке, ха-ха-ха!..

Потом он тщательно вычистил свой любимый револьвер и опять пустился в путь.

День начал склоняться к вечеру, рыба стала прыгать над водой за комарами, и не маленькая рыбка, а форель, иногда, изгибаясь, она кувыркалась в воздухе.

Множество ручьёв стекало с ледников в озеро, но ни один ручей не бежал из озера по направлению к морю.

В шесть часов вечера он добрался до той большой реки, которая ниже по течению становилась Сегельфосским водопадом. В это время года река была не очень полноводна, но всё же он не мог перебраться на ту сторону. Конечно, нет. Он сделал вид, что знал об этом заранее, но в сущности это было для него ударом. Теперь он очутился в затруднительном положении. Ему оставалось только идти обратно той же дорогой, вокруг озера, или же спуститься по крутому скалистому обрыву вдоль водопада до большого моста на просёлочной дороге. Что же ему выбрать?

Он сел и начал насвистывать, так, ни с того ни с сего, чтобы развеселиться, потом стал шёпотом разговаривать с самим собой:

— Разве я собирался переходить реку? Совсем нет, я же говорил, что даже пароход этого не сделает, — не так ли? Мне прекрасно это известно, я предупреждал заранее.

Он решил попробовать спуск по обрыву к водопаду и тронулся в путь. Это должно удаться. Он много раз видал скалу снизу, она казалась ужасной; но ведь ему приходилось плыть на опрокинутой лодке и висеть на реях, это было невесть сколько лет тому назад, он и до сих пор был худ и лёгок.

Август стал спускаться с уступа на уступ. Он приближался к водопаду, гул стал возрастать. Август не мог больше шептать и обманывать самого себя всякими выдумками, ему необходимо сосредоточиться и быть осторожным.

У водопада он останавливается. Дальше идти невозможно: под ним пропасть, а рядом поставить ногу некуда. В юности ему приходилось висеть, ухватившись за рею, это верно, но он никогда не висел, держась за шаткий камень. Это невозможно. Ух! Глубоко внизу он видит старую заброшенную мельницу Хольменгро, ещё подальше небольшую заводь, где он недавно крестился. Ах, это уже порядком позабытое вторичное крещение в Сегельфосском водопаде! Вон там оно свершалось, а Корнелия стояла и глядела. Сырой туман поднимается к нему от водопада, и он опять начинает ползти вверх. Иначе ничего не поделаешь. Поднявшись до половины, он садится и отдыхает. Гула водопада больше не слышно.

— Я же говорил, что ничего не выйдет, — шепчет он. Но нет худа без добра. Он тут же, на месте, изменил свой маршрут и вскочил на ноги. Пройдя довольно длинный кусок к востоку, он сможет наискось пересечь Овечью гору и оттуда спуститься прямо в Южную деревню. Это во всяком случае будет ближе, чем обходить ещё раз всё озеро, а он ничего не имеет против, чтобы опять попасть в Южную деревню.

Часа через два он повстречал своих собственных овец и пастухов. Овцы, круглые и сытые, улеглись уже на ночь. Иёрн Матильдесен и его жена сидели под навесом скалы, ели хлеб и запивали чёрным кофе. Им было хорошо под этой кровлей; мешок с сеном и овчина выглядывали из глубины за ними, это был их дом в горах. Лучше и быть не могло. Вальборг была красивая женщина, а Иёрн был совсем другим человеком, когда ему не приходилось бороться за существование.

Они приняли сегодня тридцать одну овцу, — рассказали они; вместе с двадцатью семью прежними это составляло всего пятьдесят восемь животных. Впрочем, они считали по двадцати штук за раз, чтобы не слишком утруждать свои слабые головы: почти что три раза по двадцати называлось это у них, когда овец было пятьдесят восемь.

— Вот дрянные-то, улеглись! — сказали они об овцах. Теперь Август не увидит, какие они славные. Вальборг не решалась тревожить их, раз уж они улеглись, но среди них множество чудесных ягнят и два больших барана с рогами, — объяснила она.

— Мясные это овцы, или для шерсти? — спросил Август. Но они понятия об этом не имели, и Августу пришлось оставить этот вопрос. Какое ему дело до овец! Он едва взглянул на спящие клубки, его интересовало количество, число. Для первого дня Александер отлично справился со своей задачей; он сможет покупать по сто штук в день, когда втянется в это дело.

Августу предложили кофе и ломтик хлеба с салом, и они из вежливости обменялись обычными замечаниями. Он сказал:

— Не тратьтесь на меня.

А они ответили:

— Бог с вами, лишь бы вам понравилось!

Они делились тем, что у них было, и старый голодный человек сразу воспрянул духом от этой еды и питья. Они оба вместе получали пять крон в день; для них это была большая сумма: они никогда прежде не зарабатывали столько. Август дал им теперь ещё десять крон, чтобы «разделили» между собой, и стал спускаться с Овечьей горы.

Южная деревня была погружена в глубокий сон. Он спускался с тем расчётом, что очутится как раз возле дома Тобиаса. Но дом словно вымер, и даже собаки не было, которая бы предупредила. Ничего странного не было в том, что он зашёл спросить, как мальчику Маттису понравилась гармоника.

Он отошёл в сторону посмотреть лошадь. Она всё щипала траву, прижав уши к голове она покосилась на него. Бешеная кобыла, с норовом, чёрт бы её побрал! Август не потерпит её ни одного дня на этом дворе. Он пошёл обратно к дому, чтобы постучать и отдать соответствующее приказание. Он хорошо знал, куда выходило окошко спаленки Корнелии; на нём не было занавески, всё было совершенно просто.

И всё-таки ему не так-то легко было постучать: усы его задрожали.

— Корнелия! — тихонько позвал он. Никто не ответил.

— Корнелия, достань себе другую лошадь!

Тихо.

Чёрт знает что такое! У него ведь дело, она обязана выслушать его, необходимо возможно скорее переменить лошадь.

— Корнелия! — громко, и властно позвал он.

Ничего. Он постучал пальцем по стеклу. Опять никакого ответа. Он загородился рукой и заглянул в окошко: спящие дети, новая гармоника лежала в постели вместе с Маттисом, но Корнелии не было.

Значит, она бегает где-нибудь. Бог знает, может, она в городе, может быть, в Северной деревне, но во всяком случае бегает...

Он услыхал, что кто-то завозился в доме. Немного погодя вышел Тобиас, босой, в одной рубахе и штанах. Он не сердится, он просто вышел.

— А Корнелии разве нет? — спросил он.

Август сперва немного смутился:

— Похоже на то, что нет.

— Так, значит, она куда-нибудь ушла.

— Я хотел только предупредить насчёт лошади, — сказал Август.

— Хорошо. Я скажу.

— Я не хочу, чтобы эта лошадь была здесь, я застрелю её.

Тобиас ничего не доводит до крайности.

— Мы сведём её к жеребцу, — предлагает он.

Такой выход не приходил Августу в голову, и он спрашивает, поможет ли это.

— Да, сейчас же! — настаивает Тобиас.

— Тогда бы это следовало сделать раньше.

— Это верно. Что правда, то правда! Только в сенокос времени совсем не было.

Август потерял терпение:

— Тогда сходи с ней завтра.

— Нет, видите ли, вам придётся подождать, потому что сейчас как раз не время. Корнелия справляется с ней как ни в чём ни бывало.

— Вредное животное! — проворчал Август. — Я подошёл к ней, так она, меня чуть с ног не сшибла.

— Это потому, что вы чужой.

— Да, да. Чужой или нет, но ты должен что-нибудь придумать.

Тобиас опять не стал доводить дела до крайности.

— Я думаю, что через три недели опять ей понадобится жеребец, и тогда Корнелия сходит с ней.

— Как, Корнелия поведёт её? — возмутился Август. — Это Корнелия должна идти с бешеной кобылой по всем деревням?

— Она делает это гораздо лучше, чем кто-либо из нас.

— Где она, Корнелия? — строго спросил Август.

— Если б я это знал, или мог разузнать для вас!

— Потому что я не позволю ей идти с кобылой.

— Я не перечу, — поддакнул Тобиас.

— И какого лешего носится эта Корнелия по ночам!

— Вы совершенно правы!

Август покинул двор, глубоко огорчённый, и забыв спросить Маттиса о гармонике. И стоило после этого заходить в Южную деревню? Он мог бы спуститься вдоль водопада и давным-давно быть дома; эта пропасть в пятьсот метров не представляла собой ничего особенного. Разве Августу не приходилось столько раз прежде стоять на краю самых ужасных пропастей земного шара, и он каждый раз благополучно спускался!

XXVI

Как Август предполагал, так и случилось. Александер скупал до ста голов овец в день; поэтому вскоре на горе собралось большое стадо. В собачьи дни пошёл дождь, и трава стала расти; овцы чувствовали себя отлично и жирели, шерсть росла, никаких несчастий не случалось.

Затем в купле произошёл перерыв: Александеру пришлось заняться ловлей лососей, так как он по-прежнему был на службе у консула. Но он неохотно оставил свою новую профессию: благодаря своему старанию и ловкости он зарабатывал изрядную сумму в день, и Август щедро снабжал его деньгами каждый раз, как он отправлялся из дому. Два дня Александер был занят неводом или в коптильне, потом он приготовил свои ящики с рыбой к отправке и теперь снова мог заняться овцами.

Август был доволен. Его стадо увеличивалось, и цыган Александер каждый вечер честно отчитывался перед ним. Чего же ещё можно было желать? Звезда Августа снова поднималась, и на этот раз он выступал как богач и человек крупного масштаба. Деньги так и текли, тысяча за тысячею, а так как для него было радостью видеть, как развивается дело, то он порешил истратить на овец всё до последнего шиллинга. Словно ему не терпелось поскорей всадить все деньги в предприятие, произвести ими переворот. Если б он случайно не накупил овец, он так же случайно мог купить что-нибудь другое. Если он выиграет на этом деле, — будет прекрасно; если потеряет, то всё же не станет горевать. Ведь это же и есть сама жизнь: купля, продажа, дальше следуют мировая торговля, биржа и банки, — в этом выражается наше время.

Теперь он попал в газету: добряк Давидсен написал о нём в «Сегельфосских известиях». Давидсен был приставлен к банку, и он честно работал в нём, но всё же прежде всего он был редактором своей маленькой благонамеренной газетки. Он с похвалой отозвался об Августе, — об этом добросердечном и сведущем человеке, у которого было достаточно и средств и сердца, чтобы делать добро людям и животным. Все соседние округа приносят Августу глубокую благодарность за то, что он сумел предоставить мелкому скоту обширные пастбища.

Август сделался важным лицом, народ стал здороваться с ним, его стали уважать. По мере того как он стал привыкать к своему богатству, стало уменьшаться его пристрастие к кричащим краскам; он сменил красные рубашки на белые и забросил пёстрый пояс с никелированной пряжкой. Впрочем, Август оставался всё тем же и никогда не мог измениться.

Его старый приятель по карточной игре, вторично крещёный торговец, который присвоил себе его русскую библию, до неприличия низко кланялся ему и хотел непременно занять у него денег. Он получит их обратно через три месяца, он заплатит ему с процентами.

— У меня нет денег, чтобы давать взаймы, — сказал Август, — я трачу их! — И с этими словами он ушёл.

Торговец пошёл за ним. Это противное крещение ничуть не помогло ему: покупатели перестали приходить в его лавчонку и покупали опять у некрещёных купцов.

— Сам видишь, что такое крещение есть наихудшая хула против духа святого.

— Да, да, — согласился торговец.

Но теперь очень уж плохо; жена, дети, надо платить за коммунальные услуги, платить по счёту за верёвки, гвозди и зелёное мыло, он не сможет свести концы с концами. У Августа ничего не было для него, для этой жалкой личности; ведь он ещё в первый вечер, проведенный в его каморке, пробовал хитростью завладеть его новешенькой колодой карт и утащить её домой. Но в конце концов он, конечно, помог ему, спас его, само собой разумеется, но он это сделал так же, как важный капитан бросает матросу десять фунтов стерлингов от своего богатства.

Зато Больдеману, который обратился к нему, он помог с большой охотой. Рабочий Больдеман пришёл к своему старосте и пожаловался, что нотариус Петерсен, Голова-трубой, хочет обмануть его.

— Как же так?

Да так, Больдеман и его товарищи отстроили и зацементировали подвал под новую постройку нотариуса и уже принялись за фундамент, и вдруг приходит Голова-трубой и требует, чтобы всё перестраивали.

— Это уж его дело, — сказал Август.

— Да, но он хочет, чтобы мы сломали всё за те же деньги, — сказал Больдеман.

— Этого не будет! — заявил Август.

Он отправился к Голове-трубой и потребовал разъяснения. Из оправдания нотариуса он смог понять только, что каменщики работали без рисунка, придерживаясь лишь устных указаний, и от этого всё вышло не так.

— А разве у вас не было письменного договора? — спросил Август.

— Нет.

— Но разве вы сами не ходили каждый день на стройку и не следили за тем, что делали каменщики?

— Ходил, но что из того, — отвечал Голова-трубой. — Моя жена заставила их устроить подвал для хранения овощей, и тут же выстроить прачечную и врыть в землю котёл для кипячения белья, и всё такое...

— Все очень нужные вещи в человеческом жильё.

— Да, но они не нужны мне! — воскликнул нотариус. — Это вовсе не человеческое жильё, а учреждение.

Август только рот разинул. Лицо у нотариуса сделалось таким странным, глаза за очками казались совсем дикими.

— Я не понимаю вас, — сказал Август.

Нотариус настаивал:

— Это совершенно ясно: дом мне нужен для банка. Да, для банка. И мне нужен только совсем маленький несгораемый шкафчик для денег. На что мне в таком случае котёл?

Август окончательно запутался:

— Если так...

— Да, и я не хочу никаких подвалов для съестных припасов, и никаких товаров, — они только запачкают мои ассигнации. Пусть нас судят, я не сдамся.

Август почувствовал, что не в состоянии разговаривать долее с этим сумасшедшим, он встал, намереваясь уйти. Нотариус остановил его:

— Я читал о вас в газете. Вы человек с огромными средствами, и у вас блестящая голова. Выслушайте меня, я построю на своём пустыре здание из серого камня и буду принимать на хранение деньги. Это будет самый солидный банк в северной Норвегии, и через несколько месяцев Сегельфосская сберегательная касса не сможет конкурировать со мною. Даже башня будет из серого камня. Подумайте об этом при случае и вкладывайте ко мне хотя бы по десяти тысяч изредка.

— Разве это вас устроит? — отвечал наполовину польщённый Август.

— Сделайте так, поддержите меня для начала! Если хотите, мы заключим письменный договор. Присядьте на минутку! — сказал нотариус и стал искать на своей конторке подходящий листок бумаги.

Но Август не пожелал связываться в тот день: он был занят своей фермой овцеводства.

— Я подумаю об этом, — сказал он. — Вот если вы хотите заключить контракт с вашими каменщиками, то это — другое дело.

— Каменщики! Подумаешь! — фыркнул нотариус. — Пусть они делают, что я хочу.

Безумный человек, — в этом не приходилось сомневаться.

Августу пришлось посоветовать Больдеману и его товарищам прекратить пока работу у нотариуса:

— А чтобы просуществовать это время, возьмите, ребята, вот эти пустяки!

— Да что же это такое? Это уж слишком, староста!

— Дорогие мои товарищи, с вами я делил и радость и горе! — сказал растроганный Август. — И вам не придётся нуждаться, пока я в Сегельфоссе.

Он забежал в банк за деньгами. Дела его шли отлично, великолепно; пусть все знают, как невероятно быстро развивается его дело. В банке был один Давидсен, и этот добряк Давидсен позволил себе заметить что-то — сделать маленький намёк, пожалуй, даже не словами, а скорее интонацией. Консул этого не сделал бы.

Началось с того, что Август сказал просто шутки ради и из снисхождения:

— Вы находите, вероятно, что я слишком много беру денег?

И на это Давидсен не возразил громким хохотом, и не стал уверять, что там, откуда эти деньги пришли, их ещё много осталось, и что Вандербильт не успеет, прежде чем умрёт, истратить все свои миллионы.

Нет, Давидсен имел скорее растерянный и несколько грустный вид, он сказал:

— Но ведь это же ваши деньги!

Консул никогда бы так не сказал. Августа слегка покоробило, и он спросил:

— Консула больше нет здесь?

— Нет, к сожалению, — отвечал Давидсен. — Теперь я один. Но я не пробуду здесь долго: слишком велика ответственность, В первый же раз, как сделаю ошибку, я уйду.

Август: — Но вы ведь не сделали ошибки, выдав мне эти немногие тысячи?

— Нет, конечно, нет! — отвечал Давидсен. Но на всякий случай он ещё раз посмотрел в банковскую книгу и сказал: — Нет, всё правильно.

Консул никогда бы не позволил себе проверять вторично по банковской книге.

— Мне бы нужно было поговорить с консулом, — сказал Август и ушёл.

Августа беспокоило дело с каменщиками. Нотариус Петерсен хочет заставить их работать на себя даром.

— Как посоветует мне консул? Что предпринять? Простите, что я вас беспокою!

Консул отвечал не сразу:

— В этих делах я плохо разбираюсь, или вернее, я ничего, в них не понимаю. Но я думаю, что окружной судья мог бы вам помочь. Мне кажется, что в голове нотариуса Петерсена начинает мутиться. Он писал мне несколько раз и всё просит меня продать ему все долговые обязательства, по которым мне должны, но я ему не ответил. Тогда он несколько дней тому, назад сам явился ко мне в контору и принёс с собой стул, на котором и сидел.

Август не позволил себе засмеяться в присутствии консула, придерживаясь делового тона, и сказал:

— Он придумал выстроить банк на своём пустыре вместо виллы, и теперь заставляет рабочих переделывать весь подвал, а платить за это не хочет.

Консул взглянул на часы:

— Мы ещё застанем судью. Вы поедете со мной?

Хорошо, что Август не одевался больше так пёстро, — его, пожалуй, можно было принять за консула, сидящего в автомобиле рядом с другим консулом: на голове котелок, белый, галстук, пиджак на шёлковой подкладке и белый носовой платок, выглядывающий из кармана. Ему не хватало только жёлтых перчаток.

Они вместе с окружным судьёй обсудили дело. Добиваться чего-либо путём суда слишком долго: разбор дела, отвод, решение, апелляция, новое решение и так далее; рабочим немыслимо начинать эту канитель, надо сделать что-нибудь частным образом. Судья сказал:

— Но вы, консул, и я, мы ничего не добьёмся от нотариуса: выставив его из банка, мы сделались его врагами. Но я думаю, что аптекарь Хольм сможет нам помочь: они старые знакомые, и я много раз присутствовал при том, как они грызлись и жестоко язвили друг друга, но всегда довольно дружески. Что, если бы вы, господа, поговорили с аптекарем?

Они поехали к аптекарю и были встречены серьёзным сообщением:

— Фру Петерсен обратилась вчера к доктору Лунду, пригласила его к своему мужу, который свихнулся. Доктор пришёл потом ко мне, — сказал аптекарь, — мы вместе отправились к нотариусу и долго говорили с ним. В том, что он свихнулся, не могло быть никакого сомнения. Он водил нас на постройку и объяснял, что хочет переделать её в банк. Это здание обойдётся ему в миллион, а подвал он выложит бронированными плитами. Фру ходила вместе с нами, плакала всё время и молилась богу. Мы решили с ней, что нотариусу необходимо съездить на Юг, я уговорю его и поеду с ним. Если эта поездка по морю не поможет, то я устрою его куда-нибудь в клинику.

Консул спросил:

— А вам удастся уговорить его поехать?

— Да, — сказал аптекарь, — мы уже пришли к соглашению, мы поедем за стальными плитами.

— Когда вы выезжаете?

— Сегодня вечером. С пароходом, идущим к югу.

— Жаль каменщиков, которые влипли в такую историю! Они остаются без работы.

Август: — Я предупредил их, чтобы они подождали, а там посмотрим.

— Но разве у них есть средства, чтобы ждать?

— Да, — сказал Август.

Они поехали обратно. Чёрт возьми, как сладко было пересекать город по всем направлениям, сидя с консулом в автомобиле, и самому приподнимать свой котелок, когда консул отвечал на поклоны прохожих! Август сам выразился бы, вероятно, так: совсем другое положение против прежнего.

Возле консульства они вышли из автомобиля.

— Одно к одному, — сказал консул. — Помните, На-все-руки, я рассказывал вам об одном англичанине, который должен был приехать сюда охотиться? Так, может быть, вы помните, что я просил вас также придумать какое-нибудь развлечение для него?

— Я уже думал об этом, — сказал Август. — Когда приезжает лорд?

— Сейчас он в Финмаркене удит лососей, но рыбная ловля скоро будет запрещена. Тогда он и приедет.

— В горном озере водятся форели, — сказал Август.

— Форели? Вот как!

— Да, поэтому, всё-таки можно будет удить рыбу, на муху.

Немного погодя консулу стало ясно, что сообщение Августа имеет огромную важность. Он сказал:

— В горном озере водится форель?

— Отличная форель. Я давно её заприметил.

«В горном озере — форель, и никто этого не знал, — размышлял консул. — Как же она туда попала? Вверх по Сегельфосскому водопаду не могут прыгать даже лососи».

Август объяснил, как всё это вышло: это отец консула давным-давно пустил форель в озеро, это он велел снести туда в двух вёдрах мальков, зародил жизнь в мёртвой воде — и никому не сказал ни слова...

— Откуда вы это знаете?

— Я говорил с человеком, который помогал при этом вашему отцу.

Консул старался не подавать вида, до чего поразило его это сообщение, но он чуть было не всплеснул руками. Они стали разбирать вопрос дальше:

— А разве ловля форелей не будет запрещена?

Но Август умел находить выходы:

— Во-первых, ловля форелей на удочку длится обычно на месяц дольше, чем ловля лососей в море и реках...

— Ну, а этого вполне достаточно, — прервал его консул. — Он не пробудет здесь месяца, самое большее — две недели, потому, что ему надо торопиться домой. А второе — что же?

— А во-вторых, в горном озере ведь не морская форель. Она не поднялась из моря и потому не может быть запрещена.

— Нет, конечно, нет. Но какой дальновидный человек был мой отец!

— Да, и сегельфосский старик тоже так думает. Изучающий и размышляющий человек, — сказал Август.

— Но как же этого никто не знал? — удивлялся консул.

Август: — Его помощник рассказал сам, что обещал отцу вашему молчать. Это должно было оставаться в тайне, чтобы люди не пришли и не выудили форель, пока она ещё не выросла.

— Ну, да. Конечно, это так, отлично придумано. А я был, вероятно, за границей, и отец забыл написать мне об этом. Ведь у него столько было всяких дел: и старостой-то он был, и ещё кем-то.

— Нам нужно будет поднять лодочку на озеро, — сказал Август.

— Да, позаботьтесь об этом, На-все-руки. А если у нас нет подходящей, то выпишите от моего имени.

Удивительно! Постепенно Август чувствовал это — его начинали признавать. Одно к одному: чековая книжка была солидным основанием, новое господское платье делало своё дело, то, что консул начал говорить ему «вы», имело свою ценность, — Август по-прежнему оказывал ему почтение, придерживался дисциплины, но он ничего больше не боялся и не крестился па каждом шагу.

Он осмелился заметить насчёт лодки.

— На яхте есть подходящая лодка.

Консул опешил:

— Когда яхта не будет в порядке, — на тот случай, если она понадобится?

— Яхта-а! — протянул Август. — Если б у меня была яхта, я расстался бы с ней. Не сердитесь, что я говорю вам это.

— Вы бы расстались с ней?

— Такое судно, если понадобится на нем плыть, нужно, чтобы был ветер, а если не будет ветра, то вы опоздаете туда, куда вам надо. Теперь все суда такой величины приводятся в движение мотором, всё равно как ваша собственная моторная лодка.

— Да, — задумчиво сказал консул.

Август продолжал:

— Совершенно не стоит иметь яхту, чтобы ждать, когда пойдёт сельдь. На море теперь столько маленьких пароходов и моторных лодок, и в любое время их можно получить, в то время как яхта лежит без дела и дожидается ветра.

Консул: — Да, то, что вы говорите, На-все-руки, совершенно справедливо, и я подумаю об этом. Сколько стоит моторная шхуна?

— Смотря по величине. Но, может быть, можно поставить мотор на вашу яхту. Она очень старая?

— Этого я не знаю, но я помню её с малых лет.

Да, консул Гордон Тидеман ничего не понимал в яхтах: это ведь не банк, не биржа и не торговые науки. Может быть, он и не знал хорошенько, зачем эта старая посудина лежит у пристани, но он мог бы спросить свою мать.

Он поглядел на часы и спросил:

— Вы куда? Домой?

— Да, пожалуй.

— Тогда садитесь, поедем домой вместе. Мне не терпится рассказать моим дамам, что в горном озере водится форель. А как вы вообще поживаете, На-все-руки?

— Благодарю за участие, живу отлично.

— Это меня очень радует. И как вы сказали, так мы и сделаем: мы возьмём лодку с яхты.


Дома ждал его Александер. Август должен был снабдить его капиталом для очередного похода. Ну что ж, у Августа денег были полны карманы.

— Сколько?

Александер объяснил всё по порядку. Он собирается на этот раз подальше, в соседние деревни: не стоит ходить здесь вокруг города и вылизывать всё дочиста. Он будет отсутствовать несколько дней и купит целую массу овец за раз, целое стадо...

— Итак, сколько же?

— Четыре тысячи, — сказал Александер. — Если у тебя есть.

— Ерунда!

Августу было скорее приятно, что его скупщик рассуждал так широко и действовал в его духе. Целое стадо овец плюс те, что уже ходили в горах, — это будет, пожалуй, первая тысяча. Предприятие развивалось блестящим образом.

Получив деньги, Александер сказал:

— Ты меня не жди в ближайшие дни.

Август только отмахнулся от него. Ему вовсе некогда было ходить и ждать, пока вернётся цыган: для этого он был слишком занят. Прежде всего, он до сих пор ещё не запретил Корнелии провожать кобылу. Это нужно сделать немедленно: ведь так легко может случиться несчастье! Он никогда не простит себе этого.

Пошёл проливной дождь. Август зашёл в сегельфосскую лавку и купил себе зонтик. А так как теперь он имел возможность делать широкие жесты и вести себя, как Вандербильт, то он сказал:

— Дайте мне ещё одни!

С двумя зонтиками отправился он в Южную деревню, а в кармане у него была статья о нём самом.

Никто не вышел из дома Тобиаса и не встретил его и на этот раз, но он на это не обратил внимания. Он был тем, кем был, — человеком, с которым все здоровались и о котором писали в газетах.

— Мир вам! — поздоровался он.

— Спасибо! Милости просим, садитесь.

Август сразу начал с того, что запретил Корнелии провожать кобылу. Он не берёт на себя ответственности.

Её удивление не знало границ, она с открытым ртом глядела на родителей.

— Да, это большая ответственность, — поддакнул Тобиас.

— И я вовсе не желаю, чтобы она тебя искусала и изуродовала или даже убила, Корнелия. Ну, Маттис, как тебе нравится твой новой инструмент?

— Маттис играет и днём и ночью, — сказал на это отец. — Да, уж это подарок, так подарок!

Август: — Я предлагал Корнелии подарок куда лучше, но она отказалась.

Мать строго поглядела на неё и сказала:

— И тебе не стыдно?

— Оставьте меня все в покое! — воскликнула Корнелия и села чесать шерсть.

Август принялся говорить о там, о сём; он был для этого достаточно добр: он мог себе позволить быть снисходительным с упрямой девушкой.

— Теперь, после дождя, есть, небось, пища на пастбище?

— Да, — отвечала мать, теперь у коров опять появилось молоко.

— Я хотел бы показать тебе вот это, — сказал Август и протянул Корнелии газету. — Что ты скажешь на это?

Оказалось, что они уже прочли статью: Беньямин из Северной деревни им показывал её. Разочарованный Август сунул газету в карман и сказал:

— Ну, конечно, в этом нет ничего особенного.

— Как нет? — Тобиас даже головой покачал. — Человек, о котором пишут в газете и всё такое! — И с этими словами Тобиас вышел.

Немного погодя и жена его направилась к двери.

— Зачем ты уходишь, мать? — закричала ей вслед Корнелия. — Всё равно по-другому не будет. Я сказала!

Постыдилась бы! — зашептала в ответ мать.

— А что же ты сказала? — спросил Август. Никакого ответа.

Он настаивал:

— Ты подумала о том, что я говорил тебе в прошлый раз, Корнелия?

— О чём это?

— Ну, если ты не помнишь... Но ведь я же просил тебя стать моей.

— Вы сумасшедший, — сказала она. — Фу! И такой старый!

Это был удар в грудь.

— Но я не старше многих других, — проговорил Август. — И кроме того, со мной дело обстоит так, что я мог бы одеть тебя в бархат и жемчуг!

Но нет, это неудачное самовосхваление ничуть не подействовало на неё, — она слыхала это раньше; да оно не ободрило, на этот раз и его самого.

Он сидел подавленный и жалкий, усы опять задрожали, глаза стали светлыми, как водянистое молоко.

— Я все хожу сюда и хожу сюда, потому что я не могу оставаться дома. Что мне там делать? По ночам я не сплю, а подхожу к окошку и гляжу в эту сторону, к тебе. Но мне нехорошо и дома, и я иду сюда. Не сердись, что я так зачастил к тебе!

— Уж о нас заговорили! — сказала она.

