Адольфус Типс и её невероятная история Лили Трегенца


Пятница, 10 сентября 1943 г.

Я уже целую неделю опять хожу в школу. Когда мисс Макаллистер ушла от нас в конце прошлого триместра, я от счастья просто прыгала скакунчиком (мне нравится это слово), и все мы прыгали. Она была ведьма, точно говорю, настоящая ведьма. Я-то думала, теперь всё будет типи-топ (это слово мне тоже нравится), просто здоровско, и так ждала школы без неё. И кого же мы получили взамен? Миссис Панталонфелд, то есть Блумфелд. Снаружи она вся такая улыбчивая, а внутри ещё хужее мисс Макаллистер. Я знаю, что «хужее» говорить не положено, но это звучит хужее, чем «хуже», и поэтому напишу так. Так вот. Мы зовём её Панталонфелд – конечно же, из-за фамилии, а ещё потому, что она как-то раз пришла в класс, а из-за пояса юбки у неё торчали панталоны, тёмно-синие, как форма у моряков.

Сегодня Панталонфелд оставила меня после уроков только за то, что у меня опять были грязные руки. «Лили Трегенца, пожалуй, я ещё не встречала таких неаккуратных девочек». Она даже сказать это нормально не может. У неё получается «агурадный» вместо «аккуратный» и не обычное «я», а какое-то «йа-а-а». По-английски говорить не умеет, а ещё учительница, и нас будет учить. Я сказала, что это нечестно, и она ещё раз оставила меня после уроков. Меня бесит её акцент! Она, может, вообще немка из Германии. Может, даже шпионка! Она похожа на шпионку. Я её ненавижу, вот прямо ненавижу. А кроме того, у неё есть любимчики – городские, которых эвакуировали. Это потому, что Панталонфелд приехала сюда из Лондона, как и они. Она сама нам так сказала.

В этом триместре в моём классе ещё трое городских, все из Лондона, как и предыдущие. Теперь их так много, что на площадке даже играть негде – уже почти столько же, сколько нас. И они всё время дерутся. Большинство вроде бы нормальные, только говорят по-смешному, я половину не могу разобрать. А ещё они общаются только со своими, а на нас иногда смотрят так, будто у нас корь, или свинка, или что-нибудь такое. Как будто считают нас всех тупыми деревенщинами, а мы вовсе не такие.

Один из наших новичков – его звать Барри Тёрнер – живёт в доме миссис Морвенны, возле магазина. У него волосы рыжие везде-превезде, даже брови рыжие. И он ковыряется в носу, так противно. В правописании у него ошибок гораздо больше моего, но его Панталонфелд никогда не оставляет после уроков. И я знаю почему – потому что папу Барри, он в авиации служил, убили в Дюнкерке. Мой папа в армии, и он жив. И только из-за того, что он не умер, меня оставляют после уроков. Разве это честно? Барри сказал Мейзи, которая теперь сидит рядом со мной в классе, и мы с ней иногда лучшие подруги, что она может поцеловать его, если хочет. А он в нашей школе всего неделю. Вот мартышка нахальная! Мейзи говорит, она позволила ему себя поцеловать, потому что он ещё маленький – ему всего десять – и потому что ей стало его жалко из-за папы и хотелось проверить, хорошо ли городские это умеют. Она сказала, было немножко липко и мокро, но неплохо. Я этими поцелуйчиками не занимаюсь. Не понимаю, что тут хорошего, раз это липко и мокро.

У Типс уже в любой день могут родиться котята, пузо у неё – как набитый мешок. В прошлый раз она родила у меня на кровати. Типс самая лучшая (и самая большущая) кошка в целом мире, и я её люблю больше всего и всех на свете. Но она всё время приносит котят, и это она зря, потому что мы не можем их оставлять. Никто не хочет их брать, потому что у всех уже есть свои кошки и у них тоже котята.



И вот из-за Типс и её котят у меня вышла ссора с папой, самая ужасная ссора в моей жизни, когда он в последний раз приезжал в отпуск из армии. Он сделал это, пока я была в школе, и мне даже не сказал. Как только котята родились, он просто взял их всех и утопил. Когда я узнала, то наговорила ему страшных гадостей: что я с ним никогда больше не буду разговаривать и что надеюсь, немцы его убьют. Я вела себя кошмарно и с ним даже не помирилась. Я написала письмо, что очень сожалею обо всём этом, но папа не ответил, а лучше бы ответил. Он, наверное, теперь меня ненавидит, и я не могу его винить. Если с ним что-нибудь случится, я этого не перенесу, особенно после того, что я наговорила.

