Весна в тысяча девятьсот девятнадцатом году началась сразу, без заморозков.
Уставший за две трудные, продутые сквозняками Рады и Директории зимы Киев вдруг повеселел, наполнился шумом и гомоном людских голосов. В домах пооткрывались крепко заколоченные форточки. И все пронзительней и явственней повеяло каштановым запахом.
Выйдя из вагона, Павел Кольцов понял, что приехал прямо в весну, что фронтовая промозглость, пронизывающие до костей ветры, орудийный гул и госпитальные промороженные стены — все это осталось там, далеко позади. Некоторое время он растерянно стоял на шумном перроне, глядя куда-то поверх голов мечущихся мешочников, и они обтекали его, как тугая вода обтекает камень. Он стоял и жадно вдыхал чуть-чуть горьковатый, влажный от цветения воздух.
Город удивил Павла пестротой и беспечностью. Сверкали витрины роскошных магазинов, мимо которых сновали молодые женщины в кокетливых шляпках. За прилавками многочисленных ларьков стояли сытые, довольные люди. Из ресторанов и кафе доносились звуки весёлой музыки.
По Владимирской, украшенной, словно зажжёнными свечами, расцветающими каштанами, неспешными вереницами тащились извозчики: одни — к драматическому театру, другие — к оперному. Сверкнул рекламой мюзик-холл. На углу Фундуклеевской Кольцов сошёл с трамвая и, спустившись к Крещатику, сразу попал в шумный водоворот разношёрстной толпы. Кого только не выплеснула на киевские улицы весна девятнадцатого года!
Высокомерно шествовали господа действительные, титулярные и надворные советники, по-старорежимному глядя неукоснительно прямо перед собой; благодушно прогуливали своих раздобревших жён и привядших в военной раструске дочерей российские помещики и заводчики, прохаживались деловито, поблёскивая перстнями, крупные торговцы. Тут же суетились в клетчатых пиджаках бравые мелкие спекулянты, жались к подъездам раскрашенные девицы с застывшими зазывными глазами. С ними то нехотя, с ленцой, то снисходительно, по-барственному, перебрасывались словами стриженные «под ёжик» мужчины в штатском, но с явной офицерской выправкой.
Вся эта публика в последние месяцы сбежалась со всех концов России в Киев к «щирому» гетману Скоропадскому под защиту дисциплинированных германских штыков. Но и незадачливый «гетман всея Украины», и основательные германцы, и пришедшие им на смену петлюровцы в пузырчатых шароварах не усидели, не смогли утвердиться в Киеве, сбежали. Одни — тихо, как германцы, другие — лихо, с надрывом, с пьяной пальбой, как петлюровцы. А те, кто рассчитывал на их надёжную защиту, остались ничейными, никому не нужными и вели теперь странное существование, в котором отчаяние сменялось надеждой, что это ещё не конец, что ещё вернётся прежняя беспечальная жизнь — без матросов, без продуктовых карточек, — что вызывающе-красные знамёна на улицах — все это временно, временно…
Тишайшим шепотком, с оглядкой, передавались новости: на Черноморском побережье высадились союзники, Петлюра — в Виннице! Да-да, сами слышали — в Виннице! И самая свежая новость — Деникин наконец двинулся с Дона и конечно же скоро, очень скоро освободит от большевиков Харьков и Киев.
Кольцову казалось, что он попал на какой-то странный рынок, где все обменивают одну новость на другую. Он брезгливо шёл по самому краю тротуара, сторонясь этих людей. Взгляд его внимательных, слегка сощуренных глаз то и дело натыкался на вывески ресторанов, анонсы варьете, непривычные ещё афиши синематографа. В «Арсе» показывали боевик «Тюрьма на дне моря» с великолепным Гарри Пилем в заглавной роли. «Максим» огромными, зазывными буквами оповещал, что на его эстраде поёт несравненная Вера Санина. В варьете «Шато» давали фарс «Двенадцать девушек ищут пристанища». На углу Николаевской громоздкие, неуклюжие афиши извещали о том, что в цирке начался чемпионат французской борьбы, и, конечно, с участием всех сильнейший борцов мира. Кондитерская Кирхейма гостеприимно приглашала послушать чудо двадцатого века — механический оркестрион.
Вся эта самодовольная крикливость, показная беспечность раздражали Кольцова. Они были неуместны, более того — невозможны в соседстве с той апокалипсической разрухой, которой была охвачена страна, рядом с огненными изломами многочисленных фронтов, где бились и умирали в боях с белыми армиями и разгульными бандитами разных батьков бойцы революции; рядом с холодными и сидящими на осьмушке хлеба городами, как Житомир, где Кольцов совсем недавно лежал в госпитале. Нет, он никогда не забудет этою прифронтового города, в котором давно уже не было ни хлеба, ни электричества, ни керосина и растерянные люди деловито, никого не таясь, разбирали на дрова плетни, сараи и амбары. Всю ночь напролёт стояли у магазинов молчаливые, длинные, продрогшие очереди, так похожие на похоронные процессии.
Но именно там, в не раз расстрелянном пулемётами белых Житомире, — Кольцов явственно почувствовал это сейчас, — именно там шла настоящая жизнь страны, собравшей все свои силы для невероятной по напряжению схватки, а эта разряженная, беспечно самодовольная толпа, бравурная музыка — все это казалось не настоящим, а чем-то вроде декорации в фильме о прошлом, о том, чего давно уже нет и что вызвано к жизни больной фантазией режиссёра. Едва закончатся съёмки — погаснут огни, прервётся музыка, унесут афиши и разбредутся усталые статисты…
Не доходя до Александровской площади, Кольцов увидел освещённую вывеску гостиницы «Европейская». В холле гостиницы толпились обрюзгшие дельцы и женщины в декольтированных платьях. Застеклённая дверь вела в ресторан.
Кольцов подошёл к портье, спросил комнату.
— Все занято. — Портье сокрушённо развёл руками. — Ни в одной гостинице места вы не найдёте. Жильцы сейчас постоянные. — Он ощупал взглядом перетянутый ремнями портупеи френч Кольцова: — Вы ведь военный? Тогда вам нужно на Меринговскую, в комендатуру. Это недалеко. Там вам помогут.
На Меринговской, в городской комендатуре, все устроилось просто. Дежурный выписал Кольцову направление в гостиницу для военных.
Было уже совсем поздно, когда Кольцов разыскал на Подоле Кирилловскую улицу и на ней двухэтажный дом, оборудованный под гостиницу.
Одноногий, на култышке, служитель записал его в журнал для приезжих и после этого показал комнату. Кольцов потушил свет и лёг, но заснуть долго не мог. Разбуженная новизной обстановки память перенесла его в прошлое — в Севастополь. Ясно предстал перед глазами маленький, похожий на забытую на берегу лодчонку домик, в котором он вырос. Небольшая, чисто прибранная горница, заткнутые под стволок ссохшиеся пучки травы, вобравшей в себя запахи степи, гор и моря, и сам стволок, потемневший от времени, потрескавшийся, похожий на старую кость. И ещё виднелись весёлые ситцевые занавески, которые отбрасывали на пол причудливые узоры. Это были узоры его детства.
Из кухоньки доносятся привычные домашние звуки: мягкие шаги, осторожное позвякиванне посуды — это мама уже давно встала и неутомимо хлопочет у плиты. И все было как будто наяву — и звуки, и запахи родного дома, такие добрые и такие далёкие…
Где-то за полночь мысли Павла стали путаться, набегать друг на друга, и он уснул А проснулся от гула за окнами гостиницы. По улице ехали гружёные повозки, шли толпы людей.
В Киеве, как ни в одном городе, много базаров: Сенной, Владимирский, Галицкий, Еврейский, Бессарабский. Но самое большое торжище — на Подоле. Площадь за трамвайным кольцом и прилегающие к ней улицы заполняли толпы осторожных покупателей, отважных перекупщиков и бойких продавцов. Здесь можно было купить все — от дверной ручки и диковинного граммофона до истёртых в седле брюк галифе и меховой шубы, от сушёной воблы до шоколада «Эйнем». Люди суматошно толпились, торговались до хрипоты, истово хлопали друг друга по рукам, сердито расходились, чтобы снова вскоре сойтись.
Тут же на булыжной мостовой, поближе к длинной тополиной тени, чадили мангалы с ведёрными кастрюлями, и торговки привычно-зычными голосами зазывали откушать борща, потрохов с кашей или горячей кровяной колбасы. Неподалёку своевольной стайкой сидели на корточках беспризорники с нарочито бесстрастными лицами, ожидая нечаянной удачи. Чуть подальше, на привозе, пахло навозом и сеном — тут степенные, домовитые селяне торговали прямо с бричек свининой, птицей, мукой.
Кольцов терпеть не мог базаров и все же сейчас вынужден был пробиваться сквозь эту вопящую и отчаянно жестикулирующую толпу, потому что здесь был кратчайший путь к трамвайной остановке.
— Нет, вы только подумайте! — требовательно тронул его за рукав возмущённый человек в пенсне. — За жалкий фунт сала этот тип без стыда и совести требует с меня полумесячное жалованье!
Сидящий на возу крестьянин, лениво усмехаясь, объяснил:
— А на кой ляд мне твои гроши? Гроши ныне — ненужные… Пшик, одним словом. Дай мне хотя бы две швейные иголки да ещё шпульку ниток, и я тебе за милую душу к этому шмату сала добавлю ещё шось…
И вдруг совсем близко раздался пронзительный крик. Увлекая за собой Кольцова, грузно стуча сапогами, толпа повалила на этот крик, окружила причудливо перепоясанного крест-накрест патронами-лентами здоровенного детину, растерянно озирающегося вокруг. Рядом с ним причитала женщина:
— Горжетку из рук выхватил!
— Ох, бандюга! Он и вчера таким же манером…
— Управы на них нет!..
— Лисья горжетка, почти новая!.. От себя оторвала, для детей! — искала сочувствия толпы женщина, мельком остановившись заплаканными глазами на Кольцове.
Толпа распалялась все сильней, люди размахивали руками, плотнее окружая стоявшего с нагловатым видом грабителя. А тот вдруг, резким движением надвинув на глаза кепку, выхватил из кармана лимонку и занёс её над собой.
— А ну, разбегайсь!.. — закричал он неожиданно тонким, бабьим, голосом. — Подорву всех в три господа бога вашего!
Кольцов внимательно взглянул в расплывшееся лицо детины, увидел маленький, перекошенный яростью рот, лишённые цвета глаза. «Этот может, — подумал Павел, — вполне может рвануть». И, стараясь глядеть бандиту в глаза, двинулся на него. Тот вобрал голову в плечи, ещё крепче сжимая в руке гранату. Глаза его беспокойно метнулись по лицу Кольцова:
— Тебе шо?
Кольцов коротко взмахнул рукой. Бандит, громко охнув, как мешок, полетел на мостовую, граната осталась в руках у Кольцова.
Через несколько минут упирающегося грабителя уводил подоспевший патруль, а к Кольцову торопливо подошёл тот самый человек в пенсне, который возмущённо торговался с крестьянином.
— Посмотрите туда! — сказал он заговорщически, движением глаз показывая на двоих в штатским. — Те двое фотографируют, и я слышал, разговаривают не по-нашему, не по-российскому.
Действительно, двое в штатском, судя по одежде, иностранцы, как-то странно суетились поодаль. Один из них, более высокий, загораживал спиной своего спутника, а тот из-за спины навскидку щёлкал фотоаппаратом.
Павел подошёл к ним и властно спросил:
— Кто такие?
— О, сэр, мы имеем мандат! — торопливо отозвался один из иностранцев, высокий, сухощавый, с квадратной челюстью. — Да-да, документ от вашей власти! — Он готовно достал документы, протянул их Кольцову и чуть высокомерно представился: — Корреспондент английской газеты «Таймс». А это, — англичанин с гостеприимной улыбкой указал на своего товарища, — это мой французский коллега… э-э… знаменитый корреспондент еженедельника «Матэн». Наши читатели… как это… очень интересуют себя, что происходит в России.
Кольцов стал просматривать документы. Но они оказались в порядке — всевозможные печати подтверждали это. Кольцов вернул документы владельцам.
— Чем вас мог заинтересовать этот мародёр?
— Уличная сценка… жанровый снимок… всего лишь… — поспешно объяснил англичанин, но глаза его смотрели обеспокоено.
Корреспондент еженедельника «Матэн» произнёс несколько фраз по-французски и уставился на Кольцова. Англичанин с готовностью перевёл:
— Мой коллега говорит, что он, э-э, намерен дать материал о ваших… как это… — тут англичанин досадливо щёлкнул пальцами, — продовольственных затруднениях. Он говорит, что это заставит капиталистов раскошелить себя… и они пришлют вам много-много продуктов…
— До рождества как будто ещё далеко, господа, зачем же сочинять святочные рассказы?! — отрезал Кольцов и, резко повернувшись, пошёл к трамвайной остановке. Не мог знать он тогда, что у этой мимолётной встречи будет продолжение, необычное продолжение, едва не стоившее ему жизни…
Часов в десять утра Кольцов отыскал на площади Богдана Хмельницкого дом, указанный в предписании Житомирского военного комиссариата. Прочитал чётко выведенную надпись, извещавшую о том, что здесь помещается Всеукраинская Чрезвычайная комиссия, и, невольно одёрнув видавший виды командирский френч, поправив ремни снаряжения, с подчёркнутой подтянутостью вошёл в подъезд.
В вестибюле его встретил юноша в студенческой куртке. Они прошли в ногу, как в строю, через небольшой зал, где двое пожилых красноармейцев деловито возились с пулемётом. Над ними, прямо на стене, размашистыми, угловатыми буквами было написано: «Чекист, твоё оружие — бдительность». Так же в ногу поднялись по широкой лестнице на второй этаж. Сопровождающий открыл перед Кольцовым дверь, обитую чёрным, вязкого отлива коленкором.
Из-за стола поднялся и пошёл навстречу Кольцову худощавый, с ввалившимися щеками человек. Его глубоко запавшие глаза, окаймлённые синевой, улыбчиво смотрели на Кольцова.
«Какие знакомые глаза! — мгновенно промелькнула мысль. — Кто это?» А худощавый человек протянул уже руку и весело произнёс:
— Ну, здравствуй, Павел!
И тут Кольцова озарило: да это же Пётр Тимофеевич! Пётр Тимофеевич Фролов! Павел радостно шагнул ему навстречу…
И опять память вернула Кольцова в былые, далёкие, тревожные, дни, когда, расстреляв мятежный «Очаков», царские власти напустили на Севастополь своих ищеек. Те денно и нощно рыскали по усмирённому городу, вынюхивая и высматривая повсюду ускользнувших от расправы бунтовщиков.
В одну из ночей Павел проснулся от чьего-то сдержанного стона. Возле плотно зашторенного окна стоял таз с водой, рядом лежали ножницы и пучки лечебной травы. Мать бинтовала руку и плечо бессильно привалившемуся к стене темноволосому мужчине. Когда Павел с любопытством посмотрел на него, он тут же натолкнулся на пристальный, цепкий взгляд светло-серых глаз. Мужчина морщился. Но, поймав мальчишечий взгляд, улыбнулся и подмигнул Павлу. А глаза его продолжали оставаться неспокойными, страдающими.
Мать сказала Павлу, что Пётр Тимофеевич пока поживёт у них в тёмной боковушке-чулане. Летом там спал Павел, а зимой держали всякую хозяйственную утварь. И ещё мать строго-настрого наказала, что никто не должен знать о человеке, который будет теперь жить у них.
Фролов отлёживался в боковушке, и вскоре Павел стал проводить там все свободное время, слушая его рассказы об «Очакове», о товарищах — рабочих доков и ещё о многом-многом другом…
Как же изменился Пётр Тимофеевич с тех пор! Лицо потемнело, осунулось, грудь впала, спина ссутулилась. Лишь в глазах ещё резче обозначилась все та же, прежняя, дерзновенная решительность.
