- Как?

- Вот видишь, - показывает Чупрахин длинную, сложенную "восьмеркой" веревку. Где он ее успел захватить- не заметил. - Я его сейчас привяжу за ногу и, если он не разминирует колодец, притащу обратно. Доверять им нельзя, Бурса, нельзя... Ты думаешь, Егор иначе рассуждает? Нет. Но он - командир... Хорошо сочинил письмо. Это мне нравится. Вообще-то он, Кувалдин, подходящий человек, как раз такой и нужен в катакомбах.

Распустив веревку, Иван привязывает немца за ногу.

- Я его морским узелком, не развяжет, вот так. Теперь повтори, Густав, что ты обязан сделать для нас.

- Хорошо, - выслушав немца, продолжает Чупрахин. - Имей в виду, если колодец не разминируешь, обратно притащу тебя, в общем, я сильно обижусь. Понял? - спрашивает Иван. Немец смотрит на меня таким искренним взглядом, что хочется, чтобы он быстрее ушел.

- Отец у меня дворник. Вы знаете Тельмана? - пытается заговорить Густав.

- Давай, давай, топай, ползи, - подталкивает его Чупрахин, - в Берлине встретимся, поговорим, если ты еще раз не попадешься мне на глаза с оружием в руках.

Немец удаляется медленно, Чупрахин передает мне конец веревки:

- Держи крепче, а я посажу его на мушку... Порядок должен быть во всем. - Иван ложится поудобнее, прицеливается. От выхода до колодца метров сорок. Мы видим, как немец приближается к срубу. Выстрелов не слышно: гитлеровцы всегда так делают - подпустят к колодцу, а иногда даже дадут возможность набрать воды, потом открывают огонь. У колодца виднеются трупы наших бойцов, опрокинутые ведра.

Немец падает, минуты три лежит неподвижно. Потом подползает к срубу колодца, опять замирает. И вдруг бросает в нашу сторону вынутые из мин запалы. Чупрахин велит отпустить веровку.

- Я Густав Крайцер! - вскочив на ноги, вдруг кричит он кому-то там, наверху, и тут же скрывается за холмом.

Иван, подобрав запалы, долго рассматривает их на своей ладони.

- Ишь ты!.. Сработал на нас. Неужели и среди фрицев есть люди?

- 9

Правдин вслушивается в глухую дробь выстрелов, доносящихся с восточного сектора. После того как фашисты прочитали наше послание, они спешат ликвидировать подземный гарнизон. Дни проходят в жестоких боях.

Все находятся на боевых постах - у амбразур и входов. И Правдину все чаще и чаще приходится коротать время в одиночестве. Он уже может сидеть на койке, положив культю на специальную подставку.

- Рассказывай, рассказывай, товарищ Мухин, - отвлекаясь от гула боя, говорит Правдин. Глаза у него ввалились, лицо вытянулось, скулы заострились.

- Утром мы заметили танки. Впереди они катили орудия, - сообщает Алексей. Он только что прибыл с восточного сектора и сразу же решил доложить политруку о бое. - Я сидел у амбразуры, метрах в тридцати от центрального входа. Открыл огонь из автомата. Танк движется, ничего ему не сделаешь... Стволом орудия всунулся в пролом. Что делать? Тогда я изловчился, вскочил на ствол и камнем забил дуло. При выстреле ствол разорвало. Пехотинцев потом гранатами забросали. Фашисты отошли на исходные позиции. А сейчас опять полезли. Но в подземелье им не войти, не пустим...

- Камнем забил ствол? - удивляется политрук. - Когда же ты таким стал?

Правдину делается зябко. Я набрасываю на его плечи шинель. Политрук, поправляя полы, продолжает:

- А я вот валяюсь на кровати... Когда поднимусь, многих не узнаю... Слышал я, товарищ Мухин, как ты адскую тележку уничтожил. Не страшно было на такую невидаль идти?

- Не знаю, - откровенно признается Алексей.

- Как не знаешь! - чуть наклонившись вперед, улыбается Правдин. Совсем ничего не помнишь?

Алеша морщит лоб:

- Помню...

- Что именно? Расскажи, как эта машина двигалась и можно ли ее на большем расстоянии подорвать?

- Этого я не знаю, товарищ политрук. Провод у нее сзади волочился, это я видел. Кувалдин говорит, что машины такие управляются электричеством.

- Верно, электричеством, - подтверждает политрук. Он берет костыли, рассматривает их: - Я скоро поднимусь. Приемник Гнатенко наладит, будем слушать Большую землю... "От Советского информбюро, - выпрямляясь, меняет голос Правдин. - В результате решительных контрударов Красная Армия остановила наступления фашистов. Разгромлены следующие немецкие дивизии..." О, такое время настанет, товарищи!

Правдин, опираясь на костыли, пробует идти. Но тут же, едва сделав два шага, опускается на кровать.

- Ничего, освоюсь, еще как буду ходить, - упрямо заявляет он.

Мы берем гранаты, собираемся уходить. Правдин подзывает к себе. По его лицу видно, что ему не хочется оставаться одному и он разговаривал бы с нами без конца.

- Скоро поднимусь, - говорит политрук и делает знак, чтобы мы отправлялись.

Сквозь пролом виден кусочек земли. На зеленой траве в разных позах лежат трупы гитлеровцев. Их не убирают: нельзя - это поле наше, тут каждый кустик у нас на прицеле. Донцов так распределил секторы обстрелов, что подойти вплотную к катакомбам невозможно. Но фашисты все же лезут.

Только что отразили атаку гитлеровцев. Рядом со мной лежит Панов. Вытянув голову, он смотрит в амбразуру. Григорий не обращает внимания на подошедшего Егора. Кувалдин спрашивает:

- Как у вас, тишина?

- Светает, - тянет Панов. - Дождик накрапывает. Хорошо там, в поле.

- Горизонт чист? - повторяет Егор.

- Море... Уйма воды, - о своем продолжает Панов.

- Встать! - вдруг кричит на Панова Кувалдин.

- Ну вот, опять появились, - вдруг вскакивает на ноги Григорий. Смотрите, они идут! - тычет он рукой в амбразуру.

- Приготовиться! - командует Егор и, оттолкнув в сторону Панова, до пояса скрывается в проеме.

- Идут тремя группами, - сообщает Кувалдин.

Мухин готовит гранаты. Чупрахин расчищает место, чтобы удобнее было вести огонь, Донцов поднимается к верхнему пролому: там, под самым потолком, он оборудовал себе бойницу и оттуда ведет огонь по немцам и управляет ротой. Беленький подает ему боеприпасы, круто задрав голову.

- Каждый, каждый день, - сокрушаясь, шепчет Панов. - Сами напросились... Письмо послали... Чем больше, тем лучше! - вдруг повышает он голос.

- Ты о чем? - спрашивает его Мухин.

- А-а! - отмахивается от него Панов. - Накликали беду на свою голову.

- Гришка, замолчи! - кричит Чупрахин. - Иди ко мне, места хватит...

- Идите! - приказывает ему Кувалдин, поднявшись во весь рост. Панов бежит к Ивану. Чупрахин сует ему в руки гранату:

- По моей команде будешь бросать. Если сдрейфишь, самого спущу туда, показывает он на пролом.

Егор забирается к Донцову. Гул моторов нарастает.

- Первая амбразура, огонь! - командует Кувалдин.

Первая амбразура - это я и Мухин. Мы бьем из автоматов, видим, как прижались к земле гитлеровцы.

- Четвертая амбразура, огонь!

Там Гнатенко. Он пускает в ход пулемет.

- Третья амбразура, гранаты бросай! - С высоты, где находится Егор, просматривается почти вся местность, прилегающая к восточному сектору, и Кувалдин безошибочно управляет огнем,

- Вторая!

Так подряд два часа.

Когда утихает бой, у амбразур остается по одному человеку, остальные отходят в глубь катакомбы. Вскоре сюда приходит Кувалдин. Кто-то достал ему кубики, и теперь у него на гимнастерке поблескивают знаки лейтенанта. Он садится рядом с Генкой, заботливо поправляет сбившуюся на затылок пилотку.

- Ну что, дружок, подходяще воюем? - с улыбкой спрашивает он.

- Хорошо, - бойко отвечает Генка, держа в руках гранату. Он получил ее накануне боя, но Мухтаров предусмотрительно извлек из нее запал. Такое отношение не по душе мальчишке. - Товарищ командир, - обращается он к Егору. - Я уже изучил гранату. Распорядитесь, чтобы мне дали запал... Понимаете, обидно мне...

- Получишь, - успокаивает его Кувалдин и начинает подводить итоги боя.

- Идут! - сообщает Чупрахин, сидящий у амбразуры.

- По местам! - командует Егор.

Только под вечер гитлеровцы прекращают атаки, наступает затишье. Кувалдин, обойдя боевые посты, разрешает поспать. Но сам он не спит. Возле Егора горит плошка. Развернув шатровскую схему катакомб, Кувалдин долго рассматривает ее, что-то чертит. К нему присаживается Генка. Помолчав немного, он спрашивает:

- Сколько верст отсюда до Москвы?

- А зачем тебе?

- Поеду в Москву. Расскажу, как вы тут воюете. Помощь пришлют...

- Помощь?.. Да ты что, не веришь в наши силы?

- Я-то верю, а вот дядя Панов не верит, говорит - бесполезно здесь сражаться...

- Не верь ему. Вот вырастешь - сам поймешь, малыш, что мы сражались не зря... Есть такой документ, военной присягой называется. Слышал такие слова: я клянусь защищать Родину мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагом?.. Нет, Гена, ты не слышал таких слов. А у меня они в сердце. Каждый красноармеец их помнит.

- И дядя Панов?

- Обязан помнить, - отвечает Егор и, поднявшись, долго смотрит на спящих вповалку бойцов. Заметив меня, он спрашивает: - Ты что не спишь? Отдыхай..

И он идет к амбразурам, забросив автомат за спину.

- 10

Ветром доносит запах трав: вероятно, там, в поле, ничего не изменилось - цветут травы, солнце светит, как светило до этого миллионы лет. Ветер чистый и мягкий, как гагачий пух, он льнет к лицу, щекочет ноздри, а вокруг колышется зеленое море. Проплывают рваными лоскутками тени от перистых облаков.

Июнь - начало лета!

Пахнет травами... И кусок неба виден вдали. На его фоне черными силуэтами четко рисуются фигурки людей, сидящих у самого выхода в различных позах - впереди всех Правдин, рядом с ним Маша. Она вместе с Семеном Гнатенко и Геной принесла сюда на носилках политрука подышать чистым воздухом. Немцы теперь почти не стреляют, словно забыли, что под ними находимся мы, те самые люди, которые две недели подряд не отходили от амбразур, отражая все их попытки овладеть подземельем. Фашисты притихли, наверное, ждут подкрепления, от Севастополя будут отрывать. Что ж, севастопольцам легче будет, им же там очень трудно.

Срастив оборванный провод, я и Мухин приближаемся к выходу. Здесь крепче пахнет травами. Мне хочется сказать об этом Чупрахину, но он делает мне знак молчать. У политрука заметно ожило лицо, хотя чувствуется, что он еще слаб. Правдин сидит у самого выхода, за грядой камней, и смотрит на виднеющийся вдали клочок земли, местами обугленный, местами поросший зеленой травой. Низко над холмом пролетает стайка птиц.

В тишине отчетливо слышатся голоса немцев. Над входом нависает козырек каменистого грунта. Там находятся гитлеровцы, и мы иногда бываем невольными слушателями их разговоров. Для политрука это в новинку.

- Товарищ Самбуров, о чем они? - заметив меня, интересуется он. Маша предлагает отойти подальше, вглубь. Политрук останавливает ее: - Не надо, дай послушать. Самбуров, ну что они говорят?..

Я прислушиваюсь, стараясь понять каждое слово, и перевожу:

- Инженерная часть прибыла... саперы, подрывники...

- Так, так, еще что? - полушепотом спрашивает Правдин.

- Обмениваются мнением, как будут выкуривать нас из-под земли газами...

- Интересно! - оживляется политрук и советует мне выдвинуться ближе к выходу и дослушать разговор гитлеровцев. Козырек довольно большой, немцы не могут заметить меня, но им ничего не стоит бросить гранату. Я прижимаюсь к стене, в этом месте у нас прорыта канавка, узенькая щель, она ведет наверх, в ней можно укрыться от осколков.

Здесь слышимость лучше, каждое слово можно понять... Оказывается, ночью фашисты не спят, им до чертиков надоели дежурства у пулеметов, ожидание наших вылазок, и генерал Пико наконец-то принял решение - вызвал сюда саперов и подрывников.

На минуту беседа прерывается. Я осторожно выпрямляю онемевшую ногу. Разговор возобновляется: "Кончим с подземными дьяволами, под Севастополь пошлют". - "Ну и пусть... Разделаемся с Севастополем, пойдем на Баку. Там шашлык, вино и персиянки или, как их там... азербайджанки, что ли... Густав? Да ты что нос-то повесил? На вот гранату, швырни им туда. Бери, чего смотришь? Ну, пошевеливайся, не то доложу капитану, что ты щадишь жидов, или, может быть, после того, как ты побывал в их руках, красным стал? Ха-ха-ха... Ну-ну, швырни одну..."

Слышится шорох. Сверху, вдоль ровика, падает тень человека, руки опущены, неподвижны. "Густав Крайцер, что же ты задумался?" Почему-то хочется, чтобы быстрее бросил гранату, может, оттого, что я верю, что он ее швырнет в сторону. Тень шевелится, от нее отделяется изогнутая ветвь, своим концом она падает мне на лицо.

"Давай, давай, мой мальчик, пошли им свой привет... с огоньком и металлом", - слышится сверху.

Граната падает в стороне от ровика. Осколки со свистом впиваются в камни. Я приподнимаю голову - тени уже нет, на ее месте, клубясь, колышется черное облачко дыма. "Неужели это тот Густав?" - вспоминаю я пленного немца.

Ползу обратно, сталкиваясь с Чупрахиным.

- Цел? - спрашивает он. - Политрук беспокоится, послал за тобой.

Я гляжу в лицо Чупрахину и догадываюсь: сам ты напросился. Иван, он такой, всегда готов прийти на помощь.

- Чего смотришь? Точно тебе говорю: политрук послал, - словно угадав мои мысли, утверждает Чупрахиы. Он замечает на моей стеганке свежий след осколка, молча снимает с плеча кусок ваты, разглядывает его, потом сдувает со своей ладони и вдруг совсем о другом говорит:

- Слышал, Али всех коней порезал, теперь у нас много мяса. Ясно? Ты ел конину? Нет? Ничего, пойдет. Только когда будешь есть, закрой глаза и думай, что перед тобой бараний бок, а главное - не дыши: в пище запах - основное. Об этом мне дед говорил. Умел старик шашлык на вертеле готовить. Пока он жарил, я слюной истекал: такой дух вкусный шел от шашлыка.

- Ваня, скажи правду: у тебя действительно есть дед? - я давно хотел об этом спросить Чупрахина.

- Конечно, есть, не от козы же произошел мой отец. Дед как дед: голова, уши, ноги, руки и даже борода лопатой. Он в трех войнах участвовал и вот четвертой дождался. В японскую ему правое ухо начисто срезало осколком, в империалистическую кусок лодыжки оторвало, наросла, только шрам остался. А в гражданскую ему два пальца на руке беляк саблей отрубил. Теперь моего деда хоть в музей выставляй: живой экспонат истории войн. Вот какой у меня дед, Бурса, понял?

