— Лексашка! Подь сюды! Винишше-то так и прет духом… Где государь?! Ответствуй!
— Не вели казнить, матушка Наталья Кирилловна, — хмельной зело, почивает.
— Окаянец ты! Не уследил?!
— Нешто я могу, матушка?! Государю-то перечить не след…
— За Фрянчишком-нехристем на Кукуй таскались… О-ох, пианство сие! Лета Петра млады ныне, а уж к питиям приобык… Ахти мне, вдовой! Ах ты, идол! Не скаль зубища-то! Евдокея где?
— У всенощной, матушка. Должно, молебствует, дабы Господь дит„ нам послал без изъяну… Черницы с ней тож…
— А вы, бесы проклятущие, на иноземны дворы бегаете?! Фрянчишко-лиходей блазнит вас… Ох, доберусь я до него, ужо! Вам бы ныне с Преображенского и носа на Москве не казать, так нет же! Австерии с бабами простоволосыми им надобны, прости. Господи, душу грешную! Ведомо ль тебе, охальнику, что Сонька умыслила чрез воровских людей Петрушу нашего извести, али, как во время оно, стрельцов на бунт поднять?! А вы по ночам шастаете! Да трудно ли где лихих нанять али тех же иноземцев поганых, чтоб они вас ночью изловили да порезали?! Голицын-то Васька, сказывают, загодя сыну велел в поляки ехать, спасения для… Смута будет, о-ох смута!
— Ведомо о сем государю, матушка! Мы ведь с опасливостью ходим, пистоли да сабли имеем… Да и потешных неколико, тайно от государя, впереди, да по-за нами… Господь оборонит, ежели что…
— Не по-царски эдак-то, грешники! Аки на татьбу ходите! Молились бы, не гневили Господа! Чего вам там, на Коровьем-то броде, надобно?
— Государь-то Петр Лексеич зело до иноземного всякого охоч, не для окаянства какого ходим, науки для…
— Ох, мню я, Лексашка, что сии науки блудом зовутся! Никишка-то Зотов тож повеление имел грамоте учить, а каково учит? Ныне Петруша и дня единого без пития не проживает! Ведь уж не дитя малолетнее, в рост да в разум пошел, неколико времени минет — отцом станет, а у вас все потехи да веселье: в барабаны лупите, палите да Яузу баламутите… Уж ладно, мое дело вдовье, так хоть бы вы, лиходеи, усовещевали его… Ведь душу загубит во блуде сем!
— Да куды нам-то, матушка! С ничтожеством-то нашим, да государю
перечить?! Государь во гневе буен, не то сказать, мигнуть супротив его страшно!
— Боишься ты его, пирожник окаянный! Кабы не знала, что он тебя от прочих отличает, давно б велела со двора взашей гнать! Не ты ли, бесстыжий, его на прошлой неделе токмо что не за волосья пьяного волочил до опочивальни?! Да за предерзостное такое действо тебе и голову-то на рожон воткнуть мало! Мне и то ведомо, что как он изволит сверху меры испивать, так уж ты его и Петрухой кличешь, аки холопа. Было ли сие? Ответствуй, рожа твоя бесстыжая!
— Так ведь упасения для, матушка! Сами же сказывать изволили, чтоб коли случится где быть в чужих людях, то величества его не открывать…
— Охи скользок ты! Веди-ка в опочивальню государеву, гляну на него да перекрещу, пожалуй, дабы бесы его, спящего, не одолели… Вперед ступай со свечою да смотри не запали чего, греховодник…
— Вот, матушка-государыня, извольте глянуть, почивает…
— Сколько ж выпили-то вы, полуношники?
— Государь-то не велел сего открывать, гневаться будет…
— Ништо, коли и поколотит тебя, есть за что. Сказывай, бездельной!
— Да фряжского, матушка, стопы две пригубили, не более…
— Врешь, изверг! За дит„ малое меня почитаешь?! Нешто я по духу не различу, каково вы винишше пили?! Гданское, поди, зелено вино, да не по единой стопе… Идолище! На колени пади, холоп!
— Не погуби, матушка!
— Ох, когда б Петруша не почивал, так отходила б я тебя батожком, чтоб тебе, пустомеле, до Страшного суда памятно было! Не ко времени, до завтрева погодим. Поди за дверь да не пущай никого, коли меня спрашивать будут!
— Слава тебе, Господи, уполз, змей подколодный… Ишь, спит-то как Петрушенька! Постеля-то мала, мала… Ныне иную надобно, дабы ноженьки-то не свисали… Ох ты, ж, дитятко рожоное, пошто ты так матушку-то тревожишь? Ведомо ль тебе, каково мне стало тебя выносить, да родить, да от болезней и иных напастей уберечь?! Каково твое царенъе-то будет? Сонька-срамница ведь, поди, и сном, и белым днем воочию гибель твою видит… Все мне в ней не по нутру, прости мне. Господи, грех велик! А ведь сестра единокровна тебе, мне
— падчерица. Вот пойди меж вами свара, так и бед не оберешься! Иноземцы того и ждут, чтоб Смутно время вдругорядь объявилось да крови христьянской поболе пролилось. Васька Голицын многи тыщи людей под Крым повел, а сколь привел оттуда? Добро, коли половину! Меж стрелец, сказывают, подметны письма чтут, сабли на тебя точат, а ты все в иноземны игрушки с Фрянчишком играешь да городы своеручно, как работный человек, ладишь! Ох, боязно же мне за головушку твою, Петруша, ох, боязно! Дай тебе Господь эту-то ночь добро переночевать… Экой ведь еще младень! Хоть бы брадой оброс быстрее. Добро, что хоть одежу Лексашка с тебя снял да сапоги, а то бы всю постелю измарал, постреленок… И рожу уж где-то обцарапал, мучитель! Персты чернилами испакостил… И за грехи ли мне напасти эти? Чернилами вон весь стол испятнал, бумагу залил… Уж не указ ли какой случаем? Ишь, буквицы-то каковы! Не разобрать… Да и учена-то мать твоя не гораздо. Токмо и разберу, что перст большой печать оставил. Ох, велики руки у тебя, сыне, а вот дела-то каковы будут, сказал бы? Да ты и сам, поди, того не ведаешь, един Бог-вседержитель знает, кому что на свете этом назначено… Умом-то востер ты, переимчив. Бог не обидел, токмо не на грех ли тебя ум да гордыня приведут? Ведь дня не проходит, чтобы не поминал об иноземцах да ихних хитростных науках… Нешто так уж положено? Нешто старина наша плоха? И к добру ли сие, али уж от Бога оно? Может, тебе, Петруша, такое Господом начертано, что мы по скудости ума и уразуметь не можем? Ну да спи с Богом! Во имя Отца, Сына и Святого Духа! Аминь…
Всякий нормальный человек, закончив среднюю школу, становится абитуриентом. Так было и со мной, Васей Лопухиным. Случилось это на восемнадцатом году жизни в те давние времена, которые нынче называют эпохой застоя. Приятно получить тоненькие «корочки», подтверждающие, что у тебя полное среднее образование. Не надо больше ходить в школу и изучать предметы, от которых с души воротит. Однако удручает неприятная, необходимость всем и каждому объяснять, что ты еще не избрал свой жизненный путь и не знаешь, куда направить свои стопы. Моя родня этими вопросами перепилила мне весь хребет. Предки у меня интеллигенты: четыре поколения только тем и занимались, что ворочали мозгами. Правда, плохо ворочали, должно быть: мотора нет, тридцать пять метров клетушек в «хрущобе», унитаз от ванны ширмочкой отгорожен. Два диплома, а у пахана сто семьдесят, у мамульки — стольник с полтинником, без премий, прогрессивок и даже без тринадцатой зарплаты. На что жить? А жить надо. Я как-то сказал, еще после восьмого класса, что в продавцы хочу — так что было! Пахан сел в свое профессорское кресло, нацепил очки и стал мне лекцию читать. Думаете, он у меня профессор? Правильно, что не думаете — какой профессор за сто семьдесят работать будет! Он и кандидатскую еще не защитил, а учит, как жить. Кресло ему от его деда, профессора, досталось. Загнать такое кресло антикварам — три сотни дадут.
Так вот, прочел мне папаша лекцию, что идти надо по призванию, что в торговле надо быть честным, а я вижу в ней возможность обогащения нетрудовым путем и меня наверняка посадят. Мамулька еще поревела, я пожалел и пошел в девятый. А вот Тимоха пошел на продавца. Ничего, два года уже учится, еще не посадили. У Тимохи, между прочим, кассетник японский, десять мамулькиных зарплат в комке стоит, и кассет с роком полтонны. У него, правда, братишка в загранку ходит, но Тимоха и сам мог„т кое-что. Он мог„т, а я не могу. Должно быть, мозги не в ту сторону шевелятся. Они у меня, поди, как у родичей шевелятся, по схеме. В детстве им говорили: вот так все должно быть! Они в это поверили и решили — так и будем жить. Вот и живут теперь без мотора и с совмещенным санузлом. А ведь у обоих — красные дипломы, аттестаты с медалями. Не то что мой — на льготы мне рассчитывать не приходилось. Но уж так родичи напирали — в вуз, в вуз! — что я плюнул и согласился. Даже обнаглел, подал документы в университет, на химический. Тимоха меня сразу спросил: «Там что, лапа есть?» Лапы не было, да если б и была, то ничего бы мой пахан не сумел. Тогда Тимоха спросил, какая зарплата после окончания. Это я знал — чуть больше стольника. Тимоха хмыкнул и сказал, что мараться не стоит. «Завали, — говорит, — по-быстрому и иди к нам. У нас после десятого тоже берут». Завалил я и правда по-быстрому, на первом же. Пахан валидол пил, мамулька рыдала — тошнятина! В августе еще раз сдавал, в нефтяной, с той же удачей. Взял документы — и к Тимохе, в его заведение. А там говорят — поезд ушел, приходите через год. Утешили! Через год моими мозгами уже военкомат будет распоряжаться. Остался я в сентябре все тем же абитуриентом. Мужики из нашего класса все при деле, не подступись — чему-то учатся либо бабки делают, а я — так просто, погулять выхожу. Две недели погулял, три раза на чужой счет выпил — пахан опять взъелся. Тунеядцем назвал, алкоголиком и обещал из дому выгнать. Напугал ежа голой …..! Да я сам ему пригрозил, что на БАМ завербуюсь и — ту-ту на Воркуту! И что вышло? У папаши сразу друг нашелся на какой-то фирме, доктор уже, между прочим, хотя на
курсе у пахана записной троечник был. Этот друг меня в свою фирму и пристроил. На девяносто рэ, лаборантом.
Первые несколько дней меня учили, что можно делать, а чего нельзя. Спирт нельзя пить из химической посуды — это я сразу усвоил. Не соваться к приборам под напряжением — это я и раньше знал. Одно плохо — скучно. Девок в лаборатории нет, либо старухи лет за тридцать, либо мужики. К тому же один тоскливей другого. Если бы не Алик, так и поговорить не с кем. Алик у них старшим инженером работал. Ходил — весь в фирмах. Джинсы, лейблы, кроссовки, куртенчики — я таких даже у Тимохи и его братана не видал. Тридцать пять лет, вроде бы уже старый, а в музыке волок — только так… Одного Высоцкого пятьсот записей в разных вариантах, и качество — прямо студийное. Музцентр, видюшник, все — «хи-фи-стерео»… Кассетки! Квартира — вся в полировке, стеночка — м-м! Бар: «Кора», мартини, «Наполеон», «Уайт хорс», шерри-бренди! А курево! Как глянешь — окосеешь… «Данхилл», «Ротманс интернейшнл», «Ротманс кинг сайз», «Салем», «Кэмел», «Мальборо» настоящий… Телега своя, «Лада» экспортная. Значит, мог„т! А как ему не мочь, если он во всех трубках, схемах и микросхемах с закрытыми глазами разбирается, любую аппаратуру для рок-групп чинит — это раз, чеканит по латуни — это два, записи толкает — это три, а уж четыре, пять и шесть у него наверняка наберутся. Дискари у него знакомые, портные — знакомые, официанты — знакомые, продавцы — знакомые… Я раз шел с ним по Калининскому — такие телки ему мигали… Ну а работа — это так, тут он не надрывался. «Что я, трактор, — говорит, — за пособие по безработице пахать?» Имел двести, между прочим.
Я его с Тимохой познакомил на свою голову. Тимоха быстро сообразил, что с таким фирмовым дружить надо. Даже меня зауважал. Ненадолго, конечно. Если бы я сам что-то мог, а то я просто так… Словом, скоро они меня побоку. Позвонишь Алику — «Малыш, мне некогда!», позвонишь Тимохе — мать отвечает, а он сбоку в трубку пыхтит: «Нету меня, мать, нету!» Кроме того, на работе меня к другой группе придали. У них там, в лаборатории, несколько групп было. Одна внизу, в подвале, а несколько — наверху, на этаже. Сперва я работал на этаже, посуду мыл, а месяца через три меня в подвал перевели. Там такая особая установка стояла, круглосуточно работала, и около нее в три смены дежурили. Так что я теперь Алика и на работе не видел, пошла одна тоска. Начальник этой группы, Игорь Сергеевич, старший научный, кандидат, триста имел, а пиджак носил, как у Чарли Чаплина, локоть драный. Думаете, жадный? Нет, наоборот. Я помню: он, когда чего-то там, на установке, получилось, чего никто не ожидал, всю лабораторию, сорок человек, тортами кормил за свой счет. Но вообще мужик серый и даже какой-то чокнутый, хоть они с Аликом и ровесники. Этот Сергеич на своей установке готов был по двадцать четыре часа сидеть и любоваться на все эти провода и стрелки, трубки и стекляшки. А как он прыгал, когда для его установки большую ЭВМ привезли! Чудак! Прямо ахал и охал, пока блоки в подвал опускали, над наладчиками стоял, в уши им дышал, все боялся, чтобы чего-нибудь не испортилось… Алик мне еще раньше сказал: «Этот и помрет у машины, а доктором не будет. Только вкалывать и умеет! Мне бы его мозги, да я бы уже академиком был. Посадил бы полгруппы писать кандидатские, слепил бы докторскую, себя не обидел… Новое направление мужик начал, тут надо двигать, толкать, а он тринадцать лет из подвала не вылезает!»
Меня лично не очень колыхало, выйдет Сергеич в академики или нет. Меня колыхало, когда он мою работу проверял. А работа здесь была еще проще, чем мытье посуды. Посадили меня перед каким-то приборчиком со стрелкой, дали секундомер и говорят: через каждые тридцать секунд записывай, что стрелка покажет. Потом оказалось, что это все мог и самописец записывать. Ему что, его заправь пастой, он и будет тебе кривые рисовать. Потом я еще чем-то похожим занимался: то у каких-то проводов концы спаивал, то припаивал их куда говорили, то ручку прибора крутил, чтобы стрелка была на одном и том же уровне… Алик меня из-за этого обозвал «потенциостатом». Вроде бы по-научному, но как-то противно.
Прожил я в такой тоске до самой весны. Так от жизни отстал — ужас! Да что там — от жизни! Я уж все, чему меня в школе учили, позабыл. Родня опять ноет: куда, дескать, сдавать будешь. А я уже в апреле повесточку получил на комиссию… Там сказали: все нормально, годен к строевой, к июню заберем, жди. Какое там сдавать! Пойду лучше на службу — так я решил. Но после майских праздников моя судьба-индейка таким боком повернулась, что никто не ожидал…
На установке Игоря Сергеевича дежурили три инженера: один с нуля до восьми, другой с восьми до четырех, а третий — с четырех до нуля. Сам Сергеевич приходил в восемь и уходил в восемь, над душой у них стоял. Чего им там делать? Ленты сменят, ну еще кое-что повертят, а так все больше детективы читают от скуки. В зал, где установка, дверь автоматическая, с кодовым замком, туда так просто не войдешь. Замок, когда его открывают, щелкает громко — сразу услышишь, когда начальство приближается! Так что самое место, где можно тихо отдохнуть… ЭВМ вкалывает, а ты только за ней приглядывай. Но вот, после праздников, один из инженеров ушел на защиту — пока на установке дежурил, он диссертацию успел сочинить. Пришлось Игорю Сергеевичу искать ему замену, из другой группы выпрашивать человека. Ему и выдали Алика — хорошего-то работягу кто отдаст! Очень Сергеич был недоволен, знал ведь, что записного сачка берет! Но самому сидеть на установке ему было некогда — взял. Правда, несколько дней сам с ним дежурил, потом успокоился и доверил ему наиболее тяжкую смену: с нуля до восьми. Вот тут уж Алик был
недоволен! У него с одной герлой встречка намечалась, а тут сиди и кукуй!Ну, Алик, конечно, деляга, он быстро сообразил, поменялся сменой с тем мужиком, что перед ним дежурил. Потом еще как-то покрутился, только в конце концов получилось, что ему надо пахать две смены подряд: с шестнадцати до восьми. Это совсем не сахар! К тому же герла ему опять названивала. И Алик, ясное дело, решил меня подписать. «Ерунда, — говорит, — ты, главное, ничего не трогай, и все о`кей будет. В семь часов все разойдутся, а ты посиди за меня до трех. Приду как штык! На моторе семь верст не крюк, а тачка у меня — зверь! Годится?» Кожан он мне пообещал за полцены и блок «Мальборо» за так. Что я — дурной, отказываться?
Вначале все вышло как надо. В семь часов наши разошлись. Я позвонил Алику, чтоб он меня пропустил в свое заведение. Открыл, провел меня к пульту, усадил. Я осмотрелся. Ползала ЭВМ занимает, блоки в железных шкафах, пульт, повсюду кнопки, тумблеры, принтеры и еще хрен знает что. От ЭВМ несколько кабелей подключено к установке, а сама установка другие ползала занимает. В середине, на стальных опорах, бокс из эмалированных листов с герметическим люком. Здоровая штуковина, размером с микроавтобус. К боксу, как к осьминогу щупальца, — шланги, провода, кабели, стальные, пластмассовые и резиновые трубки разных размеров. С боков от бокса и позади него, до самого потолка, какие-то емкости из металла и пластмасс, краны, вентили, насосы, моторчики, все проводами оплетено. Где-то что-то гудит, где-то тарахтит. На пульте лампочки мигают, внутри машины что-то пощелкивает. Техника на грани фантастики! «Слушай, — спрашиваю я Алика, — это у вас не взрывается?!» — «Не боись, — смеется. — Не было еще такого! Машина у нас фирменная, штатовскую Ай-Би-Эм через третьи руки приобрели. Быстродействие — во! Это тебе не „Электроника“ какая-нибудь… Тебе сказано — ничего не трогай. Твое главное дело — по телефону отвечать. Сергеич — псих, он может и в полпервого звякнуть, не спится ему… Ты вот так, ладошкой, пасть свою прикрой, чтобы он по голосу не догадался, и вякни: „Все в норме, прироста не наблюдаю…“ — „А если он будет, этот рост?“ — „Какого прироста можно ждать, когда все это лажа!“ — хмыкнул Алик. Объяснил, называется! „Где он может быть, прирост-то? — спрашиваю я. — Покажи хоть!“ „Во! — Алик себя пальцем по виску — тук-тук! — Понимал бы что-нибудь… А, ладно, гляди сюда“. Включает он на пульте один экран, большой, как у „Рубина“, а на экране — в несколько десятков колонок — цифры, цифры, цифры… „Понятно? — поехидничал Алик. — Вот все параметры установки. Их не одна сотня, машина их поддерживает в заданных пределах. Если хоть один из них выйдет за эти пределы и машина сама не сможет его поставить на место, то она начнет выть и мигать красной лампочкой. А такое может быть только в тех случаях, если какой-нибудь вентиль или кран заест, моторчик у насоса перегорит, ну а еще если у самой машины в мозгах непорядок. Только так… Да не бойся ты, тут все десять раз отлажено! Каждое утро целая бригада всю механику, гидравлику и электронику проверяет… Тебе только по телефону отвечать надо, понял? И все!“ — „Слушай, — спрашиваю я, — а чего там внутри химичится?“ Он опять хмыкнул и говорит: „Да взбрело Игорю, что он общую теорию регенерации создал… Слыхал, как искусственные алмазы выращивают? Берут тоненький алмазный волосок, помещают в раствор и выращивают… Ну, как соляной кристалл… Не совсем так, конечно, но это я для простоты, чтоб тебе, дураку, понятно было… А наш Сергеич нашел так называемые микросвязи, их еще остаточными называют… Как бы это объяснить тебе? Время меня поджимает, видишь ли… Шерше ля фам, это, брат, проблема! Ладно, поживи пока без теории, а я пошел…“
Вот так он и убежал. А я остался сидеть в кресле и глазеть на все это чудо.
Перво-наперво я позвонил домой и предупредил родителей, что остаюсь на дежурстве. Мамулька, само собой, заподозрила, что я вру, но пахан имел в своем кондуите все телефоны нашей лаборатории и через пять минут проверил, позвонил по городскому. Успокоившись, родители, должно быть, заснули довольные — все-таки сыну серьезное дело доверили! Алик мне оставил два бутерброда с финской колбасой, термосок с кофе, пачку «Мальборо» и какой-то трепаный детектив без начала и конца. Курить на установке запрещалось, да я и сам бы не стал — черт его знает, вдруг что-нибудь взорвется! — а бутерброды с кофе съел сразу же. Остался только детектив. Он оказался нудный, но на безрыбье и рак — рыба. Стал читать. Время ползло так медленно, так тошно — слов нет. Надоедливо гудели трансформаторы, моторчики насосов, тикали какие-то таймеры, внутри бокса чего-то булькало и хлюпало. Светился экран с цифрами, который забыл выключить Алик. В левом нижнем углу светились отдельно цифры 270.45 и еще четыре цифирки, которые все время менялись. Первые две не очень быстро, а вторые — очень. До меня дошло, что это — время в часах, минутах, секундах, десятых и сотых долях секунды. Должно быть, столько времени работала эта установка подряд, без выключений. Кроме цифр, обозначавших время, все остальные цифры стояли неподвижно и никак не менялись. Смотреть на них было скучно — это не «Рэмбо» по видику. Правда, на этом телевизоре была такая же рукоятка переключателя диапазонов, как на всех других. Против цифры «семь» на шкале переключателя клейкой лентой была приклеена бумажка, а на бумажке от руки написано фломастером. «Телекамера бокса». Что меня дернуло переключить эту ручку — черт его знает! Только я поставил переключатель на семерку. Теперь вместо цифр на экране в черно-белом изображении появился листок бумаги, исписанный неразборчивым почерком с закорючками и плюс к тому захватанный грязными пальцами. Один отпечаток был наиболее четкий, большой. Наверно, сыщики вроде Мегрэ или Пуаро были бы таким очень довольны. Ну а мне этот листок интересным не показался, потому что прочесть его я не мог. Тогда я решил переключить телевизор обратно, туда, где были цифры… Но тут раздался звонок по городскому.
— Альберт Семенович? — услышал я голос Сергеича и, как учил Алик, закрыв пасть ладошкой, прошамкал.
— Слушаю вас! Все параметры в норме, прироста не наблюдаю.
— А что это вы так хрипите?
— Простудился, Игорь Сергеич, горло болит…
— Н-ну да… — рассеянно пробормотал он. — Значит, не наблюдали… Ну ладно… А пора бы уже, пора… Под утро я еще вас побеспокою… До свидания.
Прав был Алик, только псих может из-за трех фраз в полвторого ночи звонить. Себя бы пожалел!
Повесив трубку, я хотел переключить телевизор на цифры, а затем и совсем его выключить. И надо же! Локтем за какой-то тумблер зацепил! Точно помню, что зацепил, а вот за который — не заметил! Экран-то я переключил, только гляжу, а на нем строчки одна за одной стираются и вместо них какие-то другие накатываются! И тут же внутри блоков машины что-то стало хрюкать, чирикать. В боксе тоже что-то забурлило… Ну, думаю, сейчас шарахнет! Залез под пульт
— там что-то вроде ниши для ног было, — сижу и дрожу. Минут десять сидел, потом вылез. Вроде все тихо. Машина успокоилась, хрюкать и чирикать перестала. Только теперь почему-то «консул» сам собой стал чего-то печатать. Длинный рулон вымотал! На экране цифры стоят ровненько и не стираются, вроде бы как и были, только теперь совсем другие. Я опять сел в кресло и посмотрел на пульт. «Надо бы, — думаю, — тумблерчик на место повернуть, чтоб завтра Сергеич или Алик не заметили. Черт его знает, что там от этого в боксе получилось! Может, гадость какая-нибудь». Стал я рассматривать тумблерчики и соображать, который же я повернул. Пригляделся, вижу: на панельке под телевизором шесть тумблеров в одну сторону наклонены, а седьмой, по левому краю, — в другую. Все наклонены на «вык», а он один — на «вкл». Стал я читать, что над этими тумблерчиками написано.
На том, крайнем, было написано: «Подсветка бокса». И всего-то! Я вылез из-за пульта, обошел блоки и приблизился к боксу… Не вплотную, а так метра на два. В крышке герметического люка светилось окошечко — иллюминатор. Когда Алик мне показывал установку, света не было… Я-то, дурак, боялся, а это обыкновенный выключатель, простой, как в комнате, свет включать! Тут я совсем расхрабрился и смело повернул тумблерчик на «вык»… Снова что-то защелкало, захрюкало. Опять затарахтел «консул». Цифры на экране опять стали меняться и снова установились. Я, конечно, не помнил, какие цифры были до того, как я включил подсветку бокса, но, как мне показалось, они все-таки чем-то отличались от тех, что появились после того, как я ее выключил. Однако меня это не заколыхало. Вряд ли кто помнил, что там раньше было, если там несколько сот цифр! «Небось не заметят!» — подумал я. Полчасика прошло без приколов. Я сидел, читал детектив, поглядывал на «Мальборо»: может, рискнуть, курнуть одну? Но тут снова зазвонил телефон. Это был Алик. Голосок у него был тепленький, индюку ясно, что звонит после стакана.
— Здорово, старый! — сказал он. — Как жизнь?
— Сижу, — ответил я сердито.
— Понятно, — хмыкнул Алик. — Ничего не трогал?
— Ничего, — соврал я, — как можно, начальник!
— Молодец! Возьми с полки пирожок… Шеф звонил?
— Да. Сказал ему, как ты велел.
— Не просек он тебя?
— Нет.
— Тогда жди, через час-полтора буду как штык. О`кей? В случае чего — звони.
— Хоккей, — вздохнул я, а потом глянул на часы. Было уже два. Алик, стало быть, собирался приехать уже не в три, а в полчетвертого. Надо бы ему об этом сказать, но он уже трубку повесил. Я опять взялся за детектив.
И тут ни с того ни с сего застрекотал «консул». Я поднял глаза к экрану и ахнул: цифры на нем менялись, словно отсчитывая десятые или сотые доли секунды. Одна строка с невероятной скоростью сменялась другой, а «консул» тарахтел как пулемет, выматывая ленту с серыми цифрами. Что стряслось?! Я ж точно помнил, что ничего не переключал больше! Однако вся эта техника словно взбесилась: внутри бокса уже не клокотало, а ухало, брякало, взревывало. Бешено метались стрелки на приборах, внутри ЭВМ щелкали какие-то переключатели, заработал еще один принтер. Моторчики и насосы, подающие что-то из емкостей в бокс, надсадно выли на разные голоса, гудели и скрежетали. Мне отчетливо почуялся запашок горелой смазки. Экран вдруг мигнул, сбросил все цифры, и поперек его замигала яркая белая полоса с черной зловещей надписью: «Критический режим!!! Выключить установку!!!» Господи, да я бы рад ее вырубить, только чем?! Хоть бы знать, где тут рубильник!!! Где наш лабораторский распределительный щиток, я знал, но знал и то, что установка имела автономное питание, ее наш щиток не отключал. Я вскочил на ноги и среди всей этой какофонии принялся носиться по залу. Щитков тут было черт-те сколько, глаза разбегались. Нажал один — выключился вентилятор, нажал другой — погасло несколько ламп… Я понял, что если буду так же продолжать, то погашу весь свет, а там уж черта с два найду рубильник. Между тем установку била такая вибрация, так ее, родимую, трясло, что даже такому лопуху, как я, было ясно, что ее вот-вот расшибет! Загорелась та самая лампочка, о которой предупреждал Алик, противно и непрерывно завыл какой-то зуммер. На экране мигала угрожающая надпись…
Я бросился к двери: «Рванет, так хоть жив останусь! Пускай потом сажают! Все равно вместе с Аликом сидеть будем! Раздумывать некогда!» Но когда я уже был у выхода, меня как дубиной трахнуло…
Думаете, взорвалось? Ничего подобного! Просто в проем двери откуда-то сверху опустился толстенный броневой щит, а над дверью загорелась надпись: «Вход блокирован!» Надпись эта была старинная, масляной краской по темно-малиновому стеклу, и я ее никогда раньше не видел. Теперь оставалась одна надежда на телефон. Телефон Алика я знал наизусть. Быстренько набрал семь знакомых цифр… Короткие гудки! Занято! С кем же ты, гад, по телефону
треплешься?! Может, ошибка?! Еще раз набираю — то же, еще — то же!!! А вушах уже сверлит от этого зуммера, в глазах мельтешит от мигания всех этих табло, лампочек, экранной надписи… Еще раз длинные гудки! Ну, слава Богу!