— Как заговорили? Разве не по делу приходил я каждый раз? Смотрел лошадь, покупал овец, обучал Маттиса игре на гармонике, и всё такое! И как бы там ни было, но я не такая личность, чтобы меня стыдились, — снова начал он хвастаться и испортил всё дело. — Так им и скажи от меня. Но само собой разумеется, ты не понимаешь, что я гибну. Но когда ты человек и не спишь, то ты непременно погибнешь. Если спросить себя, жив ли ты, то ты ещё жив, но уже не тот, кем был раньше: тебе не хочется есть, и нигде ты не находишь покоя, против прежнего совсем не то. Я сам не знаю, что со мной случилось. Но я могу снова стать таким же молодым и здоровым, как всякий другой, если ты, Корнелия, захочешь стать моей, ты снова сделаешь меня человеком.

— Нет, об этом уж лучше помолчите. Этого не будет.

— Но я бы хотел попробовать! — сказал он, убитый. — После всего, что было между нами...

— А что такое было между нами?

— Многое. С самого первого раза, как я встретил тебя в городе и ты поглядела на меня. Я почувствовал такую доброту и любовь к тебе, какую никто другой не сможет дать тебе...

Корнелия сложила чесалки и встала. Ей хотелось прекратить всё это. А теперь, когда слова уже не могли выразить его состояния, он схватил её и насильно посадил к себе на колени. Он был стар, но руки у него были мускулистые, она с трудом вырвалась от него и стала посреди комнаты. Всё-таки она была ещё не очень рассержена, никто не смог бы отнестись к этому лучше.

— Теперь вам надо уйти отсюда, — сказала она.

— Ты хочешь, чтобы я ушёл?

— Да, мне надо развести огонь и повесить котёл.

— Ты меня прогоняешь? Слышишь, Маттис, сестра твоя прогоняет меня.

— Нет, я не то хотела сказать.

— А я-то сижу здесь, люблю тебя и хочу, чтобы ты была моей...

— Да, но я-то вовсе не хочу вас, — сказала Корнелия. — Тут уж ничего не поделаешь.

Конечно, она не прогоняла его прямо, но она навязывала ему решение уйти. В этом не оставалось никакого сомнения. И, собравшись с силами, он против воли дотащился до двери и пустился в странствие. Его ноги словно поскрипывали, он шёл с трудом, шёл, как скелет. Он взял с собой один из зонтиков в сенях, а другой оставил. «Она найдёт его», подумал он.

То же самое и сегодня, каждый раз всё то же самое, ему некуда было податься. Но всё-таки ему удалось заметить, что родители были на его стороне. Это была очень хорошая и радостная вещь. Кто знает, было ли бедному Беньямину так же хорошо в этом отношении? Он в этом сомневался.

Но всё равно Август решил не ходить больше так часто в Южную деревню, чтобы не приобрести привычку преувеличивать. Он этого не хочет. Самое большее он сходит сюда ещё раз, чтобы получить от неё толковый ответ. Это-то она обязана сделать.

По дороге ему приходит в голову мысль о лодке, которую надо поднять на горное озеро. Он влезает на борт яхты, бродит по ней, исследует её основательно и ковыряет её тут и там, чтобы убедиться насколько она прогнила. Вероятно, о ней заботились в прежние годы, когда Теодор Из-лавки владел ею, и теперь, несмотря на небрежное отношение к лодке за последние годы, она смогла бы ещё выдержать мотор.

Август опять поднялся на палубу и отвязал лодку.

Пока он занимался этим, загудел пароход, идущий к югу, и причалил к пристани. На набережной было много народа: аптекарь и нотариус Петерсен, они отправляются в морское путешествие, доктор Лунд сопровождает их. Фру Петерсен тоже пришла и всё время плачет, муж утешает её и говорит, что ему совершенно необходимо ехать, чтобы купить стальные плиты.

Старая Мать тоже тут и, нисколько не стесняясь, на глазах у всех кивает аптекарю. Да будет благословенна она за великое мужество, с которым принимает жизнь! Щадя её, аптекарь почти не смеет кивать ей в ответ. Тогда она подходит к самому краю пристани, и он принуждён ответить ей. Она так красиво улыбается.

XXVII

Через несколько дней к Августу пришли мальчики доктора с запиской от Александера. Но они были до того дики, эти мальчики, что пока Август стоял и читал, они исчезли, и ему не удалось их расспросить.

На записке стояло:

«С правой стороны лошади. Отложи ладонь от крестца и две с половиной ладони от позвоночника. Проткни немного повыше, это не так точно. Вглубь на два вершка. Отто Александер».

Август решил, что это и есть знаменитый прокол лошади, когда у неё вздуется брюхо. Он положил записку в карман и удивился, что получил её таким образом, и что вообще цыган прислал её, а не принёс сам. Что бы это могло означать?

Вечером ему пришли сказать, что Старая Мать хочет поговорить с ним. По правде говоря, он собирался уйти, и по важному делу, но вот Старая Мать прислала за ним.

Она лежала в своей комнате, бледная и тихая, и ждала его.

— Мне нехорошо, — сказала она.

— Почему вам нехорошо? Что с вами?

— У меня рана, На-все-руки. Помоги мне и научи меня, как мне быть.

— Не знаю, сумею ли я. Какая это рана?

— Рана оттого, что я обрезалась. Я не смею позвать доктора, потому что он будет меня выспрашивать. А аптекарь уехал. Уж не уезжал бы этот аптекарь!

— Покажите мне рану, — сказал Август. — Она кровоточит?

— Сейчас нет.

Он откинул одеяло и решительно спустил рубашку, как если бы он был доктор.

— На груди? — воскликнул он. — Как это вас угораздило?

— Ножом. Это было так больно.

Август поглядел на неё:

— Так это был удар ножом?

— Да, удар. Может быть, есть кровоизлияние внутрь?

На это он ничего не ответил, а только сказал:

— Ну, ножик был не особенно велик. Я видал длинные ножи, которые прячут за голенище, а короткие ножи для ношения на боку — это пустяки. Что это у вас лежит сверху?

— Ничего, только тряпка. Я обмыла сначала рану, а потом сверху положила эту тряпку.

— Тряпка вполне годится. Я никогда не употреблял ничего другого, но я могу спросить доктора.

— Вот если б ты это сделал! Но ты, пожалуйста, не говори, как я получила эту рану. Скажи, что я поднималась по лестнице, споткнулась и упала на нож.

— Само собой разумеется, — сказал Август. — Это случилось вчера вечером?

— Да, ночью. Как раз вот у этого окна.

Август головой покачал на это.

— Большая дыра также и на рубашке, как раз спереди, — сказала Старая Мать. — А рубашка совершенно новая.

— А много крови вышло?

— Да, много. Я выстирала потом рубашку, чтобы никто не видел кровь. Никто ничего не знает.

— Мне вас очень жаль, — сказал он.

— Да, я уверена, что тебе жаль меня, На-все-руки, потому что ты всегда был так мил со мной, — отвечала она.

Август почти не отсутствовал, а когда вернулся, попросил позволения взглянуть на рану ещё раз, ухватился за тряпку и разом сорвал её.

— Простите! — сказал он.

— Это очень больно!

— Доктор сказал: сделай так, чтобы рана опять открылась. И потом мне надо влить в неё несколько капель из этого пузырька, — сказал он. — От них почти не будет щипать, а потом станет очень хорошо.

Август влил в рану порядочное количество жидкости, и в ране защипало, защипало самым немилосердным образом. Всё лицо Старой Матери покрылось прозрачными капельками пота, пока длилась самая ужасная боль. Но она не жаловалась, только сжимала дрожащие руки. Под конец он наложил на рану пластырь и сказал:

— Сейчас всё совсем пройдёт, — так велено мне передать.

— Что доктор сказал? О чём он спрашивал?

— Ничего, — я сказал, что беру лекарство для одного из моих дорожных рабочих; а он лечил их и прежде. Они ведь часто бывают совсем не в себе, сердятся, ранят друг друга и всё такое...

Теперь он мог отправиться в поход, который себе наметил, а также выполнить одно важное дело. И он проделал уже часть пути, но когда дошёл до сегельфосской лавки, то увидел, что она закрыта, а ему необходимо было купить там кое-что. Эту вещь он увидел у Старой Матери: чудесное кружево, которое было пришито к её рубашке.

Не оставалось ничего другого, как отложить поход, вернуться домой и размышлять, вернуться домой и ждать, пока пройдёт ночь. Теперь у него было всё, что только есть на земной коре, но не было покоя.

Но были и другие люди, которым тоже было плохо. Утром Старая Мать снова прислала за ним. Ночь была мучительная, сон беспокойный — её мучили кошмары.

— Не сердись на меня, На-все-руки, но не так-то легко быть на моём месте. Хоть бы аптекарь был дома!

Август подумал.

— Теперь он должен уже быть на обратном пути.

— Ты думаешь?

— Давным-давно. Ещё день — и он вернётся. Это её ободрило.

— Только бы я знала наверное, что нет внутреннего кровоизлияния.

— Гм, этого вам совершенно нечего бояться! — заявил Август своим обычным уверенным тоном. — Да сохранит вас бог, но во мне сидело десять револьверных пуль, и много раз меня ранили ножами, но никогда не было внутреннего кровоизлияния.

Это тоже её ободрило, но она все-таки спросила:

— А как это бывает, когда происходит внутреннее кровоизлияние?

— Это — когда рана проходит насквозь через все тело, и выходит с другой стороны, — сказал Август. — Вот тогда можно говорить о внутреннем кровотечении. Потому что тогда природа не может совладать с болезнью и не залечивается рана. Но под нашим небом не бывает таких ножей.

— Ты так думаешь? Но я слыхала, что можно истекать кровью и внутрь.

Август продолжал утешать:

— В таком случае вы не прожили бы и получаса. Тогда бы вы лежали теперь мёртвая и холодная. И нам бы оставалось только завтра в это время отвезти вас на кладбище. Подумайте об этом. Мы бы не успели даже вовремя призвать к вам священника. И кровь из вас залила бы всю постель.

— Ух! — сказала Старая Мать.

— У вас болит где-нибудь?

— Да, мне кажется. Но пусть будет, что будет, — сказала она убитым голосом, — я тут ничем не могу помочь. Я хочу спросить у тебя одну вещь, На-все-руки, — в тот раз, когда ты замыкал яхту, не нашёл ли ты пояса в каюте?

— Как же! — сказал он. — Пояс, несколько шпилек и разные другие женские вещи. Я тотчас понял, что их забыла там жена шкипера. Почему вы спрашиваете?

— Что ты с ними сделал?

— На что они мне? Я бросил их в море.

— Боже, пряжка была серебряная! — воскликнула жена Теодора Из-Лавки. — Я так слыхала, по крайней мере, — добавила она.

— Нет, пряжка была просто из никелированной жести, — сказал Август.

— Ну, тогда слава богу, что ты выбросил её в море. Только за неё было заплачено как за настоящее серебро: так я слыхала, — добавила она опять. — Впрочем, мне всё равно, мне приходится думать о другом, раз у меня внутреннее кровоизлияние.

Август: Вы истекаете кровью не более чем я. Что это я хотел сказать? Да, нам бы следовало вынуть сеть с лососями, но нет людей.

— Вот как! — сказала она, не интересуясь сетями и лососями и прочими мирскими делами.

— Александер исчез.

— Вот оно что!

— Да, Александер, знаете, который был здесь. Он должен был закупить для меня овец, и вот он не вернулся, чтобы вытащить сеть. Это уже четвёртые сутки, и я не знаю...

Август начинал подозревать цыгана. Куда он запропастился и зачем прислал записку? Старая Мать не смогла или не захотела дать никаких разъяснений, но во всяком случае Александер унёс с собой четыре тысячи крон.

Первым долгом Август вместе с дворовым работником Стеффеном пошёл вытаскивать сеть. Она не могла дольше оставаться в воде. В ней был всего один лосось, одна огромная рыбина; её можно было употребить в хозяйстве и таким образом избавиться от неё.

Затем Август пошёл разыскивать докторских детей. Это было не так-то просто, потому что их не было дома, но около полудня он нашёл их в усадьбе священника, где они помогали сгребать сено. Чертовски ловкие мальчики: они работали, как взрослые парни, были в одних рубашках и штанах, и за работу ничего не брали кроме харчей, зато насчёт этого заранее уговорились с работником.

— Зачем вам харчи? — спросил работник.

— Да дома у нас рисовая каша на обед.

— Ну, а здесь, кажется, селёдка.

— Вот и отлично! — сказали мальчики.

Августу они рассказали, что бегали вчера ночью на пристань, когда услыхали, что гудит пароход, идущий к северу. Александер тогда и дал им эту записку, после чего сам в последнюю минуту вскочил на палубу.

Цыган уехал на Север.

Он исполнил своё последнее дело и, почувствовав, что под ним земля горит, отправился скорее на пристань и прыгнул на борт парохода. Удрал!

Но купил ли он сперва овец на четыре тысячи крон?

Август поспешил в Южную деревню. У него опять появилось дело, новое и важное дело: он пошлёт мальчика Маттиса за Иёрном Матильдесеном, у него самого будет прекрасный предлог посидеть и подождать.

Тобиас и все его домашние гребут сено: надо спешить убрать корм, который столько времени мок под дождём. Родители и сейчас на его стороне, — Август отлично видит, что они хотят помочь ему, — но Корнелию ему никак не удаётся заманить, чтобы побыть с ней вдвоём. Удивительно странное поведение с её стороны, должна же она понять, что обязана с ним объясниться!

На соседнем дворе тоже убирают сено, и он заходит и туда. Люди чтят и уважают его чрезвычайно; с того самого дня, как он купил у них овец по баснословной цене, они кланяются ему и улыбаясь соглашаются со всем, что бы Август ни сказал. Они заявляют, что это благословение божье — видеть такое количество животных в горах.

— Это ещё только начало, — отвечает Август.

Он отводит Гендрика в сторону и спрашивает его, как он поживает. Гендрик благодарит за участие, но ему живётся не особенно хорошо: Корнелия окончательно порвала с ним. Он слыхал, что в следующее воскресенье будет оглашение.

— Ну, это ещё неизвестно, — сказал Август.

— Она, всё забыла, что обещала мне, — жаловался Гендрик. — Между нами всё было условлено окончательно, и это она хитростью заставила меня креститься вторично и всё такое. Но дело в том, что у меня нет велосипеда, как у него, и я не могу носиться, как ветер. И кроме того, он подарил ей сердечко, чтобы носить на шее, и меховой воротник, который она мне показывала. Между ними теперь такое творится, что мне остаётся только умереть.

Август сам измучен, его угнетает безнадёжная влюблённость, но состояние Гендрика его живо трогает. Он намерен поэтому сделать что-нибудь, осадить этого Беньямина, этого принца на велосипеде, навязчивого парня, которого он всё лето вытаскивал из грязи и которому дал работу и заработок. Август размышляет тут же на месте, голова его работает быстро, он придумывает выход:

— А вы не скоро кончите грести?

— Скоро, — отвечает Гендрик, — у нас осталось только вот то, что вы видите.

— Тогда я возьму тебя к себе на службу.

Он произнёс эти слова, а тот от удивления некоторое время не может закрыть рта.

Пришли Иёрн Матильдесен и Маттис. Август с ними краток и сух, настоящий староста или хозяин:

— Возьми вот это за труды, Маттис! Ну как, Иёрн, приводили ли тебе овец за последнее время?

Иёрн: — Вчера и сегодня — нет. Но во вторник и в среду получили мы чрезвычайно много.

Август нацепил пенсне и приготовился записывать: — Сколько во вторник?

— Четыре раза по двадцати и четыре.

Август пишет.

— А в среду?

— А в среду страсть сколько, целый табун. Их было шесть раз по двадцати и пятнадцать.

Август записывает и складывает: одиннадцать раз по двадцати без одного в течение двух дней! Он считает дальше и приходит к тому заключению, что не хватает двадцати пяти-тридцати голов.

— Он надул меня на семьсот крон, — говорит он.

— Кто? — восклицает испуганный Иёрн.

— Цыган. Он скрылся.

— Да неужели же?

Август отмахивается от него:

— Сколько же овец у вас всего в горах? Я не взял с собой записи.

У Иёрна в голове все цифры с самого первого дня, голова его вполне пригодна для таких вещей.

— У нас всего сорок два раза по двадцати без трёх.

Август покачал головой. Тут он потерпел неудачу, вышло не так, как ему хотелось: ведь он не закупил ещё и первой тысячи овец. У него сколько угодно денег, но нет тысячи овец.

— Всё хорошие овцы, и белые и чёрные. Их приводят к нам худыми и голодными, но не проходит и недели, как мы замечаем в них перемену: они становятся сытыми и круглыми. Если б вы видели, как они бегают за Вальборг, совсем как собаки.

— Ну, это всё, что я хотел тебе сказать, Иёрн, — говорит Август и кивает головой.

И, согнувшись, погруженный в размышления, Август идёт к Гендрику. Потеря семисот крон! Да, хорошо ещё, что это случилось с человеком, который может сохранить спокойствие! Больше всего его расстраивало, что цыган убежал, прежде чем набрал полную тысячу. Теперь люди будут говорить, что у него всего лишь несколько сот овец.

Он тут же нанял Гендрика, договорился с ним, поставил его на место цыгана, дал ему точные указания. В этом старике, когда он отдавал приказания, было столько энергии!

— Брось грабли и ступай сейчас же в сегельфосскую лавку, там ты выберешь себе самый лучший и самый дорогой велосипед, какой только имеется на складе, поупражняешься на нем с вечера, и завтра же начнёшь работать. Вот тебе для начала тысяча крон.

Теперь он не заходит больше к Тобиасу и его семейству, на сегодня они достаточно его видели. Пусть Гендрик появится сперва на своём великолепном велосипеде, пусть вообще станет известно в окрестностях, на какую высокую должность назначен Гендрик.

Тобиас бросает работу и бежит за ним вдогонку, он кричит, но Август не слышит. Тобиас догоняет его и упоминает о зонтике: он забыл зонтик у них, когда был в последний раз, совершенно новый зонтик.

Август идёт. Под конец он говорит:

— Мне до него нет дела.

Вот как он с ними говорит!

По дороге домой он громко бранил цыгана. Бросил его всего с несколькими сотнями овец! Напрасно он его не застрелил, это порадовало бы некую даму. Телеграф был открыт, он мог бы остановить беглеца, то есть для этого пришлось бы обратиться к полиции и властям, но — чёрт с ним! Старая Мать могла бы сделать это, но она, конечно, не посмеет. Консул от лица матери? Ещё менее чем кто-либо другой.

Да, цыган Александер мог безбоязненно плыть к северу на пароходе.

Он встретил доктора, шедшего навестить больного.

— Я заходил к твоим рабочим, Август, но как будто бы ни у кого из них нет ножевой раны на груди.

— Вот как! — говорит Август. — Нет, они не хотят сознаться.

— Да, но я сам осмотрел их. Ведь их всего четыре человека?

Август отвечал на это довольно пространно: летом у него было их двадцать человек, что могли сделать четыре человека при постройке такой широкой и основательной дороги?..

Доктор прервал его:

— Да, но сколько же народа у тебя сейчас?

— Пять, — сказал Август. — Они работали на нотариуса, но...

— Хорошо, хорошо, но где же пятый? Я бы всё-таки хотел осмотреть его.

Август решается:

— Не стоит, он уже на ногах теперь, это было несерьёзно.

— Ну, это хорошо. Потому что удар ножом в грудь — дело нешуточное.

Августу стало не по себе.

— А у него могло бы быть кровоизлияние внутрь?

— Могло бы быть и это.

— Но тогда бы он умер?

Доктор: — По-моему, ты что-то скрываешь, Август. Неужели это ты ударил кого-нибудь ножом?

— Я?..

— Ну нет, так нет. Но кто же тогда?

Август опять затеял длинный разговор о том, какое это свинство и зверство — колоть человека в грудь. Ему ужасно досадно, что он не присутствовал при этом, потому что он непременно бы застрелил его на месте.

— Ну, это уж слишком.

— Непременно бы, вот этой самой рукой! — грозился Август.

Доктор сказал:

— Ты больше никогда не заглядываешь к нам. Мы приглашали тебя, когда Паулина из Полена была здесь, но ты не зашёл. Уж не потому ли, что ты разбогател?

— Нет, доктор, пожалуйста, не шутите так. Но я по горло занят делами и всем прочим, надеюсь, что скоро станет немного полегче.

— Ну, приходи, когда освободишься!

Август был рад, когда доктор наконец ушёл. Его вдруг стало мучить: а что если у Старой Матери всё-таки внутреннее кровоизлияние?

Он застал её посвежевшей и не так мрачно настроенной, она немного поспала и теперь сидела в постели. Август почувствовал облегчение, он задал несколько коротких вопросов о ране и получил ответ:

— Нет, рана больше не горела, и кровоизлияния внутрь, кажется, не было.

Она поглядела на него несколько удивлённо в тот момент, когда он вошёл, но теперь, когда Август разделался со своим беспокойством, его быстрой голове ничего не стоило придумать какое-нибудь дело. Как, по её мнению, — стоит ли ставить сети? Лето уже кончается, и рыбная ловля почти что прекратилась, — за четыре дня попалась всего лишь одна рыбина.

С этим следует обратиться к её сыну.

— Из-за таких пустяков не стоит беспокоить консула, — заметил Август. — Впрочем, как бы там ни было, но больше некому это делать: вы знаете, цыган уехал.

Это-то, во всяком случае, он рассказал даме, раненной в грудь.

— Вот как! — сказала она. — Он уехал?

— В воскресенье ночью, с пароходом, идущим к северу, — нарочно уточнил он.

По лицу Старой Матери не было видно, обрадована она, или нет, а Август думал только о деле.

— Я не знаю, как мне поступить с сетью.

— Ну, тогда спрячь её совсем, — сказала она.

Уходя, Август почувствовал такое облегчение оттого, что ей стало лучше, что даже о цыгане подумал не так сурово. Он не сказал, что Александер скрылся, сказал только, что он уехал. Август даже не упомянул, что его самого надули на семьсот крон. Но разве его надули? Разве знал он что-нибудь наверное? Во всяком случае, Александер прислал ему рецепт, который имел свою ценность. Августу была неизвестна цена на проколы против вздутия лошадей, но если речь шла о спасении породистого жеребца, например, то никакая цена не могла быть слишком высокой.

Чем более Август думал о цыгане, тем извинительнее он находил его поступок. Что же ему ещё оставалось, как не спасаться бегством после совершенного им злодеяния? И как мог он не взять те шиллинги, которые были у него в кармане? А на что на первых порах стал бы он покупать себе пищу? А разве сам Август в подобном случае не поступил бы совершенно так же? Об этом не беспокойтесь. Если всё хорошенько взвесить, то ведь цыган Александер был обладателем огромной тайны, которую он, без сомнения, мог бы обратить в деньги. Но он этого не сделал. Он мог бы предъявить известные права и к Старой Матери и к её сыну. Но он и этого не сделал. «На кой же чёрт существуют тогда промышленность, товарообмен, движение вперёд?» — подумал, вероятно, Август. Он плохо разбирался в жизненной путанице, но у него явилось смутное представление о своего рода благородстве цыгана. Иначе вряд ли бы он так долго пробыл в имении. Правда, немалую роль играли любовь и пол, но кроме того что-то ещё, какой-то плюс, какое-то личное качество. Он не взял платы у дома Иёнсена, но верно служил ему и молчал. Разве может быть гордость у жулика и преступника? Но не дико ли было предполагать в нём такую вещь, как отцовская нежность?

Чёрт знает что такое! Август был совершенно сбит с толку и всё-таки продолжал думать о нём. Александер был вовсе уж не так плох. Если он тогда летом действительно собирался столкнуть аптекаря в пропасть, то он здорово рисковал: это вовсе не было так безопасно. А в любовных делах он показал такой пыл, пустив в ход нож, что это напомнило даже Южную Америку. В Сегельфоссе совершенно не случалось таких вещей, такого рода развлечения не выпадали на долю Августа. В сущности, цыган был единственный, на которого можно было рассчитывать в смысле столкновения, и поэтому-то он и упражнялся тогда за озером. Вот если бы у Августа была возможность выстрелом выбить нож из рук человека, который собирался украсть его бумажник! И если б подлинные дети своего времени прочли потом об этом чуде во всех газетах, как бы они обрадовались!

XXVIII

Теперь всё пошло как по маслу.

Август подтянулся и стал снова деятельным; никто не мог бы теперь сказать, что он не владеет своим чувством. В тот день, когда ему удалось отвезти лодку в горы, он вообще сделал немало. Правда к вечеру он пробрался в Южную деревню, но это ровно ничего не значило; это было какое-то недоразумение: он обнаружил вдруг, что стоит перед домом Тобиаса, но никого не застал, никого не увидал в окнах и пошёл домой. На кой чёрт разыскивать этих людей. Если они в нём не нуждаются, тем более ему они не нужны: мужчина есть мужчина!

Ему вспомнилось, что Больдеман и его товарищи в данный момент не имеют работы; он призвал их к себе и заставил их буравить дыры и укреплять железную решётку перед двумя пропастями на горной дороге. Задача была нелёгкая. Август должен был намечать линию, приходилось всё время присутствовать, и то они едва успели начать ставить первую решётку, ту, которая была возле охотничьего домика. Вечером Август очень устал, но всё-таки он позволил себе ещё раз сходить в Южную деревню. Он нёс с собой небольшой пакет, нёс десять метров кружев, чтобы пришивать к рубашкам, — значит, он шёл по делу. На этот раз и Тобиас и его жена вышли к нему навстречу и попросили его войти, но Корнелии не было дома; поэтому Август передал только пакет, сказал несколько слов и ушёл. Мужчина есть мужчина!

Гендрик тем временем вполне выучился носиться на своём новом велосипеде и много раз показывался на нём в окрестностях. Стало также хорошо известно, что он скупает овец за счёт Августа; тем самым он достиг должности уполномоченного и окончательно затмил Беньямина. Какой старательный парень был этот Гендрик! Он очень ловко скупал овец, он тратил одну тысячу за другой, и Август находил, что он был нисколько не хуже цыгана.

И потом, как это вышло — неизвестно, но только в ближайшее воскресенье помолвка Корнелии и Беньямина не оглашалась в церкви.


Нужно сказать, что всё шло как по маслу. Одно только было нехорошо: это несчастье с нотариусом Петерсеном, — Бог посетил его, лишив разума, — а то судьба довольно-таки благосклонно относилась к Сегельфоссу. Август сделался богатым и уважаемым человеком, консул получил огромный заказ через своего чертовски ловкого, коммивояжёра из Хельгеланда, Старая Мать сидела в постели и выздоравливала, гора была усеяна овцами. Только вот эта история с нотариусом Петерсеном, с Головою-трубой.

Когда аптекарь Хольм вернулся обратно из своего путешествия на юг, оказалось, что он приехал один. Свежий морской воздух ничуть не помог нотариусу, рассудок его мутился с каждым днём все сильнее и сильнее, и возле станции Флом он захотел вдруг вернуться обратно: он недостаточно точно вычислил размер стальных плит, ему кажется — они должны быть вдвое больше. Аптекарь предложил взять их вдвое толще, но Петерсен этого не захотел. Прибыв в Троньем, аптекарь принуждён был передать его в более верные руки.

Голова-трубой больше ни на что не годился.

Впрочем, это несчастье не произвело особого переворота в общественной жизни Сегельфосса: его жена была хорошо обеспечена, а практическая деятельность нотариуса могла перейти к старому ленсману, кроме того, всегда можно было обратиться за советом к опытному окружному судье. В сущности, заболевание нотариуса не принесло иного вреда, кроме скучной истории с пустырём и начатым фундаментом виллы, — ну, на что теперь для фру Петерсен вилла, не говоря уже о банке и бронированном подвале? Она сразу поняла, что ей нужно переехать на Юг и жить вблизи мужа. Начатой постройке оставалось только разрушаться.

В эти дни аптекарь Хольм повадился то и дело бегать на постройку, осматривал подвал, намеченный фундамент и всё вместе, обнаруживая никому не понятный интерес. Когда Старая Мать поправилась и стала выходить, он и её привёл на пустырь; они говорили шёпотом, покачивали головами и о чём-то условливались. К ним примкнул Вендт из гостиницы, их стало трое. У Вендта из гостиницы всегда было много планов, которые никуда не годились, и без него двое других сговорились бы с первого же раза, но тогда они лишились бы чудесных и частых прогулок на стройку.

И ещё одна особа, казалось, прониклась интересом к той же постройке — почтмейстер Гаген. Но он приходил сюда потихоньку и не приводил с собой жены. Он появлялся совсем поздно вечером, принимался измерять стены, приглядывался ко всему окружающему; прищурившись, смотрел и на ландшафт и на соседние строения, записывал какие-то цифры и покидал виллу так же крадучись, как и приходил. Но что такое задумал почтмейстер? Ведь он не мог купить пустырь и строиться? Что вообще мог купить сегельфосский почтмейстер? Может быть, потом когда-нибудь, когда у него будет более крупная должность и больше средств, но теперь?.. Дело, вероятно, в том, что художник в нём увидел здесь своими глазами отличный пейзаж, и он воспользовался этим. Здесь было пять замечательно красивых осин и ручей. В сухое лето ручей становился маленьким и таким невинным, как будто был ребёнком настоящего ручья, но всё продолжал бежать, блестящий и неукротимый, и никогда не пересыхал. А из пяти осин со временем могло получиться гораздо больше, целая маленькая роща, в которой так приятно сидеть. И ничто не бывает так красиво весной, как осины. Впрочем, они и в течение лета неизменно прекрасны, с их серебряным налётом и шелковистым шелестом листвы. В северной Норвегии нет других деревьев с таким шелковистым шелестом, — это происходит оттого, что даже самый лёгкий ветерок заставляет листья осины цепляться друг о друга, потому что каждый лист приделан к черенку словно к булавочной головке. Удивительно, как они могут трепетать и всё-таки не сваливаться! Только поздней осенью начинают желтеть осиновые листья и затем падают, по одному или по нескольку листьев за раз; одни падают ребром и сразу касаются земли, другие, медленно спускаются в воздухе, покачиваясь из стороны в сторону, и наконец ложатся на землю.

