Глава седьмая Сибирская драма

В ночь на 14 октября красные переправились через Тобол сразу в четырёх местах, а наутро началось наступление со стороны плацдармов – на севере (деревни Песчаная и Дианово) и на юге (от Звериноголовской). Одна из переправ с самого начала оказалась неудачной: подошли подкрепления, и красные были отброшены за Тобол. Ижевцы вскоре тоже заставили противника переправиться обратно. В другом месте красным удалось закрепиться и немного продвинуться. Наконец, в четвёртом месте переправившийся отряд вёл себя пассивно. В свою очередь белые произвели демонстрацию: переправившись на левый берег, выбили красных из деревни Вороново, захватили пленных и трофеи и вернулись назад.[1287] Почти на всём протяжении фронта закипело Тобольское сражение.

Правый берег Тобола удобен для обороны, но укрепить его не успели. Удерживать позиции можно было только путём активной обороны. Однако белые войска были слишком растянуты, и это не позволяло создавать ударные группы в том или ином месте. Дня три, как вспоминал генерал Петров, борьба шла с переменным успехом. Затем белые стали сдавать свои опорные пункты.[1288] Согласно оперативной сводке красных за 19 октября, к этому времени они продвинулись на восток по некоторым направлениям на 40 и более вёрст. В других местах успех был менее значительным и белые переходили в контрнаступление.[1289] Тем не менее отход белых уже явственно обозначился.

«Во время этих боёв, – вспоминал Петров, – я воочию убедился, как слабы наши части в обороне даже выгодных пунктов; противник ещё далеко и чуть наметился какой-либо обход, начинается нервничанье, а затем и отход. Требовались громадные усилия командного состава, чтобы удерживать людей от преждевременного отхода (вне сферы досягаемости ружейного огня) и для организации противодействия обходам. Это не всегда удавалось». И далее он добавлял: «А эти же люди при наступлении бежали вперёд безостановочно под таким же огнём противника».[1290] И наступление, и отступление имеют свою инерцию, переломить которую трудно. Остановка на Тоболе погасила у красных возникшую инерцию отступления, а у белых – наступления. Особо неустойчивы в обороне оказались конные части. Слишком велик соблазн, имея коня, удрать от наступающего противника.

Советский военный историк Н. Е. Какурин с окончанием Тобольского сражения связывал начало катастрофы Белого движения в Сибири. К такому же выводу склоняется и современный исследователь И. Ф. Плотников.[1291] Может быть, это и не совсем так. Впереди ещё была отчаянная схватка за Петропавловск. И ещё стоял «державный» Омск. Однако бои на Тоболе всё же оказались последним большим сражением на Восточном фронте и прологом надвигающейся драмы.

Омская эвакуация

Петропавловск (около 300 вёрст от Омска по железной дороге) – городок маленький, похожий на деревню: кое-где плетни вместо заборов, свиньи чешут бока об изгородь, по утрам заливаются петухи. Дитерихс приказал защищать этот город во что бы то ни стало. Но 29 октября лихим внезапным налётом красные почти его захватили.

На следующий день в городе разыгралось кровопролитное сражение. Волжская группа под командованием Каппеля старалась отрезать прорвавшиеся в город части от переправ через Ишим, окружить их и уничтожить. Красные, в свою очередь, удерживая переправы и центр города, пытались захватить южную окраину и вокзал. В бою участвовали конные части и артиллерия. Некоторые городские районы несколько раз переходили из рук в руки. Во многих местах начались пожары.

В первой половине дня инициатива и успех были у белых. Но к противнику подходили резервы. Каппель же подкреплений почти не получил. Не смогла пробиться на выручку Ижевская дивизия. Другие части слишком поздно получили приказ и не успели подойти из-за дальности расстояния. Так сорвался намеченный Дитерихсом удар по Петропавловску всеми силами.

К вечеру 30 октября Каппель должен был уже думать не о том, как окружить противника, а о том, как самому не попасть в окружение. Пришлось отойти к железнодорожной станции. 31 октября была сделана ещё одна попытка овладеть городом. Удача белым не сопутствовала, и 1 ноября они оставили станцию.[1292]

В эти же дни 2-я армия вела упорные бои западнее города Ишима, на Екатеринбургской линии железной дороги. У белых активно действовали бронепоезда, и потому красные взяли Ишим лишь 3 ноября, после трёхдневного боя.[1293] Обе железнодорожные линии, из Петропавловска и Ишима, сходились в Омске. Белая столица оказалась под ударом с двух сторон.

В конце октября Дитерихс побывал у командующих всех трёх армий. Было очевидно, что боевой дух всюду упал. Посовещавшись с командующими, Дитерихс решил начать глубокое отступление со сдачей Омска. 1-ю армию, наиболее неблагополучную, командующий фронтом направил в тыл. План Дитерихса, скрепя сердце, одобрил и верховный правитель. Ещё ранее, 28 октября, за его подписью был издан приказ о разгрузке Омска. 30 октября он вновь подтвердил этот приказ, постановив считать все распоряжения начальника по разгрузке генерала П. А. Белова отданными от его, верховного правителя, имени.[1294] Началась эвакуация. Главная проблема состояла в переброске в Иркутск непомерно раздутого правительственного аппарата и в вывозе складов оружия и боеприпасов. «Работать в Омске было невозможно, – вспоминал Гинс. – Он был военным лагерем. Правительство только мешало своим присутствием, а между тем тыл всё более отрывался от власти. В Иркутске была избрана социалистическая городская дума, в Благовещенске тоже… Можно было предвидеть, что правительство опоздает и с переездом, что раньше, чем оно приедет, на востоке образуется другое».[1295]

Колчак торопил правительство с отъездом, не обращая внимания на горячие речи некоторых его членов (С. Н. Третьякова, недавно приехавшего с юга и ставшего министром торговли и промышленности) о решимости защищать город до конца и повторить Ледяной поход Л. Г. Корнилова. Но в отношении сдачи Омска в настроениях Адмирала вскоре стал происходить перелом.

26 октября Вологодский беседовал с чешским представителем майором Тайным. Речь шла о возвращении на фронт чехословацких дивизий. Учитывая ранее высказанные пожелания легионеров, председатель Совета министров обещал, что жалованье им будет выплачиваться серебром, их деньги, вложенные в сберегательные кассы, будут защищены от инфляции, а пожелавшие остаться в Сибири получат льготы в наделении землёй и занятиях торговлей и промышленностью. Майор обещал передать содержание разговора в Иркутск, Б. Павлу, политическому представителю Чехословакии, и Я. Сыровому, командиру Чехословацкого корпуса.[1296]

Вскоре после этого Вологодский беседовал с Павлу по прямому проводу. Чехословацкий представитель попросил разрешения ознакомить солдат с предложением русских властей, но вместе с тем отметил, что речь идёт об очень ответственном шаге, который нельзя предпринимать без разрешения из Праги. Павлу добавил, что он «старался представить в Праге положение таким образом, чтобы получить положительный ответ».[1297]

Было ясно, что чехи ожидают не только санкции из Праги. Три чехословацкие дивизии сами по себе не могли сокрушить наступающие красные армии. Поэтому чехословацкие политики в Сибири не спешили вступать в борьбу, ожидая момента неустойчивого равновесия, чтобы бросить свои дивизии на колеблющиеся чаши весов и сорвать выигрыш.

28 октября Вологодский, будучи у верховного правителя, узнал, что французскому премьеру Ж. Клемансо удалось провести через парламент решение об обращении к Японии с просьбой оказать правительству Колчака поддержку живыми силами. К этой просьбе присоединилась Англия. Американцы обещали не препятствовать продвижению японских войск на фронт. Японцы согласились перебросить на запад имеющиеся у них силы, но предварительно захотели договориться о «некоторых условиях». Выяснить их было поручено Сукину. «Таким образом, – записал в дневнике Вологодский, – опасение, что наш фронт не выдержит натиска Красной армии и что нам придётся отдать Омск… значительно понизилось…»[1298]

Речь шла, однако, всего лишь о двух японских дивизиях, расположенных в Забайкалье. Даже в соединении с тремя чехословацкими, они не в состоянии были преградить путь красным. Не ввязываясь в бой с японцами, красные могли их обойти и продолжить наступление, как это впоследствии они и делали. Все обстоятельства говорили о том, что помощь союзников будет оказана и принесёт пользу только в том случае, если белые армии смогут без посторонней помощи остановить красных. Некоторые признаки указывали также на то, что падение Омска приведёт в движение все враждебные режиму внутренние силы в самой Сибири.

Колчак постепенно приходил к решению, что Омск надо защитить последним напряжением сил, хотя с фронта продолжали идти нерадостные вести. Когда был издан указ о перерыве работ Экономического совещания и о переводе его в Иркутск, последнее выразило желание послать своих представителей к Адмиралу.

31 октября делегация Совещания во главе с его председателем Гинсом явилась в адмиральский особняк. Адмирал находился в «штормовом» состоянии. Возможно, он ожидал, что делегаты заговорят об окончании Гражданской войны, примирении с большевиками и т. д. С лёгкой руки эсеров этот лозунг в те времена становился всё более популярным.

Колчак пригласил сначала одного Гинса. «Вы с делегацией?» – спросил он, стукнув кулаком по столу. «Да». – «Просите!» «Это было сказано таким тоном, – вспоминал Гинс, – что я ожидал возможности самой невероятной выходки». Однако А. А. Червен-Водали (член кадетской партии, недавно приехавший с юга), выступив от имени делегации, очень тактично, но твёрдо заявил, что Омск так важен политически, что его надо защищать. Адмирал сразу успокоился и оживился.[1299]

Это решение Адмирала предопределило его конфликт с Дитерихсом. Когда был оставлен город Ишим, Колчак вызвал главнокомандующего к себе. На беду тут же подвернулся Сахаров. В своих воспоминаниях он писал, что был вызван в Омск телеграммой верховного правителя. Гинс же уточнил, что вызов был дан в ответ на его просьбу.[1300]

Результатом состоявшихся затем бесед между Адмиралом и двумя генералами стала смена командующего фронтом. В нашем распоряжении имеются две версии этих бесед. Одна из них представлена в воспоминаниях Сахарова. Другая составлена английским майором Моринсом для нужд своей миссии и каким-то образом попала в колчаковский штаб. Моринс ссылается на неких своих «агентов», но, как видно, либо он сам, либо эти агенты записывали со слов Дитерихса: Колчак изображён карикатурно (ломал карандаши, залил чернилами стол, топал ногами), Сахаров иронически, а Дитерихс весьма достойно. Попытаемся совместить обе версии, учитывая, что у Сахарова лучше представлена последовательность бесед, а у Моринса их содержание.

5 ноября, вспоминал Сахаров, он подъезжал к особняку верховного правителя. По дороге его обогнал автомобиль Дитерихса. В приёмной Колчака Сахарова попросили подождать. Из кабинета доносились возбуждённые голоса, причём голос хозяина доходил до крика. Так продолжалось минут 40. Судя по записи Моринса, Колчак припоминал Дитерихсу его прежние обещания и грехи и отметал ссылки на численный перевес красных: «Это обычный приём самооправдания». Численный перевес, с его точки зрения, – это данность, которую надо как-то нейтрализовать, а не ссылаться на неё. Дитерихс, очевидно, говорил, что решительное сражение он даст между Омском и Новониколаевском. На это Колчак отвечал, что такие сражения уже были обещаны перед Екатеринбургом, Петропавловском и Ишимом. «Омск немыслимо сдать, – говорил Колчак. – С потерею Омска всё потеряно». Дитерихс же доказывал, что Омск не может быть спасён. Поскольку Адмирал продолжал твердить своё, то в конце концов генерал попросил об отставке. Эти слова несколько охладили Колчака. О замене Дитерихса он, как видно, не думал. Именно в этот момент он попросил в кабинет Сахарова.

«Верховный правитель и генерал Дитерихс, – вспоминал Сахаров, – сидели за столом, один против другого, с лицами, выражавшими большие переживания, причём впервые за всё время я видел в глазах адмирала такую сильную усталость, доходившую до отчаяния».

Когда верховный правитель рассказал Сахарову суть разговора и попросил высказаться, генерал произнёс цветистую речь, в коей, между прочим, заявил, что каждый должен охранять вверенный ему пост. Колчак тут же вставил с обидой: «А его превосходительство генерал Дитерихс отказывается быть главнокомандующим и просит меня уволить его в отпуск».

Они вновь заспорили: о выводе 1-й армии в тыл (Дитерихс дал этот приказ помимо Колчака) и о защите Омска. Колчак спросил мнение Сахарова. Как сообщается в рапорте Моринса, Сахаров стал развивать план обороны с рытьём окопов и устройством проволочных заграждений. Колчак сверкнул глазами в сторону Дитерихса: «Пора кончить, Михаил Константинович, с вашей теорией, пора перейти к делу, и я приказываю защищать Омск до последней возможности». Дитерихс вспылил: «Ваше превосходительство, защищать Омск равносильно полному поражению и потере всей нашей армии. Я этой задачи взять на себя не могу и не имею на то нравственного права, зная состояние армии, а кроме того, после вашего высказанного мнения я прошу вас меня уволить и передать армию более достойному, чем я». Верховный правитель объявил, что он принимает отставку. «Слушаюсь, я так устал». – Дитерихс пулей вылетел из кабинета.

В приёмной он столкнулся с английским майором Стивенсом, который передал ему приглашение на обед от Нокса. Дитерихс отвечал почти на ходу, схватившись за голову: «Ох, батюшки, дорогой мой, какие теперь обеды, я очень благодарен генералу за приглашение, но извиняюсь, я слишком устал, пусть теперь другие пообедают за меня».[1301]

Вслед за Дитерихсом кабинет покинул и Сахаров. Но через час его позвали. Адмирал спросил, кого он советует назначить на место Дитерихса. Сахаров предложил Лебедева. Колчак сказал, что его имя очень непопулярно в обществе. Потом спросил Сахарова, не мог ли он сам занять этот пост. Сахаров, по его словам, решительно отказался. На этом разговор пока закончился.[1302]

Есть сведения, что Колчак подумывал назначить на этот пост Войцеховского. Но генерал был ещё довольно молод (36 лет), и Колчак опасался вызвать «обиду и соперничество». Вспоминал также и о Гайде, который всё ещё находился во Владивостоке и всего лишь месяц тому назад был лишён генеральского звания за свои происки.[1303] Возможно, думал и о Каппеле, но тот был ненамного старше Войцеховского (38 лет). Выбор был невелик, но страшно было ошибиться. Именно в тот день, 5 ноября, Колчак сказал: «Я дал бы много за то, если бы в настоящее время был бы простым генералом, но не верховным правителем».[1304]

Вечером он вызвал Сахарова в третий раз и назначил его главнокомандующим фронтом.[1305] Командующим 3-й армией стал Каппель. Одновременно был снят командующий 2-й армией Лохвицкий (видимо, за неудачу под Ишимом) и на его место Колчак назначил Войцеховского.[1306]

После этого было громко заявлено, что Омск сдан не будет. По городу расклеили соответствующие объявления. 1-й армии приказано было вернуться в Омск. Были возвращены и некоторые другие части, а также структурные подразделения Военного министерства. «Всё перевернулось вверх дном», – вспоминал Гинс.[1307] Новый главнокомандующий проявлял (или изображал) кипучую деятельность по организации обороны. Этим же занимался его ближайший помощник – Иванов-Ринов. «Адмирал весь ушёл в свои глаза, – писал Гинс. – Они смотрели мимо собеседников, большие, горящие, бездонные, и были устремлены в сторону фронта».[1308]

На фронте продолжалось отступление, в среднем 15–20 вёрст в день. Больших сражений не было. Окопы под Омском, близ Куломзина, прикрывавшие железнодорожный мост, были вырыты ещё летом, но не в полный профиль, а «с колена». Колючую проволоку не натянули, землянок не сделали. Войскам ещё не раздали тёплую одежду, потому что они всё время меняли свои позиции, и интенданты не могли их «поймать». Не было в войсках и шанцевого инструмента для углубления окопов и рытья землянок. Так что эти окопы никто и не думал занимать.[1309]

Военное начальство в те дни более всего беспокоило запаздывание морозов. Стояла слякотная погода, по Иртышу шла шуга (мелкий лёд). Попадались льдины и порядочных размеров. Они-то и снесли несколько понтонных мостов. Остался только железнодорожный мост, у которого скопилось огромное количество обозов и артиллерийских частей. Ожидание переправы затянулось настолько, что от бескормицы начали падать лошади. Тем временем стали подходить и воинские части. Противник мог прижать к реке и уничтожить отступающую армию.[1310]

На другой день по вступлении в новую должность Сахаров встретил в кабинете верховного правителя генерала А. Н. Пепеляева. Высокий и широкоплечий, одетый подчёркнуто небрежно, он был явно взволнован. «Вот, генерал Пепеляев, – объяснил Колчак, – убеждает не останавливать его армию, дать ей возможность сосредоточиться на железной дороге в тылу». Оказалось, что Пепеляев приехал в Омск без армии. Сахаров отвечал, что 1-я армия ему необходима для операций на фронте. Пепеляев вдруг порывисто вскочил, перекрестился на икону и сказал сдавленным голосом, обращаясь к Адмиралу: «Вот вам крестное знамение, что это невозможно: если мои войска остановить теперь, то они взбунтуются».