— Ал„-о, — сонно протянул голосок, который никак не принадлежал Алику.
— Алика! Алика, пожалуйста! Альберта Семеныча! — заорал я.
— Ошиблись номером, — тихонько подсказал Алик, но я его услышал.
— Здесь такой не проживает, перезвоните, пожалуйста… — сказал голосок, и мне, словно серпом по шее, полоснули короткие кусачие гудки…
— Сволочь! — Я швырнул трубку, заревел и полез под пульт. Будь что будет! Сидя там, трясясь от вибрации и страха, я хныкал помаленьку и ждал взрыва. Его все не было, и я вдруг вспомнил, что по телефону можно позвонить не только Алику… «Там же телефон шефа! Под плексигласом на передней панели! Плевать мне на Алика, его кожан и „Мальборо“, если он сволочь, то и я тоже буду… Взрываться за „Мальборо“ я не подписывался!» — выпрыгнув из-под пульта, опять подскочил к телефону. «Игорь Сергеевич, 706-45-12», — прочел я под плексигласом и торопливо стал набирать номер. Трубку сняли тут же, будто шеф ждал этого звонка:
— Слушаю вас!
— Игорь Сергеевич! — выпалил я в трубку. — Установка! Критический режим!
— Это кто? Где Корзинкин?! Лопухин, как вы туда попали?!
— Неважно это! Я даже уйти отсюда не могу! Дверь заблокирована!
— Что за чушь?! Там сто лет нет никакой блокировки!.. Ну ладно, это не важно! Вы соображаете что-нибудь в машинах?
— Ничего! — взвыл я самым дурным голосом.
— Тогда все совсем просто. Пройдите в проход между шестым и седьмым блоками и обесточьте установку. Там, в жестяном шкафчике, такой большой выключатель, черный. Потом подойдете к телефону и доложите мне.
Я помчался к указанному месту и повернул выключатель. Щелчок — и стало темно. Разом все технические шумы пропали, только в темноте, там, где располагался бокс, что-то булькало и хлюпало. Слышалось также журчание жидкости, лившейся куда-то на пол.
Ощупью я добрался к телефону и сказал в трубку, где слышалось тяжелое дыхание Игоря Сергеевича:
— Я все выключил.
— В темноте сидите?
— Ага…
— Дыма, гари не чувствуете, огня не видно?
— Гарью немного пахнет, но огня не видно. Только что-то на пол течет…
— Это не страшно, — успокаивая не то меня, не то себя, произнес Сергеич,
— ничего токсичного у нас вроде бы не было… Темноты не боитесь?
— Нет, — ответил я, — не боюсь…
Это была правда. После того, как чуть не взорвешься, чего бояться!
— Тогда ждите, — ободряюще сказал шеф, — попробую такси поймать…
Я повесил трубку и сел в кресло. Теперь оставалось только сидеть и дожидаться. Детектив, само собой, в этой темнотюге не почитаешь. Первые несколько минут, пока унимался страх, все было ничего. Это был еще тот страх
— страх перед бешеной установкой. Но когда он прошел, то начал наползать другой — перед темнотой и тишиной. Насчет тишины я, конечно, вру. Боялся я не тишины, а тех звуков, которые слышались от установки. Оттуда доносилось журчание и бульканье, а кроме того — странное бурчание. Журчание, бурчание и бульканье вроде бы постепенно стихали, но сквозь них уже несколько раз проскакивали какие-то совсем другие, шуршаще-шевелящиеся звуки. Вот эти-то звуки и нагоняли новый страх, потому что неприятно, когда что-то в пяти метрах от тебя ворочается и шуршит, да еще там, где никаким живым существам быть не полагается…
Телефон молчал. От установки слышалось гулкое «кап-кап-кап» и все то же шевеление. Потом что-то бухнуло, будто кто-то долбанул кулаком по железному листу…
— Кто там?! — рявкнул я.
Крикнул громко, а зал был большой, даже эхо отозвалось. Вместо ответа опять что-то гулко бухнуло. Потом еще и еще. Кто-то, должно быть, ломал установку. Может, там диверсант пролез? Хоть мысль была дурная, но я от нее никак не мог избавиться. Стало еще страшнее. Диверсанты, когда идут на дело, обычно бывают с пистолетами или хотя бы с финками. Это я хорошо знал, слава Богу, не первый год в кино хожу… Он меня живым оставлять не будет, если уж я разорался. Подберется в темноте и — чик! Одному-то мне с этим типом не справиться, уж больно крепко он бухал, здоровый, наверное…
И все же лучше при свете загнуться от бандитской пули или взорваться вместе с установкой, чтоб врагу не досталась, чем сидеть и подыхать от страха — так я решил! По-тихому пролез к (выключателю и повернул его. Стало светлее. Загудела ЭВМ, но тарахтения и вибрации установки слышно не было. Экран засветился, и на нем черным по белому было написано: «Установка отключена». Тут же, пока я еще не очень удивился, раздался звонок по внутреннему телефону.
— Как у вас там дела, Лопухин? Все в темноте сидите?
— Нет, Игорь Сергеевич, я свет включил. Только установка не работает.
— Правильно, что не работает. А машина?
— Машина работает, телевизор показывает.
Сергеич там, у себя, хихикнул и сказал:
— Это, товарищ Лопухин, не телевизор, а дисплей главным образом. Ну и что он показывает?
— «Установка выключена», — прочел я.
— Хорошо, значит, сработало… Скоро мы вас освободим. Я тут пожарников и охрану поднял. За этим мерзавцем Корзинкиным поехали, я ему устрою тринадцатую зарплату! Если в машине хоть что-нибудь полетело — весь ремонт за его счет! Да я его под суд отдам как вредителя!
Я подумал, что и мне достанется, но спрашивать, что мне будет, не стал.
— Как вас зовут, Лопухин? — спросил Игорь Сергеевич. Он этого не знал, оказывается!
— Вася…
— Вы, Вася, потерпите еще немного. Охранники ничего не знают о блокировке двери. Это какое-то очень древнее устройство, чуть ли не сороковых годов. Оно по идее должно быть отключено от сети, поэтому сработало неведомо как. Бронеплита солидная, так просто ее не сдвинешь. Но вы не переживайте, все будет хорошо… Кстати, вы бы не могли оказать мне одну услугу?
— Пожалуйста, — ответил я.
— Переключите дисплей на седьмой диапазон.
— Это там, где наклейка «Телекамера бокса», да?
— Да-да, именно там! Посмотрите-ка, во что превратился клочок бумаги, который там был…
— Сейчас, — сказал я, положил трубку на столик и переключил дисплей на седьмой диапазон…
— А-а-а-а! — заорал я от страха и неожиданности так, что Сергеич услыхал через трубку, лежавшую в полуметре от меня.
— Что случилось? — обеспокоено пискнула трубка.
— Там… там… — лязгая зубами, провякал я, — там рука… живая!
ЧУДО
— Так, — строго сказал Игорь Сергеевич, — вы убеждены, что она живая?
— Па-пальцы… шевелятся, — заикаясь, как дефективный, и все еще стуча зубами, сообщил я.
— А кровеносные сосуды пульсируют? — пристал шеф.
— Не вижу, — сознался я, — темно… Только силуэт видно.
— Включите подсветку бокса, седьмой тумблер, крайний слева.
— Я уже знаю…
— Вы что, уже включали подсветку раньше?! Ну, что вы молчите?!
— Включал, — сказал я наконец, — за полчаса до того… Только я обратно выключил!
— Какое время при работе установки в боксе был свет? — спросил Сергеич, точно следователь у преступника.
— Несколько минут, — промямлил я, — я испугался… Там все цифры с этого вашего дисплея побежали, а еще машинка печатная застучала… И когда обратно свет выключил, тоже стала печатать и цифры сменились…
— Ладно, — перебил меня шеф, — включайте подсветку!
С осторожностью, словно бы до самой ядовитой гадюки, я дотронулся до тумблера. Изображение на экране стало намного четче и ярче.
Рука была самая обычная, пятипалая, здоровенная лапища, которой, если сожмешь в кулак, можно так чухнуть, что не обрадуешься.
— Ну, пульсируют вены? — нетерпеливо прогундосил шеф из трубки.
— Вены надутые такие… — сказал я и снова взглянул на экран. Рука на моих глазах сжалась в кулачище и метнулась прямо в объектив камеры. Тут же со стороны бокса долетел очередной глухой удар…
— Она стукнула по камере! — заверещал я с испугу. — Там, в боксе, что-то бухает!
— Камера цела?
На экране было что-то мутно-черно-белое.
— Резкости нет, — сказал я, — наверно, объектив сдвинулся.
— Ого, Вася, вы молодец! — подбодрил Игорь Сергеевич. — Оптику знаете!
Издевался, конечно, это дело и в первом классе знают.
— Возьмите, Вася, из ящичка с надписью «ДУК» коробочку с коротким кабелем… Взяли? Спасибо. Теперь найдите на панели разъем с надписью «ДУК»…
Я нашел. Разъем был недалеко от тумблера подсветки.
— Соедините разъем кабеля с разъемом на панели…
— Соединил.
— Откройте крышку коробочки!
Под крышкой оказался маленький пульт управления с кнопочками, тумблерами и верньерами.
— Это пульт управления камерой. Для благозвучия он назван «ДУК» — «дистанционное управление камерой». Найдите тумблер «вкл. — выкл.», поставьте положение «вкл» и покрутите верньер «наводка на резкость»…
На сей раз я даже не ахнул, хоть и надо было. Камера показала человеческое лицо с полуоткрытым, часто дышащим ртом и испариной на высоком лбу. Хорошо были видны жидкие усики» торчащие в разные стороны, как у кота, а также патлатая, как у хипаря, голова.
— Там мужик, — прохрипел я, будто это мне не хватало воздуха, — он задыхается!
— Черт побери! — вскричал Игорь Сергеевич. — Проклятая блокировка!.. Ах, была не была! Вот что, Вася, вы сумеете разгерметизировать бокс?
— А как это?
— Очень просто. Там есть люк, на его крышке — штурвальчик. Повернете против часовой стрелки, чуть-чуть приоткроете — и сразу же назад, к телефону! Понятно?
Я пошел к боксу. Сквозь окошечко в крышке люка ничего не было видно, оно изнутри запотело. Штурвальчик я нашел и покрутил, как велел шеф. Что-то пшикнуло, и люк открылся. На меня пахнуло горячим спертым воздухом, влажным, как в бане. Я отскочил и побежал к телефону.
— Открыл! Он там шевелится, Игорь Сергеевич… А что, если он оттуда полезет?
— Не знаю! Главное, не подходите к нему слишком близко, вы можете быть опасны друг для друга. У вас есть носовой платок?
— Есть, только грязный…
— Сойдет. В шкафчике под пультом стоит бутылка со спиртом. Намочите платок и держите на всякий случай перед носом… Да, пожалуйста, предупредите своих родителей, что вы сегодня, завтра, а может быть, и дольше пробудете вне дома…
— Это почему? — завопил я. — Что я, так и буду тут сидеть? А жрать?
— Нет, через час-другой вас отсюда вывезут в другое место. Прибудут медики и заберут вас отсюда.
Я повесил трубку внутреннего и набрал на диске городского свой домашний телефон. Родители спали некрепко: не успели четыре длинных гудка пропикать, а мамулька уже взяла трубку.
— Мамулька, это я! Доброе утро!
— Господи, Вася, это ты?!
— Я, мамулька, — пришлось говорить как можно спокойнее, — ты только не волнуйся, у меня все хоккей…
— А что же ты звонишь? — завопила она. — Как услышала звонок, у меня чуть сердце в пятки не ушло! Сейчас четвертый час утра! Даже пятый!
— Да я, мать, хотел сказать, что задержусь здесь еще дня на три…
— Что-о-о? — взвыла мамулька. — Какое они имеют право?! Задерживать несовершеннолетнего на работе! Для кого КЗоТ написан?! Ну, я им покажу! Я в ваш местком пойду, в ВЦСПС!
— Мамуля, я уже полтора месяца совершеннолетний! — напомнил я. — Меня уже в армию призывают… Все будет нормально, честное пионерское!
Мамулька всхлипнула, трубку взял пахан.
Что ты там выдумал? — сурово спросил он. — Мать ничего не понимает… Как это тебя три дня не будет дома?
— Пап, ты позвони Игорю Сергеевичу, он тебе все объяснит…
— А, это ваш руководитель группы? Куда ему позвонить?
— Он сейчас здесь, только я не знаю, откуда он говорил. Позвони ему вечером домой…
— Нет, ты что-то скрываешь! — вновь выхватила трубку мамулька. — Ты отравился? Заболел? Натворил что-нибудь? Ты не в милиции?!
— Нет! Нет! Нет! — заорал я раздраженно и повесил трубку. Зазвенел внутренний. Я думал, что это опять Игорь Сергеевич, а это был сам завлаб, доктор, друг моего пахана, Андрей Михалыч.
— Василий Васильевич? — Это он меня по отчеству назвал, Ну, дела!
— Я, Андрей Михайлович, — ответил я даже слишком важно.
— Задали вы нам работы, коллега! Вентиляция у вас работает?
— Работает, кажется.
— Есть хочется?
— Пока не очень.
— Часок-другой поголодаете? Медики уже на подходе, слесаря работают… Видите ли, здесь раньше была лаборатория по работе с высокотоксичными веществами. Ее оборудовали герметической дверью с электромеханическим приводом. Помещение перестроили, а проводку от привода двери только отключили, но не сняли. Рядом со старой проводкой сделали новую, к насосам установки Игоря Сергеевича. Когда установка стала работать в критическом режиме, где-то пробило изоляцию, питание от моторов пошло на привод двери и вас, извините, прихлопнуло… То есть, я хотел сказать, захлопнуло. Понятно?
— Ага, — вздохнул я.
За всеми этими разговорами я как-то отвлекся от бокса. Когда я туда поглядел, то увидел, что крышка люка уже не приоткрыта, а распахнута настежь, и из бокса торчит наружу грязная и окорябанная, как у алкаша, рука в белом рукаве. В трубке пищали короткие гудки, завлаб повесил ее. Хоть бы знать, где они там заседают? Я набрал сначала номера наших комнат на третьем этаже. Но там никого не было. Рука между тем отчетливо пошевелилась. Кто-то неуклюже заворочался в боксе. Потом послышался мощнейший храп. Таким храпунам мы в пионерлагере кеды на нос обували… Храп пилил мне по нервам. Вот гад! Неизвестно как пролез в бокс и еще храпит, сволочь! Оттуда, со стороны бокса, отчетливо веяло перегаром. Это же надо так нажраться! Может, какой-нибудь киповец или механик после бутылки решил в установке отдохнуть? А я тут трясусь и ломаю голову, как человек в боксе очутился! Мне даже смешно стало. «Может, директору звякнуть? — подумал я. — Вдруг они там все собрались?» И угадал!
— Вас слушают, — услышал я старорежимно-вежливый голос.
— Это кто? — спросил я.
— С вашего позволения, директор данного научно-исследовательского учреждения, академик Петров… С кем имею честь беседовать?
— Это я… Вася… из подвала, — заикнулся я. Первый раз с живым академиком — может и язык присохнуть.
— Значит, это и есть тот самый Лопухин? Я так понимаю?
— Ага, — подтвердил я, косясь на люк бокса, где по-прежнему ворочалось и храпело. — Товарищ академик, там храпит!
— Меня зовут Евгений Анатольевич, с вашего позволения… Так что у вас там храпит? Или, правильнее, кто у вас там храпит?
— Мужик храпит, пьяный…
— «Мужик» — это в смысле принадлежности к определенному полу или в смысле социального происхождения? Уточните, пожалуйста… И не волнуйтесь так!
— В смысле пола, — ответил я, — у него усы и длинные волосы!
— Странно, — сказал академик, — у моей жены есть оба этих признака, но я никогда не догадывался, что она — «мужик»… Ну да ладно! А из чего вы заключили, что он пьяный?
— По запаху…
— Вот это уже надежно… — согласился академик. — Ладно, уважаемый товарищ Вася из подвала, если некоторые наши соображения подтвердятся, я обещаю вам, что предложу именовать обнаруженный эффект вашим именем. Пока старайтесь не будить этого «мужика», как вы выражаетесь. А то еще…
— Он глаза открыл! — перебил я академика, глядя на экран. — Головой вертит! Приподнялся! Нет, опять улегся… Евгений Анатольевич, а откуда он взялся?
— Ну, в Бога вы, конечно, не верите? Так?
— Конечно, — хмыкнул я.
— А в чудеса?
— Тоже…
— А вот это зря. Только что вы стали свидетелем настоящего чуда…
— Уй! — вновь перебил я речугу академика. — Он ноги из люка высовывает… Он выле-за-а-а-ает!
Швырнув трубку на стол, я нырнул В промежуток меду блоками ЭВМ и залег там как партизан.
Несколько минут я слышал только гудение телевизора и глухое отдаленное дыхание. Потом послышался гулкий и громкий кашель. Несколько раз шлепнули по линолеуму пятки. Потом со стола долетел писк трубки, кто говорил — было не разобрать, но слова слышались отчетливо:
— Лопухин, отзовитесь, возьмите трубку!
— Кто пишшит? — спросил невидимый мне пришелец. Значит — свой, не из космоса. Я его не видел, и он меня не видел, но если человек говорит «пищит» через два «ш», это свой. Свой-то он свой, а вот высовываться что-то не
хотелось. Свой, да еще с похмелья, это тоже не подарок. — Кто пишшит-то? — повторил незнакомец. — Отзовись!
Он зашлепал босиком к пульту. Трубка все еще взывала, «пишшала».
— Зело хитро, — сам себе под нос пробормотал пришелец. — Какова диковина! Костяная, поди, а говорит! Эй, карла, вылазь оттудова!
Он щелкнул по трубке ногтем. Трубка притихла.
— Не таись, ведаю, что тут ты… Вылазь пред светлы очи! Ну! Незнакомец, должно быть, привык, чтоб ему подчинялись, уж очень громко орал.
— Кто у телефона? — пискнула трубка.
— У какого Агафона? — удивился пришелец. — Нет тут Агафона! С государем говоришь, холоп! Вылазь, как сказано!
— С каким государем?
— Нешто не ведаешь?! Всея Руси великим государем Петром Алексеевичем!
«Точно! — сообразил я. — Рожа-то его в телевизоре мне какой-то знакомой показалась… Только он молодой больно… Тут свихнешься!»
— Ваше величество, — сказали в трубке, — не погубите, только извольте говорить в трубку, вас плохо слышно…
— Это меня-то плохо слышно?! Ну так я те уши-то батогами прочищу!
Он вот-вот мог шарахнуть по трубке кулаком и расколотить ее. Тогда бы я был отрезан от внешнего мира. Я рискнул и выскочил.
— А-а-а! — заорал человек, назвавшийся царем. — Вот ты где, охальник!
Я-то думал, что он и вправду здоровый, как шкаф. А он, представляете себе, обычный фитиль худосочный, только длинный, под два метра. Кулаки здоровые, но не накачанный парень. Таких я и раньше вырубал. К тому же на нем была рубаха до пят, как женская, с ней как с парашютом прыгать можно. Только он махнул, я его цап за руку — и за спину ее. Локотком надавил на сустав, не попрыгаешь! Завалил его на пол и подвернувшимся обрывком провода стал вязать руки. Ругался он классно, теперь так не умеют!
— Ноздри рвать, огнем жечь буду-у, на царя руку поднял, лиходей!
— Спокойно, Петя, не дрыгайся, — уговаривал я, — не выступай! Все понимаю, только когда пьешь, закусывать надо…
— Смерд вонючий! Милославскими подослан? Под корень вас! Кто таков?
— Лопухин моя фамилия, — отвечал я, — Василий Васильевич.
Он перестал вырываться и спросил заинтересованно:
— Родней, значит, мне доводишься, свояком? Дуська моя кем тебе приходится?
В истории я что-то был не силен. Кто такая Дуська? Но на всякий случай сказал:
— Троюродной племянницей четвероюродной сестры.
— Так ты еще и на свояка руку поднял?! — опять взъярился он и завертелся. Но я крепко сидел на нем верхом, а руки у него были хорошо завязаны. Подождав, пока он утихомирится и перестанет грызть линолеум, я спросил:
— Вот что, Петро, я, конечно, очень извиняюсь, но ты так придуриваешься или в самодеятельности научился? Неужели я такой дурак, что поверю, будто ты из семнадцатого века сюда попал?
В каком веке жил Петр I, я, честно скажу, тогда еще не знал. Помнил только, что Полтавская битва была в 1709 году. «Должно быть, это семнадцатый век?» — так подумалось.
— Века-века, — передразнил он ворчливо, — царь я истинно!
— Ну да! — ухмыльнулся я. — Бреши!
— Царь я! — рванулся он, но обмяк, понимая, что не выкрутится. — Два брата нас, Ванька да я. Царствуем мы… А Сонька правит. Ванька — дурак, хоть и старше, а Сонька — прелюбодейница, с Васькой Голицыным спуталась, Милославских повсюду тычет, меня с матушкой из Москвы в село согнала, убивцев вот подсылает…
Мне даже показалось, что он сейчас заревет — уже голос дрожал. Что-то я такое припомнил и про Ваньку, и про Соньку…
Мы ведь когда-то «Петра I» в школе проходили. И в седьмом классе вроде изучали, на истории.
— Режь! Режь, убивец! — взвыл Петр неистово. — Бысть тебе во геенне огненной, на царя руку поднимаешь!
— Да брось ты, на хрена мне тебя резать… — Мне даже неудобно стало. — Ты хоть вокруг себя поглядел? Неужели все это на Грановитую палату похоже, или что там у вас?
— Голова трещит, боярин, — пробормотал он, — всю ночь в бочке проспал, чуть не задохся…
— Да твоя ночь триста лет тому назад прошла! — буркнул я, начиная ему верить: уж больно испуганно он оглядывал все, что его окружало.
— Свят, свят, свят… — он бы и перекрестился, да руки были связаны. — Где это мы, Васька?
Похоже, он кое-что стал соображать.
— Я-то знаю, где, — сказал я, — а вот как ты себе это представляешь?
— Да развяжи ты меня, дьявол, простил уж… Не буду драться! Я рискнул и развязал. В семнадцатом веке даже цари были ничего, честные. Петька драться не стал, одержал слово.
— Ты уж скажи, боярин — дался ему этот боярин, прости Господи! — Куда ж меня занесло? — озираясь, спросил Петр. — Колдовство, поди? Сундуки стоймя стоят, жерди на потолке светятся… А и одежда на тебе не наша, не русская…
Тут он был совсем прав: рубашка на мне была югославская, пуловер чешский, джины «Вранглер» и кроссовки «Адидас».
— Ты в двадцатый век попал, понял?
— Чего? — спросил он. — Пошто в двадцатый, когда мне семнадцатый год еще не вышел?
— Водку пить он умеет! — проворчал я. — А башка варит плохо… Сто лет — век. Ты с какого года?
— Чего? — Петька явно балдел, как контуженый.
— В каком году родился? — переспросил я. Стыдно, но тогда Я и этого не знал.
— В сто восьмидесятое лето от сотворения мира…
— Врешь, — теперь уже я опешил. — Не может такого быть! И мир никто не творил…
— Не богохульствуй! — Он было замахнулся, но вовремя притормозил. — Ну, не в сто восьмидесятое, а в семь тыщ сто восьмидесятое… А ежели от Рождества Христова, так в одна тысяча Шестьсот семьдесят второе…
— Вот это похоже… Значит, сейчас тебе триста с хвостиком…
— Ложь сие! — обиделся Петр. — Не верю! Нешто я Мафусаил?
— Я бы тоже не поверил, — посочувствовал я, — однако так все и есть.
— Все враки! — упрямо набычился Петр. — Не может такого быть… В вечер пошли мы с Фрянчишком на Кукуй, и Алексашка при нас был…
— Алексашка… — припомнил я. — Это Меншиков, что ли?
— Он… А ты откудова о сем ведаешь? Коли ты из другого века? — прицепился Петька. — Милославскими подослан?
— Ух, дались тебе эти Милославские! — плюнул я. — Расскажи лучше, как пили и чего…
— Чего пили? — Петя повеселел, видно, вспомнить было приятно. — Ренского кувшин, полштофа гданской, лакримы-кристи… той не упомню, до нее Фрянчишко зело охоч, еще секу пили…
— Что? — удивился я. — Я таких и вин не знаю…
— Ну, сек, он шипит да пузырит, как отколупнешь…
— А-а-а, — понял я, — сект? Шампанское?!
— Во, как Фрянчишко говорил, чампань, истинно… А ренское, он сказывал, от реки, что позади Цесарской земли течет, рекомой Рен или Реин…
— Рейнское! — догадался я. Пить я его не пил, но что-то о нем слышал.
— А гданское — то простое зелено вино, токмо чище, без мутноты, яко бы водка, но хмельное…
— Водка! — обрадовался я, как старому знакомому.
— И водкой ее кличут, так, — кивнул Петр, — горька, а веселит! Опосля питий с иноземными девками данс плясали, токмо название мудреное, запамятовал… А что дале было, и вовсе вышибло… В Преображенское вроде воротились.
— «Потом не помню, дошел до точки…» — процитировал я Высоцкого.
— Истинно не помню! — Петька тряхнул патлами. — А у вас тут каково с питием? Али уж Бог сподобил, отвратил от греха сего?
— Ну да! — Я бы тоже мог Петьке рассказать, еще почище. — Есть кое-что у нас: «Русская», «Стрелецкая», «Петровская»… «Петровская», между прочим, в твою честь названа.
— А «Стрелецкая» — в честь стрельцов?! — злобно окрысился Петр. — Воры! Матушки моей родню, яко баранов, резали… Сонькиным наущениям предались, аспиды!
Тут я вспомнил картину «Утро стрелецкой казни» и поспешил успокоить Петьку, пока он опять не распалился:
— Да брось ты переживать! Все уж давно кончилось. Тебе уж памятник поставили в Ленинграде. «Медный всадник» называется…
— Стрельцы памятник ставили, столб на площади вкопали… Ироды! — рычал Петр, переживая какие-то совсем недавние для него события. — Давить, жечь нещадно Иудино семя, Каинов род!
— Успокойся, успокойся! Сделал ты этих стрельцов, под сухую сделал…
— Когда?
— Не помню, — я почесал лоб. — Головы им всем отрубил, а вместо них армию устроил, как в Европе.
— Не помню, — теперь Петр почесал лоб. — Мыслю об том, да силы не имею. Лефорт Фрянчишко об том же речет: надо-де на Руси завесть все полки по иноземному строю да корабельное войско, сиречь флот, учредить… А как сие строится, об том токмо у иноземцев ведение есть, они хитрости знают…
Петр вздохнул. Только тут до моей глупой головы дошло, что Петька, то есть Петр I, вывалился из своей жизни на семнадцатом году и ничего еще из того, что мы про него знаем, не сделал… Из телефонной трубки долетали короткие гудки.
— Вот что, — сказал я, подходя к телефону, — мне тут поговорить надо…
— Так это не ты говорил? — удивился Петр. — Карла туг сидит, что ли9 Я таких малых и не видал… В дырки-то эти и таракану не пролезть…
— Это, брат, техника!
— Чего?
Но я не ответил и набрал директорский телефон.
— С вами можно инфаркт схватить! — заметил Евгений Анатольевич. — Кто это дурачился? При чем тут царь? Медики уж мне какой-то синдром подсказывали, что вас поразил… Ну, как дела?
