Виктор Олегович Пелевин в своем последнем (или уже нет?) романе высмеял старомодных читателей, привыкших, чтобы книга их «трогала там». Видимо, справедливо полагая, что у современного читателя «там» ничего нет, а следовательно, и стараться не стоит.
Что ж, по попу и приход.
А мне, знаете, всегда хотелось такой книги, как в романе Михаила Юрьевича Елизарова «Библиотекарь» – помните: «Книга памяти», «Книга силы»… Чтобы прочитал – и скрутило.
Вот это как раз она. Я плакал. Без кавычек – слезами.
Текст может вам сперва не понравиться, или наоборот, не важно. Но уж если доберетесь до конца – никогда больше не будете прежним. Ну или целую ночь не будете.
Решайте, нужно ли вам это.
Мой товарищ, которому я дал прочесть эту книгу, когда она еще и книгой-то не была, сказал: «Знаешь, похоже, это русский Уэльбек – с упором на слово „русский“.
Он хорошо знает переводную литературу.
Я бы сказал иначе: современный Достоевский, с упором на «Достоевский».
Современники не любили Федора Михалыча: хмурый, желчный, слова доброго не скажет, отвратительные манеры. Его прогнозы о русской жизни, сбывшиеся через полвека, раздражали кликушеством. Ему не верили.
А кабы верили? Что, не сбылись бы прогнозы?
Все равно живем как живем. И все равно хочется.
Лев Пирогов
Несреднему классу нашей страны посвящается
Люблю посещать «Макдоналдс». Взять пару чизбургеров, а лучше филе о фиш, колу ледяную, и сидеть в уюте большого зала, позвякивая ледышками в бумажном стакане и думая о чем-то своем, постороннем. Смотреть на беззвучно работающий экран мира за окном. На москвичей с примесью модного экстрима в одежде. На болтающих за столиками приезжих симпатичных девчонок, провинциальные семьи, стариков-иностранцев и таких, как я.
В Париже совсем по-другому. Там в полупустом и неуютном зале меня сразу же обсчитала с приторной улыбкой арабка, когда я заказал стандартный набор с бигмагом, картошкой и колой. Обманула на восемь евро. В парижский Макдак входишь как в восточную и холодную страну. Продавцы все арабы, говорят между собой и лишь изредка бросают недовольные взгляды на белолицых старичков-немцев, толстых негритянок и таких, как я. Неуютно там, нервно. Словно не Франция, не Америка, а неоккупированный берег реки Иордан.
Мне скоро тридцать восемь. Через восемь месяцев, когда я, со стаканом колы в руке, буду вот так же сидеть в «Макдоналдсе» и смотреть на столики вокруг, моя мать на жарком украинском Юге почувствует тяжелый, как ртуть, прилив боли в голову. В глазах у нее потемнеет; потеряв равновесие, она сядет на сухую рассыпчатую землю, смяв перья лука своим большим телом. Нечто физическое в ее организме уже начнет истончаться. Но я не знаю об этом, как и о том, когда погаснет солнце. Сидя в «Макдоналдсе», я вспоминаю, как двадцать семь лет назад мой старший брат, поссорившись с родителями, вбежал в комнату и заорал в открытое окно, сквозь которое медленно влетал с улицы снег: «Вот посмотрите, сволочи, посмотрите! В тридцать семь я пущу себе пулю в лоб! Застрелюсь – но не буду такими, как вы, не буду!» – орал он. Снежинки нежно касались его красного от ярости лица и медленно таяли.
А сейчас мой брат идет по дорожке собственной консалтинговой фирмы, оказывающей услуги в сфере управления и антикризисного менеджмента. «Смотрите, сволочи, смотрите, – про себя усмехается он. – В тридцать семь я не пустил себе пулю в лоб. Я не застрелился – но все равно не стал таким, как вы. Ай да я, ай да молодец!»
Еду домой в метро. Взгляд, куда ни кинь, сталкивается с телами и лицами женщин, – влажных от пота, молодых, красивых, одетых в юбки, джинсы и деловые костюмы, бесстрастных, задумчивых, грустных, улыбающихся, запечатленных в душном вагоне с налетом какой-то тревоги.
В квартире – разобранная кровать и несколько чашек с остатками кофе. Ощущение, будто в этом пыльном логове обитает кто-то другой. Автоответчик не мигает. Работы сегодня нет. Выкурив треть сигареты, ложусь на диван.