Было ясно, что в почтмейстере говорило только желание художника нарисовать пейзаж с домом, дворовыми постройками и всем прочим. За последнее время Хольм приходил сюда гораздо реже, словно он переставал интересоваться постройкой. Дом был задуман Петерсеном и его женой в два этажа, а так как подвал был уже зацементирован и занимал обширную площадь, то и дом в соответствии с этим должен был получиться большой, что, может быть, и отпугнуло аптекаря.

В рисунке почтмейстер Гаген провёл свою идею: его дом был длинное лёгкое строение и являлся образцом искусных вычислений.

И удивительно, что он, работавший так скрытно всё это время, позволил застать себя врасплох с готовым рисунком в руках. Сам аптекарь Хольм поймал его на месте преступления.

— Добрый вечер, почтмейстер! — поздоровался он. — Как счастлив тот, кто построит здесь дом и будет жить в нём! Я думал об этом, но пришлось бросить эту мысль.

— А между тем это не так уж неосуществимо, — заметил почтмейстер.

— Вы находите? Дом такой ширины, возведённый в два этажа?

Они разговорились. И что же? У этого Гагена, торговца марками, действительно была идея: он предлагал сделать навес, шириною в метр, вдоль всей задней стены. Таким образом дом становился уже на целый метр и мог быть возведён всего лишь в один этаж.

— Как здорово, чёрт возьми! — воскликнул аптекарь.

— Вот вы лучше поймёте это по чертежу, — сказал почтмейстер и просил извинить его за недостатки в рисунке: ведь он рисовал только так, для развлечения.

Хольм не многое понял в чертеже. Он был достаточно ясен, но немилосердно мелок. Аптекарь сказал:

— Но предположим, я бы захотел устроить здесь свою аптеку и поселить своих людей, — одного этажа было бы, пожалуй, мало?

— Комнат достаточно.

Почтмейстер прямо-таки устроил дом и обозначил размеры каждой большой и маленькой комнаты. Если аптекарь захотел бы посмотреть, он бы ему тотчас показал.

— Восемь комнат! — воскликнул Хольм.

— Семь и восьмая кухня. Разве это слишком много? Две — для аптеки и пять — для людей. Если это вам подходит.

Люди — это ведь аптекарь, фармацевт, лаборант, прислуга...

— Ух! А я и не подозревал, что у меня такая большая семья. Почтмейстер, вы прямо фокусник, и вы, вероятно, знаете, как будет выглядеть дом?

— Старинный, родной, не современный и не американский по стилю. Дом, чтобы с миром войти в него и пребывать в нём с миром. Широкий вход посредине дома, богатая резьба по бокам и над двойными дверями. Лестница из каменных плит. Крыша черепичная, с полукруглым слуховым окном, одной ширины с дверью под ним, стёкла в окне расположены веерообразно. Все старинное, родное и красивое.

— А аптека? — спросил Хольм. — У меня ведь маленькая торговля.

— Вход вот с этой стороны, обращённый к городу. И тут лестница тоже из каменных плит, большая вывеска аптеки. Вот небольшой набросок, — сказал почтмейстер. Аптекарь Хольм громко вздохнул.

— Боже, какой красивый дом! Прямо-таки наслаждение. И потом эти осины, ручей. Всё такое знакомое и старинное, близкое сердцу.

— Сделано очень несовершенно, для развлечения. Я не архитектор и не рисовальщик.

— Вы в высшей степени и то и другое! — Аптекарь готов был поклясться. — И, по-вашему, это осуществимо?

Почтмейстер показал ещё маленький набросок дома и дворовых строений. И молодец же, обо всём-то он подумал, даже о водопроводе из ручья!

Он «с удовольствием» одолжил аптекарю рисунки. Хольм хочет показать их кому-то? — спросил почтмейстер.

— Да он покажет их фармацевту, — сказал аптекарь. Между аптекарем и Старой Матерью было, по-видимому, что-то договорено и условлено. Они всё менее и менее скрывали свою дружбу, опять стали встречаться на пустыре, кивали друг другу, указывали на что-то в рисунках и что-то обсуждали. Хольм был, пожалуй, менее уверен, он сказал:

— В один прекрасный день всё это кончится крахом.

На это дама только улыбнулась:

— Я рассказала Юлии.

— А что она сказала?

— Юлия? Она такая разумная.

— Да, но что скажет консул?

— Он ничего не скажет. У нас с ним так много общего. Ты можешь быть уверен, что Гордон выпьет за нас стаканчик вина, когда мы вернёмся.

— Я с удовольствием выпил бы с ним или с кем-нибудь другим. Ступай в гостиницу и подожди меня там.

Хольму нужно было сделать ещё много дел. Он сходил к священнику за какими-то бумагами, зашёл к нотариусу, чтобы, узнать цену пустыря. На обратном пути он наткнулся на Августа и остановил его, радостно воскликнув:

— Вот вас-то мне как раз и надо!

Ну, конечно, Август был нужен всем...


Август как раз шёл от доктора, где приятно провёл время. Он был в хорошем настроении и говорил очень много: ведь перед ним сидела маленькая Эстер, он был богат и не был подавлен, он мог хвастать и размазывать, сколько душе угодно. Доктор, как и следовало ожидать, спросил его о предприятии с овцами, и Август распространился насчёт небывалого подъёма, он уже замучил одного скупщика и принялся за другого, должен будет нанять помощника для своей конторы в городе: такое множество овец, и мясных и длинно-рунных — ведь это не штука. И одно дело, если б у него были всего эти несчастные овцы, но он намеревается купить ещё несколько дворов, впрочем, всего лишь штук десять земельных участков, если всё уладится с одним человеком, на что он надеется.

— Где же мальчики, как ты думаешь? — тихо спросил доктор.

— Не знаю, — сказала фру.

Доктор: — Вы затеяли грандиозное предприятие, Август. А я совсем разорился только оттого, что купил себе мотоциклетку.

— Совсем другое дело с наукой, докторами и медициной.

— Но десять дворов!

— Я обещал, — сказал Август. — Это совсем уже не так непреодолимо: эти земельные участки не очень дороги, так, ерунда. Совсем другое дело в Новом Свете: там такие фруктовые и животноводческие фермы, какие немыслимы под нашими широтами. Это всё равно, что читать книжки со сказками...

— Не понимаю, куда могли деться эти мальчишки, Эстер?

— Не знаю, — отвечает фру Эстер. Сейчас она думает не только о мальчиках, она живо заинтересована, сидит и слушает.

Доктор опять обращается к Августу:

— Но вы, вероятно, тратите безбожно много денег?

Да, конечно, некоторое количество денег истрачено, этого нельзя отрицать. Но у него есть ценности, есть, например, гора, усеянная овцами.

Но не может ли он предположить, что ему придётся когда-нибудь закладывать свои ценности?

— Отчего же нет? — Август даже улыбнулся в ответ на такой детский вопрос. — А что же вообще делается на белом свете, как не залог и перезалог ценностей? В этом и заключается деятельность и оборот.

Доктор не мог этого понять: для него это было слишком дико.

— А зачем тебе непременно всё понимать, Карстен? — немного нетерпеливо спросила фру.

Август понёсся вскачь. Нет, этот пустяк, которым занят он, ничто в сравнении с тем, чем ворочают Рокфеллер или Ротшильд. Вот если б доктор видел их фермы, их невода и рыбные ловли!

«Прости меня господи, но у них своё собственное кладбище только для своих людей, слуг и заведующих магазинами!»

Август зашёл один раз к Ротшильду, и он никогда этого не забудет.

— Боже, подумать только, полтораста вооружённых револьверами людей, стоящих у дверей на страже!

— Но вы всё-таки прошли?

— Мне-то они ничего не сделали, — сказал Август. — Мне приходилось видеть воинов и разбойничьи банды пострашнее этих, и потом у меня у самого был револьвер. И если б они вздумали стрелять, то им не пришлось бы состариться. Это были приличные люди, на них было много золота, и они были благородные; но я-то встречал крупных капитанов и генералов и прежде, поэтому не обратил на них внимания. Они спросили меня, зачем я пришёл. «Это я скажу вашему начальнику», — отвечал я. Тогда они пошли со мной к начальнику, а он был ещё важнее, с перьями и в бусах, но я и прежде видал королей и президентов. «Что вам надо от Ротшильда?» — спросил он. «Я хочу продать ему крупный бриллиант, который я привёз из страны, называемой Перу...»

— Это правда? — спросил доктор.

Август немного обиделся:

— Ещё бы не правда! Я всегда слежу за тем, чтобы не говорить лишнего. И к тому же к Ротшильду не обратишься с выдумкой.

— Итак, вас пропустили?

— Ну, конечно. Я вошёл к человеку, поклонился и сказал, что мне нужно. Отличный человек для разговора, всё равно как какой-нибудь чиновник. «Покажите мне бриллиант», — сказал он. Я показал, и он тотчас купил его. Он не стал даже торговаться, вынул бумажник и заплатил. И что это был за бумажник! Если б мы запихали в наш обыкновенный бумажник целую газету и четыре или шесть колод карт, то и тогда он не был бы так толст, как бумажник Ротшильда!

— Но он, вероятно, здорово похудел, после того как заплатил за бриллиант.

Август тотчас подхватил:

— Ещё бы! Сделался почти совсем плоским. Ведь он отвалил мне целую кучу денег.

— А сколько стоит такой крупный бриллиант?

— Гм, — протянул Август — гм!.. Чтобы не солгать, скажу по правде: не знаю. Знаю только, что в старости буду жить на то, что мне заплатили за этот бриллиант.

— Так, значит, не на то, что вы выиграли в лотерею?

— Конечно, нет! Разве тут есть на что подняться в горы и начать горное дело в широком масштабе?

Тут доктор Лунд встал и направился к двери, чтобы поглядеть, что стало с мальчиками.

— Я начинаю беспокоиться, — сказал он. — А ты, Эстер?

— Да, — с отсутствующим видом ответила Эстер.

И вот Эстер из Полена сидела и слушала выдумки. Она хотела бы, может быть, чтобы и мальчики послушали эти истории, но они были нужны ей самой. Эстер не хотелось уходить искать мальчиков и пропустить из-за этого часть рассказа. Разве она была такой ничтожной личностью, такой незначительной? Она вовсе не была ничтожна. Она была красива и очаровательна, это уже было кое-что, но кроме того она была ещё очень умелой. Она была ловка и на кухне, и в комнатах, и в подвале, и кроме того в спальне. Эстер? Да, слепа, ласкова и безумна в спальне. Но сейчас она сидела здесь. Никто не умел так сочинять, как этот земляк из Полена; может быть, она не верила ни одному его слову, но разве мы не читаем сказок, не веря им? Август отличался от всех других, кто рассказывал ей что-нибудь. Что слышала она от девушек на кухне? Чем мог развлечь её доктор? По сравнению с невероятными приключениями Августа всё остальное было правда и скука.

И Август со своей стороны тоже наслаждался. Это вполне совпадало с его настроением этого дня; а настроение было самое светлое и бодрое, потому что сейчас всё шло как по маслу, — целая масса денег истрачена и куплено множество овец, надежда заполучить девушку в Южной деревне, почёт со всех сторон, пиджак на шёлковой подкладке. Сейчас он старался для Эстер; с большим удовольствием он не пошевельнул бы языком ни для кого другого, потому что никто не умел так слушать, как она, — лицо напряжённее, грудь вздымается. Рассказанная им история и для неё была только историей, поэтому не стоило преувеличивать слишком мало и ослаблять чудесное; в полленских избах хорошо знали рассказ о комете Билеала и песню о девушке, утонувшей в море. О, эти длинные зимние вечера, когда полленские избы были полны историй, песен и мистики!

— Да, ты по крайней мере поездил по белу свету, Август, — сказала фру Лунд. — Занятно послушать тебя! Я помню тебя ещё дома, в Полене. Чем только ты ни занимался, чего только ни налаживал и ни устраивал!

— Полен? — сказал Август. — Это всё пустяки. Такая досада, что помешался наш нотариус! Он всё упрашивал меня вступить с ним в компанию и открыть банк. Вот это дело вполне по мне, я ведь отлично знаю такого рода вещи.

— Да, Август, но у тебя и без того ужасно много дел на руках. Я прямо-таки не понимаю, как ты справляешься со всем.

— Всё это привычка, — сказал он.

Они сидели теперь один на один, и им некого было стесняться. Фру тотчас сделалась разговорчивее. Ей отнюдь не на кого было пожаловаться, но дело в том, что с Августом так хорошо говорить, и они ведь старые знакомые.

— Так вам по-прежнему хорошо живётся?

— Да, только это и можно сказать, — отвечала фру.

Правда, не совсем так чудесно и замечательно, как после его возвращения, но этого нельзя было и ждать.

Август понял по тону, что великая радость и влюблённость несколько уменьшились по той или иной причине. Он сказал:

— Доктор купил себе мотоциклетку, как я слышал?

— Ну да, конечно. Но странное дело, благословение божье не вошло в дом вместе с этой покупкой.

Он теперь никогда не говорит о своём недостатке, и о том, что странно, как она не разлюбила его, несмотря на стеклянный глаз. Но зато и она не может ответить, что она любила бы его, даже если б он был слепой. Да, теперь он привык к этому и считает себя таким же совершенным, каким был прежде.

— Всегда так бывает, — сказал Август, чтобы сказать хоть что-нибудь.

Вот теперь он приобрёл мотоциклетку и хочет, чтобы она боялась, когда он уезжает на ней, но разве это так опасно?

— Ничуть! — фыркнул Август. — Просто он ещё недостаточно привык.

Ну, а зачем же ей тогда не ложиться спать, а ждать его и бояться? Но она отлично видит, что он этого хочет. Потом он не велит ей ходить в сегельфосскую лавку и покупать, у приказчика, у того, с вьющимися волосами. Он этого не хочет. А в другой раз она встретила на дороге нового уполномоченного областного судьи, и этого он тоже не хочет.

— А что я говорил! — воскликнул Август. — Я хорошо знаю, когда бывают такие душевные настроения в жизни. Но на это не стоит обращать внимание.

Ей и так почти что не с кем разговаривать, не с кем позаняться, бог видит, что это так, уж он мог бы позволить ей хоть столечко с кем-нибудь поболтать, но нет, он такой странный. Они ведь не прятались куда-нибудь в кусты и не обнимались, потому что это было бы и грешно, и стыдно, и этого никогда не случится. А вот он такой. И хотя у него стеклянный глаз, который он вынимает и моет, но ей приходится расхваливать этот глаз и уверять, что он такой же красивый, как и другой, здоровый. И он говорит, что это её вина, что он окривел и стал уродом на всю жизнь. И это правда, потому что ведь она пригласила тогда Осе. То же самое и с мотоциклеткой: он всё говорит, что ей дела нет, если что случится с ним на дороге, и что ей наплевать, если он потеряет и другой глаз. Разве это не отвратительно?

— Может быть, вы хотите, чтобы я поговорил с ним? — спросил Август.

— Нет, нет, нет! — испуганно запротестовала она. — Никогда не упоминай об этом и вообще и вида не показывай.

— Потому что мне это ничего не стоит.

— Да, но это совершенно невозможно: потом будет только ещё хуже. Да, впрочем, всё не так уж плохо, он бывает иногда очень мил со мной и говорит: «Ты ведь знаешь, Эстер, ты и я, мы — одно!» Если б только мне позволили забеременеть! Я хотела бы маленькую девочку.

— А вам не позволяют? Я бы и спрашивать не стал!

— Да, тебе легко говорить. Но видишь ли, в течение многих лет он не хотел иметь детей и теперь тоже не хочет. Для меня было бы большим развлечением и радостью, если б у меня после мальчиков была девочка, или даже две девочки. Но он этого не хочет. И я подчиняюсь ему. Я так должна поступать.

Август сделался вдруг решительным:

— Ничего вы не должны. Где это слыхано! Разве не так поступают на всём белом свете, и разве не это приказал господь евреям и вообще всем людям, населяющим землю?

— Я столько раз собиралась сделать ему наперекор, но всё не решалась. Ведь он же узнает.

— Узнает? Ну и что ж из того! Ведь это будет после. Поговорит, поговорит день-другой и перестанет.

— Знаешь что, Август, — сказала вдруг фру, — теперь, когда ты мне всё это рассказал, мне уже не кажется, что это трудно, и я непременно так и сделаю.

И они сидели довольные и обсуждали всё тот же вопрос, когда вошёл доктор, — он так и не нашёл мальчиков.

— Ну и дрянь дело! — сказал Август. — Так я на этот раз и не увижу пареньков.

— Разве вы так торопитесь? Вы не можете посидеть ещё немного?

Август: — Я и так пробыл здесь слишком долго. Я как раз собирался на телеграф, когда вы пришли. Все насчёт яхты консула. Я хочу поставить на ней мотор.

— На яхту?

— Да. И это должен быть такой же мотор, какие Вандербильт употребляет на своих рыбацких шхунах.

Август шёл от доктора довольный тем, что отыскал выход из затруднительного положения маленькой фру Эстер. Хорош муж, нечего сказать!

Вот тут как раз аптекарь Хольм и поймал его.

— Знаете что, — сказал Хольм, — я, кажется, сделался владельцем пустыря, принадлежавшего нотариусу. Что вы на это скажете?

— Скажу, что это очень хорошо. Вы хотите строиться?

— Если мне удастся прежде всего заполучить ваших рабочих закончить подвал.

— Это можно будет уладить.

— О, — сказал Хольм, — до чего с вами приятно иметь дело! Может быть, вы согласитесь дойти со мной до гостиницы? Там сидит некто, кто будет очень рад вас видеть.

Они пришли в гостиницу, и Августа приняли очень радушно.

— Как я рада видеть тебя, На-все-руки! — воскликнула при встрече Старая Мать.

Хольм: — Я, кажется, купил пустырь.

— За твоё здоровье! — сказал Вендт.

— И Август одолжит мне своих рабочих.

Старая Мать: — Наверное! С ним так приятно иметь дело.

Она была одета, пожалуй, немного по-праздничному. Август заметил по разным мелочам, что собравшиеся задумали что-то, но не задал вопроса. Он рассмотрел рисунки почтмейстера, все их одобрил, но покачал головой, глядя на так называемый навес. Август был не новичок в этой области, он давным-давно строил дома; этот навес казался ему слишком странным, его надо было подпереть столбами, чтобы он мог держаться.

— Как же нам быть? — спросил Хольм.

— Сломать заднюю стенку и сложить её на метр ближе к центру. Материал есть, придётся оплатить только работу. Возводить столбы тоже будет стоить денег. Выходит одно на одно.

— Вы думаете? Но мне бы не хотелось менять что бы то ни было и, может быть, обидеть этим почтмейстера.

Но у Августа и против этого нашлось средство: заднюю стену рабочие сломают в несколько часов, а когда почтмейстер придёт, то скажут, что они поступили так по незнанию, что не поняли рисунка. Август не улыбался, он держался по-деловому и отнюдь не собирался мешать кому бы то ни было. План почтмейстера одноэтажного дома, все размеры, все это сохранялось, три стены подвала оставались тоже без изменения. Хольм сдался, а Старая Мать сидела и гордилась находчивостью На-все-руки.

— Мы никуда не пойдём, пока не загудит пароход, — сказал Вендт. — Ах, чёрт возьми, я уже говорил об этом. У нас есть ещё время выпить.

Августу стало ясно, что они собираются пойти на пристань не только в качестве зрителей, но чтобы уехать с пароходом. Но он по-прежнему ничего не спрашивал, даже о ране Старой Матери. Она опять выглядела свежей и здоровой. Когда Хольм намекнул было, что ему страшно и он неспокоен, она смеясь возразила ему:

— Но почему же? Пусть они удивляются. А если будет после какое-нибудь недоумение, то мы-то уже будем далеко, и На-все-руки придумает отличное объяснение.

Фру Юлия тоже пришла, но стоит в сторонке. Она не приехала сюда на автомобиле, хотя и нуждается в этом, но чтобы не возбудить подозрения, она шла пешком от самой усадьбы. Заметив друг друга, обе дамы всплёскивают руками и делают вид, что поражены. Потом они обе смеются и много раз кивают друг другу. Вдруг появляется консул:

— Что такое? — восклицает он. — Каким образом ты здесь, Юлия?

— Уж очень хорошая погода.

— Как это неосторожно с твоей стороны! И мама здесь? Вы кого-нибудь провожаете?

Да, она кого-то провожает.

Пароход сдал почту и приготовился к отплытию. С Севера не было никаких товаров и лососину не отправляют на Юг. Вдруг Старая Мать всходит на борт и исчезает в кают-компании. Немного погодя оба господина следуют за ней.

Консул замечает Августа и подзывает его к себе, говорит, что ему очень некогда, и просит отвезти домой обеих дам. Но вряд ли консул уж так занят; просто он хочет, чтобы пассажиры на борту думали, что у него есть шофёр!

— На-все-руки, отвезите, пожалуйста, домой моих дам. Ну, а где же мать?

— Она, кажется, на пароходе, — отвечает фру Юлия.

— На пароходе? Но ведь сняли трапы. Или она уезжает?

— Похоже на то.

— На-все-руки, она ничего тебе не сказала?

На-все-руки бормочет:

— Небольшая прогулка по морю, так, пустяки...

— Ну пойдём, Юлия. Я, пожалуй, уж сам отвезу тебя домой. Вы поедете с нами, На-все-руки?

— Спасибо, но у меня дело, маленькое дело в Южной деревне, я должен видеть одного человека.

XXIX

Тут стали развёртываться события, одно за другим.

Прогулка пешком на пристань оказалась чрезвычайно полезной фру Юлии: эта «благословенная в жёнах» к утру почувствовала себя несколько странно, а когда солнце встало, она в пятый раз стала матерью. Родилась третья девочка.

— Так оно и должно быть! — сказал Август, услыхав эту новость, И он высказался насчёт благословения божия и насчёт цветов в вертограде.

А консул в одних чулках пробрался к матери и дочери, поглядел на них, с бесконечной осторожностью спросил об их здоровье, сел на край кровати и растрогался.

— Какой ты молодец, Юлия! — сказал он, совершенно так же, как говорил все предыдущие четыре раза.

И он рассказал, что только что получил письмо от англичанина: он приедет через неделю или немного позже.

— Но я не знаю, как нам быть, — сказал консул.

— Как нам быть? — переспросила фру.

— Да, ты же ведь лежишь.

— Ха-ха-ха!

— Тут не над чем смеяться. Я, наоборот, теряю голову.

— Я-то тут при чем?

— Ты же знала, что он приедет.

— Ха-ха! Не смеши меня, пожалуйста, а то я разбужу её.

Хуже всего, что и Старой Матери не было дома.

— И куда это чёрт понёс её как раз теперь? — спросил он. — И этот противный На-все-руки тоже что-то знает и не хочет сказать. Вы все с ума посходили.

Они решили вызвать по телефону Марну, которая была у своей сестры фру Кнофф в Хельгеланде.

— Впрочем, и это тоже не нужно, — сказала фру Юлия. — Через неделю я встану, всё будет хорошо.

Тут он начал шутить, что она ни с кем не хочет делить англичанина, и опять рассмешил её. Она была до того слаба, что смеялась всякому пустяку.

— Ты бы могла дать Марне возможность воспользоваться этим случаем, — сказал он.

— Ха-ха! Ступай, Гордон, а не то я позвоню!

Что же делать, Гордон ушёл, и на этот раз ему по-настоящему стало некогда. После обеда пришёл редактор и директор банка Давидсен с ключами от банка и объявил, что он отказывается ют директорства.

Консул положил перо и, как всегда, показал себя джентльменом:

— Итак, вы отказываетесь?

— Да, немедленно. Ни одного дня больше!

— Вы бы присели, Давидсен. Что же вам так не нравится?

— Август, — сказал он. — Его закупка овец.

— Н-да, — сказал консул и подождал. — Уж эти овцы!

— Потому что я не желаю больше вести расчёты по его книжке.

— Н-да, я вас понимаю.

— Сегодня он пришёл опять за деньгами, за тысячами, — рассказывал Давидсен. — Я обратил его внимание на устав, но на это он только засмеялся и отвечал: «Скоро будет ещё хуже, потому что я по телеграфу заказал мотор для яхты».

Консул: — Для моей яхты?! Я об этом его не просил.

— Я дал ему тысячу, — сказал Давидсен, — но он на это обиделся и сказал, что это пустяк. «Я не дам вам больше ни одного эре, — сказал я, — а завтра меня здесь не будет».

— Он превысил открытый ему счёт? — спросил консул.

— Нет, но он истратил почти всё. Осталось всего несколько тысяч.

— Всё это чрезвычайно грустно.

— Я глубоко сожалею, что поместил в газете заметку о пастбище, — сказал Давидсен. — Может быть, она и толкнула его на эту бессмысленную трату. Право, не знаю.

Консул не глядел на это так мрачно.

— Он ловкий парень, — сказал он. — Кто знает, к чему он всё это клонит. А деньги как были его, так его и останутся.

— Я не выдам ему больше ни одного эре, — продолжал настаивать Давидсен.

— Но оттого, что кто-нибудь другой это сделает, ничто не изменится.

— Нет, но я не могу поступать против совести.

Консул думал долго, моргал глазами и взвешивал.

— Но ведь не намерены же вы оставить банк навсегда?

— В том-то и дело, что намерен. Вы совершенно точно меня поняли, господин консул. Я положил ключи к вам на конторку.

Консул опять подумал.

— Вы отклоняете от себя и от своего семейства значительный доход, Давидсен.

— Я это знаю, — сказал Давидсен.

— Несколько тысяч.

— Да. Но я не гожусь для таких дел, и мои домашние это давно поняли. Правда, они купили себе кое-что из одежды за эти недели, хватит с них и этого. Мы не привыкли к крупным доходам, наше семейство скромное.

Консул задумался в третий раз и понял, что всё равно у него ничего не выйдет.

— Но ведь эти ключи в сущности нужно сдать совсем не мне. Это меня не касается. Председатель правления у нас судья.

— Это так, — сказал Давидсен. — Но я с тем условием и принял эту должность, что в любое время могу отказаться от неё. Я прошу разрешения оставить ключи в ваших руках и отныне считать себя свободным человеком. Жалко только, что вам пришлось возиться со мной и обучать меня науке, в области которой я не принёс никакой пользы...

«Речь его всё больше и больше становится похожа на его газету», — подумал, вероятно, консул, когда Давидсен ушёл. Странный в сущности человек и странное семейство! В наше время они прислушивались к внутреннему голосу, имели странность, называемую совестью. Они купили себе немного одежды и были уже довольны. Консул ничего не слыхал об этом в своих заграничных школах, но тем не менее совесть существовала.

Он опять задумался. Пожалуй, он говорил сегодня с честным и добрым человеком, и ему, как человеку и как джентльмену, импонировали и честность и доброта. Может быть, Юлия найдёт что-нибудь для фру Давидсен, не поношенное платье, конечно, а что-нибудь со склада, — зимнее пальто, например, — «пожалуйста, возьмите, мы с великой радостью...»

Но чёрт возьми, завтра ему уже, вероятно, придётся иметь дело с На-все-руки. Странно, что он не пришёл сегодня же. Гордон Тидеман был крупный человек и достаточно тонкий, но он не любил несогласий, столкновений и прочей неурядицы. Если На-все-руки придёт завтра и будет жаловаться на Давидсена, консул предпочтёт провалиться сквозь землю.

И потом эти ключи на конторке, — какое он имеет к ним отношение? Рассерженный и раздражённый, что случалось с ним редко, он подошёл к автомобилю, положил ключи на заднее сиденье и повёз их к судье, как будто бы они были пассажиры.

Но тут вмешался случай и всё перепутал. Консул сам отправился к Августу, ему было чрезвычайно некогда, он торопился и был краток:

— Приезжает англичанин. Будут ли загородки готовы через неделю?

— Мы над ними работаем, — ответил Август

— Да, но будут ли они готовы через неделю?

— Мы постараемся.

— Ну и отлично! — сказал консул и ушёл. Ему удалось отпарировать жалобу Августа.

Да и Августу было теперь не до этого. Иёрн Матильдесен примчался с Овечьей горы с важным известием: нет, волков не появлялось, и ни одна овца не заблудилась и не упала в пропасть, но только он не может принять больше ни одной овцы.

Август разинул рот.

Иёрн был бы рад, видит бог, но больше совершенно невозможно прокормить на горе. Это Вальборг прислала его сказать об этом, а Вальборг ухаживает за овцами с ранних лет. Скоро овечье стадо растянется на целую милю, а овцы, которых прислали сегодня, худы и нуждаются в корме. Поэтому пусть Август извинит его, что он приходит с таким дурным известием.

Август думал долго и наконец спросил:

— Что, у тебя уже есть пятьдесят раз двадцать овец?

— Пятьдесят семь по двадцати без трех, — отвечал Иёрн.

— Ну что ж, тогда придётся приостановить покупку.

— Больше овец не будет?

— Нет.

— Я так и думал! — воскликнул Иёрн. — Я знал, что стоит только поговорить с вами...

— Да, у нас нет другого выхода, — согласился Август. И он сделал вид, что сильно задет этим известием: он закачал головой, стал тяжело дышать и схватился за грудь. Но в глубине души, может быть, он вовсе уж не так огорчался тем, что необходимо кончить закупку овец; теперь у него было более тысячи голов, круглым счётом, а в разговоре с другими — две тысячи. Для северной Норвегии такое количество было прямо-таки баснословным. Вряд ли у Кольдевина было их столько, а у Виллаца Хольмсена никак не могло быть более двух тысяч. К тому же, что же ему оставалось делать, как не подчиниться обстоятельствам? Гора была слишком мала, она не годилась для деятельности широкого размаха. Что представляет собой одна несчастная миля по сравнению с десятью милями? Кроме того, директор банка Давидсен показал ему вчера статью устава, не предвещавшую ничего хорошего, а в кармане у него была лишь одна жалкая тысяча. Да, как он сам сказал, у него не было другого выхода.