— Никто не дурачился, Евгений Анатольевич, из бокса Петр I вылез…
— Это серьезно? Не розыгрыш? — поперхнулся академик.
— Нет же! Настоящий царь Петр, только молодой, семнадцатилетний… Хотите трубку дам?
— Уф-ф… Ну и ну! — сказал академик, наверно, в сторону, кому-то из сидящих в его кабинете. — Он предлагает поговорить с Петром Первым по телефону…
— Принципиально ничего невероятного тут нет, — услышал я голос Игоря Сергеевича, — общая теория регенерации это допускает…
— Давайте вашего Петра, — сказал мне академик.
Я показал Петьке, как надо держать трубку, и сам подставил ухо, чтобы слышать, что ему академик скажет.
— Алло, — осторожно произнес Петров, — это… м-м-м … Петр?
— Нешто не слышишь? — начал Петька, как в первый раз, но я показал ему кулак. — Я самый и есть, государь Петр Алексеевич, Великий и Малыя и Белыя Руси…
— Понятно, дальше перечислять не стоит, — осторожно остановил его директор. — А скажите, Петр Алексеевич, как м-м-м… ваше самочувствие, здоровье?
— Голова побаливает, — хихикнул я, прикрыв рот, и теперь уже Петька погрозил мне кулаком.
— Благодарствую, здрав есмь, — ответил Петька на полном серьезе. — Каких будешь, человек добрый?
— Извините, Петр Алексеевич, это не суть важно. У меня к вам еще несколько вопросов, если можно. Скажите, вы не ощущаете ничего непривычного в окружающей вас обстановке?
— Светло больно… Жердины на потолке светят зело ярко. А дыму и огня не зрю… Не колдовство ли сие, прости Господи? Да и ты, господин, не чернокнижник ли? Пошто в трубку залез?
— Вы ошибаетесь, Петр Алексеевич, никакого колдовства здесь нет. Это просто такое устройство… Как это в ваше время говорили? Инвенция, кажется?
— Механизмус, что ль? Слыхал, вроде часов с пружиной… Понятно.
— Очень рад. Вот с помощью этого «механизмуса» мы с вами и разговариваем. Он называется «телефон»…
— А-а… А я-то думал, какого Агафона ты давеча кликал? — улыбнулся Петр.
— Вот что, господин, а правду ль тут Васька Лопухин речет, что-де меня нечистой силой аж на триста лет вперед унесло? Или брешет?
— Боюсь, что правду, — сказал академик, — хотя и сомневаюсь слегка. Вы, случайно, ВГИК не кончали?
— Бог миловал, — ответил Петька, и я чуть не лопнул со смеху.
Академик тоже немного покашлял, а потом сказал:
— Ну ладно, это мы еще проверим. Должен вам сказать, что через некоторое время мы выведем вас отсюда и поселим в одном уютном месте. Если вы по-настоящему прибыли к нам из семнадцатого века, из 1689 года, то должны понимать, что вам потребуется долго привыкать к новой обстановке. Вам многое покажется странным. Например, никто не должен слышать от вас грубостей, вам не следует никого бить, даже если сочтете, что к вам относятся непочтительно. Вы должны будете примириться с тем, что здесь нет ни бояр, ни стрельцов, ни стольников. Никто не будет падать ниц и кланяться. Вас будут называть по имени и отчеству — Петр Алексеевич и по фамилии — Романов. Рекомендую не искать способа сбежать, это небезопасно… Вам все понятно?
— Разумею… — пробубнил Петр. Трубку он положил аккуратно, по-современному.
Спустя несколько минут броневая дверь со скрежетом отодвинулась, и старая надпись «Дверь блокирована» погасла. В комнату вошли четыре человека, здоровенные бугаи в прорезиненных комбинезонах, резиновых сапогах, с защитными очками и масками. Пахнуло хлоркой и еще какой-то дезинфекцией.
— Свят, свят, свят! — Петр даже закрестился и полез было туда, где я сам раньше прятался — под пульт. — Пресвятая Богородица, матерь Божия, спаси и помилуй мя, грешного!
— Просьба соблюдать спокойствие! — прогудел из-под маски один из бугаев. Это у него получилось как в кино, когда говорят кому-нибудь: «Сопротивление бесполезно! Вы окружены!» Я-то соблюдал спокойствие, понимал, что это медики так нарядились, против микробов, а каково Петьке было? В его время небось таких только в кошмарном сне можно было увидеть.
Вслед за первыми бугаями вошло еще столько же. Эти привезли с собой что-то вроде холодильников, горизонтально положенных на тележки. Я поскорее туда залез, когда они открыли крышку, и потому не видел, как Петьку запихивали. Его, наверно, вдвое складывать пришлось. В холодильнике было неплохо: прохладно, свежий воздух, удобная, чистенькая лежанка. Правда, к руке на всякий случай прилепили датчик с проводками, должно быть, чтобы знать, есть у меня пульс или уже нет. Потом холодильник куда-то покатили, наверно, к грузовому лифту, но этого я уже не помню, потому что после целых суток без сна меня разморило…
Проснулся я уже не в холодильнике, а в маленькой комнатке с голубыми стенами на стандартной больничной койке. Комната была оснащена лампами дневного света, но они не горели, поскольку уже стоял день и свет поступал через окно, за которым, виднелись зелень и кусочек голубого неба. Я встал и подошел к окну. Оно оказалось необычным, герметическим, с толстенными стеклами, и так крепко заделанным, что выдавить его мог разве что трактор. Дверь в комнату тоже была герметическая, вроде той, за которой я сидел прошлой ночью. С четырех углов на меня пялились телекамеры. Имелся санузел, почти такой же, как у нас дома, совмещенный, только без ширмы. Еще стоял стол, а над ним к стене была привинчена полка с книгами. На столе располагался небольшой пульт с кнопочками и телевизорчик вроде «Юности», только без комнатной антенны. В пульт был вделан микрофон.
За окном прямо от стены начиналась трава, а за ней, после пятиметрового свободного пространства, густой стеной стояли елки, а над елками — небо и больше ничего. Посмотрев в окно, я снова улегся на кровать, но тут что-то щелкнуло, и сам собой включился телевизорчик. На экране возникли физиономии Игоря Сергеевича, завлаба Андрея Михайловича и еще какого-то незнакомого типа в белом халате.
— Доброе утро! — раздалось из динамика. Говорил Игорь Сергеевич.
— Как чувствуете себя? — спросил тип в белом халате. — Недомоганий не ощущаете?
— Не-а, — ответил я, — только есть очень хочется! А меня исследовать будут, да?
— Будут! — строго сказал белый халат. — И довольно долго. Мы опасаемся, что ваша самодеятельность на установке могла регенерировать не только Петра Первого, но и довольно опасные возбудители болезней. Поэтому мы вас поместили в карантин. Придется потерпеть.
— Понятно, — вздохнул я, — Игорь Сергеевич, а вы можете объяснить, как это все вышло?
— Сразу это трудно сделать, — улыбнулся шеф, — вы, Вася, наверно, недостаточно подготовлены… Но попробую в общих чертах. Изучая деформации любых объектов, происшедшие от каких угодно причин, и подвергая их анализу с помощью ЭВМ, можно в конце концов установить причину этих деформаций… Слишком сложно? Тогда совсем попросту: допустим, вы видите сломанную кирпичную стенку. Без всякой ЭВМ вы прикидываете, сколько нужно кирпичей, чтобы починить эту стенку. Архитектору-реставратору подобный же анализ
отдельных обломков позволяет уже не просто отремонтировать стену, авосстановить ее почти такой, какой она была до разрушения. Он размышляет, сопоставляет всякие детали, продумывает варианты и находит решение. Эта работа долгая, но машина, при достаточном запасе сведений в памяти, может сделать ее очень быстро. Реставрация, ремонт, восстановление — условно говоря, регенерация предметов, созданных человеком, — дело довольно простое, грубое. Иное дело — регенерация самого человека и его органов… Мы легко можем восстановить дом, если у нас есть его чертежи или фотографии, но до сего времени не могли отрастить человеку ампутированный палец или даже одну фалангу. Улавливаете? А между тем ящерицы преспокойно отращивают себе точно такие же хвосты, как те, что мы им отрываем… У нее нет чертежей своего хвоста, но в генах у нее записана способность к его восстановлению…
Он еще что-то пробубнил, но тип в халате перебил его:
— Стоп! Ему надо поесть, соловья баснями не кормят. Через некоторое время дверь моей тюряги с шипением, как в метро, ушла в сторону. За ней оказалась еще одна дверь, а между дверями — тамбур. В тамбуре стоял столик, на столике
— обед: суп-лапша, котлеты с картофельным пюре и компот.
— Когда поедите, сложите все на стол и выставьте в тамбур! — приказал тип по телевизору. Я так и сделал. Телевизор больше не включался. Я его попытался включить, но на экране на всех каналах была только голубая муть. Стало скучно, и пришлось лезть на полку за книгами. Библиотеку мне подобрали из одной классики, все эти книжки мы в школе проходили, и они мне еще там до чертиков надоели. Правда, сам я эти книжки не читал, но, судя по учебнику литературы и россказням нашей литераторши Нины Владимировны, там была одна чушь и скукота. В учебнике, конечно, не писалось, что «Война и мир», например, — чушь, наоборот, там его расхваливали, но от этого-то и казалось, что весь роман — чушь и скучища. Кино, где Штирлиц Болконского играет, еще смотреть можно, особенно там, где воюют. А так — лажа все это. Единственно, кого я из классиков переносил, так это Пушкина, только не те стихи, что по программе наизусть зубрили. «Гавриилиаду» или «Рефутацию Беранжера» без купюр я бы прочел… Из всего классического чтива, что имелось на полке, я выбрал «Петра I». Надо же было разобраться, с кем я сегодня познакомился… Однако долго почитать мне не дали. Явилась куча народу, одетого, как на борьбу с чумой, не поймешь даже, где мужик, а где тетка Они меня живо разложили, набрали из меня всяких анализов, кому какой нужен был, замерили давление, кардиограмму сняли — издевались как могли, еле живой от них вырвался. «Да, — думал я, — если мне, человеку привычному, можно сказать, местному, тошно, то каково же Петьке, бывшему царскому величеству!»
Когда они разбежались, я снова взялся читать, но тут опять включился телевизор.
— Мы с вами не договорили, — сказал Игорь Сергеевич, едва появившись на экране. — Вам, наверно, интересно узнать, как все это произошло…
— Да, да! — ответил я, подсаживаясь к микрофону. Честно говоря, до меня еще не дошло то, что он рассусоливал перед обедом. Единственное, что я понял, между ящерицей с оторванным хвостом и человеком с отрезанным пальцем есть какая-то разница.
— Регенерировать можно все, и живое, и неживое, — сказал Игорь Сергеевич,
— для этого надо только найти какую-то отправную точку, какую-то часть регенерируемого объекта…
Дальше он посыпал сплошной наукой, не подбирая слова для дурачков, и поэтому выходило более связно. Кое-как напрягая свои извилины, я усек, что Игорь Сергеевич со своей машиной, в смысле ЭВМ, которая Ай-Би-Эм, дошли до того, что рассчитали способ улавливать какие-то микроскопические обрывки связей между кусочками, на которые когда-то было разодрано или само собой развалилось единое целое. Оказывается, и через сто, и даже через тыщу лет, используя эти обрывочки, можно склеить единое целое. И даже если есть только один кусочек, самый малюсенький, представляющий часть этого целого, то можно из него вырастить целое, вроде как из одного разрезанного червяка получить двух самостоятельных червяков. В природе так можно регенерировать только в немногих случаях. Червяк — животное очень простое, а у ящерицы, кроме хвоста, ничего не регенерируется. Но, оказывается, можно создать такие условия, в которых что угодно будет регенерироваться. На очень ограниченном пространстве, в боксе, который стоял у нас в подвале, можно было создать так называемое «регенерационное поле». Как оно делается, я, конечно, не понял, но уловил, что там вроде бы время течет назад, и все, что когда-то распалось, восстанавливается. Игорь Сергеевич сначала научился регенерировать всякие неорганические вещи: камни, железки и так далее. Потом он дошел до органических. В тот день, когда Петр I получился, в боксе был листок бумаги из личного архива Игоря Сергеевича. Этот личный архив у него в сундуке хранился, на антресолях. Туда все его предки еще с царских времен бумаги ссыпали. Кое-что, конечно, время от времени выкидывали, а самые памятные бумажонки оставляли. Этот клочок, хоть он и маленький, все время оставляли. Бабка у Игоря Сергеевича была, оказывается, из дворян, чуть ли не графиня. И ей, бабке, от ее отца достался этот клочок как реликвия. Что там на бумаге написано — даже он, отец бабкин, не знал, потому что почерк был ужасно неразборчивый. Но ему его отец, бабкин дед, объяснял, что почерк это аж самого Петра Великого, и что отпечатки пальцев тоже самого Петра. У Игоря Сергеевича один школьный друг окончил историко-архивный институт. Он этому другу показал бумажонку, и тот подтвердил: да, похоже на почерк Петра, и надо бы сдать в Архив Древних актов, только жаль, что текст так плохо сохранился. Вот тут Игорю Сергеевичу и пришло в голову регенерировать этот листок на пользу истории. Он засунул его в бокс, который по-научному назывался «универсальный регенератор», и стал экспериментировать. Почему-то регенерация не шла, точнее, шла, но не так, как надо. Игорь Сергеевич сказал, что Алик Корзинкин, принимая дежурство, какой-то вектор поля не в ту сторону направил. Вектор был до этого правильно установлен, а Корзинкин настройку сбил или какую-то не ту команду машине запустил — черт его знает! Короче, это самое поле, которое должно было наращивать листок по краям, стало работать перпендикулярно листку. От того, что вектор был не так направлен, все и получилось. Там, в боксе, стояла еще одна телекамера, кроме той, что передавала изображение прямо на дисплей. Вторая камера писала на видео все, что там, в боксе, происходило. Игорь Сергеевич даже показал мне кусочек записи. Сначала восстановилась только яркость самого текста, потом наступила очередь отпечатка большого пальца. Надо сказать, что установка, управляемая ЭВМ, была очень умная, она все подряд не регенерировала. Если бы она так делала, то сухие, застывшие на бумаге чернила стали бы мокрыми, растеклись, и пришлось бы там что-то переполюсовывать, то есть гнать все обратно. Поэтому машина была настроена так, чтобы регенератор вовремя останавливался, точнее, доведя один слой до заданной кондиции, переходил на другой. Отпечаток пальца был в самом верхнем слое. Сама по себе регенерация выглядела поначалу не очень интересно, было похоже на то, как проявляется фотоотпечаток. Просто все закорючки на бумаге стали темнее, а бумага — белее. Еще бы пять и тридцать семь сотых секунды — это Игорь Сергеевич узнал из записей самой машины — и ЭВМ отключила бы регенератор. Но тут я задел дурацкий тумблер подсветки, и в течение сорока пяти и восьмидесяти двух сотых секунды она работала. Вообще-то подсветка была устроена так, чтобы не мешать работе регенератора. Там были какие-то защитные экраны вроде бы. Но, как оказалось, в одном из экранов имелась дырка диаметром в три сотых микрона. Свет через эту дырочку попал на микроскопическую, меньше песчинки, соринку — засохший кусочек кожи с большого пальца Петра I, прилепившийся к чернилам и оставшийся на бумаге. Игорь Сергеевич сказал, что и эта соринка была в полторы тысячи раз больше, чем та, которая находилась на листке к началу регенерации. И вот, облучение этой микросоринки через микроскопическую дырочку обычной стоваттной лампой ни с того ни с сего резко ускорило процесс регенерации. Ни Игорь Сергеевич, ни завлаб, ни даже сам академик, никто вообще в мире не знает, что именно там произошло. Но камера видика засняла все очень четко. Сперва среди путаных и извилистых линий чернильного отпечатка пальца появилось пятнышко. Оно с огромной скоростью превратилось в палец, потом в кисть руки, потом в руку. Дальше рамок экрана не хватило, и некоторое время было видно только руку. Потом стало темно — это был момент, когда я вырубил электричество. Когда опять появился свет, стала видна уже шевелящаяся рука, потом Петька заворочался и двинул рукой по камере… На экране возникла его патлатая голова. Это я уже видел.
Тут картинка сменилась, на экран вылез врач. — Хорошего понемножку! — сурово объявил он и отключил изображение.
Я опять стал читать «Петра I», но тут явилась сестра в противочумном снаряжении и со шприцем. То ли мне прививки делали, то ли просто витамины для укрепления организма вкололи, я не понял, потому что эта тетя из-под своего намордника ничего не говорила, а только действовала: один укол в руку, а другой туда, на чем сидят…
Потом был ужин, а вечером появился Игорь Сергеевич, который привез с собой моих родителей. Им не хотели давать пропуска, но Игорь Сергеевич через академика, нашего директора, кое-как упросил, разрешили… Мамулька плакала, будто я и вправду чем-то страшным заболел, а пахан хоть и шутил, но через каждые полминуты спрашивал, не болит ли у меня чего-нибудь. Но Игорь Сергеевич в конце концов их развеселил, и они ушли, кажется, успокоенные. Игорь Сергеевич их при мне предупредил, чтоб они насчет Петра I языками не чесали. Это, наверно, уже лишним было, потому что допустили их сюда тоже с какой-нибудь подписочкой. Как я потом понял, дело это было очень секретное, но в тот раз мне показалось, будто секретят все оттого, что никто до конца не уверен, настоящий это Петр или какой-нибудь пройдоха, который заранее в бокс залез. Видеозапись — еще не доказательство, ее и подделать можно. В телевизоре можно что угодно показать, даже человека-невидимку…
Потом меня еще раз осмотрела медицина, на сон грядущий. Перед сном на меня наклеили датчики, словно на космонавта, они щекотались и мешали спать, но я заснул быстро, потому что устал. От чего устал — не знаю, должно быть, от цепких лап медицины…
Наш карантин продолжался три месяца. Вот была тоска — врагу не пожелаю! Сон — еда — процедуры — еда — процедуры — еда — процедуры — сон. А в промежутках телевизионные переговоры с Игорем Сергеевичем и с Петром. Вы видели когда-нибудь лысого Петра I? А я видел, хоть и по телевизору. Петьку в целях гигиены отмыли, продезинфицировали и наголо обрили. Он стал похож не то на призывника, не то на парнишку из спецПТУ. Усы и те сбрили, хоть это были еще не усы, а так, пушок. Первый раз мы с ним беседовали недели через две после того, как угодили в карантин. До этого я, конечно, много раз просил Игоря Сергеевича рассказать, как там поживает государь всея Руси. Он говорил, что Петька находится в стрессовом состоянии и его выводят из него. Вывели его из этого состояния через неделю и, как сказали Игорь Сергеевич и завлаб, процесс адаптации у него идет очень быстро. Уже в начале второй недели он перестал бояться телевизора, научился включать и выключать свет, пользоваться унитазом, умывальником и читать журнал «Мурзилка». Правда, он периодически требовал водки и закатывал истерики, но к нему применили новейшую методику лечения от алкоголизма и так загипнотизировали, что он и сухое не мог пить. Попутно ему пытались объяснить, что с ним произошло и как он получился, но для этого он еще не созрел. Он одно понимал: все дело в нечистой силе. Кроме того, был еще один момент: Петька верил в Бога. Если Тимоха носил крестик ради понта, то Петька верил действительно. Из вещей с ним регенерировались только рубаха и нательный крест. Рубаху у Петьки забрали на исследование — проверяли, в каком веке она сделана, — а крест продезинфицировали и вернули. Выдали ему также и икону, кажется, Пресвятую Богородицу, и он на нее каждый вечер молился. Потом он затребовал священника, так как решил исповедаться. Медики, наука, а также компетентные
органы три дня заседали, но в конце концов связались с Московской Патриархией, взяли с них подписку о неразглашении и после этого допустили к Петьке самого настоящего попа, не то протоиерея, не то даже архиерея. Они беседовали с Петькой по телевизору, но о чем — неизвестно. Священнослужитель сказал, что тайну исповеди он даже без всякой подписки разглашать не имеет права. После исповеди Петька совсем успокоился и стал смотреть телевизор, поставленный ему в палату вдобавок к тому, через который шла видеосвязь. Это был самый обычный цветной «Рубин», показывающий обычные четыре программы. Петька так прилип к этому ящику, что молился все реже и реже. Он смотрел все, что крутили по телевизору в те времена: «Новости», «Время», «Спокойной ночи, малыши», «Сельский час», «Служу Советскому Союзу», футбол, «Шахматную школу», фильмы, спектакли и концерты. Другой бы на его месте свихнулся, но на Петьку это увлечение произвело самое благоприятное воздействие. Очень скоро он стал требовать, чтобы ему объясняли все, что он видит на экране. Дело в том, что образование у него было самое что ни на есть ерундовское. У Петра, оказывается, был учитель Никита Моисеевич Зотов, жуткая пьянь. Читать и писать он научил Петра плохо, а вот в том, что Петя к семнадцати годам уже вполне сложился как выпивоха, заслуга Зотова была немалая. Недаром он потом стал «князь-папой Всешутейшего и Всепьянейшего собора».
Я тоже кое-что наверстывал в образовании. «Петра I» я прочел от корки до корки. Однако Алексей Толстой не дотянул роман даже до Полтавской битвы, поэтому, чтобы узнать, что там было дальше, мне пришлось прочесть книгу Н.И.Павленко из серии ЖЗЛ. Ее я выпросил у Игоря Сергеевича. Когда я прочел, мне стало как-то не по себе, потому что уж очень был не похож Петр I, он же Великий, на этого тощего, долговязого и лысого Петьку, любующегося с телячьим восторгом на приключения поросенка Хрюши, от которых по идее дети засыпать должны. А он, хоть и регенерированный, был именно тот. Тот самый, который построил русский флот, соорудил Петербург, ныне Ленинград, выиграл Полтавскую битву и прочая, прочая, прочая… И тот, который, между прочим, в 1725 году скончался в страшных муках, не успев оставить завещания. Его жизнь была уже прожита, вся целиком, до пятидесяти трех лет. И тут вдруг, триста лет спустя, она начинается снова. Понимаете?! Человеку предоставляется возможность начать жизнь сначала!!! Ну, не совсем сначала, но почти. Ему ведь сейчас семнадцать лет, столько же, сколько мне было год назад, когда, по словам нашего директора школы, мы «только-только вступали в большую жизнь». Эти слова «начать жизнь сначала» здорово затерлись. Спрашивают какую-нибудь знаменитость: «Хотели бы вы начать жизнь сначала?» Тот, конечно, отвечает: «Еще бы!» — «А если бы вам предоставилась такая возможность, вы пошли бы той же дорогой или выбрали другую?» Тут знаменитость подбоченится и гордо скажет репортеру: «Нет, другой дороги я бы не выбрал!» Конечно, что он, дурак, что ли? Пошел бы другой, так, может быть, и знаменитостью не стал бы. А вот когда репортеры спрашивают о том же жуликов, которые попались, те, как правило, плачутся; «Вот если б начать жизнь сначала, я б таких глупостей не делал…» Тут непонятно, то ли он не стал бы воровать, то ли стал бы, но так, чтобы не попадаться. Но суть-то все равно одна: не нравится ему прожитая жизнь, раз уж он сидит. В общем, все как у Островского: «Жизнь дается человеку один раз и…» Дальше я уже забыл.
Но с Петькой дело совсем не так. Он себе вторую жизнь не просил, а она на него — шлеп! — и свалилась. Первую жизнь он лихо прожил, громко, при «стуке топора и громе пушек», а тут — р-раз! — и все по новой. И ведь уже сейчас ясно, что прожить свою вторую жизнь так же хорошо, как первую, он не сможет. Царем он уж никак не станет, куда ему против Советской власти! А жить-то надо. Не будет же он в Петродворце музейным экспонатом работать, стыдно как-то… А куда ему еще идти, с его незаконченным начальным?.. Спросил я об этом у Игоря Сергеевича, осторожненько так поинтересовался.
— Видите ли, Вася, — почесал в затылке Игорь Сергеевич, — вы задаете вопрос, который уже сейчас, в обстановке весьма большой секретности, решают очень серьезные люди. И Президиум Академии наук, и более высокие инстанции. Вы даже не представляете себе, сколько тут проблем. Есть юридический аспект, например: считать ли Романова П.А. гражданином СССР? Если да, то какую дату рождения ему указывать в паспорте? Ему сейчас фактически семнадцать лет, так? Но мы же знаем, что он родился в 1672 году! Ну хорошо, примем его фактический возраст за юридический; тогда на следующий год он будет подлежать призыву в армию, получит права избирателя, достигнет брачного возраста. Но в настоящее время он не готов к самостоятельной жизни. Есть политический аспект, немаловажный, я думаю: он ведь представитель дома Романовых… Мало ли что кому вздумается за рубежом! Есть медицинский аспект. Медики считают, что для него пребывание в атмосфере, насыщенной разного рода выхлопами и выбросами до того уровня, который мы уже не замечаем, может оказаться смертельным… Так что проблем хватает. Я там бываю, на заседаниях, подробно ничего говорить не имею права, но скажу только, что есть мнение его изолировать и подвергнуть всесторонним исследованиям. Есть другое: попытаться его адаптировать к современным условиям. Там, в комиссии, народу хватает: физики, химики, историки, философы, юристы, партийные работники… Но первым документом, который эта комиссия рассмотрела, было заявление гражданина Корзинкина Альберта Семеновича, который обвиняет меня в погоне за сенсацией, в фальсификации научных данных и т. д. и т. п. Якобы я при помощи комбинированной съемки изготовил липу, а на исполнение роли Петра нанял какого-то жулика с актерским дарованием…
— Но это же вранье! — заорал я. — Ну и сука же этот Алик! И вы доказали, что он врет? Да?!
— Пока нет, — вздохнул Игорь Сергеевич, — напротив, появилось доказательство против меня. Оказалось, что рубаха Петра Алексеевича совсем свежая, ее соткали всего месяц назад. Правда, фактура ткани старинная, но нитки свежие. Есть заключение экспертов МВД… Вот так. Я объяснял, конечно, что рубаха регенерировалась такой, какой она была в тот момент, когда Петр оставил отпечаток пальца… Не знаю, поверили или нет… Историки, специалисты по этому периоду, так и рвутся на встречу с Петром, хотят разоблачить… Но самая главная беда не в этом. От этого вашего случая, Вася, общая теория регенерации, над которой я тринадцать лет работаю, рассыпалась в прах! Вот так.
— Как это? — выпучился я. — Ведь Петька регенерировался!
— Теория должна подтверждаться практикой. Проанализировав работу установки, мы обнаружили, что, согласно моей теории, энергии на такую регенерацию в такой короткий промежуток времени не хватило бы. По теории в течение затраченного времени даже кончик пальца Петра не мог бы восстановиться полностью! Мы поставили восемь контрольных опытов в совершенно аналогичных условиях. Восемь! Подсветку включали, все параметры выдерживали тютелька в тютельку, вектор ориентировали с точностью фантастической — и ни-че-го!
Он улыбнулся такой жалкой и несчастной улыбочкой, что и мне грустно стало.
Спустя минут двадцать после этого разговора мне впервые показали по телевизору Петьку. Сперва появился на экране наш доктор, объяснил, что для Петра необходимо общение со сверстником, и сказал, что мы тридцать минут можем беседовать о чем угодно.
Вот тут-то я и увидел первый раз стриженого Петьку, одетого в самую обычную больничную пижаму, рубаху и кальсоны, точно такие же, как у меня. Он так приветливо улыбнулся, что я не удержался и ответил тем же.
— Здрав буди, боярин! — весело гаркнул он в микрофон. — Каково тебе тут обретается?
— Привет, — сказал я, не обратив даже внимания на то, что он опять меня обозвал боярином. — А тебе как тут, государь-батюшка?
— Добро, добро, — бодро сказал Петр, — зело добро! Сколь чудес видал — перстов не токмо на руках, а паки и на ногах не хватит! Веришь ли, Васька, какову диковину мне принесли?! Хошь, покажу!
Он на секунду убрался с экрана, а затем вернулся, с торжеством показывая мне управляемую по проводам модель автомобиля.
— Во, гляди, каков самоход! — Петька поставил автомобильчик на стол, нажал кнопку, и машинка поехала. — Перстами сей возок не трогаю, вот те крест! Сам бежит! Сказывают, и большие таковы есть, верно ли?