Лет в десять, когда мне часто снились кошмары, я как-то на бумаге нарисовал свой ужас. Закрученная в спираль серая масса наворачивалась на невидимую сердцевину – так изображали в школьных учебниках космические галактики. Только не черного, а серого цвета на водянистом, жидко-стальном фоне. Помню, целые недели не проходили без этого сна. Закроешь глаза – и сразу понимаешь, что сегодня опять это приснится. Сначала видна лишь водянистая пустота. Как небо в плохую погоду, только без единого облачка. Лежишь, думая о чем-то, смотришь на это небо, как в раскрытое окно – и ни на секунду не забываешь о том, что скоро, сейчас это начнется. И вот – начинается. Всегда внезапно, как бы ни старался предугадать. Сперва в пустоте возникает маленькая точка, почти сливающаяся с пустотой. Точка начинает вертеться – медленно, сначала очень медленно. Включается беззвучное сверло, наворачивая прямо из неба на себя лохматую вязкую глину. И вот, сверло крутится все быстрее. Быстрее, еще быстрее. Вращающийся глинистый комок растет, становится огромным, заполняет все пространство вокруг. Быстро, яростно вращаясь, этот исполинский шар плывет прямо на тебя. И вот он уже почти коснулся тебя, залез тебе за спину, за голову, вращаясь и увеличиваясь так быстро, что холодеют мозги. Еще немного, еще несколько секунд этого сумасшедшего вращения – и кажется, что сейчас произойдет самое страшное: взорвется и разлетится вдребезги вся Вселенная! Но внезапно все светлеет, – словно кто-то милует тебя. Ты наконец проснулся, открыл глаза. Минут пять все еще трясешься от страха, закутавшись в футболку, как в простыню. С ясным ужасом вдруг понимаешь: все, что ты любил, и все, что любило тебя – всего этого секунду назад просто не существовало. Не существовало нигде – ни в детстве, ни в юности, ни сейчас, вообще никогда. Но память постепенно возвращается: вижу мигающий зеленый глазок автоответчика, блестит полумесяц часов. Семь вечера. Кто-то звонил? Нажимаю кнопку: внутри пластмассового ящика шевельнулась жизнь: слышны шорох, потрескивания, возня. Звук проезжающего автомобиля. Потом трубку положили и начались короткие гудки. Все.
Макдоналдс, позвякивание ледышек в бумажном стакане – лучшее, что прозвучало в этот день. Впрочем, где-то в соседних стенах играет композиция «Abby road».
День еще не закончился.
Мое поколение – поколение пессимистичных синглов. В отличие от западных коллег по племени, мы к одиночеству своему все никак не привыкнем. Синглы-пессимисты – это те, кто не может веселиться по любому поводу. Они, бывает, радуются жизни месяц, два, три. Но, выпив однажды, приняв дозу наркотика или надоев самому себе, они хоть на день-два-три, но спустятся в спасительную глубину, и с тоской вспомнят, что есть все-таки Достоевский, а может, и Бог. Ощущают, как они одиноки. Хотят послать все к чертям, мнят себя философами, которыми не стали. Сорят деньгами и пропивают их. Потом, выплеснув накопившееся дерьмо, синглы-пессимисты возвращаются в свой отличный мир без Бога и сатаны.
Женщины-пессимисты острее чувствуют действительность, чем мужчины. Если есть кому выразить свои истинные мысли, они их выражают. Если некому, – например, в офисах корпораций, компаний и банков, где они работают секретарями, менеджерами, начальниками отделов, – они спокойно молчат. Мужчинам, чтобы спокойно молчать о главном на работе, надо либо бескорыстно любить эту работу, либо забыть о том, что все мы носим внутри, как женщина ребенка, душу.
Анна, одна из таких пессимистичных женщин, сидит сейчас в темноте моей квартиры, на диване, уютно поджав под себя ноги, и говорит, красиво отведя в сторону руку с зажженной сигаретой. Ей двадцать девять – редкий для пессимистов возраст, но женщины до тридцати часто бывают умнее мужчин. Я позвонил ей сегодня, проснувшись после детского кошмара и маясь от нахлынувшего одиночества. На стуле перед диваном стоит выпитая наполовину бутылка «Хеннесси», на которую я раскошелился, в углу беззвучно работает телевизор с каким-то ток-шоу. Мы пьем уже час, и она все говорит:
– Я иногда думаю, что будет, если, например, погаснет солнце?