Спор продолжался около двух часов. Под нажимом Пепеляева Адмирал согласился не возвращать его армию. Тогда обиделся Сахаров, утверждавший, что такое решение выводит с поля боя «не менее четверти бойцов». Не желая быть проигравшим в этом споре, он стал просить Адмирала вернуть его в 3-ю армию. Адмирал, усталый и подавленный, еле уговорил его остаться главнокомандующим.[1311]

1-я армия (бывшая прославленная Сибирская, бравшая Екатеринбург и Пермь) к концу осени пришла в состояние такого разложения, что на фронте не могла принести никакой пользы, а в тылу была просто опасна. Этого не учёл в своё время Дитерихс, отдавая приказ рассредоточить её по гарнизонам. Видимо, контрразведка работала не очень хорошо. 1-ю армию лучше всего было бы разоружить и распустить. Но теперь, когда неудачное распоряжение Сахарова было отменено и вернулись к неудачному распоряжению Дитерихса, Сахаров получил предлог для невыполнения приказа верховного правителя об удержании Омска. Так что проигравшей стороной в споре оказался Колчак.

В своих воспоминаниях Сахаров подробно изложил тот план действий, который, по его словам, он предложил Адмиралу при вступлении на пост главнокомандующего: «Спасти общее наше положение было тогда ещё возможно; понятно, не удержанием Омска, что являлось задачей невыполнимой, да и не самой важной; все силы надо было направить к двум главнейшим целям: спасти кадры армии и удержать ими фронт примерно на линии Мариинска (за Обью. – П. 3.); в то же время сильными, действительными мерами, не считаясь ни с чем, надо было очистить тыл и привести его в порядок». Это предполагало установление фактического военного правления на всей контролируемой территории, объявление эсеров «врагами народа», принятие «правого курса политики внутри страны», а во внешней политике переориентацию в сторону стран, «действительно дружески действующих по отношению к нашему Отечеству» (видимо, имелась в виду Япония). Адмирал «просил сделать всё возможное, чтобы попытаться спасти Омск», и Сахаров давал понять, что именно это он и обещал: «сделать всё возможное», не более того.[1312]

Вряд ли все пункты политической части изложенного плана могли быть приемлемы для Колчака. Ибо речь шла фактически об узурпации всей власти Сахаровым. Не был ещё готов Адмирал и к переориентации на Японию.

Военный же план (отступление к границам Восточной Сибири), по словам генерала М. А. Иностранцева, принадлежал Дитерихсу, который и был отставлен потому, что отстаивал этот план.[1313] Конечно же Колчак не стал бы назначать Сахарова на место Дитерихса, если бы тот и другой предлагали одно и то же. По-видимому, обещание отстоять Омск Сахаров всё же давал, чтобы пробиться к власти. Другой вопрос: знал ли он, насколько трудно или даже невозможно это сделать? Может, и не вполне представлял. А потом, разобравшись, ухватился за неожиданно попавшийся веский предлог и стал выполнять план Дитерихса. Результатом этих игр стала приостановка эвакуации, стоившая жизни многим людям.

В архивах колчаковской Ставки имеются сравнительные данные о численности красных и белых войск на Восточном фронте к 8 ноября 1919 года. Силы красных насчитывали 68,5 тысячи штыков и 15 тысяч сабель (всего 83,5 тысячи). У белых было 47,9 тысячи штыков и 28,6 тысячи сабель (всего 76,5 тысячи). У красных, таким образом, был перевес всего в семь тысяч штыков и сабель. Но при этом надо учитывать, что белые уступали красным на 20,6 тысячи штыков и превосходили на 13,6 тысячи сабель. Конница же, даже спешенная, для оборонительных боёв мало подходит.

Все эти соотношения ещё резче обозначились на главном, Омском направлении, где 2-й и 3-й армиям (44,7 тысячи штыков и сабель) противостояли силы красных численностью в 56 тысяч штыков и сабель. Причём преимущество в числе штыков было у красных (на 21,3 тысячи), в числе же сабель – у белых (на 10 тысяч).[1314] 21,3 тысячи штыков – это по тем временам целая армия, а 10 тысяч сабель – конная группа. Если перевести всё это на шахматный язык, то красные имели преимущество в ладью, а у белых был лишний конь. И партия уже переходила в эндшпиль, когда решающую роль приобретают тяжёлые фигуры, а лёгкие теряют значение. Надо также учитывать то, чего не бывает в шахматах, – резервы. Красное командование, в связи с сокращением протяжённости фронта, отвело в тыл довольно крупные силы, а у белых, кроме разложившейся 1-й армии, за душой ничего не было.

Белые генералы, планируя глубокий отход, надеялись выиграть время. Оно и в самом деле начинало работать не на большевиков, ибо военный коммунизм быстро себя изживал. Однако Колчак, ставший уже опытным политиком, инстинктивно чувствовал, что сдача Омска едва ли не приведёт к общему обвалу в тылу. Но армия, от генералов до рядовых, настроена была отступать. Что он мог сделать – один против всех?!

10 ноября ударил мороз. Иртыш стал. Армия могла продолжать отход на восток. К этому времени надежды на удержание Омска, наверно, угасли даже у Колчака.

В Омске спешно шла эвакуация. Золотой запас был извлечён из подвалов Государственного банка и погружен в специальный эшелон. К Колчаку явился в полном составе дипломатический корпус с предложением взять золото под международную охрану и вывезти во Владивосток. Колчак воспринял этот демарш как заламывание непомерной цены за обещанную помощь. Мгновенно вспылил: «Я вам не верю. Золото скорее оставлю большевикам, чем передам союзникам».[1315] Можно, наверно, сказать, что эта фраза стоила ему жизни, ибо иностранные представители сразу потеряли к нему интерес.

Перед отъездом из Омска у Колчака ещё раз побывал Жанен. Они холодно распрощались. «Колчак похудел, подурнел, взгляд угрюм, и весь он, как кажется, находится в состоянии крайнего нервного напряжения, – записано в дневнике французского генерала. – Он спазматически прерывает речь. Слегка вытянув шею, откидывает голову назад и в таком положении застывает, закрыв глаза. Не справедливы ли подозрения о морфинизме?»[1316]

Разного рода «дневники», изданные после окончания Гражданской войны в России, – это, конечно, род мемуаров. По-видимому, авторы действительно вели в своё время какие-то записи, но потом, готовя их к печати, не стеснялись делать дополнения и исправления. Приведённые строки скорее всего написаны уже после предательства, совершённого Жаненом в Иркутске. Поэтому краски на портрете Колчака несколько сгущены, а линии окарикатурены.

Что касается наркомании, то такие слухи действительно носились, – но не среди врагов Колчака, а среди его «друзей». Об этом писал, например, журналист С. А. Елачич, называвший себя другом его юности, но не пожелавший увидеться с ним в Омске. Болезнь Колчака в декабре 1918 года, доверительно сообщал он в своих мемуарах, объяснялась, по слухам, не простудой, а начавшейся «ломкой»: у Адмирала иссяк запас наркотиков, в Омске их не было, и был послан «специальный агент» на Восток.[1317]

Если Колчак пристрастился к морфию (согласно Жанену), то этот препарат в Омске, наверно, всё же был – не надо было бы никуда посылать гонцов. А вот в иркутской тюрьме, где Колчак просидел почти месяц, никаких таких снадобий он получить не мог. Но не было и «ломки»: не пишут об этом красные тюремщики, да и из стенограммы допросов можно понять, что перед следователями сидел человек, находящийся в нормальном состоянии.

В Совете министров ещё раздавались голоса за то, чтобы оставаться в Омске. Но верховный правитель приказал ехать. Незадолго до отъезда к Колчаку явился М. И. Смирнов с просьбой ехать с ним, а не с министрами – как близкий к нему человек, он не хотел бы оставлять его в этот ответственный момент. Колчак поблагодарил Смирнова, но отклонил его предложение, сказав, что он долго не задержится и выедет вслед за ними. А кроме того, он хочет, чтобы Смирнов всё время присутствовал в правительстве. Намечалась его реорганизация, и верховный правитель, видимо, чего-то опасался. Они ещё поговорили. Колчак сказал, что считает положение очень тяжёлым – дело может кончиться полной катастрофой.[1318] Смирнов ушёл, и больше они не виделись.

Утром 10 ноября правительство выехало в Иркутск. В Новониколаевске было получено известие, что у Деникина сорвался поход на Москву. (Ранее предполагалось, что упорное наступление большевиков на Восточном фронте объясняется их решением перебраться в Екатеринбург.)

«Мы тронулись дальше, – вспоминал Гинс. – Ехали спокойно, но чувствовали себя путешественниками, а не правительством. Всё разбилось, разорвалось на части и жило своей жизнью по инерции, не зная и не ища власти. Только начиная от Красноярска… стали выходить местные администраторы, чтобы встретить и получить инструкции. Но что мог дать им Вологодский, который в это время больше походил на путешественника, чем кто-либо!»[1319] (В Омске, накануне отъезда, в узком кругу министров было решено заменить Вологодского на В. Н. Пепеляева.)

Правительству повезло: оно добралось до Иркутска за восемь дней. Но наблюдательный Гинс отбил в Омск телеграмму: «План движения нарушается самовольным переходом поездов, имеющих вооружённую силу, на нечётный путь. Необходимо усилить охрану на станциях».[1320] По нечётному пути поезда шли без задержек. На чётном простаивали сутками.

Поздно вечером 12 ноября от омского вокзала отошло несколько поездов. Сопровождаемый усиленным конвоем, верховный правитель покинул Омск. Вместе с ним ехала и Анна Васильевна. Следом за адмиральским поездом шёл «золотой эшелон».

Тем временем красные оттеснили белых к Иртышу. 13 ноября красноармейская разведка попыталась переправиться на правый берег, но была отбита. И всё же в город, под видом беженцев, проникло немало красных лазутчиков, которые затаились на окраинах. На следующий день части Красной армии перешли через Иртыш по льду и подошли к северным окраинам Омска. При их приближении там вспыхнуло восстание рабочих. Начавшуюся ружейную перестрелку на какое-то время заглушил тяжёлый взрыв – белые успели взорвать железнодорожный мост. Восточная окраина удерживалась белыми до утра 15 ноября. Упорных боёв не было, но воздух время от времени сотрясался взрывами: отступающие уничтожали невывезенные запасы снарядов, патронов и пороха. Тем не менее в руках красных оказались богатые военные трофеи. Тотчас по занятии города они приступили к формированию рабоче-крестьянского полка, в который влились восставшие рабочие. (Крестьян, надо думать, представляли оставшиеся в городе 10 тысяч солдат колчаковской армии.[1321]) Потом большевики расстреляли председателя земской управы Карпушина и городского голову Н. И. Лепко. Подверглись репрессиям и оставшиеся в городе социалисты-соглашатели.[1322]

Не желая сдавать Омск, Колчак не зря говорил, что в данном случае политика должна стоять выше стратегии.[1323] Если бы эвакуация прошла летом, под видом «разгрузки», без излишнего шума, оставление осенью уже покинутой всеми временной столицы не произвело бы такого впечатления. А так, после громких заявлений и объявлений на заборах, сдача города почти без боя стала свидетельством бессилия режима. В колчаковском государстве всё стало рушиться и разваливаться. И прежде всего сдача Омска ударила по авторитету верховного правителя.

Великий отход

Вскоре после оставления Омска к востоку от него воцарились сумбур и хаос. Начало этому положило политическое руководство Чехословацкого корпуса. Ещё в конце октября, как мы помним, чехословацкие представители всерьёз и со вкусом торговались с Омским правительством насчёт возвращения на фронт своих частей. Но едва обозначилась близость падения Омска, как чехословацкие политики вдруг «прозрели».

13 ноября представителям союзных стран был разослан меморандум, подписанный бывшим уполномоченным Чехословацкой республики в России Б. Павлу и вновь назначенным – В. Гирсой. 16 ноября он был опубликован в газетах и широко разошёлся по городам Сибири.

Обращенный к союзным державам меморандум был наполнен жалобами и обличениями. Чехословацкие войска, говорилось в нём, находятся в «невыносимом состоянии», потому что под прикрытием их штыков русские власти «позволяют себе действия, перед которыми ужаснётся весь цивилизованный мир»: «Выжигание деревень, избиение мирных русских граждан целыми сотнями, расстрелы без суда представителей демократии по простому подозрению в политической неблагонадёжности составляют обычное явление…» Обрисовав своё «морально-трагическое положение», чехословацкие представители ходатайствовали о скорейшем возвращении их на родину, а до этого – о том, чтобы им была «предоставлена свобода к воспрепятствованию бесправию и преступлениям, с какой бы стороны они ни исходили».[1324] Ни Колчак, ни его правительство в меморандуме вроде бы даже не затрагивались, и весь пафос обличения был обращен в сторону местных военных властей. Но поскольку всех их назначил Колчак, то получалось, что стрелы летели в него.

Конечно, это была чисто политическая декларация. Политикам же свойственно облачаться в белые ризы, а противников мазать чёрной краской. Те же чехи, как мы помним, во время карательных экспедиций без всякого суда развешивали по телеграфным столбам и берёзам «представителей демократии». Что же касается намеренного сжигания деревень как меры наказания, то ещё 12 октября Дитерихс категорически это запретил, сославшись на приказ верховного правителя от 6 мая 1919 года, в котором личные и имущественные права мирного населения были объявлены неприкосновенными, а охрана их была возложена на армию.[1325]

Тем не менее меморандум был подхвачен оппозицией – в первую очередь, конечно, эсерами, обильно ими цитировался и усиленно распространялся. Даже Вологодский, накануне своей отставки тоже вдруг «прозревший», заявил в разговоре с верховным правителем по прямому проводу 21 ноября: «Недопустимый по форме, чехословацкий меморандум справедлив по существу, ибо рисует действительное положение страны».[1326]

Колчак же, крайне оскорблённый выступлением чехословацких политиков, 25 ноября послал телеграмму в Иркутск с требованием, чтобы Совет министров прекратил всякие сношения с Павлу и Гирсой и предложил чехословацкому правительству отозвать их из России. Пепеляев и Сукин сильно перепугались, получив эту телеграмму. Пепеляев даже намеревался считать её неполученной и вычеркнуть из списков, но Колчак настаивал на исполнении своего распоряжения.[1327]

В конце концов какое-то представление чехословацким уполномоченным было сделано. В ответной ноте Гирса утверждал, что меморандум был неправильно понят: в нём ни словом не упомянуты ни верховный правитель, ни его правительство, а лишь говорится о том, что «обстановка на местах и местные причины служат поводом невыносимого положения нашей армии». Гирса заявлял, что чехословацкое руководство по-прежнему поддерживает Колчака.[1328] После этого 30 ноября Колчак телеграфировал, что он приостанавливает свой протест и считает желательным, чтобы и чехословацкие представители в свою очередь приостановили распространение меморандума.[1329] Дипломатический скандал, казалось, был улажен. Но злополучный меморандум сделал своё дело. Ибо он преследовал двоякую цель: во-первых, вновь сблизиться с оппозицией и прежде всего с эсерами, во-вторых же – и это было важнее – оправдать тот беспредел, который вскоре начали творить чехословацкие войска на Сибирской магистрали.