— Есть, — ответил я солидно, удерживаясь от ухмылки, — есть такие, что и в палату не влезут…
— И без лошадей ездят?! — ахнул Петька. — Не те ли, что сундук показывает? Там и люди в них садятся… Всяку всячину, кладь на них ставят…
— Ты ж видел, чего спрашиваешь?
— Так то в сундуке, за доской стеклянной, не наяву… Мне-то вон в книгах и чертей, и морских зверей китов, и кого только не показывали…
— Ты меня видишь так же, как и их, неужели думаешь, что я нарисованный?
— Не, — сказал Петька, — тебя-то я въяве видывал, а самоходов — нет! Ну да и Бог с ними, живы будем, так глянем, Бог даст! Я вот чего еще спрошу. Тут намедни в сундуке баба появилась простоволосая, а с ней игрушки говорящие! Поросенок да пес мохнатый. «Здравствуйте, — говорят, — ребята!» Я им говорю: «Здорово и вам, добры люди!» А невежи оные и не кивнули! Царю-то и трижды поклониться не бесчестье! Грубый народ у вас ныне… Говорят, будто горохом сыплют; тыр-тыр-тыр! Но сундук изрядно разумен, и попа с таким не надо, прости меня, Господи, грешного! Тут и страны заморские, и баб простоволосых кажут, и самоходы, и какова погода на завтрево ожидается… Зело разумный был мужик, сундук сей изобретший! Я, когда б не тут сидел, воеводой его бы поставил… Эх!
— А Сонька бы его на костер вместе с телевизором! — заметил я. — Ты еще ее должен был свалить…
— Верно… — неожиданно быстро согласился Петр. — А истинно ль, что я уже и жил некогда, и помер якобы? Али врут?
— Жил, — подтвердил я, — про тебя уж и книжек написано — во! Хочешь — прочитаю?
— И сам грамоте учен! — обиделся Петька. — Вели, чтоб книгу сию мне принесли, сам честь ее буду…
Книгу Петьке принесли, сначала учебник истории для четвертого класса, и, конечно, в нем он ровно ничего не понял, кроме одного: что действительно успел и родиться, и умереть. Тогда он все-таки согласился на чтение книги по телевизору. Ему показали видеозапись, на которой книгу читал артист, игравший Петра в театре. Артисту, само собой, не сказали, для кого он записывает свое чтение… Петька слушал как завороженный, но периодически орал, что все было совсем не так. Особенно он возмущался рассказами про Алексашку и Лефорта, так как Толстой многое придумал из головы, потому что не мог знать, как все было на самом деле. Но про истребление Нарышкиных Толстой, видно, написал очень достоверно. Петька озверел, впал в ярость и чуть не разбил телевизор. Хорошо, что какие-то предусмотрительные товарищи оборудовали аппарат бронестеклом и намертво пришпандорили к тумбе.
В середине второго месяца Петька уже здорово цивилизовался и стал ярым болельщиком «Спартака». Правда, рисовать на стене букву С в ромбике он не пытался, наверно, потому, что красной краски под рукой не было, но орал: «Го-ол!» — даже громе, чем Озеров. Кроме того, то и дело Петька начинал рассуждать о вещах, которых, по мнению науки, понимать еще не должен был. Однажды он полчаса возмущался деятельностью какого-то хапуги, которого показывали в «Человеке и законе», и требовал, чтоб тому отрубили голову и воткнули на рожон. Из литературы я уже знал, что Петр I со своими жуликами и другими нехорошими людьми именно так и обходился. Правда, кое-кому и зазря попадало. Например, надо было рубить голову Мазепе, а отрубили Кочубею и Искре. В другой раз, увидев в телевизоре какое-то очередное злодеяние империалистов, Петька так на них разъярился, что расколотил об телевизор несколько тарелок. Наконец, посмотрев несколько фильмов на историко-революционные темы, он сказал на очередном сеансе связи:
— Так чего ж теперь, выходит, извели царей? И Нарышкиных, и Милославских? А власть — Советам… Тот рыжий, с бородой, коий по иконам палить велел, детей малых, аки Ирод, не щадя, ужели царь был? Пошто он православных изгубил, греха не поберегся, кат паршивый! Хлеба людишки просили слезно, с молитвой… А поп Гапон тот — Иуде родня был! Окаянный, заманил народишко, а сам убег. Я б такого колесовать повелел!
— Его эсеры повесили, — вспомнил я. Про это нам учитель в девятом классе рассказывал.
— Мало! — рявкнул Петр. — Такового изверга и сжечь мало! Из-за него царей извели… Ну да прошлое сие… Тут показывался мне некий человек, рассказывал, каково все дело вышло, будто и город моим именем наречен был? Да и ныне будто стоит, да под иным именем?
— Был город наречен, — сказал я, вспомнив походя кусочек из Пушкина, — «назло надменному соседу». И переименовали его, это точно. Теперь он Ленинградом называется… А Петрозаводск остался, Петродворец, Петровско-Разумовское, Петрокрепость, Петропавловск…
— А тот, что по-иноземному назывался, Питербурх, стало быть, того… Там, где я на коне скачу… Ну да ладно, раз сказывали, что я и помер там, так чего уж…
Только тут до меня дошло, что Петр может запросто прийти к своему памятнику, а добравшись до Петропавловки, может и на свою могилу взглянуть… Как же все запуталось!
Петька покашлял и как-то виновато спросил:
— Слышь, Васька, а мне-то чего будет?
— Чего будет? — удивился я.
— Экой ты несмышленый, — покачал головой Петр, — мужик-то сказал, что-де при строении града по указу моему от мора да с голоду боле ста тыщ народу померло! Тот, с бородой рыжей, Николай, что народишка у палат своих огненным боем, сказывают, несколько сот толико побил, так его из пищалей кончили… И жену, и детей малых… А я ведь лютее его был, так мне-то что будет от Совета вашего? А? Ты уж скажи, ежели знаешь, на мне ль грех сей аль нет?!
— Нет, — произнес я неуверенно, — не на тебе. Тот ведь, кто морил, уже давно помер.
— Да я-то живу, — вздохнул Петр, — может. Господь такову судьбину мне уготовил за грехи мои, а? Поп-то ваш после исповеданья мне говорил, будто в воле Божьей было мне другую жизнь даровать, дабы мог я свои грехи и отеческие замолить, да и грехи потомков тож… В монастырь звал…
— Тебе виднее, — сказал я, — сам думай… Скучно там, по-моему.
— Зато во ангельский чин… — пробубнил Петька, однако я уже понял, что в монастырских делах он смыслит больше меня, а потому туда не очень рвется.
Дело с монастырем было сложное. Тот священнослужитель, который навещал Петьку и исповедовал его, добился права участвовать в работе «Петровской комиссии» и от имени церкви предложил поместить Петра в монастырь, поскольку из всех современных учреждений для Петра оно наиболее понятное и близкое. В Троице-Сергиевой лавре он и раньше бывал, а значит, трудностей с адаптацией будет меньше. Ученый мир разделился во мнениях. Одни считали, что это рациональное предложение, другие говорили, что этого делать нельзя.
Неизвестно, сколько бы все это тянулось, если бы в один прекрасный день Петька не объявил, что желает вступить в комсомол. Это он по учебной программе насмотрелся. Тогда был такой цикл передач: «Для вступающих в ВЛКСМ». На очередной телесвязи он взял да и выдал.
— Мыслил я тут давеча, как мне дале жить, коли я уж в сем двадцатом веке обретаюсь. От размышления сего голова кругом идет, однако уразумел, что задумано вами некое дело великое, на кое все силы и помыслы государства нашего положены. Понеже ныне я в сем веке обретаюсь, а не в том, в коем мне от Бога быть надлежало, то долженствует и мне к строению сему причастность иметь… Ежели истинно, что я в первое житие свое немало пользы Отечеству нашему принес, так мыслю, что и в другое житие должно мне потщиться, дабы польза от меня была некая… Сундук сказывал, что-де в Сибири строение великое идет. Видение в сундуке было, как людишки некими махинами горы земли срывают, палаты размеров невиданных воздвигают, дорогу из железа и бревен стелют, БАМом рекомую… А я, аки заморская диковина, сижу тут да кашу жру, ничего не делая? В книге-то про меня писано, что я, первое житие живучи, и плотничал, и кузнечил, и корабли своеручно строил, и копал, и сваи бил… А ныне я токмо тунеядец, сиречь лодырь, бездельный и праздный тож! — Петька хватил кулаком по столу. — Не желаю того боле!
Он перевел дух, а потом грозно, как некогда свою волю царскую объявлял, изрек:
— Желаю я в комсомол вступить. Ибо сундук сказывал, что тех, кои в комсомоле состоят, к тому строению посылают, дабы оные все силы и умения свои на сем поприще измеряли к пользе государства нашего… Чего смотришь-то, оробел?!
— Да я… — Видно, у меня на роже было такое удивление, что его даже по телевизору было заметно. — Ты же царь, хоть и бывший, а потом… ты в Бога веришь.
— Эко дело! — воскликнул Петька. — Отпишу Совету вашему, что боле в царском чине себя не чту, а от Бога…
Он помялся, наверно, сказать ему это было трудно, но он сказал:
— Отрекусь навовсе! Коли надо учиться — так буду, дело наживное. Слышь, Василий, сколь годов ты учился-то?
— Десять, — ответил я, — а скоро, говорят, опять одиннадцать будут учиться.
— Изрядно, — Петька почесал лоб, — до тридцати мне, стало быть, маяться! Нудно будет… Да ништо, осилить можно! Я, Васька, уж грамоту написал, чтоб приняли… Слыхивал я от сундука же, что допрежь записи должно у сей грамоты послухов двоих руки приложить?
— Рекомендации, что ли? — догадался я
— Так, истинно, — обрадовался Петька, — да те послухи должны в комсомольском чине не менее чем… Запамятовал, сколь годов состоять надо… Да и где послухов-то взять, а?
— Не примут, — сказал я уверенно, — тебе еще подучиться надо.
— Как не примут?! — вскричал Петька. — Примут, коли повелю!
— Вот видишь, в тебе еще царский дух играет… Тебе сперва в октябрята надо, потом в пионеры, а потом уж и в комсомол…
— С детьми малыми меня равняешь?! — обиделся Петька, который, как видно, и передачу «Отзовитесь, горнисты!» смотрел, потому что знал и пионеров, и октябрят.
— Да они знают в десять раз больше тебя! Они сами телевизоры собирают, а ты их только смотреть умеешь!
Петька стал ругаться, и я от него отключился. Но тут же включился Игорь Сергеевич и очень вежливо меня облаял.
— Вы же его под корень рубите, Вася! Он же сейчас замкнется, потеряет интерес к жизни! Не-ет, плохо мы вас воспитали, плохо! Бездушные, самодовольные какие-то растете… Он же не кукла, а человек! Представляете себе, что он должен был прочувствовать, чтобы от психологии феодализма, от всей мистики и мракобесия шагнуть так далеко?
— Да он просто телевизора насмотрелся, — хмыкнул я, — а потом он боится, что его в монастырь сдадут… Чего он в комсомоле потерял? Все равно первым секретарем не выберут…
Игорь Сергеевич даже поперхнулся, а потом по-настоящему закашлялся.
— А вы-то, Вася, комсомолец?
— Ну, — сказал я утвердительно. Когда-то наша классная все воспитательные беседы начинала с этого, и так надоела, что ужас… Игорь Сергеевич мне казался умнее. Неужто я ошибался?
— Вы-то, Вася, что там потеряли? — спросил Игорь Сергеевич. Вопрос прозвучал как-то обыкновенно, но было ясно — в нем подковырка.
— Вам как сказать: как положено или попросту? — спросил я в свой черед.
— Да уж будьте добры, попроще…
— В восьмом классе всех, кому четырнадцать исполнилось, приняли. Дали «Устав ВЛКСМ», «Задачи союзов молодежи», велели учить. Потом — заявление, собрание, комитет, райком. Вот и все…
— Словом, «все вступали, и я вступил», так?
— Считайте, что так.
— Вася, а если бы все в гитлерюгенд вступали, вы бы пошли?
— В фашисты, что ли?
— Именно…
— Что я, дурак? За это и посадить могут…
— Ну а, допустим, что вы бы в таком месте жили, где за это не сажают?
— В Америке, что ли? — спросил я.
— Не важно. Вот, допустим, вы бы знали о фашистах все, что знаете сейчас. Про Бухенвальд, про Чили, про все остальное… А весь ваш класс, как один человек, пошел бы в гитлерюгенд или какую-нибудь другую пакостную организацию…
— А если бы не вступил, чего бы мне за это было? — спросил я не без ехидства.
— Ну, я не беру крайний случай, если, допустим, вас бы за это стали травить, убивать и так далее… Допустим, ничего страшного не произошло бы. Просто все бы стали ходить на собрания, какие-то мероприятия, а вы остались бы в одиночестве…
Игорь Сергеевич явно хитрил. Здесь нельзя было абы что ляпнуть. Если бы классная задала такой вопрос, то я бы наверняка, чтоб ее позлить, сбрехал что-нибудь понахалке. Например, сказал бы, что вступил бы в этот самый югенд. Только она бы такой вопрос не задала, испугалась бы. Этот вопрос и задан был откровенно, и вызывал на откровенность. Надо было думать. Так я и сказал:
— Я подумаю, Игорь Сергеевич.
— Думайте, Вася. Это само по себе хорошо. Только почему вы об этом раньше не думали?
Действительно, чего я раньше не думал? Я стал было размышлять, но тут сеанс кончился. Вместо Игоря Сергеевича на экране появился доктор, который объявил мне, что завтра мой карантин заканчивается и я могу, после некоторых формальностей, отправляться домой.
За мной из нашего института приехал на автомобиле Игорь Сергеевич. Он привез с собой мамульку и пахана, довольных как слоны, что меня наконец выпустили. Они сидели по бокам от меня на заднем сиденье, как агенты секретной службы, отловившие важного шпиона. Игорь Сергеевич сидел рядом с шофером и всю дорогу молчал. Родители мои только и знали, что спрашивали обо всяких глупостях, будто я еще был совсем маленький и возвращался с детсадовской дачи или из пионерского лагеря. Они рассказывали мне о каких-то наших семейных делах, о том, что кто-то из наших знакомых отдыхал в Гаграх, а кто-то в Ялте. Сами мы в такие края никогда не ездили — денег не было. Да и слушать это было неинтересно, тем более что я все лето просидел взаперти и выбрался на волю только к середине августа. Возле самого дома я спросил Игоря Сергеевича:
— А когда выходить на работу?
— С понедельника, — сказал Игорь Сергеевич. — Между прочим, можете написать заявление на отпуск. Вам бы неплохо отдохнуть…
— Да уж, — заметил пахан, — отдохнуть ему надо бы. А то придется сразу из карантина — в карантин…
— Как это? — удивился я.
— Да уж так, — вздохнул отец, — тебе еще в июне повестка была. Отсрочку тебе дали до осени, а уж осень-то не за горами.
Мамулька всхлипнула, а машина остановилась. Мы приехали домой.
Дома все было как и раньше, санузел за ширмочкой, пыль на окнах, полное ведро мусора, засыпанные бумагами мамулькин и паханов столы, две пишущие машинки с вставленными листами, паханово «профессорское» кресло.
Я забрался в свою клетуху, врубил свой допотопный маг и лег на диван ловить кайф. Сквозь музыку долетело бряканье посуды на кухне, оттуда уже тянуло чем-то вкусным, должно быть, мамулька делала пирожки. Они с паханом там болтали так весело, так были довольны, что мне даже стало не по себе. Чему они радуются? Что я, из космоса вернулся? Чудики!
Скосил глаза на стол, стоявший напротив кровати. За ним я еще в прошлом году уроки делал. В последнее время там, кроме кассет и пластинок, ничего не валялось. Однако сейчас я увидел несколько предметов, которые меня удивили. Я слез с дивана и подошел к столу. Предметы вроде были самые обычные, давно знакомые, но почему-то, поглядев на них, я подумал: что-то тут не то. На столе лежала моя тетрадка, в которой я выводил палочки в первом классе, тут же была и подушечка для иголок — ее я когда-то сшил сам на труде и подарил мамульке на 8 Марта. Еще лежало письмо, которое я написал из пионерского лагеря, наверно, самое первое письмо в моей жизни. Потом мне попался на глаза пластмассовый солдатик, неизвестно как уцелевший из нескольких десятков, переломанных мной, папка с гербарием, который я собирал в шестом классе. Я думал, это все давно повыкидывали, а они, все эти предметы, откуда-то повылезали… На старом рисунке из четвертого класса, намалеванном акварелью, я увидел странные пятнышки, вроде бы кто-то капнул водой на смешную и дурацкую рожу с кривым длинным носом. В этой роже даже сам Толстой не узнал бы своего Буратино. Раньше, я помнил, этих пятен не было… И, уж не знаю как, до меня дошло, что это мамулька наплакала… Она, должно быть, вытащила все эти древности, глядела на них, вспоминала и ревела… Неужели все было так опасно? Черт его знает, может быть, и да… Мог ведь вместе с Петькой какой-нибудь микроб регенерироваться?! Мог. Мог я чумой, холерой или другой заразой заболеть? Мог. Значит, и помереть мог, запросто… Тут я даже вздрогнул, потому что в первый раз подумал, что такое может быть. Нет, я и раньше знал, что когда-нибудь это будет. Когда-нибудь, лет через семьдесят. Или даже больше… И тут я представил эту комнату без себя. Не через семьдесят лет, а сейчас. Все есть, а меня нет. Наверно, что-то похожее, только посильнее, чувствовала и мамулька, когда заходила сюда, когда меня не было. Она ведь не знала, вернусь я сюда или же эти вещи останутся единственным, что сохранится от меня на этом свете.
Бр-р-р! Даже мороз пробрал от этих мыслей! Я поежился, крутнул ручку мага, он стал орать громче, но кайфа не было. Мне стало жалко себя, жалко мамульку, жалко пахана и всех-всех-всех, кто живет на земле… Но тут я вспомнил о Петьке, и мою тоску как рукой сняло! Черт побери, да ведь регенератор-то — это ж бессмертие! Ведь он может возродить человека и через век, и через три века, и не один раз, и не два… Живи себе одну жизнь, потом вторую, третью и так далее. Родишься, проживешь первую жизнь плохо, ничего, в другой поправишь! Прямо как у Высоцкого. «Пускай живешь ты дворником, родишься вновь — прорабом…» Лишь бы только найти, почему у Игоря Сергеевича ничего не получается… Хм! А ведь можно регенерировать и человека, который еще не умер! Скажем, живешь ты, состарился, и охота тебе посмотреть на самого себя, молодого. Берешь свою тетрадку из десятого класса, кладешь в регенератор — чик! И можно поговорить с самим собой, семнадцатилетним… Смех!
Я успокоился и стал думать над тем, о чем мы вчера беседовали с Сергеичем. Загадку вообще-то он загадал из серии «если бы да кабы, да во рту росли грибы». Неужели он не знает, что вокруг делается и зачем мы в комсомол вступаем, а не в гитлерюгенд? Знает, конечно, не дурак. Ведь у нас любой сопляк знает — без комсомола нельзя. Даже в хорошее ПТУ не возьмут, не то что в институт. А гитлерюгенда у нас нет. Чего себе голову забивать? Конечно, насчет всех этих «порывов» и прочего, на которые Петька-дурак купился, я уже много знал. Тимоха и Алик примерно одно говорили. «На стройки едут бабки делать — этот раз. Карьеру — это два. Первое сделать легче, если горбатиться, а второе — труднее, там надо уметь лизнуть и без мыла просклизнуть …» Это я и от других слышал. Вообще, за четыре года я комсомольцев, таких, как в книжках и фильмах, честно говоря, не видал. Даже самые примерные, на собраниях — одни, а на улице — другие. Вот Тимоха, скажем. Он у себя в технаре в пиджачке ходит, с галстуком, при значке — комсорг. Придет, оденется по фирме, крест на шею, черные очки — и на фарцу. Или Вика из нашего класса. Такие речуги толкала про активную жизненную позицию — красота! Иной раз думал — из таких Космодемьянские выходят. Дали
ей характеристику в самый престижный вузик. Аж из райкома ВЛКСМ. А зимой навечер встречи выпускников пришла с таким меном — закачаешься. Держалась так, будто она королева Великобритании или, на худой конец, Нидерландов!
На настоящего комсомольца был только один мужик похож — Саша. Я с ним на секции самбо познакомился. Он постарше был, учился на третьем курсе где-то. Насчет комсомола у него было свое мнение. Он считал, что народ раньше верил в идею, а теперь верит в вещи. Дескать, все зажрались, стали лучше есть, пить и одеваться, а раз так, то и идеи все побоку. Раньше были довольны, что получали на день по 250 граммов хлеба, а теперь по килограмму в мусорку выкидывают. Он сказал, что таких, как Тимоха, в семнадцатом году стреляли, правильно делали. Это он серьезно сказал, даже слишком серьезно… В другой раз я от него слышал, что во всем виновата денежная система, которая позволяет бесконтрольно пользоваться деньгами. Если бы начисто ликвидировать всякий расчет за наличные, а ввести специальные книжки вроде сберегательных и записывать туда каждый месяц, кто сколько заработал, то никто бы не мог, не трудясь, получать доходы… И взятку не дашь, и не украдешь — денег-то ни у кого не будет. Пришел в магазин, засунул книжку в машинку — и машинка с тебя столько спишет, сколько стоил купленный товар. И моду Саша хотел упразднить. Он сам никакой фирмы не признавал — только советское носил. Мода, он считал, есть расточительство ресурсов и уступка буржуазному вкусу. Надо, чтобы одежду разрабатывали не модельеры, а ученые-гигиенисты, которые придумывали бы такую одежду, чтобы она была безопасна, удобна при ходьбе и при работе, а самое главное — гигиенична. Еду надо тоже разработать такую, чтобы она прежде всего была полезна, а уж потом вкусна. Потому что многое, что человеку кажется вкусным, на самом деле его медленно убивает. Водку, вино Саша предлагал ликвидировать, а за самогоноварение ввести смертную казнь, как и за все другие преступления. При этом он мне показывал какую-то работу Ленина, где что-то похожее было написано. Еще одна великая идея, которой он заполаскивал мне мозги, была отмена семьи. Тут он ссылался на «Манифест Коммунистической партии», где действительно это предусматривалось. Правда, в школе нам говорили, что это нельзя понимать буквально, но Саша утверждал, что понимать надо так, как написано. «Не случайно же, — говорил он, — Энгельс написал работу „Происхождение семьи, частной собственности и государства“. Именно в таком порядке они возникли: сначала семья, потом частная собственность, а потом государство. Если мы хотим, чтоб при коммунизме не было ни частной собственности, ни государства, значит, мы хотим, чтоб семьи не было тоже! А наши газеты все пытаются убедить нас, что семью надо беречь и хранить! Дудки! Все человеческие пороки, в том числе самый главный — „вещизм“, — воспитывает семья. Именно там ребенка приучают к тому, что он — пуп земли, что ему все можно… Тут у Саши тоже был свой проект, отменить семью, детей у матерей отбирать и помещать в интернаты под присмотр профессиональных педагогов, которые будут их воспитывать и доводить до ума.
Свои проекты Саша посылал и в «Комсомольскую правду», и в «Литературную газету», даже в журнал «Коммунист», только ими что-то никто не интересовался. Должно быть, он что-то там еще не додумал, а может быть, неправильно изложил, потому что в одном ответе из какой-то газеты кандидат исторических или даже педагогических наук, которому переслали Сашин проект, объявил, что кое-что в идеях Саши явно позаимствовано у Пол Пота. Тогда Саша разозлился и написал на этого кандидата в КГБ. Он утверждал, что интеллигенция прониклась буржуазным духом, идейно чужда, и ее не худо бы ликвидировать как класс ввиду ее идеологического вредительства. Но из КГБ Саше вовсе не ответили. После этого он сказал, что прекращает борьбу и становится дофенистом, то есть гражданином, которому все до фени и ничего не надо.
Иногда, что самое удивительное, почти комсомольские нотки были и в речах еще одного моего знакомого, которого вообще комсомол не интересовал. Этот малый с 22 часов и до 2 ночи становился в нашем дворе самым главным человеком. Фамилию, имя и отчество знала только милиция, а так он был Рюха и все. Мы с ним покорешились еще в детсаду, потом долго вместе играли в футбол, но, как стали постарше, тусовались не вместе. Однако изредка, например после моего пролета на экзаменах, я с ними пил. Пацаны там были ничего, особенно когда трезвые, но довольно крутые и то и дело во что-то встревали. Однажды Рюха, я и еще два пацана из его компании, Сахар и Таракан, говорили за жизнь в подвале, у трубы отопления. Дело было зимой, водка грела, труба тоже. Сахар начал врать насчет телок, Рюха его обсмеял. Потом Таракан стал рассуждать о том, как хорошо жить в Америке. Сперва все слушали, хотя ничего особо нового Таракан про Америку не знал, мы это жевали раз уже в десятый. И вдруг, ни с того ни с сего Рюха налетел на Таракана и стал его жестоко дубасить, даже ногами. Если б мы с Сахаром не оттащили Рюху, попасть бы Таракану в больницу… Таракан уполз в угол и плакал, а Рюха, изрыгая матюки, которых даже по его норме было многовато, орал на весь подвал:
— Падла! Значит, ты, богатый, будешь все иметь, а я ни …?! Крыса!
И после этого, пока Рюха не успокоился, он все бормотал о том, как ждет не дождется, чтобы уйти в армию, добраться до Афгана, а там мочить таких гадов, как Таракан.
И еще Рюха терпеть не мог Тимоху. Его он не бил, потому что Тимоха откупался. Либо тряпками, либо деньгами. Рюха брал, но ненавидел его все больше и больше. Однажды он сказал мне:
— Убью я его когда-нибудь. Нельзя, чтоб такие дальше жили, иначе еще паскуднее будет, чем сейчас… И сам дерьмо, и из меня дерьмо делает… Я лучше на зону пойду, но он жить не будет…
К счастью, Тимохин папаша получил новую квартиру, и в нашем районе его сын больше не маячил. Да и Рюха, похоже, немного присмирел, потому что хотел попасть в армию, а не в зону.
Но и Саша, и Рюха были исключением из правила. Все прочие, хоть и платили взносы, и посещали собрания, и говорили речи, ни в комсомол, ни в сам коммунизм не верили. Я же считал, что если уж Саша стал дофенистом, то мне лучше этого и придумать нечего. Так что на вопрос Игоря Сергеевича, строго говоря, я должен был бы ответить: «Да, вступил бы я и в гитлерюгенд, и в любую другую организацию, если бы она была одна для всех и помогала поступать в институт. А вообще-то я — типичный дофенист…»
Думаете, сейчас, при демократии, все стали активными и за что-то борются, благо теперь партий — хоть сапогом ешь?! Да нет, дофенистов и сейчас большинство. Может, это и к лучшему? Я-то, правда, уже не такой…
Но тогда я точно знал, что ничего и никогда не изменится, а потому считал, что мой дофенизм — это глухо и навсегда.
…Пришла мать, позвала обедать, размышления мои закончились.
Отпуск мне дали сразу же, как только я вышел на работу. Это распорядился сам академик Петров. Местком снабдил меня бесплатной путевкой в какой-то
ведомственный пансионат на Черном море; в таких мне, наверное, никогда ужбольше не бывать. Я отбыл туда почти на целый месяц. Как я там отдыхал, рассказывать долго и к тому же скучно, потому что ничего интересного со мной там не произошло. Купался, загорал, катался на водных лыжах, акваплане и виндглайдере, ходил на танцы и знакомился с девочками. Но они со мной знакомиться не хотели, уж очень я был простой, и по манерам, и по происхождению. К тому же одет совсем не так, как полагалось по тамошним понятиям. Я, правда, врал, что учусь в институте, но пару раз чуть не попал впросак, да и на роже у меня было написано, что я вовсе не студент. Во второй половине отпуска погода испортилась, и, дождавшись наконец финиша, я с легким сердцем отбыл до дому, до хаты.
Когда я приехал, мамулька с паханом были что-то уж очень веселые. Точнее, они были явно невеселы, но, должно быть, не хотели портить мне настроение. Где-то что-то стряслось, это было ясно. Сперва я подумал, что пришла очередная повестка, но дело было вовсе не в этом. Повестка была, но фальшивая веселость пахана и мамульки происходила не от нее. Я долго их допрашивал, пока они, наконец, не раскололись. Оказывается, буквально за день до моего возвращения в Москву погиб Игорь Сергеевич. Отцу об этом сказал наш завлаб, когда отец приглашал его в субботу порыбачить. Завлаб должен был срочно лететь, разбираться. Когда я спросил, что случилось с Игорем Сергеевичем, отец сказал, что завлаб ему ничего объяснять не стал — не телефонный разговор.