- Понимаю, Ваня.

- Ну и отлично. Важно, чтобы человек понимал... Я так думаю, Бурса, что в сознании человека основная его сила. Сознание вроде бы второе его сердце, а может быть, еще и поважнее. Вот ты ушел по приказу политрука, а у меня муторно стало на душе: думаю, как же он там один? Есть такое слово озарение, слышал?

- Слышал.

- Так вот мы и есть озаренные солдаты, идеей озаренные.

- Это кто же тебе сказал?

- Политрук.

...Правдив слушает внимательно. Он, как прежде, сидит на носилках, и, как прежде, подле него Маша.

- Значит, они ждут инженерную часть. Из-под Севастополя снимают!.. Это уже хорошо. Значит, мы в одном ряду с севастопольцами. Понимаете, товарищи, мы на переднем крае, боремся, деремся. Как это здорово!.. Ну а еще что они говорили? - Политрук прикладывает к губам мокрую ватку: его мучает жажда. Воды у нас осталось не более двух ведер, теперь только губы смачиваем.

По одному и небольшими группами подходят бойцы. Многие из них видят Правдина впервые. Он снимает с себя стеганку и с помощью Маши кладет ее под забинтованную ногу. На нем чистая гимнастерка, поблескивают на петлице кубики, на рукавах большие красные звезды. Освещенный светом, идущим сверху, Правдин выглядит как-то непривычно для подземелья. Но заострившееся лицо, сухие, покусанные губы напоминают: и он из катакомб, боец подземного гарнизона.

- Ру-у-у-с, вода кушать хочешь? - противно, с надрывом слышится сверху. - Ха-ха-го-го, ха-ха.

И так тоже бывает. Сидишь у амбразуры - и вдруг этот крик. Фашисты знают, что мы без воды, вот и орут.

- А я этот колодец все же найду, - вдруг отзывается Генка. - Мне бы только достать фонарь. - Генка давно мечтает чем-то отличиться. Порой он говорит о таких вещах, которые, по его убеждению, должны привлечь внимание всего полка. Но... его фантазия никого не интересует. А он полагает, что дяди пока заняты своими делами и им пока не до него. Генка терпеливо ждет: когда-нибудь и он окажется в центре внимания. Недавно он заявил Егору, что где-то в глубине катакомб имеется колодец и он обязательно найдет его. Да, если бы это так было, Гена... А может, и вправду говорит, ведь катакомбы полностью нами не изучены.

С шумом падают на землю тяжелые брызги воды. Это гитлеровец плеснул из ведра. Я замечаю, как дрогнули у бойцов пересохшие губы, как широко открылись глаза, устремленные на мокрое пятно, появившееся на бугорке у выхода.

- Садитесь, товарищи, - будто не услышав всплеска, говорит политрук подошедшим бойцам и вдыхает в себя свежий воздух. - Парнишкой любил я ходить в ночное. Небо сплошь усеяно звездами. Тишина! Слышно, как кони жуют траву, как где-то далеко-далеко в старых развалинах голосит сыч. Ненавидел я эту птицу...

- Дальше-то что будем делать, товарищ комиссар? - вдруг раздается хрипловатый голос бойца, подошедшего сюда в числе других. - Воды дают по капле, только губы смачивать.

Чупрахин ищет взглядом того, кто произнес эти слова. Правдин, упершись руками в носилки, расправил согнутую спину.

- Вопрос вполне законный. - Политрук стучит флягой, висящей у него на ремне. - Действительно, пусто, воды нет. И колодец, по-видимому, нескоро отроют. Что же делать? А? Просить у немцев пощады, в плен сдаваться? Оружие складывать? Борьбу прекращать? Садиться за колючую проволоку и смотреть оттуда, как фашисты ходят по нашей земле, насилуют наших женщин, расстреливают отцов и матерей, уничтожают наши дома, заводы, фабрики, разоряют наши колхозы? Если мы так поступим, если мы, люди с оружием в руках, дрогнем перед трудностями, кто же нам простит потом?..

- Ру-у-ус, вода кушать хочешь? - опять кричит гитлеровец, едва политрук сделал паузу.

- Вот он орет, - не оборачиваясь на крик фашиста, замечает Правдин, но орет он не оттого, что ему там, наверху, под нашим солнцем весело и покойно, орет он, скорее всего, от страха. Чует, проклятый сыч, что рано или поздно его гнездо будет уничтожено... Вот вы, товарищ красноармеец, обращается Правдин к пожилому бойцу, сидящему ближе всех к нему, - скажите мне: наступление весны можно остановить?

- Весну? Как же ее остановишь! Пришла пора - ручьи запоют: как бы мороз ни лютовал, а солнышко свое возьмет.

- Правильно! Хорошо сказал! А мы - ты, я, Чупрахин, Самбуров, Мухин все советские люди - солнце, большое, яркое. Оно все ближе и ближе подходит к зениту. Остановить его невозможно, в мире нет такой силы, чтобы могла погасить это светило. Да, да, мы - солнце. И враги знают об этом, потому и лютуют, злобствуют, чтобы как-нибудь оттянуть срок своей окончательной гибели. Но пора придет - ручьи запоют, солнышко свое возьмет!.. Что касается воды, то могу вам сообщить: мы с командиром батальона решили создать команду по добыче из ракушечника воды. Видите камни, они мокрые, если их пососать, можно собрать несколько капель воды, а из капель, как говорится, образовались реки и моря... Так что же нам дальше делать? А?

- Бить фашиста, товарищ политрук! - скороговоркой отвечает Гнатенко. Всеми силами помогать нашим товарищам - севастопольцам.

- Ру-у-с, вода кушать хочешь?..

Алексей расстегивает ворот гимнастерки и вдруг предлагает:

- Споемте, а?

- Давай "Священную войну", Алеша. Молодец, так всегда надо отвечать им.

Песня вздохнула и загремела:

Вставай, страна огромная,

Вставай на смертный бой

С фашистской силой темною,

С проклятою ордой!

Песне тесно в катакомбах. Она вылетает на простор:

Дадим отпор душителям

Всех пламенных идей,

Насильникам, грабителям,

Мучителям людей!

Одна за другой рвутся гранаты, брызжет пламя. Там, где час назад пролетали птицы, голубело небо, колыхалась на ветру зеленая трава, стоит смрадный дым.

...Пойдем ломить всей силою,

Всем сердцем, всей душой

За землю нашу милую,

За наш Союз большой!

Поем до тех пор, пока гитлеровцы не прекращают огня. Маша, Гнатенко поднимают на носилках Правдива, но он велит опустить его:

- Попробую самостоятельно пройти. Дайте-ка мне костыли. Шатров... И здесь он меня поддерживает, - задумчиво произносит политрук и, неуклюже раскачиваясь, делает несколько движений, потом поворачивается к нам: Понятно! Хожу, товарищи!

Он постоял с минуту и, поддерживаемый с двух сторон Машей и Гнатенко, медленно заковылял на командный пункт.

- Понятно, - нарушает молчание Чупрахин. - Что будем делать? Видали, безногий пошел. Черта с два они нас согнут! Драться будем, понятно?!

Али склонился над большой конторской книгой. Он подсчитывает остаток продовольствия. Мухтаров это делает каждый день. Ровно в семь часов вечера он берет эту толстенную книгу и начинает что-то черкать в ней, мурлыча про себя. Но сегодня Али молчит.

К Мухтарову тихо подсаживается Гриша Панов и смотрит на бойко горящий фитилек в плошке, смотрит неотрывно, словно вот-вот из этого маленького пламени вырвется струйка воды. У Гриши крупные черты лица, из-под шапки торчат плотные завитки волос, когда-то они были черными, смолянистыми, теперь табачного цвета.

- Раскладку на завтра готовишь? - спрашивает Панов у Али. - На завтрак: гречневая каша с бараниной, сливочное масло и чай. Да-а-а, знакомое дело... Сколько я вам, поварам, отвешивал вот этими руками таких продуктов. Даже шоколад имелся на складе. А теперь... Ну что ты пыжишься, ломаешь голову, ведь ничего же на складе нет!

- Ты что, проверял? - серьезно спрашивает Мухтаров, оторвавшись от расчетов. Гриша укоризненно качает головой:

- Что осталось? Или это военная тайна?

- Смотри, - обращается ко мне Али. - Ожил наш Гриша.

Панов сощуривает глаза, вбирает голову в плечи:

- Ах, как вкусно пахнет шашлыком! Скоро подадут... По-карски! Слышите шаги, это официант идет.

Я гляжу на Панова, жалость сжимает грудь. Хотя Семен Гнатенко и говорит, что Гриша хитрющий человек, разыгрывает из себя сумасшедшего, чтобы в наряды не ходить, а воду получать, все же у Панова нервное потрясение, иногда он совершенно невменяем.

Цокает костылями Правдин. Рядом со мной ложится длинная тень человека, потом сам политрук присаживается на ящик.

- Докладывай, товарищ Мухтаров. - Правдин вялым движением руки расстегивает стеганку. После того как побывал у восточного выхода, политрук ежедневно тренируется в ходьбе на костылях. Ходит он и на ближайшие объекты обороны. Он сам смастерил себе протез, страшно доволен им, хотя видно, что ходить на таком грубом протезе тяжело.

Али, перелистывая книгу, говорит:

- Конины хватит на пять дней, крупы осталось десять килограммов. Воды ведро. Я рассчитал... Если мяса выдавать в сутки на каждого человека по сто граммов, можно растянуть. - Мухтаров чуть косит взгляд на Панова и не решается сказать, на сколько дней хватит конины.

Политрук берет у Али книгу и начинает сам подсчитывать. Гриша поднимается и, стараясь ступать на носки, направляется к Гнатенко, поодаль склонившемуся у приемника. Семен не отступает от своего обещания - в радиоприемнике не хватало конденсатора, он все же где-то отыскал его и вновь принялся за работу.

Правдин передает Мухтарову книгу и, поудобнее положив культю на ящик, отдает распоряжение:

- Воду давать только лежачим раненым, мясо уменьшить до восьмидесяти граммов, крупу завтра разделить на две части и отослать бойцам Запорожца и Донцова... Как с колодцем? - интересуется он.

- Метров на пять отрыли - никаких признаков воды.

- Работы продолжать, если надо, возьмите еще несколько человек. Панов работает или все по-прежнему? - интересуется Правдин, глядя на Григория, сидящего рядом с Семеном у радиоприемника.

- Только о шашлыке вспоминал, запах ему чудился. По-карски, говорит, пахнет. Видать, окончательно вышел из строя.

- Но вы его не обходите с питанием, выдавать все, как и другим... Пусть сосет мокрый ракушечник. Оружие отобрать, диски с патронами возьмите себе, товарищ Самбуров.

Он, побарабанив пальцами по фанере, приглашает Мухтарова пойти с ним к раненым, хлопает по протезу:

- Хожу. Чертовски хорошо, когда у человека есть ноги!

Да, чертовски хорошо... Слышу, как скрипит под ним деревяшка: политрук первым трогается с места. Али прячет в ящик книгу и спешит за Правдиным. Догнав его, становится впереди, чтобы осветить фонарем путь.

До галереи, в которой помещаются раненые, недалеко - метров семьдесят. Сейчас там Маша. Вечером ей помогают Чупрахин и Мухин. Иван быстро научился делать перевязки. Маша хвалит Чупрахина, а он немного обижается, когда напоминаем ему об этом. "Я солдат, а не брат милосердия", - передернет он плечами, а по глазам видно, что в душе гордится тем, что доктор так отзывается о нем. Иван все чаще и чаще останавливает свой взгляд на Маше. Как-то я сказал ему об этом, он поднес свой кулачище к моему носу и незлобиво предупредил: "Молчи! - Но тут же задумчиво бросил: - Все это пройдет, Бурса, - он постучал себя в грудь. - Подшипник здесь ослаб, но я его подтяну".

Чтобы даром времени не терять, решаю заштопать себе шинель, да и Кувалдин уже предупреждал меня об этом. Освобождаю фитилек от нагара, делается светлее.

Гриша хихикает под ухом:

- Гнатенко сейчас кусок уса откусил. Поспорили мы. Он говорит: через пять минут голос Москвы услышу. Я возразил. Он протянул мне руку: пари! Ладно, говорю, если ничего не выйдет, ус себе откуси. Не вышло, и Семен отгрыз... Вот упрямый хохол! Пошутил, а он всерьез принял. Я понимаю Гнатенко: снявши голову - по усам не плачут. Какая разница - с усами или без усов пропадать... - Панов вдруг предлагает мне: - Давай посмотрим книгу, что там из продуктов осталось. - Он тянется к ящику, гремит запором. Я с силой отталкиваю его в сторону:

- Не смей!

Гриша сопротивляется: он кряжистый, и мне трудно справиться с ним, но и нельзя допустить, чтобы посмотрел книгу: Мухтаров ее показывает только Егору и Правдину. Конечно, особых секретов в ней нет, но я сегодня дежурный на КП и обязан строго соблюдать порядок. Панов вновь тянется к запору, у него глаза нормального человека, и все же меня охватывает неприятный холодок. Молчат своды, вокруг непроглядная ночь. Возле зажженной плошки согнутая фигурка Семена, склонившегося над черным ящиком радиоприемника. Занятый своим делом, Гнатенко не слышит нашу возню.

- Погоди, Гриша, зачем тебе эта книга? - отступив на шаг, спрашиваю Панова. Он садится на ящик.

- Ты, Самбуров, ребенок, ничего не понимаешь. Они хитрят. Хлеба нет, крупы нет, конина на исходе. И воды ничего не осталось... Обманывают они, понял? Не веришь? Взгляни в расходную книжку, сам убедишься.

- Кто обманывает? - кричу в лицо Панову.

Гриша усмехается:

- Думаешь, я ничего не соображаю? Нет, все понимаю, решительно все!.. Надо кончать эту волынку. Героизм! Кому он нужен, такой героизм. Безумие, понимаешь, безумие! Уходить надо отсюда, пока немцы не начали травить газами. Досиделись! Пришли саперы. Они взорвут нас.

- А куда идти?

- Всех не перестреляют. Рядовых не тронут. Понял? Потихоньку по два-три человека и выйдем.

- Замолчи! - обрываю Панова. - Ты что мне предлагаешь? В плен идти? Притворился дурачком, а сам какие мысли вынашиваешь. Опомнись, Гриша!..

- Смотри! - вдруг кричит Панов. - Вода! - Он бросается к камню, лежащему неподалеку. Упав на колени, он тянется ртом к ребру ракушечника, чмокает губами, делая вид, что глотает воду.

Подходит Гнатенко.

- Опять кривляется, - замечает Семен. - Встань, болван, - берет Григория за шиворот и поднимает на ноги. Панов облизывает губы, потом смотрит на Гнатенко так, словно впервые его видит:

- Товарищ полковник... здравствуйте, заведующий продскладом рядовой Панов.

- Ну и скот! - скрипит зубами Гнатенко. - Я все слышал, что ты говорил сейчас Самбурову. Гадюка ты вонючая! - Семен тычком бьет в грудь Григория.

- Я ничего не говорил. Больного человека уродуете. Что вам от меня надо? Что? - Панов садиться и плачет.

- Пойдем, Микола, поможешь поставить конденсатор, - не слушая Григория, обращается ко мне Гнатенко.