И кто знает, может быть счастье ещё раз «улыбнётся» ему, как было написано па лотерейных билетах. У него ведь было столько шансов.

— Это всё, что ты хотел мне сказать, Иёрн?

— Да. Так, значит, овец больше не будет? Август кивнул головой и ушёл.

Он решил немедленно прекратить скупку овец. И на кой чёрт этот миляга Гендрик купил этих семь раз по двадцати овец сверх тысячи?! То есть он хотел сказать: сверх двух тысяч. Эти семь раз двадцать не округляли ведь никакого числа и были брошенные деньги.

Уж не сбегать ли ему в Южную деревню сейчас же? Впрочем, нет, в этом нет никакой необходимости. К лешему всю деревню! Август ни в коем случае не был подавлен. Первым делом он разузнал часы приёма почтмейстера, а затем отправился на горную дорогу к своим рабочим. Они буравили дыры в скале; работа эта требовала много времени: так как заострённые железные прутья были диаметром в пять сантиметров, то и дыры приходилось делать того же размера.

— Не можете ли вы в течение недели поставить эти загородки? — спросил Август.

— Мы стараемся, — ответил Больдеман.

— Через неделю все будет готово? — повторил Август. Больдеман и его товарищи поговорили друг с другом, посоветовались, взвесили.

— Будет, пожалуй, трудновато.

— Консулу очень бы хотелось, чтобы они были готовы в течение недели, — сказал Август. — Он ждёт важного лорда из Англии.

— Мы не смеем обещать, ведь один день не рабочий — воскресенье.

— А если вы будете работать в сверхурочное время по двойной расценке?

— Ну что ж, это можно, — отвечали они.

— Ну, так и порешим. А теперь потолкуем о другом важном деле, — сказал Август. — Мне бы нужно было сломать заднюю стену подвала у нотариуса.

— Вот как! Стену подвала у Головы-трубой? Что же, он хочет заплатить?

— Да, аптекарь купил пустырь, а он-то уж заплатит, в этом не сомневайтесь.

— Как?! Аптекарь? — воскликнули они. — Аптекарь купил пустырь? Когда же он успел? Редкий, необыкновенный человек. Так, значит, он купил пустырь? Нам случалось не раз заходить в аптеку, и он всегда нам помогал. Помнишь, Больдеман, он дал тебе однажды даже две бутылки?

— Я бы мог получить четыре, — ответил Больдеман.

Август: — Можете вы сломать эту стену сегодня после обеда, от трёх до шести?

На это они отрицательно покачали головой:

— В три часа? Нет.

— Можете вы сломать её в пять часов?

— Это возможно.

— Отлично, — сказал Август. — Это нужно сделать завтра, от восьми до часу. Вы меня поняли?

Да, они отлично поняли и часы, и всё остальное. Нужно было здорово поработать, чтобы в течение пяти часов сломать стену, хотя, может быть, она ещё не успела как следует застыть и превратиться в камень; тогда это значительно облегчит дело. Они несколько раз возвращались к этому вопросу и пришли к тому заключению, что нет на земле такой вещи, которой бы они не сделали для аптекаря, этого превосходного, совершенно необыкновенного человека...

Август пошёл в Южную деревню. Он шёл туда по делу, он нёс с собой новость: судьба мешала ему развивать дальше его деятельность. Теперь он шёл главным образом за ответом; пусть она не удивляется, — он ждал достаточно долго.

Как всегда, Тобиас и жена его вышли к нему навстречу и пригласили его войти, но Корнелии не было в избе. Мальчик Маттис сообщил, что он совсем недавно видел Корнелию на соседнем дворе, где Гендрик обучал её кататься на велосипеде.

Ага! Август был доволен: это доказывало, что ему удалось отвлечь её от Беньямина. Он протянул Маттису крону и сказал:

— Пойди, приведи их.

Прошло довольно много времени, прежде чем они пришли. Август сидел молча, опираясь обеими руками на трость, ему не хотелось сообщать новость одним старикам. Они въехали во двор на велосипеде, Корнелия сидела сзади. Они здорово злоупотребляли дорогой машиной, — двое взрослых людей по неровной дороге. Но он ничего не сказал на это: маленькая Корнелия была легка и тонка, её слишком плохо кормили всю её жизнь.

— А я ждал тебя, Гендрик, — сказал он.

— Как-так? — спросил Гендрик. — Мне хватит денег на весь завтрашний день.

— Но ведь у меня может быть и другое распоряжение.

Август обернулся к Корнелии и спросил её, любит ли она кататься.

— Да, — сказала она, — это ужасно весело, и потом Гендрик уж очень хорошо учит.

— Я подарю тебе дамский велосипед, — сказал он. — А что ты дашь мне за это?

— Мне нечего дать вам.

— А то, о чём я говорил с тобой прошлый раз?

— Он ни о чём не говорил со мной, Гендрик, — сказала она и покраснела.

Какое отношение имел к этому Гендрик? Но, чёрт возьми, они уже обменивались друг с другом загоревшимися взглядами. Да, он уже, никак, опять пользовался её милостями: велосипед и его высокая должность скупщика овец поразили её. Всё это имело крайне подозрительный вид.

Август объявил наконец свою новость, он сказал:

— Я не покупаю больше овец, Гендрик.

Все в избе разинули рты, а Гендрик воскликнул:

— Как же так?!

— Да, ты, вероятно, думал, что это будет продолжаться вечно, но этому наступил конец.

— Гм! — сказал Тобиас, — как же это может быть? Простите, что я спрашиваю.

— Дело в том, — объяснил Август, — что на горе не хватает больше корма для овец. Иёрн Матильдесен и Вальборг прибегали и предупредили меня. Ни одной овцы больше.

— Вот уж несчастье, так несчастье! — посочувствовал Тобиас.

Август очень неодобрительно отозвался о горе, здорово пробрал её: дрянная гора, пастбище всего лишь с милю, корма хватает всего лишь нескольким овцам, никуда это не годится! Ему бы ни в коем случае не следовало покидать Гардангерское плоскогорье. Когда-то там у него было тридцать тысяч овец. Пастбище простиралось на десять миль, и у него служило пятьдесят пастухов.

Опять он назвал эти крупные цифры, всё это было выше их понимания.

Гендрик, подавленный, спросил:

— Значит, мне больше не покупать овец?

— Нет, ты же слышишь. И потом, каких это овец ты прислал сегодня, одна кожа да кости! Ты нехорошо поступил.

Корнелия вмешалась:

— Не мог же Гендрик рассматривать каждую овцу, которую он покупал.

— Удивительно, до чего ты сдружилась с этим Гендриком! — сказал ей Август и ещё раз заставил её покраснеть.

О, до чего всё выходило не так, как ему хотелось! Вот теперь они у него на глазах занялись любовью.

— Давай-ка я послушаю, Маттис, многому ли ты выучился по части музыки за это время, — сказал он, чтобы окончательно не пасть духом.

Маттис ничему не выучился, но он принёс гармонику и положил её Августу на колени. Какая хитрость! Это — чтобы заставить его играть! Но разве у него было подходящее настроение, разве довелось ему испытать живую радость, целовать кого-нибудь? Он положил трость на стол и стал перебирать клавиши. Он был мастером в своё время, но клавишей было много, четыре двойных ряда, а его пальцы от старости потеряли гибкость.

И вдруг с отчаяния, потеряв голову, он стал играть песнь о девушке, потонувшей в море, и запел.

Опять все разинули рты: они этого не ожидали, они ничего не ждали, и уж меньше всего, что он запоёт, но он запел. Только бы он не пел! И не оттого, чтобы это как-нибудь портило музыку, но уж очень было неуместно для старого человека: он делался похож на карикатуру, нависшие усы так жалостно дрожали.

Все немного смутились. Он увлекательно играл длинные строфы, играл трогательно и на все лады, удачно вставит между каждой музыкальной фразой несколько звучных аккордов; этим в своё время он славился повсюду. Но старец, который поёт, эти усы, водянистые глаза, вся фигура...

Корнелия, крайне сконфуженная, схватил со стола его палку, погладила её несколько раз рукой и уселась, положив её себе на колени. Он заметил, и это его подзадорило; она сидела с его палкой и смотрела прямо перед собой, стараясь, скрыть, что она растрогана. Корнелия не могла знать этой песни: её пели два-три поколения до неё, в Сальтене её пели, пожалуй, тридцать лет тому назад, теперь песенка забыта. Но Корнелия слышала слова и не могла их не понять.

Он дошёл до того места, где девушка бросилась в море.

Здесь он выкинул фокус. Август видел, и слышал многое на своём веку и он умел производить эффект: фокус заключался в том, что он внезапно остановился и пропустил такт. В течение этой неожиданной и бесконечной тишины, длившейся несколько секунд, казалось, девушка погружалась на дно моря. После этого Август взял ещё несколько протяжных аккордов, и закончил.

— Возьми её! — сказал он Маттису, отдавая гармонику; вероятно, его пальцы здорово устали.

Корнелии он сказал:

— Хочешь, возьми себе мою палку.

Видно, она не так уж сильно переживала песню, ибо тотчас спохватилась и засмеялась:

— Нет, что вы, на что она мне?.. Как это красиво, то, что вы сыграли.

— Ты находишь?

— Да, это самое замечательное, что мне приходилось слышать, — подтвердил и Тобиас.

Жена его из стороны в сторону качала головой и тоже поддакивала:

— Да, да, мы никогда ничего подобного не слыхали.

И тут старики, стараясь поддержать его, хвалили вовсю, но это как будто бы мало действовало на дочь. Корнелия сидела и как ни в чём не бывало снимала соломинки, приставшие к нарядной куртке Гендрика.

— О, это пустяки в сравнении с тем, как я играю на рояле! — сказал Август. — Потому что тогда я играю только по нотам.

— Да, так-то оно бывает, когда человек — музыкальный гений! — поддакнул Тобиас.

Август продолжал:

— Если бы я не ходил по ночам, не размышлял бы и голова бы моя не была полна дел, я бы мог играть на рояле каждое утро.

— Вы не спите по ночам? — спросил Тобиас.

— Нет, редко. Я ведь говорил тебе, Корнелия, как обстоит со мной дело.

Она вздрогнула, словно ужаленная.

— Этого я не помню, — сказала она. — Ну, пойдём, Гендрик, поддержи меня ещё немного. Тогда я смогу сказать, что почти что выучилась.

Ну и сумасшедшая же! В такой момент учиться езде на велосипеде! Неужели же она не могла быть серьёзной хоть немного?

— Гм! — сказал Август и протянул руку по направлению к Гендрику. — Подай-ка сюда бумаги, относящиеся к твоим последним покупкам.

Гендрик стал ощупывать карманы своей новой куртки, в одном из карманов нашёл бумаги и разложил их. Август надел пенсне, просмотрел их, выписал цифры и подвёл итог. Потом он опять протянул руку и потребовал деньги, отчёт. Тогда Гендрик вынул и развернул пакет из серой бумаги: деньги тоже были в порядке. Корнелия напряжённо следила за происходившим. Август пересчитал ассигнации.

— Да, тут есть ещё и мелочь, — сказал Гендрик и схватился за карман штанов.

— Ерунда! — сказал Август. — В делах мне мелочь не нужна. А вот тебе твоё жалованье, пересчитай!

Гендрик: — Но ведь я же получил его, когда начал работать.

— Тебе сказано: пересчитай!

Вот как нужно было поступать с ними: приказывать — и всё тут! Но Гендрик был все-таки симпатичный малый, и когда он протянул руку, чтобы поблагодарить, Августу стало даже жалко Гендрика. Теперь, когда он лишится своей должности уполномоченного и своего заработка, Беньямин из Северной деревни опять возьмёт над ним перевес; Корнелия даже в данный момент как будто бы начинала меняться к нему и не снимала больше соломинок с его нарядной куртки.

— Гм! — сказал Август. — У меня есть для тебя другая должность, Гендрик. У меня столько должностей... ты ещё услышишь обо мне.

— Вот было бы хорошо! — обрадовался Гендрик.

— Но ты не знаешь, вероятно, ни одного иностранного языка?

— Нет, языков я не знаю.

— Вот это-то и плохо. Я знаю их четыре.

Тобиас, поражённый, закачал головой.

— Я бы мог сидеть здесь три недели подряд и говорить только по-иностранному.

Тобиас: — Человек, который по-настоящему человек, тот всё может!

— Ну, так, значит, я вам не понадоблюсь? — спросил, падая духом, Гендрик.

— Я же сказал, что ты услышишь обо мне. А раз я сказал, значит сделаю.

— Не сердитесь на меня! — попросил Гендрик.

— Дело в том, — объяснил Август, — что к нам в усадьбу приедет скоро знатный англичанин, лорд. Это будет приблизительно через неделю. Он будет ходить на охоту, удить форель и вообще будет гостить у нас. Тебе не придётся нести тяжёлую работу при нём, ты будешь только следовать за ним с его ружьём, тростью и трубкой, и вообще всегда будешь находиться при нём.

— Но ведь я не смогу с ним разговаривать!

— Я быстро выучу тебя самому главному. Я и тебя хотел выучить, Корнелия, но ты отказалась.

— И как тебе не стыдно! — вставила мать.

— Она другой раз бывает совсем дурой, — извинился за неё отец.

— Это будет замечательная должность для тебя, Гендрик, — продолжал Август. — Совсем не то, что рыскать кругом по деревням и скупать овец. — Я начинаю, раскаиваться в этом своём предприятии: слишком уж это мелко для меня, хотя, впрочем, не так уж мелко.

— Сколько же овец у вас теперь всего? — спросил Тобиас.

— Немногим больше двух тысяч, — равнодушно отвечал Август.

— Две тысячи! — закричал Тобиас.

Жена его не поняла этой огромной цифры, но тоже издала восклицание.

Август хвастал совсем неумно: он же мог предвидеть, что Иёрн Матильдесен с женой восстановят истину. Нет, он лгал неглубоко и непрочно, он выдумывал только на один раз, без всякой необходимости, не придавая своей лжи никакой солидности. Фантазии у него было достаточно, была также способность сочинять и придумывать хитросплетенья, но размах его не знал глубины.

Корнелия сказала, как бы в утешенье:

— Ну вот, Гендрик, у тебя будет другая должность.

Август обернулся вдруг к ней и спросил:

— Ну, а мне, что будет мне за это, Корнелия?

Тут вдруг Тобиас словно вспомнил что-то и вышел. В дверях он обернулся, позвал Гендрика и извлёк и его под тем предлогом, что должен показать ему что-то в сарае.

— Ты не отвечаешь, — продолжал Август, — но знай, Корнелия, что всё это я делаю не для него, а исключительно ради тебя.

Она стала вертеться во все стороны, показывая, что всё это ей надоело и наскучило сверх меры.

— Пожалуйста, оставьте это! — просила она.

— Как тебе не стыдно! — сказала ей мать и вышла.

— Я предлагаю тебе всё то же, что предлагал и прежде, — продолжал Август, — и делаю это от всего сердца и от всей души. Нет такой вещи на всём земном шаре, в которой бы я отказал тебе: так я люблю тебя. Много раз, когда мне становилось уж очень тяжело, я подумывал уехать подальше от тебя и не мог, и мне очень трудно. Что же ты скажешь на это, я спрашиваю тебя? Или ты совсем не хочешь меня пожалеть?

Всё совершенно ясно, — нежные речи, сватовство. А так как её глаза были устремлены в окно, то она не могла заметить его дрожащих усов, которые, возможно, были противны ей.

Во дворе стояли Тобиас и Гендрик. Они побывали в сарае и вышли оттуда, они задержались возле велосипеда и разговаривали. Казалось, что Гендрик порывается уйти, но его удерживают.

Август всё ждал и ждал, но не получил ответа. Корнелия так от этого устала, и так это ей надоело, что она опять принялась вертеться, держась на расстоянии. Он попытался обнять её, но она не подпустила его к себе.

— Оставьте меня! — резко сказала она.

Но ничто на него не действовало; он продолжал молчать, потом спросил, неужели уж ей так трудно хоть немного посидеть у него на коленях, — они были ведь одни, никто этого не увидит...

Она: — Я не хочу сидеть у вас на коленях. Этого вы от меня не добьётесь.

— Не все так говорят мне. Девушки из усадьбы, например, с удовольствием посидели бы у меня на коленях.

Тут вошёл Гендрик. Вероятно, ему удалось вырваться.

— Хорошо, что ты пришёл, — сказала Корнелия.

— Как? Почему? — спросил он.

— Я ничего не скажу больше, — ответила она, стараясь держаться поближе к нему.

Август встал и собрался уходить. Его сердило, что Гендрик вытеснял Беньямина, и он сказал:

— Как нехорошо с твоей стороны, Корнелия, быть такой ветреной! Ты совсем забыла о том, что в церкви должны были оглашать тебя и Беньямина.

Корнелия ответила:

— Я обещала ему не наверное. Я правду говорю, Гендрик.

По дороге домой Август ещё не верил, что всё потеряно, надежда бессмертно жила в нем. Она держала на коленях его палку, она сама сказала, что он играет замечательно...

Осе вынырнула из кустов и стала поперёк дороги.

Придорожный прах! Он пройдёт у самого края, чтобы не запачкаться об неё. Тут Осе что-то сказала, стала кривляться, предсказывать ему дурное, плевать, проделала все свои фокусы, которыми пугала народ в избах.

Омерзительное существо! Он отнесётся к ней снисходительно, в самом деле, он будет с ней до смешного ласков, он улыбнётся ей и пошутит: «Итак, длинное чучело, ты гуляешь? Рыщешь по дворам и вынюхиваешь, нет ли где отбросов, чтобы поддержать свою собачью жизнь? Мне жаль тебя, Осе, но не обижайся, если я смеюсь, глядя на тебя. Ты до того костлява и суха, до того ничтожна, что тебе даже названия не придумаешь. Оставайся с миром!»

XXX

Всё должен был улаживать Август.

В одиннадцать часов вечера, когда он уже лёг спать, к нему постучали. Он открыл окно, увидал, внизу почтмейстера Гагена, узнал, в чём дело, и торопливо оделся. Уж эти рабочие! Они начали ломать стену подвала!

Почтмейстер отправился на вечернюю прогулку и обнаружил это. Он хотел было остановить рабочих, но они направили его к Августу, а сами продолжали ломать с криком и громом, ударяли кирками по красивой стене и при этом ещё пели.

«Чертовские рабочие! Никогда не могут они сделать так, как им говорят. Ломать стену ночью, когда это нужно было делать днём, от восьми до часу».

Почтмейстер торопил его, и Август, который и сам был раздосадован, бежал рядом с ним. Они, запыхавшись, примчались на место происшествия.

Август крикнул:

— Это так-то вы исполняете моё приказание?

Рабочие были невиноваты, совершенно невиноваты. «Ах, это относительно времени?» Но они порешили сделать это теперь ночью. Потому что нет такой вещи на земле, которую они не сделают ради аптекаря. Почему же непременно между восьмью и часом?

Август только головой покачал и увлёк за собой почтмейстера. В сущности, Август был очень доволен, он теперь с более спокойной совестью, чем когда-либо, мог обвинить во всём рабочих, которые в свою очередь, тоже были невиноваты. Только уж пусть лучше почтмейстер не прислушивается к таинственным разговорам о времени.

Вдвоём они осмотрели разрушенную стену, — больше ничего не оставалось, как только ломать до конца. Август качал головой и был вне себя:

— Вы ведь сами слыхали, почтмейстер, что они поступили вопреки моему приказанию?

Да, почтмейстер слыхал.

— А не находите ли вы, — раз уж они так много разрушили, что нужно совсем сломать?

— Да, я тоже так нахожу, больше ничего не придумаешь. В таком случае мне остаётся только извиниться перед вами, что я побеспокоил вас.

Август отмахнулся:

— Не стоит, не стоит! — И он устрашающим голосом закричал рабочим: — Ну что ж, ломайте, ребята! А завтра я с вами поговорю!

Так уладилось это дело.

Утром Август вместе с дворовым работником Стеффеном повёз в охотничий домик инвентарь. Рабочих он застал наверху на своих местах, в час ночи они окончили разрушение стены, поспали пять часов, целую бездну времени, и теперь с новыми силами буравили дыры.

— О, всё в порядке, всё будет отлично, староста. И аптекарь, когда вернётся, найдёт свою стену в развалинах!

Август не сказал им ни одного слова насчёт неправильно выполненного приказания. Но он хорошо знал рабочих, знал, что после горячки у них наступит охлаждение и это вряд ли они в такое короткое время поставят загородки...

Свидание с консулом в конторе состоялось и прошло преблагополучно.

Консул встретил его очень смело, памятуя свою удачу в последний раз. Теперь как раз случилось так, что Давидсен ушёл из банка и консулу пришлось занять его должность, принять от него банк. На собрании правления его заставляли и ему угрожали, — чёрт знает что за насилие! — но другого подходящего человека не нашлось, а банк нельзя же было закрыть. Но где тут справедливость? У консула было своё крупное дело и коммивояжёры, британское консульство, сегельфосское имение, за всем нужно было следить, вести двенадцать книг, не говоря уже о корреспонденции. Теперь на него взвалили ещё банк! И всё это произошло из-за того, что Август попросил у Давидсена денег.

Теперь прилетит этот Август, примчится и потребует свои деньги у консула, уж наверное, он явится сегодня же. Но консул вовсе не желал, чтобы от него было легче получить деньги, чем от Давидсена, и у консула тоже была совесть, и он тоже хочет помешать людям глупо тратить свои деньги. Ни одного эре, тут надо быть решительным.

— Знаете что, На-все-руки, это вы заставили Давидсена уйти из банка.

— Я? — спросил Август.

— Да, и, так сказать, принудили меня принять от него дела банка.

— Да быть не может! — воскликнул Август. — Ведь не хлопнул же я кулаком по столу перед носом Давидсена?

— Я не знаю, что у вас там произошло, да и знать не желаю.

— Я попросил всего несколько тысяч крон.

— Ну, а его совесть не позволила ему пойти на это, насколько я понял.

Август задумался.

— Если бы я знал, что выйдет столько неприятностей, я бы не взял у Давидсена ни одного эре. Потому что деньги мне так и не понадобились.

Консул опешил:

— Деньги вам не понадобились?

— Нет. Я прекратил скупку овец. Гора не может прокормить большее стадо.

У консула был вид, точно он только что избежал опасности.

— Вот оно что! Дело принимает другой оборот. Но в таком случае у вас, вероятно, страсть сколько овец?

— Не-ет! Несколько тысяч. Не могу сказать точно, пока не просмотрю своих бумаг.

— Действительно, дело приняло другой оборот, — пробормотал консул ещё раз. — Так вам не надо теперь больше денег?

— Нет, — отвечал Август. — Впрочем, я собираюсь купить несколько участков земли, но это будет уже в будущем году.

— Вы говорите, что хотите купить несколько дворов?

— Да, для того чтобы иметь корм для овец на зиму.

— Вот как! Гм! Такие планы требуют больших средств, — проговорил консул, снова сбитый с толку.

Август улыбнулся:

— Средства найдутся. У меня много всяких предприятий в разных странах.

— Очень приятно слышать, — сказал консул. — Я лично желаю вам всяческого успеха. Всё это великолепно. Кстати, На-все-руки, я давно уже хочу попросить вас об одной вещи, а именно — подать мне совет. Как вы знаете, мне навязали этот банк. Он слишком близко, чтобы ездить туда на автомобиле, а на хождение мне не хочется тратить драгоценное время. Не находите ли вы, что мне следует перенести банк сюда?

Август взглядом измерил контору. Консул поспешил добавить:

— Конечно, мне пришлось бы пристраивать.

Август закивал головой:

— Да, пристроить вот с этой стороны.

— Вот именно, — сказал консул. — Во что это обойдётся? на первых порах?

Август опять улыбнулся:

— Консула это не разорит. Если вы скажете, я, пожалуй, сделаю смету.

— Сделай, На-все-руки. Три комнаты: зал и две комнаты сзади. Строение деревянное.

О! это были единомышленники в своей никчёмности. Строить, действовать, производить обмен в возможно большем масштабе...

Но прежде чем уйти, Август вдруг спросил:

— А что, сейчас банк помещается в собственном доме?

— Нет, мы снимаем помещение у шкипера Ольсена. Но я не хочу вас задерживать, На-все-руки, — сказал консул. — А что касается Давидсена, то это хороший и редкий человек, желающий всем только добра. Но деньги, конечно, ваши.

Улажено с Августом. Гордон Тидеман остался доволен.

А банк он захотел перенести не только из важности. Правда, его ничуть не прельщало ходить в эту крошечную лачугу, которую шкипер Ольсен построил когда-то для своей маленькой семьи. Консул привык к другим дверям и окнам. Но раз уж Гордон Тидеман выстроит приличное помещение и затратится на первых порах, то он будет сдавать его в будущем, он заключит контракт с банком на двадцать лет вперёд. Нет, он отнюдь не только шут, он был также и деловым человеком.


Следующим событием была открытка, пришедшая на имя кого угодно в Сегельфосское имение. Открытка? Да, от Старой Матери и аптекаря Хольма о том, что они поженились. Поженились!..

В доме консула все всплеснули руками, а фру Юлия до такой степени была поражена, что не находила слов. Но она хитро улыбалась, как будто бы, играя в жмурки, подглядела чуть-чуть из-под повязки.

Но консул Гордон Тидеман отнюдь не улыбался, — нет, уж извините! Поступить таким образом, исподтишка, пренебречь всеми формами, действовать за его спиной!..

Фру Юлия стала заступаться:

— Но, дорогой Гордон, как ты не понимаешь? Ей же было неловко.

— Ей? Я не говорю вовсе о моей матери, я говорю о нём. Что это за манера? Он отлично знал, кто глава семьи, и в любой день мог бы поговорить со мной.

— Но он, вероятно, просто боялся, что ты откажешь ему.

— И имел на то основание. Трус, который боится разговора и отступает перед столкновением! Он поступил очень некрасиво, и ноги его не будет в нашем доме.

— Вот как? — сказала фру Юлия.

— Не правда ли, Юлия, ты со мной согласна? Он поступил как в деревнях, так пусть и отправляется туда же.

— Я понимаю тебя, — сказала фру Юлия. — Но когда приедет твоя мать и он с ней, я, право, не знаю...

— Я-то знаю. Позаботься только о том, чтобы я был здесь, я укажу ему на дверь.

— Хорошо, — сказала фру Юлия.

— Впрочем, я не намерен вовсе щадить и мать. Ведь это она поставила нас в такое положение.

Фру Юлия, улыбаясь:

— Но что могла она сделать?

— Она могла бы послать его ко мне.

— И для неё это тоже было не так просто; может быть, и она тоже боялась твоего отказа.

— Она? Нет, извини меня, мать моя ничего не боится. Ни в коем случае. И у неё могут быть свои недостатки — у кого их нет? — но только она не лицемерна и не труслива. И потом разве ты не находишь, Юлия, в этом деле она проявила большое мужество?

— Ещё бы!

— Она действовала очертя голову, — сказал Гордон Тидеман. — Хотел бы я видеть кого-нибудь, кто осмелился бы проделать нечто подобное этому!

Он походил немного взад и вперёд по комнате, поглядел на ребёнка и добился того, что крошечная ручка ухватила его за палец.

— Смешная и милая! — сказал он. — Но мне пора идти. Этот ужасный банк, который они мне навязали!..

— Я надеюсь, тебе хорошо заплатят, — сказала фру.

— Несколько тысяч. Но дело не в этом. Это отнимает ведь много часов в день от моей основной работы.

— Ты справишься, Гордон!

— Справлюсь! Может быть, ты хочешь, чтобы муж твой никуда не годился, прежде чем ему исполнится семьдесят лет.

— Нет, нет, не говори так! — сказала фру Юлия и притянула к себе его голову.

Дойдя до двери, он обернулся и сказал:

— Я подумал, Юлия, и считаю, что ты права: когда мама приедет и он вместе с ней, не можем же мы не впустить его. Но я буду с ним холоден, как лёд. Вот всё, что я хотел, сказать.

— Хорошо, — сказала фру Юлия.

В аптеке открытка поразила всех словно громом. Они ведь ничего не знали, ничего не понимали, они даже не захотели ничего устроить к приезду аптекаря и его жены: пусть знают в другой раз! Однако кое-что указывало на то, что и фармацевт и лаборант всё-таки что-то знала и только делали вид, что они поражены. Зачем бы иначе делали они эти странные вещи на прошлой неделе? А они вошли в спальню аптекаря и передвинули кровать, словно хотели освободить место ещё для другой кровати рядом. Что за чёрт! какое им дело до спальни аптекаря? Но прошёл день, и фармацевт с лаборантом сделали другую странную вещь: они сходили в сегельфосскую лавку и купили занавески в спальню, без которых Хольм отлично обходился всё время. Плотные, отличные занавески, как оказалось, когда лаборант повесил их на окна.

Но вот пришли открытки и как громом поразили всех — и в городе, и в аптеке. Конечно, прислуга, эта пила, тотчас ушла. Она до того разозлилась, что не хотела оставаться ни одного дня, ни одного часа, она отправилась обратно в гостиницу и решила просить Вендта взять её на прежнее место.

Когда парочка, молодожёны, должны были приехать, весь Сегельфосс высыпал на пристань; доктор с женой, священник с женой, окружной судья с женой. Фру Юлии тут не было, потому что она ещё недостаточно окрепла, но начальники почты и телеграфа со своими дамами стояли тут же, и многие из мелких торговцев, и Август тоже пришёл. Август сам получил открытку, и во время всеобщего приветствия он тоже высоко поднял шляпу и заявил торговцу, стоявшему рядом с ним:

— Я знал это с самого начала, они сказали мне об этом!

Но ни фармацевта, ни лаборанта тут не было; они хотели, вероятно, подчеркнуть свою обиду на то, что их держали в таком полном неведении. И сама пара, пожалуй, предпочла бы, чтобы их никто не встречал; аптекарь, во всяком случае, имел самый жалкий вид, что как-то не вязалось с ним.