Они крепко обнялись. Пётр Тимофеевич перехватил взгляд Кольцова.
— Что, постарел?.. Война, понимаешь, не красит. — Он развёл руками и перешёл на деловито-серьёзный тон: — Ну, садись, рассказывай, как живёшь? Как здоровье?
— Здоровье?.. Здоров, Пётр Тимофеевич!
— Ты ведь недавно из госпиталя?
— Заштопали как следует. Не врачи, а прямо ткачи. — Кольцов улыбнулся, присел возле стола. — В госпитале мне сказали, что звонили из Киева, спрашивали. Никак не мог придумать, кто бы это мог интересоваться моей персоной…
Осторожным, незаметным взглядом Фролов тоже изучал Павла. Сколько ему лет? Двадцать пять, должно быть! Не больше! А выглядит значительно старше. Френч со стоячим воротником, безукоризненная выправка. Подтянут, широк в плечах…
Кольцов положил на стол предписание и вопросительно взглянул на Фролова. В предписании значилось: «Краскома тов. Кольцова Павла Андреевича откомандировать в город Киев в распоряжение особого отдела ВУЧК».
— Тебя что-то смущает? — спросил Фролов.
— Смущает? Пожалуй, нет. Скорее, удивляет… Зачем я понадобился Всеукраинской Чека?
Ответил Фролов не сразу. Он достал тощенькую папиросу и стал сосредоточенно обминать её пальцами. Кольцов помнил эту его привычку — она означала, что Петру Тимофеевичу нужно время обдумать и взвесить что-то серьёзное, важное.
Фролов раз-другой прошёлся по кабинету, неторопливо доминая папиросу, остановился возле стола, крутнул ручку телефона.
— Товарища Лациса! — строго произнёс он в трубку и, чуть помедлив, доложил: — Мартин Янович, Кольцов прибыл… Да, у меня… Хорошо!
Когда Фролов положил трубку, Кольцов спросил:
— Мартин Янович — это кто?
— Лацис. Председатель Всеукраинской Чека, — пояснил Фролов и опять не спеша прошёлся по кабинету: от стола до стены и обратно. Раскурив папиросу, присел к столу. — Дело вот какое. Нам, то есть Всеукраинской Чека, нужны люди для работы во вражеских тылах. Иными словами, нужны разведчики. Я вспомнил о тебе, рассказал товарищу Лацису. Он заинтересовался и попросил тебя вызвать… Чаю хочешь? Настоящего, с сахаром?
— Спасибо, — растерянно произнёс Кольцов.
Всего он ожидал, направляясь сюда, только не этого… Стать чекистом, разведчиком?.. Обладает, ли он таким талантом? Способностями? Глубокая зафронтовая разведка — это не просто риск. Неосторожный, неумелый шаг может погубить не только тебя, но и людей, которых тебе доверят, и дело. Сумеет ли он? Сумеет ли жить среди врагов и ничем не выдать себя? Притворяться, что любишь, когда ненавидишь, восхищаться, когда презираешь…
— Но откуда у меня это умение? — подумал вслух и посмотрел на Фролова. — И потом… Вы же знаете, почти всю германскую я был в армии, командовал ротой. На той стороне могу столкнуться с кем-нибудь из знакомых офицеров. А это — провал!..
— Мы все учли, Павел, — улыбнулся Фролов. — И твою службу в царской армии, и твои капитанские погоны. На Западном фронте, насколько я знаю, ты служил у генерала Казанцева?
Кольцов удивился такой осведомлённости Фролова и подтвердил:
— Да. Командовал ротой разведчиков.
— По нашим сведениям, генерал Казанцев формирует сейчас в Ростове казачью бригаду… Вот и пойдёшь к своему командиру. Выглядеть это будет примерно так: капитан Кольцов, как и некоторые другие бывшие офицеры царской армии, бежит из Совдепии под знамёна Деникина. Узнав, что генерал Казанцев находится в Ростове, капитан Кольцов направляется к нему. Разве не естественно желание офицера служить под началом того генерала, с которым вместе воевал?..
— А что! Вполне правдоподобно! — Кольцов даже улыбнулся.
А Фролов продолжал:
— Перед тем как мы пойдём к товарищу Лацису, а он хочет сам поговорить с тобой, познакомься с фронтовой обстановкой. Ты ведь из госпиталя, многого не знаешь. — Фролов подошёл к висевшей на стене карте Украины: — Так вот. Деникин полностью овладел Донской областью и большей частью Донецкого бассейна. Бои идут за Луганск. Если Луганск падёт — на очереди Харьков. Впечатление создаётся такое, что до наступления на Москву Деникин решил сначала захватить Украину, чтобы использовать её богатейшие ресурсы. Мы знаем, что сил для этого у него достаточно. Добровольческие полки укомплектованы опытными офицерами, которые дерутся уверенно. У них — броневики, аэропланы, бронепоезда и автомобили. Силы, как видишь, внушительные. В Новороссийском порту выгружается посылаемое Антантой, и прежде всего Англией, оружие. Это — винтовки, пулемёты. Это — обмундирование, продовольствие. Все, вплоть до сигарет и сгущённого молока… — Голос Фролова стал громче и вместе с тем сдержанней — чувствовалось, что он заговорил о наболевшем, о чем говорить всегда трудно. — А у нас? Вчера мне звонили из Луганска, из штаба восьмой армии: красноармейцам выдали по полкомплекта патронов на винтовку. Нет снарядов. Люди раздеты и разуты… — Фролов снова вернулся к столу и уже ровнее, спокойнее закончил: — Рассказываю тебе все это для того, чтобы ты правильно представил себе всю степень серьёзности нашего положения.
Открылась дверь, и в кабинет, немного косолапя, вошёл плотный невысокий моряк в расстёгнутом бушлате, флотские брюки его были тщательно заправлены в сапоги. Остановился у порога.
Фролов гостеприимным движением руки пригласил моряка:
— Проходи, Семён Алексеевич. Знакомься: товарищ Кольцов.
— Красильников, — представился моряк и потряс в жёсткой своей ладони руку Кольцова. — Бывший комендор эскадренного миноносца «Беспощадный».
— Ныне же один из самых недисциплинированных сотрудников Особого отдела Всеукраинской Чека, — с усмешкой добавил Фролов. — Сколько ни бились, никак с бушлатом не расстанется. Говорит: не могу без него. Еле-еле заставил бескозырку сменить.
Красильников тяжело переступил с ноги на ногу:
— Непривычна мне сухопутная снасть. — Он даже повёл плечами, словно призывал Кольцова убедиться, что ему никакая другая одежда не по плечу.
Кольцов сочувственно улыбнулся. Не раз доводилось ему на фронте, встречаться с такими вот моряками. За редким исключением, это были люди дисциплинированные, выдержанные, политически грамотные, беззаветно храбрые, но вот сменить матросскую робу на другую форму или, что ещё хуже, на цивильную одежду — было для них чуть ли не трагедией.
— Больше года моря не видел, а все «снасть», «снасть», — беззлобно передразнил Красильникова Фролов. Затем встал, сказал ему: — Ты посиди здесь. Должны звонить из штаба восьмой армии. Я скоро буду! — И обернулся к Кольцову: — Идём! Представлю тебя Лацису!
Они спустились вниз, где старательные красноармейцы по-прежнему разбирались в пулемёте, прошли мимо двух часовых, которым Фролов на ходу бросил: «Товарищ со мной!» — и вошли в большую комнату, из окон которой виднелись, словно на картине, обрамлённой рамой, недвижные купола Софийского собора. Входя в комнату, Кольцов прежде всего увидел эти сверкающие на солнце купола и лишь затем уже стоящего у окна хозяина — Мартина Яновича Лациса. Выше среднего роста, с чёрной аккуратной бородкой, с тонкими чертами интеллигентного лица, на котором выделялись слегка прищуренные серые спокойные глаза, он скорее был похож на учёного, нежели на военного, а хорошего покроя, тщательно отглаженный костюм, голубой белизны сорочка и умело подобранный галстук подчёркивали в нем человека тонкого вкуса.
Лацис предложил Кольцову сесть и несколько мгновений, не таясь, не боясь смутить гостя, неторопливо, в упор рассматривал его, словно хотел лично убедиться во всем том, что рассказывал ему об этом человеке Фролов. И странно, под этим прямым взглядом Кольцов не чувствовал себя ни неловко, ни беспомощно — это был доброжелательный взгляд, взгляд человека, который хотел верить ему, Кольцову.
— Фронтовую обстановку товарищи вам, конечно, уже доложили?
— Рассказывал, Мартин Янович, — ответил за Кольцова Фролов.
Лацис вернулся к столу:
— Трудно нам сейчас! Но мы должны, мы обязаны выстоять. Поскольку белые бросили в наступление все, что имели, — дела вот-вот дойдут до кульминации. Струна натянулась до предела, должна лопнуть. Если мы сумеем выстоять — им конец. В этом сейчас тактика революции.
— Мартин Янович, успехи на фронте во многом зависят от тыла. — Кольцов посчитал долгом поделиться своими первыми впечатлениями от Киева. — Я прошёл по городу… Рестораны, кабаки, казино… Это же «пир во время чумы».
Лацис сощурился, усмехнулся, продолжил тем же ровным, спокойным голосом:
— Рестораны, кабаки и фланирование господ по Крещатику — это самое невинное из того, что вам довелось увидеть… Мы ежедневно сталкиваемся с саботажем, спекуляцией, изготовлением фальшивых денег. Сталкиваемся с заговорами и шпионажем… Сложная обстановка, чего там! И людей у нас не хватает, и взять их неоткуда: почти все коммунисты по партийной мобилизации ушли на фронт.
Эти хорошо известные факты в устах Лациса приобретали выразительность и силу.
— И все-таки мы с этим справляемся, трудно, но справляемся. И уверен — справимся!.. Но есть участок работы, который мы ещё недостаточно наладили. Это — разведка.
В кабинете стало тихо, лишь Фролов несколько раз осторожно чиркнул спичкой, разжигая погасшую папиросу.
Лацис лёгкой походкой прошёлся до окна, мельком устало взглянул на купола, вернулся, присел напротив:
— Я имею в виду не войсковую разведку, в которой вы, как говорил мне товарищ Фролов, служили на фронте.
— Да, в германскую командовал ротой разведчиков в пластунской бригаде генерала Казанцева, — сообщил Кольцов.
— Знаю… В данном же случае речь идёт об иной разведке. Мы, по существу, ничего не знаем ни о силах противника, ни — о его резервах. Боремся с ним вслепую. А нам нужно знать, что делается у него в тылу. Какие настроения… Вот с такой разведкой дело у нас пока обстоит неважно. Все, что мы сейчас имеем, — это в основном донесения подпольщиков. — Лацис здесь сделал паузу, чтобы подчеркнуть важность последующих слов. — В тылу белых работают воистину замечательные люди. Во многих городах уже появились подпольные большевистские ревкомы, созданы партизанские отряды, ведётся большая подрывная и агитационная работа, но возможностей для квалифицированной разведки у них мало. Нам нужны люди, которые могли бы внедриться во вражескую офицерскую среду. Вы понимаете, к чему я все это говорю?
— Да, Мартин Янович. Товарищ Фролов меня вкратце информировал, — тихо произнёс Кольцов.
— Мы намерены предложить вам такую работу, — спокойно сказал Лацис. Кольцов какое-то время сидел молча. Он — понял, что сегодня держит, может быть, самый трудный в жизни экзамен. Ведь слова Лациса «мы должны, мы обязаны выстоять» обращены и к нему…
— Вы хотите что-то сказать? — Лацис в упор смотрел на Кольцова, и Павел не отвёл глаз, спокойно произнёс:
— Я военный человек и привык подчиняться приказам.
— Это не приказ, товарищ Кольцов. Это — предложение.
— Я рассматриваю его как приказ, — упрямо повторил Кольцов. — Приказ партии!
Лацис одобрительно улыбнулся.
— Все подробности обсудите с товарищем Фроловым. — Он коротко взглянул на часы, встал: — К сожалению, на три часа у меня назначена встреча, и уклониться от неё или перенести я никак не могу. Поэтому прошу извинить и желаю успеха! — Лацис проводил их до двери, ещё раз крепко, по-дружески пожал Кольцову руку и повторил: — Да-да! Желаю успеха! Он сейчас для нас так важен, ваш успех!
После ухода гостей Лацис несколько минут стоял у окна. Нет, он не любовался собором. Он собирался с мыслями: в три часа ему предстояло принимать иностранных журналистов…
Ровно в три — ни минутой раньше, ни минутой позже — Лацис сам вышел в приёмную, где его дожидались из нетерпеливого любопытства приехавшие раньше назначенного времени корреспондент английской газеты «Таймс» Колен и обозреватель французского еженедельника «Матэн» Жапризо. Несколько смущённые, — все-таки первые из газетчиков в самой Чека! — они последовали за Лацисом в кабинет. Обоих иностранцев кабинет председателя ВУЧК откровенно разочаровал: они ожидали увидеть нечто мрачное, нелюдимое, а увидели обыкновенную комнату с самым обыкновенным столом и стульями. И как всегда бывает при встрече с обыденным, привычным, все сомнения и страхи пропали, они почувствовали себя непринуждённо и почти смело настолько, что стали с нескрываемым любопытством разглядывать хозяина кабинета.
Ничего в нем не было ни таинственного, ни устрашающего. Им даже нравилось, что обличьем и манерами он походил на людей их круга. Они оба не были новичками в своём деле, за долгие годы репортёрского труда им приходилось интервьюировать недоступных премьер-министров и коронованных особ, выдающихся учёных и всемирно знаменитых писателей, удачливых комиссаров полиции и не менее удачливых преступников, так что ранги и титулы, равно как самые блестящие, так и рождённые скандальными сенсациями, уже давно перестали быть предметом их репортёрского поклонения или трепета.
Но эта встреча была совершенно иного рода. Она обещала небывалую сенсацию.
Прежде всего впечатляло само учреждение — Чека, о которой по страницам западных газет катилась зловещая молва. А человек, с которым предстояло им беседовать, стоял во главе этой железной организации здесь, на Украине, и, следовательно, был наделён, по привычному разумению журналистов, неограниченной властью над тысячами людских жизней.
И вместе с тем эта власть каждый день могла рухнуть. Колен и Жапризо немало поколесили по этой взбудораженной стране, правда, на фронт они — так и не сумели попасть, но и того, что удалось им повидать, было предостаточно для твёрдого приговора: наспех сколоченная республика большевиков обречена. Она вся — во власти разрухи и бесхозяйственности. И безусловно, в самое ближайшее время рухнет. Гибнущей, по их представлению, новой русской государственности могло помочь лишь животворное экономическое влияние с Запада. Но журналисты твёрдо знали, что никакой помощи, даже мизерной, не будет.
Как же в этой обстановке поведёт себя главный чекист всей Украины? Разумеется, профессиональная деликатность, журналистская этика не позволили господам журналистам включить в круг своих вопросов прямой: на что вы, большевики, надеетесь? А так хотелось спросить! Задать вопрос и посмотреть, как будет реагировать этот неприступный чекист. И в то же время они рассчитывали, что их проницательная опытность, несомненно, поможет им найти в любом ответе Лациса интересующий их смысл. Затем, придав этому ответу нужную форму, они подадут его как сенсацию. Важно, чтобы Лацис много говорил. Надо так построить беседу, чтоб главный чекист разоткровенничался — тут его можно и подловить.