- Постойте, - догоняет нас Панов. - Плохо мне... Вода, вода перед глазами... Это, наверное, пройдет. Трудно, конечно... Но понимаете, мне все кажется, кажется, видения страшные мучают... Скажите, пройдет это?

- Гадкий ты человек, Грицько. Ой и поганый, - со вздохом отвечает Гнатенко и направляется к радиоприемнику.

- Ус ему проспорил, - поставив на место конденсатор, продолжает Семен. - Я хотел подзадорить себя, огоньку прибавить, чтобы позлее работалось... Ага, что-то есть. Слышишь писк? - Он торжествующе смотрит на меня. Слышишь? - Руки его торопливо бегают по кнопкам настройки. Писк действительно слышится, далекий, тонкий.

- Сема, хрипит! - полушепотом произношу, не замечая, как от волнения вцепился в плечо Гнатенко. Зуммер крепнет, вот-вот послышатся слова. Семен вдруг прекращает настройку, снимает шинель, шапку, засучивает рукава.

- А теперь помолчим, - предлагает он.

Минуты две-три сидим, прижавшись друг к другу. Переминается с ноги на ногу Панов.

- Ну, Микола, слушай Москву. - Гнатенко решительно включает приемник. Раздается треск и вдруг громко:

"...Так же без следа поглотит она и эти немецкие орды. Так было, так будет. Ничего, мы сдюжим..."

- Ура! Ура-а-а! - Гнатенко хватает меня за плечи и сильно трясет. Ура-а-а! Ур-а-а-а!..

- Ура-а-а-а! - изо всех сил кричу и я.

- Постойте, что вы кричите, кто говорил? - надрывается Григорий. Откуда передавали?

Из темноты один за другим появляются Кувалдин, Правдин, Чупрахин, Мухтаров, Мухин. Приемник еще говорит. Егор, обнимая Семена, крепко целует его в губы:

- Спасибо, друг. Это очень важно. Товарищ Мухтаров, выдать Гнатенко полфляги воды. Теперь мы будем слушать голос Большой земли. А ну еще трижды "ура"!

- Ура!

- Ура!

- Ура! - радостно салютуем.

Немного успокоившись, политрук расспрашивает, кто выступал по радио, что мы слышали.

- "Так же без следа поглотит она и эти орды", - первым сообщает Семен. - "Ничего, мы сдюжим..." Я поправляю Гнатенко:

- Он пропустил одну фразу. Еще было сказано: "Так было, так будет",

- Существенная поправка, - замечает Прав дин. - Интересно, кто же выступал?

- Конечно, Москва, товарищ политрук, - замечает Чупрахин. Так только она, наша столица, может сказать: "Ничего, мы сдюжим".

Али приносит флягу с водой. Семен, принимая награду, тут же передает флягу подошедшей Маше:

- Возьмите, доктор, пригодится раненым. Взрыв потрясает стены катакомб. Правдин смотрит на часы.

- Девять часов, - сообщает он Кувалдину.

- Значит, начинают, как всегда, не опаздывают, - произносит Егор.

- Ничего, сдюжим, - говорит политрук, - и этих подрывников сдюжим.

Грохот взрывов нарастает с каждой секундой. Под ногами качается земля.

- 11

Гитлеровцы производят взрывы чаще всего в первой половине дня, потом наступает затишье, немцы будто ожидают, отзовемся мы или нет. Так они ждут до следующего утра. С восходом солнца вновь сверлят землю, закладывают аммонал и рвут... Взрывы мало изменили нашу подземную жизнь. Только сократились посты, многие бойницы завалены.

Каждый день Кувалдин посылает разведчиков искать запасные выходы. Только что возвратились из поиска Чупрахин и Мухин. Лаз оказался завален огромным камнем. Сквозь щель ребята заметили вражеский пулемет, установленный метрах в тридцати в развалинах домика. На обратном пути случайно обнаружили в небольшом отсеке груду ящиков. Проверили. Оказалось конфеты, пряники. Теперь с питанием легче. Али подсчитал: если в день выдавать на бойца по сто граммов сладостей, их хватит на полмесяца. Можно жить! Вот только с водой трудно. Колодец рыть прекратили, но Мухтаров предлагает попытаться еще в глубине катакомбы. Однако люди истощены, ослабли, едва ли хватит сил на это дело. И все же, видимо, придется рыть.

Возле ящиков подобрали спящего Гену. Он все же где-то достал фонарь и один, незаметно от всех ушел на поиск мифического колодца. Когда его разбудили, он набросился на разведчиков:

- Эх вы, сколько ходили и не могли заметить. А я быстро обнаружил. Тут раньше были партизаны. Это они оставили сладости.

Сейчас с Геной разговаривает Кувалдин. Они сидят неподалеку от меня, и я слышу их голоса.

- Как же ты ушел один? - спрашивает Егор.

- Ушел, и все. Мне тут все знакомо. Могу даже в город пробраться...

- Как же ты это сделаешь? Кругом фашисты.

- Ночью. От западного входа ведет лощинка в Аджи-мушкай, а из села можно пробраться в город садами. Эти места мне знакомы. Хотите, товарищ командир, я любого проведу...

- Смелый ты хлопец, - говорит Кувалдин, - смелый... Но один ты больше никуда не ходи.

Из темноты выскакивает Беленький. Глотая воздух, он кричит:

- Газы! Смотрите!..

Там, откуда выбежал Беленький, с грохотом рушится потолок. В образовавшееся отверстие падают какие-то черные круглые предметы. Они рвутся, разбрасывая во все стороны струи дыма.

- Газы!

- Газы!

Люди бегут в глубь катакомб.

- Ложись! - командует Егор. - Ложитесь лицом вниз. Гитлеровцы продолжают бросать шашки. Падая, они лопаются. Звук противный, шипящий.

- Бурса, хватай на лету. Вот так их! - Иван подбегает к пролому и на лету ловит серую банку, торопливо зарывает в землю. Следую его примеру.

Первые секунды сознание зыбко, непрочно: какие-то сильные потоки несут ввысь, а кругом ночь - плотная, без единого звездного прокола.

Кто-то кладет на лицо мокрую тряпку, начинаю чувствовать землю, вижу Крылову. Она, что-то говорит мне, но ее трудно понять. Рядом стонет Чупрахин, силится подняться. Наконец он встает на колени и кричит на врача.

- Иди к раненым! Без твоей помощи обойдемся!

- Вот тряпка, приложи ко рту, - советует Маша Чупрахину.

Отчетливо узнаю голос Маши. Но почему-то он у нее глухой, далекий. Присматриваюсь: она в противогазе, а в руках - пучок мокрой ветоши. Передав ее Ивану, Крылова бежит в госпитальный отсек, откуда доносится стон раненых.

Шашки больше не падают. Через отверстия уходят газы. Мы уже привели себя в порядок, и тут появился Запорожец. И снова беда.

- Фашисты входом завладели. Донцов тяжело ранен. За мной, товарищи! оповестил Кувалдин.

...Впереди вырастает сноп света, там выход. Прижимаясь к стене, на ходу готовим оружие к бою. Запорожец тяжело дышит, ему трудно поспевать за нами. Чупрахин бросает гранату. Она рвется в гуще залегших фашистов. Собрав силы, бросаю свою лимонку; ударившись о бревно, она рикошетом отскакивает в сторону и рвет воздух за грудой камней. Гитлеровцы поворачивают назад, бегут от разрывов, скрываясь из виду.

Вижу, сгорбившись, лежит ничком Запорожец. В двух шагах от него кто-то стонет. Потом замечаю поднятую руку, пальцы, подергиваясь, манят: человеку нужна помощь.

Подползаю, осматриваю: живот залит бурой липкой массой. Глаза смотрят на меня кротко. "Товарищ лейтенант!" - наконец узнаю Донцова.

Отстегиваю флягу. Прикладываю к неподвижным губам горлышко:

- Пей!

Донцов показывает на грудь:

- Тут... комсомольский... возьми.

- Пей!

На мой крик подходит Чупрахин. Он расстегивает Донцову шинель. Берет документы и прячет их себе в карман. Опять предлагаю Донцову воды. Надо же что-то делать. Но лейтенант отрицательно качает головой и шепчет:

- Флягу возьмите мою... Там вода... Когда выйдете из катакомб... сообщите матери... В Краснодаре она... И еще... - Он закрывает глаза и чуть слышно продолжает: - Панов подвел, струсил... панику поднял, людей замутил.

Вздрогнул, утих, не дышит. Укрываем шинелью, кладем под стенку, в углубление: пусть лежит в этом склепе Захар Донцов, боец подземного полка. Мало знали его, но и то малое никогда не затеряется в памяти нашей.

С кем-то разговаривает, Запорожец. Подходим. У ног его корчится человек.

- Встань! - приказывает старший лейтенант.

- Тут настоящая кутерьма, понимаете... Зачем же так жестоко с собой поступать! Хватит, - слышится в ответ знакомый хрипловатый голос.

- Отступник! Поднимайся! - Иван толкает ногой Григория. - Поднимайся, трус!..

Собрав бойцов, Запорожец остается оборонять вход, теперь уже наполовину заваленный взрывом. Через небольшое отверстие виден кусочек вечернего неба. На нем вспыхивают звезды. Из катакомб они кажутся невероятно далекими. Почему-то приходит мысль: "А ведь когда-нибудь и до них человек доберется, и космос не будет таким безгранично далеким, каким он представляется сейчас: кто-то первым полетит туда?"

- А вдруг кто-нибудь из нас? А? - вслух произношу я.

- О чем ты, Бурса? - отзывается Чупрахин, стоя возле Панова, притихшего и безразличного ко всему.

- О звездах, Ваня.

- Сумасшедший!

- Смотри, как мигают!..

- Пусть мигают... Это не наше дело. - И он торопит Панова: - Давай, Гриша, топай. Теперь у тебя одна дорога - в рай. Там, говорят, тоже есть продовольственные склады, так что не печалься - будешь при деле. А нам и тут работы по горло хватит.

Еще чувствуется запах газа. Усталость горбит спину. Чупрахин стоит рядом, его локоть - крепкий, как слиток свинца. Надо держаться.

- Ты чего же струсил? С виду вроде парень как парень, а душой - швабра, - толкает он в спину Григория. - Не останавливайся, иди... Теперь дурачком не прикинешься.

Издали замечаем: в отсеке политрука горит свет, мигает маленький красный стебелек - живой, бойкий. Ускоряем шаг, а ноги тяжелые, неподатливые. Но свет манит, зовет. Может быть, этот свет пробивается на поверхность и его наблюдает с Большой земли страна. Ноги, поднатужьтесь!..

ПРИКАЗ

по войскам подземного гарнизона

1. Бывший красноармеец Панов Григорий Михайлович проявил презренную трусость. Он нарушил военную присягу, предал своих товарищей.

2. На основании параграфа пятого приказа о создании подземного полка

Приказываю:

а) Панова Г. М. отдать под суд военного трибунала.

б) Трибунал учредить в составе старшего лейтенанта Запорожца Никиты Петровича (председатель), красноармейцев Чупрахина Ивана Ивановича, Самбурова Николая Ивановича (народные заседатели).

3. Дело предателя Панова разобрать в течение 24 часов с момента объявления настоящего приказа.

Командир батальона Е. Кувалдин.

Комиссар батальона В. Правдин.

Лист дрожит в руках. Приказ написан твердым, строгим почерком, в нем всего тридцать строк, а Панову тридцать один год: строка на один год. Небогатую же жизнь ты прожил, Григорий, коль она уместилась на одной страничке тетрадного листа.

Бойко горят плошки. В потолке, в самом высоком его месте, большое черное пятно, в центре которого искрятся капельки воды. Через каждую минуту с потолка падает в подставленную жестяную кружку прозрачная слезинка. За сутки потолок выплакивает четверть фляги воды, ровно столько, чтобы смочить губы умирающим от жажды бойцам.

Вчера в голову был ранен Семен Гнатенко. Он сидит ближе всех к столу. Из-под повязки смотрят большие черные глаза, длинный ус спадает на подбородок. Семен поправляет его, закручивает, но он не держится на месте, вновь свисает.

У Беленького настороженный вид. Он прислушивается к ударам капель. Это заметно по его взгляду, прикованному к кружке. Мухин выполняет обязанности коменданта. Он уже привел Панова, усадил его впереди собравшихся на процесс и неотлучно сторожит Григория с автоматом в руках.

Капли отсчитывают минуты. В наступившей тишине отчетливо слышатся удары... Кап, кап, кап, кап. Панов тупо смотрит на Запорожца. О чем он сейчас думает, этот человек, проживший тридцать один год? Тридцать один год? Тридцать один... Почему-то думается, что это очень много. В таком возрасте человек успевает оставить на земле свой след. Пусть и незначительный, пусть и не яркий, пусть и обыкновенный, но след, след человека, след своей жизни... А он, Панов? Что ты, Гришка, оставил?.. Что? Вот этот приказ в тридцать строк? А ведь и тебя, как всех нас, в муках рожала мать, думая, что она дарит народу человека, сына Земли. И тебя, Григорий Панов, мать кормила грудью, по ночам вставала с постели и любовно, с надеждой смотрела, как ты, разбросавшись в кроватке, во сне чмокал губами. И она, мать, радовалась и грезила, видела в мечтах своих тебя взрослым. И может быть, писателем, или инженером, или прославленным полярником, или замечательным умельцем-рабочим, новатором производства. Да какая же мать плохо думает о своем ребенке! Все они, матери, одинаковые, все они, наши матери, производят нас на свет с одной целью - человека подарить народу, хорошего труженика. Но не стал ты, Григорий, конструктором, знаменитым моряком, не стал ты видным деятелем. Да и не обязательно быть таким, а вот Человеком каждый из нас обязан быть, человеком не по форме, а человеком по назначению, с красивыми мыслями и большим сердцем... Такого Человека, Панов, в тебе нет. И виноват в этом только ты сам...

- Подсудимый Панов, встать! - прерывает мои мысли Запорожец. Никита Петрович, как он сам перед этим сказал, никогда не вел судебного дела, даже никогда не присутствовал на процессах, и, видимо, поэтому, подав команду, он некоторое время смотрит в сторону Кувалдина, словно спрашивает: а дальше-то как, что говорить? А что может Егор ответить?.. Накануне он предупредил нас: вести процесс по всем правилам советских законов.

Когда мы его спросили: "А все же как?" - он, пожав плечами, коротко бросил: "Что я вам, прокурор?.."

Ты уж не обижайся, Григорий Панов, как знаем, так и судим, может быть, по форме и неправильно, мы же не юристы, а солдаты. По-солдатски и судим тебя.

- Подсудимый Панов, встать! - властно повторяет старший лейтенант.

Григорий поднимается. Расставив пошире ноги, он скрещивает на груди руки.

- Вам известно, что приказом командира полка вы отдаетесь под суд военного трибунала? - спрашивает Запорожец.

- Известно, - коротко отзывается Панов и взглядом ищет Кувалдина. Найдя Егора, он взмахивает руками: - Я больной, чего вы ко мне пристали?..

- Вот стерва! - скрипит зубами Чупрахин. - Еще пытается морочить голову.

- Отвечайте на вопросы, а слово вам будет предоставлено потом, предупреждает Запорожец Григория и, опять посмотрев на Егора, продолжает спрашивать: - Лейтенант Донцов вам приказывал оборонять вход и до последней возможности не пускать фашистов в катакомбы?