Вдруг на пристани показался сам консул, Гордон Тидеман. Он шёл довольно быстро, хотел, вероятно, узнать, по какому случаю весь Сегельфосс собрался к пароходу, и очутился посреди толпы. Вероятно, он тотчас же пожелал провалиться сквозь землю, но было уже поздно; он улыбнулся и сказал:

— А, вот они, беглецы! Добро пожаловать домой, мама. Здравствуйте, аптекарь. — Он обоим протянул руку, а мать похлопал по спине. — Вы должны поскорее собраться, к Юлии, она немного прихворнула на прошлой неделе.

— Я знаю, — отвечала мать, — я получила телеграмму. Теперь, я надеюсь, она совсем здорова?

— Да, все отлично. Ты говоришь, ты получила телеграмму? Она знала, где ты была?

— Здравствуй, На-все-руки, — сказала она, отделываясь от расспросов. — Ты был здесь, когда мы уезжали, и ты опять здесь, когда мы возвращаемся.

Август держал шляпу в руке и не поздравлял, как другие, а только молча поклонился.

Наконец всё кончилось, и они ушли. Возле аптеки супруги были встречены лаборантом и фармацевтом, впрочем, с довольно кислыми минами. И тут супруги в первый раз рассмеялись от всего сердца за всё путешествие. Говорил фармацевт, выражая своё недовольство, — гм! вернее даже сказать — вполне обоснованное бешенство за то, что их сочли недостойными и не уведомили о великом событии, прежде чем весь город узнал о нём. И вот теперь господам ничего не приготовлено, а им самим не захотелось даже нарядиться в воскресное платье и украситься драгоценными камнями.

— Но, пожалуйста, входите, аптекарь Хольм. Ваш дом всё такой же, каким вы оставили его, с одним стулом и с кроватью на одного человека. Пожалуйста, входите и вы, госпожа аптекарша Хольм. Но пила ушла из дому и не вернётся больше, поэтому в доме нет никакой еды. Лаборант и я, мы не ели уже два дня. Правда, лаборант пил сплошь всё это время, поэтому он и не может ничего сказать сейчас, но я и к бутылке не прикасался. Итак, добро пожаловать под жалкую кровлю аптекаря Хольма: она протекает и в дождливую погоду, и в солнечную. А если вам хочется есть, то ступайте в гостиницу, господа!

Но молодожёны, супруги, отнюдь не пожелали идти в гостиницу. Фру обыскала кухню и кладовую и нашла довольно много съедобного. Лаборант на велосипеде съездил в город за недостающим, и получился отличный обед.

Потом они обошли комнаты. Их было немного, и они были маленькие, — иными словами, уютное жильё в две комнаты, — и «обходили» они их так, что из столовой переступили порог спальни. Тут аптекарь выразил своё удивление:

— Занавески?! — сказал он.

— Те же самые, что висели здесь все время, — ответил фармацевт. — Я ни к чему не прикасался.

— Вот это здорово! — сказал Хольм. — И потом две кровати! — сказал он. — Или вы хотите внушить моей жене, что пила спала тоже здесь?

— Нет, эту кровать мы втащили сюда вчера, когда в комнате для прислуги уж слишком стал протекать потолок. Мы не успели вынести её обратно.


Всё в порядке.

Август был теперь всецело поглощён присмотром за рабочими; нужно было, чтобы они работали, чтобы они не слишком часто бегали в аптеку. Произошло именно то, что Август предчувствовал: пыл соскочил с рабочих, они продолжали буравить, но всё более и более вяло, и не выполняли договор о сверхурочном времени.

Консул сам приехал на автомобиле, чтобы присутствовать при расстановке мебели в охотничьем домике. Удивительно, что до сих пор не поставили и первой загородки! Он недовольно покачал головой. Но Август не терял надежды и объяснил, что они сначала пробуравят дыры, чтобы потом за раз вставить все прутья и залить цементом. Всё устроится.

Через два дня консул опять приехал и на этот раз забеспокоился всерьёз.

— В крайнем случае пусть ставят хоть ту часть загородки, которая у них готова, — сказал он.

Август вручил ему смету, которую составил на пристройку для банка, один вариант для деревянного здания, другой — для каменного. Конечно, каменное строение куда более подходит для банка.

Они обсуждали этот вопрос некоторое время, но консул не дал себя отвлечь от своего беспокойства и, надутый, уехал обратно.

— Здесь недостаёт одного человека, — сказал Август. — Где он?

— Он пошёл к кузнецу точить бурав.

— В рабочее время? Извольте брать буравы с собой по вечерам и отдавайте их точить, а утром приносите их обратно.

Молчание.

— Уж очень много возни, тоска берёт, — сказал Больдеман, старший в артели. — Так это нам надоело. Дыра за дырой, и так ничего кроме дыр и не видишь.

— Вы сами виноваты, что давным-давно не кончили, — сказал Август.

На это не последовало ответа. Но парни отлично знали, что могли делать по-своему и растягивать работу: конкуренции не было, и они распустились.

— И потом аптекарь приходил сюда и просил сложить новую стену для его подвала, — сказали они.

— Да, — отвечал Август, — когда вы кончите здесь!

— И как это староста так глупо рассуждает! — сказали они. — Буравить дыры, уж если на то пошло, можно всю зиму, но разве можно цементировать подвальные стены в мороз?

— Попридержите языки! — закричал Август. — Загородки будут поставлены!

Август задумался: он ничего не добьётся, если не будет стрелять. Но и выстрелами тоже ничего не добьёшься. А жаль, он бы с удовольствием разрядил револьвер.

Но вот опять на помощь приходит случай и далеко вокруг распространяет своё влияние: приехал консул с радостным известием, что англичанин ненадолго уехал в Свальбард и пожалует сюда только через несколько недель.

Вот хорошо-то! Прямо-таки спасение! Жалко только, что консул рассказал это в присутствии рабочих. Отлично! Теперь у них сколько угодно времени. Они с трудом дождались окончания работы и на следующий день не буравили дыр. Август застал их у стены подвала: работа была в полном разгаре, они замешивали цемент.

Он разыскал аптекаря. Это нехорошо с его стороны: рабочие не всё ещё кончили на дороге, они не могут бросить дело на половине и перейти к работе над подвалом.

Аптекарь испугался: ведь консул к тому же сделался его близким родственником, так сказать, его зятем.

— Словно вы меня прибили, — сказал он. — Рабочие сами пришли ко мне вчера вечером и сказали, что они свободны. «Отлично, — отвечал я, — ставьте стену на метр ближе к центру. Приступайте завтра же, я тороплюсь!»

— Почему же вы торопитесь? — спросил Август.

— Нет, я не тороплюсь, — несколько смутясь, отвечал аптекарь: — Но нам бы, конечно, хотелось построить его, прежде чем выпадет снег, — я говорю о доме. Целая моторная шхуна плывёт уже с Юга и везёт материалы и плотников. Но это ничего не значит, рабочие ни в коем случае не должны начинать строить наш маленький домик, прежде чем не кончат работу у вас.

Август стал соображать: если строительный материал и плотники уже в пути, необходимо сейчас же зацементировать стену подвала и возвести фундамент, чтобы они могли высохнуть. Августу очень хотелось помочь новобрачным, и ему и ей, безусловно хотелось.

— Постараемся устроиться так, чтобы никому не было обидно.

— Если это возможно, — пожалуйста. Мы будем вам очень благодарны, — отвечал аптекарь.

Тут наступило для Августа трудное и беспокойное время. Раз уж рабочие начали выкладывать стену, они должны были закончить её. К этому присоединилась ещё одна вещь: водопровод для дома и подвала. И, чёрт возьми, как раз эта часть проекта и заинтересовала Августа больше всего; водопроводом усиленно занялись и рабочие и совсем перестали буравить дыры. Он каждый вечер со страхом ложился спать; Август рисковал получить выговор и на следующее утро, и ещё на следующее, потому что работа над загородками не двигалась с места. Так проходили недели.

За это время ему ни разу не удалось повидаться с Корнелией и окончательно договориться с ней. Когда он приходил, её невозможно было разыскать. Он не понимал, как у неё хватало сердца. Она была ему так дорога. «Подержать бы её за руку, — думал он. — Это была такая жалкая ручка, с потрескавшимися ногтями». Он часто бывал в Южной деревне, и каждый раз по делу. Так, например, ему нужно было сказать Гендрику, что англичанин уехал в Свальбард, а на другой день, например, ему нужно было объяснить Гендрику, сколько времени понадобится, чтобы съездить в Свальбард и обратно. Но встречи с Корнелией невозможно было добиться.

— У какого лешего она пропадает? — спросил он Гендрика.

— Она и от меня прячется, — ответил Гендрик.

— Зачем она это делает?

— Я не знаю. Может быть, она сомневается, что я получу должность при англичанине.

— Она так и сказала?

— Да. Раз он не приезжает.

Август рассердился:

— Кланяйся ей от меня и передай, что если уж я сказал что-нибудь, так оно и будет!

Но тут случилось большое несчастье, и никакой поклон не был ни передан, ни получен обратно. Всё кончилось раз навсегда.

Примчался Гендрик. Он даже не ехал на велосипеде, а бежал со всех ног, вне себя, без шапки.

— Она умерла! — проговорил он.

— Умерла? Корнелия?

Молчание.

— А ты не врёшь? — спросил Август. Гендрик стал рассказывать:

— Они пошли утром, она и отец, с кобылой. Лошадь так бесилась по жеребцу, кусалась и брыкалась, ни минуты не стояла на месте. Наконец они выбрались на дорогу, они вели её в соседний округ, к породистому жеребцу. Они дошли как раз до перекрёстка и собирались повернуть на другую дорогу, но лошадь заупрямилась и стала подыматься на дыбы. Они оба потащили её, но Корнелия споткнулась, и лошадь ударила её копытом. Удар оказался смертельным. Кобыла попала Корнелии в висок. Одним ударом...

Молчание.

— Отец сбегал за водой и принёс её в шляпе; он думал, что она только потеряла сознанье, но Корнелия умерла. Опять молчание.

— Он много раз бегал за водой, но она не открыла больше глаз. Он звал также на помощь, но это было на перекрёстке, далеко в полях... Так ему и не удалось заставить её раскрыть глаза, и дышать она тоже перестала. Он замолчал.

— А ты был с ними? — спросил Август.

— Я? Нет. Отец принёс её. Маттис взял у меня велосипед, чтобы съездить за доктором, но это было ни к чему.

Август даже в этот момент не потерял присутствия духа.

— Что сказал доктор? Пустил он ей кровь?

— Этого я не знаю. Он сказал, что она умерла.

— Он не пустил ей кровь?

— Я не знаю, — сказал Гендрик, — меня не было в доме. Он вышел и сразу сказал, что она умерла. И потом уехал на своей мотоциклетке.

Август тотчас вспомнил случай из своей жизни в далёких краях: смертельный удар бутылкой прямо в висок. Человек умер, но ему вскрыли всё-таки вену. Август хладнокровно принял известие Гендрика, был неразговорчив, но особенного горя не обнаружил.

— Я предупреждал их, — сказал он, — я же запретил Корнелии приближаться к кобыле.

— Да, я слышал, — сказал Гендрик.

— Глупо, что я не застрелил чудовище, — сказал Август. — Я бы мог сделать ещё одну вещь: проколоть ей брюхо от вздутия. Но ведь она же не от этого бесилась. Пожалуй, прокол бы ей не помог. Да, мне следовало бы застрелить её.

Гендрик ничего не возразил.

Был ли Август упрямцем, не пожелавшим обнаружить своё горе? Или его легкомыслие, его поверхностность помогли ему перенести катастрофу? Может быть, и то и другое вместе. Корнелия умерла, она не досталась ему, но ревность безусловно перестала его мучить, оттого что она не досталась также и никому другому.

— Тут уж ничего не поделаешь, — сказал он.

Гендрик плакал, с трудом скрывая слезы, отхаркивался изо всех сил и изредка встряхивал головой, чтобы ободриться.

— Тут уж ничем нельзя помочь, Гендрик.

— Да, но быть убитой лошадью, это так ужасно! Я никак не могу справиться с собой.

— Да, — отсутствующим тоном сказал Август.

— И всё было бы так хорошо, если бы мы оба остались живы.

— Да, — равнодушно заметил Август.

— Мне стало это так ясно, когда я видел её в последний раз.

— Многим, пожалуй, это было ясно, — намекнул Август.

— То есть как? Был ещё только один Беньямин. Но она сказала, что гораздо больше любит меня, чем его.

Август глубоко оскорбился, что его не приняли во внимание.

— Беньямин вовсе не был единственным, — это-то я наверное знаю. Впрочем, у меня есть другие дела, поважнее разговоров с тобой, — сказал он и ушёл.

XXXI

Была уже середина сентября, по ночам края луж затягивались льдом, а так как водопровод необходимо было закончить прежде, чем мороз скуёт землю, приходилось торопиться с работой. В особенности много было дела у ручья, за пятью осинами: нужно было сложить из камней обширную цистерну и сколотить крышу над ней. А работа над загородками тем временем стояла. Противные эти дыры, которых никто не буравил и которые, конечно, не буравились сами собой. В этих несверлённых дырах заключался своего рода немой протест. Каждый день Август говорил себе, что отправится со всей своей командой к охотничьему домику, что они просверлят дыры и всё будет готово, и каждый раз что-нибудь мешало ему. Консул тоже перестал подгонять: теперь это было ему неудобно, — ведь водопровод проводили для аптеки, то есть для его матери и её мужа.

Но однажды Август с рабочими всё-таки добрался до охотничьего домика; в течение двух-трёх дней дыры были пробуравлены, и загородка поставлена. Выглядела она очень хорошо; прутья были железные, толстые, с заострёнными кверху концами. Благодаря этой железной решётке всё место стало походить на старинную усадьбу, что, вероятно, нравилось консулу.

На рабочих опять напала жажда деятельности, они стали сразу буравить дыры и возле нижней пропасти, пели и были прилежными в течение нескольких дней. Август был полон надежды: всё обойдётся!

Пришёл Тобиас из Южной деревни приглашать его к себе домой. Корнелию завтра должны были опустить в землю, и ему бы очень хотелось показать, как красиво её убрали, пошли все десять метров кружев, которые подарил ей Август: их уложили рядами поверх покойницы, она лежала в них, как невеста...

Август ответил, что ему некогда, что он не может оторваться от дел.

После всего, что было между ним и Корнелией, неужели же он не поглядит на неё в гробу и не проводит её до могилы, в её последнем странствии?

— Нет, — отвечал Август, — об этом не может быть речи.

— Конечно, она сама бы попросила вас об этом, если бы так быстро не покинула нас. И мать её, и все её невинные братья и сестры лежат и плачут, каждый в своём углу...

— Не трать понапрасну слов! — сказал Август.

Тобиас понял, что он стоит перед гранитной стеной, но всё же решил попробовать уладить дело, за которым в сущности пришёл. Кобыла тоже удрала, и никто не мог найти её, — большая потеря. Не будет ли Август так великодушен и не протянет ли ему руку помощи, чтобы покрыть расходы?

Август сделал свирепое лицо и отрицательно покачал головой.

— Пусть это будет совсем немного, ровно столечко, сколько надо. Корнелия увидела бы из своего небесного жилища. После всего, что было между вами...

Август потерял терпение, он выхватил свой бумажник, протянул ассигнацию и закричал:

— Убирайся сейчас же, понимаешь ли ты?

Раз навсегда покончено с Тобиасом и его домом.

В течение этих двух-трёх дней после катастрофы Август совсем успокоился, Корнелия стала для него чем-то давно прошедшим. У него это было обычным явлением. Он совершенно не интересовался Поленом, который был местом его деятельности. Он едва помнил своего юного товарища, Эдеварта Андреасена, верного друга, который поплыл за ним и встретил смерть. Он ни одной минутки не думал больше о Паулине, которая привезла ему столько денег и уехала обратно. Все остальные в Сегельфоссе были добры к ней, и на всю жизнь сохранили о ней приятные воспоминания; но Август не проводил её даже на пароход, когда она уезжала, никогда не упоминал о ней, забыл её. Или он был сух и бездушен? Он мог и посочувствовать людям, обнаружить сердечность, всегда готов был помочь. Но у него не было глубины чувства. Он был дитя своего времени, у него были хорошие свойства и дерзкие порывы. Он один мог совратить целый город и всю округу.

Разве у него было время провожать покойников, когда столько спешных дел дожидалось его? Шхуна со строительным материалом и плотниками прибыла, и хорошо, что подвал и фундамент были готовы. Стали строить дом, он выходил такой хорошенький и маленький, но длинный, что хорошо гармонировало с его высотой. Почтмейстер Гаген был настоящий художник!

Хорошо также для аптекаря и его жены, что начали строить дом. Жить в двух маленьких комнатах было неплохо, впрочем, они с радостью стали бы жить и в одной. Но крыша протекала, что теперь, к осени, особенно раздражало, а крыть чужой дом, который всё равно предстояло покинуть, не хотелось. И потом, дорогие мои, это ещё далеко не всё! Чего только ни подарили супругам! Дорогой подарок от родных Хольма из Бергена, который никак не умещался в двух комнатах с каморкой для прислуги. Можно было голову потерять от одного этого! Тут была мебель и всевозможное приданое: серебро на двенадцать персон, предметы роскоши, хрусталь и ковры. Всё это лежало в огромных ящиках и не могло быть распаковано. Но подождите, скоро на новом доме появится крыша!

Аптекарь Хольм с женой были очень довольны. Они побывали у всех знакомых и, конечно, прежде всего в семье консула, где и обедали и ужинали. Фру Юлия опять на ногах, и была бледна и прекрасна, несравненна! Каждый раз, когда фру аптекарша Хольм взглядывала на фру Юлию, она встречала её улыбку. Да, у фру Хольм был друг! Фрёкен Марна тоже приехала домой из Хельгеланда для того, чтобы помочь занять английского лорда, когда он приедет.

Аптекарь испытывал, пожалуй, некоторый страх перед встречей с фрёкен Марной. Безусловно, он ухаживал за ней, непродолжительно и безнадёжно, но бурно, а теперь был женат на её матери. Но встреча сошла благополучно. Фрёкен Марна держалась как ни в чём не бывало, она была несколько медлительна и спокойна от природы, поэтому было вполне естественно, что она казалось равнодушной. Кроме того, фрёкен Марне не годилось удивляться чему бы то ни было, этого ей следовало остерегаться, — ведь она же сама поехала вслед за простым рабочим в больницу в Будё, и это не осталось тайной. «Извините, фрёкен Марна, аптекарь женился на вашей матери, но что из этого?»

Совсем иначе дело обстояло с женой почтмейстера, с фру Альфгильд Гаген. С ней аптекарь не раз занимался флиртом, играл с ней, как с огнём, плясал вокруг костра, и удивительно странно, что не вспыхнул пожар. Всё сошло благополучно. Но сошло ли? Кто знает! Правда, он её предупредил самым честным образом, выложил все карты на стол перед нею, и даже третьего дня нанёс ей торжественный визит со своей женою. Но очень может быть, что ему следовало ещё раз встретиться с ней наедине и услышать кое-что из её уст. Впрочем, он и этого не боялся.

Он встретил её на улице, это было очень удачно; они вместе пошли дальше.

— Вы не пришли вчера ко мне, — сказала она.

— Разве не пришёл? Или мы с женой были у вас третьего дня?

— Вы не пришли вчера ко мне.

Молчание.

— Не знаю, так ли я вас понял, — сказал он. — Разве я должен был придти к вам вчера?

— Да, я думаю.

— Да? Но... зачем в сущности?

— Вы бы пришли, и мы поболтали бы с вами, как всегда.

— Конечно, я мог бы это сделать, но это ерунда, фру.

— Да. Но я почувствовала себя такой покинутой, когда вы ушли с нею.

— Ну, что вы! — сказал он весело. — Мы ведь никогда не принадлежали друг другу, поэтому и не могли уйти друг от друга. Вы никем не покинуты.

— Нет, но оставлена. Все прошли мимо меня, а я осталась. Давайте посидим немного, я расскажу вам что-то. Из меня ничего не вышло в жизни, но пока можно было болтать глупости и дурачиться, я всё-таки жила. К этому я привыкла: когда из меня ничего не вышло, мы встречались и дурачились. Один лежал на солнце и говорил: «Noli me tangere!» Другой острил: «Да, да, фрёкен, вы до тех пор будете ходить за водой, пока кувшин ваш...» Так мы говорили и смеялись. Что нам оставалось делать? Из нас ничего не вышло; такое времяпровождение нам нравилось, и мы продолжали всё в том же роде. Бога у нас не было, мы ещё слишком молоды, чтобы стать религиозными, и, конечно, мы все ещё надеялись чего-то достигнуть. Мы сидели в наших мансардах, были артистами, играли и пели немного, в складчину немного пили и курили, говорили рискованные вещи, были противны самим себе и никого не любили. Вот и весь сказ. Мы до того истрепались. Некоторые поженились, но из этого ничего не вышло: рождался ребёнок, ребёнка отдавали её или его родителям. Некоторые стали пить и сделались пьяницами, с безразличными жестами, шляпа на затылке; кое-кто застрелился, никто ничем не стал. Мы уезжали из дому, чтобы вернуться великими и прославленными, а оказались хуже тех, кто оставался дома. Некоторые вовсе не вернулись. Мне предложили выйти замуж, и я согласилась; но я была совершенно опустошена, я не любила и до сих пор не люблю. Замечательный человек! Я привыкла к нему, он делает для меня всё, что только возможно, но это меня не касается, я — вне этого. Редкий человек! Он должен был сделаться архитектором, у него был талант, но не было средств. Тут он встретился со мной, и это навсегда выбило его из колеи. Но он достаточно артистичен, чтобы понять меня. Когда я снимаю башмаки и бросаю их, и один из них падает, он поднимает его, — это я вспомнила вчерашний вечер: когда я почти ждала вас, а вы не пришли, тогда я бросила башмак. Я даже рассердилась, когда он взял и поднял его. «Зачем ты это делаешь?» — спросила я. «А чтобы служанка не подумала, что мы дрались», — ответил он и засмеялся. Он добр ко мне, он понимает меня, и он дорог мне, но то, другое... любовь, безумие — этого нет. После того как из меня ничего не вышло, я неспособна к любви. Я свихнулась. «Любовь и влюблённость — болезнь», — говорит он, чтобы утешить меня. Может быть, он и прав, но только он сам все эти годы носил в себе эту болезнь и до сих пор не разделался с ней. Знаете, почему он сделал план вашего дома?

— Это архитектор сделал план, так ведь? — сказал аптекарь.

— Да. Но он сделал это для того, чтобы показать, как далёк он от всякой ревности. Хотя она, как жало, сидит в нём всё время. Он совсем не хвастается этой победой над собой, нет, он воплощение деликатности и доброты, он не хочет мучить меня своей ревностью. Я даже не знала о его проекте, пока вы сами не рассказали о нём третьего дня.

— Но ведь он же мог себе представить, что вы когда-нибудь узнаете о нём? — сказал Хольм.

— Когда-нибудь — да. И тогда он был бы несчастлив. Я ему ещё ничего не говорила.

— Чёрт знает что за тонкость! — воскликнул Хольм.

— Вы его не знаете, — сказала фру. — Вы такой здоровый, — и мы тоже были такими в наших мансардах, когда говорили рискованные вещи. Вот этого мне как раз и не хватало вчера вечером, когда вы не пришли, — ведь я свихнулась, мне не хватало вашей смелой чепухи, извините за выражение! Я много лет была лишена этого, прежде чем встретилась с вами, а я привыкла к этому, это во всяком случае поддерживало во мне жизнь, я чувствовала себя живой. Сейчас я вышла, чтобы встретить вас; я знала, что вы придёте.

— Я, кажется, не понимаю вас, фру. Можно мне прямо спросить вас об одной вещи?

— Влюблена ли я в вас? Нет, я не влюблена.

— Наверное?

— Наверное. Я не влюблена ни в вас и ни в кого другого. Я не способна на это, не гожусь, я свихнулась. Мы тоскуем, но не любим, нет.

— Почему же вы поджидали меня теперь?

— Видите ли, я тосковала, мне не хватало вас вчера. Мы бы поговорили о разных глупостях, думала я. Мне казалось, что вы цените меня настолько, что вам нравится быть со мной. Но нет, вы оставили меня сидеть одну. Вы, вероятно, не могли поступить иначе, — вы заняты в другом месте. Вы сказали один раз, что вы ничто, — помните? Но нет, вы не истрепались; это значит, что вы уже кое-что. Вы спасаетесь в браке из потребности... да, из какой потребности я, пожалуй, не скажу. Я стала спасаться равнодушием — и вот совсем не спаслась. Вам посчастливилось, вы достигли мирной пристани. Мне нечего противопоставить ей. Она, действительно, так красива, в сущности она скорее великолепна, чем красива. Но, дорогой мой, этого мало. Возраст, эти годы...

— Этого я не замечаю, — сказал он. — Она не старше меня, и если говорить начистоту, то она очаровательно молода, — чего нельзя, пожалуй, сказать про вас, если только я вас верно понял.

— Не знаю, — сказала фру. — Может быть, я тоже очаровательно молода, не знаю, право. Во всяком случае, нехорошо с моей стороны говорить всё время только о самой себе. Сколько лет этой даме? — спросила она вдруг. — Может быть, вы скажете мне.

Хольм побледнел.

— Вы хотите знать число и год рождения? Вы хотите, чтобы ваш муж нарисовал надгробный камень? Напишите первое апреля.

— Но ведь вы же должны согласиться, аптекарь Хольм, то, что вы сделали...

— Разве это хуже того, что сделали вы?

— Это совсем другое. Нет, пожалуй, это не хуже. Но вы никогда не были мещанином.

— А теперь, выходит по-вашему, стал им? А разве было бы лучше, если б я целую вечность ходил и хвастался, что я не мещанин? Этим не проживёшь.

— По-моему, это имеет свою ценность; не помню, но такие ценности мы называем кажется фиктивными? Мне пришлось один раз играть в обществе, в доме графини; у неё все туалетные вещи были золотые, и я видала пудреницу из золота. Мне её не дали, но я видела её. И вовсе уж не так мало то, что я видела её.

— Так, при обыкновенных условиях вы, кажется, правы. А что касается её и меня, так для нас вообще не существует пудры.

— И для меня тоже, — сказала она.

— Разве?

— Очень редко. И это свинство с вашей стороны, что вы это заметили!

— Ха-ха! Действительно, пора нам перейти к нашей обычной манере разговаривать.

— «Фиктивная ценность», — говорили мы в ателье. Мы выходили замуж, напудрив нос, прицепив бантик, и брак совершался с напудренным носом. А вы?

— Нет, наша свадьба совершалась не так торжественно, но она совершилась. Видит бог, что совершилась, и ещё как!

Молчание.

— Мне пора домой, позаботиться об обеде, — сказала она и с улыбкой добавила: — У нас сегодня черепаховый суп.

— У вас ведь есть прислуга.

— Да, потому что у нас столуются все служащие на почте.

— У нас тоже столуются служащие, но мы не держим прислуги, — заметил он не без ехидства.

— Да, но я в этом отношении никуда не гожусь.

— Я думаю, что нет. Но вы считаете фиктивной ценностью делать вид, будто вы не годитесь.

— Нет, но он говорит, что если у нас не будет прислуги, то я не смогу играть. Он это делает для меня. Теперь у меня два-три ученика, которые платят мне по пяти крон в месяц.

Она встала и отряхнула юбки, она наговорилась всласть и больше не чувствовала подавленности. Может быть, в этом не было никакой необходимости, но когда они под конец опять заговорили о любви, она снова стала утверждать, что никогда не была влюблена в него. Нет, право же, если на то пошло, то она предпочитает своего мужа. Но изредка поговорить о пустяках — не правда ли? — не так плохо, особенно когда из тебя всё равно ничего не вышло, а потом опять оставаться одной и сидеть дома на стуле...

Каждый пошёл своей дорогой.

Аптекарь слегка задумался о ней. Что-то изменилось, она была так откровенна, немного не в своём уме, болтала так много, — уж не попробовала ли она, перед тем как выйти, хереса, которым должна была заправить суп?

Всё возможно.

У стройки он встретил свою жену. Их невозможно было отвлечь от этой стройки, они ходили туда и в одиночку и вместе, утром и вечером, постоянно, изо дня в день следили за тем, что уже сделано и что ещё осталось сделать. Ведь у них была мебель из Бергена, которую нужно было внести в этот дом, было несколько ящиков, которые нужно было распаковать.

— Ты идёшь сюда? — спросила она.

— А ты? Разве тебе не надо домой готовить обед?

— У нас на обед ветчина. Который сейчас час?

— Этого я тебе не скажу больше. Ты можешь повесить на себя свои собственные часы.

— Не имею средств носить их! — Она вытащила часы из кармана его жилетки. — Ещё много времени! А ты, верно, катался на лодке и грёб?

— Нет, — отвечал он. — Я встретил фру Гаген и поболтал с ней немного.

— Подумай, Конрад, если бы я умела играть, как она!

— Этого бы я не хотел. Потому что тогда ты не была бы такой, какой я люблю тебя.

Сколько нежности и любви между ними! Они поговорили о том, что почтмейстер требует, чтобы гостиная и спальня во всяком случае были оклеены обоями, и что надо как-нибудь пойти с ним в сегельфосскую лавочку и выбрать там обои. Они, как молодожёны, говорили о том, как нарядна будет крошечная столовая благодаря серебру на двенадцать персон. И боже мой! фру вернулась даже к тому, о чём они говорили уже раньше: к красному кабинету. По её мнению, будет лучше, если он часть приёмной отгородит себе под контору.

— Но зачем же тогда кабинет?

— Это правда. Но это будет так красиво!

Странная манера рассуждать, и неожиданная со стороны такой разумной женщины.

— Вон идёт На-все-руки! — сказала она.