17 ноября командующий Чехословацким корпусом Ян Сыровой разослал по воинским частям инструкцию, коей предписывалось в случае большевистского восстания применять оружие, но «не препятствовать политическому перевороту, если он не имеет ничего общего с большевизмом». В этой же инструкции был сформулирован главный принцип, которым теперь следовало руководствоваться командирам чехословацких частей: «Наши интересы – выше всех остальных». На следующий день был дан приказ приостановить движение русских воинских эшелонов и ни в коем случае не пропускать их восточнее станции Тайга, пока не проедут чехословацкие войска.[1330] На деле, как увидим, задержка распространилась на все эшелоны, исключая чехословацкие.

1-я чехословацкая дивизия была расквартирована на участке Красноярск – Иркутск, 2-я – в Томске, 3-я – от Новониколаевска до Красноярска.

Падение Омска и быстрое наступление красных вызвали панические настроения среди легионеров. Что будет с ними по приходе красных, никто не знал. Но было ясно, что оружие отнимут. Отнимут также и то, что было нажито во время пребывания в России («военные трофеи», отбитые у партизан, но не возвращённые законным владельцам, другое имущество, приобретённое путём торговых операций и спекуляции). На Урале и в Сибири долго помнили частушку времён Гражданской войны:

Русские с русскими воюют,

Чехи сахаром торгуют.

Чехи и словаки поднялись вдруг и сразу, захватив для себя и своего скарба громадное количество эшелонов. Что только не втискивалось в товарные и пассажирские вагоны: мебель, экипажи, станки, зеркала, моторные лодки, пианино, огромные запасы продовольствия, обмундирования, мануфактуры.[1331] Никто не мог препятствовать движению чехословацкого воинства, которое вело себя как оккупационное. Даже поезда верховного правителя простаивали часами и сутками. Если у чехов выходил из строя паровоз, они не стеснялись забрать другой у первого попавшегося эшелона. Кто находился в этом эшелоне – беженцы, раненые, больные – это чехословацких солдат не интересовало.

В непроходимую пробку превратилась станция Тайга, где Томская ветка выходила на главную магистраль. На восток от этой станции бесконечной лентой тянулись чехословацкие эшелоны. Западнее в безнадёжном ожидании скапливались беженские поезда, госпитали, эвакуируемые министерства, вывозимые на восток грузы. Столь же тщетным было ожидание других союзных эшелонов – польских и сербских. Согласно приказу Жанена, они должны были прикрывать отход чехословацкого воинства.

24 ноября Колчак, находившийся в Новониколаевске, послал телеграмму Жанену и Сыровому (копии – Ноксу, американским и японским представителям и в Совет министров). Сибирская магистраль, говорилось в телеграмме, обладает небольшой пропускной способностью: 15 поездов на участке Новониколаевск – Красноярск и восемь – на отрезке Красноярск – станция Маньчжурия. Всё это в настоящее время задействовано для пропуска чехословацких эшелонов. В результате хвостовые поезда, отошедшие из Омска, оказались уже на линии боевого фронта, а продление такого положения, писал Колчак, «приведёт к полному прекращению движения русских эшелонов и к гибели многих из них». «В таком случае, – заявлял он, – я буду считать себя вправе принять крайние меры и не остановлюсь перед ними». Чтобы избежать этого, верховный правитель предлагал восстановить власть русской администрации на дороге, предоставить в распоряжение чехов до половины подвижного состава и, поскольку Владивосток всё равно не сможет принять все их эшелоны, направлять их по КВЖД в китайские порты для отправки на родину.[1332]

«Крайних мер» в распоряжении Колчака фактически уже не было. Сыровой на телеграмму не ответил, а Жанен предпочитал переписываться с русскими властями через министра С. Н. Третьякова. «Я получил сегодня утром циркулярную телеграмму Колчака, – писал генерал. – Он обращается к помощи дипломатических представителей по поводу некоторых мелких фактов для того, чтобы представить ряд неопределённых ходатайств, которые трудно удовлетворить даже в нормальное время. Априори я не могу не констатировать, что эта телеграмма ещё больше затрудняет возможно скорое и удовлетворительное разрешение положения, к чему мы оба стремимся».[1333]

Из брошенных на разъездах, полустанках и в степи эшелонов поступали отчаянные телеграммы. Например, начальник одного из эшелонов, войсковой старшина Улазинский телеграфировал 23 ноября: «Эшелон ПО стоит на Болотной. Состав – семьи сибирских казаков и Минпром и торговли. В тот момент, когда казаки на фронте, семьи, эвакуируемые в Читу, не имеют возможности двигаться дальше, ибо на дороге господствует право сильного. В эшелоне много больных, женщин и детей… Эшелон стоит на Болотной четвёртые сутки…»[1334]

Все такие телеграммы оставались без ответа: никто не мог или не хотел помочь. Напрасны были и вопли: «Хлеба, хлеба!» – когда мимо, не снижая скорости, проносились составы, вывозившие из Сибири вчерашних союзников с их добром. Сменялись сутки, подходили к концу продовольствие и топливо. Тогда все, кто мог двигаться, выходили из поезда и в 30-градусный мороз отправлялись в самостоятельное путешествие – кто на санях, если это как-то удалось, а другие пешком. Из первых кое-кто спасся, а из вторых, наверно, мало кто выжил.

Оставшиеся в поезде постепенно умирали от голода и холода. Иногда они были ещё живы, когда врывались какие-то грабители, отнимали всё, что у них было. По всей Великой сибирской магистрали протянулись полузанесённые снегом мёртвые эшелоны – около двухсот «поездов смерти». Многие из них простояли до весны. Потом, когда разбирали эти поезда, заметили преобладание среди мёртвых молодых мужчин.[1335] Значит – больные, в основном тифозные, и раненые из госпиталей.

Иногда в этих эшелонах находили себе временное убежище солдаты разбитых частей армии Колчака. Красные, отняв оружие и лошадей, отпускали их на все четыре стороны. Они брели по железнодорожному пути в лохмотьях, оставшихся от шинелей, в остатках сапог, ногами измеряя немыслимые сибирские расстояния. Местные крестьяне боялись их и не пускали к себе. Они набивались на ночь в нетопленые станционные здания, садились тайком на тормоза проходящих составов. Редкие, наверно, добрались до родной деревни.[1336]

* * *

Начались военные мятежи. Первый случился во Владивостоке, где Гайда, засевший в той части станции, которая была объявлена международной, давно собирал вокруг себя сторонников из числа русских и чехословацких солдат и офицеров. Если, например, русский солдат или офицер не хотел, вопреки предписанию, отправляться на фронт, он бежал к Гайде. Оружие получали из чехословацкого штаба. Гайду поддерживали местные эсеры во главе с бывшим председателем Сибоблдумы И. А. Якушевым.

В ночь на 17 ноября взбунтовался батальон морских стрелков. Он присоединился к Гайде, чьи силы составили теперь около двух тысяч человек. Был выдвинут лозунг: «Довольно гражданской войны! Хотим мира!» Портовых рабочих, поддержавших мятеж, такие призывы не удовлетворили. У них были свои лозунги: «Вся власть Советам! Да здравствует РСФСР!»

Мятежникам удалось захватить здание вокзала. Но в город их не пустили японцы, перекрывшие все улицы. В распоряжении генерала Розанова, начальника края, не было других надёжных сил, кроме воспитанников местных военных училищ. Их он и двинул против Гайды, применив также и артиллерию. Вокзал на следующий день, 18 ноября, был отбит, мятеж провалился. Гайда был задержан при попытке укрыться в американскую казарму. Юнкера, безусые мальчишки, едва не расстреляли на месте «сибирского Бонапарта». Он был арестован, но чехи и союзники добились его освобождения. Вскоре он наконец выехал из России.[1337]

Однако обстановка во Владивостоке не стала лучше. Как вспоминал очевидец, продолжалось засилье союзников и спекулянтов, власть не пользовалась авторитетом и не ставилась населением ни в грош. Из ресторанов по-прежнему доносились пьяные голоса:

Погон российский,

Мундир английский,

Сапог японский —

Правитель омский…[1338]

Авторитет и популярность Колчака к концу осени пали так низко, как никогда за всё время его правления. И. И. Серебренников, бывший член правительства, вспоминал свой разговор в Иркутске с одной старушкой, богомольной и благочестивой.

– Что же такое? Когда же большевики Колчака-то свалят? – спрашивала она.

– Чем же вам Колчак не угодил?

– Где уж угодить? Поди-ка на базар да спроси, что теперь четверть молока стоит.[1339]

При большевиках старушке наверняка пришлось пожалеть о Колчаке (про себя, но не вслух). Но как бы то ни было, дороговизна и пустые полки в магазинах – это очень веский аргумент против любого правителя.

Оживились давние враги Колчака. В дни омской эвакуации в Иркутске состоялось совещание представителей Всесибирского комитета партии эсеров, Бюро Сибирской организации РСДРП (меньшевиков), Центрального комитета объединений трудового крестьянства Сибири и Земского политического бюро. Участие земских представителей в таком совещании не должно удивлять. Сибирские земства – это не российские, которые занимались местным хозяйством (просвещение, здравоохранение, дороги, мелиорация), а в политику ввязывались неохотно и как бы поневоле. В своё время Столыпин задумал было ввести земства в Сибири, но, съездив туда, быстро раздумал – из опасения, что будут они слишком левыми и станут заниматься не столько хозяйством, сколько политикой. В 1917 году Временное правительство ввело земства в Сибири – и эти опасения сразу сбылись. Сибирские земства превратились в эсеровские гнёзда, местным хозяйством интересовались мало, в основном исполняли партийные директивы.

Центральный комитет объединений трудового крестьянства Сибири – тоже эсеровская организация. Таким образом, на совещании в Иркутске доминировали эсеры. Роль меньшевиков была весьма скромной.

Совещание приняло решение о начале активной борьбы против Колчака, за создание «демократической» сибирской власти, примирение с большевиками и окончание Гражданской войны. Для руководства борьбой был образован Политический центр. Мятеж Гайды во Владивостоке – это в основном дело рук самого Гайды. Все остальные восстания в городах были организованы Политцентром.[1340]

Первое из них вспыхнуло в Новониколаевске, где стояла одна из дивизий 1-й армии. За несколько дней до этого Колчак, поезд которого стоял на станции, узнал, что в гарнизоне происходит что-то неладное. Сахаров вызвал к себе командира дивизии А. В. Ивакина. 26-летний полковник, подтянутый и молодцеватый, подкупил начальство своей искренностью.

– Правда, что в вашей армии есть сочувствующие эсерам? – спросил командующий.

– Так точно, иначе быть не может, – бойко отрапортовал Ивакин, – наша армия Сибирская, а вся Сибирь – эсеры.

Сначала Сахаров с Ивановым-Риновым, а потом и сам Колчак провели с юным полковником воспитательные беседы, поверили его обещаниям не пускать больше в гарнизон штатских лиц и не лезть в политику – и отпустили. А потом уехали в своих поездах дальше на восток. Избавившись от воспитателей, молодой человек 6 декабря учинил мятеж, попытался арестовать командующего 2-й армией Войцеховского, захватил город, создал там «Комитет спасения родины» и объявил о прекращении войны с Советами. Мятеж вскоре был подавлен частями польской дивизии.

Ивакин попал под арест и, как говорят, был застрелен при попытке к бегству.[1341]

В отличие от первых мятежей Гайды и Ивакина, справиться со всеми последующими было уже гораздо труднее.

* * *

В октябре, когда в тайге уже лежал снег, был выслан новый отряд из русских и итальянцев, чтобы взять наконец Тасеево, которое стало прибежищем для всех недобитых партизан. После невероятных трудностей и лишений отряд добрался до повстанческой твердыни. Но взять её опять-таки не смог. Артиллерии у отряда не было. Мятежники же, ожидая гостей, усердно поливали водой склоны холмов, на которых расположено село. Вскоре все подступы к нему так обледенели, что по ним невозможно было подняться ни конному, ни пешему – да ещё под огнём.

Тогда послали третий отряд – более значительный, с пушками, которые пришлось везти на санях в разобранном виде. Тасеево окружили со всех сторон и стреляли по нему до тех пор, пока оно не сдалось.[1342]

Но эта победа принесла властям, наверно, только моральное удовлетворение. Потому что как раз в октябре-ноябре произошёл новый подъём партизанского движения. Едва из какого-либо села, откуда только что были выбиты мятежники, уходил воинский отряд, как они возвращались и чинили расправу над всеми, кто вольно или невольно содействовал этому отряду, а также над теми, кто им просто не нравился. Тогда стали оставлять в некоторых сёлах небольшие гарнизоны. Но в обстановке начавшегося хаоса это тоже не помогло. Отряд либо истреблялся превосходящими силами партизан, либо разбегался. А иногда выходил из повиновения и сам начинал партизанить. Возникали также банды из сельских милиционеров, железнодорожников. Между ними случались боевые столкновения из-за дележа спорной территории.[1343]

После оставления Омска правительство фактически прекратило мобилизации. Теперь этим занимались только партизаны – и очень усердно. Если деревня отказывалась дать рекрутов, партизанские вожаки грозили её сжечь. Или же прибегали к массовым поркам – не хуже «официальных» карателей. Кроме того, производились реквизиции лошадей, саней, лыж и тёплой одежды. Нестор Каландаришвили (анархист, потом большевик), командовавший крупным отрядом в Иркутской губернии, имел обыкновение отбирать по дороге у всех встречных лошадей и тёплую одежду.[1344]

По сравнению с весной или даже летом, партизанские отряды теперь были вооружены гораздо лучше. У них появились не только пулемёты, но и артиллерия. Некоторые большие отряды стали превращаться в своеобразные армии. Одна из них, Кравченко и Щетинкина, с лета прочно осевших в Минусинском уезде Енисейской губернии, имела два орудия, 25 пулемётов, 1,5 тысячи конницы и восемь тысяч пехоты. В Алтайской губернии армия Е. М. Мамонтова, после перехода на её сторону двух полков правительственных войск, достигла (к началу декабря) 20 тысяч человек.[1345] Сохранялся, однако, прежний принцип организации партизанских частей: хорошо вооружённый основной отряд (конный) и масса мобилизованных с дробовиками и пиками. Именно эти последние шли на неприятельские пулемёты и давили их своей массой. Первые же – преследовали уходящего противника или сами убегали от него, бросив своё воинство с дробовиками и пиками.

Алтай в это время стал одним из главных очагов партизанского движения. Здесь случались настоящие крестьянские восстания, хотя, казалось бы, правительство уже ничем не досаждало – ни мобилизациями, ни изъятием самогонных аппаратов. Но много жалоб было на сельскую милицию, сильно распущенную, которую В. Н. Пепеляев, занимая пост министра внутренних дел, так и не сумел дисциплинировать. А кроме того, злонамеренно был пущен слух, будто правительство постановило, ввиду приближения красных, перепахать озими. И даже показывали текст сфабрикованного приказа. Всё это мгновенно распространилось и привело население в крайнее возбуждение. Правительственная пропаганда была удручающе слаба, и военные обозреватели отмечали, что «об аграрной политике власти деревне ничего не известно, и если что крестьяне о ней знают, то только в злостном изложении большевиков».[1346]

Кроме армии Мамонтова, в Алтайской губернии действовало много других партизанских отрядов и мелких банд. Особой жестокостью отличался отряд Г. Ф. Рогова. В одном из большевистских документов говорится, что ядро этого отряда – анархисты, «бежавшие из тюрем уголовные и разная авантюрная публика». «За этим отрядом, – писал автор документа, член Сибревкома В. М. Косарев, – числится немало грехов. Они изрядно грабили, пьянствовали, разрушали церкви, одевали парчой своих лошадей, шили из поповских риз штаны, кисеты и прочее, причём уверяли, что крестьяне не только не протестовали, но „сами“ помогали разрушать церкви». Взяв город Кузнецк, роговцы сожгли все церкви, ограбили население и убили до 400 человек (главным образом, видимо, из числа духовенства и интеллигенции).[1347] В другом сибирском городе, Щегловске (ныне Кемерово), они вывели причт из церкви, обложили церковными книгами и заживо сожгли.[1348] Первое время большевики снисходительно относились к Рогову, говорили о его заслугах. Но Рогов не ужился и с ними, поскольку был убежденным сторонником полного безвластия. Новая власть приложила немало усилий, чтобы обуздать разгулявшуюся в Сибири «атаманщину».

А тогда, при Колчаке, большевистское подполье деятельно её поддерживало. И не надо думать, что участвовавшие в партизанском движении большевики были «добрее» и «милосерднее». У них, возможно, было меньше «излишеств» (штаны из риз не шили), но суть партизанщины оставалась такой же (грабёж, мобилизации, расстрелы).