- Не мне одному он это говорил, всем приказывал.

- Вы лично выполнили приказ своего командира?

Панов поднимает голову кверху, взглядом провожая падающую каплю воды.

- Отвечайте! - требует Запорожец.

- Я... Конечно, поначалу стрелял, потом...

- Что "потом"?

- Потом... что-то случилось со мной... Я закричал...

- Кому вы кричали и о чем?

- Не помню, ничего я не помню...

- Гриша, врешь, - получив разрешение задать вопрос, поднимается Чупрахин. - Ты, жалкая швабра, кричал, что все пропало, спасайся кто может, и призывал бежать к немцам. А вот Бурсе, то есть Самбурову, говорил, что надо потихоньку уходить из катакомб... Говорил?

Панов смотрит мне в лицо:

- Говорил... Но... я... знают все, болел, вроде как бы сознание терял... Сколько же можно сидеть под землей? - переходит на шепот Панов, обводя взглядом сидящих вокруг бойцов.

- Дайте мне слово! - качаясь, поднимается на ноги Гнатенко. Он медленно подходит к столу, некоторое время смотрит на кружку, в которой отзываются падающие с потолка капли: сколь-ко, сколь-ко...

- Признаться, товарищи, поначалу, когда Панов прикинулся помешанным, как это в медицине называется, точно не знаю, я поверил ему: слабый человек, нервы не выдержали... Ну что ж, бывает. - Семен говорит медленно, губы у него сухие, он то и дело облизывает их. - Но все мы ошиблись в Панове. Очень крепко ошиблись!.. Мы ему верили, старались помочь, чтобы он не запятнал имя красноармейца. Ведь нас в эту форму одел народ, советский народ. Одел и сказал нам: сыны Отчизны свободной, вручаем вам оружие, крепко держите его в руках, защищайте нашу жизнь советскую мужественно, стойко, до последнего дыхания. Почему он, наш народ, сказал нам такие слова? Да потому, что мы его сыны, самые верные из верных. Он нам доверил свою жизнь. Разве есть на свете что-нибудь дороже, чем жизнь своего народа, своей страны. А вот Григорий думал по-другому. Гитлер решил разорить нашу Родину, поработить народ, ликвидировать Советскую власть. Что же делает Панов? Путается под ногами у честных бойцов, думает только о своей шкуре. Ему дела нет до того, что народ истекает кровью, что над страной разразилась смертельная гроза. Товарищи, да как же так можно! Как он смеет так поступать... Товарищи... - Семен вдруг начинает качаться из стороны в сторону, вот-вот он упадет. Политрук берет со стола кружку и подносит ее к пересохшим губам Гнатенко. Семен делает один глоток и, ставя на место посудину, продолжает: - Он хотел выжить, притворялся психически больным. Эх, Панов, да разве можно выжить, если не будет страны, если народ твой будет порабощен! Какая же это жизнь, когда кругом фашист бесчинствует, земля стонет под сапогом проклятого врага? Да лучше смерть в борьбе, чем все это видеть. Не понять тебе, Гришка, этих слов, не понять. Отступник ты, Панов, отступник! И обидно, что ты ходил по нашей земле, советским парнем именовался, форму бойца Красной Армии носил и хлеб колхозника-трудолюба нашего ел и, может быть, еще и речи на собраниях произносил за партию большевистскую. Нельзя простить тебя, Гришка... Ох, никак нельзя. Змей ты инородный в душе! Уйди ты от нас поскорее, уйди навсегда. А мы будем жить, честные бойцы не умирают...

Чупрахин просит Запорожца, чтобы тот разрешил ему сказать несколько слов. Старший лейтенант противится, шепчет Ивану:

- Не положено тебе говорить, вопросы можешь задавать.

Но Чупрахин настаивает:

- Я только два слова.

И когда Гнатенко уходит от стола, Иван не выдерживает, громко говорит Панову:

- Подними голову выше, чего прячешь глаза! - И к Запорожцу тихонько: Вопросик я ему задам. Можно, значит? - Он вытягивается во весь рост, - Ты знаешь, Гришка, о чем я думал, слушая Семена Гнатенко? Конечно, не знаешь. А думал я вот о чем. Когда мы выйдем из катакомб, порешим с Гитлером, я обязательно женюсь. Вырастут у меня дети, привезу их сюда, в катакомбы, чтобы рассказать им, что такое война, что такое бойцы, которые не умирают. Но о тебе, Панов, ни слова не скажу. Значит, выходит, что ты и не жил, не было такого на свете!

Я записываю речи, у меня даже нет времени взглянуть на Панова. Когда я сообщил Егору о намерении Григория втихомолку покинуть катакомбы, Кувалдин тотчас же вызвал его к себе. Они разговаривали наедине. Я не знаю, о чем шла речь. Только сразу же после разговора Панов подошел ко мне, долго смотрел страшным взглядом мне в лицо. "Ты что же сделал?.." - произнес Григорий и зашагал в темноту. "Куда ты?" - окликнул я. "Не останавливай его, - сказал Мухин. - Он идет искупать свою вину". Алексей пошел вслед за ним. А я еще долго смотрел туда, где скрылся Панов, сопровождаемый Мухиным, смотрел и чувствовал на себе его взгляд, и было у меня такое состояние, словно только что по моей груди проползло холодное, скользкое тело гадюки.

"Пли, пли, пли", - выговаривает в кружке. Бегут строчки из-под моего карандаша. Чуть потрескивают фитильки в плошках. Запорожец уже читает приговор:

- "Именем самых справедливых законов Союза Советских Социалистических Республик..."

Стоя слушают бойцы. Семена поддерживает Маша. Тверже оперся на костыли Правдин.

- "...и на основании пятого параграфа приказа о создании подземного полка, руководствуясь требованиями обстановки, честью и совестью бойца Красной Армии, военный трибунал в составе председателя старшего лейтенанта Запорожца, народных заседателей красноармейцев Самбурова и Чупрахина постановил: отступника и презренного труса Панова Григория Михайловича приговорить к высшей мере социальной защиты - к расстрелу.

Приговор окончательный и обжалованию не подлежит".

У моих ног колышется длинная тень политрука. К Егору подбегает Мухтаров, он что-то говорит ему, показывая рукой в сторону западного сектора.

- По местам! - командует Кувалдин.

Немцы возобновляют взрывы. На этот раз гул слышится со стороны западного сектора.

В десяти метрах от стола сидит Панов. Над ним возвышается Мухин с автоматом в руках. Я собираю исписанные листки и кладу их в ящик, где хранятся штабные документы. Потом ищу кружку, упавшую со стола, и ставлю ее на место. Капли вновь, будто ничего не произошло, начинают отсчитывать минуты. Алеша спрашивает меня, показывая на Панова:

- Что делать с ним?

- Охраняй, - советую ему, затем беру автомат и направляюсь на свое место: по боевому расписанию сегодня я помогаю Маше ухаживать за ранеными.

- 13

Прошлой ночью Панов явился мне во сне. И приснится же такое! Пришел к амбразуре, где накануне я нес дежурство. Опустился на колени, предлагает закурить махорки. А сам все дрожит и хихикает. "Что ты, говорит, торчишь здесь! Брось эту трещотку, - на пулемет показывает, - и туда, на волю, не расстреляют. Меня вот не тронули". Злость взяла. "Как же, говорю, не тронули, пузырь вонючий, не тебя ли мы по приговору трибунала на веки вечные от земли своей отрубили?" Еще пуще захихикал. "Что ты, говорит, храбришься, ведь ты человек, значит, думаешь о спасении своей жизни. Бежим туда, чего медлишь!" - повысил голос и тычет рукой в сторону амбразуры. Поднялся я и на Григория с кулаками: "Не мешай другим жить, коли сам не смог". Размахнулся и бац, бац, да с такой силой. И тут я проснулся, вижу, Чупрахин держит за руку.

- Ты что дерешься? - спрашивает. Рассказал про сон. Иван потрогал тыльной стороной ладони мой лоб, спокойно сказал:

- Порядок. - И немного погодя размечтался: - После войны, надо полагать, будет установлен День Победы как всенародный праздник. Веселья хоть отбавляй. Мы с тобой, Бурса, эту дату будем отмечать по-своему. Приедем в Москву, к Кувалдину, поставим на стол огромный-огромный кувшин с водой: вот она, наша победа, пей сколько угодно.

А чего можно желать лучшего, когда так мучает жажда?

...Кувалдин создал команду по сбору воды. Эту работу возглавляю я. Добываем губами из влажных стен ракушечника. Сегодня собрали тридцать пять глотков. Камень ноздреватый, острый, и губы кровоточат.

Гремят заступы. Удары лопат напоминают отрывистый кашель людей: кхы-кхы, кхы-кхы. Это роют новый колодец, уже вошли в землю на глубину шести метров. Роют днем и ночью. Мухтаров оброс черной бородой, щеки опали, отчего нос стал еще больше. Иногда Али поет про Азербайджан. Песни его грустные. Чупрахин не любит их слушать, не нравятся они ему.

- Ну вот, завыл! - ворчит Иван, когда Али начинает петь.

- А ты послушай, - безобидно настаивает Мухтаров, - солнце встанет перед тобой. А слова-то какие: про горы, ручьи, которые звенят звонче серебра.

- Какой там звон, одна грусть... Не люблю я, когда человек не поет, а плачет. В жизни, как я полагаю, больше хорошего, чем грустного. Петь надо веселые песни, а от твоих, Мухтаров, комок в горле появляется, - упорствует Иван и демонстративно закрывает уши, когда Али начинает петь.

...Красные лепестки фитильков, рассекая вокруг темноту, еще резче оттеняют границу мрака. Впечатление такое, что там, в десяти метрах, бездонная пропасть: сделай несколько шагов - и ты полетишь в тартарары. И только зная, что за этой чертой находятся люди, противишься этому неприятному чувству.

...Туго приходится Запорожцу: странное дело - полные люди быстрее сдают. Вероятно, только обязанность командира заставляет старшего лейтенанта двигаться, отдавать распоряжения подчиненным. И говорит он тихо-тихо, а большей частью молчит. Да и вообще за последние дни как-то притихли все. Молча получают один раз в сутки пищу - три конфеты и глоток воды. Молча уходят на боевое задание, ложатся за пулеметы и ведут огонь, когда немцы пытаются через проломы в потолке проникнуть в подземелье. Только глаза у людей не изменились. Если правда, что глаза отражают мысли человека, то думы наши остаются неизменными - не сдавать гитлеровцам катакомб.

...Тянусь губами к холодному ребристому камню. Капля попадает в рот, хочется проглотить. Доносится стон: "Пи-и-ть". С силой выдавливаю изо рта собранную влагу. В мою флягу отдают воду все бойцы команды. У нас строгая норма: каждый обязан сдать столько, сколько добываю я. И никто меньше меня не сдал.

Лопаты стучат и стучат. В перерыв иду с Алексеем взглянуть на работу мухтаровской команды. В глубоком котловане копошатся черные тени.

- Самбуров, послушай, - обращается Мухтаров, показывая на серый свод.

Напрягаю слух. Но ничего не слышу, кроме тяжелого дыхания работающих внизу да стука о камень кирок и лопат.

- Подождите там немного, - распоряжается Али, опустив бородатое лицо вниз. - Теперь слышишь? - поворачивается ко мне.

С потолка доносится какой-то шум, вначале похожий на скрежет грызуна. Нет, это не мышь; похоже, что там, Наверху, работает какая-то машина.

Шум усиливается.

- Давно это? - спрашиваю Али, не решаясь сдвинуться с места.

- Часа два, - не сразу отвечает Мухтаров.

- Бурят, - шепчет Мухин, - узнали, что здесь копаем колодец.

Из котлована вылезает Беленький. Кирилл упросил Егора назначить его помощником Мухтарова по продовольственной части. Но сейчас, когда продуктов осталось столько, что с этим делом легко справляется один Али, Беленького послали рыть колодец.

- Глоток водички бы, - подходит он ко мне и стучит по фляге. - Есть. Удружи, Самбуров, папиросой угощу...

Гитлеровцы могут через проделанное отверстие сорвать работу. Надо немедленно сообщить Егору.

- Алеша, сходи к Кувалдину, пусть сам придет сюда, - распоряжаюсь я.

- А что случилось? - интересуется Беленький. Вылезают из котлована и другие бойцы.

- Кудрявый, одолжи сигаретку, - просит Семен у Беленького. - Не дразни людей. Потом отдам десять пачек "Казбека".

- Когда это "потом"? - спрашивает Кирилл. - После дождика в четверг?

- Зачем же в четверг, вот выйдем из катакомб, - поясняет Гнатенко, поправляя на голове повязку.

- Фантазия, дядя, насчет выхода, - возражает Беленький и, пряча окурок в нагрудный карман, продолжает: - Самому пригодится. Нас еще не освободили, дядя. Вот когда освободят, тогда я тебе ее подарю сам.

- Что значит "освободят"? - замечает Мухтаров. - Что мы, пенсионеры? Понимаешь, что ты говоришь?! Чупрахин за такие слова в драку лезет. Правильно делает.

- Что это?! - вскрикивает Беленький. - Слышите, - показывает он на потолок.

- Вода! - сообщает Гнатенко. - Вода! Товарищи, вода!

Прыгаю в колодец, ощупываю землю: лужица!

Кто-то хватает за стеганку, тащит наверх. Вырываюсь: Егор во весь рост стоит надо мной. Лицо у него бледное, беззвучно шевелятся губы. Потолок дрожит, роняя серые куски ракушечника.

- Взрывают! - определяет Кувалдин и велитгЯвсем отойти в сторону, в укрытие. С шумом рушится потолок. Когда рассеивается пыль и наступает тишина, через пролом летят слова:

- Рус, сдавайс!

Кто-то зажигает плошку: там, где была штольня колодца, гора камней, плотно перегородившая катакомбы. Оставив Мухина старшим по добыче воды, Егор, Мухтаров и я с горящей плошкой в руках направляемся к политруку. Кувалдин шагает впереди. У него согбенная спина, голова ушла в плечи. Еще вчера Егор говорил бойцам, что скоро получим воду и каждый досыта напьется чаю с конфетами: ведь с тремя сладкими шариками размером в крупную горошину действительно можно выпить несколько кружек.

Что теперь он скажет бойцам? Егор, чуть замедляя шаги, признается:

- Не знаю, как и сообщить об этом...

- Просто так и сказать, как произошло, - советую ему. - Поймут. Твоей вины тут нет.

- "Вины"! - вздыхает Егор. - Дело не в этом, Самбуров. Ответственности я не боюсь. Вода нужна, вода. Навстречу нам из темноты выныривает Гена.

- Товарищ командир, - обращается он к Кувалдину, - политрук послал, там бойцы волнуются, на КП пришли. Труп Запорожца принесли, говорят, что он сам себе...

Берем за руки Генку и бежим. Но это только кажется, что мы бежим, просто чуть-чуть чаще переставляем ноги, а может быть, даже и этого не делаем: силы тают с каждым днем.

На КП горят две плошки. Опершись о костыли и поджав больную ногу, возле ящика стоит политрук и что-то говорит бойцам. Протискиваемся вперед, видим труп Запорожца.

- Я еще раз спрашиваю, кто вам сказал, что командир роты покончил жизнь самоубийством? Это ложь! - И, заметив Кувалдина, повышает голос: - Вот командир батальона. Пусть скажет: мог это сделать Запорожец?