Как ни странно, настроение у меня не очень испортилось. Я, как видно, просто не усек, ЧТО произошло. Был человек — и нет человека. Как-то я еще в это не поверил. То есть разумом поверил, а душой — нет. Не проняло меня.
На работу я вышел после четырехмесячного перерыва — тот день сразу после карантина можно не считать. И первое, что меня удивило, это атмосфера в лаборатории. Раньше все были деловые, куда-то спешили или усердно вкалывали. Было что-то такое, что всех сотрудников как бы непроизвольно подгоняло. Теперь все было не так. Шушукались по углам, часто и подолгу курили. Мне сразу же объяснили, что подвальная группа расформирована. Постепенно из разговоров я узнал кое-что. Оказывается, еще до моего прихода в институт на полигоне, где-то очень далеко от Москвы, начали сооружать установку-регенератор, только намного более мощную, чем у нас в подвале, — как ее называли, «полупромышленную». На полигон ее вынесли потому, что там были задействованы более высокие энергии и большие объемы веществ, а раз так, то и рвануть она могла, в случае чего, посильнее, чем подвальная. Для той, что в подвале, вроде бы рассчитали, что она, взорвавшись, даже не обрушит стены и потолок, а полупромышленная была глубоко зарыта в землю, запрятана в бетонный бункер. Управляли этой установкой из не менее прочного, чем сама установка, бетонного убежища, с помощью намного более мощной быстродействующей ЭВМ. Управление можно было вести по нескольким каналам — основному и трем дублирующим. Установку ввели в действие раньше, чем требовалось, поскольку считали: раз получилось на опытной — Петька регенерировался, — то дело в шляпе. Игорь Сергеевич полагал, что полупромышленную запускать рано, коли, как он мне в карантине говорил, теория его пошла прахом. Но завлаб, оказывается, что-то и где-то уже доложил, уже ему пообещали какую-то премию — короче, темное дело. И полупромышленную погнали рекордными темпами. Игоря Сергеевича, как он ни упирался, послали туда — доводить до ума. Вроде бы он довел до ума, и решили зарядить ее на первый опыт. Он же оказался и последним. Установка взорвалась, как хорошая атомная бомба в несколько килотонн. На ее месте образовался кратер, почти такой, как на Луне. Убежище пункта управления хоть и потрескалось, но выдержало. Люди тоже остались целы. Все… кроме Игоря Сергеевича. При взрыве его ударило электромагнитным импульсом. Насмерть.
Отчего это произошло, никто не знал. Все три инженера, которые были с Игорем Сергеевичем на установке, пока еще находились на полигоне, завлаб тоже был там, работала комиссия, а здесь, в Москве, царили запустение и дофенизм.
Через неделю вернулся завлаб и все соратники Игоря Сергеевича: Гаврилов, Горбов и Тарасенко. Комиссия теперь работала в самом институте, и по настроению сотрудников было видно, что особой радости это никому не доставляет. Даже академики, а их, кроме директора, было еще человека три, ходили сами не свои. Потом вдруг как-то все повеселели, посвежели и, похоже, стали отходить. Даже наш завлаб вроде очухался. Потом закипела работа: начали срочно демонтировать установку в подвале. ЭВМ забрали в институтский ВЦ, программы, магнитные ленты и почти всю документацию реквизировала комиссия.
Я теперь, в последние дни перед призывом, работал наверху, на этаже, мыл посуду или измерял pH-метром водородный показатель водных растворов. Зачем, почему — не спрашивал, да мне никто и не объяснял. В основном все опять пришло в норму; только те трое, что вернулись с полигона, выделялись из общей массы. Они то и дело ходили на заседания комиссии, писали какие-то отчеты, справки, докладные, но при этом было ясно, что они явно не в себе. Старший инженер Горбов раньше никогда не курил, а теперь бегал в курилку даже чаще, чем я. В курилке говорили о футболе, о книгах, о политике, но он, хотя был мастер рассказывать, сидел и помалкивал. Он так молчал, что и другим при нем говорить не хотелось. Как он зайдет — все умолкают. Мэнээс Гаврилов, здоровенный мужик, регбист, который раньше хохотал гомерически, после полигона согнулся, стал ходить тяжелым шагом, бессмысленно глядя по сторонам. Еще один, Тарасенко, сразу по возвращении оттуда выиграл в лотерею «Жигули» — дело неслыханное, сенсация! Но куда большую сенсацию вызвало то, что он этот билет ни с того ни с сего отдал уборщице тете Дусе. Просто как бумажку. Ту чуть инфаркт не хватил. А Тарасенко так спокойненько сказал: «Хотите — выкиньте, хотите — возьмите. Мне он не нужен». Представляете? Вот до чего дошел!
Как-то я оказался в курилке одновременно со всеми тремя. На меня они поначалу не обращали внимания, продолжали свой разговор вполголоса, но со злыми лицами.
— Почему закроют? — спросил Горбов, тиская в зубах «беломорину». Это были первые слова разговора, которые я услышал.
— Потому что при таком ЧП всегда так делают… — отвечал Гаврилов, ковыряя спичкой под ногтями. — В лучшем случае — приостановят. Зададут работу теоретикам, а нас переведут…
— Или сократят, — уныло пробормотал Тарасенко.
— А Михалыч ничего не сможет? — с надеждой спросил Горбов.
— Михалыч рад, что получил выговорешник. Тут минимум строгач висел, а по максимуму… В общем, он уже сейчас готов закрыть тему и намертво забыть, что она была. И вообще — все забыть.
— А Петров?
— Петров тоже на волоске. Ему уже работу в Президиуме подыскали.
— Так что, заявление надо писать? Так, что ли? — недоуменно спросил Горбов. — Корзинкин ржать будет! Он по собственному, и мы — по собственному, хорошо!
— Только он себе работенку подыскал — триста, и не бей лежачего! А мы куда? Если ставки сократят — побегаем…
— Завидую я молодому… — повернулся Горбов ко мне. — Служить пойдет. Мне бы его восемнадцать, я б еще раз послужил. Вот жизнь была! Подымут, накормят, оденут, на снарядах накачают, на кроссе протрясут… И ничего, никаких мыслей… Ни диссертации, что псу под хвост ушла, ни трех заявок, которые с черным углом вернулись.
— Заявки, диссеры… — процедил Гаврилов. — Чего вспоминаем? А Игоря нет… Башка пропала, Боря. Мы все так — рабсила науки, слесаря с высшим образованием, а он — башка. Гений… Ни хрена мы без него не стоим. Чего мы за себя переживаем? В Союзе живем, не в Штатах, безработных нет…
— У них безработный больше твоего получает, — проворчал Тарасенко.
— Это он без этой темы не мог — он ее родил, тянул сколько мог, делал дело. А мы — диссеры, заявки. Уйдем в любое НИИ, на производство, свои полтораста-двести всегда найдем.
— Если б мне в свое время математику как следует выучить! — вздохнул Горбов. — Я бы, может, попробовал бы разобраться… А то я, кроме избранных мест из Привалова и Фихтенгольца, ничего не соображаю…
— Зато историю КПСС от корки до корки вызубрил… — поддакнул Гаврилов.
— Кроме математики, для теоретика еще кое-что треба, — нахмурился Тарасенко, — интуиция, нестандартное мышление. А у нас — стандарт. От и до…
— Что эти теории… Игорь вон и сам уже сомневался…
— Интеллектуалу положено сомневаться. — Горбов рассеянно мотнул головой.
— На коллоквиуме в июле он что-то в себе держал, только не сказал…
— Ясно, что держал, — хмыкнул Гаврилов, — энергетическую неувязку.
— Здрасте! — поджал губы Тарасенко. — Неужели?
— Я уже прикидывал, — сказал Гаврилов, выуживая из штанов листок бумаги,
— эта гадость идет с выделением энергии…
— Ты где-нибудь плюс с минусом перепутал, — кисло усмехнулся Горбов, -
так бывает. У нас в институте один мужик из атомной бомбы таким способомсуперхолодильник сделал и два балла на экзамене слопал.
— Вот, погляди, может, найдешь, где я наврал…
— Да чего там глядеть… Возьми учебник по термодинамике, погляди, освежи в памяти…
— Про регенерационное поле там тоже написано? И про время со знаком минус?
— Ну, хрен с тобой, гляну… — Тарасенко закурил новую «Астру» и пробежал по листку острием карандаша. Через пять минут он зло хмыкнул и подчеркнул карандашом какую-то закорючку.
— На! Вот тебе твой минус, который у тебя был плюсом…
— Неужели? — У Гаврилова аж ухо покраснело. Он навис глыбой над малогабаритным Тарасенко и шумно вздохнул: — Да…
— Я уж сам чуть было не поверил, — сказал с досадой Тарасенко, будто не нашел чужую ошибку, а сам напортачил.
— Без толку все это, — уныло буркнул Горбов, — надо заявление писать…
Он поднялся и пошел к выходу. За ним двинулись и остальные… Я вдруг ощутил злую и тяжкую тоску. Было б из чего, так, наверно, застрелился бы. Я понял, что на моих глазах происходит страшное и неотвратимое событие: гибель несостоявшейся науки, поражение мысли в борьбе с неведомым, предательство погибшего товарища… Нет, ни черта я тогда не понял. Это сейчас, досыта накормленный чернухой с экрана и газетных полос, знающий, сколько открытий и изобретений полегло в неравной борьбе с СИСТЕМОЙ, я понимаю это. А тогда я никак понять не мог, отчего стало так тошно на душе…
И вот наступил тот день, когда я должен был поменять профессию, место работы, место жительства, меню завтрака, обеда и ужина, одежду, обувь, привычки, способы отдыха и развлечения, а кроме того, весь распорядок дня. Такой поворот бывает с человеком, когда он уходит в армию…
…Был уже ноябрь, улицы, заляпанные коричневым от песка полурастаявшим снегом, продутые сырым ветром, провожали меня. Я шел по знакомой улице со стареньким, еще пионерлагерским рюкзачком, сопровождаемый мамулькой и паханом. Все мои сверстники, кого не открестили от службы, уже ушли. Я провожал их одного за другим, а сам оставался дома — не спешила Родина-мать в лице райвоенкомата. И уже появилась у мамульки какая-то надежда, что не призовут меня в этом году, что я побуду хотя бы полгода, а там, глядишь, в институт — и вообще не призовут… Мамулька у меня была паникершей. Уж очень за меня боялась. И было чего бояться тогда… Впрочем, теперь матери боятся не меньше. Но теперь, по крайней мере, все гласно. А тогда цинки с ребятами прилетали втихаря, будто убиты они были, не делая честно свое воинское дело, а совершив какое-то преступление…
Ехали мы на сборный пункт обычным рейсовым автобусом. В тот ранний час он был полон — ехали такие же, как я, призывники, ну и «сопровождающие лица» — родители и приятели. Было весело, даже слишком. Особенно выделялся поддатый бугай типа «семь на восемь»; обхватив лапищей свою миниатюрную бабушку, он горько рыдал, бормоча:
— Бабуля, милая! Не увижу я тебя, чую сердцем! — И вытирал сопли о бабкин платок. Бабулька тоже хлюпала носом и гладила внучка по буйной головушке. Я, правда, не очень понял, отчего этот бугай сердцем чуял, что бабульку не увидит. Старушка была на вид еще очень здоровенькая. Если же бугай насчет себя сомневался, то мне показалось, что его только водородная бомба сможет пришибить, да и то прямым попаданием…
Все передние кресла были заняты какой-то большой компанией, где были и старые, и молодые, и годные к строевой службе. Верховодил в этой команде моложавый дед в распахнутом пальто, с залихватским седым чубом и потертой, может быть, еще фронтовой гармошкой. Под пальто у него чернела матросская форменка, а на ней сверкал целый иконостас орденов, медалей и значков. Дед завершал седьмой десяток, а то и на восьмой перелез, но он пел. Пел так отчаянно, весело, с такой яростью и надрывом, что хотелось поорать вместе с ним. Он громыхал одну за одной песни, да какие! «Варяг», «Марш Буденного», «Катюшу», «Гремя броней, сверкая блеском стали», «Кличут трубы молодого казака», «Распрягайте, хлопцы, коней!» и еще целую кучу знакомых, незнакомых и забытых песен. Терпеть не могу, когда говорят, что в этих песнях было много обмана и вранья! Песня — не научная статья, она не для разума, а для души. И если народ ее пел, считал своей, любил ее, она должна звучать. И неважно, что в ней пелось про Сталина, Ворошилова и Буденного…
Первое время деда пытались перебрякать несколько гитар, но им было нечего ловить. Даже пара кассетников, заряженных Челентано и брейком, заткнулась. Дедовская команда орала так, что в автобусе вибрировали стекла. Видимо, не только мне захотелось присоединиться к ним. Бугай, обревевший всю свою бабушку-старушку, вытер сопли, приободрился и заорал от души, на удивление точно угодив в мелодию:
Пусть знает враг, укрывшийся в засаде:
Мы начеку, мы за врагом следим!
Чужой земли мы не хотим ни пяди, Но и своей — вершка не отдадим!
Я тоже стал подпевать, хотя мамулька, кажется, пыталась сделать мне замечание. Пели все, это было что-то вроде общего душевного порыва. Под такой настрой впору было ходить в атаку или на таран…
Но мы просто вылезли у ворот небольшого московского стадиончика, где было
уже несколько десятков человек. Когда все призывники и провожающие вывалились из автобуса, он оказался почти пустым…
Дедовская компания и у ворот тоже не унималась. Пели и плясали, орали частушки, даже неприличные; гитары уже подстроились под гармошку, кто-то целовался, мамаши поплакивали, отцы посмеивались, народ все подваливал и подваливал, и гвалт стоял неимоверный.
Мамулька и пахан, тихие и какие-то затертые, молчали. Наверно, им хотелось сказать мне в напутствие что-то возвышенное, но обстановка не больно располагала. Я уже несколько раз ходил на проводы и примерно знал, что тут бывает. Правда, каждый раз бывало по-другому. Самые первые команды уходили торжественно, с оркестром, с митингом, на котором выступали ветераны, призывники, родители призывников и уже дембельнутые солдаты. Потом церемонии стали сокращаться и сокращаться, а на нашу долю их и вовсе не
хватило. Я краем уха услышал, как один из военкоматских офицеров сказалдругому:
— Ну, все. Сдадим эти обмылки — и абзац! До весны. Так что ничего удивительного. «Обмылкам» парад не нужен. Офицер построил нас в две шеренги, проверил по списку. Подкатили «Уралы». Приказали: «По местам!» И мы, толкаясь рюкзаками, кое-как втиснулись в кузов. Я оказался на предпоследней скамейке от заднего борта. Еще горели фонари, небо только чуть посветлело. Улица у ворот стадиона была перегорожена толпой, нам махали, но лица различить было трудно. Мамульку и пахана я так и не увидал. Только откуда-то издалека долетел со всхлипом мамулькин крик:
— Ва-а-ася-а! — и я наудачу помахал рукой в ту сторону. Кричать «мама» не стал — подумал, засмеют. Но рядом со мной хлюпал носом поддатый бугай и, дыша на меня перегаром, бормотал Горестно:
— Эх, бабуля-бабуля…
«Урал» зарычал и двинулся по мрачноватой предутренней Москве. Мелькали мигалки милицейских машин, светофоры, кое-где светились окна. На верхушках высоток краснели фонарики, чтоб какой-нибудь заблудившийся самолет не тюкнулся об их шпили… Ехали молча, только посапывали.
Потом мы еще полдня дожидались на большом сборном пункте, где нас посадили в кинозал какого-то клуба и показывали мультики. Наконец за нами приехали прапорщик и три сержанта. Им были нужны те три десятка человек, в число которых входил и я. Нас пересчитали, усадили в автобус и увезли на вокзал. На какой — не скажу. Военная тайна. В вагоне мне досталась вторая полка, я залез туда, подложил рюкзак под голову, укрылся пальто и заснул.
Проснулся ночью, вагон покачивался и постукивал колесами. Наша команда занимала весь вагон; из углов доносился храп вперемежку с болтовней… Особенно громко говорили прямо подо мной, на нижних полках. Там сидел один из сопровождающих нас сержантов и что-то заливал пятерым призывникам, которым, должно быть, не спалось.
— Армия — штука серьезная! — важно разглагольствовал сержант, как будто прослужил уже лет двадцать пять. — Не можешь — научим, не хочешь — заставим, не знаешь — соврешь…
— А куда нас везут, начальник? — спросил бугай, рыдавший по своей бабуле. Сейчас он уже не рыдал, а жевал котлеты, которых бабуля понапихала ему в рюкзак.
— На месте узнаете, — заявил сержант так, будто это была страшная тайна.
— А войска-то какие? — не отставал бугай.
— В петлицах понимаешь? — хмыкнул сержант. Бугай в петлицах не понимал. Да и вообще, такие петлицы, наверно, мало кто видывал. Они были черные, а в эмблеме были красная звездочка, крылышки, якорь и гаечный ключ с молотком.
— Подводная авиация, что ли? — поинтересовался малограмотный бугай.
— Десантно-саперные части? — предположил некий конопатый, очень похожий на Антошку из детского мультика, только уже капитально подстриженного.
— Салаги! — с довольной рожей произнес сержант. — Еще бы сказали: бронекопытные! Газеты хоть читаете?
То ли все читали, то ли все не читали — никто не отозвался. Я вспомнил, в газетах писали про то, что в Афганистане наши войска «охраняют важные объекты», что «казахстанский миллиард» перевезли военные шоферы, а БАМ строят, кроме комсомольцев-добровольцев, также воины стальных магистралей.
— Я знаю, — сказал из темноты какой-то тощий в очках, — это железнодорожные войска.
— Оценка «отлично», — поощрил сержант. — А у вас, остальных, видать, НВП была слабовато поставлена.
— Это мы не проходили… — произнес «Антошка» и вызвал хохот.
— Это нам не задавали! — лихо подхватил бугай, который тоже углядел в конопатом любимого героя. Все остальные, и в том числе сержант, вполголоса прогорланили эту песенку вместе с «дили-дили» и «трали-вали». Получился шум, пришел офицер, которого я в автобусе не видел, и, ни слова не говоря, поманил сержанта пальцем. Тот вышел с ним куда-то, а потом вернулся, но уже очень серьезный и надутый.
— Всем спать! — приказал он так резко, что сразу захотелось подчиниться. Правда, я уже выспался и выполнить приказ не мог. Кроме того, захотелось курить. Слезать, однако, было страшновато — сержант мог разораться. Но потом я подумал, что в туалет никому не запрещено ходить, даже в армии, и направился к тамбуру. Запалив «Яву», я с удовольствием затянулся, но в это время появился офицер.
— Почему не спите? — спросил он нестрого. — Я бы на вашем месте сейчас отсыпался вовсю. Послезавтра захотите побольше поспать, да не получится…
Он вытащил «Беломор» и тоже закурил. Я помалкивал.
— В Москве постоянно живете? — поинтересовался офицер.
— Постоянно, — ответил я, — а что?
— Везет, а мне вот только третий раз удалось побывать.
— У вас что, отпуска не бывает? — спросил я.
— Почему? Бывает. Только мне все больше в деревню к родителям ездить приходится. Летом сено косить надо, осенью — картошку копать… Я вот сегодня хотел в Мавзолей попасть. Третий раз в Москве — никак не попаду. А вы в Мавзолее были?
— Нет, не был, — сознался я.
— Всю жизнь прожили в Москве и ни разу не были? — Офицер был так удивлен, будто узнал, что я слепоглухонемой от рождения.
Мне стало стыдно, хоть раньше я не стыдился этого. Почему? Да потому, что я каждый день мог сходить, а так и не сходил. Люди часами выстаивают в очереди, хоть и бывают в Москве проездом, а я так и не удосужился. Правда, я живого Петра I видел, но об этом — нельзя, тайна.
— Докурили? — спросил офицер уже сурово. — Шагом марш спать!
А ведь если бы я побывал в Мавзолее, он бы наверняка не стал меня прогонять. Небось расспросил бы, что там и как… Ну, шагом марш так шагом марш! Я пошел спать …
…На следующий день мы прибыли в другой город. На вокзале нас посадили уже не в автобус, а в грузовик и повезли в баню. Штатские вещи сдавали какому-то толстенькому ефрейтору, который проворно писал на белом полотне наши домашние адреса, заворачивал в них шмотки и отдавал солдатику, быстро прострачивавшему эти упаковки на машинке. А мы шли в душевую, где смывали с себя дорожную грязь, а заодно и штатские привычки. Из бани все вылезали довольно быстро, потому что после бани выдавали белье и военную форму. Всем было интересно ее надеть и поглядеть на себя в новом качестве. Кроме того, хотелось ухватить форму по размеру. Тут выяснилось, что нам положено такое количество обмундирования, что ой-ой-ой! Правда, выдали для начала только рубахи, кальсоны, портянки, хэбэ-шаровары, хэбэ-кителя, короткие ватные бушлаты, сапоги кирзовые и шапки-ушанки. Когда я заглянул в бумагу, которую ефрейтор важно называл «арматурным списком», то обнаружил, что там еще было понаписано немало всякого, например, парадные мундиры, парадные сапоги, шинели, ботинки, рукавицы и еще что-то, чего мне не дали досмотреть. Еще нам выдали ремни: один совсем узкий, брезентовый, для штанов, а другой почти брезентовый, но спереди похожий на кожаный, с матово-серой пряжкой. Рубахи, кальсоны и портянки мы получили двух видов: мягкие и толстые зимние и тонкие летние. Как их наматывают, показывал сержант Куприн, тот самый, что ехал с нами в поезде. Само собой, его окружили толпой, но рассмотреть мне не удалось. Я попробовал сам намотать и, как ни странно, это вышло в лучшем виде. Под самый конец, как выразился бугай, «прошмонали» наши домашние рюкзаки. Водки, финок и пулеметов в них не было. Но взять с собой разрешили только мыльницы, зубные и сапожные щетки, почтовую бумагу, конверты, авторучки, военные и комсомольские билеты с учетными карточками. Все это велели переложить в армейские вещмешки, а затем выходить во двор и строиться. Так и остался мой рюкзачок там, в этой бане…
Во двор мы выходили по лестнице, мимо огромного зеркала. В этом зеркале отражались наши одинаковые рожи, ушанки, бушлаты, ремни, и даже самого себя распознать в этой защитного цвета многоликой толпе было почти невозможно. Чтобы узнать, кто есть кто, все начали было наставлять друг другу рожки, показывать язык и тому подобное. Конопатого «Антошку» я еще смог бы отличить, а вот бугай как-то испарился: таких здоровяков было много. Сержант Куприн глядел на нас и посмеивался. На нем обмундирование сидело как влитое, а на нас — как на корове седло. Во дворе бани всех запихали в машины и повезли дальше. Спустя некоторое время мы вкатились в ворота и через задний борт увидели, как их закрывают за нами какие-то солдатики со штыками на поясах. Кто-то, должно быть бугай, громко вздохнул и сказал:
— Ну, вот и все, прощай, воля!
Грузовики проехали по аллее, обсаженной голыми пирамидальными тополями и, кроме того, украшенной плакатами. На плакатах были изображены поезда, путеукладчики, мосты, тракторы, бульдозеры и какие-то другие машины, назначение которых мне тогда было непонятно. С другой стороны аллеи тянулся длиннющий плакат: «Слава воинам стальных магистралей!», и была изображена огромная эмблема, такая, как у сержанта на петлицах.
Машины остановились у длинного трехэтажного здания. Перед задним бортом появился офицер, тот самый, что не сумел побывать в мавзолее, и дал команду слезать.
Вот только тут, когда моя обутая в кирзовый сапог нога впервые гулко топнула по асфальту казарменного двора, я наконец понял: все это всерьез и на два года. Я превратился в солдата, пока — рядового и необученного. Этот звонкий удар пупырчатой, еще не стертой подошвы поставил последнюю точку. Детство кончилось, началась служба…
Полгода я учился, целых полгода! Я так привык к своему месту в казарме, к распорядку, зарядочке, тренажам и занятиям, что когда мне сказали: надо уезжать отсюда и полтора года служить совсем в другом месте, то стало грустно… Вообще-то выпуск из учебки считался «малым дембелем», потому что, как утверждали бывалые солдаты, в наших войсках только в учебках служат по-настоящему, а в обычных частях просто вкалывают и все. Дескать, в учебке мы набегаемся и настреляемся за всю службу вперед, а дальше, тем более с лычками, жить будет полегче.
Я, как и другие, кое-что начал понимать в железнодорожном деле: уже мог отличить тракторный дозировщик от обычного бульдозера, скрепер от грейдера, шестнадцатитонный кран от пятитонного, шпалоподбивочную машину от путерихтовочной. Вообще я узнал массу интересного и неожиданного. Например, что «подкладка» — это не только то, что изнутри подшивают к пиджаку, но и железяка, которую костылями прибивают к шпалам и на которую сверху кладут рельс. Что «накладка» — это не только синоним ошибки, но и название штуковин, которыми скрепляются между собой звенья железнодорожного пути. Мне объяснили, что в СССР самая широкая в мире железнодорожная колея — 1524 миллиметра, а на загнивающем Западе только 1435. Я убедился, что если двадцать человек с ломами дружненько нажмут, то могут выровнять — по-нашему «отрихтовать» — рельс. А два человека с техникой типа РВ-10 (ручные вилы, десятизубые) могут довольно быстро разгрузить щебенку с открытой платформы, конечно, если притом торопятся на ужин. Но самое главное, что я усвоил как следует: взорвать железную дорогу намного проще, чем построить…
В новой части я появился как раз в то время, когда туда привезли молодых, и оказался командиром отделения в карантине. Только тут я смог окончательно убедиться, что время, проведенное в учебке, не прошло для меня даром. Оказывается, за полгода я так много узнал, что вполне мог сойти за бывалого солдата. Например, я умел пришивать воротничок так, что ниток не было видно, ходить строевым шагом, съедать обед за отведенное на это время, раздеваться и одеваться по командам «отбой» и «подъем» и еще многое другое, чего восемь подчиненных мне граждан Советского Союза не умели. Когда-то в учебке, получая наряд за разгильдяйство, я думал. «Ну, погодите, вот дослужусь до лычек, получу молодых под команду — тогда отыграюсь!»
Теперь мне было присвоено право раздавать наряды, но пользоваться им как-то не хотелось. Я быстро догадался, что, если солдата лишний раз назначить на кухню или дневальным по роте, он не научится от этого вовремя пришивать воротнички, чистить сапоги или делать подъем переворотом на перекладине. Я в свое время зубрил обязанности командира отделения, но на практике они исполнялись как-то сами собой, потому что надо мной было еще ой сколько начальников! Обучал и воспитывал я просто: если у кого-то что-то не получалось, я заставлял делать это еще раз, еще и еще, пока не начинало получаться. Некоторые ворчали, но делали. Те, у кого получалось, служили примером тем, у кого не получалось. При этом каждый из восьми хоть в чем-то успевал и что-то умел делать лучше других. Например, правофланговый из моих «карантинщиков» Мартынов быстро научился ходить как положено, и его можно было ставить в пример на строевой. Середенко, следующий по строевому расчету, в первый же день научился раздеваться и одеваться в отведенное время, а кроме того, как и я некогда, с ходу научился наматывать портянки. Ашот Саакян был непревзойден при изучении уставов и среди ночи мог рассказать наизусть обязанности дневального. Валера Ландышев, должно быть, еще в школе наловчился собирать и разбирать автомат с такой скоростью, что я ему завидовал. Противогаз он тоже натягивал быстрее остальных. Видать, военрук у них был классный, но вот физкультурник — не ахти какой. Это я заключил из того, что Валера, трижды подтянувшись на турнике, начинал корчиться, словно повешенный в последних судорогах, но до перекладины уже достать не мог. Другие товарищи из этих четырех, наиболее длинных, тоже не выглядели орлами, и им было легче удавиться, чем сделать подъем переворотом. Зато четверо стоявших в строю за Ландышевым: Халимджанов, Подопригора, Куняшев и Ли — были ребята хоть и невысокие, зато накачанные. Мне их учить было нечему — самому надо было у них учиться. Халимджанов левой рукой двадцать раз выжимал двухпудовую гирю, а правой — и того больше. Однако внешний вид у него был, как у военнопленного, и сапоги он чистил только спереди. У Подопригоры с внешним видом было все в порядке, но зато он никогда и никуда не успевал, потому что никогда и никуда не торопился. Куняшев тоже никуда не успевал, но по другой причине. Он, наоборот, всегда очень спешил. Когда подавалась команда «подъем», он первым делом надевал почему-то пилотку, потом натягивал сапоги, забыв намотать портянки, после чего набрасывал на плечи китель и только после этого начинал надевать штаны, безуспешно пытаясь просунуть сапоги через штанины. Когда сапоги намертво застревали, ему приходилось снимать их вместе со штанами. Тут он вспоминал, что надо еще и портянки наматывать, лихорадочно закручивал их вокруг ноги, но при этом пятка либо носок оставались голыми. В конце концов он оказывался в строю, но потом с него спадали не застегнутые как следует штаны, портянки выпирали из голенищ, пилотка оказывалась надетой задом наперед или происходило что-нибудь еще в том же духе. Самый малорослый — Ли, или «Ливофланговый», как именовал его Подопригора, — всюду успевал, но зато обязательно что-нибудь терял. Однажды чуть не остался голодным, потому что нечаянно смахнул со стола свою ложку, нагнулся за ней под стол и стал искать, хотя сам же наступил на ложку сапогом. Был еще случай, когда Ли, отрабатывая норматив по снаряжению магазина учебными патронами, уронил один патрон себе в сапог. Мы всем отделением ползали по полу, три раза пересчитывали патроны, но нашли патрон только тогда, когда Ли решил перемотать портянку.