Вскоре после окончания Гражданской войны в Сибири к суду был привлечён красный партизан М. X. Перевалов, совершивший уже в советское время ряд убийств в порядке самосуда. На суде он оправдывался: «Я – зверь, я привык к трупам, я тащил их за собой все эти годы. Я убивал за Советы, мысль о смерти стала привычной – всё равно умирать».[1349]

* * *

21 ноября в разговоре по прямому проводу с верховным правителем Вологодский заявил о своей «готовности уступить свой пост более волевому и активному лицу». Колчак ответил, что он считает необходимым «призвать на пост председателя Совета министров В. Н. Пепеляева» и поручить ему составить «солидарный кабинет».[1350]

На следующий день состоялся разговор с Пепеляевым. Кандидат на пост премьера начал говорить о тяжести положения, в котором находится государство. Колчак ответил, что это ему известно лучше, чем кому-либо. «Основной причиной неудовлетворительного внутреннего управления, – сказал он, – является беззаконная деятельность низших агентов власти, как военных, так и гражданских. Деятельность начальников уездных милиций, отрядов особого назначения, всякого рода комендантов, начальников отдельных отрядов представляет собою сплошное преступление. Всё это усугубляется деятельностью военных частей польских и чешских, ничего не признающих и стоящих вне всякого закона. Приходится иметь дело с глубоко развращённым контингентом служащих, преследующих только личные интересы, игнорирующих всякие понятия о служебном долге и дисциплине. Такова среда, в которой приходится работать, но эту работу продолжать необходимо, как ни тяжело положение».

Пепеляев коротко изложил свою программу: «…проникновение в народ, сближение с оппозицией, объединение здоровых сил страны; решительное выступление на путь законности и борьбы с произволом, сокращение ведомств; расширение прав Государственного земского совещания; попытка сближения с чехами».

Адмирал поинтересовался, о каком расширении прав Земского совещания идёт речь. Относительно же чехов сказал, что они сами не желают сближения, и веско поставил вопрос о сближении с Японией, «которая одна в состоянии помочь нам реальной силой по охране железной дороги, которую чехи оставляют».[1351] Это было первое подобное заявление Колчака относительно Японии. Хотя разочарование в западных союзниках у него возникло ещё до омской эвакуации. Потом оно окрепло после бесчинств, устроенных чехами на железной дороге, и известий о выступлении английского премьера Д. Ллойд-Джорджа в палате общин, где он заявил, что поддержка антибольшевистских армий стоит больших денег и затруднительна для казны, а потому пора выходить из «этого хаоса».[1352] Вскоре после этого Нокс был отозван из России. Японцы же оказали помощь в подавлении мятежа Гайды, и Колчак оценил этот жест.

Пепеляев поспешил оговориться, что в вопросе о расширении прав Государственного земского совещания он не проявляет «торопливости и нервности». И добавил: «Сближение с Японией я вообще считаю давнишним лозунгом и одобряю его; не упомянул лишь потому, что он мною подразумевался. Я не буду увлекаться призраком сближения с чехами, но сейчас здесь это не считают призраком, и, может быть, на наше счастье, удастся сломать лёд». Министр также выразил пожелание о скорой встрече – в поезде верховного правителя или в Иркутске.

«Я совершено связан сейчас театром военных действий, – ответил Колчак, – и пока армия не примет вполне устойчивого положения, я не могу её оставить. Поэтому ваш приезд я считаю желательным, но предоставляю вам решить о времени его». В заключение же сказал: «Я прошу вас считать себя председателем Совета министров, указ о чём сегодня будет передан телеграфно».[1353]

Пепеляев, надо думать, расцвёл, прочитав эти слова на ленте. По тому, как он вёл разговор – очень предупредительно, порой даже заискивающе, – чувствовалось, что он очень хочет занять этот пост.

23 ноября назначение состоялось, и после этого его тон в общении с верховным правителем круто изменился, стал резким, даже императивным. Это отчётливо проявилось уже 26 ноября, когда речь шла о телеграммах в связи с чешским меморандумом. Ещё не сформировав кабинета, он стал шантажировать Адмирала своей отставкой. В том же разговоре он сказал, что его приезд в Иркутск «пока крайне нежелателен».[1354]

Произошли перемены и с другой стороны. Один из современников вспоминал, что «Пепеляев сильно вдруг изменился, став председателем, вместо твёрдого, определённого человека – виляния, заигрывания с левыми, полная растерянность».[1355] Из заигрываний с левыми ничего не вышло. Политцентр резко отверг его ухаживания. Вакансии в правительстве пришлось заполнять кадетами и беспартийными. Управляющим МВД был назначен член кадетской партии А. А. Червен-Водали, во время войны бывший председателем Тверского комитета Союза городов, а затем – тверским губернским комиссаром Временного правительства.[1356]

Ушёл в отставку министр финансов фон Гойер, не сотворивший чуда. В ноябре за одну японскую йену давали 150 сибирских рублей. Правда, в декабре, когда Гойер уже ушёл, падение курса рубля вдруг приостановилось. Но разгадать природу этого «чуда» оказалось делом нехитрым: пока переезжали из Омска в Иркутск, пока налаживали там производство – в Иркутске произошли чрезвычайные события и едва запущенный станок снова остановился. Так что денег напечатать успели очень мало.[1357]

Новым министром финансов стал выходец из московского купечества П. А. Бурышкин, впоследствии написавший известные свои мемуары «Москва купеческая». Представитель другого московского купеческого рода, очень знаменитого, С. Н. Третьяков получил портфель министра торговли и промышленности и стал заместителем председателя Совета министров.

Пришёл конец карьере И. И. Сукина, затерявшегося потом где-то в эмиграции. Пепеляев предполагал также вывести из правительства М. И. Смирнова, ликвидировав Морское министерство, но Колчак резко этому воспротивился.

В начале декабря В. Н. Пепеляев выехал из Иркутска на переговоры с Адмиралом. Он вёз с собой на подпись несколько одобренных Советом министров законопроектов, в том числе – о придании законодательных полномочий Государственному земскому совещанию. По дороге он переговорил по прямому проводу со своим братом Анатолием, и в назначенный день, 7 декабря, братья оказались на станции Тайга, где стоял поезд верховного правителя. Младший из них прихватил с собой егерскую бригаду, бронепоезд и артиллерийскую батарею.

Судя по всему, именно Анатолий уговорил Виктора пойти на «крупный политический шаг» – вместо Земского совещания созвать Сибирский Земский собор. Этим лозунгом в то время жонглировали эсеры – и в штабе 1-й армии, и по всей Сибири. Какой такой Собор можно было созвать в той обстановке, каких бородатых бояр на него пригласить – над этим, вероятно, никто не задумывался. Просто эсерам нужен был какой-то яркий лозунг («манок», как говорят охотники, «фишка», как говорят современные торговцы), чтобы увлечь за собой ошалевшее от смуты население. Теперь эту игрушку захотели перехватить у них Пепеляевы. Кроме того, они решили добиться обратной замены Сахарова на Дитерихса на посту командующего фронтом.

Адмирал поддавался на уговоры туго, хотя братья действовали очень напористо. Старший опять начал грозить своей отставкой. Младший тоже шантажировал: его армия в «сильнейшей ажитации», и он за неё не ручается. Тогда и Колчак впервые заявил о своём отречении в пользу Деникина. Братья немного растерялись, но потом отвергли это предложение и с новой силой принялись «дожимать» верховного правителя.

Это, видимо, ещё продолжалось, когда подошёл поезд Сахарова и он явился с докладом к Адмиралу. Увидев своих недоброжелателей, он попросил разрешения сделать доклад «без посторонних». Колчак с удовольствием выпроводил назойливых братьев.

Среди бумаг к подписи оказался приказ о реорганизации 1-й армии в корпус с подчинением командованию 2-й армии. И это – под дулами пепеляевской артиллерии и по соседству с его егерями. Как вспоминал Сахаров, «Адмирал поморщился и начал уговаривать меня отложить эту меру». Командующий фронтом начал горячиться и тоже грозить своей отставкой. Колчак сообщил ему, что братья действительно требовали его отставки. Сахаров с негодованием заявил, что «компромисса быть не может».

– Хорошо, – согласился Адмирал, – только я перед утверждением этого приказа хочу обсудить его с Пепеляевыми. Это моё условие.

Братья немедленно явились. Выслушав подготовленный к подписи приказ, они некоторое время не могли произнести ни слова. Наконец Анатолий опомнился и заговорил, почти закричал срывающимся голосом:

– Это невозможно, моя армия это не допустит!..

Виктор тоже загудел: командующий забрал слишком много власти, общественность недовольна… Сахаров ответил, что ни общественность, ни председатель Совета министров не имеют права вмешиваться в военные дела. Пошла резкая перепалка с повторением угроз уйти в отставку.

«Верховный правитель вспыхнул, – вспоминал Сахаров. – Готова была произойти одна из тех гневных сцен, когда голос его гремел, усиливаясь до крика, и раздражение переходило границы; в такие минуты министры не знали, куда деваться, и делались маленькими-маленькими, как провинившиеся школьники». Однако на этот раз Колчак переборол себя и устало откинулся на спинку дивана. На минуту или две установилось тягостное молчание. Перед глазами Адмирала, видимо, всё ещё стояла эта очень скверная сцена, когда его ближайшие сподвижники рвали власть из его ослабевших рук и вгрызались друг другу в глотку.

– Идите, господа, – сказал он утомленным голосом. – Я подумаю и приму решение.

В тот же вечер Колчак связался с Дитерихсом и попросил его вернуться на оставленный пост. Генерал ответил, что он согласен, но при условии, что Колчак уйдёт в отставку и немедленно выедет за границу.[1358]

Тогда Колчак вызвал к прямому проводу Каппеля. Адмирал сообщил, что Сахаров, «ввиду больших осложнений с правительством», оставляет свой пост. «Мой выбор остановился на вас, – сказал Колчак. – Я уверен, что ваша огромная боевая опытность, широкие знания военного дела и популярное в армии имя помогут вам справиться с этой трудной задачей».

Каппель, похоже, предвидел такой разговор, поскольку успел переговорить с Войцеховским. Он отвечал, что не чувствует себя достаточно подготовленным, чтобы занять столь ответственный пост. Затем добавил, что в сложившейся обстановке перемены на высших должностях, по его мнению, нежелательны. Если же отставка Сахарова – дело решённое, то есть другие кандидатуры. Каппель назвал Дитерихса, Семёнова, Д. В. Филатьева и Войцеховского. Последний, оговорился он, тоже не считает себя подготовленным к такой должности.

Выслушав это, Колчак сказал: «Я вас знаю единственным лицом, которому могу вверить фронт. Ваш отказ поставит армию в безвыходное положение». Каппель продолжал настаивать на отводе своей кандидатуры, но дальнейшая запись разговора не сохранилась. 9 декабря он вступил в командование Восточным фронтом.[1359]

Переговорив с Каппелем, Колчак вместе со своими эшелонами переехал на следующую к востоку станцию – Судженка (ныне город Анжеро-Судженск). А наутро Пепеляевы самочинно арестовали генерала Сахарова. Он просидел под арестом более суток, пока его не выручил приехавший на станцию Тайга уже в должности командующего фронтом генерал Каппель.[1360]

В. Н. Пепеляев, оставшийся на станции Тайга, слал верховному правителю телеграммы, то требуя, то умоляя подписать указ о созыве Земского собора. Колчак запросил Совет министров, был ли им принят такой проект или это самодеятельность Пепеляева. В ответной телеграмме Совет министров дезавуировал своего председателя. «Мы не были уверены, – вспоминал Гинс, – что Пепеляев не совершит какого-нибудь насилия над верховным правителем. Поступки и телеграммы премьера казались дикими».[1361]

Через несколько дней В. Н. Пепеляев подъехал на станцию Судженка – но это был уже совсем другой человек, вялый, обмякший, словно воздушный шар, из которого выпустили воздух. Он, казалось, как-то разом, в безумном порыве, растратил всю свою энергию. С этих пор он больше не пытался диктовать свою волю верховному правителю, не спорил с ним, но послушно за ним следовал, чтобы разделить его судьбу.[1362]

Назначение Пепеляева оказалось не очень удачным. Каппеля же – может быть, наиболее удачным за всё время правления Колчака, хотя, наверно, запоздалым. Выдвиженец Болдырева, Каппель долгое время оставался на вторых ролях и, можно сказать, даже затирался. Теперь пришёл его час. Но и этот талантливый и мужественный человек, конечно, не мог сотворить чуда. Армия начинала распадаться. У Пепеляева солдаты давно уже не отдавали честь, в некоторых частях было популярно требование мира с большевиками. Эта армия числилась в «стратегическом резерве». У Войцеховского один из генералов отказался исполнять приказы и собрался со своей дивизией в родные края, так что Войцеховскому пришлось его застрелить. Вообще же 2-я армия не обнаруживала явных признаков разложения, но имела слабую сопротивляемость. Лучше всех выглядела 3-я армия, но общая усталость сказывалась и на ней. «Войска сильно утомлены продолжительными боями. Снабжение их тёплой одеждой по-прежнему неудовлетворительное», – сообщалось в военной сводке 22 ноября.[1363]

Настроение сибирского крестьянства в эти последние месяцы Гражданской войны в общем-то было не в пользу Колчака и его правительства. Информаторы сообщали, что это настроение «какое-то запуганное»: «Боятся высказывать своё мнение даже наедине. Отношение к правительству равнодушное. Они и за правительство и не против большевиков. Чувствуется, что война всех утомила и мешает их работе. У всех единодушное желание, чтобы она скорее кончилась». Всё равно, в чью пользу.[1364] Но в местностях с преобладанием переселенцев армия оказывалась во враждебном окружении.

Вскоре после инцидента с братьями Пепеляевыми была получена телеграмма за подписью Гинса. Управляющий делами Совета министров сообщал, что Иркутск находится в крайне трудном положении. Прекращение подвоза хлеба и масла из Западной Сибири создало в городе острые продовольственные проблемы. Возник и топливный кризис – вследствие того, что рабочие Черемховских угольных копей, главным образом китайцы и пленные венгры, начали разбегаться. На работу в копи были посланы арестанты, но при недостатке охраны существует опасность, что и они разбегутся. На севере губернии партизанский отряд Н. Каландаришвили, известного своей жестокостью, взял город Верхоленск и начал движение к Иркутску.[1365] Между тем иркутский гарнизон был слаб и не очень надёжен.

Видимо, именно это известие заставило Колчака принять решение ехать в Иркутск как можно скорее.[1366] Тем более что армия теперь находилась в надёжных руках Каппеля.

Но магистраль была забита чехословацкими эшелонами. Поезда верховного правителя и председателя Совета министров двигались рывками, с большими задержками. Ни Сыровой, ни Жанен на просьбы ускорить их движение никак не откликались.

Под Красноярском простояли шесть суток. В городе в это время творилось что-то непонятное. Командующий войсками Енисейской губернии генерал В. И. Марковский бездействовал. Зато командир 1-го Сибирского корпуса, входившего в состав 1-й армии, генерал Б. М. Зиневич был активен и бестолков. В его штабе всем заправляли эсеры, в первую очередь Е. Е. Колосов. Газета «На страже свободы», выпускавшаяся штабом корпуса, призывала к миру с большевиками и неподчинению верховному правителю. В Красноярске образовался эсеровский Комитет общественной безопасности.

Около 22 декабря (расчёт сделан из сопоставления разных источников) чехи наконец согласились пропустить три поезда: Колчака, Пепеляева и с золотым запасом. Пять поездов с усиленным конвоем верховного правителя остались под Красноярском.

Едва эти три поезда ушли на восток, как Марковский уступил своё место Зиневичу, а тот вручил управление гражданской частью Комитету общественной безопасности. 28 декабря Зиневич направил Колчаку открытое письмо (копии были разосланы высоким комиссарам) с призывом «дать возможность народу вылить свою волю» и передать власть в руки «немедленно созванного Земского собора». В противном случае генерал грозил не исполнять более повелений верховного правителя.