- Колодец когда будет готов? Внутрях все сгорело, - тянет кто-то слабым голосом.

Кувалдин вскакивает на ящик. Он сбрасывает с себя шинель и минуту стоит молча. Свет и тени исказили его лицо, и теперь оно похоже на грубо высеченное из камня.

- Тише, товарищи! Старший лейтенант Запорожец не мог так поступить. Это во-первых. Во-вторых... - Кувалдин почему-то смотрит в мою сторону.

Догадываюсь: сейчас он скажет всю правду о колодце. "Может быть, не надо сейчас говорить об этом?" - хочется сказать Егору.

- Во-вторых, - продолжает Кувалдин, - слышали взрыв?

- Не новость... Каждый день слышим...

- Фашисты взорвали отсек, в котором бойцы Мухтарова рыли колодец. Весь труд пропал.

На какое-то время людьми овладевает оцепенение. Потом шепоток:

- Сволочи!

И громче:

- Бить их надо!

- Ночью нагрянуть!

- Правильно!

- Вот и я так думаю, - подхватывает Кувалдин. - У товарища политрука на этот счет имеется план. Сегодня мы сообщим о нем...

Егор, соскочив с ящика, наклоняется над трупом, вытаскивает из внутреннего кармана стеганки записную книжку. Выпрямившись, листает ее, потом вслух читает:

"25 июля. Перед глазами все время плещется вода. Чувствую запах хлеба... Вражеская пуля попала в живот. Боли невероятные... Хотя бы одним глазом посмотреть, что будет после войны. Рано или поздно Красная Армия угробит фашистскую гадину..." Поняли, каков был Запорожец? - обращается к бойцам Егор.

Маша покрывает тело брезентом, в тон Правдину произносит:

- Такие не стреляются! Такие вечно живут! Мухтаров гремит пустым фанерным ящиком. Вероятно, он подсчитывает оставшиеся конфеты.

- 14

Закопченные стены, низкий потолок, до того низкий, что ощущаешь его тяжесть. Это место главного сбора. В полутьме с трудом угадываются бойцы. Скоро буду зачитывать приказ о вылазке. Должны ворваться в поселок, где запасемся водой и продуктами. У нас кончились конфеты, ни куска конины. Посменно ходим к сырой ноздреватой стене утолять жажду.

Возле коптилки стоит Мухтаров, черный, высохший и неподвижный, только глаза, освещенные горящим фитильком, чуть мигают. Али пытается сосчитать собравшихся, чтобы определить, достаточно ли он захватил гранат.

Фитилек колышется. Из мрака выплывают две человеческие фигуры: высокая, с широкими плечами - Егор, чуть согнутая, кланяется на каждом шагу политрук.

Мухтаров уступает место Правдину. Лицо политрука, как всегда, побрито, но от этого не стало моложе, морщины иссекли его вдоль и поперек, а виски белые, словно запорошенные густым снегом.

- Здравствуйте, товарищи!

- Здравствуйте.

Правдин, подняв фонарь, вглядывается в лица.

- Что с Москвой? - слышится из дальних рядов. О Москве мало кто говорит, но думают все.

- С Москвой? - передав фонарь Егору, спрашивает политрук. - Что с ней может быть? Город такой, который может за себя постоять. Это я хорошо знаю. А вот других сведений у меня нет, товарищи.

- Слух прошел: сдали, - по голосу узнаю Беленького. Конечно, сам выдумал, откуда же мог услышать, от внешнего мира мы изолированы полностью: радиоприемник уже давно не работает - истощились батареи, а других не нашли.

- Слух, - возражает Чупрахин. - Фрицевские сплетни, от кого же еще можно услышать...

- Ему сорока на хвосте принесла, - отзывается Мухин.

Политрук, взглянув на Егора, объявляет:

- Сегодня ночью сделаем налет на Аджимушкай. Нам надо показать гитлеровцам, что их взрывы не поколебали нашей решимости. В селе имеется продовольственный склад. Вот Захарченко, - Правдин наклоняется к подошедшему к нему Генке, - точно знает, в каком месте он расположен. Гена, расскажи, что ты знаешь о складе.

При свете коптилки мальчик тоньше спички, лицо заострилось, потускнело, а глазенки еле теплятся. Но Генка не таков, чтобы показывать свою слабость. Он взбирается на груду камней и рассказывает:

- Было это три дня назад. Я отпросился у товарища Правдина и товарища Кувалдина сходить в село. Я тут все тропинки знаю. А потом - одному всегда можно пройти. Ну вот, значит, и был там. Из села фашисты начисто выселили жителей. Я узнал, где немцы хранят продовольствие. Третий дом со стороны Керчи, там и колодец есть, можно будет воды набрать. Это нисколько не страшно. У нас же есть оружие. Я сам проведу к складу. - У него вспыхивают глазенки.

Ах, Гена, Гена, ты бы все сам сделал, да вот мы, никчемные дяди, никак не можем понять тебя. Он действительно однажды проник в Аджимушкай. Это был его подвиг. А дяди опять не заметили этого. Только Егор, обняв его тогда, долго-долго гладил по голове и не сказал ни слова. Ну что ж, зато сейчас Генка на виду, он это понимает и готов все сделать сам.

Вылазка подробно спланирована, распределены силы, назначены выходы и направления атак. Вхожу в группу захвата, которую возглавляет Чупрахин. Проводником будет Гена.

Кувалдин зачитывает боевой приказ. До начала вылазки еще целый час. Нам надо как-то использовать это время. И мы говорим, но только не об атаке, нам кажется, что это дело уже свершилось. Мы говорим о днях более отдаленных. Решаем: после победы на двадцатый день соберемся здесь, своими руками соорудим обелиск в память подземного гарнизона и павших товарищей. Потом мы поем вполголоса. Хочется, чтобы эта песня вылетела из катакомб. Пусть ее услышит страна: сражаемся, находимся в строю, на самом переднем крае.

...Постовые горячо жмут руки, желают удачи. Первым выползает Чупрахин. Осматривается. Увидев на небе звезды, он замечает:

- Светят, не погасли.

Поселок укрыт туманом, слышатся вздохи моря. Гена подползает к Чупрахину, что-то шепчет на ухо.

Иван дает сигнал следовать за ним. Земля медленно, с трудом движется навстречу. Ночь безлунная, тихая. Где-то далеко-далеко на востоке, словно до невозможности уставшие от непосильного труда, тяжело вздыхая, рвутся бомбы. Напрягаю зрение: кажется, поселок не в тумане, а в дыму.

- Иван, а ведь это дым. Чупрахин замирает на месте.

- Понимаю, приготовься, - шепчет и вынимает из-за пояса ракетницу.

Глухой щелчок спускового крючка - и зеленая нитка ракеты рассекает черный полог ночи. Справа и слева, где должны находиться группы поддержки, ударили пулеметы. Огонь плотный, дружный, будто фонтаны, вдруг пробившиеся из-под земли.

- За мной! - увлекает нас Чупрахин.

Генка бежит легко, катится шариком, подпрыгивая на неровностях. Вот и село. Но вместо домов нас встречают обгоревшие развалины.

- Где склад? - спрашивает Иван Гену. Тот топчется на месте и со слезами повторяет:

- Сожгли... Сожгли... Все разрушили.

Бой нарастает. Гитлеровцы пускают в ход минометы, орудия. Пламя разрывов превращает тихий клочок земли в кипящее море огня. Но не огонь страшен, страшно сознание: опасаясь нашей вылазки, фашисты уничтожили поселок, создали вокруг катакомб зону пустыни.

Поворачиваем назад. Поддерживающие группы бьются с перешедшими в атаку гитлеровцами. Чупрахин дает сигнал отхода. Упал Гена... Поднялся и повис на моих руках...

Поодиночке в катакомбу вползают бойцы, тут же тонут в непроглядной темноте. Ощупываю Гену: на груди кровь.

- Пить, - стонет он.

Подхватив мальчика на руки, спешу к сырой стене. Ноги подламываются, спотыкаюсь, но иду. Жадно сосу мокрые камни, припадаю ртом к губам Гены. Они холодные, неподвижные: ему уже не нужна вода.

А катакомбы молчат. Хотя бы кто-нибудь закричал.

- Эй, кто тут есть!

- Самбуров?

Узнаю Крылову, протягиваю к ней руки. Плечи у Маши дрожат.

- Ты что здесь?

- - С Гнатенко плохо, - сообщает она.

- Пойдем, - тороплю Машу и по дороге рассказываю ей о гибели Гены. Мы договариваемся прийти сюда утром и похоронить нашего юного друга с почестями: он этого заслужил... юный солдат. Как он старался, чтобы его считали настоящим бойцом. Да он и стал им в тринадцать лет.

Катакомбы за эти дни будто вытянулись, увеличились расстояния: это, конечно, оттого, что мы ослабли. Но об этом думать не стоит. Пусть надежда сократит путь.

- А все-таки выйдем из катакомб, пробьемся к своим, - говорю Маше, лишь бы не думать о неудачной вылазке.

- Как? - спешит спросить она. А что я могу ей ответить? Но все же что-то надо сказать.

- Маша, а ты из каких мест? - вдруг спрашиваю я. Оказывается, она жила под Москвой. У нее три брата - все они на фронте.

- Разве ничего не слышали о подвиге летчика Крылова? Это мой брат, - с гордостью поясняет она. - Он сбил три фашистских самолета. Ему двадцать три года. А мне уже пошел двадцать пятый... Но я ничего еще не совершила. Институт и вот - фронт.

В темноте идти трудно. Успокаиваю Машу: - Нам еще жить да жить. Все впереди. Главное - не опускаться ниже ватерлинии, - повторяю слова Чупрахина.

- 15

Маша, покачиваясь, пытается поправить повязку, сползшую Гнатенко на глаза. Семен тихо протестует:

- Не надо... Силы тратить не надо.

Он лежит на спине. Ус - клок пакли. Только шевелятся пальцы правой руки, лежащей у него на груди. Я наклонился к Семену.

- Не успел, - шепчет Гнатенко.

- Что?

Он медленно показывает на стенку.

- Понял?

Поднимаю выше фонарь. Читаю: "Михаил Петрович Золотов, 1920 года рождения, Ростов. Ранен в живот. Доктор, хороший ты мой доктор, ничем ты мне не поможешь. Да здравствует Родина! Смерть палачам-фашистам!" А вот и он, Михаил Золотев, с перевязанным животом. Он сидит, прислонившись спиной к стене: умер с широко открытыми глазами, с зажатым в руке автоматом.

Иду вдоль стены. Надписи, надписи: "Жизнь - очень красивая штука. Верю, она победит войну. Прохор Иванов из Сальска"... "От жажды все пересохло внутри. Я люблю тебя, дорогая мама. А. И. Рогов"... "Пятые сутки ни крошки, ни росинки во рту. Прощайте, товарищи. Микола из Киева"... "Умираю. Прошу партию свою большевистскую, весь народ советский казнить Гитлера страшной казнью. Люди, не прощайте тем, кто развязывает войны! Боец Громов из Москвы".

Надписи, надписи... Нет, бойцы не умирают. Они вечно будут жить в строках этой подземной каменной книги, И ты, Гнатенко, будешь жить! И ты, Гена...

- Ну, понял? - спрашивает Семен, когда я возвращаюсь к нему. Конечно, понял... Только что я могу написать, Сема, хватит ли у тебя сил сказать, что я должен сделать, какую надпись оставить здесь... Да, да, ты об этом просишь меня, хотя стыдишься сказать прямо. Сема, Сема, друг ты мой хороший. Хочешь, я высосу из этих сухих камней для тебя каплю воды. Я не знал тебя раньше, не видел, даже не предполагал, что есть на свете ты, Семен Гнатенко, гражданин из города Сумы.

- Маша, товарищ Крылова, - сам не знаю для чего я к ней обращаюсь.

- Что? Разве не видишь: скончался он... Накрываю Семена шинелью.

- Погоди, Маша... Он просил отметочку одну оставить здесь. Посвети-ка фонарем вот сюда. - Беру острый камень и размашисто вывожу на стене: "Кто войдет в эти катакомбы, пусть снимет шапку. Здесь покоится прах бойца Семена Гнатенко. Да здравствует победа! 18 августа, Самбуров".

Вокруг безмолвие. Будто прикорнувшие после утомительного перехода, лежат в разных позах бойцы: кто-то еще жив, шевелится, а вон тот, что у ног Гнатенко, бредит: "Не торопись, целься аккуратнее... Солнце, какое красивое солнце". А вот, у самой стены, кто-то поднялся на колени. Он смотрит на Крылову: "Телегин я... из Москвы родом... Водички бы глоток, доктор... Нет, значит. Ничего, полежу немного и встану". Он падает на бок, стараясь не выпустить из рук оружия. Винтовка с грохотом ударяется о камни. Телегин тянется к ней судорожно, торопливо.

Подбегает Чупрахин. Он берет у меня фонарь и, подняв его высоко над головой, кричит:

- Сейчас мы добудем питание! Держитесь товарищи! И вода будет. Держитесь...

Он подзывает Машу и сообщает:

- Политрук организует группу добровольцев. Пшеница поспела в поле. Уже восемь человек изъявили желание пойти...

Восемь... Политрук девятый: один или, в лучшем случае, двое должны обязательно вернуться. Остальные примут на себя огонь врага. Но уже сюда не возвратятся. Так решили, так договорились: голод вступил с нами в смертельный поединок, и в подземелье возвращаться уже нет никакого смысла.

Восемь... Политрук девятый. Восемь стоят в сторонке.

Правдин укрепляет протез веревкой. Он делает это спокойно, будто собирается на прогулку.

Укрепив протез, Правдин постукивает ногой:

- Сто километров можно идти... Ну, командир, какие будут указания?

Какие у Кувалдина могут быть указания? Но все же Егор говорит:

- Товарищи... вы понимаете... Восемь пар глаз смотрят на Егора.

- Проверьте оружие, - наконец распоряжается Кувалдин.

Нескладно, вразнобой щелкают затворы.

Уходят. Правдин, обернувшись, скрещивает над головой руки.

- Рожь будет! - кричит он. - Сообщите об этом раненым! Слышишь, Егор Петрович? Постараемся!..

...Вернулся только он один. Его подобрал у входа Чупрахин с группой бойцов, дежуривших у восточного сектора. Маша осматривает кровоточащую ногу. Правдин вынимает из-за пазухи колосья и, покусывая от боли губы рассказывает:

- Ребята молодцы. Подняли такой шум, что фашисты приняли их за целый полк... Бой идет, а я рву, рву, колосья и все посматриваю, как они дерутся... Не все, конечно, прорвались, но прикрывали они меня здорово... Ешьте, зерна созрели, - он вдруг стонет и закрывает глаза.

Маша смачивает ему влажной ватой губы и просит не разговаривать. Мы отходим в сторонку. Только один Егор не тронулся с места.

Али выдает нам по колоску, остальные прячет в мешок, это для тех, кто уже не может ходить - лежит в госпитальной галерее.

В моем колоске оказалось двадцать зерен. Я чувствую их запах. Зерна... Значит, там, наверху, жизнь идет своим чередом, значит, она не остановилась, значит, земля еще дышит и еще не поздно чем-то помочь этим зернам, чтобы пламя войны не иссушило их в пепел. Значит, надо держаться. Чупрахин жует громко, Мухин спрашивает:

- Ваня, чего ты так громко ешь?