Но первой неожиданностью для них была внешность Лациса, его манера держаться, вести беседу — в общем, весь облик и линия поведения этого человека. О да, конечно, они не верили тем своим не в меру впечатлительным и нервным коллегам, которые представляли чекистов эдакими людоедами, дикарями в кожаных куртках и с заряженными наганами в руках. Однако они ожидали увидеть человека, в котором его происхождение из низов не сможет нивелировать никакой высокий ранг. А тут все иное — внешность Лациса никак не вписывалась в этот предварительный портрет. Тонкий мужественный профиль, выказывающий в Лацисе умный и сильный характер. И глаза тоже поразили господ журналистов: чего в них было больше — спокойствия, ироничной насмешливости, уверенной основательности? Такой человек, судя по всему, стремится видеть вещи такими, каковы они есть в действительности, а не такими, какими хотелось бы ему их видеть.
Лацис, как надлежало хозяину, первым нарушил почтительное молчание журналистов. И к тому же заговорил с журналистами по-английски:
— Как себя чувствуете у нас, господа?
— О, мосье, хорошо! — заулыбался Жапризо. — Мы увезём самые тёплые воспоминания.
— И неплохой материал для своих газет. Не правда ли? — в свою очередь улыбнулся Лацис.
— Объективный, — корректно вставил Колен, а про себя подумал: «Похоже, что чекист берет инициативу в свои руки. Не мы его интервьюируем, а он нас!»
Лацис остро посмотрел на Колена, лицо его посуровело.
— На страницах вашей газеты последнее время печатается особенно много небылиц о Советской России. Недавно в одном из номеров я прочитал даже, что русский народ ждёт не дождётся, чтобы его поскорей завоевала Англия.
Колен сидел подтянутый, сдержанный и не без ехидцы заметил, смело глядя на правоверного чекиста:
— Мистер Лацис, это пишут русские.
— Кого вы имеете в виду? — быстро спросил Лацис.
— За границей сейчас много русских. Очень много. А у нас печать — демократическая. Вот и пишут…
— Вот вы о ком… Но, господа, вы ведь понимаете, что эти русские, равно как и воюющие в армиях Деникина и Колчака, давно потеряли право говорить от имени русского народа, став наёмниками у вас, иностранцев: у англичан, французов, американцев… Ведь победи вы, никакой «единой, неделимой России» не будет. — Лацис с усмешкой посмотрел на Колена: — Для вас, я полагаю, не является секретом конвенция о размежевании зон влияния между союзниками. По этому документу в английскую сферу входят Кавказ, Кубань, Дон… — Лацис перевёл взгляд на Жапризо, торопливо писавшего в блокноте — А во французскую включены Крым, Бессарабия, Украина. Я не говорю уже о землях, на которые зарится Япония, и о претензиях Америки.
В кабинете воцарилась тишина. Её нарушил Жапризо:
— Господин Лацис, позвольте задать несколько вопросов?
— Пожалуйста. — В голосе Лациса прозвучали насмешливые нотки.
— Правильно я понял, что всех, бежавших за границу, вы расцениваете как ваших врагов? — Жапризо казалось, что этим вопросом он поставил Лацису ловушку.
— Нет, конечно! Я убеждён в том, что среди русской эмиграции в Париже и Лондоне есть порядочные, честные люди, хотя и не разделяющие идей большевиков, — сдержанно и спокойно ответил Лацис, все более отчуждаясь от своих собеседников.
— Идея большевизма создать государство рабочих и крестьян… — убеждённо начал было француз.
— Оно уже создано, господин Жапризо. Вы две недели вояжируете по территории первого в мире рабоче-крестьянского государства! — жёстко прервал его Лацис.
— Простите за неточность. Тогда я сформулирую вопрос проще. Как в вашем государстве рабочих и крестьян относятся к дворянству?
«Ну, уж на этот крючок он должен обязательно попасться», — лукаво подумал француз.
— Пушкин и Толстой были дворянами. Смешно не понимать значения передовой части дворянства в истории русской культуры и в истории революционного движения. Тогда нужно отказаться от Радищева, от декабристов. — Лацис внимательно посмотрел на журналиста. — Но, задавая этот вопрос, мне кажется, вы имели в виду другое. У вас там кричат, что мы репрессируем всех, власть имущих в прошлом, что в застенках Чека томятся лица, виновные лишь в том, что они родовитого происхождения. Ваши газеты взывают к спасению этих жертв большевистского террора.
Лацис снова пристально взглянул в глаза журналистам — он пытался докопаться до их человеческой сути: кто они? Честные, но заблудшие люди? Или ловкачи-писаки, ищущие сенсаций? Правда ли им нужна или только правдоподобие? А может, им не нужна ни правда, ни ложь — они ещё до приезда сюда знали, о чем будут писать?.. И все же Лацис продолжал выкладывать им, подавшись вперёд:
— А известно ли вам, господа, что до недавнего времени мы великодушно и зачастую излишне мягко относились к врагам, применяя в отношении них такие меры, как выдворение из страны, ссылка в трудовые лагеря, а некоторых просто отпускали под честное слово. Вот как, например, генерала Краснова, руководителя первого мятежа против революции. Он же, дав слово чести не воевать против Советов, удрал на Дон и стал во главе тамошней белогвардейщины. И не он один изменил своему слову. Достопочтенные генералы Загряжский и Политковский, очутившись на свободе, приняли участие в заговоре Локкарта и других иностранных дипломатов.
— Это известно, господин Лацис, — воспользовался паузой Колен, — наши газеты много писали об этом… — он поискал слова, — об этом инциденте. Но, судя по сообщениям газет, ваше правительство допустило незаконные действия по отношению к иностранным дипломатам… — Колен замялся. — Много писали и о произволе Чека…
— А что ещё оставалось делать буржуазным газетам, господин Колен? Чека вскрыла заговор английских, французских и американских дипломатов, которые, прикрываясь правом неприкосновенности, поставили перед собой задачу уничтожить руководителей Советского правительства, того правительства, которое их так гостеприимно приняло. И как бы ни извращали факты буржуазные газеты, Чрезвычайная комиссия доказала преступные намерения начальника английской миссии Брюса Локкарта, лейтенанта английской службы Сиднея Рейли, кстати, агента Интеллидженс сервис, французского генерального консула Гренара и американскою гражданина Каламатиано. Заговорщики пытались организовать государственный переворот. Намерения серьёзнейшие, не правда ли? И оставить их без последствий мы, чекисты, естественно, не могли. Надеюсь, вы согласитесь со мной? — В голосе Лациса прозвучали иронические нотки.
Жапризо, торопливо записывая за Лацисом, одобрительно подумал: «Ого! Председатель Чека ловко нас припёр к стенке. Но важно не отвечать. Иначе — дискуссия. А в споре большевики сильны… Нет, лучше отмолчаться».
Колен же смотрел несколько рассеянно, он тоже не ожидал такого характера беседы, таких несокрушимых доводов.
Словно давая журналистам время для раздумий, Лацис поднялся с места, неторопливо подошёл к окну. С улицы доносились звуки проезжающих пролёток, редкое цоканье копыт, мерный шаг патрульных красноармейцев. Жизнь шла своим чередом, и Лацис знал, что её нужно направлять железной и непреклонной рукой. Он почему-то сейчас вспомнил Кольцова. Была в этом человеке какая-то прочная основательность, заставлявшая с первого взгляда поверить в него и в успех задуманного. И ещё — артистичность, без которой не бывает разведчика, способность к перевоплощению. Но и этого мало. Нужно умение располагать к себе сразу. Разведчик должен нравиться. И у Кольцова все эти качества налицо. Ах, если бы задуманная операция удалась, многие заговоры были бы раскрыты задолго до того, как они больно ударят по республике.
Молчание явно затянулось. Вернувшись от окна, Лацис подсел к журналистам, пододвинул к ним стоявшую на столике деревянную шкатулку с табаком:
— Закуривайте, господа. Отменный крымский «Дюбек».
— Но, похоже, «Дюбек» скоро кончится, — осторожно сказал Колен, имея в виду успехи Деникина на юге.
— Возможно, вы правы, — спокойно подтвердил Лацис, — в таком случае временно будем курить махорку.
— Вот вы, господин Лацис, сказали «временно». Этот оптимизм на чем-нибудь основан? — Англичанин внимательно следил за лицом Лациса: может, наконец-то разговор вступит в нужную колею.
— Да, основан, — тотчас ответил Лацис, — на исторической неизбежности победы рабочих и крестьян.
— Но вы же сами сказали, что в скорейшем торжестве белых сил заинтересованы не только русские генералы, — вступил снова в разговор Жапризо, — но и иностранные коммерсанты.
— Сказал, — кивнул Лацис. — И совершенно ответственно могу добавить: насколько я знаю, коммерсант должен быть дальновидным человеком, ваши же коммерсанты, довольно опрометчиво рискнувшие вложить деньги в нашу войну, — никудышные коммерсанты. Плакали их денежки. А ваши политики и генералы, пославшие к нам своих солдат, — никчёмные политики и генералы. Ибо с древнейших времён известно: наёмники — плохие солдаты.
— Вы пытаетесь нам навязать свои убеждения, — не выдержав, пошёл в наступление Колен. — Но положение в городах Украины да и на фронтах…
Было понятно и без слов, о чем сейчас будет говорить Колен: о том, что белые победоносно наступают; что красноармейцы плохо вооружены, плохо одеты; что в Красной Армии мало обученных командиров…
— Знаю! — иронично подхватил Лацис, и голос его зазвучал холодно и резко. — Мы, большевики, умеем не закрывать глаза на правду, какой бы жестокой она ни была. Мы отлично понимаем, какое неимоверно трудное для республики сложилось положение, и ни на кого не рассчитываем! Только на себя!..
— Извините, господин Лацис! — Колен поспешно сменил ледяное выражение лица на более располагающее. — Но мы с вами так откровенно говорим потому, что надеемся у себя достаточно объективно осветить… э-э… как сказать, все, что у вас происходит…
— На это мы тоже не очень рассчитываем, — с жёсткой откровенностью уточнил Лацис. — Обычно говорят: кто заказывает музыку, тот и пляшет. А музыку, насколько я понимаю, заказываете не вы!
— И все-таки!.. — попробовал возразить Колен, но ничего не мог противопоставить железным доводам собеседника.
— И все-таки, — в тон ему продолжил Лацис, спокойно глядя прямо в лица своих гостей, — и все-таки, — повторил он, — если вы этого и не сделаете по известным причинам, но говорите сейчас искренно, то я не пожалею, что разрешил вам провести эти две недели на нашей территории. Потому что вы хотя бы кому-то расскажете правду о большевиках, о наших задачах, наших целях…
— Мы увозим из вашей страны массу фотографий, надеемся их опубликовать! — сказал Жапризо. Ему начинал нравиться этот умный, неторопливый человек, умеющий побеждать в спорах, ему была по душе волевая направленность его характера.
— Я уверен, что вы крупно разбогатеете, господа, — сказал Лацис, пряча лукавинки в глазах.
— О! Каким образом?
— Мы победим, и, естественно, интерес к Советской России значительно возрастёт! Тогда у вас купят все фотографии. — Лацис встал, давая понять, что беседа подошла к концу.
Встали и журналисты. Жапризо, весело потирая руки; Колен — медлительно, с какой-то старческой неохотой: не было удовлетворения, не сумел задать нужные вопросы, не оказался хозяином положения.
— Если мы кому-нибудь скажем, что в Чека работают весёлые, остроумные люди, нам никто не поверит. — И Жапризо, ловко выдернув из папки, положил перед Лацисом фотографию Киева: — Подпишите, пожалуйста!..
Лацис склонился к фотографии, черкнул несколько скупых слов о том, что верит в их объективность…
Журналисты вышли от Лациса явно обескураженные. Сенсации не получилось. Только факт самого пребывания в Чека. Только это…
А тем временем Фролов, Красильников и Кольцов, наскоро пообедав здесь же, в кабинете, вновь вернулись к прерванным делам, к выработке правдоподобной версии. Для разведчика версия — это так много! Ошибка в версии — провал.
— Следующее соображение, — сказал Фролов. — Генерал Казанцев помнит тебя как боевого офицера и конечно же попытается использовать на передовой. Нам же необходимо, чтобы ты осел у него в штабе.
— Это уж как получится, — качнул головой Кольцов. — Мне самому в своих стрелять не с руки. Но и настаивать на том, чтобы оставили в штабе, опасно…
— Это верно, в штабе не оставят. Потому что ты для них чёрная кость, сын клепальщика. Хоть и офицер, но сын рабочего, вряд ли такому они окажут доверие.
— Что делать, Пётр Тимофеевич, родителей себе не я выбирал.
— А ты их на время смени. — Фролов вынул из ящика стола объёмистую книгу «Списки должностных лиц Российской империи на 1916 год». Раскрыл книгу на букве «К». — Среди нескольких десятков Кольцовых мы нашли вполне для тебя подходящего: Кольцов Андрей Константинович. Действительный статский советник. Уездный предводитель дворянства. Начальник Сызрань-Рязанской железной дороги… По наведённым справкам, в семнадцатом году уехал во Францию, там умер. Вдова и сын живут под Парижем… Ну как, такой родитель тебе подойдёт?
— Листай дальше, Пётр Тимофеевич! — обречено махнул рукой Кольцов. — Может, найдёшь кого-нибудь попроще! Ну, какого-нибудь акцизного. За дворянина-то я вряд ли сойду.
— Ну почему? — недовольно поморщился Фролов. — Мне приходилось не только потомственных допрашивать, но и отпрысков их сиятельств. В большинстве своём невежественные ферты попадались…
Красильников, внимательно оглядев Кольцова, добродушно и простовато обронил:
— Не сомневайся, по виду ты чистый беляк. Глянешь на тебя — рука сама за наганом тянется…
— Вот видишь! — весело подтвердил Фролов. — Ладно, мы ещё подумаем над этим. А сейчас Семён Алексеевич отвезёт тебя в Свяюшино на нашу дачу. Поживёшь там дня три, подумаешь, подготовишься. — Фролов подошёл к книжному шкафу, достал стопку книг: — Обязательно прочитай вот это: мемуары контрразведчиков Семёнова, Рачковского и Манасевича-Мануйлова. Авторы-жандармы; дело в том, что контрразведка белых ничем не отличается от третьего отделения царской охранки: те же методы и приёмы, и работают в ней те же бывшие жандармские офицеры. А вот это записки капитана Бенара из второго бюро французской разведки. Пройдоха, нужно сказать, из пройдох! А лихо описывает свои похождения в германском тылу. Тут много ерунды, но некоторые наблюдения и аналитические суждения очень профессиональны. Обрати на них внимание.
Кольцов взял книги и не удержался, спросил:
— Пётр Тимофеевич, а как собираешься переправить меня через линию фронта?
— Есть одна мысль. Через день-два скажу окончательно… Мы тут, в Очеретино, засекли цепочку, по которой господ офицеров переправляют к Деникину. Отправим тебя и — прихлопнем эту лавочку.
С наступлением густых сумерек, убаюканный шелестом старинных тополей, городок засыпал. Вернее, это была видимость сна: сквозь щели закрытых наглухо ставен пробивался на улицу слабый, дремотный огонь коптилок, доносились приглушённые до опасливого шёпота голоса, из сараев раздавалось позднее мычание застоявшихся коров. Люди проводили ночи в тревожном, насторожённом забытьи, вскидываясь при каждом шуме или шорохе.
Много бед пережил этот степной городок за последние полтора года. Несколько раз его оставляли красные, ободряя жителей обещанием вернуться. Вступали деникинцы — начинались повальные грабежи, ибо пообносились белопогонники изрядно, а затем — под меланхолическую музыку местного оркестра — меланхолические кутежи. А когда наскучивало и это господам офицерам, поднималась стрельба под колокольный звон оживающих церквушек. Несколько раз с лихим посвистом и гиканьем залетали на взмыленных конях одуревшие от попоек махновцы — и снова на улочках наступали грабежи и разносилась пьяная стрельба.
За последние дни положение на фронте резко изменилось. Части Добровольческой армии захватили Луганск и теперь пытались изо всех сил развить успех.