Август поклонился и тотчас выразил своё удовлетворение по поводу стройки: так приятно видеть, как быстро подвигается дело вперёд!

— Я всегда спасаюсь сюда, когда рабочие мои упрямятся и не слушаются, — сказал он.

— Вы с ними не справляетесь?

— Случается. Они знают, что теперь могут делать, что хотят, они нарочно растягивают работу.

— Но разве они не хорошо работали здесь?

— Нет, хорошо. В особенности вначале. И теперь они опять поговаривают о том, что хотели бы спуститься сюда.

— Сюда? Но что ж они будут тут делать?

— А сарай?

Они все трое стали смеяться над забывчивостью аптекаря, и фру спросила его, куда он думает складывать дрова, где будет сушить бельё, хранить продукты...

— В твоём красном кабинете, — шепнул он ей.

Август: — Да, нужно в некоторых местах подвести фундамент под сарай, — фру права. Но консулу необходимо поставить загородки сейчас же, дело спешное. Рабочие понадобятся мне ещё в течение нескольких дней, аптекарь.

— Конечно. Во всяком случае, они не должны спускаться сюда, прежде чем не кончат у вас.

— Хорошо, — согласился Август.

У мыса загудел пароход, шедший к югу. Аптекарь поглядел на часы и сказал:

— Ну, тебе пора, Лидия.

— Нет, тебе пора, — ответила она, — мне нужно крошечку поговорить с На-все-руки. Я сейчас приду.

И во всём-то Август должен был принимать участие! Вот жена аптекаря отвела его совсем в сторону, таинственно заговорила с ним, призналась ему в чём-то, чуть ли не опустив глаза при этом, что не очень-то ей было свойственно.

Что же подумает о ней На-все-руки, что скажет он, когда узнает то, о чём она собирается ему рассказать?

Так она начала.

Август глядел на неё и ждал.

— Ты вот глядишь на меня, — сказала она, — но ведь ещё ничего не заметно по мне сейчас?

Эти слова навели сообразительного Августа на мысль, он улыбнулся и сказал с хитрым видом:

— Пожалуй, уж могло бы стать заметным!

Чертовски ловкий человек! Как он галантен! Никакого удивления, никаких намёков на её возраст, или что это маловероятно. «Пожалуй, уж могло бы стать заметным», — сказал он.

— Ну, что ты об этом думаешь? Ты должен мне сказать.

— Что я думаю? Что это единственное правильное, что вы оба могли сделать. И если вы не побрезгуете и выслушаете меня, то я скажу, что это — великое благословение со стороны творца. Я такого мнения.

— Ну, а теперь мне всё же стыдно немного перед людьми.

— Очень нужно! Чего ж тут стыдиться? Как вы можете говорить так безнравственно о человеческом плоде и произрастании?

О, до чего он радовал её и был приятным поверенным в счастливом беспокойстве! Он был незаменимый человек, к которому можно было и в нужде обратиться, и поделиться радостью, которая в кои-то веки приходила.

— Я непременно хотела тебе сказать об этом, На-все-руки, потому что ты всегда был так добр.

Август был благодарен ей за эти слова и в свою очередь захотел сказать ей приятное.

— Да, да, фру Хольм, помяните моё слово: раз уж вы начали, будьте уверены, что вы ещё много раз придёте ко мне, чтобы сообщить такую новость.

Она засмеялась, растрогалась до слёз и отвергла такое предположение, как совершенно невероятное. Так, значит, он находит, что ей нечего стыдиться людей и можно выходить.

— Да вы с ума сошли! — вырвалось у него. — Простите, что я так сказал. А что люди будут думать об этом — пусть это будет ваше последнее слово в этой жизни, если я ещё раз услышу его. Так и знайте.

Она постояла немного, словно собиралась ещё что-то сказать и не решалась. Но сказать было совершенно необходимо, это было, пожалуй, самое важное.

— Дело в том, — сказала она, — что я боюсь одной вещи. Это так ужасно, и я не знаю, как мне спастись. Всё было бы очень просто, если б только я была уверена. У меня будет теперь красная комната с двумя окнами в новом доме, всё будет лучше, чем когда я ждала других детей. Да и вообще. Но я боюсь, что кто-нибудь... что кто-нибудь вернётся... Понимаешь ли, На-все-руки? — вернётся...

Август, с его быстрой головой, тотчас понял и остановил её.

— Этого никогда не будет.

— Как?!

— Так, никогда не будет.

— Ты так думаешь?

Август должен был хотя бы временно помочь ей, она в этом сильно нуждалась. Потом, позднее, он ещё раз поможет ей: помогать и спасать других и самого себя — это было для него плёвое дело. Он и тут не намекнул, не назвал известной суммы в семьсот крон, не нуждался в этом, его слова были и без того полны содержания.

— Никогда больше не думайте об этом! Тот, кто уехал, уехал по причине жизни и смерти и никогда больше не вернётся.

Таинственная и глубокая речь, она ей поверила вполне.

— Да благословит тебя бог, На-все-руки! — сказала она.


Возвращаясь со стройки, Август хотел было опять подняться к рабочим, но один из мальчиков из сегельфосской лавки, запыхавшись, подбежал к нему с известием от консула, что англичанин приехал с пароходом. Господа с собаками пешком пошли в имение, потому что лорду после длинного путешествия по морю захотелось поразмять ноги, а Август пускай привезёт с пристани его чемодан. Автомобиль стоит в гараже.

Англичанин, лорд, приехал. Итак, последней загородке так и не суждено было появиться, до тех пор пока не стало слишком поздно! Такая простая вещь, но видно, судьба тяготела над ней: хоть одна пропасть да осталась зияющей. Словно какой-то немой протест исходил всё время от рабочих, и они упрямились.

Старый мастер на все руки сильно огорчился, что с ним случилась такая беда. Его нисколько не тревожило, что на него нельзя было положиться в иных случаях, но в работе он был твёрд и исполнителен, — свойство, которое укоренилось в нём ещё с тех пор, когда он обучался порядку и дисциплине у известных капитанов судов. Посмел бы кто-нибудь отлынивать у них от дела!

Он отвёз чемоданы в имение и помог Стеффену внести их в дом. Пришёл консул с флагами, с норвежским и английским, и попросил повесить их.

Август был очень подавлен и сказал:

— Мы так и не успели поставить последнюю загородку.

— Ну, что же делать, — сказал консул. — Послушайте, На-все-руки, английскому господину нужен человек, юноша, который сопровождал бы его в горы.

— У меня уж есть один на примете, — ответил Август, — но он не знает английского языка.

— Это ничего. Лорд — умный человек. Он довольно порядочно говорит по-норвежски. Он выучился ему в Африке.

— Тогда я сейчас же отправлюсь в Южную деревню и предупрежу парня.

— Нет, знаете что, На-все-руки, вам совершенно незачем проделывать этот длинный путь пешком. Поезжайте в автомобиле. Прихватите с собой и человека. Пусть он переночует здесь, — лорд собирается рано встать...

Август хорошо знал дорогу, сотню раз он ходил по ней, не находя покоя. Каким униженным шёл он каждый раз туда, и таким же униженным возвращался. Теперь всё было забыто, он ехал в автомобиле, он был господином, и он не намеревался прятаться от Тобиаса и его домашних. Он проехал мимо с такой быстротой, что вся изба задрожала. Когда Август въехал в гору возле соседнего дома, его рожок прогудел три раза, чтобы вызвать Гендрика. Слышно было по всей деревне. Ему пришлось дожидаться Гендрика, пока тот переодевался с головы до ног. Август вышел из автомобиля и стал прогуливаться, словно и он тоже после длинного морского путешествия захотел поразмять ноги. Из всех изб показались люди и стали смотреть, как он разгуливает. Ему не хватало сигары.

Когда он ехал обратно и гудел ничуть не меньше, рядом с ним сидел Гендрик и испуганно улыбался. Но так как он был велосипедистом и часто ездил очень быстро, то он ободрился и заставил себя немного поговорить.

— Итак, англичанин, значит, приехал? — сказал он.

Август не отвечал.

— Если бы только Корнелия жила и знала об этом!

Август не отвечал и ехал дальше. Он промчался мимо дома Тобиаса; все вышли из дома, но он не захотел взглянуть на них. В сущности, ему не за что было сердиться на них, но они были свидетелями его влюблённости, пусть теперь у них будет другое впечатление от него. Для маленького Маттиса он сделает исключение: это забавный маленький человечек; Август будет изредка дарить ему шиллинг или два, может быть, даже даст ему место, когда откроет контору в городе.

— Вот здорова-то бежать! — сказал Гендрик о машине.

Август по прежнему не отвечал, но ему захотелось, чтобы и Гендрик имел понятие о том, что такое человек с автомобилем. Когда они доехали до изб в старом, глухом Сегельфоссе, на улице играло несколько детей. Август остановил машину, вышел. Это были, может быть, не те же самые дети, что в прошлый раз, но они знали его понаслышке, подошли и все поблагодарили его за щедрость: когда-то он подарил им десять крон на всех. Август спросил о старом сегельфосском могильщике, и дети привели его.

Он вышел, простоволосый, дряхлый старец, с увядшим и опустошённым лицом, какой-то безымённый, без всякой физиономии. Август стоял и содрогался; он чувствовал себя гибким, великолепным, в полном расцвете. Так подряхлеть за такое короткое время, — за два месяца, всё равно, что трехнедельный утопленник, прибитый волнами к берегу! Ему больше нет места среди творений; разве он знает, что такое небоскрёб или слон в божьем хозяйстве? Но за два месяца превратиться совсем в ничто! Все эти люди надломлены, у них нет мужества, чтобы жить. Август в своём полном цветении содрогался.

Старец узнал его, стоял и гримасничал.

— Ты был прав, в горном озере водится форель, — сказал Август.

— Форель? Да, есть, — шамкал старик и качал головой, погружаясь в воспоминания. — Это он, Теодор. А перед ним был ещё Хольменгро с мельницы. А потом был ещё Виллац Хольмсен, он был раньше всех...

Август дал ему десять крон, сел в автомобиль и уехал.

XXXII

Лорд был молодчина: по его мнению, было очень интересно, что пропасть зияла. Он стоял на самом краю, над глубиной в триста метров, и разговаривал с рабочими по-норвежски. Август отвечал по-английски.

Ну, конечно, Август говорил по-английски; пусть рабочие и Гендрик послушают и удивятся. Но лорд сам не обращал никакого внимания на его английский, он вообще совершенно не замечал и самого Августа. Это обижало старика, он держался в стороне, и очень может быть, что начинал сомневаться, был ли перед ним подлинный Right Honourable, вполне возможно, что он сомневался. Август сам представлял собой нечто, он и прежде знавал знаменитых капитанов судов и президентов, и с успехом мог бы показать этому англичанину, кем он в сущности был. Он купил себе в сегельфосской лавке сигары и дымил вовсю, когда мимо проходил этот лорд, куривший простую трубку. Он ходил также взад и вперёд по горной дороге и размахивал тростью, чтобы не иметь вида обыкновенного старосты, который должен присутствовать на месте работы. И в один прекрасный день он, вероятно, растрогал лорда: тот обратился к нему, спросил у него совета относительно рыбной ловли, объяснил, что говорит на языке страны, чтобы выучиться норвежскому, что он всегда старается говорить на языке той страны, по которой путешествует. Он был на Кавказе, но «чёрт паршивый!» — выругался он, — там семьдесят языков.

Они отлично сошлись. Впрочем, они почти не имели дела друг с другом, только встречались, здоровались, обменивались двумя-тремя фразами, всегда по-норвежски, и лорд шёл дальше. Гендрик нёс рыбу или ещё что-нибудь, лорд тоже нёс свою часть поклажи, чаще всего съестные припасы.

Случалось, что консул отвозил своего гостя в горы или привозил его обратно, но лорд относился к этому довольно безразлично: «На это у тебя нет времени», — говорил он консулу. Удивительный англичанин: дитя народа, болтливый и простой, прямо-таки несколько простоватый. Звали его Болингброк, но он не из тех, не из настоящих Болингброков, и кто знает, не была ли его фамилия ещё совсем недавно просто Брок. «Это вполне возможно», — говорил он. Это тоже мало его трогало. И зачем ему ездить в автомобиле? Он получил отпуск, чтобы удить и ходить на охоту, а вовсе не кататься на автомобиле.

Зато он изредка появлялся на прогулке вместе с фрёкен Марной. Не то чтобы она была особенно занимательна, — она была тяжеловесна и несколько неповоротлива, — но всё-таки приятнее было удить с красивой дамой, чем с одним Гендриком. На странном языке говорили они друг с другом: он выучился своему норвежскому у простонародья и смело пускал его в ход; дама тоже мужественно отвечала ему на языке своего детства, и когда что-нибудь им не удавалось, они оба чертыхались вовсю. Гендрик с величайшим удивлением прислушивался к ним. Когда лорд говорил: «Чёрт паршивый!», дама повторяла, опустив глаза и улыбаясь. У неё делался при этом хитрый вид, словно у неё было что-то на уме, да, вероятно, и на самом деле было. Чёрт знает, не была ли Марна слишком хороша для того, чтобы болтаться тут? Ей бы следовало выйти замуж и иметь десять человек детей! Её приключение с дорожным рабочим было уж очень кратковременно, а монотонная жизнь в Сегельфосском имении или у сестры в Хельгеланде не могла способствовать её расцвету. Лорд её не соблазнял, он никого не соблазнял; может быть, он был достаточно хорош среди своих, у себя на родине, но здесь, в разгаре своего спортивного помешательства, он был невозможен. Он выглядел неплохо, хотя был жилистый и несколько плоский, но лицо имел терпимое, несмотря на английские зубы. Он был, может быть, замечательный господин, лев и обольститель, когда хотел им быть; но он не хотел: у него был приступ спортивного помешательства, и он интересовался только рыбной ловлей да охотой, — сколько весила форель, да как ему три раза пришлось переменить муху, чтобы в конце концов поймать всего лишь эту жалкую рыбку. Разговор, может быть, и достаточно занимательный для многих пациентов из жёлтого дома, но без всякой луны, поцелуев и безумной любви. Фрёкен Марна однажды насквозь промокла, когда вылезала из лодки, но он и не подумал пожалеть её и не стал держать её за руку.

Лорд надоедал фрёкен Марне, и она так прямо и от всей души спросила брата, долго ли он ещё пробудет. Консул зашикал, велел ей молчать и сказал, что чем дольше он будет гостить, тем приятнее. Во всяком случае ему нужно натаскать собак и перестрелять оставшихся куропаток. Впрочем, он хотя и уедет сейчас, но зимой вернётся, чтобы посмотреть северное сияние, и пробудет до самой пасхи, чтобы послушать поющих лебедей. И то и другое было ему пока незнакомо.

— Я уеду тогда в Хельгеланд, — сказала фрёкен Марна.

— Очень жаль, — отвечал брат, — он будет спрашивать о тебе.

— Не шути лучше. Право же, он сказал мне однажды, что не женат до сих пор.

— Вот видишь, это кое-что да значит!

Брат и сестра были дружны, но шутили они самым спокойным образом. Никто из них, смеясь не ударял себя по коленке: для этого Марна была слишком ленива, а Гордон слишком джентльмен, но они могли веселиться до такой степени, что оба улыбались. Только когда мать была с ними, дело могло дойти до смеха. Её участие в игре сразу оживляло всех, потому что она смеялась от всего сердца, и от смеха у неё делались маленькие влажные глазки. Но ведь она больше не жила с ними, она была в аптеке, была фру Хольм и прочее, и прочее. Странная история!

— Ну, теперь уходи, Марна, не задерживай меня, — говорил иногда Гордон, выпроваживая её.

Но Марне некуда было торопиться, и она продолжала шутить: на что ей тогда брат, британский консул, если он не может устроить её дела с лордом?

— Добром тебе говорю, уходи! Ты не видала ещё, как я скрежещу зубами.

Бедный Гордон Тидеман! Ему вовсе уже не так мало приходилось работать. При его точности и аккуратности ему приходилось вести множество книг и записей, и он очень нуждался в помощнике. Но ведь во всей стране не было никого, кто бы писал такие красивые буквы и так правильно считал, как он; поэтому он продолжал мучиться над работой один. К тому же машинистка не смогла бы вписывать статьи расходов и цифры в толстые журналы на машинке.

Гордон Тидеман был в хорошем расположении духа. Ловля лососей была особенно удачна в этом году, коммивояжёры на Севере и Юге, Юлия дома, изредка новый ребёнок, рост благополучия во всех отношениях. На своих собственных записях он убедился, что его жалованье в банке было чистый доход, неожиданная прибавка, которая давала ему возможность выплачивать банку долг в десять тысяч крон. Если бы он не был Гордон Тидеман, он, вероятно, подпрыгнул бы. Позвал мать.

Когда она вошла, он раздражённо отбросил в сторону перо и злобно спросил, что ей надо.

— Ах ты, тролль этакий! Ты чуть было не испугал меня.

— Я только что выставил за дверь Марну, а теперь являешься ты. Садись!

— Знаешь что, — сказала мать, поглощённая своими мыслями, — знаешь, что я тебе скажу. Они только что окончили крышу и начинают настилать полы. Как замечательно, не правда ли?

— Все суета! — пошутил он. — Ты строишь дом, чтобы у тебя было лучше, чем у Юлии, вот в чём дело.

— Ты видал дом? Он чудесный.

— Я одного не понимаю: зачем двум одиноким людям столько комнат? — сказал сын. — Этот красный кабинет, например.

— Да, у тебя нет красных кабинетов в твоём дворце!

— Кто оплачивает всю эту роскошь? — спросил он.

— Это свадебный подарок от его родных.

— Да неужели?

— С условием, что он никогда больше не будет требовать их поддержки.

— Вы на это согласились?

— Да. Это я уговорила его. Мы не должны ни у кого просить поддержки.

— Так, — сказал сын. — Ты у меня замечательная! Впрочем, это было нехорошо с твоей стороны уехать и оставить нас на произвол судьбы. Я не знаю, как я справлюсь.

— Ты, директор банка и всё на свете! Сколько тебе платят?

— Ничего! — фыркнул он. — Несколько тысяч. Юлия тратит это на булавки.

— Я не хочу иметь с тобой дела, если ты будешь так говорить, — сказала она и даже встала.

— Тпру, постой немного, садись опять! Что за горячка! Я хотел спросить тебя: не выехать ли нам осенью с неводами?

— А почему бы нет?

— Да, ты вот уехала и предоставила всё мне.

— Поговори об этом с На-все-руки, — сказал; мать.

— Потом я хотел спросить тебя ещё об одной вещи: разве не хорошо, что к охотничьей хижине ведёт теперь настоящая дорога?

— Пожалуй, что хорошо.

— А ты хотела, чтоб была тропинка. А теперь у нас широкая дорога, шоссе. Иначе мы не могли бы отвозить лорда в горы.

— Не смогли бы.

— Вот видишь!

— Я придерживаюсь земного, Гордон. Пора бы уже сходить на птичьи скалы за пухом.

Сын опять презрительно фыркнул:

— Такие пустяки! Только терять даром время.

— Одно к одному, Гордон! Отец твой купил этот участок птичьих скал, оберегал его, и теперь все в твоём дворце спят на пуху!

— Знаешь что, — предложил неожиданно сын, — поедемте туда все вместе, пока лорд ещё тут.

— Всё лорд и лорд! Мне бы очень хотелось поглядеть на него как-нибудь. Марна что-то уж очень улыбается, когда рассказывает о нём.

— Да, они вместе ругаются по-норвежски. А так тут вовсе нечему улыбаться, — он очень дельный человек.

— И лорд к тому же.

— Ты думаешь?

— А разве не лорд?

— Тише! Конечно, он не лорд, но посмей только рассказывать об этом в городе!..

— Я не буду рассказывать.

— Ни одной живой душе, понимаешь ли? А не то я с тобой поссорюсь.

— Ха-ха! Но почему же это такая тайна?

Гордон: — Я не распространял слуха, что он лорд. Во всяком случае, не я начал. Вероятно, это исходит от На-все-руки. Но в сущности я ничего не имею против того, что у нас гостит лорд. Всё-таки это кое-что. К тому же Давидсен написал в своих «Известиях», что он лорд, и мы не можем вдруг лишить его этого титула.

— Ха-ха-ха! — мать смеялась от всего сердца. — Что он сам говорит на то, что он сделался лордом?

— Он сам? Нет, он об этом ничего не знает. Он говорит на своём странном норвежском со всеми, от самого Финмаркена вплоть до нас.

Мать смеялась до слёз.

— Но смотри, не проговорись, мать, я нарочно предупредил тебя! Во всяком случае пока ничего не говори, — сказал сын. — Он из богатой и видной семьи, и он был сердечно добр ко мне, когда мы вместе ходили в академию, часто приглашал меня к себе домой, и я не знаю, чего он только ни делал. Они жили в великолепной вилле, со слугами и шофёром, — крупное предприятие, богатство. Здесь он держится так просто и без претензий, чтобы не быть в тягость, поэтому мне бы и хотелось, чтобы он не соскучился. По-моему, нужно пригласить ещё кого-нибудь на прогулку на птичьи скалы. Что ты на это скажешь?

— Да. А чем ты хочешь угощать?

— Бутербродами и пивом. Просто, но сытно. Или, пожалуй, пусть будет несколько изыскано.

— Ну что ж. А кого ты пригласишь?

— Я? Почему же всегда я должен всё решать? Почему ты не можешь сговориться с Юлией и Марной и что-нибудь придумать сама?

— Прости, пожалуйста.

— Но разве не правду я говорю? Разве и без того я не достаточно занят? Теперь, когда он начал ходить на охоту, мне приходит в голову другой джентльмен, который тоже бы не прочь пойти на охоту; но об этом и думать не приходится. Банк нужно будет перенести в этот дом; мне составили две сметы, одну — на деревянное строение, другую — на каменное, но разве кто-нибудь из вас поможет мне выбрать?

— Ха-ха-ха!

— Ты надо мной смеёшься. Но ведь надо же мне предпринимать что-нибудь, действовать, а не жить на одни доходы с земельной ренты. Мне кажется, что необходимы ещё вино и десерт.

Мать отрицательно покачала головой и не согласилась.

— Ну, вот видишь! Когда я что-нибудь предлагаю...

— Мы устроим всё это и без тебя.

— Только бы вам это удалось! С одним ты всё-таки должна согласиться: с тех пор, как ты уехала, наш дворовый работник совершенно ничего не делает. Это грех на твоей совести.

— На моей? — спросила она.

Правда, Гордон шутил, но под его шуткой скрывалось серьёзное беспокойство. С тех пор, как уехала мать, он не знал, что ему делать с усадьбой, сам он ничего не понимал в хозяйстве, а работник Стеффен слонялся по двору и бездельничал. Жатва давно кончилась, и хлеб был уже убран; но почему ж не принимался он за молотьбу сразу, раньше чем мыши поедят зерно? Стеффен оправдывался тем, что ему не хватало помощников, но и ничего не делал, чтобы достать их; если он и уезжал вечером на велосипеде, так только к своей возлюбленной в деревню, и приезжал утром ещё более ленивый, чем всегда. За всем этим и ещё кой за чем всегда следила его мать, но, теперь её здесь не было. А картошка? разве её не пора было копать?

Мать припомнила месяц и число:

— Да, — сказала она, — пора.

Гордон: — Вот видишь, я уже вовсе не так глуп, потому что я записывал сроки в течение нескольких лет и могу сравнивать их. Ты имеешь обыкновение смеяться над тем, что я всё записываю, но как бы иначе помнил я всё это, скажи?

Совершенно правильно, Гордон Тидеман всё записывал и записывал, потому что это не держалось ни в его голове, ни в сердце. Ведь в школе своей он учился не возделыванию земли, а записывать. Приглядывался ли он когда-нибудь к погоде с мыслью о растениях? Что сейчас нужно полям и лугам, — дождь или ведро?

Он продолжал шутить с матерью:

— Ты не заявила об уходе перед тем, как уехать, ты просто-напросто сбежала. И не подучила Юлию для принятия твоей должности. О себе я не говорю, — у меня слишком много дела и без того, — но Юлия далеко бы пошла.

Мать словно осенило: он, действительно, был прав. Как это ни странно, но она почувствовала себя виноватой. Сын её не знал, как ему быть, — это её растрогало.

— Знаешь что? Я буду изредка обходить усадьбу! — сказала она.

— Да, пожалуйста! — подхватил он. — Поговори с Юлией и попроси её заняться хозяйством! Я мог бы попросить её сам, но лучше уж сделай ты это, я не очень-то умею, — у меня ничего не выйдет. Но только помни, что это исходит не от меня, идея — твоя собственная!

Правда, у неё были ещё слезы на глазах, но тут она всё-таки не могла не засмеяться: какой он трусишка, и как уклончив, но всё-таки бережёт и других. Сама она гордилась тем, что без неё не могут обойтись в усадьбе.

— Ну, мне пора, — сказала она.

Сын поглядел на часы:

— Посиди ещё немного, я жду На-все-руки. Он точный человек, он будет здесь через несколько минут.

— На что он тебе?

— Я хочу его спросить, закидывать ли неводы.

Вошёл Август, снял шляпу, поклонился обоим и стал навытяжку. Он поправился с тех пор, как разделался со своей влюблённостью, спал и ел теперь спокойно, он даже потолстел.

— Я заметил, На-все-руки, что вы давно не получали жалованья, уже несколько месяцев, — сказал консул.

Замечание это застало Августа врасплох; он отвечал, что, вероятно, у него не было времени.

— Пожалуйста! — сказал консул и передал ему конверт с деньгами.

Август пробормотал:

— Я уже несколько месяцев, как не работаю на консула.

— У меня такое впечатление, что вы работаете всё время. Почти весь день.

— Но я ведь живу здесь и столуюсь.

Консул слегка поморщился, и Август понял, что ему не следует спорить, а лучше поблагодарить.

— Потом, я и мать моя, мы хотели спросить вас об одной вещи: не посоветуете ли вы нам выехать с неводами в самое ближайшее время?

— Разве вы получили вести о том, что идёт сельдь?

— Нет.

Август подумал:

— В море всегда есть сельдь, — сказал он. — Но как раз сейчас я ничего не слыхал о чайках или китах поблизости, в наших северных водах.

— По-вашему, слишком рано, насколько я понял?

— Картофель ещё в земле, его надо копать.

— Но ведь это же обычно делают женщины?

— Я это не к тому, а насчёт времени. Для людей так всё устроено, что одно следует за другим.

— Сколько бы времени вы ещё ждали на моём месте?

— Н-да, — сказал Август и с чувством превосходства покачал головой на этот глупый вопрос. — Все зависит от сообщений и вестей, что люди будут говорить у церкви и какие новости принесёт телеграф. Потом существуют старинные приметы, лунные фазы. Но как я уже сказал, — и повторяю ещё раз, — море с незапамятных времён полно сельди, и месяца через два мы что-нибудь да узнаем.

— Ну, спасибо, На-все-руки. Это всё. Если вам домой, то поедемте вместе.

Чтобы не ответить отказом, Август поехал в автомобиле. Они завезли сначала мать консула в аптеку, а потом покатили домой, но Август тотчас же вернулся в город. Он обещал жене доктора крайне таинственное свидание.

— Ну вот, я всё устроила, — сказала фру Эстер.

— Так, значит, вы устроили!

— Я ношу это здесь, — сказала она и схватилась за сердце.

— Что же он сказал?

— Пока я ещё ничего ему не рассказывала. Но теперь придётся, а не то он сам догадается. Ты должен пойти со мной, Август.

— Я иначе и не представлял себе.

— А если он рассердится, ты должен помочь мне.

— Об этом не беспокойтесь! — сказал Август.

Бедная маленькая, красивая фру Эстер, ей приходилось бояться мужа. «Очень нужно!» — подумал Август.

Они медленно приближались к докторской усадьбе, им было о чём поговорить, она — волнуясь от того, что предстояло, он — уверенный, прямо-таки в восторге от предвкушаемой опасности. Её всё ещё мучили сомнения, хотя дело было сделано и судьба совершилась. Но она желает девочку, а вдруг мальчик?

— Ну что ж, — сказал Август, — какая же тут беда? Остаётся только поступать так же, пока не будет девочки!

— Нет, — возражала она. — Выйдет, что я дразню его.

— Я каждый раз буду помогать вам, — сказал Август.

Его слова утешали её и вселяли мужество. Его услужливость не знала границ.

Но всё произошло иначе, чем они ожидали.

Когда они вошли и уселись и доктор оказался дома, фру тотчас заметила, что муж её поглощён какой-то мыслью. Может быть, он уже обнаружил её обман? Она была крайне взволнована и много говорила побледневшим ртом, были видны её белые зубы, которыми она подростком жевала древесный уголь.

— Удивительно, до чего ты болтлива сегодня! — сказал доктор.

— Разве? Впрочем, может быть.

— Ты думаешь, что я сержусь, но ты ошибаешься.

Он вынул из кармана письмо и передал ей.

— От твоего возлюбленного! — сказал он и засмеялся.

— Ах, от него! — воскликнула она, довольная, что не что-нибудь другое.

— Ты бросила его па печку, — сказал он. — Но там служанка могла бы прочесть его.

— У меня такое чувство, будто письмо вовсе и не мне, — отвечала фру. — На что оно мне, раз оно не от тебя?

Доктор словно немного смутился и сказал:

— Так ты думаешь?

— Да, думаю.

— Оно пришло по почте?

— Этого я не знаю, — отвечала фру. — Малла подала его мне.

Позвонили Малле, и фру спросила:

— Кто принёс мне письмо?

— Уполномоченный окружного судьи, — отвечала Малла.

— Спасибо, больше ничего.

Доктор сказал:

— Он сам принёс письмо! Но раз ты даже этого не знала, значит, ты не очень заинтересована.