- Удовольствие получаю, - быстро отвечает Чупрахин. - Вот зерно, а я кладу его в рот, как большой кусок хлеба, и жую. Здорово получается. Попробуй - сразу почувствуешь, что в желудке полно. Есть такая страна Индия. Так вот там, дед мне рассказывал, все так едят. Такой прием пищи называется психоедой. Бурса, ты не слышал про это?

- Нет, - коротко отзываюсь, глядя на Крылову, на ее потемневшее лицо. У нее под глазами темные пятна и губы почернели.

- А ты, Кирилл? - обращается Иван к Беленькому, сидящему возле плошки.

- Глупости! Сколько ни воображай, от этого сыт не станешь...

- Но это по-твоему, Кирилка, - возражает Иван, - а по-моему, если хорошо воображать, крепко мечтать, многое можно сделать. Конечно, что касается психоеды, тут я спорить с тобой не буду, как говорят, образование не позволяет, а насчет нашей победы могу утверждать: мечта помогает. Иногда так размечтаюсь, что вижу себя в Берлине. Будто хожу по улицам этого проклятого города и так вот кулаком показываю: ну что, герры и фрау, получили Россию!.. Придет такое время, Кирилка, обязательно придет, убежденно заключает он и направляется к Маше, которая, перевязав ногу Правдину, сидит, прислонившись к стене. Я замечаю, как Иван отдает Крыловой зерна. Маша, подержав их, возвращает Чупрахину. Но он протестует, просит, чтобы она съела.

- 16

Сверху через отверстие доносится:

- Безумцы, выхо-о-о-ди-и-те!

Так продолжается второй день. Взрывы прекратились. В подземелье тихо-тихо. И от этого громче слышится:

- ...выхо-о-о-ди-и-ите!..

Теперь мы все размещаемся на командном пункте. Западный выход взорван, несем дежурство только у восточного, наряды меняются через каждые два часа. Находиться на посту не так трудно, а вот перемещаться тяжело - эти триста метров, отделяющие КП от входа, стали непомерно длинными. Но никто об этом не напоминает, будто ничего не изменилось.

- Выхо-о-о-ди-и-ите...

Мухтаров и Мухин приносят со склада ящик с гранатами. Егор спрашивает:

- Сколько еще осталось?

- Тридцать штук, - отвечает Али. Он берет ломик и вскрывает ящик. Ломик соскальзывает, Али, потеряв равновесие, падает. Но тут же вновь принимаемся за работу, что-то бормочет.

- Раздать? - обращается он к Егору.

- Погоди, - Кувалдин окидывает взглядом сидящих бойцов. Он без шапки, с засученными по локоть рукавами, натруди висит автомат.

- Решили мы с политруком пугнуть этих кричальщиков... Кто со мной пойдет?

Поднимается десять человек. Егор, сняв с фитилька нагар, пятерней поправляет упавший на глаза чуб.

- Садитесь и слушайте, - говорит он. - Утром я осматривал пролом, который немцы сделали в госпитальном отсеке. Сквозь него можно проникнуть наверх. Я поднимался. Метрах в ста пятидесяти от пролома, в лощинке, гитлеровцы, землеройные машины. Ударить бы по ним надо, внезапно налететь, забросать гранатами.

Сняв с себя автомат, он вытаскивает из-за голенища суконку и начинает протирать оружие. В темноте кто-то просит глоток воды. Политрук, отстегнув флягу, велит Крыловой посмотреть, есть ли в ней вода. Маша отрицательно трясет головой. Но все же поднимается и, слегка качаясь на ходу, идет на стон. Кирилл, тяжело вздыхая, произносит:

- Если бы сейчас десант высадили...

- Егор, раздавай гранаты, - щелкнув затвором, говорит Чупрахин. Командир, слышишь, раздавай.

Получив боеприпасы, мы ждем назначенного часа. Мухтаров выдает нам по одной конфете: где и как он мог сохранить их - неизвестно. Наклонившись к Али, интересуюсь:

- Откуда взял?

- НЗ командира батальона... Сегодня он распорядился выдать. Это последние.

Возвращается Маша. Она едва переставляет ноги. Чупрахин берет ее под руку и, придерживая, ведет к политруку. Я подхожу к Кувалдину, сажусь с ним рядом. Откусив кусочек конфеты, он спрашивает:

- Патроны в диске есть?

- Есть.

- Покоя нельзя давать гадам.

- Это верно. Нам только бы запастись продуктами и водой.

- Да, - коротко соглашается Егор и тут же говорит о другом. - Ты знаешь, сколько калорий содержит вот эта конфета?

- Нет?

- И я не знаю, - улыбается он. Егор улыбается так, как улыбался тогда, на марше, и в момент, когда объявили, что его назначили командиром взвода, когда отозвали Шапкина готовить разведгруппу. Да, есть же такие люди, от одной улыбки которых делается легче на душе.

- Ты не забыл про Аннушку? - сам не знаю почему вдруг опрашиваю Егора. Он отправляет в рот остаток конфеты, рассматривает свои большие руки.

- Аню, - вздыхает Кувалдин и тут же оживляется: - А я тогда соврал... Помнишь, сказал тебе: Аннушка - жена моя. А ведь это не так.

- Знаю.

Он смотрит на меня с удивлением, прищурив один глаз.

- Знаю, - повторяю я.

- Откуда? - спрашивает он. - Не сочиняй, Николай. А я ее люблю, не было того дня, чтобы не думал о ней. Так она вонзилась в мою душу, что и слов подходящих нет, чтобы рассказать об этом. Не веришь? Ну и что ж, откуда тебе знать... Встретишь такую, тогда поймешь меня.

- Егор, не надо об этом.

- Не надо, так не надо. Это я так, только перед тобой открылся. - Он поднимается и смотрит на часы: - Нам пора. Кто получил гранаты - встать! Чупрахин, проверить оружие.

Пролом конусообразной формы с большим наклоном. По нему не так уж трудно подняться наверх, выйти из подземелья. Обрушившиеся камни подступают к самому лазу, через который видно вечернее небо, низко нависшее над землей. Кто-то должен подняться первым, осмотреть местность вокруг, нет ли поблизости гитлеровцев, потом подать сигнал остальным. Егор подзывает к себе Чупрахина.

- Смотри тут, я полезу, - говорит он Ивану.

- Нельзя тебе, - шепчет Иван. - Ты же командир, забыл, что ли?

Наш гарнизон уже нельзя назвать ни батальоном, ни ротой - слишком мало осталось людей в строю: одни погибли под непрекращающимися обвалами, другие - в открытых схватках с врагом, третьи - от истощения. Осталась небольшая группа, и Кувалдин, конечно, понимает: теперь он и командир и рядовой боец.

- Я знаю, что делаю. Смотри тут.

- Егор, послушай, - настаивает Чупрахин, - я пойду.

- Нет, оставайся здесь. Дело трудное, а у меня еще силы есть. Сэкономил на командирской должности, - вдруг шутит Кувалдин. - Самбуров, пошли.

Поднимаемся с трудом. Дрожат ноги. Егор подает мне руку, помогает преодолеть последний метр. В вечерней мгле темным пятном виднеется стоянка машин. Там немцы.

- Ну! - шепчу Кувалдину.

- Лежи, лежи, - тихо отвечает он.

А лежать невозможно. Со стороны машин ветром доносит запах жареного мяса. Фашисты ужинают. От одной этой мысли кружится в голове, я уже не помню, когда мы в последний раз ели.

- Посмотри направо, что там чернеет, не сады ли? - говорит Егор. Я всматриваюсь. Думаю: "Сады, ну и что из этого? "

- Ну, - торопит с ответом Кувалдин*

- Сады, - отвечаю.

- За ними должен быть овраг, по нему можно проникнуть в город. Понял?

- О чем ты, Егор? А как же остальные? - не пойму, на что Кувалдин намекает.

- Эх ты, - сокрушается Егор. - Я командир, отвечаю за каждого. Думаю о выходе из катакомб. Такой час настанет. Я жадный до жизни. Прорвемся или погибнем в открытом бою. Но только заживо я себя здесь, в этом подземелье, не похороню. Понял, о чем я мечтаю? А сейчас мы этим гробокопателям шумовой концерт устроим.

Он берет камень и бросает вниз. Один за другим поднимаются восемь человек. Егор дает знак: рассредоточиться в цепочку.

...Метров сто ползем по-пластунски. Впереди двигается Егор. Тишина. Где-то за машинами какой-то гитлеровец пиликает на губной гармошке. Неподалеку от Кувалдина вырастает фигура часового. Тихонько насвистывая, он топчется на одном месте.

Мы сжимаем в руках гранаты.

- По-олк, огонь! - кричит Кувалдин.

Бросаем гранаты в два приема. В темноте ярко вспыхивают разрывы. Впереди образуется какой-то пляшущий клубок. Трое лежат неподвижно - им Керчи уже не видать.

- Полк, в атаку! - повторяет команду Егор. Но это сигнал к отходу.

У пролома на минуту задерживаемся. Клубок пляшет, мечется, надрывно стонет. Откуда-то издали начинают бить минометы. Мы скользим по конусу в свое подземелье.

Внизу Егор, еще находясь в возбужденном состоянии, говорит:

- Теперь они не будут орать "выходи"... Поймут: подземный гарнизон живет и борется.

- 17

Взрывы не прекратились. После нашего налета немцы участили их. Теперь они не оставляют проломы открытыми, засыпают землей и камнями. Гитлеровцы ищут нас, видимо, намереваются задавить обвалом. Щупают круглые сутки, а напасть не могут. От взрывов ходуном ходят катакомбы. Вчера с потолка отскочил большой камень. В этот момент Крылова перевязывала Правдину ногу* Ракушечник упал ей на спину. Она потеряла сознание. Через полчаса пришла в себя. Но теперь не поднимается, лежит у стены рядом с политруком. Правдив сидит на разостланной шинели, прислонившись к ящику. Над его головой чуть дрожит от взрывов полотнище знамени. При свете плошки знамя кажется густо-багровым, словно залитым кровью.

Егор, я и Чупрахин только что возвратились с восточного участка. Ночью мы, собрав ручные гранаты, расставляли их вместо мин неподалеку от входа. По предложению Кувалдина мы вкладывали запалы, тонкой проволокой закрепляли чеки и потом соединяли гранаты между собой: если за проволоку дернуть, чека соскочит с боевого взвода и гранаты начнут рваться. Теперь фашисты ни могут внезапно ворваться в катакомбы.

Маша смотрит на нас стеклянными глазами. Губы у нее неподвижны, набухли. Чупрахин, отстегнув флягу, предлагает ей воды. Мы все смотрим на Ивана. Словно поняв наш молчаливый вопрос, он говорит:

- Там всего глоточек, берег на крайний случай. Пей, доктор.

- Не надо, - вздыхает она, чуть повернув голову к Правдину. Но Иван настаивает, подносит ко рту флягу.

- Теперь легче? - спрашивает он.

- Да... Только спать хочется. Я и дома была порядочная соня, а мама сердилась. Товарищ политрук, а у вас есть родные? - вдруг спрашивает она.

- Есть, Маша, и мать и отец. В Мурманске живут.

- И жена есть? - Крылова с трудом поднимает голову и затуманенным взглядом всматривается в лицо политрука.

- Жены нет... Но будет, - стараясь улыбнуться, отвечает Правдин. - А впрочем, не знаю, пойдет ли кто теперь за безногого, - пытается он шутить.

- Пойдет, Вася... Пойдет... Вы же, Вася... хороший... Ой!.. Вася! вскрикивает она, словно боясь чего-то, отшатывается, запрокинув голову назад.

Вечером мы хороним ее в центре "вестибюля". Политрук неотрывно смотрит, как растет каменистый холмик. А погодя, когда, уже похоронив Машу, мы вновь садимся возле Правдина, он произносит:

- Выходила меня, сама ушла.

Весь день мы говорили о жизни, о делах, которые Маша и ее товарищи, оставшиеся здесь навечно, не успели совершить.

Мухтаров шепчет:

- Взорвали последнюю амбразуру. - И, помолчав немного, спрашивает: Как ты думаешь, Гитлера повесят? - Али смотрит на меня, ожидая ответа.

- Повесят, - произношу и не узнаю своего голоса: слабый, тихий вздох, не больше.

- И я так думаю. Только после этого не забыли бы о наших катакомбах. Привести бы сейчас всех империалистов сюда, в подземелье, и носом бы их: "Смотрите, это дело рук ваших гитлеров..."

- Что будем делать? - спрашивает Беленький у политрука. - Все выходы взорваны, один остался...

- Что же мы? Совесть чиста, воинский долг не нарушили... Фашисты думают, что прижали нас в катакомбах. Нет! - восклицает Правдин. - Это мы их схватили за ноги. Рады бы они уйти отсюда, да не могут.

- Пи-ить, - стонет кто-то в стороне.

- Самбуров, напои, есть немного, - подает мне флягу Правдин.

- Товарищ политрук, у вас больше нет, оставьте у себя, - говорю шепотом.

- Берите, - настаивает он.

Со стороны еще не взорванного входа слышен хрип: сегодня утром гитлеровцы установили там репродуктор и сейчас вновь предложат нам сдаться.

- Русские солдаты! К вам обратится генерал Львов, - трещит репродуктор. - Кончайте свое безумие. Слушайте генерала Львова.

Против таких передач немцев у нас есть одно оружие - песня.

- Давай, Алешка! - просит Чупрахин. - Давай...

Широка страна моя родная. - слабым голосом начинает Мухин. Подхватывают другие:

Много в ней лесов, полей и рек.

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек.

- Солдаты! Слышите меня? - летит со стороны выхода.

Дружно отвечаем:

Всюду жизнь и вольно и широко,

Точно Волга полная, течет,

Молодым везде у нас дорога,

Старикам везде у нас почет...

Усталые и охрипшие, стоим, взявшись за руки.

- Я генерал Львов. Сообщаю вам: Крым полностью занят немцами. Красная Армия потерпела крах под Барвенковом, Лозовой и Ростовом. Ее части беспорядочно отходят к Сталинграду. Ваше сопротивление бессмысленно... Предлагаю...

- Гад! - Иван бежит к выходу.

- Стой! - приказывает Егор. - Куда ты?!

- Он у меня сейчас подавится, - не останавливаясь, отвечает Чупрахин.

- Ошалел матрос, - замечает Беленький, и тут же пытается идти вслед за Чупрахиным.

- ...Вы получите полную свободу. Немцы вас не тронут. Они гарантируют вам жизнь и возвращение к своим родным очагам, - продолжает вещать враг.

Скрипя зубами, пытается подняться политрук. Он застегивает фуфайку, поглубже натягивает шапку. Его бледное, осунувшееся лицо перекошено болью.

- Мухин, пой! - просит он.

- ...Я знаю, у вас нет ни хлеба, ни воды. Вы погибаете голодной смертью. Во имя спасения слыши... Раздается сильный треск, и репродуктор глохнет.

- Это Чупрахин! - догадывается Беленький.

С грохотом разорвался снаряд. Осколки со звоном летят во все стороны, свинцовым дождем падают на камни.