Поскольку сразу же «вылить волю» и «немедленно созвать» Земский собор не было никакой возможности, то мятеж был налицо. Тем более что, по распоряжению Зиневича, была прервана связь Колчака с отступающей армией.[1367]

То, что произошло в Красноярске, могло повториться в Иркутске – там тоже стояли части 1-й армии. Раздумывая над тем, как обезопасить Иркутск, Колчак пришёл к выводу, что это можно сделать только с помощью японцев и тесно связанного с ними атамана Семёнова, в чьём распоряжении находились, казалось, достаточно крупные и незатронутые всеобщим разложением воинские силы. 19 декабря, находясь под Красноярском, Адмирал послал телеграмму командующему японскими экспедиционными войсками генералу Оой. Он сообщал о своих планах объединить Забайкальскую область, Приамурский и Иркутский военные округа под властью одного лица с правами главнокомандующего. «Мой выбор останавливается на атамане Семёнове, – писал Колчак. – Мне было бы желательно знать ваш взгляд на это назначение. Не откажите также телеграфировать мне, могу ли я рассчитывать на вашу поддержку, если бы назначение атамана Семёнова встретило противодействие со стороны каких-либо держав».[1368] Несомненно, для Колчака это было нелёгкое решение.

Ответил ли японский генерал на эту телеграмму, остаётся неясным. Зато её содержание каким-то образом стало известно атаману Семёнову. Через два дня к Колчаку явился его представитель полковник Сыробоярский и стал настойчиво добиваться, чтобы атаман теперь же был назначен главнокомандующим всеми вооружёнными силами Дальнего Востока. Колчак попробовал отговориться: «Не могу же я здесь, в пути, в поезде отдавать такой серьёзный и важный приказ». Но полковник не унимался. Тогда Колчак сказал, что ответ от генерала Оой всё ещё не получен, а его мнение надо бы знать. Сыробоярский продолжал наседать. После этого верховный правитель выгнал его со словами: «Это просто какое-то вымогательство данного назначения».[1369]

В тот же день, 21 декабря, произошёл подготовленный Политцентром мятеж батальона охраны в Черемхове (200 вёрст западнее Иркутска). 23 декабря Колчак получил телеграмму от военного министра Ханжина: «Иркутский гарнизон… не в состоянии выделить достаточного отряда в Черемхово для восстановления порядка. Необходима присылка войск Забайкалья… Временное подчинение Иркутского округа атаману Семёнову необходимо». На следующий день Колчак, фактически не имевший выбора, издал приказ о назначении Семёнова главнокомандующим всеми вооружёнными силами Дальнего Востока и Иркутского военного округа.[1370]

23 декабря Колчак и Пепеляев были в Канске, и премьер рассчитывал 25-го быть уже в Иркутске, «если не будет затруднений в пути».[1371] На следующий день вечером Колчак получил сведения о восстании в Иркутске и послал приказ Семёнову, только что получившему высокий пост, занять Иркутск и подавить восстание.

Рано утром 25 декабря эшелоны верховного правителя подходили к станции Нижнеудинск. До Иркутска оставалось около 500 вёрст.

Недалеко от станции поезда были остановлены семафором. Вскоре подошёл чешский офицер, сообщивший, что, согласно распоряжению штаба союзных войск, поезда Адмирала задерживаются «до дальнейших распоряжений». Майор заявил также о своём намерении разоружить конвой верховного правителя. В этом ему было отказано, и он пошёл за новыми инструкциями. Одновременно выяснилось, что в Нижнеудинске уже установлена новая власть.

Через несколько часов майор вернулся и ознакомил генерала М. И. Занкевича, начальника походного штаба Колчака, с полученными от союзников инструкциями:

1. Поезда адмирала и с золотым запасом состоят под охраной союзных держав.

2. Когда обстановка позволит, поезда эти будут вывезены под флагами Англии, США, Франции, Японии и Чехословакии.

3. Станция Нижнеудинск объявляется нейтральной. Чехам надлежит охранять поезда с адмиралом и с золотым запасом и не допускать на станцию войска вновь образовавшегося в Нижнеудинске правительства.

4. Конвой адмирала не разоружать.

5. В случае вооружённого столкновения между войсками адмирала и нижнеудинскими разоружить обе стороны; в остальном предоставить адмиралу свободу действий.

Эшелоны были препровождены на станцию и оцеплены чехословацкими войсками. Связь с внешним миром можно было осуществлять только при их посредничестве.[1372]

Началось нижнеудинское «сидение», продолжавшееся около двух недель. Невероятно долгий переезд из Омска, павшей столицы, в Иркутск, столицей так и не ставший, напоминал замедленное свободное падение, как его иногда показывают в кино или оно снится в кошмарном сне. Перед самым концом, в Нижнеудинске, кадр вдруг остановился, движение застыло, чтобы потом на короткое время обрести естественную свою быстроту.

* * *

Правительство, переехавшее в Иркутск, с самого начала чувствовало себя там неуютно. С одной стороны – социалистическая городская дума и управляющий губернией эсер Яковлев, действовавший всё более открыто. С другой – военные власти (командующий округом генерал В. В. Артемьев и начальник гарнизона генерал Е. Г. Сычёв), с которыми не наладилось добрых отношений и делового сотрудничества.

В начале декабря, как уже говорилось, председатель правительства В. Н. Пепеляев уехал на встречу с верховным правителем. 19 декабря его заместитель С. Н. Третьяков отправился в Читу на переговоры с Семёновым. И хотя, как говорили, в гостях у атамана жилось ему несладко, возвращаться он не спешил. Временным председателем правительства стал Червен-Водали, которого адмирал Смирнов считал «человеком слов, а не решений».[1373] Иркутские события показали, что Червен-Водали действительно не хватало решительности.

В середине декабря случилась сильная оттепель, так что на Ангаре даже начался ледоход, который снёс понтонный мост. Сообщение с заречной частью города – вокзалом и предместьем Глазково – стало возможно только по железнодорожному мосту.

О готовящемся восстании не слышал разве что глухой. 22 декабря контрразведка арестовала 17 человек. Однако ликвидация штаба заговорщиков получилась неполной, а в число арестованных попали и люди, к заговору непричастные.[1374]

Аресты подтолкнули заговорщиков к действию, хотя они считали свои силы недостаточными. Вечером 24 декабря в казармы 53-го полка, расквартированного в Глазкове и наиболее распропагандированного, явились представители Политцентра во главе со штабс-капитаном Н. С. Калашниковым и провозгласили свою власть.[1375] Один батальон восставшего полка Калашников двинул на вокзал и послал Червен-Водали ультиматум.

В распоряжении генералов Артемьева и Сычёва было около пяти тысяч штыков и сабель (юнкера, унтер-офицерская школа, казаки и др.). Этого было достаточно, чтобы подавить мятеж. Артемьев сразу же дал соответствующее поручение Сычёву, но тот натолкнулся на неожиданные трудности. Союзное командование объявило железную дорогу и вокзал нейтральной зоной, хотя калашниковцев оттуда никто не выставил. Все пароходы чехи взяли под свой контроль, заявив, что не дадут их ни одной стороне. У Калашникова не было артиллерии, у Сычёва – была, но Жанен пригрозил, что прикажет обстрелять город, если Сычёв пустит в ход артиллерию. В разговоре с адмиралом Смирновым французский генерал сказал также, что он послал телеграмму верховному правителю с просьбой задержаться в Нижнеудинске.[1376] (В действительности никаких телеграмм на имя Колчака Жанен не посылал, а просто, как мы видели, распорядился блокировать его эшелоны.) Между тем приезд верховного правителя в Иркутск в такой критический момент, во-первых, увеличил бы силы правительственных войск за счёт его конвоя, а во-вторых – придал бы им решительности.

Правительство послало на вокзал делегацию, чтобы более определённо выяснить позицию союзников. В состав делегации вошли начальник штаба Артемьева генерал А. Н. Вагин и чиновник особых поручений при Совете министров В. И. Язвицкий (в будущем – автор известного романа об Иване III). Делегация привезла письменное обещание высоких комиссаров установить нейтральную полосу вдоль железной дороги, обеспечить передвижение по ней войск и пассажиров, но не допускать военных действий. Комиссары, таким образом, подтвердили позицию Жанена.

Язвицкий спросил генерала насчёт судьбы верховного правителя. Жанен ответил: «Мы психологически не можем принять на себя ответственность за безопасность следования Адмирала. После того как я предлагал ему передать золото на мою личную ответственность и он отказал мне в доверии, я ничего уже не могу сделать».[1377]

Повстанцы на левом берегу Ангары оставались неуязвимы для правительственных войск, распространяя власть Политцентра на запад по железной дороге вплоть до Нижнеудинска.

Под вечер 27 декабря начался мятеж и в самом Иркутске. Батальон и две роты повстанцев заняли телеграф и начали наступление на гостиницу «Модерн», где жили члены правительства. Всю ночь шёл бой, и к утру юнкера и казаки оттеснили мятежников за реку Ушаковку, в Знаменское предместье. Город оказался в осаде с двух сторон. Силы повстанцев постепенно увеличивались, поскольку подходили рабочие дружины из Черемхова и других станций, в основном большевистски настроенные.

Каждую ночь повстанцы, получив подкрепления из-за Ангары, переходили через Ушаковку и пытались наступать, но всякий раз отбрасывались обратно. Особенно напористой была атака ранним утром 30 декабря, но к полудню защитники Иркутска восстановили положение. «А если бы вы видели этих защитников, – вспоминал очевидец, – всё те же юнкера и кадеты, юнцы с пушком на губе, розовые, славные, цветущие – сердце старого офицера разрывалось, глядя на них… когда этих мучеников привозили в госпиталь с раздробленными руками и ногами… И ни одного слова, сжатые губы, спокойный взгляд».[1378]

Моральный дух правительственных войск поддержало известие о вступлении японских войск в пределы Иркутской губернии и о посылке атаманом Семёновым в Иркутск воинского отряда под начальством генерала Л. Н. Скипетрова (того самого, который когда-то разъезжал на автомобиле с женщинами по ночному Харбину). Наоборот, среди калашниковцев эти известия вызвали панические настроения. Но оказалось, что одни рано радовались, а другие напрасно волновались.

Подошедший по железной дороге японский контингент (одна тысяча человек и шесть орудий) занял выжидательную позицию, ни во что не вмешиваясь. Скипетров же, как говорили очевидцы, и теперь сохранил верность своим подругам, оставшись с ними в эшелоне на станции Михалёва, в 25 верстах от Иркутска. Посланные в город войска, не имея боевого опыта, стали штурмовать позиции в Глазкове прямо в лоб, натолкнулись на сосредоточенный пулемётный огонь и отступили под прикрытием своих бронепоездов. Один их батальон переправился в город и включился в позиционную борьбу, лишь ненамного усилив верные правительству войска. Оказалось, что Колчак да и многие в его окружении сильно преувеличивали боеспособность семёновских войск.

2 января 1920 года Червен-Водали, после длительного совещания с генералом Сычёвым, решил начать переговоры с повстанцами при посредстве высоких союзных комиссаров. На левый берег уехали Червен-Водали, Ханжин и товарищ министра путей сообщения А. М. Ларионов.

На следующий день в городе был расклеен приказ Сычёва, в котором объявлялось о перемирии сроком на 24 часа. Причём, как говорили люди, этот приказ читавшие, он был составлен в таких выражениях, которые не оставляли сомнений в том, что борьба окончена и обсуждаются условия капитуляции.

Совет министров собрался на заседание, и Червен-Водали проинформировал коллег о переговорах и об обстоятельствах, им предшествовавших. Оказалось, что к переговорам его подтолкнул Сычёв, обрисовавший обстановку в самых мрачных красках: войска устали, ещё две роты перешли на сторону противника, казаки собираются уходить, Скипетров не даёт подкреплений. Что касается переговоров, сказал Червен-Водали, то они ещё не закончены. В завязавшихся прениях Смирнов и Гинс высказались в том духе, что Сычёв и Червен-Водали испортили всё дело. Но большинство министров поддержали действия своего временного председателя.[1379]

В тот же день, 3 января, Колчак получил телеграмму от Совета министров за подписью Червен-Водали, Ханжина и Ларионова. «Положение в Иркутске после упорных боёв гарнизона и забайкальских частей против повстанцев, – говорилось в телеграмме, – заставляет нас в согласии с командованием решиться на отход на восток, выговаривая через посредство союзного командования охрану порядка и безопасность города и перевод на восток антибольшевистского центра, государственных ценностей и тех войсковых частей, которые этого пожелают. Непременным условием успеха вынужденных переговоров об отступлении является Ваше отречение… О необходимости обеспечить передачу верховной власти Деникину телеграфировал уже раньше Сазонов».

В последней фразе содержался маленький подлог. В телеграмме С. Д. Сазонова из Парижа от 18 декабря говорилось не о немедленной передаче власти Деникину, а лишь о назначении его преемником верховного правителя, чтобы в случае ухода Колчака с политической арены или из жизни не было бы утеряно «достигнутое объединение всех борющихся с большевиками сил под одной властью».[1380]

Зачем надо было это делать? Наверно, затем, чтобы Колчак не «упёрся». Вообще же в телеграмме, к сожалению, сквозило очевидное желание «откупиться» Колчаком от наседающих повстанцев, бросить его, лишённого власти, на произвол судьбы и милость союзников. Вряд ли так поступил бы старик Вологодский.

Колчак не стал цепляться за власть. Но он хотел проехать через охваченный мятежом Иркутск в прежнем своём статусе. Иное было бы похоже на трусость, да и ни от чего не спасало.

Он дал в Иркутск ответную телеграмму, сообщив, что согласен передать власть Деникину, но только по приезде в Верхнеудинск (ныне Улан-Удэ, за Байкалом).[1381] Одновременно он издал последний свой указ:

«Ввиду предрешения мною вопроса о передаче Верховной Всероссийской Власти Главнокомандующему вооружёнными силами Юга России Генерал-Лейтенанту Деникину, впредь до получения его указаний, в целях сохранения на нашей Российской Восточной Окраине оплота Государственности на началах неразрывного единства со всей Россией:

1. Предоставляю Главнокомандующему вооружёнными силами Дальнего Востока и Иркутского военного округа, Генерал-Лейтенанту Атаману Семёнову всю полноту военной и гражданской власти на всей территории Российской Восточной Окраины, объединённой Российской Верховной властью.

2. Поручаю Генерал-Лейтенанту Атаману Семёнову образовать органы Государственного управления в пределах распространения его полноты власти[1382]».

Строго говоря, это не было актом отречения от власти, как его иногда называют. Оно ещё только предрешалось. А пока Колчак оставался верховным правителем. Но власти фактически уже не было. Она полностью передавалась Семёнову – больше было некому. Не отдавать же ее эсерам!

И по мере того как сваливалась с плеч тяжесть власти, уходили в прошлое недавние кошмары и всё более чётко вырисовывался конец его последней битвы с судьбой, Колчак успокаивался, распрямлялся, приходил в себя, чтобы мужественно и достойно пройти остаток своих дней.

* * *

Утром 4 января в Иркутске стало известно, что перемирие продлевается на 12 часов, то есть до полуночи. В полдень собрался Совет министров, которому были доложены главнейшие требования повстанцев, в том числе: 1) отречение от власти верховного правителя; 2) передача Советом министров власти Политцентру на всей территории Сибири; 3) отрешение от должности Семёнова постановлением Совета министров. Повстанцы, как сообщили делегаты, ни на какие уступки не идут, чувствуя свою силу.

Большинством голосов Совет министров одобрил все пункты. Против голосовали только Гинс и Смирнов, в каких-то случаях к ним присоединялся Ханжин. После этого члены делегации отправились на вокзал подписывать условия капитуляции.

Кое-кто начал уезжать из города. Министры пошли искать убежища в иностранных миссиях. Генералы Артемьев и Сычёв дали общий приказ оставить позиции, сели в автомобили и первыми уехали из города по направлению к озеру Байкал. В городе началась паника. Быстрее всех собрался и вышел семёновский батальон. Юнкера же сильно задержались из-за того, что их воспитатели долго собирали свои семьи и скарб. Ночью, в дороге, их настигли и окружили повстанцы, так что только человек 70 сумели прорваться – остальные были разоружены и возвращены в Иркутск.[1383]

Сычёв, однако, позаботился о том, чтобы из города были своевременно выведены политические арестанты. Их доставили к озеру, погрузили на пароход и передали семёновскому конвою. Во время плавания семёновцы убили и выбросили за борт 31 человека.[1384] Впоследствии этот факт использовался лично против Колчака.