Самое неприятное было ударить в грязь лицом перед подчиненными. Тут я влетел всего один раз, но сраму испытал немало. Случилось это в самом конце карантина, когда мои славные воины стреляли начальное упражнение. В свое время я сам перед присягой отстрелял его на «отлично». А здесь, когда я уже стрелял в роли командира отделения, набабахал всего на тройку, да и то потому, что поверяющий засчитал мне одну пробоину за шесть очков, хотя пуля легла ближе к пяти… Из моих солдат шестеро отстреляли на «отлично», а Середенко и Саакян — на «хорошо». Подчиненные глядели на меня ехидно, а взводный заметил:
— Если бы не командир, был бы лучший результат в роте…
В других отделениях и правда было хуже. Там были и тройки, и двойки, но среди сержантов — только отличные оценки. Когда дали возможность поправить дела двоечникам, вместе с ними стрелял и я. На сей раз я был злой и стрелял по мишени, как по классовому врагу. Она свое получила, но стыдоба за провал все-таки оставалась.
Вот-вот орлы должны были принять присягу и рассосаться по ротам, а я, соответственно, принять штатное отделение, где, кроме зеленой молодежи, находились также «старики». Тогда про «дедовщину» в газетах не писали, но легенд было — хоть завались. И про то, что «старики» с «молодыми» делают, говорили такое, что уши сворачивались в трубочку.
Эта предстоящая встреча со «стариками» меня очень заботила, если не сказать пугала. Но я никак не мог предположить, что произойдет другая, куда более важная и волнующая встреча.
Неожиданно меня вызвали в штаб, к самому командиру части, подполковнику Шалимову. Вообще это был веселый и компанейский человек. Он легко умел приободрить свое войско в самых хреновых обстоятельствах. Например, часа в два ночи привезут на станцию кирпич, платформ этак пять. Дежурное подразделение, матерясь, топает пешком на станцию. Всем хочется спать, курить, есть, но не работать. Все начальники кажутся сволочами. И вдруг прикатывает Шалимов, которого только что крыли самым лютым образом. С ходу, как колобок, выкатывается из «уазика» и зычно орет:
— Э-эх, пошалим, шалимовцы!
После чего втискивается в самую вялую цепочку. Через пять минут эта цепочка кидает кирпичи так быстро, что они только мелькают в воздухе. Затем он незаметно перескакивает в другую цепочку, в третью и так далее. Глядишь, все очухиваются, платформы пустеют, а Шалимов горестно вздыхает:
— Ай-яй-яй! Так мало кирпича привезли! Придется спать идти…
Жутко симпатичный мужик! Но вообще он мог быть и очень суровым. Объявить пять нарядов или десять суток мог запросто. Пару злостных самовольщиков он отдал под суд и упек в дисбат. То же самое стало с двумя очень борзыми мужиками, которые хотели «воспитать» какого-то «молодого». Должно быть, именно поэтому настоящей дедовщины в нашей части не было, и все вели себя прилично.
Так вот, когда меня вызвали в штаб, я начал вспоминать, не натворил ли я чего-нибудь и не отчубучили ли чего мои воины. Вроде бы совесть была чиста…
— Хорошо, что прибыл… — кивнул Шалимов после того, как я доложил о своем приходе. — Вот какой разговор, младший сержант. Нам тут на пополнение прислали одного человека. С милиционером и при бумаге, где говорится, что человек это сложный, требует внимания и терпения. Вся сложность в том, что он некоторое время находился в психбольиице. Симулировал, что ли, пытался от призыва отвертеться. Иногда, говорят, и сейчас порывается… В общем, когда его тюрьмой припугнули, согласился идти. Не знаю уж почему, только товарищ из милиции, который его привез, очень настаивает, чтобы он служил под вашим командованием. Вы этого лжепсиха знаете лично, он мне так сказал.
— А как его фамилия?
— Фамилия его Михайлов, имя-отчество — Петр Алексеевич. Русский, 1964 года рождения, не судимый ранее… Образование восьмилетнее, нигде не работал и не учился.
— Я такого не знаю… — прикинул я в уме всех знакомых.
— В кабинете у замполита сидит капитан милиции. С ним поговорите, все выясните.
Майора Литовченко, нашего замполита, в кабинете не было. За его столом сидел, очень по-хозяйски устроившись, капитан милиции. Я доложил.
— Документы! — потребовал капитан, изучая мое лицо таким взглядом, что я опять засомневался: нет ли за мной каких грехов? Вроде не было, даже на гражданке я никаких противоправных действий не совершил. Капитан внимательно проглядел мой военный билет, изучил комсомольский, а потом вернул.
— Василий Васильевич, — сказал он очень официально, — вы человек взрослый, ответственность уже несете в полном объеме, приняли военную присягу, где давали обещание свято хранить военную и государственную тайну. В учреждении, где работали до армии, через первый отдел проходили?
— Так точно, — ответил я и стал прикидывать, когда, где и чего я мог разгласить.
— 12 мая прошлого года вы находились в подвальном помещении вашего института, заменяя инженера Корзинкина Альберта Семеновича, так?
— Да, — сказал я, начиная соображать, о чем пойдет речь.
— В результате допущенной вами случайной подсветки объекта, находившегося в лабораторной установке, произошла нештатная ситуация…
— Было такое…
— После выключения установки, отработавшей в критическом режиме, вами был обнаружен субъект, объявивший себя бывшим императором Петром I?
— Мной… Я уже давал все показания в карантине, товарищ капитан…
— Правильно. В ваших показаниях говорится, что некоторое время при первом изменении в работе установки вы находились в нише под пультом управления. Верно это?
— Да.
— И блокировка двери в этот момент еще не сработала?
— Нет. Она позже захлопнулась, когда установка сама разошлась…
— Ну и правильно. Следственным экспериментом установлено, что в этот момент вы не могли контролировать обстановку в спецпомещении. Иными словами, находясь в нише, вы не могли слышать, как открылся со щелчком кодовый замок двери и как в помещение проник посторонний…
— Да…
— Значит, вы не можете с уверенностью заявить, что в помещение никто не проникал?
— Тут только я сообразил: капитан хочет доказать, что Петька, то есть Петр I, на самом деле жулик и самозванец…
— Не могу, — сказал я, — но в боксе был герметический лючок… Я его открывал снаружи…
— Этот лючок можно загерметизировать и изнутри, — улыбнулся капитан, видя, что я хлопаю глазами.
— Значит, этот тип проник в спецпомещение и разыграл комедию? — пробормотал я, сам не веря своим словам.
— Именно так, и он во всем признался. Действительно, он — Петр Алексеевич, но не Романов, а Михайлов, из Усть-Харловского детского дома. Три года назад оттуда бежал, находился во всесоюзном розыске. Его опознала бывшая воспитательница. Собирались направить его обратно, но оказалось, что совершеннолетний, хотели оформлять за тунеядство… Он попросился в армию, в ту часть, где вы служите. Обещал исправиться… Решили поверить, призвали.
— А отчего меня не вызывали, когда шло следствие? — осторожно спросил я.
— Ну, это уж нам решать, кого вызывать, кого не вызывать. События преступления не было, умысла — тоже, по крайней мере с вашей стороны. Гражданин Корзинкин признан виновным в служебном проступке, понес взыскание от администрации института, в данный момент уволился оттуда. Ну а с Михайловым вопрос считаем урегулированным. В общем, теперь он будет вашим подчиненным. Ответственность за его поведение по закону несут все командиры, но с вас спрос особый. Вы с ним будете рядом в казарме, вся его жизнь у вас на глазах… Регулярно нас информировать не надо, но если заметите, что он рассказывает что-то не то, какие-то мнения нестандартные высказывает… Уж будьте добры! Писать ничего не надо, просто зайдете сюда, к замполиту, или прямо к Шалимову и устно все изложите. А они знают, как со мной связаться…
Я знал, что стучать нехорошо, но, конечно, ничего милиционеру не сказал. Тем более что он скорее всего был вовсе не милиционер…
— А где сейчас Михайлов? — спросил я — Со старшиной, на складе вещевого довольствия. В бане его сейчас помоют, постригут и доставят сюда. Подождите малость.
Через пять минут, не больше, голос нашего старшины, прапорщика Будко, испросил разрешения войти. Вместе с прапором появился и Петька Он мало в чем изменился по сравнению с карантином. Только глаза были как-то глубже посажены, не так выпучены, как раньше. Он был уже в форме, с вещами…
— Вот, товарищ Михайлов, — сказал капитан, — это ваш командир отделения, непосредственный начальник, так сказать.
— Здравия желаю, — сказал Петька, смотря на меня по-доброму. И я тоже посмотрел на него по-приятельски. Что-то мне не верилось, что он жулик и авантюрист…
— Мне можно быть свободным? — спросил Будко.
— Вы проводите товарища Михайлова в роту карантина, а мне еще надо побеседовать с младшим сержантом.
Прапорщик и Петька ушли, а милиционер спросил меня:
— Вы вашего бывшего руководителя группы, Игоря Сергеевича, как оцениваете?
— Я, товарищ капитан, не ученый, мне трудно судить…
— А как человека?
— Хорошо. Нормальный мужик, но немного не от мира сего.
— Вот тут вы, Василий Васильевич, ошибаетесь. Очень даже от «сего», точнее — от «того»… У него, между прочим, после смерти была обнаружена книга этого «литературного власовца» Солженицына, Евангелие, несколько икон… Конечно, все понимаем, свобода совести. Но, с другой стороны, неустойчивость это. А где неустойчивость, тут может быть всякое… Есть мнение, что и с установкой, которая взорвалась, не все ясно. Вот так. Поэтому вам, как воину Советской Армии, надо быть предельно бдительным.
— Да я, конечно… — Что-то у меня в башке не очень контачило. Игорь Сергеевич — и чуть ли не шпион! — но единственное, что я смог сказать в его оправдание, было то, что он отругал меня, когда я отговаривал Петьку вступить в комсомол.
— Да? — заинтересованно произнес капитан. — А это не фигурирует… Вы это точно помните?
— Точно! — сказал я, и капитана это обрадовало. Он дал мне листок бумажки, шариковую ручку, и я, с трудом вспомнив, когда происходила беседа, кое-как изложил ее содержание. После этого капитан велел мне поставить число и подпись, а бумажечку забрал.
— Приятно было познакомиться, — улыбнулся мне капитан. — Можете возвращаться в подразделение. Учтите, теперь у вас личный подшефный.
Петька стал в моем отделении правофланговым — рост у него был такой, что Мартынов, стоявший раньше на правом фланге, казался теперь не очень высоким, хотя имел метр девяносто пять, не меньше. Пришлось двигать койки. Петька оказался рядом со мной. Поговорить мне с ним как следует не удалось до следующей ночи. Мы заступили в наряд, я — дежурным, он — дневальным. Ночью, когда из бодрствующих в роте остались только мы двое, я наконец рискнул задать Петьке те вопросы, которые принародно задавать не мог.
— Ну, Петр Алексеевич, государь всея Руси, — сказал я, — ты что, и правда из детдома удрал?
— Для иных — так, — понизив голос и оглядываясь на спящих, сказал Петька,
— тебе же скажу — ложь сие! И все иное, что Дроздов тебе сказал, — брехня есть.
— Дроздов — это капитан, да?
— Полковник он, а капитаном машкерадно нарядился… Сказывал он мне, что у безопасности государства нашего врагов и иных супротивных немало, кои мнят вдругорядь Смутное время на Руси устроить. Хотят-де Советы свергнуть, а заместо того Империализм посадить. Я его парсуну видал: жирный, одежа черна, на главе ведро черное, а под седалище мешки со златом подгреб. И для того оные супротивные, о воскрешении моем проведав, могут народишко подбить на бунт, яко бы ради праведного и законного царенья моего… А от сего сотворится междоусобие, смута и самосуд; державе нашей, яко при треклятом Гришке Отрепьеве, может быть разорение и погибель. Сказывали, что и когда мы с Ванькой царствовали, таковое быть могло, да Господь оборонил… Мне-то трона все одно не видать, а иноземцы, империалистами рекомые, державу нашу умалят, а то и вовсе попленят, аки при Батые поганом. От сего и велели мне персоны своей нигде и никому не открывать, окромя тебя. А коли буду сего держаться, то обещали и в комсомол принять…
— А жил-то ты где? — поинтересовался я.
— В потаенном месте, — посуровел Петька, — его такоже открывать не велели. Добро жил. Учили наукам: писать, как ныне уставлено, цыфири, пиитике российской, географии, гистории малую толику. На велосипеде учили ездить, после — на мотоцикле, а дале и на автомобиле, токмо прав не дали. Я этот самоход-то зело возлюбил! Все внутре изучил и сам уж ездил не единожды. По городу ездил и правила добро знаю: кому куда первому ехать надлежит, каковы знаки на дороге бывают и что оные показывают… Сказывали, будто и в первое житие я тож до наук был переимчив…
— А кормили как, ничего?
— Добро кормили, вина токмо не давали, да ныне я его и сам пить не стану. Кофей заморский, чай аж из самой Индеи, взвары из груш да винограда сушеного… Так-то я и в царском обличье не питался! Я уж просил их, чтоб не утруждали себя, а то что ни постный день, так все рыбы заморские, я таких-то и не слыхивал: макрурус, нототения… Щуку бы купили, али осетра, али белужины… Да я и снетку был бы рад. Сами же сказывали, чтоб я себя от царского житья отучал, а кормят тем, что простому человеку и не снится поди… Картофель да помидоры — их ведь у нас и не росло отродясь?
— Теперь растут, — сказал я.
— Это я ведаю, — вздохнул Петька, — только вот сказывали, будто я и повелел эту картофель в Русь привезти, а я не помню…
— Это ты позже, когда в Европу съездил… А кормили тебя вполне по-советски. Мяса-то давали?
— В скоромные дни давали, но сказывали, что ныне посты не блюдут, ибо сие суеверие суть. Тут-то, я гляжу, постного больше, хоть ныне, яко по-старопрежнему писано, — разрешение вина и елея…
— Вина тут не дадут… — сказал я. — А елей — это что?
— Масло коровье. Утром-то сколь его было дадено на каждого?
— Как положено — двадцать граммов… Каждому!
— Мудро сие! — сказал Петька. — Так и Бог велел… Я гляжу: и впрямь вы к Царству Христову идете… Живете во монашестве, без баб, поститесь в меру, службу воинскую несете, строением занимаетесь. Эдак-то и не молясь в Царство Божие внидем…
Я, конечно, промолчал. Из антирелигиозных соображений. Кроме того, меня занимал один вопрос, далеко отстоявший от темы разговора. Вчерашний дежурный по роте карантина, сдавая мне дежурство, сообщил, что прошлой ночью в
казарму наведывались «дедушки», которые тихо и без лишних слов заменили успящих «сынков» кое-какое новое обмундирование на старое. Тот дежурный был, как и я, свеженький, из учебки, и спорить с «дедушками» не стал. Докладывать, конечно, ему тоже не захотелось — кто же себе ищет приключений? Те, кого «переодели», узнали об этом только утром, поворчали, но, так как были уже морально подготовлены, умылись и стали спокойно донашивать стоптанные сапоги и тертые ремни. Мне очень не хотелось, чтобы «дедушки» повторили визит нынешней ночью, но они этого не знали и пришли.
— Привет, молодежь! — сказал «основной» из четырех вошедших, держа руки в карманах штанов. — Как служба?
— Нормально, — ответил я.
— А чего не приветствуем? Или уже службу поняли? Нехорошо… Ну, на первый раз прощается… Вот что, мужики: у меня дело есть. Дайте ключ от каптерки! У вас тут, говорят, парадку свежую привезли, померить хотим.
Я один на один этого «основного» не испугался бы. Честное слово! Но их четверо… А нас двое. И я, как-то сам того не желая, сунул руку в карман… Наверно, я навсегда погиб бы в глазах Петьки, если бы вынул руку с ключом. Но я ее не успел вынуть, потому что Петька, сойдя с тумбочки, встал рядом со мной и со щелчком выдернул из ножен свой штык-нож. После этого он вдруг совершенно не своим голосом, сугубо приблатненно, почти как Рюха из нашего двора, сказал:
— Вы что, фраера позорные, давно перья не глотали? Или забыли, как бычки в глазах шипят?
«Дедушки» поглядели на Петьку с его двумя метрами и ножом, на меня с рукой в кармане — хрен знает, что у меня там: ключи или финка? Поглядели и подумали — лучше не надо. К тому же шум, разбудишь народ, а со сна «молодые», не разобрав, кто есть кто, и навалять могут…
— Значит, не поняли нас… — разочарованно сказал «основной». — Придется вас наказать… Но сейчас поздно, «дедушкам» спать пора.
И они гордо, но явно обескуражено удалились. Только после того, как их подковки уцокали куда-то вниз, я подумал, что все-таки Петька — жулик, а никакой не царь регенерированный. Блатные — они тебе и сыном министра, и внуком Брежнева представятся, и такого наговорят про себя, что ты и уши развесишь. А если еще и начитанные, то и старинным языком говорить научатся, и про Петра, и про Софью наболтают. Но спрашивать у Петьки, с чего это он так резко из царя на урку переквалифицировался, не стал… Человек он, судя по всему, тертый, даже если и не из семнадцатого века. Ткнет штыком, за забор и — в бега. Если этот капитан-полковник говорил правду, бегать ему не привыкать стать. И все же один вопрос я задал:
— Ты их и правда мог бы пырнуть?
— Вразумил их Господь, — сказал Петька обычным для себя образом, — а то и пырнул бы…
«Старики», к своему счастью, больше нас не посещали и облаву на нас с Петькой не устраивали. Все они демобилизовались, а их места в штатных отделениях заняли молодые воины. Я принял второе отделение первого взвода первой роты. Здесь было пять человек, прослуживших дольше меня, двое прослужили столько же и трое с Петькиного призыва. Самым уважаемым человеком в отделении, да, наверное, и во всей роте, был «великий и мудрый» ефрейтор Зиянутдин Ахмедгараев. Он прослужил полтора года, и вся общественность без принуждения проводила вечерний намаз в честь славного сына татарского народа, озарившего светом своих идей весь Восток, Запад, Юг и Север. Намаз происходил так: дежурные ученики «великого и мудрого», поддерживая «великого учителя» под белы ручки, вели его в умывальник, сопровождаемые толпой почитателей. Перед раковиной дежурные ученики с возгласами: «Бисмилла-ар-рахмани-р-ра-хим!» — торжественно преподносили «великому и мудрому» зубную щетку и тюбик пасты. Исполненный величия Зия, достигавший вместе с пилоткой одного метра и шестидесяти пяти сантиметров роста, собственноручно производил намаз щетки зубной пастой. Едва щетка была намазана, Зия громогласно говорил: «День прошел!», а ликующий народ хором возглашал: «Ну и Бог с ним!» Летописец жизнеописания великого и мудрого Зиянутдина падал ниц — желательно, подальше от луж — и возглашал: «До неизбежного дембеля великого и мудрого Зиянутдина Ахмедгарасва, славного сына татарского народа, озарившего светом своих идей весь Восток, Запад, Юг и Север, осталось столько-то дней!» Все эти элементы присутствовали в церемонии ежедневно, но каждый день отчебучивали и что-нибудь еще, нестандартное. Ржали все, и никто не обижался. Не знаю, были ли среди нас мусульмане, во всяком случае, по документам все были комсомольцы, а им такое святотатство не возбранялось.
Зия утверждал, что он Аллаха не боится, хотя обрезание ему в детстве делали — обычай! До армии он вкалывал где-то на буровой под Альметьевском, пил водку, ел свинину и вообще был для ислама потерянным человеком. Мудрость Зии состояла в немногословным и необыкновенном умении делать любую работу прекрасно. Он был единственным каменщиком во всей части, который мог сложить кирпичный свод или трубу круглого сечения. Вместе с тем его можно было посадить на грузовик, трактор, бульдозер. Мог он при необходимости и возглавить плотничный расчет, изготовляющий рамно-ряжевую опору для временного моста. Одно мешало его служебному продвижению — отсутствие сержантского образования. Ефрейтора он получил, и быть бы ему младшим сержантом, но вот — не повезло. Решили, что не стоит мучить старого человека командными заботами, и преподнести ему вторую лычку уже перед увольнением. В результате «великий и мудрый» оказался подчиненным у малограмотного и к тому же молодого Василия Лопухина.
Если мое начальствование «великий и мудрый» воспринял с недоверием, то старшего сержанта Кузьмина, замкомвзвода, он признавал безоговорочно. Именно на этом старшем сержанте и держался внутренний порядок во взводе и во всей
роте. Старшина роты вполне мог доверить Кузьмину вечернюю поверку -самоволки Кузьмин не терпел органически. Ни один «старик» не мог рассчитывать на снисхождение. Любой сержант, даже равный Кузьмину по должности, знал: прикроешь «самоход» — добра не жди. Но некоторое послабление получали мы — молодые «комоды». Нас таких в роте было четверо. В первый же день, когда нас распределили в эту роту, Кузьмин, прохаживаясь перед ротой, заявил:
— Персонально для всех шибко старослужащих. Две лычки — это святое! Тот, кто будет гавкать на моих юных коллег, называть их салагами, салабонами и иными дурацкими кликухами, будет жить плохо. Я лично обещаю всем старым, что они будут пахать долго и упорно, как папа Карло, когда строгал Буратино. Для каждого очень старого человека я найду нормальную кразовскую кучу щебня на будущем новом плацу. Если не дойдет через голову, будет доходить через руки. Я вам не ротный, я военнослужащий срочной службы, и времени на ваше воспитание у меня мало! Всем ясно?! Отлично. Рота, приготовиться ко сну! Дембель неизбежен! Ро-та-а… Отбой! Сорок пять секунд!
Наверно, поэтому у меня особых проблем не возникало. Были два гаврилы, на которых я не произвел впечатления поначалу: Уваров и Макаров. Первый был на полгода раньше призван, второй одного призыва с Кузьминым. Кроме того, конечно, были проблемы с «великим и мудрым», но о них — особо. Что же касается Макарова и Уварова, то они были прежде всего величайшие сачки. Первое время ими овладел наглеж и жуткая борзота. Вопреки предупреждению Кузьмина они на первой же зарядке не вылезли из коек и объявили, что «дедушки» спать хотят. Меня, конечно, послали, куда — не скажу, военная тайна.
— Двоих не вижу! — прорычал Кузьмин. — Второе отделение, где ваши люди, япона мать! Поставьте их в строй, младший сержант Лопухин! Бегом!
Я вышел из строя, но как поднять Макарова и Уварова, не знал — этому в учебке не очень учили.
— Сержант Бойко, ведите взвод, — видя мою растерянную рожу, пожалел меня Кузьмин и вместе со мной направился к койкам, где, закутавшись в одеяла, досыпали оглоеды.
— Показываю, — объявил Кузьмин, — на счет «раз» сержант берется за спинку койки. На счет «два» койка поворачивается набок… На счет «три» сачок вываливается на пол.
— Саня, не надо! Крыса буду — уже проснулся! — вскричал Макаров, глядя на то, как Уваров барахтается на полу, путаясь в одеяле и простынях.
— Подъем! Тридцать пять секунд! Лопухин, бегом догонять взвод. С этими я сам позанимаюсь.
Догоняя взвод, я думал, что все это так, для понта. Уварова, как молодого, они, может, и выгонят, а сами, как истинные «дедушки», никуда не пойдут.
Однако уже минут через пять, обегая со взводом очередной круг по стадиону, я увидел, что Макаров с Уваровым, как и весь народ, с голым торсом бегут вслед за поджарым, рослым и мускулистым Кузьминым. Бойко нас остановил и начал комплекс на шестнадцать счетов, а Макаров с Уваровым все еще мотали круги вокруг стадиона, причем Кузьмин гнал их в таком темпе, что они давно должны были языки высунуть. Уже уходя со стадиона, мы увидели, как он заставил их отжиматься от земли…
На следующее утро они поднялись уже по моей команде, без скрипа и матюков.
«Великий и мудрый» ефрейтор Ахмедгараев тоже был не сахар. Вся трудность заключалась в том, что он являлся очень хорошим солдатом и все умел делать лучше меня. Если б мне это было в помощь, я бы его на руках носил. Однако «великий и мудрый» все время демонстрировал свое превосходство и тем самым пытался доказать, что Лопухин — это салага с лычками, а он — величайший в мире военный специалист. С Зией мы столковались совершенно неожиданно на почве Высоцкого. Оказалось, что и в Альметьевске таганского Гамлета знали и слушали с удовольствием. Ни я, ни Зия на гитаре играть не умели, да и пели не шибко, но тем не менее стоило мне или ему процитировать какую-нибудь песню, как соответственно он или я тут же договаривали продолжение. А когда я нашел контакт с Зией, все вообще стало о`кей.
Петька в этом отделении тоже угодил на правый фланг. По сравнению с временами карантина после его регенерации — если все же считать, что он не жулик! — он здорово физически окреп, и теперь мне, пожалуй, уже не удалось бы так легко его завалить, как я это сделал в день нашего знакомства. Кроме того, на его руках и груди появились явно тюремного образца татуировки. По нашей части уже прошел слух, что Петька — человек из зоны, вор в законе или еще что-то в этом духе, чуть ли не убийца. Насчет воров в законе все были в порядочном неведении — что это такое. Потом выяснили, что воры такого класса в армию не вдут, ибо воровской закон им это дело запрещает. Говорить нам с Петькой приходилось мало, потому что в части не спрячешься — кругом народ.
Те, кто утверждал, что будет легче, не ошиблись. Войска наши не столько служили, сколько строили. БАМа для нас в этой местности не было. В результате мы занимались тем, что строили небольшой дом для семей наших офицеров и прапоров.
На стройке командует не тот, у кого лычек больше, а тот, кто лучше знает дело. Я, например, до армии ни одного кирпича не положил, в учебке меня научили класть и сбалчивать звенья железнодорожного пути, а каменные работы мы что-то не проходили. А мое отделение как раз и занималось каменными работами. Поэтому за главного оказался «великий и мудрый» ефрейтор. Я стал к нему в подсобники; таскал на совковой лопате раствор из бадьи и раскладывал его ровной и длинной лепехой по верхнему слою кирпичей. Зия покуривал и зорким оком глядел, как я это делаю, изредка подавая ценные указания. Потом
я подавал ему кирпич, а он быстро и ровно пришлепывал его на раствор,подстукивал рукоятью мастерка, ровняя по нитке и по отвесу, лихо, со звоном, соскребал лишний раствор со шва, набрасывал комок раствора на торец кирпича, хватал другой… и так далее. Угнаться за ним было сложно.