— Нет. Я не понимаю, что ему от меня нужно. Мы поговорили совсем немного, он сказал, откуда он. «Красивый город!» — сказал он, но я не помню названия. Я сказала, что я из Полена и что там лучше, чем здесь. «Если в Полене ещё остались такие красивые дамы, то я непременно съезжу туда», — сказал он.

Доктор: — И ты, конечно, не имела ничего против — услыхать такую вещь?

— Нет, — откровенно отвечала она, — я смеялась и немножко польстила ему: вероятно, мол, у него есть красивая дама в его родном городе. Вот и всё. А теперь он валяет дурака.

— И в письме его нет ничего особенного.

— Я не помню ни одного слова, — сказала фру и передала письмо ему обратно.

Он отклонил письмо:

— Лучше сожги его, Эстер, это будет приличнее всего!

Она встала и бросила бумагу в печку.

— Никогда не видала ничего подобного! Я ведь ни с кем не разговариваю, да и с ним не говорила более двух раз посереди дороги. О чём же он писал?

— Ха-ха-ха! — засмеялся доктор. — Слыхали ли вы что-нибудь подобное, Август?

— Фру Лунд не читала письма, — сказал Август. — Но насколько я понял, там написано, что красивый молодой человек желает встретиться с самой красивой дамой в его жизни.

Доктор опять засмеялся:

— Август, никак, тоже приударяет за тобой, Эстер! И говорит почти что теми же самыми словами, что и уполномоченный.

Они все трое засмеялись.

Но доктор всё-таки был задет за живое:

— Да, красивый молодой человек. Он не одноглазый. И не стар, как я. Он может ухаживать за дамами и говорить им красивые слова.

Как будто бы наступил подходящий момент.

— Ты бы не говорил такие глупости, Карстен! Право, у меня другие заботы.

— Да неужели?

— Да, у меня будет девочка.

— Что?! — спросил доктор.

— У меня будет ребёнок.

Тишина.

— Да, — сказал он наконец, — это действительно новость.

Тут вмешался Август; до сих пор он был не нужен.

— Не знаю, что мне сказать на это, доктор. Но какая же это новость, что у женатых людей родятся дети?

На это доктор ничего не ответил; новость его сразила, может быть, он сдержался, но только объяснения не последовало.

— Ты говоришь о встречах и о красивых словах, — сказала фру, — но когда у меня будет маленькая девочка, то её слова будут для меня самые прекрасные.

Доктор задумался. Может быть, это самое лучшее, пожалуй, даже отличный выход: женщина, ожидающая ребёнка, не может флиртовать.

— Да-да! Эстер, по-моему, ты великолепна! Великолепный человек! Я смотрю на тебя снизу вверх! Но только я попрошу тебя быть осторожней, потому что это не шутки — женщина в твоём возрасте...

Это-то он во всяком случае решил напомнить ей, что она не так уже молода.

Она очень обрадовалась, что он так быстро сдался. Эстер вскочила, стала благодарить его, гладить по голове. Ему пришлось отстраниться, чтобы она не прижала его к груди.

— Ну, будет, будет, а не то Август подумает, что ты влюблена в меня, — сказал он.

— Ну и пусть думает! — отвечала она.

Но чёрт знает что такое, — он всё-таки продолжал ревновать к уполномоченному. Всё это ерунда, что женщина в ожидании не может флиртовать. Эстер может. Она может всё, что захочет. Было также глупо напоминать ей о возрасте. Она была без возраста. В ней был огонь.

— Хочешь, я поговорю с уполномоченным? — спросил он.

— Нет, не надо, — отвечала она.

— Ты жалеешь его?

— Что ты, дорогой мой! Я жалею тебя. Зачем тебе брать на себя эту неприятность?

— Гм! — сказал Август.

Тут он вполне мог бы пригодиться. До сих пор его вмешательство всё ещё было ненужно, он соблюдал нейтралитет, но теперь он мог предложить себя для сведения счётов с уполномоченным.

— Нет, это невозможно! — сказал улыбаясь доктор.

— Я бы мог дать ему понять, — сказал Август.

— Он может так вам ответить!

— Этого он не посмеет, пожалуй.

— Ну, что вы можете сделать?

— Я застрелю его, например.

— Что?!

— Вот этой собственной моей рукой!

— Август, Август, до чего вы легко стреляете в людей! — смеясь сказал доктор.

— Нет, как вы можете так говорить, доктор? В Сегельфоссе я не застрелил ни одного человека.

Доктор постарался отвлечь его от этой темы и сказал:

— Да, кстати, Август, вы ведь знали дочь Тобиаса из Южной деревни, ту самую, которую недавно лошадь убила на смерть?

Август неохотно ответил, что он знал их всех. Они продали ему овец.

— Быть убитой наповал одним ударом копыта!

— Да, дело дрянь, — сказал Август. И он чуть было не спросил, пускал ли доктор ей кровь, но воздержался, чтобы не продолжать разговор о не касающемся его предмете.

Доктор покачал головой:

— Сколько несчастий обрушилось на эту семью!

Август встал и попрощался. Он ушёл, очень недовольный самим собой, словно не выполнил своего намерения. Он собирался пройти сквозь огонь и воду, но его не допустили. И какое ему дело до несчастий семейства Тобиаса, — у каждого человека своё! Мы живём долго, и несчастные люди живут совершенно столько же. Был человек по имени Риккис, — кто мог бы забыть его? — но у него была только одна рука. Это ничего не значит: он был достаточно хорош и с одной рукой. Разве он говорил о своём несчастье? Никогда.

Однажды ночью в танцевальном зале он поссорился из-за девушки с Карабао, и Карабао не желал ему уступать, потому что у Риккиса была только одна рука. После того как они поговорили некоторое время друг с другом, употребляя грубые и неблагозвучные слова, Карабао надоело браниться с калекой, и он взял и плюнул Риккис в ухо, чтобы показать ему своё презрение. Но извините, Риккис этого не стерпел. Первым делом он отстрелил себе оплёванное ухо, — он не захотел его иметь. И ещё раз извините — он размахнулся и дал пощёчину. У него была только одна рука, но этого было достаточно, и на ней не было почти ничего мягкого, вроде мяса, например, а только кости. Карабао упал на пол и долго лежал. Когда его подняли, он спросил, кто он, где живёт, одним словом, ничего почти не помнил. Зато Риккис был по-прежнему здоров. Правда, у него была только одна рука и, не более одного уха, но никто не слыхал, чтоб он жаловался на свои несчастья.

Всё зависит от того, как на это посмотреть.

XXXIII

Консулу Гордону Тидеману хотелось, конечно, охотиться, но особой потребности в этом он не испытывал. Он, вероятно, ни разу в жизни не выстрелил, кроме как в шутку, но он знал, что джентльмену подобает охотиться и что охота — спорт благородный и серьёзный. Теперь лорд для начала охотился в ближайших лесах, и его Гендрик каждый день приносил куропаток, то больше, то меньше, иногда четыре штуки, иногда две. По вечерам консул выслушивал рассказ об этих куропатках, — где они сидели, сколько их было в выводке, как вела себя собака. Но один рассказ лорда за ужином занял всех, он сам увлёкся так, что забыл о еде. Это был рассказ о старой куропатке, на которую он потратил все патроны из обоих стволов, потому что она вылетела против солнца и яркий свет ослепил его. Ведь была затронута его честь охотника! Но, слава богу, он успел проследить за ней взглядом, и завтра он разыщет её!

Фру Юлия была добрая, она терпеливо слушала и даже удивилась, что лорд найдёт именно эту куропатку среди столько других. Но фрёкен Марна была совершенно равнодушна. Когда лорд взглядывал на неё, чтобы убедиться, что и она тоже увлечена его рассказом, она глядела в ответ отсутствующими глазами, словно не слыхала ни одного слова. Консул старательно отмечал каждую особенность, притворялся понимающим, делал вид, что у него чешутся руки, и если бы он мог краснеть и бледнеть, то он проделал бы и это. Изредка лорд спрашивал:

— Что бы ты сделал на моём месте?

— Н-да, — отвечал консул, и совершенно не знал, что сказать. — Смотря по тому... я, право, не знаю. А ты, Марна, что бы ты сделала? — спрашивал он сестру.

Но лорду некогда было дожидаться ответа: он был разгорячён, страсть владела им:

— У меня не было выбора, я выстрелил! Расстояние было чертовски далёкое, но я выстрелил!— кричал он.

— Ну, конечно, — отвечал консул, — единственное, что ты мог сделать! Никогда не стоит жалеть выстрела!

Когда лорд начал охотиться в горах, ему приходилось весь день скитаться по обширному плоскогорью, а потом очень приятно было ехать в автомобиле до охотничьей хижины. Однажды, в среду, его отвозил Август. На обратном пути Август остановился возле своих рабочих, посмотрел, что они сделали, и что им ещё оставалось, и ободрил их, сообщив, что им нужно сложить не только фундамент сарая у аптекаря, но и стены банка для консула.

— Вот это отлично, староста! — воскликнули они и принялись энергично работать, пока он стоял и глядел на них.

— Да, но не раньше, чем вы доделаете загородку! — напомнил он им.

Ночью выпало немного мокрого снега, совсем немного, но достаточно, чтобы напомнить об осени. Когда солнце поднялось, снег исчез.

— Кончите ли вы через неделю? — спросил Август.

— Да, — отвечали они.

Август поехал вниз в усадьбу. Консул стоял и ждал автомобиль. Он был, как всегда, чрезвычайно занят, но безупречно вежлив.

— Дамы мои собираются на птичьи скалы за пухом. Если вам удастся выкроить время, Август, я бы хотел, чтобы вы помогли им наладить прогулку. Им желательно, кажется, пригласить с собой гостей. Моя мать расскажет вам об этом подробно.

Август поехал вместе с консулом, который ссадил его возле аптеки.

Было ещё рано. Фру была в кухне, а аптекарь с фармацевтом сидели и завтракали.

— Здравствуйте, Август! Садитесь, покушайте с нами. Так, вы уже завтракали. Сейчас придёт моя жена.

Господа продолжали разговор, и аптекарь заметил:

— В сущности, мы не имеем права, но...

— Но она и денег не посылает, — сказал фармацевт.

— Ну, это пустяки.

— Но зачем ей столько хереса?

— У них, кажется, очень часто бывает черепаховый суп.

— Да, но по бутылке в день!

Вошла фру Хольм.

— А, На-все-руки! — обрадовавшись, воскликнула она. — И ему не дают ни пить, ни есть! Выпей хоть кофе! Ты говоришь — прогулка? Приглашено двадцать три человека. Это всё Гордон, он всё любит делать на широкую ногу.

Август задумчиво погладил подбородок:

— Для этого нужно большую лодку.

Аптекарь: — Я могу поместить пятерых в своей лодке.

Август стал считать:

— Пять сядут в моторную лодку консула, — это будет десять. Остаётся тринадцать. Мы могли бы взять яхту, но неизвестно, будет ли ветер.

Они поговорили об этом и пришли к заключению, что возьмут одну из рыбацких лодок, в которую, конечно, поместятся все гости, и даже больше. Август позаботится о гребцах, и прогулка состоится на следующий день, в четверг, в четыре часа.

Август встал.

Аптекарь сказал:

— Я к вашим услугам в качестве одного из гребцов. Лучше меня нет гребца!

— За это я вам очень благодарен, — сказал Август. — Итак, значит, нас двое.

Фру покачала головой:

— Ты ни в коем случае не должен грести, На-все-руки!

Аптекарь засмеялся:

— Вы пользуетесь чрезвычайным расположением моей жены, Август. Уж не знаю, чему это приписать.

— Мне кажется, я всё-таки предпочту грести, — сказал Август, — вместо того чтобы идти в Северную деревню и разыскивать там людей.

— Ты сможешь съездить в Северную деревню!

Фру встала и пошла звонить по телефону, словно старик был под её опекой. Вернувшись, она сообщила:

— Гордон кланяется и просит передать, что автомобиль стоит в гараже.

— Да, но... я, право, не знаю.

— Таково приказание, — сказала она.

Август в автомобиле в Северной деревне. Пусть поглядят на него и тут. Правда, это не его автомобиль, но предположим, что он владеет им вместе с консулом. Впрочем, он купит себе автомобиль, у него будет свой автомобиль.

Он гордо проехал мимо сирот Солмунда и не зашёл к ним. Перед домом Беньямина он прогудел три раза, вышел, зажёг сигару и стал прогуливаться. Показался Беньямин, он добродушно жевал что-то, может быть, он встал из-за стола. Он хотел было протянуть руку и поблагодарить за прошлое, но раздумал.

Беньямин был, как и прежде, добродушен и доверчив.

— Ишь, какие гости приехали! — поздоровался он. — Давно работали мы с вами на дороге, многое случилась с тех пор!

Август ничего не имел против него, он отлично переносил его, даже интересовался им.

— Так вот оно, твоё логово! — сказал он, окинув взглядом дом.

— Как? — спросил Беньямин.

— У вас в горнице только одно окно? — спросил Август.

— Да, кажется, только одно, — отвечал Беньямин и посмотрел, так ли.

— Значит, вы не видали изб из чистого стекла.

— Нет. А бывают такие избы?

— Я жил в такой, со всем своим имуществом. В ней было светло, как у бога на небе, — можешь себе представить. Уж одно то, что когда ты мылся по воскресеньям, то становился таким белым, что делался невидимым.

— В такой бы мне не хотелось жить, — сказал Беньямин, довольствуясь тем, что у него было. — Мы обходимся одним окном. Да, что, бишь, я хотел сказать?

Вероятно, он собирался заговорить о смерти Корнелии, и Август поспешил перебить его:

— А что товарищ твой дома?

— Как будто бы дома, насколько я знаю.

— В таком случае приходи с ним завтра, чтобы переправить в лодке наших гостей на птичьи скалы.

Длинный ряд вопросов о том, к кому придут гости, сколько их будет, кто приглашён, кому принадлежат птичьи скалы, хотя были только одни скалы, и всем было известно, что они — консула.

Август пояснил:

— От тридцати до сорока человек, среди них лорд из Англии. Вы придёте?

— Понадобится большая лодка.

— Да, самая большая из рыбацких лодок. Значит, я могу надеяться на вас?

— Раз уж мы обещаем, — как же может быть иначе?

— Итак, значит, вы придёте рано утром и вымоете хорошенько самую большую лодку. Мы предполагаем выехать в четыре часа. Понял?

Беньямин, улыбаясь и ничуть не удивлённый:

— Так чего же тут не понять?

— Возьмёте с собой еду, а на птичьих скалах вы получите еду от нас.

— Да, да, да, много всего случилось. Корнелия в сырой земле, и всё такое...

— Да, — с отсутствующим видом отвечал Август.

— Вы не проводили её на кладбище.

— Я? Нет.

— Я дал ей подарок с собой в могилу — сердечко, чтобы надеть на шею. Мне было всё равно, и для неё мне было не жалко.

Под конец Август, весь поглощённый делами мира сего, сказал:

— Смотри, не забудь придти за овцами в Михайлов день. Вечером прибежал Иёрн Матильдесен с жалобой, что кто-то стреляет в горах и пугает овец.

Август успокаивал его:

— Останется потерпеть только до Михайлова дня, до субботы, когда люди придут и разберут своих овец.

— Да, но с ними никак не справишься. И есть им больше нечего: утром сегодня выпал снег. А если к тому же стреляют и пугают их, — они разбегаются; сегодня так и припустили прямо через гору, в сторону Швеции.

— Тут уж ничего не поделаешь!

Но Август всё же обещался придти на другой день и расследовать, в чём дело.

— Кто же это стреляет? — злобно спросил Иёрн.

— Знатный лорд из Англии.

— А не может ли он подождать стрелять эти дни?

— Мы с тобой могли бы подождать, — сказал Август. — Но ты, вероятно, не знаешь, что представляют собой такие господа. Они самые важные после короля Англии, который, в свою очередь, самый важный после папы. А выше уже бог.

— А что, если бы вы поговорили с ним и попросили его?

Август не захотел продолжать разговор.


В четверг утром он опять отвёз лорда к хижине. Но утро было плохое: низкое небо, мелкий дождик, — «утро дрянь», сказал лорд. Гендрик и собака сидели сзади и были не в духе, не потому, что шёл мелкий дождь, а потому, что их господин лорд был не в настроении. Это заражало. Лорд не хотел охотиться сегодня, а только поймать тех двух куропаток, которые улетели вчера к западу, и затем сразу вернуться домой. Ему нужно было также «ответить на проклятое писание», а потом он собирался на птичьи скалы.

Август приехал обратно в усадьбу. Консул спросил его, удалось ли ему наладить прогулку.

— Да, всё в порядке.

— Пожалуй, погода будет плохая?

— Нет, для осени отличная погода.

— Это хорошо, На-все-руки! — улыбаясь, сказал консул. — Садитесь, если вам надо в город.

Август поехал до сегельфосской лавки, сделал кое-какие закупки, — взял табаку, кофе и угощенья своим пастухам; навестил парней, которые чистили и приводили в порядок рыбацкую лодку, и отправился в горы. Он стал подниматься сразу за церковью и тем сократил себе путь.

Иёрн и Вальборг, как дети, обрадовались подаркам и поблагодарили его, пожав ему руку. Они были довольны, что за весь день слыхали всего два-три выстрела, и то вдали. Но овцы становились все беспокойнее и беспокойнее, потому что им не хватало корма.

Август придумал выход: нужно оставить гору и пасти овец возле горного озера. Там были обширные луга и великолепное пастбище. Однажды Август сам убедился в этом. Весь вопрос в том, как такое количество овец переправить на новое пастбище.

— Это ничего не стоит! — воскликнула Вальборг и принялась звать животных.

Они тотчас побежали к ней, целым потоком устремились на неё и чуть было не опрокинули; она пошла, и они последовали за ней, задние поскакали вприпрыжку. Вальборг успела только крикнуть, чтобы Иёрн прихватил еду. Так она повела тысячу овец.

Вопрос решён...

Странная погода, словно перед землетрясением. Август сел. Хорошо было отдохнуть.

В сущности, Август не имел ничего общего с этими горами. Он оглядывался кругом и повсюду видел чуждый ему мир бесчисленных вершин и расселин, обилие серых скал. Что ему до них? Он был деятельный человек, всегда в действии. Ни одного куста, ни одной соломинки. Здесь даже звуков не было, — молчание, пустое молчание. Удивительно странно, какая-то несуразность.

На море всегда что-нибудь двигалось, и от этого возникали звуки, словно водяной хор. Здесь же молчание, пустота, ничто. Но над этим не стоило ломать голову

Да он особенно и не задумывался над этим, просто это промелькнуло в его голове, но так как он отнюдь не был лишён фантазии, — то ему все-таки было не по себе. Если эта тишина имела какой-нибудь смысл, то следующий: «Я пустота!»

Август много работал, ходил; потом было вовсе не легко подняться сюда в гору: он старый человек и может устать. Вероятно, он даже дремлет...

Проносится ветерок, что-то шевелится вокруг него. Он смотрит вверх, а потом закрывает глаза, шевелит губами, словно ждёт что-то. Может быть, его мысли теперь на море, на его подлинной родине. Он на собачьей вахте возле руля; море спокойно, дует пассат, луна и звёзды — видно, бог дома, раз он зажёг все небесные светила. Собачья вахта? Вовсе нет! Можно даже сказать — ангельская вахта! Уже одно то, что месяц прибывает и становится всё больше с каждой ночью, радует человека у руля. Он напевает, он в ладу сам с собой, он знает, куда плывёт и где сойти на берег в красной жилетке. Нет ничего удивительного в том, что человеку не хочется умирать, потому что такое великолепие, как на этом свете, невозможно выдумать ещё раз, например на небе.

Два сильных порыва ветра, и начинает быстро темнеть. Август смотрит вверх и соображает, что пойдёт дождь. Ну и пускай! Он ничего не имеет против, он отправится прямо в пещеру к Иёрну и Вальборг, переждёт у них под навесом. Очень занятно и забавно побывать хоть раз в горах в непогоду, он в течение стольких лет видал бурю на море.

Мягкая беззвучность исчезла, был гул, гул Ганга и Амазонки; гул становился тяжёлым и прочным, тьма возрастала. Довольно интересно. Несколько внушительных порывов ветра, — они занимательны, даже необходимы. «Я вам очень благодарен, продолжайте!» Где-то далеко, может быть, на севере, возле Сеньи, послышалось что-то вроде ударов барабана.

Немного погодя сверкнула молния, и звуки барабана приблизились, хорошо натянутого барабана.

Молния и грохот всего в какой-нибудь миле. Гроза становилась грубой и навязчивой, невозможно к ней приспособиться. Ррр! ррр! ррр! Отвратительно! И стало ещё хуже, когда хлынул косой дождь, и целая серия молний и целая серия ударов, ужасов и безобразий с неба свалилась на землю и заполнила горы. «Ишь ты, леший!» — пробормотал он для бодрости, но лицо его было несколько бледно и благочестиво, когда он заползал в пещеру. Настоящая буря. Это напоминает ему тот раз, когда господь потерял терпение и впал в гнев. Помните? Семь ужасных дней и пятьдесят семь человеческих жизней! Какие там молнии! Не молнии, а пожар, — мы плавали в огне. Гром до того ужасный, без всякого понимания, беззаконный гром, что валил нас на колени. Теперь нам, конечно, кажется, что капитан не сказал ни слова, не распоряжался, но в таком случае это чистейшее заблуждение с нашей стороны. Правда, погода была не для разговоров: можно было произнести слово своим собственным ртом и всё же не услыхать его. И потом, что он мог сказать, о чём распорядиться? Мы же не могли ничего сделать. Но капитан приказывал и прыгал, он вынул револьвер и шевелил губами, а нам казалось, что мы видим глухонемого. Нам стало его жалко; я и сегодня готов повторить это. Капитан не прыгает, когда командует, он только указывает, поэтому-то мы и жалели его. Но когда всё на свете теряет смысл и не слышно ни одного слова, то и человек перестаёт понимать. Заметьте себе, это повторяется каждый раз! Мы поймали и связали его, для его же пользы. Жена его взялась присматривать за ним, и он был так хорошо привязан, что не смог бы повредить ей. Но он застрелил человека.

На севере прояснилось, и дождь уменьшился. Вовсе уж не такая дурная пещера: нигде не протекает, не дует.

На самом деле он застрелил матроса, но не штурмана. Да, она нехорошо вела себя, мы все это отлично знали. А старик вдруг до того стал непонятлив, что чуть было не утопил всех нас! Глупо со стороны старого человека привязаться к такой молоденькой, какой она была, мне бы следовало быть на его месте. На больших океанских пароходах много укромных местечек, кроме кают и открытых мест, и он телефонировал с мостика: «Пойдите и поглядите, кто там-то и там-то, я хочу знать!» Ну что ж, от меня он ни разу этого не узнал — зачем было говорить? — но он узнавал от Чаза и Акселя, от негра, от Пита, ото всех. Смотря, кто стоял на вахте. Он не знал покоя: «Пойдите и поглядите там-то и там-то, я хочу знать!» И целыми днями так, с револьвером в руках; но убил он только одного человека. Он убил Пита. Один человек почти не имел значения: нас осталось пятьдесят шесть; но во всяком случае это было нарушение порядка и было поставлено ему в вину. На допросах он всегда появлялся в форме — пуговицы, шнурки, кант, — всё золотое, даже свисток из чистого золота. Никаких слёз, прямой, отлично выбритый, шестьдесят два года. Хозяин засвидетельствовал, что были причины его отчаянию, весь экипаж свидетельствовал в его пользу, все на борту были за него, и убийство, само собой разумеется, не преследовало никакой цели. Старик встал. «Нет, — сказал он, — не было никакой причины, судите меня. Это — безумие, я готов принять приговор!» Да, капитан был молодчина, даже и тогда...

Гроза миновала, и Август вышел. Мокрые склады и бесчисленные ручейки, свежо, немного ветрено. Он подымается на пригорок, который облюбовал заранее, скользит в лужу, но не сдаётся, не жалея усилий, влезает наконец наверх и глядит. Овцы теперь далеко, кажутся точками отсюда. Они почти не движутся, вероятно, они уже на пастбище.


Четыре часа. Погода совершенно разгулялась, светит солнце, хотя и не тёплое, но всё-таки солнце, и люди оделись соответственно с прохладной погодой.

Все садятся в лодку. Аптекарша умная дама, она считает: не хватает священника с женой, не хватает почтмейстера и его супруги, — ну, что это такое! Гордону Тидеману не нравится, что его другу, лорду, приходится ждать, но лорду самому совершенно всё равно, где он в данный момент находится, и он приводит всех в удивление тем, что хочет грести.

— Вы хотите грести? — спрашивает Беньямин и не понимает.

— Да, да, грести!

Приходит священник с женой; бедные, они живут дальше всех, и фру в отчаянии от того, что они задержали всё общество.

— Вы вовсе нас не задержали, — говорит фру Хольм. — Почтмейстер с женой тоже ещё не пришли.

Они ждут ещё немного, но потом аптекарь говорит:

— А не лучше ли будет, если большая лодка отчалит? Я могу дождаться почтмейстера, потому что я всё равно поеду в своей собственной лодке.

Принято. Рыбацкая лодка уплывает, лорд вооружился гигантскими вёслами и здорово управляется с ними. Ну и чёрт! Фрёкен Марна в первый раз с интересом глядит на него.

Они пристают к берегу и расходятся во все стороны; услужливые кавалеры вытаскивают из лодки еду и пиво, фру Хольм распоряжается и указывает — что куда; оказывается, она единственная знает хоть что-нибудь о птичьих гнёздах и о пухе, даже её сын не бывал здесь, с тех пор как вырос. Сейчас птицы улетели, но они оставили после себя маленький странный мир, свой чрезвычайно широко раскинутый город гнёзд. Каждый дом состоит из трёх камней вместо стен, а один камень служит крышей.

— Боже! — говорят дамы. — Боже, как странно, что мы ничего не знали об этом!

Они засовывают руку в эти птичьи дома и вытаскивают оттуда пух, который прячут в большие пакеты из сегельфосской лавки, но им попадается не один только пух, а всевозможный сор из гнезда.

Фру Хольм говорит:

— Если господам попадётся повалившаяся стена или крыша, будьте добры, исправьте их и приведите город в порядок к будущему году!

Лорд много путешествовал и видал всевозможные птичьи жилища, но он находит, что и эти тоже «чертовски неподражаемы».

Почтмейстер с женой приплывают в лодке аптекаря. Они особенно не извиняются, — пришли поздно, вот и всё. Фру такая маленькая и хорошенькая в зимнем пальто. Каждому дают по пакету, и фру Хольм просит мужа посмотреть повнимательней, не пропустили ли гости, которые шли впереди, каких-нибудь гнёзд и хорошо ли обобрали их.

Таким образом эти трое остаются всё время вместе.

Но почтмейстер Гаген не из таких мужей, которые прислушиваются к каждому слову, сказанному двумя другими, наоборот, он по собственному почину далеко уходит от них и собирает пух в пакет и вообще старается быть полезным. Изредка он возвращается, обращает внимание своих спутников то на одно, то на другое и опять уходит. А когда никто не слушает, фру Гаген и аптекарь могут ещё раз поболтать о пустяках и подурачиться, сколько душе угодно.

— Нет, вы ошибаетесь, — говорит фру Гаген, — здесь невозможно оставаться. И я не понимаю, как это другие могут. Но вы, значит, понимаете.

— Да, я не могу уехать, — отвечает на это Хольм.

— По-моему, вы могли бы.

— Нет. Я женат, я строю дом и думаю жить здесь и в будущем.

— И всё-таки вы можете уехать, — упорно повторяет она. — Ещё и не такие вещи делают!

— То есть как? — удивлённо спрашивает он.

— Ну да, уехать. С первым же пароходом. И я поехала бы с вами.

— Ах, вот вы что думаете! Ну, конечно, таким образом... Странно, что мне не пришло это в полову.

— Ха-ха-ха! — засмеялась она. — Здорово я вас напугала.

— Чем же вы меня напугали? Что у меня будет такая прекрасная и очаровательная спутница? Предложите мне что-нибудь похуже!

— Дорогой аптекарь Хольм, — сказала она, — вы разучились весело говорить глупости. Только я, оставленная, умею ещё так говорить. «Вы хотите поехать со мной?» — должны были вы спросить. «Нет, он этого не допустит!» — отвечала бы я. И кроме того, в таком случае мне следовало бы быть влюблённой в вас.

Хольм коротко:

— Но я же знаю, что этого нет.

— Теперь вы, кажется, обиделись, что я не влюблена в вас? Прежде вы обыкновенно удивлялись этому и говорили: «Вот так-так!»

— Ха-ха-ха! Разве я говорил?

— Да, вы совсем забыли, как флиртуют, аптекарь, и вы забыли, что я вам рассказала. Как может человек, до такой степени полинявший, влюбиться?

Хольм молчал, больше нечего было говорить; кроме того, она, конечно, была не в себе, хотя и неизвестно отчего. Он с удовлетворением отметил приближение почтмейстера и решил не отпускать его больше:

— Кстати, почтмейстер, какие чудесные обои вы нам выбрали! Мы оба в восторге.

Ай! аптекарь заметил слишком поздно, что сделал оплошность: ведь почтмейстер ни за что не хотел признаваться, что это он нарисовал дом и выбрал обои. И он, действительно, немного вздрогнул, но притворился, что ни в чем не повинен.

— Я? — сказал он. — Нет. Просто, раз уже я был там... Об этом, пожалуйста, не беспокойтесь... Послушай, Альфгильд, прохладно и дует ветер; по-моему, ты бы лучше застегнула пояс у пальто.

— Ну, помоги мне тогда, — сказала она.

Когда он расправил пояс, она поблагодарила его, взяла его под руку и прижалась к нему, словно испытывая в этом потребность. После этого она повела его обратно к лодке.

Аптекарь пошёл вперёд и догнал остальных. Многие показали ему полные пакеты, другие — как, например, фармацевт и уполномоченный окружного судьи — занимались главным образом починкой гнёзд. Фру Юлия находила жестоким выбирать пух из гнёзд.