Мама всё время мне твердит, чтобы я не давала языку думать за себя, а я не очень-то понимаю, что́ она имеет в виду. Она вот только что зашла пожелать мне спокойной ночи и задула мою лампу.

Говорит, я слишком много времени провожу за своим дневником. Она думает, я не умею писать в темноте, но я умею. Может, утром мои записи будут выглядеть чуточку криво, но мне всё равно.

Воскресенье, 12 сентября 1943 г.

Мы сегодня видели в Слэптоне американских солдат; я их вообще в первый раз видела. Все зовут их «янки», уж не знаю почему. Дедушке они не нравятся, а мне нравятся. По-моему, форма у них красивей, чем у наших солдат, а сами они выглядят как-то побольше. Янки всё улыбались и махали нам, особенно маме, но только потому, что она красотка, уж это точно. Когда они стали свистеть, мама вся покраснела, но ей было приятно. Они говорят не «здравствуйте», а «здрасть», один даже сказал «здорово». И он дал мне карамельку, только назвал её «леденец». Я сейчас её сосу, пока пишу. Она вкусная, но не такая вкусная, как лимонные конфетки с шипучкой или мятная карамель с полосками и тянучкой в серединке. Мятные я больше всего люблю, но теперь мне их дают только две в неделю – из-за карточек. Мама говорит: нам сильно повезло, что мы живём на ферме и можем сами выращивать овощи, делать масло и сливки из своего молока и есть своих кур. И когда я жалуюсь на нормы по сладостям, а я жалуюсь, она всякий раз читает мне маленькую лекцию про то, какие мы везучие. Барри говорит, в Лондоне у них на всё были карточки, так что, может, мама и права. Может, нам и вправду повезло. Но я всё равно не понимаю, как то, что мне дают меньше мятных карамелек, поможет нам победить в войне.


Четверг, 16 сентября 1943 г.

Сегодня мама получила письмо от папы. Всякий раз, как приходит письмо, она одновременно страшно радуется и огорчается. Она говорит: папа сейчас в Африке с Восьмой армией, он там следит, чтобы грузовики и танки работали, а мой папа здорово разбирается в моторах. Днём очень жарко, пишет он, зато ночью так холодно, что можно пальцы на ногах отморозить. Мама дала мне прочитать письмо, когда сама его прочитала. Папа ничего не написал про Типс и котят и про нашу с ним ссору. Может, он забыл про всё это. Надеюсь, что так.

Мне не хочется это писать, но я же должна записывать, что чувствую на самом деле. А то зачем вообще писать дневник? Если честно, я совсем не так скучаю по папе, как следует и как, по-моему, скучает мама. Вот когда я читаю его письма, то страшно по нему скучаю, а потом вообще про него забываю, пока кто-нибудь о нём не заговорит или, к примеру, мне на глаза не попадётся фотография. Может, это потому, что я до сих пор зла на папу из-за котят. Но я на него не только из-за котят злюсь. На самом деле ему не обязательно было уходить сражаться на войну – он мог остаться с нами и помогать дедушке и маме на ферме. Другим фермерам разрешили остаться. И папа мог, но не стал. Он пытался мне это объяснить, перед тем как уйти в армию. Говорил, что ему кажется неправильным оставаться дома, когда столько мужчин такого же возраста, как он, идут на войну. Я ему сказала, что лучше бы он подумал о дедушке, и о маме, и обо мне тоже, но он не стал слушать. Теперь им приходится делать всю работу самим: и доить, и разбрасывать навоз, и всё сено заготавливать, и ягнят принимать. Только папа умел чинить свой фордсоновский трактор и молотилку, а теперь его нет. Я чуть-чуть помогаю, но пользы от меня не так уж много. Мне всего двенадцать (уже почти), и я почти что всё время в школе. Ему надо было остаться здесь, с нами, вот как я считаю. С меня уже хватит его отсутствия. И войны этой тоже с меня хватит. Нам больше нельзя ходить на пляж и запускать воздушных змеев. Везде колючая проволока, чтобы мы туда не лазили, и везде под ней закопаны мины. Везде понаставили ужасных знаков, чтобы нас отпугнуть. Но это не помогло старой вонючей одноглазой овчарке фермера Джеффри, которая задирала ногу везде, где проходила (как-то раз даже над моей ногой). Вчера она пролезла под колючей проволокой на пляж и взорвалась, вот бедняга.