Минуту молчим,

В детстве на берегу реки я как-то стоял у костра. Было это в половодье. Мелкие поленья сгорели дотла. Только одна головешка продолжала дышать, подернутая прозрачной серой пленкой. Вода все ближе и ближе подступает к очажку. Мне не хотелось, чтобы погас уголек: в нем столько было жизни. Вдруг налетел ветер, и головешка засветилась еще ярче. А мутная, пенящаяся вода так и не достигла своей жертвы. Угли мигали ярко до самого позднего вечера. И в этих вспышках огней чувствовалась необыкновенная сила жизни. "А ведь жар больших сердец сильней", - приходит на память строчка из какого-то стихотворения. Я начинаю вспоминать, когда и в каком стихотворении вычитал эту строку.

- Иван! - кричит Кувалдин, прерывая мои мысли. Из-за камней показывается Чупрахин. Даже издали заметно, как он возбужден.

- Как стукнул булыжником - и здорово живешь: захлебнулся, подлец! говорит он, садясь рядом с политруком. - Шум подняли, не понравилось. Генерал Львов! Врут все это они. Какой наш лев станет лобызаться с немецкой овчаркой?..

Достаю из кармана завернутый в бумагу окурок.

- Бери, - предлагаю Ивану и чувствую, как дрожит у него рука: видимо, нелегко ему было там, у входа. Закурив, Чупрахин повторяет:

- Генерал Львов... Нашли дурачков, так и поверили им. - И уже более спокойно говорит Кувалдину: - Ты уж, Егор Петрович, извини, что, не доложив тебе, помчался. Характер у меня такой: загорится в душе - не могу сдержать себя. А тут такое: "Ваше сопротивление бессмысленно". Учитель нашелся... Гад вонючий!.. - Он расстегивает ворот гимнастерки и продолжает: - Вырваться бы только из этого подземелья... Ох и бился бы я с ними! Этакой жар в душе, столько ненависти накопилось, что сто лет жизни не остудят. Да-а, крепко они разозлили меня! - помолчав, говорит Иван. - А ведь до войны, например, у меня никакой злости не было на немцев. Не верите? Точно говорю. У нас в паровозном депо работал Эрлих. Человек как человек, дружбу с ним водил, на свадьбе у него гулял. И вдруг после войны придется с ним встретиться, а? Что будет?

- Загадываешь далеко, - робко подает свой голос Беленький. Он сидит рядом с Мухтаровым, посасывая влажный камешек.

- Далеко? - спрашивает Чупрахин. - Не знаю, как ты, Кирилл, а я верю: встреча такая состоится. Может быть не с Эрлихом, а с другими...

- Конечно, именно ты встретишься, - иронизирует Кирилл.

Чупрахин снимает шапку и, подложив ее под голову, ложится на спину. Его взгляд устремлен в потолок. Там, вверху, когда-то было большое мокрое пятно, и оттуда падали капли воды. Ракушечник выплакал все свои слезы, и темное пятно исчезло, даже и следа от него не осталось. Когда же это было? Я начинаю вспоминать, но никак не могу припомнить точно день.

- 18

Мы с Алексеем идем вдоль центральной галереи. Свет плошки, рассекая темноту, освещает знакомые, исхоженные места. Замечаю провода. Держась за них, мы перемещались по катакомбам, поддерживали связь с боевыми постами, находили пути к амбразурам и бойницам. А вот вправо тянется провод в госпитальный отсек. Там когда-то Маша ухаживала за ранеными. Теперь в отсеке тишина, никто не просит утолить жажду, не слышно стонов. Отсек уснул глубоким подземным сном. Но он может заговорить, если проникнуть туда и осветить его стены. Когда-нибудь, возможно, так и произойдет, если тяжелые своды потолка, обрушившись, не похоронят навечно надписи на камнях.

Мы идем медленно, считая рассеявшихся мелкими группами людей. Еще утром Кувалдин, после продолжительного совещания с политруком, приказал нам сосчитать оставшихся бойцов. Для чего все это потребовалось Егору, пока неизвестно. Нас никто не останавливает и не окликает.

Возвращаемся, проходя мимо первой могилы. Фанерный щит возвышается над холмиком так же, как в тот день, когда мы его поставили здесь. Свет от плошки выхватывает из темноты надпись: "Подполковник Шатров Иван Маркелович - организатор обороны Аджимушкайских катакомб".

- Алеша, ты не знаешь, какое сегодня число? - спрашиваю я у Мухина.

- Пятнадцатое сентября...

Я думаю: "Неужели столько времени находимся под землей? Даже не верится, будто все это началось совсем недавно". А ведь вначале каждый день казался годом. Потом освоились и перестали замечать, как проходили сутки, недели, месяцы. Может быть, потому, что некогда было подумать о времени.

...Выслушав нас, Кувалдин ведет к политруку. Правдин, склонившись над картой, испещренной цветными карандашами, что-то рассматривает на ней.

- Сорок девять человек, - сообщает ему Кувалдин, присаживаясь на край койки.

- Оружие, боеприпасы тоже учли? - отложив в сторону карту, спрашивает политрук.

- Мухтаров собрал сорок восемь гранат, есть и патроны к автоматам, отвечает Егор.

- Помните песню про партизана Железняка? - осторожно спуская с кровати раненую ногу, поднимается Правдин. - Помните:

Налево - застава,

Махновцы - направо,

И десять осталось гранат.

"Ребята, - сказал,

Обращаясь к отряду,

Матрос партизан Железняк,

Херсон перед нами,

Пробьемся штыками,

И десять гранат - не пустяк".

- Строй, Егор Петрович, батальон, поговорим и решим. А сорок восемь гранат - не пустяк.

- Хорошо. Значит, так, как договорились?

- Да. Нам дорога каждая минута.

- Самбуров, Мухин, зовите сюда всех, - распоряжается Кувалдин и, вздохнув полной грудью, подает команду: - Баталь-о-он, выходи строиться!

Мы бежим в темноту, тормошим притихших бойцов:

- Выходи строиться! Выходи строиться!

Люди привыкли к различным командам, потому без лишних вопросов, без суеты поднимаются и идут; к месту сбора. Остаются неподвижными лишь те, кто от истощения уже не может подняться.

Строй получился неровным, изломанным, многие бойцы не совсем твердо стоят на ногах, некоторые опираются на винтовки, и почти на каждом из нас изорванная одежда, лица усталые, серые, с заострившимися скулами. Политрук, привязав к ноге протез и опираясь на костыли, подходит к строю. Голова его белая, будто облитая молоком. Мухтаров, пододвинув к нему ящик, предлагает сесть. Правдин, взглянув на Али, говорит:

- Не надо, убери. - Он силится расправить грудь, но костыли мешают ему это сделать.

- Товарищи, - произносит политрук, - У нас была цель: как можно дольше продержать гитлеровцев здесь, в районе катакомб, чтобы облегчить борьбу нашим товарищам под Севастополем. Вы хорошо справились с этой задачей. Значит, мы стояли рядом, плечом к плечу с защитниками Севастополя. Родина никогда не забудет подвига бойцов подземного гарнизона!.. Нас осталось немного. У нас нет продовольствия, нет воды, фашистские изверги замуровали амбразуры, взорвали западный выход. Они оставили один восточный выход, видимо надеясь, что мы не сегодня-завтра начнем выходить отсюда и сдаваться им в плен. Чем мы ответим врагу?

- Не выйдем, останемся здесь!

- Умрем, но не попросим пощады у фашистов.

- Не выйдем!

- Останемся тут!

Строй качается, шевелится. Правдин делает предупреждающий жест:

- Слушайте меня внимательно. Сражение под землей окончено. Мы понесли большие потери, но не отступили со своего невероятно трудного рубежа. Когда-нибудь, я твердо верю, придет сюда человек мира, наш советский человек. Он увидит следы необыкновенного подвига, совершенного солдатами подземного гарнизона. Во имя этого подвига я и командир батальона решили, не медля ни одной минуты, выйти из подземелья и решительным ударом прорваться в город, рассеяться там по домам и потом поодиночке, мелкими группами уйти в горы. Кто готов на это испытание - два шага вперед!

Мы стоим неподвижно. Тишина невероятная. Слышно, как под политруком скрипнул протез... один раз, второй. Правдин сильнее опирается на костыли, плечи его приподнимаются, и, когда он принимает устойчивое положение, мы, задевая ногами о землю, делаем два шага вперед.

Беленький, наклонившись ко мне, шепчет:

- Они же нас перестреляют, слышишь, Николай? "Ничего, прорвемся", мысленно отвечаю Кириллу, глядя на политрука.

- Выходим из катакомб строем, - сразу начинает Кувалдин. - Гранаты и автоматы держать так, чтобы гитлеровцы не видели, что мы вооружены. Идем с песней. Это нужно для того, чтобы фашисты заранее услышали о нашем выходе. Они, конечно, приготовятся открыть огонь, но не смогут открыть его сразу, увидев нас безоружными и идущими с песней. Враг, видимо, некоторое время будет гадать: почему мы так идем, куда и с какой целью. Это даст нам возможность подойти ближе к немцам. Оружие пускать в ход только по моей команде. Если со мной что-нибудь случится, сигнал для открытия огня подаст Мухтаров. Я назначаю его своим заместителем. После прорыва каждый действует самостоятельно. В городе не задерживаться, при первой же возможности пробиваться в горы, вливаться в партизанские отряды. Вопросы будут?

- Есть вопрос, - отзывается Беленький. - А если не прорвем вражеский заслон, тогда как?

Егор отвечает не сразу. Он смотрит на Кирилла так, словно тот спросил что-то такое, которое без ответа понятно и ему, Беленькому, и всем нам, стоящим в строю.

- Что ж тогда? Драться, товарищ Беленький, драться. Оружие при нас оно не должно молчать. Думаю, что отходить в катакомбы не придется. Понятно?

Кто-то позади спрашивает, пойдет ли с нами политрук или останется здесь. Правдин отвечает:

- Я иду с вами, товарищи. Нога? Да, вижу, вы все смотрите на мою культю... Если при прорыве поможете выбраться из огня - спасибо. Но и сам я еще могу постоять за себя. На последний бой сил хватит.

- Я приказываю, - снова говорит Кувалдин, - при любом положении товарищу политруку оказывать всяческую помощь.

Мухин и Мухтаров раздают гранаты. Мы прячем их за пазухи, а автоматы под полы шинелей и стеганок. Потом обнимаем друг друга, клянемся не дрогнуть в бою, обмениваемся адресами. Чупрахин кладет в карман кусок ракушечника.

- Это на память, - говорит он мне. - Всем буду показывать после победы: видали, скажу, это камешек оттуда, из Аджимушкайских катакомб.

- Становись! - командует Егор.

Теперь более расторопно занимаем места в строю.

- Иван Чупрахин, Николай Самбуров, Алексей Мухин! - выкрикивает Кувалдин, держа в руках зажженную плошку. - Выйти из строя.

Первым выходит Мухин, я следую за ним. Иван, недоуменно взглянув на Егора и поколебавшись, становится рядом со мной.

- Вы остаетесь здесь, - негромко, но вполне ясно сообщает Кувалдин.

- Почему? - нетерпеливо спрашивает Иван.

- Да, вы остаетесь здесь, - подтверждает Правдин. - Вам поручается особое задание. - Политрук поднимает над головой свернутое знамя. - Вот эту святыню передаем в ваши руки. Сейчас мы не можем взять с собой знамя. Понимаете, не можем, слишком большой риск. Егор Петрович, объявите им приказ.

Кувалдин берет знамя и, развернув его, громко чеканит слова:

- Приказываю: красноармейцам Ивану Чупрахину, Николаю Самбурову и Алексею Мухину принять боевое Знамя дивизии и при первой возможности доставить его командованию советских войск. Хранить знамя пуще своей жизни. В случае утраты дивизионной святыни Чупрахин, Самбуров и Мухин предаются суду военного трибунала... Вам понятен приказ?

- Понятен, товарищ командир, - отвечаем втроем,

- Ну, а теперь простимся. - Егор обнимает нас, и я замечаю, как по его заросшим скулам катятся крупные слезы... "Егор, друг ты наш хороший, и ты плакать можешь". (Мама, мама, я тоже разревелся.)

- Батальон, за мной, марш! - встав впереди колонны, делает шаг Кувалдин.

Кто-то запевает "Вихри враждебные". Стою, прижавшись к Ивану, смотрю вслед уходящей колонне. Над их головами маячит шапка Егора. Позади строя качается на костылях политрук.

А песня звенит, звенит... И в звоне этом не печаль, а гордая непреклонность людей, моих товарищей.

- Поют хорошо. Нет ли у тебя, Бурса, папироски? В глазах какая-то резь, - говорит мне Чупрахин. Затем, сняв с себя шинель, гимнастерку, просит помочь обмотать его знаменем. Вновь одевшись, стучит себя по груди: - Я теперь самый сильный на земле человек, здесь сердце всей дивизии, попробуй меня согнуть - сто тысяч смертей получишь.

- Пошли, а мы подождем, - вдруг шепчет позади Беленький. - Слышишь, студент, как-нибудь спасемся...

Иван поворачивается на голос Кирилла и от неожиданности не может выговорить слова.

- Что смотришь? - продолжает Кирилл. - Не узнаешь?

- Ну и стерва же, а?! - наконец выпаливает Иван. - Он не хочет собой рисковать! Уходи ты подальше от меня.

Наступает ночь. Пытаюсь уснуть, но только смыкаю глаза, как передо мной возникают идущие в атаку бойцы. Вздрагиваю. Не спит и Чупрахин.

- Слышишь? - шепчет он.

- Что?

- Море...

Напрягаю слух: звенит в ушах, стучит кровь в висках.

- Что ты? Какое море?

- Слушай... Волна о берег бьется. Вот она катится... Идет, идет... шумит галькой. Вот пошла назад. Не слышишь? Эх, пехота! Никакого таланта, сокрушается Чупрахин.

Подходит Беленький. Он говорит мне:

- Мы должны молчать, молчать. Немцы подумают, что тут никого не осталось, и уйдут. Нам легче будет выбраться отсюда.

- Пошел вон! - кричит Чупрахин.

- Тише, Иван... Вот пощупай, - Беленький протягивает Чупрахину рюкзак.

- Что это?

- Зарыл, а сейчас откопал. Троим хватит на неделю.

- Как троим? - возмущается Иван. - А Мухин?

- Тише, кричишь, как на рынке...

- Подлец! - в темноте слышится голос Чупрахина.

- Перестань, успокойся, - умоляет Беленький. Наконец возня прекращается. Чупрахин ощупью находит меня. Чувствую, как он весь дрожит.

- Слаб я стал, Бурса. Хочешь водички, попей. У философа отнял.

- Ты что с ним сделал?

- Ничего. Закрой уши, плакать хочется. Закрой, тебе говорят! - кричит он, ложась лицом вниз.

Беленький плачет. Плач его похож на хохот сумасшедшего. Потом он тянется к Ивану:

- Слышишь, матрос, прости! У меня чувство самосохранения очень развито. Понимаешь, с детства у меня это.

- Убери руки! - кричит Иван. - Не баба, чтобы обнимать.

- Гонишь прочь? Не уйду, буду лежать рядом, пока не умру.

- Врешь, умереть у тебя духу не хватит, скорее к немцам сбежишь.

- Правду говорю... Послушай...

- Замолчи, слизняк! Бурса, я думал, что он пришибленный от природы, а он, чувствуешь, какой линии? Вон отсюда! - замахивается Чупрахин на Беленького.

Кирилл вскакивает, торопливо подхватывает сумку, бежит в темноту.