Анна улыбается как всегда, когда опьянела, немного скептически и самой себе.
– Ведь это реально может случиться, представляешь? Как будто выключит кто-то пультом телевизор: хлоп – и все, экранчик погас.
– Я как-то не думал об этом, – пожав плечами, я разливаю коньяк по рюмкам.
– Странно, что не думал. Ведь в автомобиле всегда кончается бензин. Все заканчивается, даже любовь и сигареты, почему же ты не думал?
– Но ведь там солнце, – отмахиваюсь я.
– А на чем оно работает, это солнце? – придвигается Анна ближе ко мне, блестя в темноте глазами. – Не может быть вечного двигателя, ты же знаешь: любой костер должен погаснуть. Или взорваться. И вот представь, внезапно наступает темнота, как при затмении… – Анна протягивает руку с почти сгоревшей сигаретой к окну, за которым чернеет с цветными огоньками ночь, – все хоть и напуганы, но улыбаются и думают: вот-вот сейчас это кончится, небесный свет скоро вернется. Но небесный свет не возвращается. И у человечества остается месяц, два… ведь на Земле еще имеются какие-то запасы энергии…
– Да, – с улыбкой соглашаюсь я, – и самое интересное, что в эти два месяца все вдруг сразу станут равны: и Буш, и Путин, и Бил Гейтс, и йог какой-нибудь в гималайской пещере, и бомж с Курского вокзала, и я, и ты. Представляешь?
Анна смеется, качнув рукой с сигаретой, с которой все не сыпется пепел.
– Да! Наконец-то осуществится лозунг: свобода, равенство, братство. Все обессмыслится, причем абсолютно для всех.
– Ну, не для всех. Ведь на свете есть люди, сошедшие с ума еще до конца света. Они-то ничего не поймут. Просто умрут в лечебницах от холода.
– Точно, – Анна кладет почти сгоревший окурок в ложбинку пепельницы. Окурок длинный, пепел только сейчас с него падает. Я всегда поражался способности Анны совершать в пьяном состоянии эти тончайшие жесты: иметь растрепанную, но элегантную прядь волос на лбу, красиво скрещивать ноги, не ронять с сигареты пепел.
– Да, – говорит она, глубже поджимая под себя ноги и опираясь холодным ухом о мое плечо, – хорошо бы стать в последние пару месяцев жизни сумасшедшим.
– Или достать тонну травы и курить ее.
– Думаешь, поможет? – Анна насмешливо, с материнским взглядом, гладит меня рукой по растрепанным влажным волосам.
Я не собираюсь ей отвечать. При мысли о том, что солнце может погаснуть, мне хочется реального подтверждения, что я еще жив. Ей бы тоже этого хотелось, – я чувствую, как она шевельнулась, пытаясь встать, чтобы уйти. В сущности, бегство ведь тоже есть способ остаться живым. Но я удерживаю ее – одной рукой за плечо, пальцы второй руки засовываю между ее колен. Совсем слабо, но она сопротивляется. Запрокидываю ее голову – Анна, выдохнув сквозь ноздри, словно смирившись с чем-то непреодолимым, закрывает глаза – и я насильно целую ее в губы. Несколько мгновений чувствую, что она медлит с решением: остаться или уйти. Ее губы едва отвечают мне встречным движением. Бывшим любовникам всегда тяжело спать друг с другом – ведь совершенно ясно, что этот путь ведет в никуда. Но что поделаешь. Мы у меня дома, пьяные, в темноте, мои пальцы касаются ее затянутого в ткань лобка, и губы ее тесно прижаты к моим.
– Представь, что солнце погасло и наступает конец света, – говорю я тихо и с закрытыми глазами, – и сейчас начинается первый месяц из отпущенных двух…
Задираю вверх ее черную офисную юбку, достаточно короткую, чтобы сразу обнажились молочно-белые ягодицы – колготки из-за жары она сбросила, едва войдя в мою квартиру. Одной рукой придерживаю Анну за грудь, другой расстегиваю молнию на джинсах. Как всегда, я возбужден наполовину. Оттягиваю в сторону полоску ее трусов и сразу вхожу в нее. Десять, пятнадцать движений – и наливаюсь силой у нее внутри. Анна начинает постанывать. Быстро, стремительно наступают несколько секунд оргазма. Мир серебрится и темнеет, будто в момент затмения. Сексуальное наслаждение и есть затмение – затмение личности.