Эта идея пришла мне в школе (наверное, потому, что Панталонфелд читала нам истории про короля Артура). Я думаю, надо одеть Черчилля и Гитлера в доспехи, посадить на коней, дать каждому копьё и пусть они сами между собой разберутся. Кого собьют, тот проиграл, и война закончится, и все мы сможем снова нормально жить. Черчилль, конечно же, победит, потому что Гитлер с виду слабак слабаком, даже на лошади не сумеет усидеть, не то что копьё удержать. Так что мы победим. И больше никаких карточек. Карамели – сколько захочется. Папа сможет вернуться домой, и всё станет как раньше. Всё будет типи-топ.

Пятница, 17 сентября 1943 г.

Сегодня утром я видела лиса, он бежал через южное поле, а в зубах держал курицу. Когда я на него закричала, он остановился и секунду на меня смотрел, как будто говорил не лезть в его дела. А потом просто потрусил прочь, наглый до невозможности, вообще ничего не боялся. Мама говорит, это не наша курица, – но ведь чья-то же? Кто-то должен рассказать этому лису о продуктовых карточках, вот что я думаю.

По моему окну ползают толпы косиножек и бабочка. Сейчас я их всех выпущу…

На улице всё ещё светло. Люблю светлые вечера. А бабочка была «красный адмирал». Красивая. Прямо грандиозная.

Мама с дедушкой спорят внизу, я их слышу. Дедушка снова ругается на американских солдат, зовёт их «янки чёртовы». Говорит, их сотни, они повсюду, и расхаживают, как у себя дома: сигары курят, жвачку жуют. Прямо какое-то вторжение, говорит он. Мама отвечает тише, поэтому слова трудно расслышать.

Теперь они перестали спорить и включили радио, уж не знаю зачем. Новости с войны всегда плохие, и от них мама с дедушкой только огорчаются. Оно вообще почти никогда не выключается, это радио.

Понедельник, 20 сентября 1943 г.

Два больших сюрприза. Один хороший, один плохой. Сегодня нас всех отослали из школы по домам – это был хороший сюрприз. Всё из-за этого мистера Адольфа чёртова Гитлера, как его зовёт дедушка. Мы сидели и занимались арифметикой с Панталонфелд – делением в столбик, которое я никак не могу понять, хотя стараюсь изо всех сил, – и вдруг услышали над головой рёв и гул самолёта. Он делался всё громче и громче, так что в классе даже окна задребезжали. Потом раздался громкий-прегромкий взрыв, и вся школа затряслась. Мы все попадали на пол и заползли под парты, как на учениях по воздушной тревоге, только сейчас было гораздо волнительней, потому что по-настоящему. К тому времени, как Панталонфелд вывела нас из школы на площадку, немецкий бомбардировщик был уже далеко над морем. Барри изобразил, что стреляет в него из зенитки и сбивает. Почти все мальчишки тоже стали тыкать в небо пальцами и издавать дурацкие пулемётные звуки: «та-да-да-да-да».



Панталонфелд отправила нас по домам просто на всякий случай: вдруг ещё бомбардировщики прилетят. Но мы не пошли по домам, а пошли искать, куда упала бомба. И мы её нашли. На пшеничном поле мистера Берри, прямо за деревней, оказалась огроменная дыра. Туда уже пришёл дядя Джордж в своей униформе – он в отряде местной самообороны – и указывал всем, что делать. Наверное, следить, чтобы никто не свалился в яму. Никто не пострадал, кроме бедняги-голубя, который, похоже, объедался пшеницей, когда упала бомба. Его перья разлетелись повсюду. Потом один из городских на́чал хвастаться, что до́ма, в Лондоне, видал дырки и побольше. Крепыш Нед Симмонс сказал, куда этому лондонцу идти, и что он о нём думает, и обо всех напыщенных городских заодно, ну и понеслось, как обычно: мы против них. И я ушла.

Я уже шла домой и вдруг увидела, как по дороге едет этот джип, прямо ко мне. В нём сидел один солдат в американской каске. Он затормозил со скрежетом и сказал: «Эй, привет!» Солдат был чернокожий. Я ещё никогда в жизни не видела чёрных людей, только на картинках в книжках, и поэтому не знала, что ответить. Я изо всех сил старалась не таращиться на него, но ничего не могла с собой поделать. Ему пришлось дважды переспросить, по той ли дороге он едет в Торпойнт, и только тогда я наконец смогла кивнуть. «Знаешь что? У тебя такие же косички, как у моей самой младшей сестрёнки, – сказал он, а потом ещё добавил: – Пока!» И уехал, разбрызгивая лужи. Я немножко огорчилась, что в этот раз мне не досталось конфеты.