Петьку в первый день поставили подсобником к Макарову, но они очень быстро поменялись местами. Макаров работал так, будто через полчаса собирался помереть от истощения сил. Кирпичи он ставил то вкривь, то вкось, потом снимал, перекладывал, счищал раствор, зевал и все время глядел на часы. Петька постоял-постоял, поглядел-поглядел, а потом отпихнул сачка в сторону и стал работать и за подсобника, и за каменщика. Видно, было у него свойство все схватывать на лету. Как он пошел класть, тут даже «великий и мудрый» ефрейтор удивился! Сперва Зия не поверил своим глазам и решил, что Петька напортачил. Он полез проверять кладку с отвесом и уровнем, с ниткой и другими научными приборами.
— Четвертый разряд, — протарифицировал он Петькину работу, показал большой палец и сказал. — Годится!
Макаров в это время мирно спал на куче пакли, приготовленной для чеканки канализационных труб. Тут он был обнаружен бесшумно возникшим Кузьминым. Старший сержант даже обрадовался: видать, ему нужна была «жертва». Макаров аж на полметра подскочил, когда Кузьмин гаркнул.
— Встать! Два «КрАЗа» в личное время!
А это означало, что в те полтора часа, когда все послушные и примерные воины пишут письма домой, подшивают воротнички или смотрят телевизор, Макаров должен вилами разбрасывать кучу щебня, которую очень большой самосвал вывалит на наш будущий новый плац. За полтора часа один человек эту кучу раскидать не может. Соответственно, задание либо выполнялось до самого отбоя, либо переносилось на следующее личное время. А два «КрАЗа» — это вдвое больше…
— Я из тебя сделаю человека, — ободряюще сказал Макарову Кузьмин. — Если тебя за полтора года не воспитали — я за полгода переделаю, понял?
— Мы ж с одного призыва, Саня… — умоляюще произнес Макаров. — А ты так…
— Ты стариковское звание срамишь, — сурово сказал замкомвзвода, — салажня, глядя на это, портится. Но ты, Валя, не безнадежен. Я тебя перевоспитаю.
Петька на каменных работах, судя по замерам, перегнал Зию. «Великого и мудрого» это заело. Началось не то соцсоревнование, не то гонка двух чудаков, которые забесплатно рвутся друг друга обставить. Поскольку Петька работал быстро, он стал гонять и Макарова, а Зия, соответственно, поторапливать меня. В конце месяца Петька и загнанный как лошадь Макаров перегнали нас с ефрейтором на очень порядочное число кубов, доведя процент выполнения нормы выработки до какой-то неведомой в здешних местах цифры. Вот тут-то и вышло первое столкновение Петьки с Кузьминым.
После того, как в честь Петькиной победы был поднят флаг трудовой славы, Кузьмина зачем-то вызвал ротный. После посещения канцелярии наш славный «замок» вернулся какой-то серый и помятый.
— Вот что, орлы, — сказал он хмуро, — этот трудовой героизм надо завязывать. Если мы будем каждый раз полтора плана давать, нам нормы поднимут. Молодые, здоровые, все понимаю, но больше не рвитесь. Все и так видят, что работать вы умеете. Но отныне чтоб не выше ста шести процентов, ясно?
— Никак нет, — сказал Петька.
— Не понял? — удивился Кузьмин. — У вас на зоне так не бывало, да?
— А мы не на зоне суть, а в войске, — сказал Петр, — не боярину палаты ладим, а для своих же начальных людей, для офицеров и баб их с детишками, дабы оные в зиму не стыли…
Надо заметить, что к Петькиной манере говорить народ уже привык, считали, что он выделывается. Иногда он говорил совершенно по-современному, иногда
так, как теперь даже в стихах не пишут, а иногда так, как и в деревне не выражаются.
— Все верно, — кивнул Кузьмин, — но ты пойми, вы с Зией асы, вам эти нормы — тьфу! Но ведь у нас и другие есть, которые только-только укладываются. Накинут нам норму из-за вас — они и половину не сделают. Отсюда что? Невыполнение. А это хреново, нас за это дрючить будут… А так — спокойненько, без напряга, сто шесть и — кури хоть до вечера.
— Ты в комсомол записан? — спросил Петька, будто не видел на кителе Кузьмина значка.
— Рядовой Михайлов, — культурно и вежливо сказал Кузьмин, — это к делу не относится. Считайте, что я вам приказываю. А приказ начальника — закон для подчиненного. Все ясно?
— Так точно, — ответил Петька. Кузьмин уже просек, что Петька, слыша слово «приказ», никогда не спорит.
Однако, когда мы через какое-то время опять оказались вдвоем в наряде по роте, Петька, стоя на тумбочке, сказал задумчиво:
— Веришь ли, Василий, по cю пору не все я в делах ваших понимаю! Уж больно все у вас запуталось. Неужто все ныне умеют словесно одно говорить, а дело иным образом делать? Вот смотри, вчера нам Кузьмин говорил про порядок и дисциплину, так?
— Ну, говорил, — согласился я.
— Сказывал, что народное имущество беречь надобно, так ли?
— Так.
— А какого ж он хрена вчера повелел раствор в подвал перекидать? Там этого раствора килограммов с полтыщи, а то и поболее. Народное имущество тож…
— Ну… — сказал я, сдвинув пилотку на нос. — Он же ради нас старался! Нам вчера когда последний самосвал привезли? Мы б его до ужина не выработали…
— На ужин могли и расход оставить, — сказал Петька упрямо, — а аз грешный за таковое бесчинство в первое житие свое повелел бы оного сержанта в солдаты разжаловать и по сем бить батоги нещадно, снем порты!
— Ты эти старорежимные замашки брось! — проворчал я, хотя подумал, что если бы о фокусе с раствором узнал Шалимов, то суток пять, а то и десять Кузьмин получил бы наверняка.
— Старорежимные! — обиделся Петька. — То-то и оно, что у меня-то сие новообретенное… Мы работу народу делаем али царю? Меня, что ли, во оный дом на квартеру поселят? Я только тем и счастлив, что думаю — вот построим дом, въедут туда жены и детишки малые, помянут нас добром… Плохо ли?!
— Хорошее дело, — согласился я, хотя, честно говоря, мне было все равно, как меня помянут офицерские семьи, — но зачем Кузьмина пороть? У нас за это строго…
— Знаю, — отмахнулся Петька, — я сказывал, как в первое житие судить стал бы. Но и ныне бы не спустил, будь я командир.
— Покамест он командир, а не ты. Вот дослужишься до «замка», посмотрим, как командовать будешь…
— Это что же? — Петька взглянул на меня так грозно, что я судьбу поблагодарил за то, что встретился с ним во втором житии, а не в первом. — Стало быть, коли солдат видит, что его сержант неправду творит, так долженствует ему молчать? Я, покуда у Дроздова сидел, книгу одну чел, в коей указы мои записаны еще от первого жития. Один я наизусть выучил, слушай: «Когда кто в своем звании погрешит, то беду нанесет всему государству, яко следует. Когда судия страсти ради какой или похлебства, а особливо когда лакомства ради погрешит, тогда первое станет вею коллегию тщаться в свой фарватер сводить, опасаясь от них извета. И, увидев то, подчиненные в такой роспуск впадут, понеже страха начальничья бояться не весьма станут…»
— Перевести можно? — зевнул я. Время-то было ночное…
— А чего тут переводить? — возмутился Петька. — Не аглицким речено — славенским! По-теперешнему оно значит: если ты, начальник, в чем-то виноват, то с подчиненных спросить уже не можешь, бояться их будешь… А далее вот так было: «…Понеже начальнику страстному уже наказывать подчиненных нельзя, ибо когда лише только приметая за виноватого, то оной смело станет неправду свою покрывать выговорками непотребными, дая очми знать — а иной и на ухо шепнет! — что есть ли не поманит ему, то он доведет на него. Тогда судья, яко невольник, принужден прикрывать, молчать, попускать…» Понял?
— Да ты уж прямо из мухи слона делаешь! — хмыкнул я. — Что мы, этим раствором Кузьмина шантажировать станем?
— Не скажи! — возразил Петька. — Кто-нибудь ему обязательно и в другой раз намекнет, дабы он раствор в подвал направил, и он, убоясь того, что кто-либо про первый раз проскажется, весь самосвал в подвал спихает! С малого может начаться, а далее пойдет, только держись! Ежели б был я в комсомоле, то сказал бы о сем в собрании…
— Да брось ты! — фыркнул я. — Чего тебе, больше всех надо?
— Нет, не брошу! — почти прорычал Петька. — Ведь дале в указе так было писано: «…И тако, помалу, все в бесстрашие придут, людей в государстве разорят, гнев божий подвигнут, и тако, паче партикулярной измены, может быть государству не токмо бедствие, но и конечное падение…» Так с Романовыми и вышло, яко мною в старопрежнее время было предсказано! И вас сие же ждет, коли не уйметесь…
— А еще в комсомол просишься, — ухмыльнулся я, — царя Николашку пожалел…
— От моего он корня, — серьезно и очень печально сказал Петька и вдруг стал загибать пальцы: — Анна, Петр, Павел, Николай, Александр, еще Александр, Николай Другой — седьмое колено мое выходит. Да и восьмое тож перевели — малолетное… Не столь потомство свое жалко, сколь державу… Государство упало, коее я в первое житие строил, — вот чего жалко! Сколь трудов, сколь много жизней ушло… Не для себя я ладил его — для людей российских! Я его делал, чтоб оные люди себя уважать могли и иноземцам не кланяться! Как его уж там испортили — не ведаю. Только знаю, что не одни цари в сем виноваты, а и те, кто в коллегиях и министерствах лихоимством жили, кто, убояся для себя извета, мздоимцев и воров покрывали…
— Откуда ты знаешь, что ты думал? — спросил я с усмешкой.
— Ведь ты сюда из 1689 года попал. Ты еще и не начинал его строить, государство это!
— Не начинал, — сказал Петька, — но уж задумывал… Тут в роту пришел с проверкой дежурный по части, а после его ухода я поднял другого дневального и отправил Петьку спать…
И все же разговор этот не кончился. Через несколько дней, когда нам опять поздно привезли раствор, и перед самым концом смены в ящике было не менее полутора кубов, Кузьмина снова повело не в ту сторону.
— Ну, что, орлы? — сказал он, заговорщицки подмигивая нам. — Охота на ужин вовремя?
Макаров, Уваров и еще кто-то завопили:
— Охота!
— Тогда живенько раскидали растворчик и — к машине! И тут Петька встал с лопатой на изготовку перед ящиком.
— Не пущу!
— Ты что? — выпучился Кузьмин. — Взбесился?
— Раствор не выработан. Его люди делали не псу под хвост…
— Нет, так не пойдет, — как-то обиженно сказал Кузьмин, — в передовики хочешь выйти? Пожалуйста, выходи. Только учти, что от несвоевременного питания язва желудка бывает…
— А от большого ума — голова трескается! — с угрозой прибавил Макаров.
— Ты против коллектива идешь, товарищ Михайлов, — вежливо произнес
«замок», — а служишь — без году неделя… Я, конечно, понимаю: трудноедетство, дурная компания и тэ дэ и тэ пэ… Но здесь все-таки армия, а не «малина». Это там такие крутые, как ты, в паханы выходят. А я ведь и приказать могу…
Похоже, он собирался опять купить Петьку на это слово: «приказ». Но на сей раз финт не вышел.
— Так точно, товарищ старший сержант, — ответил Петька, — можете. Только письменно!
— Смотри-ка, — удивился Кузьмин и очень неприятно осклабился, — может быть, у командира части печать поставить?
— На морде ему печать поставить! — взвизгнул Уваров.
— Отставить… — сказал Кузьмин, что-то прикидывая в уме. — Это ж не наш метод.. Ладно, я человек не гордый. Учитывая порыв масс в лице рядового Михайлова, весь взвод останется на доме до тех пор, пока не выработает раствор. Я сейчас поеду в часть, скажу, чтоб оставили расход до 22.00. Здесь старшим остается младший сержант Лопухин. Вам тут работы часика на три-четыре… Ну а если завтра я обнаружу в ящике засохший раствор, то чистить его будет сам лично товарищ Михайлов, с ломиком и большой совковой лопатой… Приказ ясен?
— Да пусть он один остается, салабон этот! — заорал Макаров. — Повыделываться решил за наш счет!
— Молчи! — сказал вдруг старый и мудрый ефрейтор. — Ты сачок! Кирпичи класть не умеешь, только орать умеешь!
— Командуйте, Лопухин! — сказал Кузьмин на прощание и оставил меня с взбудораженным взводом. С ним под шумок уехал и сержант Бойко. Положение было хуже губернаторского: Подстрекаемая Макаровым и Уваровым публика вот-вот готова была броситься на Петьку, который набычился и угрожающе поигрывал лопатой. «Дедушка» Ахмедгараев и еще пара-тройка лиц занимали нейтрально-благожелательную позицию по отношению к Петьке, но сколько народа за него заступится? Как я ни прикидывал, расклад был не в нашу пользу. Кузьмин слинял, и теперь все свалилось на меня… Между тем Петька лопатой свободно мог размозжить две-три головы, прежде чем остальные размазали бы его по стене. Слава Богу, «остальные» это тоже понимали.
Напряженность снял Шалимов. Его «уазик» возник внезапно. Вслед за ним из машины вылез замполит Литовченко. Народ встрепенулся и шарахнулся, я с перепугу заорал:
— Взвод, в колонну по три — становись! Напра-во! Р-рав-няйсь! Смирно! Товарищ подполковник…
— Вольно… — нежным голосом сказал Шалимов. — Что это у вас за парад, товарищ Лопухин? Растворчик сохнет, а вы здесь строевой подготовкой занимаетесь? Ну-ка быстренько расставьте всех на места!
Приободрившись от присутствия начальства, я ловко, почти как Кузьмин, расставил всех туда, где они работали раньше.
— Ну что, шалимовцы, пошалим? — предложил подполковник в своей обычной манере и скинул китель вместе с портупеей на сиденье машины. — Ну-ка дайте кирпичиками поиграться!
Майор Литовченко вытащил из машины маленький кассетник, врубил его и поставил на капот «уазика». Чтобы лучше было слышно, он вытащил желтый мегафон с пистолетной рукояткой, привязал шнурком курок-выключатель и поднес мегафон к динамику кассетника. Загромыхала какая-то залихватская песня на японском языке, совершенно непонятная, но ритмичная. В работу впряглись все: и Шалимов, и замполит, и даже их шофер, который попал ко мне в подсобники. Шалимов с Ахмедгараевым взялись соревноваться и перекидывались какими-то шуточками, которые далеко не вся публика понимала, ибо произносились они на татарском языке, но отчего-то было весело. Не провозились мы и полутора часов. К шапочному разбору приехал Кузьмин — видно, ему сообщили, что подполковник с замполитом отбыли на дом. При нас Шалимов ему ничего не сказал. Он отправил меня старшим на грузовике, который пригнал Кузьмин, а самого Кузьмина посадил к себе в «уазик»… Когда Кузьмин вернулся во взвод, вид у него был необычный. Должно быть, такой вид бывает у человека, которому только что поставили клистир.
Я думал, что Петьку после этого возненавидят. Но вышло по-иному. Его зауважали. Кузьмин, дожидаясь дембеля, объявил, что ему все по фигу, что он забивает на службу болт и так далее. К тому же Шалимов в награду за растворные дела — кто-то все-таки настучал! — дал ему пять суток «гауптической вахты». Своей губы у нас еще не было — построить не успели, — а на гарнизонке была очередь. Но Шалимов был человек памятливый и все-таки пробил для Кузьмина посадку. Вот после этого Кузьмин и обиделся. Он даже перестал ходить на зарядку и вообще всеми силами доказывал, что без него службы не будет. Тем не менее служба шла, дембель приближался слишком медленно, и здоровое честолюбие «замка» вновь поставило его к кормилу власти. Но это уже было не столь важно, потому что вскоре произошло самое главное событие…
— Не вернусь я в Москву, — сказал как-то раз Петька, — шумна она ныне… На БАМ поеду али на АЯМ — его, сказывают, тоже ладить будут. Тут на права, сказывают, сдать можно будет — вот и поеду, шоферить буду. Вкалывать хорошо
— это лучше, чем плохо царствовать. Все-то я уже в вашем бытии уразумел, да многого не понимаю. Учат, скажем, нас на геройских примерах — понятно! Шел солдат по улице, видит — пожар! Побежал в дом, дитя малое спас — герой! Но ведь дома-то, слава Богу, не каждый день горят, и не каждому солдату мимо них сподобится пройти. Значит, и подвигов таких тоже на всех не хватит. А вот работать каждый день надо, и не токмо, чтоб хлеб свой насущный заработать или дом в достатке содержать. Хлеб съешь, вещи износятся… Многие, Василий, в государстве вашем не знают, зачем живут. Бога-то вы отменили, решили рай на Земле строить, а в небеса космонавтов запущать — предерзостно, но лихо! Я, сказывают, в первое житие повелел колокола с храмов снять да в пушки перелить — и то сейчас не верю. А вы в гордыне-то еще дальше ушли… К добру ли? Слава-то мирская проходит, а жизни вечной вы себя лишили, надежду на спасение отринули, не страшно ли жить? Ведь рай-то ваш, коммунизм, не скоро построится. Мню я, что и нам с тобой, грешным, не дожить, разве внукам нашим. И знаешь, отчего мне сие на ум взошло? От цемента вашего. Вижу я, что не приучили вы покуда всех, чтоб они добрые дела от души делали, не тщась некую выгоду из доброты своей нажить. Да и иных видел немало причин. Ведь средь вас, кто в комсомол записан, не многие в коммунизм веруют. И делают також не по вере. Истинно в Писании сказано было; «Вера без дела, а дело без правыя веры мертво есть обоя…»
— Понятно, — сказал я. — «Если тебе корова имя, то быть должно молоко и вымя, а если ж нет ни молока, ни вымени, то черта ж в твоем коровьем имени?!»
И с чего это мне Владимир Владимирыч на ум пришел? Петьке хорошо, он Священное писание читал, а мне, когда какой-то афоризм выдать надо, так обязательно Маяковский или Высоцкий на язык попадается. Это я уж сейчас понял, что культура у нас с ним, Петром Алексеевичем, была разная, хоть и люди мы от одного корня — российского.
А назавтра с утра пошел дождь, мелкий, холодный, отвратительный. И ветер тоже был такой, что хуже некуда, продувал сквозь хэбэ и плащ-палатки до костей. Если б не еще зеленая, с редкой прожелтью, листва, можно было бы подумать: на дворе октябрь или начало ноября.
В этот самый день горсовет пригласил нас на расчистку какой-то свалки. Из области ожидалось солидное начальство, которое уже намекало, что свалку не худо бы убрать. Городское начальство пообещало, да что-то проканителилось, закрутилось и вспомнило о свалке лишь тогда, когда пришла из обкома предупредительная телефонограмма: «Иду на вы!» Областной товарищ должен был приехать завтра, а у города грузовиков на уборку мусора не хватало. Поклонились в ноги Шалимову, который распорядился послать туда три самосвала и бульдозер, а на всякие мелкие работенки отрядил наш доблестный взвод. Прямо с развода мы, вооружившись лопатами, носилками, ломами и другой боевой техникой, попрыгали в «Урал» и поехали «на поле брани».
Свалка была действительно неудачно расположена — прямо посреди нового микрорайона. Строители, расчищая площадку под новые дома, спихали сюда бульдозерами многие тонны и кубометры земли, бревен, камней, заборов, вывороченные с корнями кусты и деревья, смятые и скрученные листы кровельного железа. Кроме того, сюда же попали всякие строительные отходы: раздавленные или треснувшие бетонные плиты и блоки, обрезки стальных труб, арматурные прутья, лестничные марши, рулоны рубероида, мятые ведра и бочки с цементом и краской, ящики, кирпичи и прочая, прочая, прочая… Наконец, местные жители, обитатели того же самого нового микрорайона, стали выкидывать туда все, что им было не нужно, поэтому в горах мусора блестели полуразвинченные никелированные кровати, целые и расколотые гардеробы, серванты, вешалки, драные сапоги, валенки, детские горшки, игрушки, пластиковые пакеты, консервные банки… Археолог трехтысячного года, попади ему в руки такое богатство, должно быть, удавился бы от радости.
Кроме нас, на этом историческом месте работало еще полно народа. Комсомол города по призыву партии в лице здешнего райкома объявил субботник, хотя, помнится, дело было в среду. От всех предприятий были выделены бригады, и в сумме собралось человек триста, не меньше. Местная ПМК пригнала пару солидных экскаваторов и три маленьких — на тракторах «Беларусь». Еще было шесть-семь бульдозеров, десятка два самосвалов, несколько кранов и даже трелевочный трактор. Вся эта армада набросилась на свалку, окружила ее со всех сторон и приступила к планомерному уничтожению. Экскаваторы вгрызались своими зубастыми ковшами в груды земли, которые к ним пододвигали бульдозеры, хищно сверкающие своими выбеленными о грунт ножами. Краны выдергивали присыпанные землей бетонные плиты и перебрасывали их в самосвальские кузова. Трелевочник, затесавшийся в эту компанию, пыхтел и упирался, вытаскивая из кучи мусора мокрые, с корнями и остатками листвы, деревья. Их отволакивали к огромным кострам, где полыхали доски, бревна от снесенных домишек, трухлявые сортирчики, ящики, ломаная мебель. Половина нашего взвода таскала на эти аутодафе все, что могло гореть. Другая половина под моим чутким руководством занималась железяками, наваливая их на самосвалы. Вместе с нами работали несколько гражданских мужиков, среди которых выделялся один по кличке Слон. Слон работал как трактор, забрасывая в кузов одним махом такие хреновины, которые и втроем не осилишь. Он даже попытался выдернуть из кучи земли решетчатую опору от линии электропередачи. Она, правда, была не очень большая, но весила не одну тонну. От услуг Слона пришлось отказаться и позвать на помощь бульдозер. Увезти ее было не на чем, целиком она никуда не входила. Пришел дядька с автогеном, раскромсал опору на части, а потом ее краном забросили в кузов нашего здоровенного «КрАЗа».
— Ну и война! — восторженно вопил Слон, закидывая в кузов двухметровый обрезок четырехдюймовой трубы. И правда, все это мероприятие сильно напоминало войну. Зловеще полыхали костры, лязгали гусеницы, ревели моторы, дым и копоть витали в воздухе, грохали камни о кузова, а отбойные молотки, которыми разбивали какие-то крупные обломки, тарахтели как пулеметы…
Уже к обеду большая часть куч была раскидана, растащена и разобрана. Нам привезли термосы с борщом и кашей да еще бидон компота. Гражданских кормил местный общепит. Дождь по-прежнему моросил, присесть было негде, распихались по кабинам и крытым кузовам. Мы с Петькой залезли в кабину «КрАЗа», стоявшего поблизости от еще не срытой кучи земли. Устроились удобно, водила был человек гостеприимный, только попросил за приют принести ему лишнюю кружку компота. Вылезать не хотелось, приказывать Петьке я не стал, а предложил потянуть на спичках. Выпало все-таки ему. Петька поежился, выбрался из кабины и потопал по грязи к термосам.
— Оп-па-а! — послышался лихой крик. По скату кучи съехал Слон, обрушив за собой солидный объем земли.
— Пустите меня подсохнуть! — попросился он и, не дожидаясь ответа, влез в кабину, «слегка» подвинув меня к водиле. Зад у него был тоже как у слона… Водила хотел было заругаться, что Слон на сапогах принес в кабину ведро грязи, однако не решился — уж очень Слон был здоровый. Кроме того, чаш гостеприимный хозяин что-то заметил впереди и уставился в эту точку.
— Чего? — спросил я, увидев, что глаза у него какие-то не те, и тоже посмотрел в ту сторону. Из-под осыпавшейся земли торчала какая-то ржавая раскоряка.
— Бомба! — выдохнул Слон раньше, чем это успел сделать я. Чуть-чуть приглядевшись, я почти облегченно сказал:
— Не, это один стабилизаторов самой бомбы там нет…
— Где же она? — прошептал Слон, явно мне не веря.
— Эту кучу только что бульдозер нагреб. Если б там такая бомба была, от которой этот стабилизатор, так он бы в нее ножом уперся, да и сдвинуть бы ее не смог… А стабилизатор легкий, он его и не заметил.
Не знаю, откуда я набрался храбрости, только смог, перебравшись через трясущегося Слона, вылезти из кабины и подойти к куче. Да, это был только стабилизатор: здоровенный, с четырьмя измятыми ржавыми лопастями, соединенными обручем. Я в бомбах понимал мало, но прикинул, что при таком стабилизаторе эта хреновина должна быть раза в полтора выше меня ростом… И еще одно мне не понравилось; в тех местах, где стабилизатор должен был крепиться к бомбе, перья были обломаны, похоже, совсем недавно, потому что на изломах поблескивали заусенцы еще не проржавевшего металла. А это могло означать только одно…
— Бомба где-то тут… — сказал я, возвращаясь к кабине. Слон было дернулся, водила тоже, но я вовремя успел сказать: — Не спешите, мужики! А вдруг наступите?
Теперь их, наоборот, было уже трактором не вытянуть из кабины. Малиновая рожа Слона стала бледнеть, он суетливо озирался, даже с сиденья привстал, будто бомба у него под задницей могла оказаться…
— С этим не шутют… — прохрипел он.
— Ни и не паникуют, — сказал я так, будто для меня бомба — обычная вещь.
По правде сказать, мне тоже очень хотелось оказаться где-нибудь километра за два от этого места. Я слышал, что немцы в войну делали бомбы с часовым механизмом. Механизм мог и не включиться при падении бомбы. Упала она себе и пролежала сорок лет. Но если этот механизм, скажем, не успел проржаветь, а пружина не «устала» в сжатом положении, то он мог запросто включиться… Например, оттого, что бульдозерист, передвигая кучу, заглубил нож в коренную почву и срезал проржавевший стабилизатор с бомбы. И кто его знает, где этот механизм теперь тикает — может быть, прямо под колесом «КрАЗа».
— Сними с тормоза, — сказал я водиле, — и, не спеша, по старым следам — назад!
Тот послушался, снял с тормоза свою махину, и «КрАЗ» под действием собственного веса откатился от кучи точно по старым следам. Дальше уклона не было; водила вывернул руль и попятил машину еще дальше уже с помощью дизеля.
— Загороди проезд! — совсем как настоящий командир приказал я водиле. Это было вовремя; сюда, к этому взрывоопасному месту, уже подбирался, переваливаясь на высоченных задних колесах, «Беларусь» с ковшом, а за ним тянулся еще и «ЗИЛ-130»…
Водила поставил свой аппарат поперек дороги. С остановившегося трактора, едва его не опрокинув, соскочил пузатый механизатор и, ругаясь в Бога, душу, мать, пошел выяснять, в чем дело. За его тарантасом противно забибикал «ЗИЛ».
— Вали отсюда! — заорал Слон. — Тут бомбы!
В это время появился Петька с большой кружкой компота.
— Где бомбы? — ошалело спросил механизатор, в то время как Петька невозмутимо передал кружку нашему шоферу, явно не собиравшемуся утолять жажду. По-моему, ему хотелось совсем обратного.
— Чего вы тут раскорячились-то? — спросил Петр. — Людишкам дорогу загородили?
— Бомба где-то тут, — сказал я, и мне механизатор поверил. А тот, что на «ЗИЛе», ничего не слышал и продолжал бибикать. На этот шум пришел, как всегда, неведомо откуда возникший Шалимов.
— Что вы опять бегаете, Лопухин? — спросил он по обыкновению очень нежно.
— Зачем дорогу перекрыли?
— Взрывоопасный предмет, товарищ подполковник! — сказал я как-то уж очень наукообразно.
— Где, в кузове? — Шалимов шагнул было к самосвалу.
— Нет! — замахал рукой Слон. — Не туда, начальник! Вон, иди до кучи!
Шалимов велел прочим не рыпаться и пошел со мной «до кучи».
— Там только стабилизатор, — сказал я ему по дороге. — Его, наверно, бульдозером с бомбы срезало…
— Вы видели или только предполагаете? — резко спросил Шалимов. — А то, может, он еще в сорок первом оторвался?
— Излом свежий, — возразил я.
Подошли к стабилизатору. Шалимов увидел заусенцы и помрачнел. Вопрос его не был оригинальным:
— А где же бомба?
— Где-то тут… — я по-дурацки развел руками. Шалимову тоже стало не по себе, и он машинально глянул под ноги. Бульдозеры нагребали эту кучу с разных сторон, двигали и передвигали. Какой из них снес стабилизатор и под каким из комьев глины на этом изборожденном колесами и гусеницами поле оказалась бомба — понять невозможно.