До Очеретино было ещё далеко. Но по ночам занимались над горизонтом багряные отсветы. Они совсем не походили на те спокойные и плавные зарницы, освещающие степь в пору созревания хлебов. Вот и не спалось людям в предчувствии новой беды. Ни души на улицах, ни тени. Над запылёнными плетнями свешивались потяжелевшие ветви вишен и яблонь.
Павел Кольцов торопливо прошёл в конец пустынно-тихой Базарной улицы, вышел к кладбищу. В эти годы люди мало думали о мёртвых — хватало забот о живых. Кладбище поросло тяжёлой, могильной травой. А над нею, как пни в сгоревшем лесу, торчали верхушки массивных каменных крестов и остовы истлевших от сырости и забвения деревянных, отчего кладбище странно походило на пожарище.
Пройдя кладбище и за ним пустырь, Кольцов увидел старый дом, обнесённый с трех сторон высоким, уже успевшим покоситься забором. Стараясь быть незамеченным, вдоль забора прошёл к дому, внимательно оглядел окна, закрытые изнутри громоздкими дубовыми ставнями. Было тихо и мертво, словно дом давно покинули хозяева.
Павел осторожно поднялся на крыльцо и негромко постучал в дверь три раза и, сделав небольшую паузу, ещё три раза, затем, отойдя на шаг, закурил.
Дверь долго не открывали. Несколько минут он вообще не слышал никаких признаков жизни, хотя каким-то шестым чувством ощутил, что его оттуда, изнутри, осторожно разглядывают. Затем в глубине дома едва послышались лёгкие шаги, и щель входной двери затеплилась красноватым светом. Встревоженный женский голос спросил:
— Вам кого?
— Софью Николаевну, — тихо и спокойно сказал Кольцов и, немного помедлив, добавил со значением: — Я от Петра Николаевича.
Там, в доме, видать, не торопились впускать. Раздумывали. Прошло несколько томительных мгновений, и было неизвестно, поняли ли обитатели дома полупароль или нет.
— Вы один? — наконец отозвался тот же голос.
И тогда Кольцов, отступая от железных правил конспирации, сердито сказал:
— Боюсь, если ещё минут пять простою, то буду уже не один.
Эти слова возымели действие: прогремел отодвигаемый засов, резко звякнули защёлки и замки. Воистину, здесь жили потаённо. Дверь открыла пожилая дама с грузными, мужскими плечами. В руках она держала керосиновую лампу.
Придирчиво оглядев Кольцова с ног до головы, хозяйка посторонилась, пропуская его в дом. Павел подождал, пока она задвигала все засовы, запирала с какой-то неуклюжей тщательностью все замки. Затем, освещая путь лампой, провела Павла в большую комнату, заставленную громоздкой старинной мебелью с бронзовыми нашлёпками, причудливыми вензелями и хитрыми завитушками. Вещи говорили, что ещё совсем недавно здесь жили по-барски. Поставив на стол лампу, дама указала Павлу на диван:
— Прошу… присаживайтесь. — И сама села рядом, немигающими глазами бесцеремонно и пристально рассматривая гостя, который начинал ей нравиться; манерой держаться он напоминал молодых поручиков. Затем она повелительно сказала: — Так я вас слушаю… — Но в глазах её уже не было прежней озабоченной насторожённости.
— Простите, значит, Софья Николаевна — это вы? — любезно спросил Кольцов.
— Да.
Кольцов встал, щегольски щёлкнул каблуками, склонил голову.
— Капитан Кольцов!.. Я к вам за помощью! — И лишь после этого он извлёк из кармана кусок картона, на котором химическим карандашом были выведены всего три буквы: СЭР — и чуть ниже витиеватая подпись.
— А все же где вы встречали Петра Николаевича? — поинтересовалась дама, становясь более любезной. — Помнится, он собирался переходить через фронт к нашим.
— Нет, мадам. Обстоятельства, как вам известно, изменились. Началось наступление. В армию влилось много новых сил, и Антон Иванович нуждается в офицерах. Поэтому Пётр Николаевич выехал в Славянок, там собралось много офицеров, которых надо переправить через фронт. Затем Пётр Николаевич выедет в Екатеринослав. По тем же делам, — сказал Кольцов и многозначительно умолк, продолжая любезно смотреть в глаза хозяйке.
Софья Николаевна тяжело вздохнула и мелко перекрестила себе грудь.
— Помоги ему всевышний.
Кольцов набожно опустил глаза, понимая, что каждый его жест, каждое движение проверяются хозяйкой.
А Софья Николаевна торопливо поднялась с дивана и неожиданно легко для её грузной фигуры заспешила к двери в другую комнату, с некоторым смущением отдёрнула портьеру.
— Войдите, господа, — сказала она кому-то, и голос её прозвучал успокаивающе.
В комнату вошли двое. Вероятно, они все время стояли за портьерой, потому что вошли тотчас. Человек, выступивший первым, — высокий, с глубокими залысинами — недружелюбно скользнул острыми, слегка выпуклыми глазами по лицу Кольцова, и что-то в госте ему явно не понравилось.
— Знакомьтесь, господа! Капитан Кольцов! — представила Софья Николаевна.
— Ротмистр Волин! — сухо произнёс высокий и, чтобы не подать руки, тотчас же отвернулся.
Товарищ Волина — круглолицый юноша в кителе с высокой талией — лихо щёлкнул каблуками:
— Поручик Дудицкий… — и, подойдя вплотную к Кольцову, сказал: — Капитан, мне определённо знакомо ваше лицо! Честное слово, мы встречались! Да-да! Но где же?
Кольцов вопросительно посмотрел на поручика — начиналось именно то, чего он больше всего опасался. Вполне возможно, что это — всего лишь проверка. Но не исключено, что и встречались. Вот только где? При каких обстоятельствах?.. Выгадывая время, Кольцов небрежно спросил:
— В армии вы давно?
— С шестнадцатого…
— В германскую я воевал на Юго-Западном…
Поручик широко заулыбался:
— Так и есть! Я служил в сто первой дивизии, у генерала Гильчевского.
Разговор принимал неожиданно удачный поворот. «Теперь, чтобы как можно быстрее сломать ледок отчуждённости у ротмистра, надо выложить несколько фактов, подробностей», — подумал Кольцов и с нескрываемым дружелюбием спросил поручика:
— Насколько мне помнится, вы квартировали в Каменец-Подольске?
— Совершенно верно, капитан!.. Значит, и вы тоже бывали там?
— Я имел честь принимать участие в смотре войск, который производил в Каменец-Подольске государь император. — Вздохнув, Кольцов опустил голову, словно предлагая присутствующим почтить молчанием далёкие уже дни империи.
— Вот где я мог вас видеть! — воскликнул Дудицкий. — Ах, господа, какое было время! Войска с винтовками «На караул!». Тишина. И только шаги государя! Он прошёл совсем близко от меня, ну совершенно рядом, честное слово. Я даже заметил слезы на его глазах! Потом церемониальный марш!.. Ах, а вечером!.. Бал, музыка, цветы… Вы были в тот вечер в Дворянском собрании, капитан?
— Не довелось… Вечером я был в наряде по охране поезда его величества.
— Да-да! Я определённо встречался с вами в Каменец-Подольске, капитан! У меня удивительная память на лица!.. Ах как было тогда славно! Казалось, все обрело ясность! Казалось, вот-вот объявят перемирие и вернутся добрые старые времена… — Поручик окончательно признавал в Кольцове своего.
Глаза ротмистра Волина, до сих пор сохранявшие ледяную напряжённость, слегка оттаяли, и оказалось, что они совсем не холодные и даже чуть-чуть лукавые. Ротмистр щёлкнул портсигаром и, словно объявляя мир, гостеприимно предложил Кольцову:
— Отведайте моих! Преотменнейшие, смею доложить вам, папиросы! — и улыбнулся краешками губ; улыбка, как улитка из раковины, высунулась и тут же спряталась.
— Благодарю, — потянулся за папиросой Кольцов, показывая, что и он обрадован примирением.
Поручик Дудицкий тоже протянул руку к портсигару:
— Разрешите, ротмистр! Я, знаете, вообще-то не курю, но в такой день… — поспешно оправдывался он, с почтительностью беря папиросу из портсигара.
Ротмистр Волин понимающе кивнул и присел к столу. Откинувшись на высокую спинку кресла и не спеша затянувшись папиросой, он поочерёдно посмотрел на Дудицкого и Кольцова:
— Значит, вы сослуживцы, господа?
— Относительно, — благодушно уточнил Кольцов. — Дивизия Гильчевского была в восьмой армии Юго-Западного фронта. А я служил в девятой. На смотр, как известно, были выведены отборные части этих двух армий.
Волин удовлетворённо кивнул головой и старательно стряхнул пепел папиросы в пепельницу:
— Давно в тылах красных?
— Порядочно уже… Был тяжело ранен, — стараясь, чтобы разговор тёк по-домашнему, запросто, а не состоял из вопросов и ответов, с готовностью отозвался Кольцов. — Спасибо добрым людям — выходили… Мне бы ещё месяц-два отлежаться, но…
— Да, правильно, что спешите… За месяц-два, от силы за полгода, полагаю, все закончится, — глубокомысленно сказал Волин. — Простая арифметика, капитан. Здесь, на Южном фронте, у Советов до недавнего времени было семьдесят пять тысяч штыков и сабель. А у нас — сто тысяч. Далее. Восстание донских казаков отвлекло на себя тысяч пятнадцать штыков и сабель, не меньше…
— Остановитесь, ротмистр! А то окажется, что нам уже и воевать не с кем! — поощрительно пошутил Кольцов.
— Но это ведь факты! — с неожиданной горячностью возразил Волин. — Да, воевать уже практически не с кем.
— А генералы, господа! — вклинился в разговор поручик Дудицкий. — У красных войсками командуют мужики. Неграмотные мужики. Посему и этот фактор не следует сбрасывать со счётов.
Волин коротко взглянул на Дудицкого и снисходительно улыбнулся. Затем небрежно, почти по-свойски спросил у Кольцова:
— А где, позвольте узнать, вы познакомились с Петром Николаевичем?
Кольцов нахмурился и, выдержав паузу, сухо ответил:
— Видимо, нам не следует задавать друг другу подобных вопросов, господин ротмистр!
Волин засмеялся:
— Что ж, может, вы и правы!..
Софья Николаевна, о чем-то пошептавшись с Дудицким, вышла.
Волин продолжал:
— Но я спросил о Петре Николаевиче потому, что меня предупредили: мы с поручиком — последние, кто идёт через это «окно».
— Я тоже об этом предупреждён, — спокойно подтвердил Кольцов. — С тем лишь уточнением, что последним буду я!
В гостиную с подносом в руках вошла сияющая Софья Николаевна.
— Ах, господа, прекратите проверять друг друга! И так кругом сплошное недоверие, распри, вражда! — воскликнул поручик Дудицкий, скосив глаза на рюмки и гранёный хрустальный графин, в котором покачивалась густая малиновая жидкость. — Важно лишь одно: мы живы, мы встретились, мы скоро будем у своих… А с такой наливочкой и в такой превосходной компании я не против и здесь подождать нашего освобождения. Дней через семь, от силы через десять наши точно будут здесь! — И затем он деловито обратился к хозяйке: — Я угадал, Софья Николаевна, это наливка?
— Конечно же, это не шустовский коньяк, поручик. — И, расставляя рюмки на столе, хозяйка многозначительно добавила: — Кстати, войска Антона Ивановича перешли на реке Маныч в общее наступление. Красные бегут…
— Кто это вас так хорошо информировал, Софья Николаевна? — скептически поднял брови ротмистр.
— Зря иронизируете. Я читала газету красных. Они сообщают, что оставили Луганск! — решительно произнесла Софья Николаевна, и её величественный подбородок заколыхался.
— Ну, а об этом общем наступлении тоже там написано? — тем же устало-насмешливым тоном спросил Волин.
— Видите ли, между строк многое можно прочесть, — вспыхнув, ответила Софья Николаевна.
Вся её фигура выражала возмущение. Софья Николаевна умела выражать чувства всей своей фигурой. Когда-то ей сказали, что внешностью, дородством она похожа на Екатерину Великую, и с тех пор предметом её забот стали величественность и дородство.
— Что ж, господа! Отличные новости! — Дудицкий нетерпеливо поднял рюмку — его раздражала любая задержка. — Я предлагаю тост, господа, за… за Антона Ивановича Деникина, за Ковалевского, за всех нас, черт возьми, за…
— За хозяйку дома! — галантно продолжил Волин.
— За удачу, — предложил Кольцов, ни к кому не обращаясь, словно отвечая на какие-то свои потаённые мысли.
Они выпили.
— Я буду молиться, чтоб господь послал вам удачу, — по-своему поняла тост Кольцова Софья Николаевна. — С моей лёгкой руки через линию фронта благополучно перешло уже сорок два человека… Завтра в одиннадцать вы выедете поездом до Демурино. Пропуска уже заготовлены…
— Фальшивые? — поинтересовался Волин.
— Какая вам разница?! — обидчиво поджала губы Софья Николаевна. — По моим пропускам ещё ни один человек не угодил в Чека.
— Вы думаете, нам будет легче от сознания, что мы первые окажемся в Чека с вашими пропусками? — с язвительной озабоченностью произнёс Кольцов, всем своим видом показывая, что опасается за ненадёжность документов.
— Пропуска настоящие! — успокоила офицеров хозяйка…
Она подробно рассказала, кого и как отыскать в Демурино и как дальше их поведут по цепочке к линии фронта.
Рано утром огородами и пустырями она проводила их до вокзала, дождалась, пока тронулся поезд, и ещё долго махала им рукой.
Поручик Дудицкий неожиданно растрогался и даже смахнул благодарную слезу.
А Кольцов в самое последнее мгновение среди толпы провожающих успел выхватить взглядом сосредоточенные лица Красильникова и Фролова. Они не смотрели в его сторону — это тоже страховка, — хотя и приехали в Очеретино вместе с ним и теперь пришли на вокзал удостовериться, что все идёт благополучно… Кольцов понимал, им хочется проститься, но они только сосредоточенно курили. Лишь на мгновение взгляд Краснльникова задержался на нем — и это было знаком прощания…
Обсыпая себя угольной пылью, поезд двигался медленно, точно страдающий одышкой старый, больной человек. Подолгу стоял на станциях — отдуваясь и пыхтя, отдыхал, — и тогда его остервенело осаждали люди с мешками, облезлыми чемоданами, всевозможными баулами. Они битком набивались в тамбуры, висели на тормозных площадках. Станционная охрана бессильно стреляла в воздух, однако выстрелы никого не останавливали — к ним привыкли. Казалось, что вся Россия, в рваных поддёвках и сюртуках, в задубевших полушубках и тонких шинельках, снялась с насиженных мест и заспешила сама не зная куда: одни — на юг, поближе к хлебу, другие — на север, дальше от фронта, третьи и вовсе метались в поисках невесть чего…
Мимо поезда тянулась продутая суховеями, унылая, полупустая степь, тщетно ожидавшая уже больше месяца дождя. Но дождя не было. Сухое, накалённое небо дышало зноем, проливая на землю лишь белый сухой жар. Кое-где стояли низкорослые и редкие, с пустыми колосьями, хлеба. Вызрели они рано: в середине мая — слыханное ли дело! — зерно уже плохо держалось в колосе и, сморщенное, жалкое, просыпалось на землю.
Степь поражала малолюдством. Лишь кое-где Кольцов замечал мужиков, словно нехотя машущих косами. Косилок вовсе не было. Видно, даже старые и хромые лошади были заняты на войсковых работах.
Кольцов стоял на площадке вагона и курил.
— Слышь-ка, парень, оставь покурить, — попросил бдительно сидящий на узле небритый дядька с мрачно сросшимися бровями.
Кольцов оторвал зубами конец цигарки и протянул дядьке окурок.