Вечером 4 января в поезде генерала Жанена ещё продолжались переговоры. Все главные вопросы были уже решены, спор шёл о юридических формулировках. Политцентр хотел, чтобы власть перешла к нему не «захватным» путём, а была передана с соблюдением всех норм. Червен-Водали недоумевал: как может Всероссийское правительство передать свои полномочия Политцентру, власти местной?

В половине двенадцатого затянувшаяся полемика была прервана сообщениями о том, что правительственные войска оставили город и Калашников ввёл туда свои войска. Сразу отпали все вопросы, и стороны разошлись, не подписав протокола. Выходя из вагона, те и другие, как говорят, дружески беседовали, шутили и смеялись.[1385]

Червен-Водали был арестован, едва он успел покинуть поезд Жанена. На следующий день в гостинице «Модерн» было задержано ещё более 120 человек.[1386] В этот день, 5 января, на улицах Иркутска был расклеен «Манифест» Политцентра. «Волею восставшего народа и Армии, – говорилось в нём, – власть диктатора Колчака и его правительства, ведших войну с народом, низвергнута».[1387]

* * *

Ещё не совсем решилось дело в Иркутске, когда в Нижнеудинске были получены новые инструкции штаба союзных войск. В них говорилось, что Адмирал, если желает, может быть вывезен под охраной чехословацких войск в одном вагоне, пропуск же всего поезда невозможен; относительно «золотого эшелона» будут даны дополнительные указания.

Конвой Адмирала насчитывал более 500 человек (около 500 солдат, остальные – офицеры и чиновники). Поместить всех в один вагон не было возможности. По распоряжению Колчака генерал Занкевич дал телеграмму высокому комиссару Японии Като: «Адмирал настаивает на вывозе всего поезда…, так как он не может бросить на растерзание толпы своих подчинённых. В случае невозможности выполнить просьбу Адмирал отказывается от вывоза его вагона и разделит участь со своими подчинёнными, как бы ужасна она ни была».

Като ответил не сразу.

Тем временем в окружении Колчака обсуждались разные варианты. Был выдвинут план – идти в Монголию.

К границе Монголии от Нижнеудинска шёл старый, почти заброшенный тракт длиной в 250 вёрст. Перевалы в Восточных Саянах, высотой до 2,5 тысячи метров, зимой были почти непроходимы. Перейдя границу, следовало идти в Ургу (ныне Улан-Батор) – тоже по гористой местности. Ближе Урги никаких городов и селений не было. Могли встретиться только монгольские кочевья.

Конечно, отступающего в Монголию Адмирала должны были преследовать – по крайней мере до перевалов. Но отряду численностью около 600 человек можно было не бояться. Чехи не только не собирались чинить препятствия, но и поделились своими сведениями о силах партизан в районе тракта.

Колчак страшно загорелся этим планом, который напоминал ему предприятия его далёкой молодости. Он надеялся на верность сопровождавших его солдат и офицеров. Эта вера была столь велика, что он собрал конвой и в короткой, но выразительной речи сказал, что не едет в Иркутск, а остаётся пока здесь – пусть же останутся с ним все, кто хочет разделить с ним судьбу и верит в него. Остальным он предоставляет полную свободу.

Из 500 человек осталось не более десятка. Занкевич вспоминал, что Колчак сразу побелел за одну ночь. Генерал Филатьев писал потом, что не надо было вводить солдат во искушение: конвой был на службе, получили бы приказ – пошли бы без разговоров.[1388] Трудно сказать: не такое было время. Случались ведь и дезертирства, и отказы выполнять приказания, и выдачи командиров противнику.

Решено было идти с одними офицерами, хотя теперь преследование стало гораздо опаснее. Накануне выхода, поздно вечером, в вагоне Колчака собрались старшие офицеры, чтобы получить последние распоряжения. Когда это было сделано и все должны были расходиться, какой-то морской офицер вдруг обратился к Адмиралу:

– Ваше высокопревосходительство, разрешите доложить.

– Пожалуйста.

– Ваше высокопревосходительство, ведь союзники соглашаются вас вывезти?

– Да.

– Так почему бы Вам, Ваше высокопревосходительство, не уехать в вагоне; а нам без Вас гораздо легче будет уйти, за нами одними никто гнаться не станет, да и для Вас так будет легче и удобнее.

Для Колчака этот совет был как кинжал в сердце.

– Значит, вы меня бросаете? – вспыхнул он.

– Никак нет, – поспешил поправиться офицер. – Если прикажете, мы пойдём с Вами.

Самое обидное для Колчака было то, что он услышал это именно от морского офицера. Их-то он привык считать почти своей плотью и кровью. Когда офицеры разошлись, он с горечью проговорил:

– Все меня бросили.

Потом, как вспоминал Занкевич, помолчал и прибавил:

– Делать нечего, надо ехать. Ещё помолчал и ещё добавил:

– Продадут меня эти союзнички.

Занкевич посоветовал ему переодеться в солдатскую одежду и вместе со своим адъютантом скрыться в одном из проходящих чешских эшелонов. Адмирал тяжело задумался—и тоже отказался.[1389] Наверно, не без оснований. У Адмирала была очень характерная, узнаваемая внешность. А кроме того, чехам гораздо проще было выдать его переодетым в солдатскую шинель – достаточно было кивнуть в его сторону какому-нибудь патрулю, зашедшему в вагон для проверки на одной из станций.

Генерал Филатьев недоумевал, почему никому не пришло в голову сесть в сани и двинуться навстречу армии Каппеля.[1390] Такое решение могло быть принято, когда конвой ещё не разбежался. Но с армией не было связи, никто не знал, где она находится. Когда же осталось 60 человек, об этом нельзя было и думать – отряд перехватили бы партизаны. Может быть, лучше было бы оставаться на месте и ожидать подхода Каппеля. Но тоже никто не знал, как долго чехи будут охранять маленький отряд на станции в Нижнеудинске.

После долгих колебаний Адмирал согласился на предложение ехать в одном вагоне. Тут же пришла ответная телеграмма от Като, который сообщал, что высокие комиссары сделали всё, что могли, и большего сделать не могут – пропуск целого эшелона невозможен по причинам «всё более осложняющейся обстановки, громадности расстояний и общего возбуждения в Иркутске, вызываемого действиями войск Семёнова» (имелось в виду утопление арестованных в водах Байкала). В заключение Като сообщал, что высокие комиссары отбывают из Иркутска.[1391]

Незадолго до отъезда высокие комиссары дали письменную инструкцию Жанену обеспечить, если окажется возможным, безопасное следование Колчака в то место, которое он изберёт. Адмирал Смирнов видел и читал эту инструкцию. Англичане ему говорили, что слова «если окажется возможным» были включены по настоянию Жанена.[1392]

Верховному правителю был предоставлен пассажирский вагон второго класса, в коем он занял одно купе. В остальные с трудом поместились все, кто ещё с ним оставался, – 60 человек. Вагон украсили флагами Великобритании, США, Франции, Японии и Чехословакии и прицепили в хвост чехословацкого эшелона. Если исходить из слов Занкевича о том, что путь до Иркутска занял шесть или семь дней, то из Нижнеудинска выехали не позднее 9 января. Следом за адмиральским вагоном шёл «золотой эшелон», формально находившийся под охраной чехословацких и русских солдат. Но по дороге чехи разоружили и заперли под арест русскую охрану.[1393]

На всех больших станциях собирались протестующие и вооружённые толпы народа, требовавшие выдачи адмирала. В Черемхове начальнику эшелона пришлось взять в поезд восемь вооруженных рабочих, которые должны были проконтролировать обещанную чехами выдачу адмирала революционным властям в Иркутске.[1394]

Начальник эшелона, давая такое обещание, видимо, ещё не знал, исполнит ли он его. Но вопрос был уже решён – 14 января в разговоре по прямому проводу между Жаненом и Сыровым. Как вспоминал Й. Скацел, адъютант Сырового, собеседники согласились, что придётся отказаться от мысли вывезти Колчака на восток. Сыровой говорил, что чехословацкая армия заинтересована в том, чтобы как можно скорее избавиться от него и связанных с ним неприятностей (угрозы партизан разобрать пути, железнодорожников – забастовать, шахтёров – прекратить подачу угля). Жанен тоже сказал, что «дальнейшая его охрана чехословацкими частями невозможна». Кто-то из собеседников предлагал передать Адмирала черемховским рабочим. Но потом согласились, что это «негуманно». Договорились, что лучше всего выдать «новому правительству в Иркутске». О возможности передачи под охрану японцев почему-то даже не упомянули.[1395]

Существует мнение, что Жанен согласился на выдачу Колчака, потому что чехи плохо ему подчинялись и сделали бы это и без его согласия. Так считал генерал М. А. Иностранцев.[1396] Это же имел в виду и А. Нокс, писавший впоследствии, что «французский генерал оказался неспособен надлежащим образом дисциплинировать контингента союзных войск, находящихся под его командованием».[1397] Не надо, однако, забывать, что у союзников было одно очень действенное средство, чтобы привести легионеров к послушанию. Именно от союзников зависела подача морских транспортов для возвращения их на родину. Но оно, это средство, ни разу не применялось. Своеволие и рвачество легионеров как бы даже поощрялись.

О причинах выдачи Колчака по-своему правильно и хорошо высказался руководитель иркутских коммунистов А. А. Ширямов: «Без власти Колчак никакой ценности ни для союзников, ни для чехов не представлял; по своим же личным качествам, прямой и резкий, пытавшийся отстаивать „суверенитет Российского правительства“ от притязаний союзников, он давно уже находился в остром конфликте с союзниками, а тем более с чехами».[1398] Нетрудно уловить промелькнувшее в этих словах невольное уважение к Адмиралу.

Утром 15 января поезд прибыл на станцию Иннокентьевская, близ Иркутска. Далее его не пускали, ссылаясь на занятость главной станции. Стало известно, что Жанен уже выехал из Иркутска на восток. Занкевич пытался узнать у чехов, куда пойдёт дальше вагон с Адмиралом – во Владивосток или Харбин. Чехи ответили, что не знают, пойдёт ли он вообще дальше Иркутска. Тогда Занкевич спросил, имеются ли у них данные о возможности выдачи Адмирала. Чехи, как показалось генералу, «с большой искренностью» ответили, что таких данных у них нет.

Занкевич вернулся в вагон и изложил всё это Адмиралу, который спокойно его выслушал. Анна Васильевна, находившаяся с ним, по словам Занкевича, заметно нервничала.

Занкевич опять направился в головной вагон к командиру эшелона, чтобы узнать, нет ли новостей. Новостей не было, но поезд тронулся. Около половины пятого он прибыл в Иркутск. Начальник эшелона побежал к Сыровому. Вскоре он вернулся и «с видимым волнением» сообщил Занкевичу, что Адмирал будет передан революционному правительству. Выдача состоится в семь часов вечера. Занкевич попросил его тотчас же сообщить об этом Адмиралу. Начальник сказал, что он уже послал туда адъютанта. Между пятью и семью часами вечера, сообщал Занкевич, многие офицеры, пользуясь темнотой, покинули вагон Адмирала и скрылись. Сам Занкевич, судя по его записке, туда больше не возвращался.[1399]

Приём и арест верховного правителя должны были произвести член Политцентра М. С. Фельдман, помощник командующего «Народно-революционной армией» штабс-капитан А. Г. Нестеров и уполномоченный Политцентра В. Н. Мерхалёв. В конвой были выделены солдаты из унтер-офицерской школы, во время иркутских боёв изменившие правительству.

Около восьми часов вечера Фельдман, Нестеров и Мерхалёв, в сопровождении чешского офицера, вошли в вагон. Колчак сидел в купе в окружении нескольких офицеров и штатских лиц. Чешский офицер объявил:

– Господин адмирал, приготовьте ваши вещи. Сейчас мы вас передаём местным властям!

Колчак, видимо, ещё ничего не знал. Он мгновенно вскочил и, как рассказывал Нестеров, буквально закричал на чеха:

– Как! Неужели союзники выдают меня?! Это предатель ство! Где же гарантии Жанена?!

Чех ничего не ответил. Анна Васильевна взяла Александра Васильевича за руку, усадила рядом с собой и некоторое время держала его руку в своей. Все молчали. Колчак быстро успокоился и стал одеваться, бледный и молчаливый.

Колчак и Пепеляев вышли из вагона. Их проводили в здание вокзала, где был составлен акт передачи, помеченный 9 часами 55 минутами вечера.[1400]

Полковник Фукуда, командующий японским контингентом в Иркутске, на следующий день телеграфировал, что, узнав о прибытии верховного правителя на станцию, он обратился к Сыровому с просьбой передать его под охрану японского батальона. От Сырового пришёл ответ, что Адмирал уже выдан повстанцам. Эту телеграмму японцы показывали в Чите генералу К. К. Акинтиевскому.[1401] Интересно было бы знать, в котором часу Сыровой получил обращение Фукуды.

В окружении конвоя Колчак и Пепеляев вышли из здания вокзала и направились к берегу Ангары. Колчак, всё время молчавший, спросил:

– Давно ли встала Ангара?

– Недавно. Ангара только что встала, – отвечал Нестеров.

Колчак, видимо, думал о том, какую роль в судьбе правительства и его личной судьбе сыграл этот неожиданный ледоход на Ангаре.

На реке громоздились торосы, кое-где чернели полыньи, извивалась узкая тропинка на другой берег. Ночь была тёмная – ни луны, ни звёзд. Идти можно было только друг за другом. Впереди Колчак, за ним штабс-капитан с наганом, за ним пыхтел Пепеляев, дальше Анна Васильевна – её никто не арестовывал, но она уцепилась за Адмирала и настояла, чтобы забрали и её. За ней шла цепочка солдат. 23-летнего штабс-капитана занимала одна мысль: «Вдруг бросится – в темноту, в туман? Вправо или влево? Скорее вправо, к станции, к японскому эшелону…» Но Колчак торопливо шёл вперёд. Почему он торопился, Нестеров так и не понял.

Колчак же, надо думать, был занят другими мыслями. О повадках конвоиров он наслышался достаточно – в Омске не одного ухлопали «при попытке к бегству». Если же и эти получили такое задание, то пристрелят не только его и Пепеляева, но и Анну Васильевну – как нежелательного свидетеля. Скажут, что случайно. Потому и торопился пройти безлюдное место, хотя, конечно, знал, что от судьбы не убежишь.

Но вот и берег. Здесь уже поджидала машина, которая и доставила их в тюрьму. Там уже были готовы к приёму. Арестованных препроводили в одиночный корпус. Колчака – на первый этаж, Пепеляева – на второй. Анну Васильевну не ждали. Поэтому её подселили к М. А. Гришиной-Алмазовой, вдове бывшего военного министра – тоже на первом этаже.[1402]

* * *

14—15 ноября, когда белые оставляли Омск, дороги, ведущие от него на восток, представляли поистине эпическое зрелище. Это был великий исход – в никуда. Ибо мало кто дошёл до конца пути, а кто дошёл – те рассеялись, распылились по белому свету.

Вслед за отступающей армией шли её штабы, управления, обозы с военным имуществом, с офицерскими жёнами и детьми. Далее двигались подводы с беженцами, уходившими с армией от большевиков. От горизонта до горизонта по дорогам колыхалось море обозов. Они тянулись в три-четыре ряда бесконечной сплошной лентой – все в одну сторону. По приблизительным оценкам, из Омска вышло, не считая уехавших по железной дороге, около 350 тысяч человек.[1403] Из них на армию приходилось, наверно, не более 40 тысяч. Так начинался Великий сибирский ледяной поход.

Крестьяне придорожных селений с ужасом встречали эту орду, которая опустошала их продовольственные запасы, не оставляя после себя почти ничего, вплоть до соломенных крыш, которые шли на корм для лошадей. Арьергардные части армии, прикрывавшие отход, с трудом находили для себя продовольствие и фураж.

На ночлег в избы набивались сотнями, спали друг на друге, стоя и сидя. Из-за страшной скученности тотчас же начал распространяться тиф – среди солдат, беженцев и местного населения.

Кому не хватало места в избах, ночевали у костров. Обмороженных и больных, пока ещё была возможность, сдавали в санитарные поезда (именно их потом находили в мёртвых эшелонах). Вдоль дороги стали попадаться замёрзшие – поодиночке или группами. Намаявшись за день, уснут сладко, пригревшись у костра, ночью он догорит, и при 30—40-градусном морозе замёрзнут все до одного.