Иногда, в моменты сильнейшего оргазма – особенно раньше, когда я спал с любимыми женщинами, я переставал быть атеистом. Почему? Да потому что трудно представить, что такое гениальное творение, как оргазм, возникло из ничего, из хаоса, из каких-то случайных космических молекул.
Но сегодняшнее наслаждение не показалось мне божественным. Я просто кончил – дернулся, будто от легкого удара тока и выплеснул молочно-белую кляксу на ее ягодицы. Было тоскливо, словно меня бросили и ушли. Лежа подо мной, Анна тихо подрагивала. Я наклонился к ней: «Ты что же там, плачешь?» Она не ответила, не повернула головы. Но я увидел в темноте среди рассыпанных на подушке волос часть ее влажно блеснувшей щеки.
Секс, как говорил мой друг Сид, всегда немного трагичен.
Через пять минут мы уже молчали с ней о какой-то чепухе и допивали оставшийся «Хенесси». За стеной включили Вивальди. Время года – зима.
Жизнь разделена на классы, о которых я, мое поколение и поколение моих родителей знали раньше только по книгам и фильмам. И думали, что подобное разделение нас никогда не коснется, и останется, в лучшем случае, мечтой об интересной жизни, какая была, как нам казалось, на Западе. Большинство населения Советского Союза, получившее наконец в девяностых четкое и прочное разделение на классы, статусы и сословия, до сих пор упорно не хочет признавать, что это разделение произошло. Те из нас, кто бедны, но образованны и умны, считают унизительным для себя признать, что никогда не станут настолько богатыми, чтобы забыть о ежедневном страхе нищеты.
Примерно к тридцати пяти годам я вдруг с бесшумным наплывом ужаса осознал, что, скорее всего, я никогда не стану обеспеченным по западным меркам представителем «middle class» – то есть не буду летать на комфортных лайнерах куда хочу и когда хочу, не смогу останавливаться в хороших отелях разных городов, не смогу, если захочется просто неплохо пообедать, зайти в средний руки ресторан, не думая о расходах. Я не буду жить, как «белый человек» – вот что ужасало меня. О том, что большинство населения земного шара живет так же скверно и даже намного хуже, я не хотел и думать.
Комплекс «не белого человека» почти не существовал в СССР в конце существования этой страны, когда большинство людей на ограниченном границами пространстве могли или почти могли жить так, как должен жить этот самый воображаемый «белый»: не думать сутками о том, как заработать на жизнь, садиться в самолет и лететь в другие города, заходить в средней руки ресторан и обедать. И при этом многие вздыхали о Западе, который толком не знали, а лишь представляли его себе, как представляет десятилетняя девочка в идеалистичных мечтах взрослую семейную жизнь. Но сейчас, в двадцать первом веке, этот комплекс стал разрастаться у многих, в том числе и у меня, подобно метастазе, уничтожающей клетки достоинства и уважения к собственной личности. Я понимал, что – увы! – мне не хватило способностей, или воли, или счастливой случайности, или чего-то еще незримого и непонятного, чтобы адаптироваться к новой среде обитания, или, по крайней мере, как подавляющее большинство моих таких же неудачливых соотечественников, делать вид, что все нормально, что мы, в общем-то, уже почти в среднем классе, ну, еще как бы немного осталось.
Я не обнаружил и не смог родить в себе способностей к предпринимательству, менеджерской деятельности или актуальной журналистике. И в то же время я понимал, что не только лень и отсутствие способностей стали причиной моих жизненных неудач. Ведь сколько я ни пытался адаптироваться, я всегда находил очень мало общего между собой и теми людьми, что активно лепили себя с утра до ночи и обрастали благами и достижениями из года в год. Мне было тяжело и противно общаться с ними. Мне не было смешно то, что было смешно им, меня не волновали вопросы, волнующие их, мне не нравились их вкусы и то, как они одевались, как разговаривали и как молчали.