Устало стучали колёса. В вагоне было душно, пахло карболкой, потом и овчинами. На полках и в проходах густо скучились люди. Сидели и лежали на туго набитых наторгованной рухлядью мешках, на крепко сколоченных из толстой фанеры чемоданах. Жевали хлеб. Дымили самосадом. Лениво переговаривались, Кольцов слышал отрывки чужих разговоров — ему было интересно знать, о чем думают люди, к чему стремятся, как пытаются разобраться в сложных событиях гражданской войны. В дороге человек обыкновенно любит пооткровенничать; даже те, кто привык отмалчиваться, в дороге бросаются в спор.
— Мени уже все одно какая власть, остановилась бы только, — жалея себя, выговаривала наболевшее баба с рябым, простоватым лицом и в мужицких, не по ноге, сапогах. — Я вже третий день на оцэй поезд сидаю. Може, батько вже и помэр…
Было странно слышать, что кто-то сейчас, в такое время, может помирать своей собственной смертью, и люди отводили от женщины равнодушные глаза.
В другой компании дядька в чапане под ленивый перестук колёс певучим голосом рассказывал соседям про свои мытарства, а выходило, что не только про свои — про общие.
— Кажду ночь убегаем из свово хутора в степь. То архангелы — трах-тарарах! — набегут верхами, то Маруся — горела бы она ясным огнём! — прискачет, то батька Ус припожалует. А теперь ещё и батька Ангел в уезде объявился.
— Ну и с кем же они войну держат? — поинтересовался разговором протолкавшийся поближе мужик со сросшимися бровями.
Павел, прислонясь к двери, слушал: разговор поворачивался на самое главное — как жить теперь крестьянину, какой линии держаться.
— Бис их знает, — признался разговорчивый дядька в чапане, и в его голосе прозвучала уже не жалоба, а ставшая равнодушием обречённость. — Скачут по полю, пуляют друг у дружку, а хлеба им дай, сала им дай, самогону дай и конягу тоже дай. Скотину всю повыбили, хлеб вон на корню горит, осыпается…
— Беда, беда, — качнул головой небритый дядька, старательно заворачивая в тряпицу кольцовский окурок, — ружьём его, сало, не испекешь…
— Выходит, нашим салом нам же по мурсалам, — философски заключил дядька в кожухе.
Разговор как костёр: были бы слова — сам разгорится. С верхней полки — не выдержал! — отозвался мужик с тщательно расчёсанной старообрядческой бородой:
— У нас то же самое. Налетели. Всех обобрали. Бумагу, правда, оставили для успокою. С печатью. Пригляделись, а на печати — дуля.
— «Всех обобрали»… У злыдня что возьмёшь? — тихо сказал сидящий в уголочке на мешках маленький горбатый мужичок. Он оценивающе стрельнул по сторонам живыми цыганскими глазками и, убедившись, что публика вокруг него такая же мешочная да чемоданная, добавил: — За красных они.
— Може, за красных, може, и за белых, — дипломатично сказал мужик с верхней полки и с равнодушным видом почесал бороду. — Моему соседу Стёпке теперь все равно, за кого они были. Коня забрали и полруки шашкой отхватили, чтоб, значит, за коня не цеплялся. Так что ему теперь все одно, кто это были, белые или красные. У него-то руки нету — все!..
За тонкой перегородкой, в соседнем купе на нижней полке, лежала ещё довольно молодая женщина. Она была покрыта шубкой, а ноги — пледом. Её бил озноб. Открыв затуманенные жаром глаза, она прошептала пересохшими, белыми губами:
— Пить…
Узкоплечий мальчик в гимназической форме, который тоже прислушивался к разговору мужиков, встрепенулся, поднёс к губам матери бутылку:
— Пей, мама!
Женщина стала пить маленькими глотками, слегка приподняв голову, и тут же бессильно уронила её на грудь.
— Что белые, что красные — все одно, — доносился из-за перегородки задумчивый голос дядьки с верхней полки. Видно, такой он человек: не выскажется до конца — не уймётся. — Мужик на мужика петлю надевает. Про-опала Россия!
— Ты слышишь, мама… — прошептал мальчик, недружелюбно прислушиваясь к разговорившимся мужикам.
— Что? — тихо, отрешённо спросила женщина.
— Они белых ругают! — тихо возмутился мальчик.
— Они заблуждаются, Юра… Сейчас многие заблуждаются… — Несколько мгновений она молчала, откинув голову назад и закрыв глаза. Отдыхала или собиралась с мыслями. Затем снова прошептала: — Красные, Юра… красные — это… разбойники. Россию в крови потопить хотят. А белые против… против них… все равно как Георгий Победоносец… в белых одеждах… — Язык у неё стал заплетаться, потрескавшиеся от внутреннего жара губы ещё плотнее сомкнулись, но ей, видно, хотелось объяснить сыну смысл происходящего. Она собралась с силами и, превозмогая слабость и головокружение, продолжила почти восторженно: — Да, в белых одеждах… И совесть белоснежная, чистая. Поэтому белые… — И в самое ухо, словно дыша словами, совсем неслышно закончила: — Ты, Юра, должен гордиться, что твой отец в белой армии… Ты слышишь? Ты должен гордиться…
Мальчик слушал слова матери, и сердце его переполняла гордость за отца, потому что отец у него был красивый и добрый, а значит, и дело его должно быть красивым и добрым.
Юра заботливо поправил в ногах матери плед и ответил:
— Да, мама. Слышу.
Вдали пронзительно загудел паровоз. Мать Юры открыла глаза, тёмные от боли или оттого, что в вагоне было темно, и беспокойно спросила:
— Уже Киев?
— Нет, мама. Киев ещё далеко.
Женщина бессильно откинулась назад, пряди волос открыли её высокий, чистый лоб, и в неясной тревоге она сказала:
— Ты адрес помнишь?
— Помню, помню, мама, — успокоил её мальчик. — Никольская улица.
— В случае чего, — через силу выговорила она, — дядя тебя примет… Он многим обязан папе…
— Не нужно об этом, — испуганно попросил мальчик: его все больше пугали слова матери, её безнадёжный тон, прерывистое, учащённое дыхание и холодный пот на её лбу.
— Папа тебя разыщет… и вы будете вместе, — продолжала в горячке лепетать женщина.
— Не нужно! Не нужно! — настойчиво, в каком-то недетском оцепенении стал твердить Юра, и на глазах его выступили слезы жалости и первой обиды на мир. — Я не хочу, чтобы ты говорила об этом.
— Да, да, конечно, — отстранение от жизни ответила мать. — Это я так.
…Возле ничем не примечательной станции поезд остановился. Из окна вагона хорошо была видна старая, с обшарпанными стенами водокачка.
Мать время от времени просила воды, Юра взял пустую грелку и поднялся.
— Не отходи от меня, Юра, — последним усилием воли прошептала женщина, хотела взять его за рукав, потянуть к себе, но тут же впала в забытьё.
Прижимая к груди грелку, переступая через узлы и вповалку спящих людей, Юра поспешно выбрался из вагона. Вокруг было пустынно. Минута-две понадобились ему, чтобы набрать в грелку воды и вернуться. Но вокруг вагона уже гудела толпа: люди набежали с пыльной привокзальной площади, из низкорослого пропылённого леска, который тянулся вдоль путей.
Всего несколько шагов отделяло Юру от вагона, но к нему никак нельзя было ни протиснуться, ни прорваться — густая стена неистово орущих, цепляющихся за поручни вагонов людей загородила ему путь. В слепом отчаянье мальчик кидался на чьи-то спины, узлы, чемоданы. Все это закрывало дорогу, высилось непроходимой стеной, в которой не было даже самой маленькой лазейки.
— Пустите! Пожалуйста, пропустите! — громко просил мальчик, пытаясь пробиться, протиснуться, вжаться в толпу — лишь бы поближе к вагону, где была его больная мать. — Пропустите! Я с этого поезда! Я уже ехал!.. — Но его голос тонул в истошном крике, визге и ругани множества глоток, крике, вобравшем в себя яростные проклятия отчаявшихся людей, громкий плач и мольбу…
Пронзительно, коротко свистнул паровоз, и на мгновение толпа умолкла, оцепенела, словно наткнулась на пропасть, и вдруг ещё неистовей взорвалась гулом и подалась вся разом к вагонам, сминая тех, кто был вплотную к ним. Поверх взметённых голов, поднятых узлов, поверх чьего-то судорожно рубившего воздух кулака Юра увидел, как внезапно сместились, неотвратимо поплыли вправо облепленные раскрасневшимися мужиками и бабами крыши вагонов, и, рванувшись в последнем, отчаянном порыве, почувствовал впереди себя пустоту и на какое-то мгновение, словно зависнув над бездной, потерял равновесие, но тут на него всей своей тяжестью опять надвинулась толпа, и, сжатый со всех сторон людьми и узлами, задыхаясь от бессилия и страха, он наткнулся на ту же непреодолимую, неистово орущую стену.
Теперь на Юру давили сзади, сильно давили в спину чем-то твёрдым. Он задохнулся было, захлебнулся собственным стоном и вдруг вылетел к самому краю насыпи. На мгновение обернувшись, увидел вплотную за собой высокого здорового парня в распахнутом, разорванном пиджаке, его широко открытый рот, выпученные глаза. Взмахнув большим баулом, которым действовал как тараном, парень забросил его на головы стоящих на подножке и вцепился в кого-то. Все это Юра охватил взглядом в мгновение и тут же забыл о парне. С трудом сохраняя равновесие, он стоял на самом краю насыпи и думал: вот сейчас он не удержится и полетит под колёса. Теперь все одно, теперь надо прыгать… Но куда? За что ухватиться?.. Юра весь сжался и в этот момент увидел, как человек во френче, расталкивая стоящих в тамбуре людей, ринулся к подножке, свесился, протянул руку… Неужели ему?..
Стараясь умерить дыхание, Юра стоял в тамбуре против Кольцова, благодарно и преданно смотрел ему в лицо карими продолговатыми глазами, губы его, по-мальчишечьи припухлые и чуть-чуть обиженные, особенно яркие на бледном узком лице, силились сложиться в улыбку.
— Благодарю вас, — сказал Юра. — Большое спасибо.
Голос его прерывался: ему никак не удавалось сладить с дыханием. Кольцов ободряюще похлопал Юру по плечу, ласково заглянул ему в глаза.
— Я с мамой. Она очень больна. Я, правда, пойду. Спасибо вам. Спасибо… — бормотал с радостной облегчённостью мальчик, и в сердце его с опозданием хлынул ужас: а что, если бы отстал?
В вагоне было все так же душно, но теперь этот спёртый воздух не казался Юре таким противным, как в первые часы пути. И эти люди, пропахшие махоркой, неопрятные, суматошные и крикливые, сейчас уже почему-то не раздражали. Они были его попутчики, и он понемногу привыкал к их лицам, к их то раздражённым, то крикливо-властным, то спокойным голосам. Там, на насыпи, этот тесный, душный клочок мира ему представлялся чуть ли не землёй обетованной, обжитой и хоть как-то защищённой от человеческой сумятицы и неразберихи.
Когда Юра добрался до своего купе, он увидел, что мама его лежит неподвижно лицом вверх, с плотно сомкнутыми веками, но как только рука мальчика легла на лоб, она шевельнулась, открыла глаза.
— Юра, — заговорила она, едва слышно, с паузами, трудно проговаривая слова. — Юра, ты здесь… Никуда не уходи… — И слабой, сильно увлажнившейся рукой попыталась сжать его руку.
— Мама, ты попей, вот я принёс… Тебе станет легче, да?
Юра осторожно приподнял ей голову, поднёс к губам горлышко грелки. Она тяжело, задыхаясь, сделала несколько глотков, хотела было улыбнуться, но не совладала с губами, прошептала:
— Хорошо… Мне сразу лучше… но я отдохну ещё. Мне нужно отдохнуть, — повторяла она, словно оправдываясь перед сыном за своё бессилие. И, опять закрыв глаза, затихла.
Поезд набрал скорость. Торопливо стучали колёса, вагон покачивало, что-то скрипело, дребезжало…
В купе, в котором ехал Юра с матерью, было немного просторней: на верхних полках люди лежали по одному, на нижней сидели трое. Один из них, мордатый, в поддёвке, угрюмо сказал Юре:
— Слышь, барчук, надо бы вам сойти где-нибудь!
— Как сойти, почему? — встрепенулся Юра.
— Уж больно плохая твоя матушка, не довезёшь, гляди! — сказал тот, стараясь не глядеть мальчику в глаза.
Губы у Юры задрожали.
— Нам надо в Киев…
— Так сколько ещё до того Киева? До Екатеринослава-то никак не доедем! А она, сдаётся, у тебя тифует. Заразная.
— Не тронь мальчонку, без тебя ему тошно. — С верхней полки свесился человек в форме железнодорожника. — С такой ряшкой тебе на фронте воевать, а не тут с мальчонкой.
Юра вышел в коридор, встал возле соседнего купе. Там ехали военные. Среди них Юра увидел и своего спасителя.
Высокий военный со смуглым, калмыцким лицом, щеголевато затянутый в новенькие, поскрипывающие при каждом движении ремни, возбуждённо рассказывал:
— Что и говорить, Шкуро мы прохлопали. Его конный корпус зашёл к нам в тыл и ударил по тринадцатой армии. И конечно, белые прорвались к Луганску…
«Наверно, красный командир, — с неприязнью подумал о нем Юра, — вон как огорчается!»
— Это как же вас понимать, товарищ? — заинтересованно переспросил сидевший против рассказчика человек с глубокими залысинами, и Юре показалось, что слово «товарищ» он произнёс с едва заметной иронией. — Выходит, красные… мы то есть… оставили Луганск?
— Да, позавчера там уже были деникинцы, — подтвердил человек с калмыцким лицом, передёрнув плечами, отчего ремни на нем тонко заскрипели.
Юрин спаситель в разговор не вмешивался. Он встал, равнодушно потянулся и полез на самую верхнюю, багажную, полку.
— А вы что же, товарищ Кольцов, решили поспать? — спросил все тот же, с глубокими залысинами. И Юра вновь приметил, что слово «товарищ» теперь прозвучало в иной тональности — в том круге людей, среди которых он жил с родителями, так произносили слово «господин».
— Да, вздремну немного, — уже с полки ответил Кольцов.
В купе стало тихо. Юра отвернулся к окну, начал смотреть на пробегающую мимо степь…
Полотно железной дороги было перегорожено завалом из старых шпал. Вокруг завала сновали люди. Одеты они были кто во что: в офицерские френчи, кожаные куртки, зипуны, армяки, гимнастёрки, сюртуки, в жилетки поверх огненно-красных рубах. Мелькали среди них люди в бурках, в укороченных поповских рясах и даже в гусарских ментиках. Многие крест-накрест перепоясаны пулемётными лентами, на широких ремнях и на поясных верёвках — рифлёные гранаты, револьверы, у большинства в руках винтовочные обрезы. На головах картузы, бараньи шапки, шляпы и даже котелки.
Неподалёку, у больших дуплистых деревьев, было привязано десятка два лошадей. Тут же стояла тачанка с впряжённой в неё тройкой гнедых коней. На задке тачанки косо прибита фанера с надписью: «Бей красных, пока не побелеют! Бей белых, пока не покраснеют!» В тачанке рядом с пулемётом стояла пишущая машинка. Над нею склонился огромный верзила, выполняющий обязанности пишбарышни. По другую сторону пулемёта сидел сам батька Ангел, в сером зипуне — кряжистый мужик с тёмным угрюмым лицом и неухоженной старообрядческой бородой.