Ещё в большей мере, чем люди, страдали и гибли лошади – от бескормицы, холода и непосильной работы. Обессилевших лошадей бросали. Такие лошади – их почему-то прозвали «журавлями» – стояли по обочинам дорог по брюхо в пушистом снегу и печально, с немым укором смотрели вслед проезжающим.

В Барабинской степи, восточнее озера Чаны, отступающим впервые пришлось столкнуться с партизанами.[1404]

2-я армия шла севернее железной дороги, 3-я – южнее. Первоначально предполагалось, что, выйдя на Обь, они развернутся вдоль реки и задержат здесь противника. Но красные вырвались вперёд. При их приближении гарнизон города Колывани (вёрст 35 к северу от Новониколаевска) самовольно покинул город, и красные перешли через замёрзшую Обь. Затем они захватили станцию Ояш на Транссибирской магистрали и вышли в тыл отступающим белым армиям. 14 декабря красные заняли Новониколаевск.

Ускоренным маршем, по 120 вёрст в сутки, белым удалось выйти из окружения. Все, кто не смог выдержать таких переходов, попали к красным – в основном, конечно, гражданские беженцы.

Близ станции Болотной Московский тракт (знаменитая Владимирка) сворачивал на Томск, и дальше 2-я армия должна была идти по узким просёлочным и переселенческим дорогам. Вскоре закончилась степь, началась Мариинская тайга. По узкой дороге можно было ехать только в один ряд. В таёжных посёлках, по пять – десять дворов, нельзя было запастись ни продовольствием, ни фуражом. Люди неделями не ели ничего, кроме кислой капусты и гнилой картошки. Лошади после выхода из Омска почти не видели овса и питались в основном соломой с крыш. И те и другие обессилели. Начали бросать пушки и побросали почти все. Только «двужильные» ижевцы и воткинцы дотащили несколько пушек до самого конца.[1405]

3-я армия в половине декабря подошла к Щегловску и выбила оттуда банды Рогова. Но затем армию ожидало суровое испытание – Щегловская тайга, дикая, гористая и почти безлюдная. Надо было пройти 120 вёрст по узкой, занесённой снегом просеке, поперёк которой там и здесь лежали громадные деревья. Кто, когда и зачем проделал эту «египетскую» работу, заваливая просеку, осталось загадкой.

В первый день прошли всего шесть вёрст, вымотав все силы. Между тем было известно, что подтягивается целая партизанская армия, грозя отрезать арьергардную Ижевскую дивизию, всё ещё не вошедшую в просеку. Тогда было приказано сбросить в сторону все орудия и повозки, пересесть на лошадей, а у кого их нет – идти пешком. Волжской кавалерийской дивизии было дано задание прочистить дорогу, сбрасывая в сторону повозки, исключая те, которые с больными и детьми, сжигая военное имущество. За день было уничтожено более шести тысяч повозок, а продвинулись всего на 18 вёрст. Третий день был самым драматическим. Многие возницы, забывая законы божеские и человеческие, самовольно рубили постромки и садились верхом, оставляя на произвол судьбы больных, женщин, детей. На четвёртые сутки армия наконец стала выходить из этого ада.[1406]

Каппель предполагал развернуть армии по реке Золотой Катат и здесь остановить наступление Красной армии. Но этим планам не суждено было сбыться по тем причинам, что взбунтовался, как мы знаем, красноярский гарнизон, а 2-я и 3-я армии были подорваны переходом через тайгу и потеряли почти всю артиллерию.[1407]

Пришлось продолжить отступление, теперь уже ясно понимая, что раньше, чем за Байкалом, остановиться не придётся.

29 декабря на станции Ачинск взорвался вагон с динамитом и вспыхнула цистерна с бензином. Диверсию устроил какой-то партизанский отряд. Сгорело три пассажирских вагона, где ехал конвой Каппеля. Главнокомандующий со своим штабом каким-то чудом уцелел. После этого Каппель и его штаб сошли с поезда и присоединились к армии.[1408]

У Красноярска Белая армия оказалась в ловушке. Впереди – мятежный генерал Зиневич с многочисленным гарнизоном и сильной артиллерией. С юга, из Минусинского уезда, подошла партизанская армия Кравченко и Щетинкина. С запада наступали регулярные части Красной армии, с севера подходили партизаны с Тасеевского фронта.

Каппель приказал: «Перейти за Енисей, открыв себе дорогу, если потребуется, силой». Удар, таким образом, направлялся на Красноярск.

5 января 1920 года цепи белых, потеснив мятежников, уже входили в город. Но тут на фланге показался бронепоезд под бело-красным польским флагом, прикрывавший отход чехословацких эшелонов. Белая полоса на флаге слилась с заснеженным фоном, солдаты подумали, что подходит красный бронепоезд, и заспешили назад. Вернуть их не удалось. Боеспособность армии была невысока.

Вечером следующего дня части 2-й и 3-й армий, обошедшие Красноярск с севера или же прошедшие ночью через город, собрались в деревне Минине Здесь, как вспоминал очевидец, всё перемешалось и была полная неразбериха. Большевистские агенты, почти не таясь, вели переговоры о сдаче. И несколько частей ушли в Красноярск сдаваться. Другие не пошли сдаваться, но и не выступили на следующий день в путь. Третьи, согласно приказу, пошли к Енисею.

Остатки 2-й армии были прижаты к Красноярску подошедшими регулярными частями красных. Многие пошли сдаваться в город, другие нашли брешь в окружении и вскоре тоже подошли к берегу Енисея. Как писал один из участников похода, о «красноярскую стенку» разбилась Омская армия, и к Енисею вышла уже новая армия – «каппелевская», от которой отделились все слабые и неустойчивые элементы.[1409]

После таких потерь Каппель решил, что его армии лучше некоторое время не встречаться с противником. Было решено вёрст на 70 спуститься вниз по Енисею до устья реки Кан и по его руслу выйти в район города Канска. Путь по руслу реки, от деревни Подпорожной до деревни Усть-Борга, 95 вёрст, проходил по совершенно дикой местности, где не было ни одного посёлка, ни одного домика.

8 января на рассвете авангардные части вышли из Подпорожной. День выдался таким, каким известна сибирская зима, – солнце, мороз до 40 градусов и полное безветрие. Ехали на лошадях – верхом или в санях. По пути умерло несколько тифозных. Их складывали на лёд и ехали дальше. «Сколько их было, никто не знает, да этим и не интересовались, к смертям привыкли», – вспоминал генерал Филатьев, участник похода.

Хуже было, когда падали лошади. Достать замену было неоткуда. Все, кто остался без лошади, выбились из сил, замёрзли и не вышли с Кана.

Главное испытание ждало в конце пути. Там, где Кан стесняют отвесные берега, так что пройти по ним никак нельзя, – поверх льда разлилось целое море талой воды. Все подумали, что где-то бьют горячие ключи. Но в Сибири часто бывает так, что в сильный мороз река промерзает в каком-то месте до дна и течение останавливается. Тогда оно взламывает лёд и вода растекается по его поверхности, пока вновь не замёрзнет.

Лошади не вытягивали сани по воде и размокшему льду. Приходилось вылезать из саней и идти рядом. Валенки покрывались толстой ледяной коркой и становились неимоверно тяжёлыми.

Каппель, ехавший во главе колонны, соскочил с лошади, чтобы помочь поставить перевернувшиеся сани, и промочил валенки. Началось рожистое воспаление ноги, имевшее роковые последствия.

Арьергардные части вышли к Усть-Борге ночью с 10 на 11 января. Переход по Кану был сделан без ночёвки и занял около суток чистого времени. Запомнился же он его участникам на всю жизнь.[1410]

Канск, как и Красноярск, был занят взбунтовавшимся гарнизоном. Не заходя в город, остановились в деревне с характерным названием Голопупова. Кругом все деревни были заняты партизанами, подошедшими с Тасеевского фронта. Сдаваться им никто не хотел. Желающие сдаться ушли в Канск. Армия, пройдя ещё через одно «чистилище», выбила партизан из ближайшего села, а из следующего они ушли сами. Дальше она пошла гораздо увереннее.[1411]

В двадцатых числах января армия подходила к Нижнеудинску, надеясь встретиться там с верховным правителем. Верстах в 20 от города, в большом селе Ук, повстанцы попытались задержать «каппелевцев», но были жестоко побиты. Так что Нижнеудинск они отдали без боя. Но верховного правителя там уже не было. «Вся станция была забита чешскими и румынскими солдатами, оживлённо торгующими нашим же интендантским бельём и табаком», – вспоминал очевидец. Даже казённый овёс приходилось покупать у чехов по спекулятивным ценам.

В Нижнеудинске задержались на несколько дней. 25 января Каппель подписал приказ о назначении на своё место генерала Сергея Николаевича Войцеховского. На следующий день Каппель умер от гангрены и воспаления лёгких. Тело его положили в сани и повезли с собой, так что поход он окончил уже мёртвым.[1412]

В Иркутске армию Колчака – Каппеля считали уже несуществующей, забыли о ней, и поэтому появление её оказалось полной неожиданностью и для новых иркутских властей, и для союзного командования. В Новоудинске Войцеховский получил от генерала Жанена телеграмму с предложением «разоружиться и рассеяться». А из Иркутска был послан навстречу «каппелевцам» отряд в тысячу человек под командованием штабс-капитана Нестерова – того самого, который производил арест Колчака.

Встреча состоялась на станции Зима. Незадачливый штабс-капитан впоследствии объяснял свой провал тем, что «подвели» якобы чехи, вдруг ударившие во фланг и тыл. Чехи в это время действительно озлились на партизан, которые напали на их эшелон около станции Тулун и сильно его потрепали. Но участники Ледяного похода утверждали, что во фланг и тыл ударили не чехи, а 3-я армия. Повстанцы же, пытавшиеся спастись у чехов, были ими разоружены и доставлены в Иркутск. В числе немногих спасшихся был и Нестеров.[1413] По-видимому, «белая» версия выглядит всё же предпочтительнее, потому что силы были очень неравны: одна тысяча у Нестерова и около двадцати тысяч у «каппелевцев».

В Черемхове не было оказано никакого сопротивления. Армия быстрым маршем шла к Иркутску. От Жанена была получена новая телеграмма. «На каких условиях, – спрашивалось в ней, – генерал Войцеховский согласен не брать Иркутск и обойти город». В дальнейшем переговоры шли при посредничестве чехов. Новый главнокомандующий первым условием поставил освобождение верховного правителя, а кроме того – вывод из города мятежных войск, выдачу провизии и выделение армии части золотого запаса. На этих условиях он соглашался занять город на два-три дня и затем проследовать за Байкал.[1414]

7 февраля передовые части армии Войцеховского с налё та взяли посад Иннокентьевское в семи верстах от Иркут ска. Повстанцы, занимавшие посад, без боя бежали в город.

«Волжане» и «ижевцы» долго оставались в сёдлах, ожидая приказа идти дальше – на Иркутск.[1415]

Последние дни верховного правителя

Камера невелика: восемь шагов в длину, четыре – в ширину. У стены – железная кровать, напротив – ввинченные в пол столик и табурет. На стене – полка для посуды. В углу – таз и кувшин для умывания, выносное ведро. В двери – окошко для передачи пищи, над ним – кругленький волчок.

В первые дни Колчак, как вспоминала Гришина-Алмазова, сильно волновался, почти не ел, плохо спал, ходил из угла в угол. Его сотрясал простудный кашель.[1416] Но постепенно он успокаивался. В конце концов, катастрофа, его постигшая, – не только его личная. Это катастрофа многих людей. Это что-то почти геологическое. Ещё Толль своим острым глазом геолога мог заметить на обнаженном утёсе пласты, идущие вертикально, – следы былых катастроф, когда накопившая ся где-то в недрах энергия вздымала вверх одни из них и об рушивала другие. Не в силах одного человека сдержать такой взрыв, когда энергии своевременно не был дан выход.

Теперь настало короткое время подводить итоги и думать о недолгой своей жизни, о детстве, юности, о былом. Вспомнил ли он о своём товарище по выпуску Александре Рыкове, который в это время тоже доживал последние свои дни? Потеряв ногу в сражении в Жёлтом море, он перешёл на сухопутную службу, дослужился до генерал-майора, а в начале 1920 года был расстрелян в Архангельске. Другой однокашник, капитан 1-го ранга Александр Зарудный ещё раньше пустил себе пулю в висок. А вот красавчик Александр Пышнов, неважно учившийся, устроился на службу к большевикам.[1417] Так что разделение на красных и белых прошло и по их выпуску.

Первое время в тюрьме сохранялись установившиеся ранее либеральные порядки. Уголовные, приносившие пищу и убиравшие камеры, охотно передавали письма. В свою очередь и политические оказывали им разные услуги. Однажды надзиратели застали в камере у Колчака уголовного, который брился его бритвой. Он оправдывался:

– Так ведь она безопасная. Это – наша с Александром Васильевичем.

Раз в неделю заключённые получали передачи с воли.[1418] Неизвестно только, приносил ли их кто-нибудь Колчаку. Разрешались ежедневные прогулки. Думал ли он, что когда-нибудь будет гулять с Анной Васильевной в тюремном дворике? О настоящем и будущем говорить не хотелось. Вспоминали прошлое или молчали.

– А что? – как-то сказал он, вдруг повеселев. – Непло хо мы с вами жили в Японии. – И, помолчав, добавил: – Есть о чём вспомнить.

В другой раз он произнёс с нотками отчаяния и прозрения:

– Я думаю – за что я плачу такой страшной ценой? Я знал борьбу, но не знал счастья победы. Я плачу за вас – я ничего не сделал, чтобы заслужить это счастье. Ничто не да ется даром.[1419]

Ещё до ареста Колчака, 7 января 1920 года, Политцентр, в подражание Временному правительству, создал Чрезвычайную следственную комиссию.[1420] 21 января, в здании тюрьмы, она начала допрашивать Колчака.

Председателем комиссии был назначен бывший руководитель Омского совета К. А. Попов, которого поручик Барташевский в своё время побоялся вытащить из тифозного барака. Попов долгое время колебался между большевиками и меньшевиками, и только приход большевиков к власти положил конец этим колебаниям. Заместитель Попова, меньшевик В. П. Денике, выделялся своим холёным, барственно-профессорским видом. Но, в отличие от двух своих братьев, известных учёных, профессором он не был. В Иркутском университете, основанном Сибирским правительством, он дошёл только до должности приват-доцента. Работа в следственной комиссии ему, видимо, понравилась, и в дальнейшем он продолжал работу в советской карательной системе, пока власти закрывали глаза на его меньшевистское прошлое. В 1939 году его репрессировали.[1421]

В комиссию вошли также меньшевик А. Н. Алексеевский и эсер Г. И. Лукьянчиков. Первый из них был знаком Колчаку по Экономическому совещанию. На допросах он был активнее всех, задавал вопросы, стараясь поставить верховного правителя в неудобное положение. Но потом, когда Политцентр сошёл со сцены, он благоразумно убыл в эмиграцию. По части вопросов проявлял старания и Денике. Лукьянчиков за всё время не задал ни одного вопроса, и было видно, что он сочувствует Колчаку.

Адмирал держался на допросах спокойно, не торопясь, обстоятельно рассказывал о своей жизни, охотно отвечал на вопросы, не теряя нить повествования. Потом прочитывал и правил протоколы. Старался не упоминать лишний раз имён, чтобы не давать пищу для следователей, не пытался сваливать ответственность на других. Поскольку же начал он свой рассказ с ранних лет, а факты его биографии переплетались с главными моментами недавней истории, то перед следователями раскрывалась широкая панорама русской жизни за последние 30–40 лет. Этот допрос, а также письма к Тимирёвой – в настоящее время самые читаемые произведения Колчака.

На второе своё заседание комиссия собралась 23 января, а в промежутке между заседаниями в Иркутске произошли важные события.