— Так. Придется немножко пошалить, — с некоторой нервинкой в голосе пошутил подполковник. — Берите мой драндулет, дуйте в часть. Пусть Литовченко гонит сюда всех, кроме наряда. Минно-подрывной взвод — в первую очередь. Капитан Медоносков пусть берет все, что у него есть для боевого разминирования… Дуйте!
Я дунул. Шалимов приехал на «ГАЗ-66», и на этом скоростном «драндулете» меня довезли до части за пять минут. Что творилось на свалке, я не знаю. В части я сумел довольно толково передать приказание начальства Литовченко, который поднял всех по тревоге. Медоносков со своими щупами и металлоискателями быстро забросился в кузов «газона». Втроем в кабине маленького грузовичка было тесновато, но Медоносков не стал меня выгонять, а воспользовался дорогой, чтобы расспросить, как и что.
— Вот такой, говоришь, стабилизатор? — показал Медоносков. — Тонная, что ли? Не дай Бог долбанет… Все коробки волной посшибает!
И усмехнулся, словно был очень доволен. На полевой ПШ Медоноскова в три ряда разноцветились ленточки наград. Красно-бело-красная — орден Красного Знамени, две красно-серо-красных — Красные Звезды, остальные медали. И седая голова, будто ему не тридцать с небольшим, а все семьдесят. Из полевой сумки Медоносков вытащил докторский фонендоскоп, вставил в уши и приложил к запястью, будто проверял пульс. Я понял, что он тоже думает, а нет ли в бомбе часового механизма, и надеется услышать, как там тикает, с помощью этого нехитрого прибора.
Когда мы прибыли на свалку, там уже никто не работал. Вся техника откатилась от опасного места подальше, к домам, а народ убрался за оцепление, которое стояло еще дальше. Из домов торопливо выходили жители и тоже топали в тыл, за оцепление. Это оцепление было самое разнородное: стояли милиционеры, дружинники, ребята из нашей части.
После того как Медоносков и его люди слезли с машины, подошел Шалимов и отозвал Медоноскова в сторону. Они там с минуту побеседовали, а потом Медоносков велел подрывникам строиться. Меня в это время позвал наш взводный, лейтенант Сапунов, и, как ушли подрывники, я уже не видел.
— Ну и заварили вы кашу! — сказал Сапунов, закуривая. — В области и даже в штабе округа уже известно… Скоро до Москвы дойдет. А вдруг там, кроме стабилизатора, ничего нет?
— Хорошо бы, — произнес я, — только я боюсь другого, товарищ лейтенант… Что, если их там много? Я кино видел старое…
— Кино… — проворчал Сапунов. — Вот окажется, что все это ерунда, тогда будет нам кино!
— Я так думаю, что лучше на воду подуть, чем молоком обжечься, — заметил подошедший Петька.
— А вы что здесь торчите, товарищ солдат?! — немного по-петушиному крикнул Сапунов. — Где ваше место? Марш в оцепление!
Петька ушел беспрекословно.
— Шалимов за палатками грузовик послал, — сообщил лейтенант, нервно втягивая дым. — Дома близко стоят, говорят, их даже повалить может, здесь грунт хреновый. Видите, сколько народу с места сорвали?! Четыре дома, почти шестьсот человек будем по палаткам распихивать. Вон, колясочки везут…
Действительно, от домов везли колясочки с совсем маленькими детишками, катили велосипеды, какие-то тележки, с которыми на базар ходят, и тащили всякие узлы-чемоданы. Такое шествие я до сих пор только в кино видел, когда показывали, как наши от немцев уходили. Странно было на все это дело глядеть. И жутко как-то. Все ведь с собой не заберешь, ясное дело. У кого-то небось по домам цветные телевизоры оставались, рублей по семьсот, стенки полированные, гарнитуры, кухни, спальни, которые уже по две-три тыщи стоили. Не так-то просто все это досталось, годами наживали. И в гаражах у многих стояли «Запорожцы», «Жигули», «Москвичи», даже «Волги». Те, у кого они были на ходу, сажали в них семейство, запихивали в багажники и в салон столько вещей, сколько влезало, и медленно протискивались со своей техникой через вереницу беженцев, ибо именно так надо было называть тех, кто сейчас покидал свои дома и имущество ради спасения жизни. А вот те, кто разобрал своего «железного коня» и не имел времени привести его в порядок, уходя, оглядываясь даже не на дом, убежденные, что государство не оставит их без жилья, раз в Конституции 1977 года такое право записано, а на гараж…
И все же люди уходили, поторапливаясь, с тревогой оборачиваясь назад. Ведь никто из них не знал, рванет бомба или нет. Тем более — когда. Конечно, никому не хотелось, чтоб рвануло в то время, когда он с семейством еще не уйдет достаточно далеко. Но никто не расталкивал идущих впереди, не паниковал и не орал. Только тихо бормотали что-то себе под нос. Странно, но и детишки не верещали и не почемукали.
Чуть-чуть оживлялись люди только после того, как проходили за оцепление. Наверно, так же, как во время войны, перейдя за оборонительные полосы Красной Армии. Мы, солдаты, как бы обозначали «фронт», а то, что за нашими спинами, было уже «тылом», то есть, местом защищенным и безопасным.
Часть эвакуированных отправилась по домам своих родственников и знакомых, директор какого-то завода сказал, что может расселить двадцать семей в общаге и еще столько же — в заводском клубе. Но все равно пришлось поставить десяток палаток, чтоб укрыть от дождя и ветра тех, кому было некуда идти. Временно, поскольку председатель горисполкома и первый секретарь горкома уже созванивались с директорами школ, главврачами больниц и санаториев, сельсоветами близлежащих сел — договаривались, куда расселять, если бомбу не обезвредят до полуночи. Или если она сама себя «обезвредит»…
Все это время наши ребята либо мокли в оцеплении, нацепив плащ-палатки, либо ставили палатки для беженцев. Наконец подошло подкрепление из облцентра: рота ВВ и какое-то подразделение Войск гражданской обороны. Они сменили нас в оцеплении, и Сапунов передал приказ Шалимова: быть готовыми к отправке в часть, ждать и не разбредаться. Разбредаться никто и не собирался. Мы влезли в пустые палатки, которые жителям не понадобились, и ждали, помаленьку околевая от холода.
Наконец пришел Сапунов, приказал сворачивать лишние палатки и грузиться в машины. Машин, однако, на всех не хватило. Сначала увезли одну роту, потом другую, а нас отчего-то не торопились отправлять, хотя мы сидели тут дольше
всех, еще с утра. Осталась на нашу роту всего одна палатка, но зато с печкой. В нее набилось народу — как сельдей в бочке, стало жарко. И когда опять явился Сапунов, чтобы объявить, что нас увозят, было даже жаль вылезать из палатки под дождь.
Мы вот-вот готовы были влезть в «Урал», когда из темноты вынырнул Шалимов и, ткнув пальцем в меня и Петьку, приказал:
— Вы, двое — быстро за мной!
Оказалось, нашли бомбу. Кое-как, при фонариках, начали раскапывать, но для дальнейших работ потребовалась более крупная подсветка. Из части привезли переносной прожектор вроде тех, которыми освещают на праздники всякие памятники и плакаты. Мы были нужны, чтобы помочь электрикам протянуть кабель от передвижной электростанции и перенести прожектор. Его поставили на одну из куч, которые так и не убрали, и навели на яму, посреди которой торчало что-то рыжее, осклизлое. Там, на дне ямы, орудовал Медоносков и еще кто-то. Поскольку мы свое дело сделали, нам велели идти туда, откуда пришли. А пришли мы к пустому месту — палатку уже свернули, «Урал» уехал. Ни Сапунова, никого — не лезть же в «уазку» к Шалимову. Из всей техники осталось только две машины: «КрАЗ», тот самый, из которого мы со Слоном увидели стабилизатор, и мощный шестнадцатитонный кран на базе «КрАЗа». Мы забрались к знакомому водиле. Он сидел и вздыхал.
— Говорят, кроме меня — некому… — сказал он тоскливо, хотя мы его ни о чем не спрашивали, — а я боюсь. Вот ни капельки не стыдно — боюсь. Я
вообще-то возил уже, не такую, поменьше, но тогда не боялся…
— Ты бомбу повезешь? — спросил я, хотя уже все понял. Он только кивнул.
— Куда?
— На карьер, тут километра три-четыре, да еще вниз, по серпантину с километр…
Посидели, помолчали, дождь барабанил по кузову, по стеклам, по капоту хотелось спать. Водила наш задремал.
— Слушай, — спросил я Петьку, потому что отчего-то казалось — сегодня он врать не будет, — ты и вправду царь или все-таки из детдома?
— Я солдат российской, — ответил Петька солидно, — а что царем был, так забывать уже стал про то…
— А помнишь, ты «дедушек» по-блатному отбрил? Это как, из семнадцатого века приехало?
— У Дроздова научили… — пробубнил Петр. — Там сказывали, что старослуживые у вас могут и злыми быть, но разбойных и воровских людей боятся. Вот они мне всякое непотребство на тело и накололи, дроздовские людишки-то, а окромя того, и приговоркам научили. А тут оно и пригодилось, хоть и мало, да помогло.
— Слушай, — спросил я, уже убежденный, что он не врет, — а ты совсем не жалеешь, что больше не царь?
— Жалею, конечно, — криво усмехнулся Петька, — для вашей-то жизни негож я царить-то. Но коли учен был бы, так попробовал бы. Я ведь в первое-то житие многое хотел сделать по-вашему, я читывал про дела свои, знаю. Заводы заводил казенные, каналы повелел копать, новые грады ладил, войско крепил, флот, коллегии устроил… Опять же всяких супротивников давил нещадно,
казнокрадов, лихоимцев жадных. Бояр трепал, священство не больно жаловал, прости, Господи, душу грешную… Может, я и до коммунизма бы додумался, а?
— Феодализм ты строил, а не коммунизм! — сказал я резко. При этом я подумал, что если б Петька знал нашу систему не полгода с небольшим, а подольше, так он бы нашел в своем времени немало общего с нашим недавним прошлым. Вслух я этого, конечно, не сказал.
Водила проснулся и вылез за малым делом из кабины. То ли ему вслед за малым еще какое-то дело понадобилось выполнить, то ли еще что, только он отвалил куда-то в темноту и исчез. Всего через несколько минут после этого там, где копошились медоносковцы, со свистом взлетела ракета и, описав в небе красную дугу, погасла. Стоявший рядом кран зафырчал и медленно пополз по полю, переваливаясь на ухабах.
— Это ж команда «заводи», — забормотал я, — а то и «вперед»… Надо его искать, куда водила-то подевался?
— Иди поищи его… — сказал Петька и, сопя, скусил заусенец с большого пальца.
Я вылез из кабины, суетливо забегал по сторонам, не зная даже, как позвать водилу — ни имени, ни фамилии не знал. И тут я услышал, как внезапно взревел двигатель «КрАЗа», и самосвалище, выкинув из-под мощных колес две струи грязи, рванул туда, к бомбе… Ясное дело — его завел Петька!
Я растерялся даже больше, чем тогда, в подвале, когда регенератор включился на критический режим. Толком не знал, что делать, или гнаться за «КрАЗом», орать, чтоб Петька не дурил и вылезал, или бежать разыскивать водителя, бить ему морду за дезертирство? А может, лучше Шалимову доложить?! Но в темноте я сдуру побежал не к шалимовскому «уазику», стоявшему всего в двадцати метрах, а в другую сторону, туда, куда вроде бы ушел водитель. На бегу я зацепился ногой за какую-то проволоку и с размаху полетел в глубокую ямину, заполненную всяким хламом, бумагой, тряпьем, гнильем. Слава Богу, там не оказалось на поверхности ни бутылок, ни железяк, ни острых деревяшек — ничего такого, обо что я мог бы распороть себе брюхо. Шлепнулся я очень мягко, только чуть ободрал лицо и руки. Однако у ямищи оказались почти отвесные, гладкие и не менее чем двухметровые стены. Уцепиться было не за что… Покрутившись без толку, я устал, сел на сырой мусор и с трудом раскурил полусырую сигарету. Сверху долетали урчания моторов, какие-то невнятные голоса. Все эти шумы шли оттуда, от бомбы. Было и тошно, и злость брала, и стыд — вот влип! И еще — я каждую секунду ждал взрыва. Можно было, конечно, закричать, позвать на помощь… Но ведь стыда не оберешься, обсмеют… Однако не сидеть же здесь до рассвета? В конце концов я додумался, как вылезти из этой ямы. Стал сгребать весь мусор со дна к одной из стенок, чтобы получилось что-то вроде ступеньки. Сколько я провозился — неизвестно, но все-таки нагреб наконец такую кучу, что смог подтянуться, упереться руками и выползти наверх. После этого я пошел туда, где светились фары машин.
— Где ты был? — спросил меня взъерошенный, с расстегнутым воротом Медоносков. Вокруг стояли его ребята, растерянные, какие-то дурные… Жался в сторонке водитель «КрАЗа»; самого «КрАЗа» и Петьки не было. Стоял только кран; яма, где была бомба, опустела.
— Он увез ее? — Я даже не подумал отвечать на вопрос Медоноскова.
— Увез… — проскрежетал зубами Медоносков. — Шалимов за ним погнался.
Минеры мне кое-как объяснили, что тут произошло, пока я выползал из ямы. Петька профессионально подкатил на «КрАЗе» к бомбе, ее аккуратно погрузили в кузов, где загодя была сделана «подушка» из просеянного песка. Медоносков со своим фонендоскопом решил еще раз прослушать бомбу. Вроде бы до этого она не тикала. Но то ли от легкой встряски при подъеме, то ли по какой другой причине «часики» вдруг пошли. На сколько оно, это тиканье, было рассчитано — трудно сказать. Могло рвануть через пять минут, а могло и через десять секунд. Медоносков заорал, чтоб все срочно садились на кран и катились подальше. Сам он тоже спрыгнул с самосвала и побежал прочь, будучи уверен, что никого у «КрАЗа» не осталось. Но тут «КрАЗ» сорвался с места и попер куда-то в сторону загородного шоссе, прямо через все «колдобины и буераки», как выразился Медоносков. А следом, высадив водителя из «уазки», за «КрАЗом» погнался Шалимов…
И тут, когда рассказ уже в основном закончился, все мы увидели коротко блеснувшую алым светом зарницу, отразившуюся в низких дождевых облаках… А затем пришел отдаленный гул, немного похожий на гром.
— До карьера он доехал… — сказал Медоносков с надеждой. Тут запищала его рация, висевшая в брезентовой сумочке на боку.
— Мед, Мед, как слышите? Прием, — вызывал Шалимов.
— Орел, слышу вас. — Медоносков нацепил гарнитуру на голову, и стало не слышно, что ему там говорит Шалимов. Но по тому, как опустились углы рта у капитана, мы поняли — все совсем плохо.
— Орел, вас понял, идем к вам. Конец связи. — Медоносков пихнул наушники с микрофоном в сумочку и отрывисто скомандовал. — За мной, бегом — марш!
Все толпой, безо всякого строя, кинулись за ним…
…Минут через пять, несколько раз едва не перевернувшись, «газон» домчал нас до карьера, где у въезда на серпантин стояла «уазка» с распахнутой дверцей, а на ее подножке сидел, надвинув капюшон плащ-накидки, мрачный Шалимов. Лица его мы, впрочем, не видели, только когда он затягивался, зловещий красноватый отблеск озарял пространство под капюшоном, выхватывая из тьмы часть подбородка и нос.
— Чего ты их привез? — спросил Шалимов каким-то странным голосом. — До трехсот метров разброс… Вон, видишь, даже сюда кусок кардана закинуло… А потом — оползень — вон там… Тонн двести песка съехало.
— Он спрыгнуть нигде не мог? — спросил капитан.
— Нет, не успел. Я сюда подъехал, когда он уже в полкилометре от меня был, на той стороне карьера. Машина шла управляемой, фары не метались даже за секунду до взрыва. Тут, внизу, рядышком — балки какие-то, экскаватор, он и решил подальше…
— Разрешите искать, товарищ подполковник? — спросил Медоносков так, будто бы не слышал ничего.
— Ищи… — махнул рукой Шалимов, а затем встал и резко, словно стряхивая с себя апатию, крикнул: — Отставить! Сейчас дождь, стенки карьера подмыло, темнота… Съедет на вас оползень, мне что, еще двадцать хоронить? В часть! Понял, капитан? И чтоб мне всех довез, чтоб скорость не выше сорока. Выполняйте!
Медоносков довольно громко матернулся, а потом приказал:
— К машине…
Назавтра дождь кончился, совсем по-летнему пригрело солнце.
Мы искали Петьку, но так и не нашли. Нашли крупные и мелкие обломки «КрАЗа», несколько осколков бомбы, даже какие-то оплавленные детальки часового механизма… А его — нет. То ли он начисто исчез в пламени взрыва, то ли то, что от него осталось, похоронено под наползшей массой песка. Даже пуговицы от кителя или пряжки от ремня не обнаружили…
Я не плакал, нет, честное слово. Не потому, что я такой уж безжалостный, и не потому, что такой сильный духом. Просто я не верил, что он погиб. Я тогда вбил в свою дурную голову, что он вернулся в свое время, туда, в 1689 год. Вернулся, чтобы прожить до конца свою истинную жизнь, а не маяться здесь, в чужом веке, с непонятными, неискренними людьми, которые говорят одно, а делают другое, ни во что не веруют и живут вообще неизвестно для чего. Теперь я знаю, скорее всего эта красивая сказка помогла мне. Потому что хоронили мы не человека, а аккуратно заколоченный гроб, в который положили несколько лопат песка из карьера. И оркестр играл «Вы жертвою пали», и наш взвод дал холостой залп в воздух, а потом еще два… Но все это было НЕ ВСЕРЬЕЗ — ведь почести воздавались песку, а не человеку! А сам человек в это время там, в прошлом, просыпается и, захрустывая выпитое соленым огурцом, усмехается, тряся нечесаной гривой волос:
— Экой я сон видал, Лександра! Обомрешь, коли узнаешь!
— Ой, сказывай, мин херц, страсть как люблю сны слушать…
И начинает он ему рассказывать о наваждениях XX века, о самобеглой коляске, о махинах железных, коими тонны земли сворачивают и реки поболее Волги запрудами перегораживают…
Сколько раз я успокаивал себя этой сказкой — не счесть! Впрочем, чем дольше я живу, тем реже о ней вспоминаю. Более того, я уже перестал верить даже тому, чему сам был свидетелем. Я постепенно склоняюсь к версии, которую услышал от капитана — полковника Дроздова. Начинаю сомневаться, что в тот момент, когда установка пошла вразнос, никто не проник в подвал. Может быть, даже готов поверить, что Игорь Сергеевич — жулик и любитель сенсаций, который хотел прославиться таким образом. А знаете почему? Потому что сейчас, в славные годы «пересмотра исторических ценностей», меня слишком часто разочаровывают. Отчего-то множество людей вокруг стремятся меня убедить, что я — ничтожество и сам по себе, и по принадлежности к российскому народу… Меня уже почти убедили, что многомилионный народ был обманут кучкой пройдох и ловкачей, превратился в стадо баранов, поклоняющихся параноикам, и занялся бессмысленным самоистреблением… Со всех сторон сыплются требования: каяться, каяться, каяться! Я никого лично не застрелил, не повесил, не загнал в ГУЛАГ — какого хрена мне каяться? Я не воровал, не брал взяток, не давал их — и мне каяться? А если учесть, что те, кто убеждает меня — кайся! — в совсем недавнее время кричали «ура», били в ладоши, прославляли и «глубоко скорбили» — согласно сценарию, — то каяться мне совсем не хочется.
Нет, все-таки покаяться стоит. Может быть, и мне лично, Васе Лопухину, и всем. Много лет мы, как жители того городка, сваливали мусор в одно и то же место. Разбираться было недосуг, дескать, когда-нибудь вычистим… А в этой свалке лежала бомба. Тихая такая, пока ее не трогаешь — совсем безобидная. Не будь она завалена мусором, мы бы ее раньше убрали, а может быть, и взорвали прямо на месте, пока был пустырь. Однако, мы уже возвели вокруг новые дома, приучили людей к ним и, в общем-то, устроили жизнь довольно сносную, во всяком случае привычную, спокойную и размеренную. И вдруг решили заставить всех быстро разобрать эту свалку, убрать мусор, навести порядок, и все это под крики «Одобрям!» и «Давай-давай!». И тюкнули эту бомбу… Она еще вроде не рванула, но уже затикала. И пока не находится молодцов, которые попытаются из нее «часики» выдернуть: все, похоже, от этой бомбы бегут в разные стороны. Нет, может, кто-то уже и пытается, кто ее знает… Может быть, ее, эту бомбу, уже и краном зацепили, и в самосвал погрузили, только вот вывезти пока некому. Петьки нет, Петра Михайлова… А бомба тикает! И если все же найдется среди нас такой Петька, может и не успеть он, вот в чем беда… Шарахнет и снесет все бетонные коробки, и останемся мы, как в славной сказке «О рыбаке и рыбке» — у разбитого корыта.
Прости, Петька! Прости, что из-за всей этой катавасии, из-за всех этих бед, которые, словно из дырявого мешка, на наши головы сыплются, я разуверился в своей старой сказке. Ну, почти разуверился. Все равно прости. Прости меня, блаженной памяти государь Император Петр Алексеевич, за то, что я посмел усомниться в величии и исторической правде своего народа, поверить хоть чуть-чуть политическим проституткам и перевертышам! Прости меня, что я был глух к твоим тирадам, когда ты был рядом и подавал пример, как надо относиться к жизни. Прости нас, и меня в том числе, что мы обманывали тебя своими неискренними лозунгами в которые ты поверил! Прости, что наши красивые слова не совпадали с делами. Прости за то, что из-за наших ошибок и безобразий ты не смог прожить свою вторую жизнь… И все же, может быть, это счастье, что ты остался там, в недавнем прошлом, когда все еще казалось сносным и даже вечным, что ты не увидел всего букета мерзостей, который увидели мы. Может быть, хорошо, что ты не смог стать таким, как все, и перестать быть самим собой, Петром I, Петром Великим? Иначе ты, подобно мне и многим другим, превратился бы в частичку того, что называется словом «массы». Такие люди, как я, полезны и вредны для любого общественного строя, для любого века истории, для любой отрасли деятельности. Они созидают и ломают, создают и губят, устраивают революции и контрреволюции, борются за мир и разжигают войны. Когда таких, как я, Вася Лопухин, много, мы — масса. Страшное, давящее слово! Масса гранита, масса бетона, масса стали, масса людей… Вместе с тем слышится в этом слове и что-то пластичное, податливое, вязкое: глиняная масса, компостная масса, человеческая масса…
Какие силы заставляют, этот океан то ходить ходуном, то застывать в неподвижности, то кипеть, то замерзать, то таять? Бог, черт, вождь? Почему одним дано хоть как-то выделиться из нее, этой жуткой массы, хоть на несколько мгновений стать капелькой, взлетевшей над волнами, а другим все время приходится растворяться в самых глубочайших глубинах?
Ты стал такой капелькой, Петр. Ты был нужен массам как вождь, когда они ждали вождя. Сейчас ты тоже был бы нужен, но тебя нет. Ты исчез, растворился в глубинах времени, вернулся на страницы учебников и научных трудов. Тебя не вернуть — регенератор, быть может, придет к нам в будущем столетии как новинка, изобретенная на процветающем Западе. И никто не вспомнит ни тебя, ни меня, ни Игоря Сергеевича… Все будут в очередной раз рассуждать о сиволапости и бесталанности россиян! И какие мы будем в том, совсем уж близком веке? Не превратимся ли в нацию чистильщиков сапог? Не разбредемся ли по свету через открытые границы, распродав свои земли за бесценок? А что будет через триста, четыреста лет? Ты можешь представить себе, что исчезнет или до неузнаваемости изменится сама наша речь, превратившись в какую-нибудь англо-китайскую мешанину?
Прости нас, Петр, если все это сбудется. Прости!!!
Поздно! Только и осталось, что просить прощения и каяться перед смертельным падением в бездну. По крайней мере, я уже ничего не смогу. Ничего! Я не определил свое место, не нашел его, несколько раз шагнул не туда, промолчал, проспал, перепутал… И все казалось — надо разобраться получше, не спешить, подождать самую малость, пока все утрясется. И вот — дождался. Осколок в ноге, вирус в голове — и все. Ради того, чтоб Чудо-юдо заполучил абсолютную власть над миром? Абсурд!
Почему же абсурд? Нет! Это — Великая Цель. Мы не можем жить без таких целей. Нам надо Невозможного, мы такие! Кто мы? Русские? А кто это — русские? Потомки гордых варягов-норманнов, убогих чухонцев-угро-финнов, римских склавинов-рабов, скифов с раскосыми и жадными глазами? Европа мы или Азия?
Проваливаюсь! Падаю! Сильнее держаться за край, сжаться в кулак, не отдать Белому волку Главное! Отзовитесь, люди! Вика! Сарториус! Сергей Сергеевич! Винь! Зейнаб! Валерка! Ваня! Дима! Дима, как хорошо, что ты услышал! Иди, иди, не бойся, это страшно, но надо идти… Не задавай вопросов, у меня очень мало времени. Понимаешь, я чувствую, что уйду. Совсем. Уже недолго. Микросхема еще работает, но все остальное уже почти отключилось. Наверное, можно было еще побарахтаться, если энергию не тратить, но мне надо было сообщить. Говорить по-настоящему не могу, только так. Хорошо, хоть ты отозвался. Надо было ночью, но не смог, не поверил, дурак, что уже все… Ладно. К делу.
Первое. Передай отцу, что на режиме «О» в седьмом блоке пробивает R6 и идет спираль по обратному вектору. Запомнил? От этого у меня с мозгами непорядок.
Второе. Будешь уходить — берегись Белого волка. Иначе будет как со мной.
Третье. Забери у меня вот эту книгу и быстро уходи. Захочешь прочесть — вспомни фамилию «Лопухин», изображение серого кота, букву А, числа 12 и 7. Именно в таком порядке. Лена или Зина помогут. Бери!
Волк! Вот он! Бегом от него! 500 метров, быстрее, быстрее! Догонит, разорвет, как Васю… Какого Васю? Разве я — это не Вася? Нет, Вася исчез… Тогда я кто? Сесар Мендес? Нет, он тоже пропал. И Атвуд пропал. Браун? Нет, его давно нет. Родригес? Анхель? Все равно, лишь бы удрать…
Нет, не удрать! Надо прикинуться шлангом, может быть, Волк примет за удава и побоиться нападать? А может, лучше в виртуальный аппарат залезть? Ур-ра! Броня крепка! А ну-ка огонь по Белому волку! Ракетами, лазерами, VX-газом, ГВЭПом, ядерной ракетой — чем ни попадя! Можно даже бутылкой с огрызком свечки. Р-раз — и в Лузу! Нет, Лузе огарком в глаз, а «майору» бутылкой по мозгам… Эх, залетные!
Парашют! Суинг, где ты, мать твою за ногу? Я ж разобьюсь и превращусь в Брауна! Не хочу! Не хочу быть Брауном, я — Димка, хотя, может быть, и Колька. Стоп! Я могу сделать из этой шахты коридор. Надо только лечь на пол и пойти по стене…
Свет! Там свет! Там — небо! Надо бежать туда! Господи, да ведь я падаю вверх, как «Боинг-737» с Киской и всей остальной компанией. А ведь это луч-заборник мощного ГВЭПа «летающей тарелки». Я лечу в светящейся голубовато-прозрачной трубе. Куда?
Да, я — Дима, Дима! Живой Дима, а не мертвый Вася. Его уже схоронили, мне пора возвращаться. Нечего петлять по коридорам…
Нет, это не «тарелка»! Это плафон лампы! Он не заминирован, как в компьютерной игре? А то жизнь потерять можно. Сколько их у меня? Четыре или одна-единственная?
А плафон-то не исчезает. И потолок видно. И бороду. Нет, это уже наяву. Борода — это же Чудо-юдо. В белом халате, как положено светилу каких-то наук. Никак не вспомню, каких он наук доктор. Медицинских? Педагогических? Технических? Филологически? Военных? Кагэбэшных? Если последние, конечно, имеются. А что это он глаза трет? Плачет, что ли? Поторопился я, значит, признать, что вокруг — явь. Не может такого быть, чтоб мой отец плакал…
Но это действительно была явь.
Чудо-юдо плакал.