Ровным сумрачным голосом батька Ангел диктовал очередной приказ:
— А ещё объявляю по армии, что Мишка Красавчик и Колька Филин, которые вчерась на хуторе Чумацком изъяли из сундука тамошнего селянина двадцать золотых царской чеканки и утаили их от нашей денежной казны, будут мной самолично биты плетью по двадцать раз каждый. По разу за каждый золотой. Все. Точка. Стучи подпись. Командующий свободной анархо-пролетарской армией мира и так далее…
Огромный детина печатал приказ на «Ундервуде» с такой лёгкостью и быстротой, что самая первоклассная машинистка лопнула бы от зависти. При этом он ещё успевал грызть семечки, кучей насыпанные рядом с машинкой.
— Написал?.. Так… Пиши ещё один приказ… Не, не приказ, а письмо. Пиши. Разлюбезный нашему сердцу брат и соратник Нестор Иванович! Пишу вам письмо из самой гущи боев за нашу анархо-пролетарскую государственность…
В это время возле тачанки возник на запалённом коне парень в заломленной набок смушковой шапке.
— Батько, потяг подходит! — ликующе объявил он, и глаза у него бешено заплясали под смушком.
— Ну, ладно. Опосля боя допишем, — сказал Ангел «машинистке» и, встав на тачанке во весь рост, протяжно скомандовал: — Готовсь к бою!..
Бандиты забегали, засуетились. Дождались! Наконец добыча! Те, что побойчей да порасторопней, повскакали на коней и, вытаптывая последние хлеба, гикая и азартно выкрикивая матерную брань, помчались навстречу приближающемуся поезду.
…Тревожно загудел паровоз, резко, толчками стал останавливаться. И тотчас с двух сторон дробно застучали лошадиные копыта. Сухие щелчки выстрелов смешались с конским ржанием, выкриками и разбойничьим посвистом.
Пассажиры повскакивали с мест, кинулись к окнам и увидели мчащихся к вагонам пёстро одетых всадников. Следом тряслись несколько бричек. А уж за ними, изо всех сил волоча по пыли винтовки, бежали пешие.
Несколько пуль щёлкнуло по крыше вагона. Со звоном разбилось стекло. Пассажиры отхлынули от окон.
Первым к площадке вагона подскакал широкоплечий парень с развевающимися соломенными волосами. У него было круглое благообразное лицо, правда побитое оспой, — в другое время и в иной ситуации он бы скорее сошёл за добросовестного пахаря и примерного прихожанина, нежели за грабителя. Лихо, прямо с седла он прыгнул на вагонную площадку. Следом, цепляясь друг за друга оружием, в вагон ввалилось ещё несколько человек.
В коридор навстречу бандитам выскочили командиры Красной Армии, за ними — всполошённые гиканьем и выстрелами Волин и Дудицкий. Но от двери в конце коридора неистово крикнули:
— Наза-ад! Не выходить!
Один из командиров поспешно отстегнул кобуру, рванул наган.
Светловолосый бандит кинулся всем корпусом вперёд и, почти не целясь, привычно, навскидку выстрелил — командир выронил наган и, недоуменно прижимая руки к животу, рухнул на пол.
Остальные шарахнулись обратно на свои места.
— Молодец, Мирон! — похвалил светловолосого тот, что был в смушковой шапке. Поигрывая плётками, они пошли по вагону.
— У кого ещё пистоли есть?
Пассажиры подавленно молчали, отводя глаза в сторону: не дай бог что-то во взгляде не понравится!
Светловолосый встал перед командирами Красной Армии. У него не было передних зубов, и он нещадно шепелявил:
— Кто такие будете?
Командир с калмыцким лицом посмотрел на убитого товарища, зло ответил:
— Не видишь, что ли? Командиры Красной Армии!.. А дальше что?
— Ты гляди, ещё шебуршатся! — удивлённо покачал головой бандит в смушковой шапке. — А ну, выходь на свет божий! Там поглядим, что с вами делать дальше!..
Командир с калмыцким лицом взглянул на ещё одного своего, совсем юного, товарища, и тот встал рядом с ним. Они молча вышли из вагона.
— Мирон! Как думаешь, в расход их или же батьке показать? — обернувшись к напарнику, спросил — ангеловец в смушковой шапке. Его так и распирало от сознания, что в руках столько людских жизней.
— Всех военных батько велел сперва ему показывать! — неохотно сказал Мирон и уставился на поручика Дудицкого: — А ты почему не выходишь?
Вконец растерявшийся поручик сбивчиво заговорил:
— Видите ли, мы… мы с этими людьми ничего общего не имеем и к Красной Армии тоже… мы…
— Короче! — потребовал Мирон и недобрыми глазами посмотрел прямо в переносье поручику, словно прикидывая, куда выстрелить.
Тогда Волин отстранил Дудицкого и сухим, официальным голосом сказал:
— Я так понимаю, что вы наши союзники в борьбе с красными?
— Чего? — не понял Мирон.
— Мы — офицеры. Офицеры белой армии, — пояснил Волин. — Я — ротмистр, он — поручик, ещё с нами…
— Беляки, значит? — криво ухмыльнулся Мирон. — К Деникину чесали?.. Ступайте туда же, до компании с красными!
— Нас что… расстреляют? — испуганно спросил Дудицкий.
— Може, расстреляют, а може, нет. Как батько решит! — ощерился Мирон, наслаждаясь замешательством господ белогвардейцев.
— Какой ещё батька? — не понял Волин.
Мирон с головы до ног смерил его удивлённо-насмешливым взглядом, пренебрежительно сказал:
— На сто вёрст вокруг тут только один батько, Батько Ангел. Если он пожелает, может, перед смертью будете иметь счастье побеседовать с ним…
Затем ангеловцы согнали всех военных в одну группу. Кольцова среди них не было.
Мирон угрюмо и деловито оглядел красных командиров и офицеров, словно отыскивая, к чему придраться, задержал взгляд на начищенных до блеска сапогах ротмистра Волина, отставив ногу вперёд, спросил:
— Какой размер?
— Что? — Волин поднял на него глаза, в которых были одновременно и презрение, и льстивость.
— Сапоги, спрашиваю, какого размеру? — бесцеремонно разглядывая выражение волинского лица, бросил Мирон.
— Сорок второй.
— Павло, а Павло! — бросил ангеловец куда-то вдаль вагонов.
— Чего? — донеслось издалека.
— Погляди на сапоги, вроде получше моих будут! — выказал хозяйственную жилку Мирон и строго прикрикнул на Волина: — А ну, ваш благородь, скидывайте сапоги! Все одно они вам уж больше не пригодятся… Да поживей, рас-тара-рах! Что за народ! А ещё офицеры!
Волин нехотя сел на землю и стал снимать сапоги, губы у него дрожали от обиды и бессилия.
Мирон насмешливо любовался унижением ротмистра, а когда ему это наскучило, перевёл взгляд своих беловатых глаз на Дудицкого, впавшего в растерянную неподвижность. Из левого кармана кителя поручика свешивалась цепочка. Мирон ловким движением потянул за цепочку, извлёк часы и опустил их себе за пазуху.
— Ах, лучше бы я их подарил Софье Николаевне! — невольно вырвалось у поручика.
— Чего бормочешь? Ну, чего бормочешь, белогвардейская шкура! — лениво ощетинился Мирон. Он уже утратил интерес к пленным и с безразличным видом отвернулся.
Несколько конных ангеловцев с карабинами на изготовку окружили пленных военных и погнали их в сторону от железной дороги, напрямик через степь.
А Мирон и Павло, сбыв пленных, заторопились обратно в вагон, где продолжался грабёж, слышались истошные крики, бабья визгливые причитания, униженные мольбы владельцев тучных узлов. Иногда раздавались гулкие одиночные выстрелы.
Затравленно прижимаясь к больной матери, Юра расширенными от ужаса глазами смотрел, как вооружённые люди стаскивали с полок чемоданы, швыряли их на пол и разбивали, как тащили узлы, корзины с едой и скарбом и бросали через окна вагонов.
Внезапно Юра почувствовал толчок в спину носком сапога. И кто-то над его головой весело и зычно гаркнул:
— Мирон, я тут шубу нашёл! В аккурат такая, как Оксана просила.
Юра обернулся, но увидел перед собой сапоги с тяжёлыми подошвами, длинные ноги в фасонистых галифе. Рядом, как змея, покачивалась ремённая плеть.
— Бери! — послышался другой голос.
— Так в ей человек!
Мирон возник рядом с Павлом как из-под земли. Хозяйски оглядел шубу, которой была укрыта мать Юры, и даже не выдержал — погладил своей большой рукой нежно струившийся мех.
— Хороша-а шуба-а! — медленно и удивлённо протянул он, ещё чувствуя на ладони влажный холодок от прикосновения к меху.
Юра вскочил, глаза у него горели негодованием, он быстро заговорил, запинаясь и размахивая руками:
— Не трогайте маму! Она больна. У неё температура!
— Смотри, слова-то какие знает! Господчик! — насмешливо сказал Павло и выразительно поиграл плетью. У него было грубое скуластое лицо с красноватыми, обветренными щеками, из-под заломленной смушковой шапки на лоб ниспадали тёмные волосы.
— Живее, Павло! Торопись! — нетерпеливо приказал Мирон, жалея, что не он первым обнаружил шубу.
— Не трогайте маму! — уже закричал Юра. — Слышите, вы! Не тро…
Мирон схватил Юру за воротник. На миг взгляд Юры в упор уткнулся в тусклые зрачки, в рябое лицо.
— Что, любишь мамочку? — Мирон поволок Юру к двери и с силой толкнул. А сам торопливо вернулся к Павло, который — уже с шубой в руках — обыскивал других, перепуганных насмерть пассажиров и старательно рассовывал по оттопыренным карманам бумажники, кольца, часы.
— Так… здесь все чисто, — удовлетворённо сказал он.
Но тут его внимание привлекла толстая, аккуратно обёрнутая в газету книга, лежавшая на полу. Он поднял её, послюнявив палец, перевернул первую страницу и, медленно шевеля губами, прочитал по слогам:
— «Ка-пи-тал…» Ого! — восторженно удивился он. — Гляди, чего читают!
— Возьми, — посоветовал Мирон.
— Зачем? — удивлённо взглянул на него Павло.
— Прочитаешь, будешь по-учёному капитал наживать, — наставительно произнёс Мирон.
Павло внимательно посмотрел на него, сунул книгу за пояс и пошёл дальше.
Мирону же что-то почудилось, лёгкий какой-то шорох наверху. Он встал на лавку, затем на столик, потянулся к самой верхней полке. И упёрся глазами в чёрный ствол нагана, который направил на него Кольцов.
Павло, вышагивая по вагону, обернулся, издали полюбопытствовал:
— Ну что, есть там кто?
— Н-никого, — выдавил из себя Мирон и, повинуясь движению неумолимого зрачка нагана, медленно, как лунатик, сполз вниз. Не оглядываясь, так же медленно и осторожно, словно боясь задеть за что-нибудь хрупкое, вышел в коридор, сделал несколько шагов. Остановился. И вдруг резко рванулся в соседнее купе, выхватил кольт и разрядил всю обойму в верхнюю часть перегородки. Полетели щепки.
Насторожённо прислушался. Тишина.
— Ты чего? — спросил прибежавший с револьвером в руке Павло.
— А ну погляди, прикончил я того гада, что наверху? — приказал Мирон.
Павло боязливо привстал на столик и так же боязливо заглянул на полку — там никого не было. Павло облегчённо покачал головой.
…Юра еле-еле поднялся с насыпи. Болела шея, саднило локти, по всему телу разливалась вязкая, ватная слабость, удушливый комок подступил к горлу. Возле состава суматошно метались бандиты, тащили узлы, чемоданы, по жнивью тряслась тачанка с пулемётом.
Поравнявшийся с вагоном всадник, бросив поводья на луку седла, с удовольствием разглядывал новенькие «трофейные» сапоги. И вдруг что-то большое, тёмное пронеслось мимо Юры, обрушилось на всадника. Бандит охнул и выронив сапоги, полетел на землю. А в седле уже оказался другой человек. Вздыбив коня, он повернул его в степь. Лицо всадника на мгновение открылось Юре — он узнал Кольцова.
Раздались крики, кто-то выстрелил. И ещё… Всадник скакал по жнивью. И тут наперерез ему, круто развернувшись, помчалась тачанка.
Юре было хорошо видно, как здоровенный детина, прильнув к пулемёту, долго старательно целился — видимо, никак не мог поймать скачущего всадника в рамку прицела.
— Живьём его! Живьём его берите! — услышал Юра чей-то хриплый, злорадный крик.
Резанули очереди — и конь рухнул на всем скаку. Всадник вылетел из седла и кубарем покатился по земле. Затем торопливо вскочил, чтобы бежать. Но к нему со всех сторон уже неслись ангеловцы.
Юрина мама умерла тихо, не приходя в сознание.
Когда ангеловцы умчались в степь, когда их последняя, тяжело гружённая награбленным добром бричка скрылась за горизонтом и за ней рассеялось рыжее облако ныли, людей покинуло оцепенение, они задвигались, заговорили, стали выходить из вагонов.
Вынесли убитых и уложили их рядышком на траву. Убитых было одиннадцать.
Двое мужчин подхватили лёгкое тело Юриной матери и тоже вынесли из вагона, положили в ряд с убитыми.
Юра, натыкаясь на людей, как слепой, пошёл следом, присел возле матери. Он не плакал — слезы где-то внутри его перегорели. Он отрешённо смотрел на изменившееся, внезапно удлинившееся мамино лицо, как будто она вдруг чему-то раз и навсегда удивилась…
С Юрой пытались разговаривать, но он не отвечал. Кто-то сердобольный настойчиво пытался всунуть ему в руку вареное яйцо и пирожок с гороховой начинкой. Он молча принял и бережно положил у изголовья матери, ещё не смея поверить в то, что она умерла. Все вокруг казалось Юре зыбким, нереальным.
Трое паровозников принесли лом и две лопаты. Стали долбить землю прямо возле дороги. Но потом подошёл ещё кто-то и посоветовал копать дальше, под деревьями. Земля там мягче, и место заметнее.
Наскоро вырыли неглубокую яму, стали переносить мёртвых. Юра огляделся, увидел разрытую землю, людей, которые осторожно поднимали убитых… Какая-то неясная, неоформившаяся мысль не давала ему покоя. Что-то он должен был сделать для мамы. «Но что, что?» — не мог он сосредоточиться. Юра погладил её голову, лицо, непривычно холодное и отчуждённое.
Рядом железнодорожники покрывали рогожей тело убитого. Юра всматривался — это был тот здоровенный голубоглазый парень, который невольно помог ему пробраться к поезду. «И он тоже? — вяло подумал Юра. — Только что был живой, такой сильный, и вот нет его. И мамы нет… Сейчас её унесут, положат вместе со всеми…»
И вдруг понял, что должен сделать, беспокойно задвигался, отвернул полу своей гимназической куртки, нащупал под подкладкой небольшой пакетик: это мама зашила ему, когда они собирались в дорогу. Там были два колечка, серёжки, ещё какая-то безделушка. Нетерпеливыми, непослушными пальцами Юра пытался оторвать подкладку, но зашито было крепко, и тогда, нагнувшись, он рванул её зубами — вот он, пакетик. Вскочив, Юра направился к железнодорожникам, напряжённо вглядываясь в их лица.
Потом он никак не мог вспомнить, что же говорил, как упросил их вырыть для мамы отдельную могилу. Вначале его и слушать не хотели, а когда он раскрыл ладонь с мамиными драгоценностями, самый старший из железнодорожников, ещё больше посуровев лицом, решительно отодвинул его руку:
— Эх, баринок, не все купить можно, а ты… Убери, спрячь.
И Юра, испугавшись, что рассердил этих людей, что сам все испортил, заговорил ещё горячей, бессвязней. И его боль, его горе, видимо, и помогли. Тут же, рядом с общей могилой, железнодорожники выкопали ещё одну, совсем маленькую. И Юра копал вместе с ними, второпях, неумело, не помогая ничуть, а скорее мешая, но никто не сказал ему об этом, никто не отстранил. И вновь все звуки, все движения возле него ушли куда-то далеко, прикрылись плотной пеленой.