— Подумать только, что птицам опять придётся общипывать себя на будущий год! Не правда ли, На-все-руки?

— Извините, — говорит Август, — птицы всё равно выбросят прошлогодний пух и нащиплют нового.

Жена священника была так прилежна, что очутилась на втором месте; на первом месте была, конечно, маленькая, умная дочка Давидсена, та самая, которая помогала в «Сегельфосских известиях», — она наполнила уже два пакета и принялась за третий.

— Ты получишь премию, — сказал консул, кивнув ей головой.

Потом он поговорил с фру Юлией о том, какую назначить премию.

Так собирали пух на скалах.

Но лорд и Марна странно вели себя: они отошли немного в сторону и сели. Пожалуй, не было ничего необычайного в том, что фрёкен отлынивала от работы: она ведь всегда была так спокойна и медлительна; но если подвижный лорд вдруг притих и сел у её ног, то это, верно, происходило оттого, что он хотел сказать ей что-то.

Так оно и было.

Да, лорд в некотором смысле сложил оружие. Он провёл здесь две или три недели, надеясь английским способом справиться с Марной, не проявляя к ней ни малейшего интереса и только, так сказать, разрешая существовать и ей тоже. Он хотел переупрямить её, разговаривал о спорте и британизмах, почти не замечал её и потом вдруг словно невзначай открывал её присутствие. Неправильная тактика. Он наткнулся на препятствие, которое не было сопротивлением, а полнейшим равнодушием. Говорил ли он или молчал, находился тут поблизости или отсутствовал, всё это было ей совершенно безразлично. Странный случай естественного безразличия; пожалуй, в Англии это называется самодовольством и заключает в себе некоторую долю флегматичности. Это равнодушие к его личности и его словам не выражало даже холодности. Оно проявлялось без всяких усилий с её стороны, она же просто не реагировала. Чёрт знает, уже не скрывалось ли здесь чего-нибудь достопримечательного! Лорд стал задумываться о ней. Именно то, что она оставалась непоколебима, побуждало в нём британца испробовать свои силы; к тому же она была красива, эта троллиха, и изредка в ней чувствовался скрытый огонь.

Когда лорд увидел, что Марна, недолго думая, села, он пошёл за ней. Они знали друг друга, жили в одном доме, вместе удили форель, ели за одним столом, и всё-таки он почувствовал некоторую неловкость, был несколько менее уверен в себе.

Он попросил позволения сесть рядом с ней.

— Пожалуйста!

— Странный птичий город, не правда ли? — спросил он, указывая на остров.

— Чертовски неподражаем, — ответила она, опустила глаза и улыбнулась.

Понемногу разговор несколько оживился, принял определённое направление, — не то, чтобы лорд сразу посватался, отнюдь нет, но лорд сделался человечнее, чем всегда, и, несмотря на свой крайне скудный норвежский язык, казался искренним. Он в первый раз пожаловался на то, что не может сказать всё, что хочет.

— Ты умеешь говорить по-английски?

— Нет, — сказала Марна.

— Но ты с молниеносной быстротой выучишься ему, когда приедешь в Англию.

— Я не приеду в Англию.

Нет? Почему же — нет? Она должна приехать, непременно! Он рассказал, что у них было одно место, вернее — у его отца: это фабрика и там делали всякие вещи. Так вот — место с садом.

— Гордон был там, и ты, Марна, тоже должна быть там!

Нет лошадей, и гонок у них нет, одни автомобили, и яхты нет, всё самое обыкновенное.

— Ты совсем не знаешь английского?

— Нет, — сказала Марна. — Только — «love you», и «sweetheart».

Теперь он опустил глаза и улыбнулся. Она держалась так естественно и сказала это очень мило. Он ведь тоже не знает норвежского, — не находит ли она, что он говорит «чёрт знает как»?

Нет, по её мнению, он хорошо справляется.

Живой и забавный парень, не переходит на свой родной язык, а пользуется тем запасом слов, которому выучился на слух, смело пускает их в оборот и не застревает. Он знает также немного по-испански (выучился в Южной Америке) и по-арабски. Но французский — совершенная дрянь! Нет, он ничего не знает. Вот Гордон, тот страшно умён, он знает всё, он учился, учился.

— Зато ты лорд, — сказала Марна.

— Лорд? Я? Как бы не так. Совсем не лорд, а фабрикант: мы делаем сталь. (То есть это его отец, а он сам средний обыкновенный человек)

— Ты хорошо гребёшь, — сказала Марта

— Гребу? Такими вёслами?

Ну, нет! Вот когда она приедет в Англию, он ей покажет! Он так любит греблю.

Консул зовёт есть бутерброды и пить пиво. Они встают и уходят. Лорд продолжает говорить.

Перед тем, как отплыть домой, стали опять считать, все ли налицо, потому что фру Хольм знала такой случай: раз уехали от возлюбленной парочки, и спохватились только уже в городе; потом пришлось за ними вернуться. Не оказалось почтмейстерши, фру Гаген.

Подождали немного и стали звать. Странная манера удаляться таким образом! Кто-то пошёл искать её по острову, вернулся и спросил:

— Она не пришла?

Почтмейстер влез на самую высокую скалу острова и стал кричать.

Что же, наконец, это могло значить? Кто видал, когда она ушла и куда? Нехорошо с её стороны поступать таким образом! Кто-то извиняет её и объясняет, что фру Гаген так ужасно близорука, — она могла провалиться в расселину. Да, но здесь нет никаких расселин, на целом острове ни одной расселины. И даже если она застряла где-нибудь, она ведь может ответить на зов.

Почтмейстер стремглав сбегает со скалы, спрашивает, не пришла ли она, не ожидая ответа, мчится вдоль берега, гонимый ужасом.

— На-все-руки, что нам делать? — спрашивает консул.

— Да, придётся отправиться за ней, — отвечает Август, таким тоном, словно она сидит и ждёт где-нибудь.

Он берет с собой Беньямина, и они плывут вдоль берега в лодке аптекаря. Изредка они кричат, вынимают весла из воды и прислушиваются. Везде берег круто обрывается в воду, море слегка волнуется, волны ударяются о большие круглые камни, колышутся водоросли и медузы. Остров был не так уж мал: нужно было по крайней мере час, чтобы объехать его вокруг. Начало темнеть.

Рыбацкая лодка поплыла домой.

На острове осталось четыре человека; пока было ещё видно, они по очереди вдвоём выезжали в лодке аптекаря, а потом стали ждать рассвета. Доктор остался на тот случай, если окажется возможным привести её в чувство, Август в качестве моряка и мастера на все руки, лорд же просто так, как ловкий малый, умеющий грести, и кроме того он заявил, что не уедет. Четвёртый был почтмейстер, несчастный человек. Он ещё раз влез на вершину острова и оставался там некоторое время, хотя было слишком темно, чтобы разглядеть хоть что-нибудь.

Возник вопрос о приспособлениях для обваривания дна. Якорь из лодки аптекаря был вовсе уже не так плох, небольшой багор также. Если понадобятся более солидные орудия, придётся съездить за ними на пристань.

Они нашли её якорем, Август и почтмейстер. Они плыли вдоль северной стороны острова, Август почувствовал вдруг, что он зацепил за что-то. Оказалось, что одна из лап якоря поддела пояс её пальто и застряла в нем.

Почтмейстер сказал:

— Она была так близорука, она оступилась прямо в воду.

Двенадцать часов в море, — о приведении в чувство не могло быть и речи.

XXXIV

Пятница.

Но жизнь идёт своих чередом.

Плотники у аптекаря стругают, сколачивают, вбивают гвозди нисколько не хуже оттого что кто-то умер. Дворовый рабочий Стеффен наконец-то набрал себе помощников для молотьбы, и машина его гудит во всю Сегельфосскую усадьбу. Больдеман и его товарищи буравят последние дыры; к вечеру они закончат эту работу и завтра же поставят загородку. У всех, у кого есть флаги, они наполовину спущены. Но жизнь идёт своим чередом; даже почтмейстер, и тот открыл свою контору и, верно, надеется пережить как-нибудь зиму. И что же ему остаётся делать? Зато лорд не хочет с самого утра оглашать воздух выстрелами, отчасти потому, что он провёл бессонную ночь, а отчасти, чтобы оказать некоторое уважение постигшему город несчастью.

Он встречает фрёкен Марну, — со вчерашнего дня её стало гораздо легче встретить и добиться от неё ответа. Он встречает её как раз в тот момент, когда выходит из своей комнаты, где поспал два-три часа. Она словно растаяла, похорошела и распустилась, и может быть, даже сможет приехать когда-нибудь в Англию. Это весьма возможно. Она идёт с ним вниз к позднему завтраку и вместе с фру Юлией выслушивает его рассказ о ночных поисках и о том, как нашли труп утром. Лорд качает головой и говорит, что очень грустно было слушать почтмейстера.

— А что он сказал?

— Немного слов. «Молодое существо, — сказал он, — и такое музыкальное, весёлое и счастливое. Но она была так близорука, — сказал он, — что она оступилась». Оступилась — и сама не заметила. Ужасно! Что это такое бывает на носу?

Обе дамы вздрагивают, хватаются за носы и не понимают. Он улыбается:

— Нет, нет. Что это такое, чего у неё не было на носу?

— A-a! Очки?

— Да нет.

— Пенсне?

— Ну да, пенсне! Он просил её, чтобы она всегда носила пенсне, но она этого не хотела. Она носила его на шнурке.

Марна улыбнулась:

— Ох, а я-то испугалась, что у меня что-нибудь на носу.

Фру Юлия тоже не могла удержаться, чтобы не улыбнуться:

— Я чуть было не подбежала к зеркалу!

— Я так глупо говорю, — сказал лорд.

Вовсе нет, наоборот, он настоящее чудо, и обе дамы не могли себе представить, как это он успел научиться норвежскому в течение двух-трех месяцев, проведённых им в Финмаркене.

— Но это вовсе и не так, — сказал лорд, — вовсе не так!

И тут обнаружил, что он двенадцать лет своего детства привёл в Дурбане, где постоянно бывал на норвежских пароходах и с утра до вечера говорил по-норвежски. Нет, в Финмаркене ему пришлось только возобновить свой норвежский язык из Дурбана. И всё-таки он не знал теперь даже половины того, что знал раньше. И, если хорошенько подумать об этом, то он не чудо.

Но дамы всё же находили удивительным, что он столько может сказать.

— Вчера на острове, когда я говорил с Марной, я ведь, ничего не мог сказать. Разве нет?

Марна медленно покраснела.

Но может быть, ему разрешат приехать ещё раз зимой: и ещё немного подучиться?

— Будете желанным гостем, — сказала фру Юлия и пожала ему руку.

Лорд был теперь такой простой и интересный, походил на приморского дурбанского юношу, без английских фокусов, не упоминал о куропатках, сидел с ними в рубашке, в которой, спал, с галстуком, съехавшим набок.

Марне пришло в голову спросить:

— Вы не пойдёте на охоту сегодня?

— После обеда пойду. Для этого я и приехал сюда. Но старика не следует будить, чтобы отвезти меня...

Неужели не надо беспокоить старого Августа и не будить его до самого после обеда? Он был уже на ногах, и кто знал, ложился ли он? Сейчас он сколачивал что-то в коптильне, прилаживал новую половицу возле самой двери. Жизнь должна была идти своим чередом, хотя кто-то и умер. Старая половица отжила свой век, износилась и скрипела, когда на неё наступали, надо заменить на будущий год пол будет, как новый. Август был человек вдумчивый, он решил уничтожить этот скрип.

Потом он пошёл в город и, как всегда, заглянул на пристань. Наконец-то прибыл мотор для яхты «Сория»! Ну да, привезли сегодня утром, как он и думал, с пароходом, идущим на север. Мотор, тролль этакий, стоил денег, — на одни телеграммы израсходована порядочная сумма, — но зато теперь он был здесь, крепкий и громадный, весь из стали, — слонёнок с изящным колёсиками внутри. Оставалось только поставить его на лодку; но сегодня была пятница, а завтра Михайлов день, когда нужно будет перегнать овец. В понедельник он поставит мотор; интересная работа, — он справится, бояться нечего.

Август разыскивает брезент и накрывает им мотор, потом прикручивает брезент канатом, чтобы не мог каждый, кому вздумается, трогать его руками. То-то удивится шкипер Ольсен, когда яхта поплывёт без парусов и без ветра. Консул скажет: «Да, вы человек с идеями, На-все-руки!» А Август ответит ему от всей души: «Если вы услышите, что где-нибудь появилась сельдь, яхту можете послать туда в любой день и час!

На улице он встречается с торговцем, с тем самым, с которым играл весной в карты. У торговца, как всегда, крупный счёт, который он не может оплатить, а жена и дети до такой степени обносились, что не могут выйти. Не согласится ли Август помочь ему ещё раз?

Август криво улыбается.

— Только один раз, да наградит вас господь!

— Сегодня я не был ещё в банке, — говорит Август и проходит мимо.

— Неужели мы никогда больше не сыграем вечерком в карты? — пристаёт торговец.

Ах, как давно, давно это было! Кажется, что-то было с русской библией и обручальным кольцом. С тех пор судьба ему улыбнулась, пришли деньги из Полена, появился белый галстук и котелок, и появились овцы, тысяча овец! Август заходит в сегельфосскую лавку.

Торговец шагает за ним.

В лавке много народа: Гендрик, которому нечего делать, так как лорд пойдёт на охоту только после обеда; Гина и Карел из Рутена, они покупают разноцветную пряжу. Две-три женщины с завистью глядят на эту покупку, льстят и говорят, что такие цвета созданы самим богом. И зачем только Гине всё это великолепие? Что это она придумала?

— Да вот, — говорит Гина, — хочу немножечко поткать. Уж не знаю, что выйдет?

— Да уж ясно, тканьё выйдет на славу!

— Я совсем осталась без юбки, — говорит Гина. — Да и потом совестно каждый раз, как не хватает корма, занимать юбку, чтобы носить в ней сено. И кроме того, малышам нужна одежда, чтобы было чем прикрыться, когда они идут в церковь. Вот и приходится мне, несмотря на бедность, садиться за тканьё.

— Какие же вы бедные?! — восклицают женщины. — Ведь вы, насколько мы знаем, игрой и пением в кино заработали огромные деньги. И потом вы спустили воду с луга, и у вас прибавилось земли, теперь корма хватит, по крайней мере, для одной, а то и для двух коров. Нет, вам не следует говорить о бедности и нищете!

Гина ничего не имеет против такого преувеличения и предлагает женщинам внимательней поглядеть на пряжу, даже потрогать её. Женщины сдерживаются, они считают себя недостойными сделать это, но Гина добра к ним и спрашивает у них совета относительно цветов:

— Я придумала так: жёлтый, голубой, красный и зелёный, — как по-вашему?

— Нам ли понять это! Пусть будет хоть вполовину так красиво, и то мы не разберём! — лицемерят женщины и ещё раз вполголоса перечисляют все цвета. Может быть, их взгляду представляется детская картинка, или радуга, или сон.

Затем разговор зашёл о жене почтмейстера.

— Мне ли её не знать! — сказала Гина. — Она приходила один раз к нам и была так ласкова и добра, как божий ангел! И потом мы были вместе с ней в тот вечер в кино, когда я, как вы знаете, пела для всех господ, а Карел играл. Да, тогда мы были вместе, и она весь вечер смеялась на каждую шутку аптекаря. Мы не знали тогда, что с ней случится такая история и что она сойдёт в могилу прежде нас всех.

— Да, так-то бывает! — поддакивает одна из женщин, но она больше всего занята своими собственными делами, и так как она опасается, что зимой ей не хватит корма, то говорит Гине: — Уж мне так стыдно, что придётся просить у тебя юбку, когда ты соткёшь и сошьёшь её. Мне даже перед собой стыдно!

— Я дам тебе юбку, — отвечает Гина. Она испытывает гордость: в первый раз в жизни она может дать взаймы праздничную юбку, чтобы принести в ней сено...

В сущности, Август не собирался ничего покупать: он забежал в лавку, чтобы отделаться от торговца. Теперь он требует сигар.

— Самого лучшего сорта! — говорит он.

Но торговец потерял всякую совесть, он опять просит Августа помочь ему.

Август повторяет, что сегодня он не был в банке.

Человек стаскивает кольцо с пальца, обручальное кольцо: не даст ли Август ему хоть немножко денег взамен этого кольца? «Настоящее золото, смотрите пробу!» Правда, это последнее, с чем он хотел бы расстаться, но такая нужда.

Здесь столько народа глядят на них, но Август не из тех, которые берут залоги, когда дают деньги взаймы; он командует:

— Проваливай со своим кольцом! — выхватывает бумажник и бросает человеку большую красную ассигнацию.

Что же он мог ещё сделать, когда столько народа глядело на него!

Приказчики и мальчики из лавки прыскают со смеха, но торговец не стыдится и не уходит. Он получил деньги и спасён, он обращается к Карелу из Рутена и говорит:

— Ты редко приходишь ко мне и не покупаешь у меня.

— Что? — отвечает ему Карел. — Но, дорогой мой, у тебя ведь нет пряжи?

— Да, но у меня есть всё остальное, что тебе надо, назови, что хочешь. И потом, как бы там ни было, мы вместе крестились и всё такое, но ты об этом забыл!

В лавке начинают возмущаться, но торговец до того огорчён, что не понимает этого. Разве он не старается изо всех сил? А между тем его приход и расход не сходятся. Люди не бросают других купцов и не переходят к нему. А в этом весь секрет оборота. Зачем идти в сегельфосскую лавку за покупкой пряжи для нарядной юбки? В прежние времена люди сами пряли и красили свои собственные крепкие нитки, и юбки куда были прочнее. Если у торговца нет пряжи, фабричных изделий и дамских украшений, то народ не валит к нему толпой и ничего не покупает у него. И хозяин мелочной лавочки должен погибать от голода. Да, да, погибайте сколько угодно.

Видно, торговец испытывает такую горечь, что говорит ужасно глупо, а всё, что ему не удаётся сказать, можно прочесть на его измученном лице. Трудно, вероятно, приходится торговцу из мелочной лавочки; он думает, что он прав, но не может убедить в этом Сегельфосс и деревни. У каждого своё, он тоже человек.

И вдруг, прежде чем уйти, он объявляет, что снизил цены на зелёное мыло и на американское сало.


Август глядит на часы и отправляется домой. Совершенно случайно он замечает в конце улицы жену доктора. Она делала закупки.

Август высоко поднимает шляпу, и вот она тоже замечает его и несколько раз кивает ему в ответ. Маленькая фру Эстер, теперь она устроила всё так, как ей хотелось! Ещё бы, почему же не иметь ей маленькую дочку!

Август не спал всю ночь, хорошо бы было вздремнуть после обеда, но для этого у него нет времени: ему нужно подняться к пастухам и помочь им перегнать стадо на Овечью гору, так как завтра Михайлов день. Он торопливо съедает обед, смотрит на часы и видит, что пора трогаться в путь. На дворе появляется консул, он возвращается из коптильни, здоровается. Августу не удаётся только поклониться и пройти мимо.

Консул говорит:

— Мои дамы сказали мне, что вы мастерили что-то сегодня утром в коптильне, и мне захотелось посмотреть, что вы сделали!

— Я только заменил кусок половицы, — сказал Август.

— Замечательно! Вы всё чините и убираете, я очень вам благодарен. Послушайте, На-все-руки, что вы думаете относительно пристройки для банка, — я, право, не знаю, будет немного дороже, но по-моему, нужно сложить её из камня.

Август просиял от удовольствия:

— Совершенно верно!

— Значит, вся пристройка будет из камня, — говорит консул и слегка важничает. — Я обдумал. Сейчас расход будет несколько больше, но здание прочнее, и прежде всего — так безопаснее. Ведь это же будет банк!

Августу сразу не терпится начать:

— Парни завтра поставят загородку. Им остаётся только подвести фундамент под сарай аптекаря, и они могут приняться за банк.

— Отлично! Но ведь нельзя же строить поздней осенью?

— Отчего — нет? — отвечает Август. — Мы построим дом этой осенью. А если будет мороз, так мы употребим соль.

— Соль?

— Да. Соль — в воду.

— Всё-то вы знаете! — восклицает консул.

— Мне приходилось делать и то и другое, — говорит Август. — Я складывал большие молы и пакгаузы и построил по крайней мере три церкви.

Консул, вероятно, испугался, что Август увлечётся воспоминаниями, и сказал:

— Но я задерживаю вас, На-все-руки. Кстати, вы ведь не спали сегодня? Вы, вероятно, здорово устали за эту ночь. Ведь это вы нашли тело.

— Нет, сам почтмейстер был со мной.

Консул качает головой:

— Чрезвычайно горестное событие!

— Да, — соглашается Август. — Но мне пришлось пережить два или три землетрясения, и во время одного землетрясения образовалась трещина, поглотившая три тысячи человек.

Консул, вероятно, опять испугался, что Август будет продолжать, он спросил:

— Куда вы собрались, На-все-руки?

— На гору, к своим овцам. Они пасутся сейчас по эту сторону озера, но мне надо перегнать их обратно на Овечью гору, потому что завтра я буду их раздавать.

— Будете раздавать? — с отсутствующим видом спрашивает консул.

— Да, на зимний корм.

Консул хотел, вероятно, попросить своего мастера на все руки о чём-то, но теперь он только глядит на часы и говорит:

— Я сговорился со своим английским другом, что приеду за ним на автомобиле в пять часов.

Август находит, что не годится консулу самому ехать за лордом.

— Да, но мы сговорились. Не забудьте, На-все-руки, спустите флаг, когда вернётесь вечером.

— Будет сделано...

Август торопливо подымается по дороге. Он встречает рабочих, которые идут вниз:

— Мы кончили, староста, — говорят они.

— Давно бы пора, — отвечает староста. — Завтра будем ставить загородку, — предупреждает он и проходит мимо.

У охотничьего домика Август сворачивает налево и идёт вдоль озера. Кто знает, может быть, ему ещё долго придётся шагать, прежде чем он встретит пастухов: озеро велико. Он идёт ещё некоторое время и потом кричит. Ему отвечают откуда-то не очень издалека. Так, значит, добрые пастыри, Иёрн и Вальборг ещё не гонят стадо обратно вдоль озера. Но в таком случае нужно это сделать немедленно, потому что овец нельзя гнать слишком быстро, — их нужно пасти и совсем тихонько направлять в сторону Овечьей горы, чтобы они были там к завтрашнему дню.

— В чём дело? — кричит Август ещё издалека. — Разве вы не собираетесь гнать овец обратно?

— Как же, как же, — отвечает Иёрн и встаёт; он снимает шляпу и — никак — опять садится: совсем не торопится. — Да, мы уже думали об этом. Но Вальборг говорит, что у неё не хватает сердца угонять отсюда овец: здесь так много корма. Поглядите-ка, они стали совсем круглыми, — так они наелись.

Август тоже садится. Может быть, он слишком быстро шёл и чересчур утомил себя. Вечер ещё велик. И всё-таки Август ощущает беспокойство, сам не зная почему. Он спросил Иёрна:

— Что это? Никак, ворона пролетела?

— Где? — сказал Иёрн. — Я ничего не видел,

— А ты, Вальборг?

— Что? Ворону? Нет, не видела.

Август задумался. Что с ним? Хотя он и не выспался, но тем не менее он своими собственными глазами видел ворону. Он видит также и Иёрна Матильдесена: он сидит и вертит в руках прутик; и Вальборг сидит тут же, это Вальборг из Эйры, она вяжет чулок: он свёрнут и совсем короткий, сверкают стальные спицы. Как же в таком случае Иёрн мог не заметить вороны?

— Вы не знаете, куда она полетела? — настойчиво спрашивает он.

— Ворона? Но мы не видели вороны, — отвечает Иёрн.

— На восток или на запад?

Вальборг начинает удивляться и говорит:

— Мне что-то становится не по себе.

— Ерунда! — отвечает Август. — Но я не понимаю, зачем вороне понадобилось лететь так далеко в горы.

— Странно, — говорит и Вальборг. — Разве что по какому-нибудь злому делу, по случаю пятницы.

Август снисходительно глядит на неё. Все это ерунда, — будто ворона зловещая птица и посылается по пятницам с дурными вестями. Он никогда и нигде не слыхал об этом (только здесь так говорят), хотя и побывал во всех странах, где есть вороны, на всём земном шаре. Почему не говорят того же о страусах или о пингвинах, которых он тоже видел. Разве ворона и пятница не в руках божьих, как и всё?

Он возражает Вальборг, смеётся над ней и её суеверием.

— Про меня тоже говорят, что я родился в пятницу, но я ведь прожил по крайней мере четыре тысячи пятниц и всё ещё живу.

— Я так только говорю, — бормочет Вальборг.

Зато у Иёрна серьёзная забота. Удивительно! Но как только этому бедняку и несчастному доверили определённое дело, он сразу показал себя верным и надёжным. Теперь Иёрн сменил выпрошенное тряпьё, в котором он ходил раньше, на рабочее платье, купленное им в городе. Иёрн чувствует себя обновлённым, он встал на ноги, он человек. Завтра ему придётся иметь, дело со многими людьми, которые придут за овцами, он ничего против этого не имеет.

Кроме того, Иёрн стал также думать о будущем, чего никогда не делал раньше. Он говорит:

— Вот завтра Михайлов день, и у вас, верно, уж ничего не найдётся для нас?

Август — это Август: он вовсе не намерен лишать кого-нибудь из своих людей куска хлеба, — разве кто-нибудь слыхал о нём такие вещи?

— У тебя будет место, — отвечает он.

— Боже, какая радость! Вальборг, у меня будет место! — говорит он жене, которая сидит тут же рядом. — Я же ведь говорил: стоит мне только обратиться к нему...

— Настолько-то вы должны меня знать!

— Я так и говорил, я всегда так говорил.

Август — капитан и генерал!

— Ты начнёшь в понедельник.

И только из хвастовства он пишет и подписывает на листке в своей записной книжке, что этот человек, Иёрн, сначала будет работать на по закладке фундамента, а потом на постройке каменного здания. Он вырывает листок и говорит:

— Ты передашь этот приказ моему представителю, которого зовут Больдеманом.

Иёрн знает Больдемана, он кланяется и благодарит без конца: это, мол, благословение, он так и знал и говорил это всё время.

— Так. А теперь отправляйтесь! — командует Август. — Вы не попадёте на Овечью гору с этой стороны озера, потому что здесь водопад. Надо обходить кругом. Но гоните не торопясь! — говорит он.

Вальборг встаёт. Ей надо идти довольно долго, прежде чем она успеет пройти мимо тысячи овец. Потом она зовёт их. Животные поднимают головы и прислушиваются. Она опять зовёт их, в стаде начинается движение, овцы бегут на зов, некоторые блеют, наконец все сливаются в один поток; сзади идёт Иёрн. Произошло то же, что и вчера утром: немного погодя возле Августа не осталось ни одной овцы.

Он сидит ещё немного и отдыхает: ему не к спеху. Он слышит зов Вальборг, который удаляется, становится глуше. Она гонит стадо в полном порядке.

Потом Август встаёт и идёт домой. На часах половина пятого.

Да, не мешало бы поспать тогда, после обеда, — он это живо чувствует, — но он отдохнёт, когда придёт к хижине.

Вдруг Август слышит два выстрела, один за другим. Он останавливается. Стреляли где-то возле озера, но Иёрн и Вальборг, верно, справятся с животными, они так хорошо пошли.

Август идёт дальше и приходит к охотничьему домику.

Пока он сидит на камне, он опять слышит два выстрела. Чертовски досадно, что этот лорд стреляет как раз на пути овец! Но как ни плохо с выстрелами, будет ещё хуже, когда овцы увидят собаку, которую они примут за лисицу. Впрочем, мало вероятия, что Иёрн и Вальборг дадут застигнуть себя врасплох. Вряд ли.

Потом он идёт вниз по дороге, по своей собственной дороге для автомобилей, и всё-таки ему не по себе; и в первый раз за долгое время он ловит себя на том, что крестится. Что-то странное, полузабытый жест, который невольно сделала его рука.

Но вот Август чувствует тревогу. Он оборачивается и видит овец: вся дорога сплошь покрыта овцами, целый поток овец, неистовый вихрь, бешено мчащийся прямо на него, может быть, он опрокинет его. Отец небесный! Август пробует одно мгновение сопротивляться, преградить путь палкой; всё напрасно: овцы увлекают его, и он напрягает все свои силы, чтобы удержаться на ногах. Август идёт, тысяча овец ведёт его. Они очутились у открытой пропасти, тут автомобиль консула по дороге вверх преграждает им путь. Он гудит, желая остановить животных, но пугает их ещё больше. С одной стороны — отвесная скала, с другой — пропасть. Консул даёт задний ход, но тут поворот, и он делает это очень медленно. И всё-таки, может быть, хоть часть животных проскочила бы мимо автомобиля и спаслась, если бы перед ними не очутился человек. Это Осе; она стоит прямо перед овцами, размахивает руками, машет рукавами. Консул кричит ей что-то, а Осе кричит ему в ответ, — может быть, она только хочет помочь остановить животных. Но делает обратное, — сгоняет их на край пропасти; некоторые уж и без того упали туда, с высоты трехсот метров. Поток растёт, в середине этого кипящего водоворота человек — Август; видно, как он улыбается в сторону автомобиля, верно, он надеется спастись в последний момент и не хочет причинять беспокойства, поэтому он и улыбается. Но он не может спастись. Овца — это овца, и куда бежит одна, туда бегут и все остальные, поток давит сверху, целая лавина животных падает в пропасть. Когда Август видит, что всё погибло, он хватает одну овцу за длинную шерсть, может быть, для того, чтобы упасть на неё, он держит её перед собой; но она вырывается. И его сносит вниз.

«И море овец стало могилой моряка», — так поётся в песне об Августе.

Загрузка...