Когда я добралась до дома, то получила второй сюрприз, плохой. Я рассказала про бомбу и про то, что дядя Джордж и отряд самообороны уже были там, а ещё про чёрного солдата, которого встретила на дороге. Маме с дедушкой словно не было до всего этого дела. Мне это показалось странным. И странно, что никто из них как будто не хотел со мной разговаривать и даже на меня смотреть. Мы все пили чай на кухне, когда вошла Типс. Она потёрлась о мою ногу, а потом принялась бродить туда-сюда и мяукать: под столом, под шкафом, под буфетом. Но она мяукала не как всегда, когда хочет еды или ласки или когда приносит мышь. Типс звала кого-то, и когда я взяла её на руки, то нащупала кое-что новое. Её пузо всё так же висело мешком, но определённо изменилось. Она больше не была толстой и круглой. Я сразу же поняла, что они натворили.

– Нам нужно было это сделать, Лили, – сказала мама. – Лучше сразу, пока она не успела сильно к ним привязаться. Иногда ради добра приходится поступать жестоко.

Я завопила на них: «Убийцы! Убийцы!» Потом унесла Типс к себе в комнату. Я и сейчас тут с ней. С тех самых пор я всё плачу, и погромче, чтобы они услышали, чтобы им стало так же плохо, как мне.

Типс лежит у меня на коленях и умывается, будто ничего не случилось. Она даже мурлычет. Может, она ещё не поняла. А может, поняла и уже нас простила. Сейчас она перестала вылизываться. Она смотрит на меня, как будто всё-всё понимает. Сомневаюсь, что она нас простила. И вряд ли когда-нибудь простит. С чего бы?

Вторник, 5 октября 1943 г.

День моего рождения. Я родилась в этот день двенадцать лет назад, в десять часов утра. Я уже давно говорила, что мне двенадцать, и вот теперь это и правда так. Всё, чего я хочу теперь, – чтобы мне исполнилось тринадцать. И даже тринадцать недостаточно взросло. Мне очень-очень хочется стать намного старше, чем сейчас, но не такой старой, как дедушка, – не так, чтобы я ходила согнувшись, а мои руки загрубели и все покрылись морщинами и венами. И чтобы у меня из носа вечно текло, а из ушей росли волосы, тоже не надо. Но я очень хочу, чтобы мои года побыстрее добежали где-то до семнадцати – тогда школа, и Панталонфелд, и деление в столбик закончатся насовсем и никто не сможет забрать у меня котят и утопить их. Будет так здорово, когда мне станет семнадцать, потому что к тому времени война точно кончится. Дедушка говорит, мы уже побеждаем и до конца осталось совсем недолго. Тогда я смогу поехать в Лондон на поезде – я ещё никогда не бывала в поезде, – и увидеть все магазины, и покататься на этих больших красных автобусах и на метро. Барри Тёрнер мне всё об этом рассказал. Он говорит, там на улицах есть фонари, повсюду миллионы людей, и кино, и танцзалы. Его папа работал в кинотеатре до войны, до того как погиб. Барри как-то раз мне сказал – это было самое первое, что он вообще рассказал мне про своего папу.



Ой, а я ведь так до сих пор и не получила письма от моего папы. Наверное, он всё ещё зол на меня из-за того, что я сказала. Я бы очень-очень хотела этого не говорить. Он мне приснился позавчера. Я обычно вообще не помню снов, но этот запомнила, хоть и всего кусочек. Папа вернулся домой и доил коров, но только в военной форме и в каске. Это был кошмар, потому что когда я зашла в доильню, то заговорила с ним, а он даже головы не поднял. Я закричала, но он всё равно не смотрел на меня. Как будто кого-то из нас там не было, но мы были, оба были там.

Понедельник, 1 ноября 1943 г.

Щипок, пинок – новый месяц на порог.

Шлёп и хлесть – больно бойкий кто-то здесь.

Фонарь под глаз – больно хитрый ты у нас, —

Барри повторял это каждый раз, как меня видел. Это уже здорово бесило. В конце концов я наорала на него, и он расстроился. Знаю, что не стоило этого делать, Барри ведь просто шутил и подружиться хотел. Он не разревелся, но почти.