Политцентр надеялся сделать Иркутск центром «буферного государства» между Забайкальем, занятым японцами и их ставленником Семёновым, и Советской Россией. В Москву на переговоры была отправлена делегация во главе с эсером Е. Е. Колосовым. По дороге он был арестован, а после освобождения его трудоустроили конторщиком в Сибздрав.[1422]

А в Иркутске в то время большевики прибирали власть к своим рукам. Ещё в ходе восстания они создали Центральный штаб рабоче-крестьянских дружин. Контролируемые большевиками вооружённые формирования пополнялись за счёт подходивших к Иркутску партизанских отрядов. Подошла и остановилась у самого города «армия» Каландаришвили. Большевики постепенно перетягивали на свою сторону и те воинские части, которые Политцентр использовал для свержения правительства. Вскоре большевик И. Н. Бурсак (Блатлиндер) явочным порядком занял пост коменданта города, отстранив от этой должности эсера. Другой большевик оказался на месте начальника штаба войск.[1423]

20 января комитет партии большевиков назначил Военно-революционный комитет из пяти лиц (четверо большевиков и один левый эсер) во главе А. А. Ширямовым. 21 января Политцентру было предложено передать власть ВРК, что он и сделал. После этого большевики быстро провели выборы в Совет рабочих и солдатских депутатов, который подтвердил полномочия ревкома во главе с Ширямовым, сократив его состав до трёх человек (два большевика и один левый эсер).[1424]

Оказавшись у власти, большевики отстранили от командования штабс-капитана Калашникова, поднявшего восстание и отбившего атаку семёновцев.[1425] Теперь он, наверно, понял, для кого таскал из огня каштаны.

Председателем следственной комиссии стал С. Г. Чудновский. Маленький и какой-то особенно злобный, он на допросах даже по мелочам старался чем-нибудь ущемить и принизить Колчака. Заметил, например, что Колчак с большим удовольствием пьёт чай, который приносили во время допросов, и распорядился давать его только членам комиссии. Тогда Лукьянчиков передал Адмиралу свой стакан.[1426]

Комендант города Бурсак («ужасный Бурсак», как называла его Гришина-Алмазова) тоже наведывался в тюрьму. Однажды зашёл в камеру Колчака, спросил есть ли жалобы, доволен ли он питанием. Колчак отвечал, что жалоб нет, а пища несъедобна.

– Мы на воле сейчас не лучше питаемся, – ответил Бурсак.[1427]

Тюремный режим заметно ужесточился, у камер Колчака и Пепеляева поставили часовых.

Как уже говорилось, неожиданное появление «каппелевцев» не на шутку встревожило иркутских большевиков. Они знали, что против них идут, по словам Ширямова, «наиболее стойкие и упорные в борьбе с Советской властью части, выдержавшие двухлетнюю кампанию».[1428]

Большевистские мемуаристы единодушно отмечали, что обстановка в городе была тревожной. Распространялись листовки, прославлявшие Колчака и призывавшие к его освобождению. Бурсак даже писал, будто «осевшие в Иркутске белогвардейцы предприняли попытку, правда, неудачную, освободить Колчака».[1429] Поскольку в других источниках это не подтверждается, то, наверно, можно считать, что ничего такого не было. И вообще красные мемуаристы явно сгущали краски, чтобы оправдать последующие свои действия.

Но некоторые изменения в настроениях населения, видимо, всё же произошли. Месяц прожив сначала под безалаберной властью эсеров, а потом под жёстким гнётом большевиков, люди обнаружили, что с продовольствием и топливом стало ещё хуже, причём новые власти, занятые своими делами, об этом нисколько не думали. К тому же жителям Иркутска довелось познакомиться с воинами Каландаришвили и с другими партизанами, которые часто наведывались в город. Знакомство оказалось не из приятных. И люди теперь с сожалением вздыхали о том, кого они недавно ругали на всех перекрёстках и кто сидел в тюрьме у них в городе. С ним и с подходящей к городу армией теперь связывал надежды простой обыватель.

Уловив эти настроения, власти приняли жёсткие меры. Были произведены аресты. «Интернировали», то есть посадили в тюрьму юнкеров. В город ввели партизан Каландаришвили. Чудновскому поручили иметь наготове отряд, который, в случае опасности, вывез бы Колчака из города в более надёжное место.

Чудновский выступил с встречным предложением: немедленно расстрелять «руководящую головку» контрреволюции, человек 18–20, по составленному им списку.[1430] Каким-то образом это стало известно заключённым, и, по словам Гришиной-Алмазовой, «вся тюрьма трепетала от сознания надвигающейся развязки».[1431]

С 4 февраля все прогулки были запрещены. Александр Васильевич и Анна Васильевна пытались передавать друг другу записки. Последняя его записка была перехвачена, и потом её текст был прочитан ей много лет спустя журналистом Л. Шинкарёвым:

«Дорогая голубка моя, я получил твою записку, спасибо за твою ласку и заботы обо мне. Как отнестись к ультиматуму Войцеховского, не знаю, скорее думаю, что из этого ничего не выйдет или же будет ускорение неизбежного конца. Не понимаю, что значит „в субботу наши прогулки окончательно невозможны“? Не беспокойся обо мне. Я чувствую себя лучше, мои простуды проходят. Думаю, что перевод в другую камеру невозможен. Я только думаю о тебе и твоей участи, единственно, что меня тревожит. О себе не беспокоюсь – ибо всё известно заранее. За каждым моим шагом следят, и мне трудно писать. Пиши мне. Твои записки единственная радость, какую я могу иметь. Я молюсь за тебя и преклоняюсь перед твоим самопожертвованием. Милая, обожаемая моя, не беспокойся за меня и сохрани себя. Гайду я простил. До свидания, целую твои руки».[1432]

Ревком оказался не столь кровожаден, как председатель следственной комиссии. Из представленного списка были выделены две первые фамилии – Колчак и Пепеляев. Сделали запрос в наступавшую 5-ю армию, как отнесётся Сибревком к расстрелу Колчака.[1433]

В зарубежной и отечественной литературе лет уже 20 с лишним циркулирует записка В. И. Ленина заместителю Троцкого по Реввоенсовету Республики Э. М. Склянскому:

«Склянскому: Пошлите Смирнову (Р. в. с. 5) шифровку:

Не распространяйте никаких вестей о Колчаке, не печатайте ровно ничего, а после занятия нами Иркутска пришлите строго официальную телеграмму с разъяснением, что местные власти до нашего прихода поступили так и так под влиянием угрозы Каппеля и опасности белогвардейских заговоров в Иркутске.

Ленин. (Подпись тоже шифром.)

1) берётесь ли делать архинадёжно?

2) где Тухачевский?

3) как дела на Кавказском фронте?

4) в Крыму?»[1434]

Все авторы, приводившие эту записку, считали её неопровержимым доказательством того, что расстрел Колчака был произведён по приказу Ленина. Но в 1999 году Российский государственный архив социально-политической истории (бывший Центральный партийный архив Института марксизма-ленинизма) опубликовал этот документ с датой – 24 февраля 1920 года, то есть через 17 дней после расстрела.

Таким образом, вопрос упирается в дату. По существу же, перед нами отрывочный документ, изъятый из какого-то дела и переданный в Центральный партийный архив. В советское время так поступали со всеми ленинскими автографами. В деле же оставляли фотокопию. Откуда это взято, мы не знаем и не можем по другим документам в том же деле судить о том, когда примерно это написано и в связи с чем.

Остаётся исходить из содержания записки. 5 марта Красная армия вступила в Иркутск. Это согласуется с той датой, которая стоит в публикации. Обращает на себя внимание также то, что Ленин озабочен прежде всего тем, как замять и перевалить на местные власти то, что скорее всего уже сделано. Если бы ещё не было сделано, то впереди, наверно, стоял бы иносказательный приказ поступить «так и так», а затем уже следовало бы распоряжение не распространять вестей.

Вопрос, конечно, надо ещё изучать, но следует добавить, что текст записки хорошо согласуется с опубликованной в «Правде» 6 марта и приведённой в публикации телеграмме Смирнова. В ней говорилось, что Иркутский ревком имел сведения о готовящемся контрреволюционном выступлении «с целью свержения власти и освобождения арестованного чехами и переданного затем революционной власти адмирала Колчака. Не имея возможности снестись с Сибирским революционным комитетом благодаря повреждению телеграфных проводов Иркутска, революционный комитет в своём заседании от 7 февраля, с целью предотвратить столкновение, постановил адмирала Колчака расстрелять. Об этом решении Сибревком, благодаря указанной выше причине, поставлен в известность не был. Приговор был приведён в исполнение в тот же день».[1435]

Но остаётся другой вопрос: почему Ленин был так озабочен тем, чтобы отвести подозрения от Сибревкома? Скорее всего потому, что председатель Сибревкома И. Н. Смирнов не занимался самодеятельностью, а действительно в надлежащее время согласовал вопрос с Москвой. Но таких прямых свидетельств и документов у нас пока нет, а имеется позднейшая записка, которую можно трактовать «так и так».

Смирнов оставался в этом деле чист до 1924 года, когда в журнале «Сибирские огни» были опубликованы воспоминания Ширямова, из коих следовало, что провода порваны не были и что вечером 6 февраля, с некоторой задержкой, от Смирнова был получен ответ в том смысле, что «если парторганизация считает этот расстрел необходимым при создавшейся обстановке, то Ревсовет не будет возражать против него».

Тотчас было составлено постановление Иркутского ВРК, датированное почему-то следующим днём, о расстреле Колчака и Пепеляева. В конце документа говорилось: «Лучше казнь двух преступников, давно достойных смерти, чем сотни невинных жертв». Постановление подписали А. Ширямов, А. Сноскарёв и М. Левенсон. Оно было передано Чудновскому.[1436]

* * *

О последних часах жизни Александра Васильевича мы, к сожалению, знаем в основном со слов его врагов. Их трое, тех, кто оставил воспоминания: Чудновский, Бурсак и комендант тюрьмы В. И. Ишаев. Все трое присутствовали при расстреле. Все трое в разной степени тенденциозны в своих воспоминаниях. И порой противоречат друг другу. Ишаев, например, утверждал, что за Колчаком и Пепеляевым пришли в час ночи, а в два они были расстреляны. Чудновский же писал, что расстреляли в четыре часа утра, а Бурсак – в пять. Бурсак писал, что ночь была морозная, Чудновский уточнял – 32–35 градусов, а Ишаев коротко сообщал: «Лёгкий февральский мороз». Более существенно, наверно, то, Бурсак и Чудновский писали, что застали Колчака и Пепеляева в камерах одетыми в шубы и шапки. Значит, были готовы к побегу, с минуты на минуту ждали освобождения, делал вывод Чудновский. Ишаев же не упоминал, что Колчак был одет в шубу и папаху, а Пепеляев, по его словам, спал, когда за ним пришли.[1437] Кстати говоря, все трое, как кажется, с той или иной степенью карикатурности изображают поведение Пепеляева в эти часы.

И, наконец, ещё одно расхождение. Бурсак утверждал, что для расстрела он приготовил «специальную команду из коммунистов». Ширямов же писал, что казнь исполнил наряд левоэсеровской дружины в присутствии члена ВРК Левенсона, который, видимо, и командовал этим нарядом. «Начальник дружины» в одном месте всплывает и у Чудновского.[1438] Наверно, расстреливали и в самом деле левые эсеры.

Если верить воспоминаниям Чудновского, расстрельная команда, включая и его самого, отличалась какой-то совершенно неуместной смешливостью. Когда Колчак спросил, почему его хотят расстрелять без суда, Чудновский еле удержался от смеха. Когда же Адмирал попросил о свидании с «княжной Темирёвой», «все расхохотались».[1439] Хочется, однако, думать, что это позднейшая бравада мемуариста (самому-то в 1937 году, наверно, смешно не было), что в действительности обошлось без неприличия.

Наименьшей тенденциозностью отличаются, пожалуй, воспоминания Ишаева. Чувствуется, что это был простой человек, ни на что не претендовавший и по-человечески, возможно, даже сочувствовавший казнимым. Правда, воспоминания писались явно не им самим, а с его слов записывались каким-то журналистом, изложившим их в модернистской форме с рублеными фразами. Но на содержании, надо думать, это не отразилось. Воспоминания Ишаева и взяты за основу для дальнейшего рассказа. При этом по возможности опускается то, о чём уже говорилось.

…Колчак сидел на койке и тяжело встал, когда вошли в его камеру, осветив её светом свечи.

– По поручению Иркутского революционного комитета мы пришли объявить вам постановление, касающееся вас, – начал Чудновский.

– Слушаю, – сказал Колчак с лёгкой хрипотой в голосе.

Чудновский зачитал постановление о расстреле. Была пауза, и Колчак задал риторический вопрос: «Разве суда не будет?»

– Какие есть просьбы и заявления? – спросил Чудновский.

Колчак попросил о свидании с Анной Васильевной. Чудновский отказал и спросил, есть ли ещё просьбы. «Броском головы в сторону Колчак показывает, что больше просьб нет», – написано в воспоминаниях Ишаева.

Медленно и тяжело шагая, Колчак вышел из камеры. В коридоре его окружил конвой. Гришина-Алмазова, подглядывавшая в волчок, увидела Колчака, «страшно бледного, но совершенно спокойного». Она же обратила внимание на бледное, трясущееся лицо коменданта. Анна Васильевна, прорвавшаяся к волчку с опозданием, успела увидеть только серую папаху Адмирала.[1440]

Потом Колчак пытался принять яд, зашитый в уголке носового платка. И опять разночтения в воспоминаниях – во дворике, когда вышли из одиночного корпуса, или в дежурной комнате. Платок отняли, Адмирал не проронил ни слова.

Когда вели Пепеляева, Гришина-Алмазова вновь подсматривала в волчок. Она утверждала, что он прошёл мимо её камеры спокойными и уверенными шагами. В дежурной комнате они повстречались – Колчак и Пепеляев – и тоже молча.

Вышли из тюрьмы и двинулись по набережной Ушаковки. Конвой разбился на два круга. В круге первом – Колчак. В круге втором – Пепеляев, который безостановочно бормотал молитвы. Колчак шёл молча.

О чём он думал? Может, о прожитой жизни? Но в эти дни об этом он, наверно, уже всё передумал и обо всём вспомнил. Вновь услышал шорох движущихся льдин, со своей высоты в Порт-Артуре ощутил ледяное дыхание маньчжурской зимы, побывал на «Императрице Марии», когда свистело над головой пламя и рвались взрывы, и в Поволжье, где в талый снег и грязь были втоптаны его надежды…

Может, думал о семье? Как она там, в Париже, где он никогда не был? Может, об Анне Васильевне? Может. Но скорее всего он думал о «счастье покоя небытия». Он действительно очень устал за свою недолгую жизнь. Устал биться с Судьбой – не за себя, за Россию.

Конвой свернул в переулок и стал подниматься в гору. В морозном воздухе далеко разносились треск выстрелов, уханье пушек и стрекотанье пулемётов. Это наступала армия Войцеховского. Порой казалось, что бой идёт совсем близко.

Наконец поднялись на гору и вышли на поляну, откуда был виден слабо освещенный город. Заснеженная поляна искрилась лунным светом. Чудновский распорядился, чтобы Колчак и Пепеляев стали на небольшой холмик. «Колчак – высокий, худощавый, тип англичанина, его голова немного опущена. Пепеляев же небольшого роста, толстый, голова втянута как-то в плечи…» – вспоминал Чудновский. Странно то, что Колчак показался ему высоким, хотя был среднего роста. Видимо, его моральное превосходство, ощущаемое в глубине сознания, в памяти запечатлелось как превосходство в росте.

– Прощайте, Адмирал, – сказал Пепеляев.

– Прощайте, – коротко ответил Колчак.

Раздалась команда:

– Полурота, пли!

В этот момент где-то, вроде бы недалеко, грохнула пушка. Это было последнее, что мог слышать Колчак. Ибо сразу же, как бы в ответ, раздался залп расстрельной команды. Потом они подошли и для верности дали залп по лежащим.

– Куда девать трупы? – спросили начальник тюрьмы и командир конвоя.

Приговаривали и расстреливали в спешке, могилу вырыть забыли. Чудновский писал, что не успел он ответить, как за него ответил конвой, проявив большую политическую сознательность:

– Палачей сибирского крестьянства надо отправить туда, где тысячами лежат ни в чём не повинные рабочие и кресть яне, замученные карательными отрядами… В Ангару их.

Но вряд ли конвой стал бы выражаться столь длинно и литературно. Расстрельной команде попросту не хотелось рыть яму в мёрзлой земле. Тёплые ещё тела стащили к Ушаковке, нашли прорубь и спустили туда.

На городской каланче пробило два часа. Близилось утро, которое Россия встречала уже без Колчака. И в то же время – вместе с ним, ибо он навсегда остался в её истории.

Загрузка...