К Юре подходили мужчины и женщины, говорили, что скоро уйдёт поезд, что ему нужно ехать, что маму не вернуть и следует подумать о себе.
Юра оцепенело сидел возле могилы, не поднимая головы, и единственное желание владело им — чтобы все ушли, оставили его в покое. Ему нужно было разобраться, понять происшедшее.
Потом несколько раз протяжно гудел паровоз. Заскрежетали, трогаясь с места, вагоны. И вскоре все затихло…
Словно подчёркивая глубокую, степную тишину, где-то неподалёку от Юры закричала перепёлка: «пить-полоть!» Отозвалась другая. Взметнулись в небо жаворонки. Жизнь продолжалась…
Только теперь, когда вокруг никого не было, Юра дал волю слезам. Он плакал, прижав лицо к земле, не ощущая её колючей сухости. И ещё долго лежал, прижавшись к могильному холмику. Видения прошлого вдруг встали перед ним, и он так обрадовался, так жадно к ним потянулся, желая удержать их как можно дольше, хотя бы мысленно побыть в той своей жизни, где все было привычно, светло и защищено, в той жизни, которую так безжалостно смяли грозные непонятные события последнего времени.
Он увидел большую комнату в их имении под Таганрогом, свою любимую комнату с высокими зеркальными окнами, с камином, перед которым мог просиживать часами, безотрывно следя за причудливой игрой огня, своей фантазией оживляя страницы прочитанных книг. Описания путешествий стали самым любимым чтением. Он жил как бы двойной жизнью — одна состояла из ежедневных, привычных занятий: еды, уроков музыки, французского и немецкого языков, поездок в гости, позже этот ряд продолжили гимназия и домашние задания. В этой жизни он был по обязанности. Но вот, сидя перед камином с книгой в руках, он вступал в иной мир, где было столько опасностей, смены картин и лиц!
Бесконечно долго мог бродить Юра в этом выдуманном мире, и только голос мамы и ласковые её руки возвращали его к привычному теплу родного дома.
На краю их огромного парка росли густо сплетённые кусты бузины, пробивавшаяся сквозь них тропинка вела к пруду. Здесь, среди тишины и полного безлюдья, были у Юры места не менее любимые, чем старое кресло у камина. Возле пруда и разыскал его в тот летний день их старый садовник. «Барин, вас зовут», — сказал он. А по тропинке к пруду бежала мама в белом платье, праздничная, сияющая, следом за — нею легко и — упруго шёл высокий офицер с загорелым лицом. Это был отец.
Весь день они втроём ходили по парку, и мама тихо и напевно читала стихи. Её голос то звенел, то замирал, глаза мерцали, лицо бледнело от волнения, и Юра заражался этим волнением, ощущением чего-то невыразимо прекрасного, ряди чего хотелось жить и мечтать.
«Ты мужчина, — как-то сказала мать. — И конечно, должен быть сильным и ловким. Но душа — твоя должна чувствовать красоту, Юра. Без этого жизнь никогда не будет полной…»
Тот приезд отца был последним — началась революция. С тех пор в Юрину жизнь ворвалось так много непонятного, трудного, произошло так много перемен. Знакомые, посещавшие — Львовых, прежде такие уверенности, спокойствия, стали суетливыми, они часто спорили. Мама отсылала Юру из комнаты, но он слышал обрывки их разговоров, хотя и велись они вполголоса. Из этих обрывков он пытался сложить картину происходящего. Единственное, что он понял — это противоборство красные и белых. Красные подняли смуту, разрушили прежнюю жизнь, а белые встали на её защиту; и скоро, очень скоро все будет по-прежнему.
Проходили дни, но ничего не возвращалось… Незадолго до их отъезда в Киев, незнакомый человек принёс маме весть, что папа жив и находится в Ростове. Этот человек и посоветовал маме ехать в Киев. Юра слышал, как он сказал: «Наши скоро там будут, и вы встретитесь с мужем…»
Что же теперь станет с Юриной жизнью, теперь, когда все рухнуло?
…Склонилось к горизонту большое, расплавленное от зноя солнце. Тень от деревьев легла на могилу. Прошелестел сухими листьями ветер — предвестник наступающей ночи.
Юра не знал, как ему жить дальше, что делать, как поступить. Добираться ли к дяде в Киев или, быть может, вернуться обратно, в пустой, покинутый ими дом?
В звонкой степной тиши он вдруг явственно, услышал далёкие раскаты грома. Впрочем, небо было ясное, без единого облачка. Юра, понял, что это не гром, а звуки далёкой артиллерийской канонады. Значит, там идёт сражение.
Юра быстро поднялся, сразу решив идти туда — ведь там воюет с красными его отец. Он так обрадовался канонаде, подсказавшей ему выход из этой безысходности. Он не думал о том, как найдёт отца во фронтовой неразберихе и найдёт ли. Вернее, эти мысли вспыхивали в глубине его сознания, но он не задерживался на них, потому что перед ним забрезжила надежда и потерять её было невозможно. И Юра пошёл в сторону канонады. Он шёл, часто оглядываясь на могильный холмик, пока не затерялся этот холмик среди неровностей степи.
Впереди тёмной гребёнкой встал лес.
Не колеблясь, Юра вошёл в него. Он не выбирал дороги, шёл напрямик, иногда продирался через низкорослый кустарник, — брёл в высоких росных травах.
— Стой! — Окрик прозвучал неожиданно, резко, — как удар. И Юра, присев, ткнулся головой в кусты. — Кто идёт? — спросил тот же голос, клацнул затвор. И через мгновение кто-то по-прежнему невидимый приказал: — Выходи, стрелять буду!
Втянув голову в плечи, всматриваясь в темноту, Юра медленно пошёл вперёд. Исподлобья глядел туда, откуда звучал голос,
— Подойди ближе!
Юра сделал ещё несколько шагов и оказался в центре крохотной поляны.
— Гляди, мальчонка!
Человек вынырнул из темноты буквально в двух шагах. Именно вынырнул, сразу, как из воды. В бушлате, на голове фуражка со звездой. Это был Семён Алексеевич Красильников. Рядом встал ещё один человек, с винтовкой…
Проводив Кольцова, Красильников в тот же день выехал на автомобиле в прифронтовую полосу. Фролов остался в Очеретино, в дивизии.
После наступления белых в районе Луганска была спешно разработана операция, которая, по мнению командования, могла приостановить быстрое продвижение противника… Для этого предполагалось скрытно передислоцировать несколько дивизионов тяжёлых орудий к рокадной дороге, в район предполагаемого движения противника. Расчёт был такой: когда пехота и конница белых втянутся в пойму реки, по которой проходила дорога, все артдивизионы одновременно на десятки километров обстреляют противника ураганным огнём. После этого из засад выдвинутся батареи трехдюймовых орудий и накроют его шрапнелью. Остальное доделают броневики с пулемётами и конница. Секретность операции обеспечивали сотрудники Особого отдела.
К вечеру Красильников добрался до «своего» артиллерийского дивизиона, неподалёку от села Иванополье, и тут же отправился осмотреть окружающую местность, проверить, не упущено ли что-нибудь важное. В это время он и наткнулся на Юру…
Юра враждебно всматривался в стоящих перед ним незнакомых людей. «Красные, — неприязненно подумал он, — а может, бандиты, те, что налетели на поезд». И он невольно подался назад.
— Ну-ну, не бойся, — ласково и в то же время предостерегающе сказал Красильников. — Куда идёшь? Откуда?
Юра молчал.
— Ну и долго мы так в молчанку играть будем? — уже строго сказал Красильников. — Отвечай!
Юра долго с ненавистью смотрел на Красильникова. Все накопившееся в его душе горе, вся невысказанная обида вдруг сдавили ему горло, и он истерично закричал:
— Я ненавижу вас! Ненавижу! Ненавижу!.. — и, опустившись на траву, бессильно разрыдался.
Красильников склонился к Юре, тихо сказал:
— Чудно получается! Мы только увидели друг друга… познакомиться не успели, а ты уже ненавидишь! Это за что же?
— Всех вас! Бандиты вы! Бандиты!.. — глотая слезы, ещё более слабея от отчаяния, чувствуя себя беспомощным, маленьким и никому не нужным, выкрикивал Юра.
— Давай мы с тобой вот о чем договоримся! — Красильников положил широкую, успокаивающую ладонь на худенькое плечо Юры. — Ты не кричи. Я ведь вот не кричу. А если, брат, закричу, громче твоего выйдет.
— Все вы бандиты! — исступлённо твердил Юра, глядя затравленными глазами на часового и на этого спокойного, неторопливого человека в бушлате.
Красильников поморщился. Он понимал, что такое отчаяние от чего-то непоправимого, страшного, и жалел мальчонку. Стараясь быть как можно спокойней и мягче, произнёс:
— Ну, так мы с тобой ни до чего не договоримся. Заладил своё: «Бандиты, бандиты».
— А кто же вы? — Мальчик исподлобья с недоверчивым любопытством взглянул на Красильникова.
— Вот это уже другой разговор. Я — командир Красной Армии, — полунаставительно-полушутливо, как обычно говорят с капризными детьми, сказал Красильников. — А зовут меня Семёном Алексеевичем. Можешь меня звать просто дядей Семёном. А тебя как величать?
Юра помедлил с ответом, огляделся по сторонам. Эх, сейчас бы вскочить и броситься в кустарник — не догнали бы! А дальше что? Снова идти куда глаза глядят, неизвестно к кому, неизвестно навстречу чему?
— Так как же тебя зовут? — с мягкой настойчивостью повторил вопрос Семён Алексеевич.
Что-то дрогнуло в сердце мальчика, и он безразличным тоном, чтобы не подумали, что он струсил и сдался, ответил:
— Ну, Юра…
— Ну вот! Юрий, значит?.. — неподдельно обрадовался Красильников, проникаясь непонятной нежностью к этому насторожённому, но умеющему самостоятельно держаться мальчику. — Познакомились! Пойдём, как говорится, дальше. Поскольку ты, человек гражданский, оказался на территории, где располагаются военные, я по долгу службы обязан выяснить, кто ты, откуда и куда идёшь.
— Какой же вы военный? — с презрительной усмешкой сказал Юра. — Я вот возьму наган и тоже буду военным?
— Хм, — озабоченно вздохнул Красильников. — Кто же тогда, по-твоему, будет военный?
— У кого погоны! — с вызовом выпалил мальчик, лгать он не умел.
— Вот теперь все понятно!.. Должно быть, у твоего отца есть погоны? — многозначительно взглянув на стоящего рядом часового, сказал Красильников.
Юра не ответил.
— Скажи, а с кем же он воюет, твой отец? С гражданским населением, что ли?.. Ну, брат, и полова у тебя в голове! — энергично покачал головой Красильников. — Ладно! Разговор у нас с тобой завязался серьёзный. А время позднее, так что иди за мной.
Юра осторожно шагнул в темноту следом за Красильниковым. Сзади к ним пристроился боец с винтовкой. Так, гуськом, они шли довольно долго. Юра хорошо видел спину того, кто назвался Семёном Алексеевичем. Он шёл легко. Спина была гибкая, широкая. Выпирающие лопатки мерно двигались вверх-вниз. У пояса покачивался маузер в деревянной колодке.
Вскоре деревья расступились, и они вышли на большую поляну. Здесь горели костры, вокруг которых группами сидели люди. В отсветах пламени на фуражках поблёскивали звезды. У коновязей фыркали и шуршали сеном лошади.
Они остановились возле красноармейцев, устанавливающих орудие.
— Где командир? — спросил Красильников.
— Кто это там спрашивает меня? — раздался недовольный голос, и перед ними встал высокий человек с биноклем на груди. Склонив голову набок, он внимательно рассматривал Юру. — А это что за личность?
— Да вот, мальчонку в лесу подобрали, — сказал Красильников.
— Кто таков? Откуда и куда направлялся? — спросил командир дивизиона, ловко скручивая козью ножку. — Почему оказался в лесу? Один шёл или с тобой ещё кто был?
Человек спрашивал коротко и сердито. Казалось, он не обращал внимания на то, что перед ним мальчик, и оттого его вопросы звучали казённо.
— Я с поезда… — тихо сказал Юра. — Ехал с мамой в Киев, к родственникам. А по дороге на поезд напала банда… Мама умерла. Её похоронили там, в степи. — Юра дальше ничего не мог вымолвить — горло снова перехватили слезы, перехватило дыхание.
Подходили бойцы, понимающе слушали. Один не выдержал, выругался, сказал:
— Это Ангел, его работа.
Командир хмуро подтвердил:
— Да, это банда Ангела. Мне докладывали, они тут неподалёку на хуторах объявились. — Он перевёл невесёлый, недоуменный взгляд на Красильникова и, хмуро кивнув на Юру, спросил, тем самым как бы отстраняясь от участия в судьбе мальчишки: — Ну и куда ж ты его, Семён Алексеевич?
Моряк решительно заявил:
— А куда ему ночью! До утра пусть в дивизионе побудет, а там подумаем!..
Юре отвели самое лучшее место — на снарядных ящиках, аккуратно сложенных друг на друга. Поверх камышовой подстилки Семей Алексеевич бросил агатную попону, от которой исходил лёгкий запах лошадиного пота и свежей, луговой травы, и укрыл Юру шинелью.
— Намаялся ты за день, парень! — сочувственно и чуть грубовато, чтобы не показать своей жалости и доброты, сказал Красильников… — Спи.
Над головой у Юры в небесной вышине мерцали большие зыбкие звезды, а ещё дальше, там, в глубине жёлтого неба, как жёлтый речной песок, явственно проступала звёздная даль. Такими яркими звезды видятся только в лесу или в горах, где воздух чист и прозрачен. Юра смотрел на звезды и невольно прислушивался к ночной жизни артиллерийского дивизиона. Вот неподалёку от него гулко стуча сапогами, на ходу перебрасываясь словами и переругиваясь, пробежали артиллеристы. Сквозь густую вязкость, дрёмы Юра расслышал, как командир, тот, что недавно так хмуро расспрашивал его, сказал бойцам:
— Хочу объявить — вам задачу батареи… На рассвете противник по всей вероятности начнёт движение к селу Иванополье. Двигаться будет по этой дороге…
Потом Юра, все больше погружаясь в сон, думал о том, что ему нужно будет во что бы то ни стало добираться, как велела мама, в Киев, к дяде, что красные отступают и, наверное, скоро оставят этот город и что папа обязательно приедет в Киев и разыщет его. А может быть, даже возьмёт его с собой на войну. Ведь он не кто-нибудь, а полковник, и ему, конечно, это не составит труда. И они будут вместе воевать и вместе разобьют красных, и его, Юру, наградят каким-нибудь орденом, и все будут говорить о том, какой он смелый.
На цыпочках к изголовью Юры подошёл Красилльников, озабоченно спросил:
— Спишь?
Юра не отозвался. Ему не хотелось сейчас ни с кем разговаривать.
— Жаль… Хотел тебя чаем побаловать… — тихо, скорее самому себе, сказал моряк и, поправив на Юре шинель, бесшумно исчез в темноте.
Ещё какое-то время Юра думал о папе, о войне, об этом странном человеке в бушлате и незаметно для себя заснул.
…Проснулся Юра от грохота.
Все вокруг было в грязно-жёлтом дыму. И в нем, как призраки, метались изломанные человеческие фигуры. Кто-то склонился к самому Юриному уху и закричал:
— Вставай, сынок!.. Ох, мать их, продали нас!..
Это был командир дивизиона. Он дёрнул ошарашенного Юру за руку, потащил за собой.
Дрогнула земля. Воздух стал нестерпимо твёрдым. Сноп огня взметнулся там, где только что спал Юра.