Но сегодня мне ещё больше стыдно из-за кое-чего другого, гораздо худшего. С тех пор как у нас появилась Панталонфелд, я над ней издевалась, – все мы, но я больше всех. У меня здорово получается доводить людей, если мне этого хочется. Когда она пришла к нам в первый раз, то не понравилась мне и я ей надерзила, а она рассердилась и наказала меня. Я снова ей надерзила, и Панталонфелд меня снова наказала, и так всё и продолжалось, ну а потом я уже вообще никак не могла с ней поладить. Я всё время считала её врединой, с самого начала, а теперь случилось вот это.

Сегодня к нам в школу пришёл викарий из церкви и сказал, что утром нас будет учить он, поскольку миссис Блумфелд не очень хорошо себя чувствует. Она не то чтобы больна, но у неё горе, пояснил он. Она горюет оттого, что узнала новости: её муж, который служил в торговом флоте, пропал без вести где-то в Атлантике. В его корабль попала торпеда. Несколько выживших подобрали, но мужа миссис Блумфелд среди них не было. Викарий сказал нам, что, когда она вернётся в школу, нам лучше бы вести себя помягче и подобрее, чтобы не огорчать её ещё больше. Потом он велел нам закрыть глаза, сложить руки и помолиться за неё. Я заодно помолилась и за себя, потому что не хочу, чтобы Бог отвернулся от меня за все те гадости, которые я говорила и думала о ней. И за папу я тоже молилась: пусть Бог не заставит его погибнуть в пустыне только потому, что я дурно себя вела с миссис Блумфелд, и пусть папа знает: когда я говорила, что хочу, чтобы он умер, из-за котят, которых он утопил, я на самом деле этого не хотела. Я никогда в жизни так старательно не молилась. Обычно, когда мне положено молиться, мои мысли всегда где-то блуждают, но сегодня было не так.

После обеда миссис Блумфелд пришла в шко-лу. Она не накрасила губы и казалась совсем бледной и замёрзшей. И ещё её немножко трясло. Мы оставили ей на столе письмо и все-все его подписали, что нам очень жаль её мужа. Миссис Блумфелд выглядела слишком спокойной, как будто вся оцепенела. Она не плакала и ничего такого не делала, пока не прочитала наше письмо. Тогда она попыталась улыбнуться нам сквозь слёзы и сказала, что мы очень заботливы и внимательны, хотя это не так: ведь насчёт письма-то викарий придумал, – но ей мы рассказывать не стали. Мы весь день говорили шёпотом и вели себя очень-очень хорошо и тихо. Мне её теперь ужасно жалко, потому что она совсем одна. Я больше не буду звать её Панталонфелд. И вряд ли кто-нибудь будет.

Понедельник, 8 ноября 1943 г.

С тех пор как погиб муж миссис Блумфелд, я стала сильно беспокоиться за папу. Раньше нет, а теперь всё время. Мне кажется, что он лежит мёртвый в песках Африки. Я пытаюсь не думать об этом, но картинка, как он там лежит, постоянно перед глазами стоит. И я знаю, что это глупо, ведь от него наконец-то пришло письмо, только вчера, и с ним всё в порядке. (Папины письма идут целую вечность. Это отправлено два месяца назад.) Он ничего не сказал про то, как я на него наругалась. На самом деле он даже просит передать привет Типс. Папа пишет, в пустыне так жарко, что на капоте его джипа можно яичницу пожарить. Говорит, уже который день страшно скучает по старой доброй девонской мороси и грязи. Как можно скучать по грязи? Нас тут всех тошнит от грязи. Дождь идёт целыми днями, мерзкий дождь: то моросит, то льёт. Сегодня ещё ветер был с моря, и я насквозь промокла, пока добралась из школы до дома.

Дедушка пришёл позже. Он немного выпил, но он всегда немного выпивает, когда ходит на рынок, – чисто чтобы не простудиться, как он говорит. Он уселся перед плитой и положил ноги в нижнюю духовку. Мама сердится, когда он так делает, но он всё равно это делает. И носки у него дырявые, всегда-превсегда.

«Повсюду в городе полно янки со жвачкой, целые сотни, – сказал он. – Словно мухи на коровьей мине, чёрт их дери». Мне нравится, когда дедушка так говорит. Мама его чуть не испепелила взглядом, но он и бровью не повёл. Только подмигнул мне и ухмыльнулся и стал рассказывать дальше. Говорит, наверняка что-то готовится: везде, куда ни глянь, склады горючего, палаток понаставили, танки и грузовики стоят. Помяни моё слово, говорит, какое-то большое дело затевают.

Загрузка...