Несколько раз я устраивался в фирмы и компании, где работали эти люди и где я мог, усвоив правила их жизни, в конце концов достичь успеха. Но я бросал эти офисы и компании из-за всплесков внезапной, катастрофической тоски и взрывов ужаса. Они тоже видели, что нам никогда не стать друзьями и что я не такой, как они. Но постепенно, пока middle class преуспевал материально, а я в лучшем случае топтался на месте, я начинал завидовать тому единственному, что мне в них нравилось: что у них есть деньги, ведь жизнь без денег приносит одни страдания. И я думал, что, вероятно, именно эти люди и явились в наш мир новыми христианами, – на этот раз с Запада, а не с Востока, – они пришли, чтобы своим примером, таким же, как у Христа, резким поворотом к новому («Оставь отца своего и мать свою и иди за Мной») побудить всех к спасению благополучия и достоинства, как раньше когда-то другие, первые христиане, призывали спасать свою душу.
То, что они делали и проповедовали, было ремейком Иисусовых заповедей, пропущенных через горнило новых предпочтений, когда уже и младенцу стало ясно, что спасаться нужно прежде от нищеты, а потом уже от греховности. И эти New Christians, чей новейший бог переместился по электронному эфиру из Палестины в Северную Америку, начали возводить везде, в том числе и в России, свои церкви с приходами: торговые и финансовые корпорации с корпоративной этикой, корпоративной дисциплиной и корпоративной паствой. И я понимал, что, несмотря на чрезвычайные амбиции этих людей, на их средний вкус, на всю поверхностность их мышления, моя гордыня, соединенная с завистью к их деньгам и жизненному оптимизму, была намного выше всех их гордынь, моя глубина, вырытая лишь бесконечным изматывающим самокопанием, оказалась пустым и нервным котлованом по сравнению с их наполненной материальными поступками жизнью.
В конце концов, я тоже пять лет назад оказался наполовину прибит к берегу эрзац-счастливого российского континента – стал автором и редактором двух шоу-программ на телевидении, где от моей должности не требовалось слишком истово целовать в задницу новую жизнь, но, как выражался мой друг Сид, требовалось иногда эту задницу хорошенько протирать от пыли, чтобы блестела как новенькая. Протирка эта выражалась в том, что примерно раз в три месяца от меня требовали свежих идей для оживления ток-шоу, чтобы не ослабевал рейтинг. Я чувствовал, что достиг предела, что будущее, на которое я когда-то смутно надеялся, уже под ногами. Я перешел границу этого будущего и вступил в топкую равнину пустоты.
Мне позвонила наша шеф-редактор Регина. Усталым и вкрадчиво-серьезным голосом, щуря за очками глаза, она сказала:
– Поздравляю, наша программа пересекла границы России. Украинцы хотят сделать аналог «Красной шапочки». Саша, ты можешь полететь со съемочной группой завтра в Крым?
Ялта. Отель «Ореанда». Ленка, официантка одного из ялтинских баров, сидит в ванне напротив меня и смотрит, как я стучу пальцами по клавишам ноутбука. Слышно, как в комнате номера Тищик, мой режиссер, в полный голос развлекает двух Ленкиных подружек похабными анекдотами. Обе девчонки хохочут так громко, что заглушают хриплый вой Тома Уэйтса из присоединенного к телевизору CD-плеера.
– Что ты пишешь? – с любопытством спрашивает Ленка.
– Роман. Называется «Адаптация».
– О чем?
– О том, как человек хочет приспособиться к жизни, но не может.
– Понятно. Хочет, но не может. Про импотента, что ли?
– Точно. Ты умная.
– Ладно, меня-то вставишь в роман?
– Вот прямо сейчас вставляю.
– Только сделай меня там худее, ясно? Я на самом деле гораздо уже в талии.
– Хорошо. Николь Кидман по сравнению с тобой корова. Идет?
– Ага. И еще я не хочу жить в Ялте. Хочу жить в Москве. Или нет, лучше в Лос-Анджелесе.
– Пишу, что ты сидишь в шикарном бассейне на крыше отеля Шератон в Лос-Анджелесе и занимаешься с Томом Крузом тайским сексом.
– А что такое тайский секс?
– Секс без правил.
– Ну-ка, дай посмотреть, что ты там накалякал…
Широко открытые глаза Лены приближаются к моим.
– А у тебя в глазах цветочки, – говорит она вдруг.
– Цветочки?
– Ну да, цветочки в зрачках. Тебе никто об этом не говорил?
– Нет, ты первая.
Она старательно целует меня мок…