Ночью предпринимаем очередную попытку выйти из катакомб. Мы уже давно наметили место сбора: если при выходе нам придется рассеяться, каждый знает, куда потом собираться. В узком полу заваленном проходе мы стоим вплотную друг к другу, взволнованно бьются наши сердца.

- Ребята! - обращается Чупрахин. - Хватит у вас сил, чтобы бесшумно поднять этот камень и подержать его на руках, пока я не посмотрю, есть ли там немцы?

- Хватит, - отвечаем разом. Обхватываем ребристый камень: - Раз, два взяли!

Чупрахин, согнувшись, протискивается в образовавшуюся щель. От непосильной тяжести перед глазами плывут радуги. Но мы стоим неподвижно, словно превратились в одеревенелые существа.

- Бурса, фашисты ушли; наверное, решили, что мы уже на том свете, а нам и на земле по горло дел, - возвратившись с осмотра местности, говорит Чупрахин.

Он велит сдвинуть серый камень с прохода. Напрягаемся, и камень не так уж тяжел. Кто-то горбатый проворно проскальзывает у ног. "Беленький", мелькает у меня в голове, и я, опьяненный свежим воздухом, падаю на землю, сквозь забытье слышу шум волн. А руки тянутся вперед, ноги упираются в камни. Ползу, ползу туда, где дышит живое море...

***

СКВОЗЬ ОГОНЬ

- 1

"Ну, беги, беги!" - настойчиво шепчет ветер, а я стою словно "заколдованный и не могу сдвинуться с места. Впереди черная пропасть обрыва, а дальше необъятная даль. Она шевелится, вздыхает и тоже будто повторяет: "Беги, беги". Оглядываюсь по сторонам: по выходе из катакомб все расползлись в разные стороны, теперь вот надо подумать, где же находится место сбора. Черным пятнышком мельтешит под обрывом лодка. Сердце стучит: "Беги, беги".

Безотчетно прыгаю под обрыв и долго кубарем качусь вниз. Морская прохлада приносит облегчение. Вот и лодчонка. Она прикована цепью к причалу. Остается только оторвать цепь и вскочить - и туда, через пролив, на Большую землю. "Как, один?.. Без товарищей?" - шепчет ветер над ухом. Прыгаю в лодку. Руки лихорадочно снуют по бортам: вот они, весла, беги! "Нет, надо найти Чупрахина, у него знамя", - решаю я и, выскочив на берег, бегу к нависшей над берегом скале. Наступает проблеск в сознании: надо отсюда уходить, пока не заметили.

Попадаю в глубокую промоину. Обросшие иссиня-желтым мхом скалы висят над головой, а еще выше - голубое чистое небо. Оно такое мирное, тихое, такое доброе, что трудно оторвать от него взгляд. Присаживаюсь под скалой и вдруг спохватываюсь: это та промоина, которую мы наметили для сбора! Местность мы хорошо изучили еще в первые дни боев на Керченском полуострове. Но где же Чупрахин, где Алексей? Где Беленький?.

Камень, шурша, катится вниз. Бросаюсь за выступ. Но тут кто-то хватает за плечи и прижимает к земле.

- Черт! Это ты, Бурса!

- Чупрахин! - не говорю, а вздыхаю: от радости дыханье сперло.

Сидим в скалистом коридоре. Слышится глухой шепот моря. Иван без умолку говорит о том, как он полз к расщелине, как боялся, что могут обнаружить немцы, тревожился о знамени, спрятанном под гимнастеркой.

Замечаю: из глубины ущелья идет человек.

- Ложись! - предупреждаю Чупрахина.

У мужчины большая борода, изорванная одежда. Он идет медленно, опираясь на палку. Видимо, ему некуда торопиться, похоже, он уже долгое время вот так ходит здесь. Старик останавливается. Посмотрев вокруг, снимает, шапку, опускается на землю.

- Узнаешь? - шепчет Чупрахин. - Дядя Забалуев.

Поднимаемся. Прохор пятится назад, но, узнав нас, тихо говорит:

- Кажись, свои ребята... Помню, помню... Чупрахин?.. Самбуров?..

- Как есть они... А вы-то, дядя, как сюда попали? - подходит к нему Иван.

Забалуев неохотно отвечает: - Прячусь вот...

- "Прячусь"! - набрасывается на него Иван. - Драпал-то зачем?

- Да что говорить! Не устояли...

- Слюнтяи! - не унимается Чупрахин. Забалуев надевает шапку и, уткнувшись в колени, долго молчит. Потом поднимается на ноги и говорит:

- Меня в окопе маленько пришибло - фриц счел мертвым. Вот так я бежал, сынок. Понял?.. Надо пробиваться к партизанам, - вдруг предлагает он. Слухи ходят, что они в горах начали действовать.

- Я кадровый матрос, и никакие партизаны меня не устраивают. Будем пробиваться к своим. У нас такой приказ есть. - Иван сообщает Забалуеву о знамени.

- Через пролив? - удивляется Прохор.

- Хотя бы через океан! -.

- Пустое дело: говорят, немцы заняли всю северную часть Кавказа. Куда же пойдешь?

- Каркай мне тут, - возражает Чупрахин. - Ты мне, дядя, эти шутки брось - "куда пойдешь"! А еще старый русский солдат.

- Русский, конечно... А вот не могу постичь, что произошло, сокрушается Забалуев.

- А ты не постигай, коли непостижимо. А то еще надорвешься, дома не узнают.

- Дома... Какой там дом!

- Хватит! - обрывает Чупрахин. - От твоих слов в животе забурчало. Иван бежит за камень.

- Потешный матросик, - замечает Забалуев и, наклонившись ко мне, шепчет: - Есть у меня тут знакомая женщина - Мария Петровна, то есть я-то лично ее не знаю, не встречался, но все, к кому обращаемся от ее имени, по ночам картошкой угощают вот таких, как мы. У вас харч-то есть? Нет. Эх, что в мире делается. Ты, сынок, голову не вешай, пример с меня не бери. Я свое, кажется, отжил: кровью харкаю и дрожу весь, как старый пес. Почтя не сплю, а если усну, тут же просыпаюсь и кричу.

В душе появляется жалость к Забалуеву, хочется как-то приободрить этого человека.

- Все это пройдет, дядя Прохор.

- Пройдет, - соглашается он и указывает в сторону Чупрахина. - А вот ему хоть бы что, как бы ничего и не случилось.

- 2

На Большую землю переправиться невозможно. Пролив охраняется гитлеровскими катерами. И все же не теряем надежды, по-прежнему находимся в расщелине. Забалуев через близких Марии Петровне людей снабжает нас картофелем, изредка приносит и хлеб. Говорят, Мария Петровна живет в поселке. По всей вероятности, она связана с какими-то надежными, осведомленными людьми. Она сообщила месторасположение лагеря военнопленных, куда, возможно, попали Кувалдин и Правдин.

Пленных бойцов гитлеровцы начали посылать на окопные работы: они ведутся километрах в двенадцати от нашего убежища. Чупрахин настаивает: совершить вылазку к дороге, по которой водят пленных, и посмотреть, нет ли среди них Правдива и Кувалдина. Возможно, что и Мухин попал в лагерь. О нем тоже мы ничего не знаем. Проникнуть к дороге не так трудно. Уже не раз по ночам кружил я вокруг поселка, на окраине которого расположен домик с проломом в стене, а подойти к домику не мог. Может быть, Аннушка еще там.

Вот-вот забрезжит рассвет. Чупрахин и Забалуев только что притихли, возможно уснули. Беру автомат, тихонько вкладываю в приемник заряженный диск и карабкаюсь вверх. Потом останавливаюсь на одну минуту: хочется взглянуть на товарищей. Иван поднимает голову.

- Пошел, Бурса? - тихо спрашивает он. - Иди, - спокойно переворачивается на другой бок, словно я отправляюсь в гости к знакомым.

Знаю, стоит только скрыться, как Чупрахин последует за мной и, притаившись в камнях, еще долго будет сопровождать меня взглядом, как это он часто делает, когда я ухожу один на разведку. Сегодня я должен приблизиться к дороге. Если бы удалось увидеть Правдина, Кувалдина, как бы я обрадовал Ивана!

Рассвет застает меня на возвышенности в полуразвалившемся окопе. Рядом должны пройти пленные. Здесь могут заметить немцы. Но об этом не думается.

Со стороны пролива показывается солнце. Где-то там Темрюк - город, откуда начался наш боевой путь. Вспоминаются тренировки по высадке десанта.

Кажется, ведут... Колонна движется медленно. Она огибает высотку. Слышится команда. Люди медленно поворачиваются лицом к дереву. Но что на нем? Как же раньше не заметил? Это ведь человек повешен. Длинный и прямой, черный, словно отлитый из металла. На груди большой фанерный щит. Протираю глаза, напрягаю зрение Буквы то сливаются, то расходятся, будто живые. Еще сильнее вглядываюсь, на мгновение схватываю строки: "Комиссар Правдин. Повешен за попытку организовать побег из лагеря".

Стискиваю зубы, чтобы не закричать. Бойцы обнажают головы. Офицер выхватывает пистолет из кобуры и на ломаном русском языке громко кричит:

- Шапка надет! Смотри у меня, не забывайт про эту штуку, - он резко тычет рукой в сторону дерева и распоряжается о выдаче лопат.

Никак не могу оторвать взгляда от дерева, смотрю и смотрю. Возникает желание сию минуту отомстить за политрука. Но трезвая мысль упорствует: "Не торопись!" Ползком покидаю окоп. Иду глубоким оврагом к небольшому поселку. Что-то надо сделать. Но что?.. В темноте теряются домики. Кто-то движется навстречу. Падаю в канаву. Прижавшись к мокрой земле, слышу топот ног, потом разговор:

- Фриц, что пишет Эльза?

- Готовится к встрече.

- Война идет к концу. Наши под Сталинградом.

- Отто, говорят, ты сегодня продулся в карты?

- Да. Но наши вышли к Волге.

- Я могу тебе дать взаймы. Не грусти, Отто, наши в Сталинграде.

Шаги удаляются. Но вскоре опять замечаю две фигуры. И снова тот же разговор:

- Эрхард, Сталинград, считай, наш,

- Шульц, мы с тобой выжили. Боже мой, выжили!

Только под утро попадаю к своим. Молча ложусь рядом с Чупрахиным. Иван, сняв с себя телогрейку, укрывает меня:

- Они нас не одолеют, Бурса.

Хочется спросить Чупрахина, почему он все время меня называет Бурсой.

- Ну спи, спи! - говорит он,

"Ну и пусть называет", - думаю я, закрывая глаза. А сон никак не берет. Из головы не выходит Правдин. Если сейчас сообщу Ивану о гибели политрука, он немедленно побежит к дороге, и кто знает, чем это может кончиться.

Заметив, что я лежу с открытыми глазами, Чупрахин поднимается:

- Ладно, коли не спишь, рассказывай, что видел... Просыпается и Забалуев. Он берет шапку и идет к ручейку. Наполнив шапку водой, Прохор предлагает мне:

- Освежи душу, устал, поди.

Делаю несколько глотков, остальную воду выливаю на голову.

- Ну, что видел? - повторяет Чупрахин.

- Егора, Мухина и Беленького не заметил. Их, наверное, не посылают на работы.

- А Правдина?

- Видел, на протезе ходит.

- Как же Егорка мог оставить политрука одного? - Иван долго ворчит на Кувалдина. Подбегает к фонтанчику, с шумом ополаскивает лицо.

Прохор широко разводит руками!

- А что он, Кувалдин-то, в плену - не на свободе... Рад бы помочь товарищу, да нешто позволит фашист?

Иван, расчесав пятерней жесткие, торчащие ежиком волосы, интересуется:

- Как охрана у них, можно напасть, выручить своих?

- Трудно.

- Сказал тоже - "трудно". Ты мне ответь прямо: можно или нет?

- Нельзя, было бы нас побольше, другое дело.

Иван, положив локти на колени, упирается руками в подбородок, задумывается.

- Вот так, браток, влипли мы тут. Э-э-ха-ха! - вздыхает Забалуев. - Ну допустим, пробьемся к своим. А что скажем, как в глаза будем глядеть другим? Спросят: "Из Крыма?" - "Да, оттуда". - "Эх вы, сколько вас там было - и попятились, паршивые овцы".

- Это кто овцы?! - Чупрахин поднимается и начинает быстро ходить по кругу.

- Алексей! - вдруг вскрикивает Чупрахин, поворачиваясь ко мне. Смотрите... он, он!..

Мухин, оглядываясь по сторонам, осторожно спускается в расщелину. Заметив нас, останавливается. Мы бежим к Алексею, обнимаем его и расспрашиваем, как добрался, не встречал ли Беленькою.

- 3

Рассказ Мухина

Впереди полз человек. Я за ним. Изо всех сил работаю руками и ногами. А тот жмет и жмет. Иван, думаю, кто же может без остановок так долго ползти... Чувствую, силы мои на исходе, не догнать ползком Чупрахина. И подняться боюсь, заметят немцы, себя обнаружу и Ивана. А у него знамя... Что делать? Отстану - один не найду место сбора. И так мне нехорошо, тоскливо на душе стало: из катакомб вырвался, а тут вот, почти на свободе, могу попасть в руки фашистов. Честно говорю, ребята, так и подумал.

Тот, кто полз впереди, вдруг остановился. Собрал я последние силы, поднатужился и настиг.

- Ваня, - шепчу, - это я, Мухин.

- А-а Алешка... Чего ты за мной увязался?

Оказалось, что это Беленький. И сумка у него на спине.

- Как чего? - спрашиваю. - Место сбора надо искать...

- Какое место?.? Зачем оно нужно?

- Мы же назначили, - отвечаю Кириллу. - Там соберемся и вместе обсудим, что делать, Кирилл приподнялся на локте:

- Слышишь, море шумит? Тут есть рыбачий поселок. Найдем лодку и ночью махнем через пролив.

- Нет, говорю, я приказ имею - знамя доставить командованию... Буду искать ребят. .

- Глупый ты. Алексей, - отвечает он, - все, кончено, теперь каждый себе командир и начальник, а ты о знамени.

Я промолчал. Кирилл мне говорит:

- Если хочешь свою мамашу повидать, слушай меня... Я, с одной стороны, - человек опытный, с другой - нюх имею, где плохо, а где хорошо.

- Что ты предлагаешь? - спрашиваю.

- Дождаться здесь утра. Убежден, фашисты решили, что из катакомб вышли все. Теперь они тут не очень насторожены. Утречком осмотримся, подумаем... Согласен?

- Согласен, - отвечаю и думаю: "Утром, может быть, вспомню то место, где назначили сбор".

Но Беленький не мог сидеть на месте, ему казалось, что вот-вот из темноты покажутся немцы.

- Подальше от катакомб, - шептал он и все полз и полз. Траншеи попались. Кирилл предложил укрыться в них. Сидим. Кирилл молчит, и я молчу. Где-то под нами плещется море, гальку тревожит волна. Беленький спрашивает меня:

- Ты можешь грести?

- Могу...

И опять мы молчали. Я пытался вспомнить место сбора, мысленно вылезал из траншеи, ходил и искал расщелину. Кирилл думал о своем. Я это понимал по его коротким вопросам:

- За час можно пролив переплыть? - А волна лодку может опрокинуть? - Ты не знаешь, какая глубина пролива?

Загрузка...