И снова нарастающий вой снаряда. Взрывной волной Юру швырнуло на землю…
Раскрыв глаза, Юра отыскал взглядом командира дивизиона. И тотчас увидел его, лежащего шагах в двух, с лицом залитым кровью. Командир несколько раз произнёс:
— Беги, сынок… Беги! — и затих.
Юра боязливо ещё раз взглянул в его сторону. Глаза командира были широко раскрыты и незряче смотрели в небо. В углах губ пузырилась кровь. Юре стало так страшно, что отнялись руки и ноги — ни никак не мог сдвинуться с места. Потом откуда-то вынырнул запыхавшийся Красильников, несколько мгновений он, склонившись, стоял — над командиром, словно размышляя, что же предпринять, затем поднял Юру и, весь во власти бессильного гнева, хрипло, но решительно сказал:
— Пошли.
Они спустились в неглубокий овраг, торопливо двинулись по его дну.
Шагая рядом, моряк сумрачно поглядывая на Юру, потом сказал:
— Ну прямо тебе расстрел, — и через несколько шагов добавил: — Вот что может сделать один предатель. — И вдруг резко остановился, придержал рукой Юру: — Послушай, а ну-ка скажи мне толком, кто ты есть?
Юра растерянно молчал.
— Ну! — с нарастающей подозрительностью сказал моряк. — Тебя кто сюда прислал?
— Никто меня не посылал… — Юра смотрел прямо в его, внезапно ставшие недоверчивыми глаза и угрюмо добавил: — Я же говорил — ехал с мамой в Киев.
— Ну да, к дяде. Это я уже слыхал. А ты правду выкладывай. Всю как есть! Все равно ведь узнаем! — торопливо, словно пытаясь уверить себя в своём подозрении, бормотал моряк.
— Я и так правду!.. Я же вам правду!.. — так же торопливо и обиженно старался его уверить мальчик.
Но тут моряк, к чему-то насторожённо прислушиваясь, схватил Юру за руку. Послышался конский топот, громыханье. Моряк потянул Юру вниз, на землю, прошептал:
— Не шевелись! Может, беляки. — А сам осторожно поднял голову, осмотрелся. Потом вдруг вскочил, замахал руками: — Э-гей, товарищи, погодите!
Теперь и Юра безбоязненно поднял голову и увидел несколько телег с ранеными красноармейцами, которые ехали, свесив ноги на землю, словно с сенокоса.
Семён Алексеевич объяснил что-то одному из бойцов, указывая глазами на Юру, затем усадил его в телегу, а сам пошёл рядом. Они ехали долго и только к полудню подъехали к окраине городка. На узкой кривой улочке Семён Алексеевич помог Юре спрыгнуть с телеги, и они пошли к кирпичному дому, около которого стоял часовой.
— Товарищ Фролов здесь? — спросил Красильников часового.
— Со вчерашнего дня не уходил, — ответил часовой.
Моряк повёл Юру на второй этаж и оставил в пустоватом коридоре с отбитой штукатуркой. Сам скрылся за дверью, но почти сразу вернулся, позвал:
— Идём.
В большой комнате, куда следом за моряком вошёл Юра, лицом к двери за пишущей машинкой сидела молодая женщина.
Заглядывая через её плечо в листы бумаги, что-то диктовал человек в длинной кавалерийской шинели. Оба обернулись и взглянули на Юру, а он каким-то неведомым чутьём понял, что не они здесь главные. Мальчик перевёл взгляд дальше и увидел человека в лёгкой тужурке, сидящего к нему спиной. Худая шея с глубокой впадиной и особенно спина с острыми лопатками выражали такую крайнюю усталость, что в груди Юры невольно шевельнулась жалость.
Усталый человек медленно повернул голову. Блеснул сощуренный глаз, вокруг которого сбежались морщинки.
— Здравствуй. Проходи, садись! — сказал Фролов Юре.
Мальчик сел, растерянно глядя в худощавое, гладко выбритое лицо с отёчными мешками под глазами, с красноватыми припухшими веками, но с выражением живым и энергичным.
— Как тебя зовут? — неторопливо рассматривая Юру с ног до головы, спросил Фролов. — Неплохо, если и фамилию скажешь!
— Юра… Львов, — стараясь выглядеть независимым, ответил мальчик.
— Рассказывай, Юра…
— О чем? — удивился Юра.
— Глаз у тебя молодой, острый, вот и расскажи, как все было в артдивизионе.
— А что рассказывать? — насупился Юра. — Я спал. А потом проснулся. Снаряды рвутся. Прямо рядом…
— Во-во! По дивизиону, как по мишеням. Каждый снаряд — в цель, — вклинился в разговор Красильников. — И что главное никто никуда не уходил.
Фролов сидел, прикрыв тонкой рукой глаза, давая Семёну Алексеевичу выговориться. Затем поднял голову, несколько раз моргнул припухшими веками и снова спросил Юру:
— Так родители твои где?
— Мама умерла… — не понимая, чего от него хотят, и удивляясь этой странной настойчивости, чуть слышно прошептал Юра.
— А отец? — продолжал добиваться своего Фролов.
Юра нахмурился. Передёрнул плечами и не стал отвечать. Тонкие пальцы Фролова дрогнули, забарабанили по столу.
Он поднял на Юру пристальные, проницательные глаза.
— У белых?
— Да. — Несколько мгновений Юра молчал, затем добавил с вызовом: — Мой папа — офицер. Полковник.
— Понятно, — испытующе и озабоченно глядя в глаза мальчику, сказал Фролов. — А родственники, говоришь, в Киеве?
— Да, — опять односложно ответил Юра. В его кратких ответах чувствовалась неприязнь к этим людям, чего-то настойчиво добивающимся от него.
— Ну, иди пока, погуляй. Нужен будешь — позовём.
Юра вышел в другую комнату. Постоял немного там. Потом сбежал по лестнице вниз, скучающей походкой прошёл мимо часового.
— Жара! — пожаловался часовой и, утомлённый, прислонился щекой к штыку.
— Жара, — согласился Юра. Он медленно спустился с крыльца, зашёл за угол дома.
…Когда Красильников и Фролов остались в комнате одни, моряк задумчиво сказал:
— И ведь что характерно: окромя этого мальца, у нас на батарее никого не было.
— Ты прав… это предательство, — тихо обронил Фролов. — Только парнишку зря сюда приплёл. Парнишка тут ни при чем. Звонили из штаба артполка. Одновременно обстреляли все артдивизионы и батареи. Кроме тех двух, что мы вчера перебросили на новый участок. Соображаешь?
Моряк поднял вопрошающие глаза на Фролова.
— Предатель находился не на батарее и не в артдивизионе. Да, наверно, и не в штабе группы. Скорее всего, в штабе армии.
— Ах ты ж, вошь тифозная! — стукнул по столу кулаком моряк. — Ну, теперь все понятно!..
Фролов поморщился:
— А мне — нет. Напиши записку коменданту, пусть посадят парнишку на поезд.
— А может… ну его к бабушке, этого белогвардейского сынка?..
Фролов не ответил, но посмотрел на Красильникова так, что моряк виновато кашлянул и стал старательно писать записку, затем подошёл к двери, выглянул в коридор. Мальчика там не было.
Он спустился по лестнице вниз, вышел на крыльцо.
— Мальчишку тут не видел? — спросил у часового.
— Вроде вертелся какой-то. — Нерасторопный часовой подтянулся, взглянул на Красильникова. — А что, не надо было выпускать?
— Да нет… ничего…
А в это время Юра мчался под заливистый собачий лай по кривым улочкам городка. Перемахнул через высокий забор, пробежал по огородам и выскочил к пустырю, в конце которого виднелась железнодорожная станция.
Общее наступление, которое предпринял главнокомандующий вооружёнными силами Юга России Деникин весной девятнадцатого года, развивалось успешно. Он был доволен.
Деникин часто любил повторять, что главное в должности полководца — угадать момент.
Судя по всему, он угадал момент. К началу мая войска Красной Армии на Южном фронте были обессилены многомесячным изнуряющим наступлением на Донецкий бассейн. Бойцы и командиры нуждались хотя бы в небольшой передышке. Резервы фронта были полностью исчерпаны, а подкрепления подходили медленно. Из-за весенней распутицы и разрухи на транспорте снабжение войск нарушилось. Вспыхнули эпидемии. Тиф вывел из строя почти половину личного состава.
Разрабатывая план наступления, Деникин учёл это. Кроме того, он знал, что длительное топтание на месте его армии вызывало все большее разочарование у союзников. Об этом в последние дни неоднократно давал понять английский генерал Хольман, состоявший при штабе в качестве полномочного военного представителя. Об этом же писал из Парижа русский посол Маклаков. Он сообщал также, что союзники после многих колебаний и прикидок все больше склоняются к мысли назначить адмирала Колчака Верховным правителем России.
Деникин понимал, что, в сложившихся условиях ему надо действовать. Действовать масштабно и решительно. Для этого необходимо уже в ближайшие дни объявить директиву, в которой бы определялись стратегические пути летне-осенней кампании и её конечная цель — Москва. Антон Иванович был убеждён, что только она, эта далёкая и заветная цель, ещё способна воспламенить в душах новые надежды и вызвать к жизни новое горение.
Общие контуры директивы у Деникина уже созрели. Теперь предстояло самое неприятное: соблюдая политес, выслушать о ней соображения одного-двух командующих армиями и заручиться их поддержкой на случай… Впрочем, военное счастье переменчиво и случаев, при которых понадобится личная поддержка командующих, может возникнуть множество.
Ранним солнечным утром командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский прибыл в Екатеринодар. На вокзале его встретил старший адъютант главнокомандующего князь Лобанов, усадил в автомобиль и повёз в ставку.
Ставка Деникина размещалась в приземистой двухэтажной гостинице «Савои», обставленной с крикливым купеческим шиком. Днём и ночью возле штаба гудели моторы броневых «остинов» и «гарфордов»…
В длинных бестолковых коридорах, куда выходили многочисленные двери номеров, сновали адъютанты и дежурные офицеры, поминутно хлопали двери, доносился стук телеграфных аппаратов, кто-то в конце коридора надрывался в телефонную трубку, читая параграфы приказа, по нескольку раз повторяя каждую фразу. Вся эта суета вызвала у Ковалевского раздражение. Она, по его мнению, мало соответствовала военному учреждению такого крупного ранга, где должны были царить упорядоченность и строгая дисциплина.
Князь Лобанов почтительно провёл Ковалевского в кабинет главнокомандующего.
Деникин, в просторной серой тужурке, в брюках с лампасами, стоял возле карты, испещрённой красным и синим карандашами, в глубине большого номера, переоборудованного под кабинет. Представиться по форме главнокомандующий Ковалевскому не дал. Они облобызалась, и Деникин усадил генерала в кресло.
— Владимир Зеноновнч, я вызвал вас, чтобы посоветоваться, — сразу же приступал к делу главнокомандующий.
Ковалевский с трудом скрыл удивление. Насколько он знал Деникина, не в характере этого упрямого честолюбца было испрашивать чьих-то советов. С чего бы это? Не иначе что-то задумал, ищет единомышленников. Не советчиков, а единомышленников.
Эти мысли промелькнули мгновенно — одна за одной. Паузы не последовало — Ковалевский тотчас же сказал:
— Рад быть полезным, Антон Иванович.
Деникин пытливо посмотрел на Ковалевского, пощипал седую — клинышком бородку и удовлетворённо кивнул:
— Я признателен вам, Владимир Зенонович. — И, словно зная, о чем минуту назад думал его собеседник, добавил с горечью: — В штабе у меня много советчиков! И все — по-разному! Одни уже договорились до того, что советуют сдать красным Донбасс, а вашу армию перебросить под Царицын в подчинение Врангеля…
Пухлой рукой Деникин сжал остро оточенный карандаш, и в наступившей тишине Ковалевский явственно услышал сухой деревянный треск — трудно было ожидать такую силу в маленькой руке. Отброшенный карандаш скользнул по столу, кроша грифель.
Для Ковалевского не было секретом, что командующий Кавказской армией барон Врангель настаивал на том, чтобы главным стратегическим направлением стало царицынское. Только объединившись с армией Колчака, категорически заявлял он, можно добиться решающего успеха в кампании.
Деникин же отстаивал иную точку зрения. Разногласия между Деникиным и Врангелем были затяжные, резкие, с многочисленными язвительными намёками, мелочными придирками, уколами исподтишка. Телеграммы от Врангеля шли потоком — то насмешливые, то терпеливо-выжидательные, то откровенно злобные и жёлчные. Даже сейчас, когда наметились первые успехи в наступлении, барон стремился доказать превосходство своих стратегических и тактических замыслов.
Деникин, сдерживая охватившее его раздражение, резко встал и подошёл к Ковалевскому, который не поспел за ним встать сразу. Главковерх, положив ему на плечо руку, попросил остаться в кресле. Пожалуй, жест этот продиктовала не только любезность старшего по чину, но и привычный расчёт человека невысокого роста, не любящего смотреть на рослых собеседников снизу вверх.
— А того не понимают господа генералы, что время для споров и придворной дипломатии прошло! — продолжал Деникин. — Ответственность за судьбу России отметила всех нас своей печатью, всем нам нести один крест! — Он прошёлся по кабинету, мягко ставя на ковёр ноги, обутые в генеральские, без шнурков, ботинки, и опять остановился возле Ковалевского. — Настала пора решительных действий, Владимир Зенонович. Я готовлю сейчас директиву, в которой хочу досконально определить стратегические пути нашего наступления. И его конечную цель…
Ага, вот в чем дело!..
Ковалевский знал, что своим высоким положением главнокомандующего вооружёнными силами Юга России Деникин обязан отнюдь не личным достоинством или выдающимся военным дарованиям и уж, конечно, не популярностью в русской армии, где не любили чёрствых людей. О нем много говорили среди офицеров как о человеке беспринципном, бестактном и недалёком. Однако Корнилов в канун своей гибели, как бы предчувствуя свою обречённость, назвал, имея в виду какие-то свои веские соображения, преемником именно его, Деникина.
Неожиданный выбор Корниловым малопримечательного, сухого, непопулярного Деникина вызвал удивление и породил недоуменные толки — все знали о посредственных дарованиях преемника, но никто не решился открыто оспаривать его: после гибели Корнилова над его именем засиял венец великомученика.
Теперь Деникин владел Северным Кавказом, Тереком, богатейшей Кубанью и Донской областью. И все же… противники Деникина, хотя и приняли молча его главенство, скрупулёзно вели счёт его ошибкам, ими объясняя любую неудачу. И Ковалевский понял, как важно для главнокомандующего не допустить просчёта в разработке предстоящей директивы и конечно, заполучить себе опытных союзников при её выполнении.
Однако почему выбор пал именно на него, Ковалевского? Он знал Деникина давно, но они всегда были холодны друг с другом.
Владимира Зеноновича, любящего разговор по душам, атмосферу домашности, раздражало самоуверенное высокомерие Деникина.
Антипатии своей к нынешнему главнокомандующему Ковалевский никогда особенно не скрывал. Так что же заставило самолюбивого, не привыкшего ничего прощать Деникина откровенничать сейчас именно с ним?
А у Деникина, знавшего вкус к штабному политиканству, были на то свои основания. Прошлой их отчуждённости он, конечно, не забыл и особых симпатий к Ковалевскому не испытывал, считая его баловнем судьбы. Но сейчас об этом не следовало вспоминать, сейчас важно было другое — военные и человеческие качества, личность самого командующего Добровольческой армией. Деникину нужен был человек, которому бы верили офицеры, которого знали бы солдаты.
А у Ковалевского была прочно, неоспоримо сложившаяся репутация талантливого военачальника, незаурядного тактика. Всю войну, с первых дней четырнадцатого года, он командовал корпусом и кроме умения военачальника проявил ещё и редкую храбрость. Нравилось солдатам, что он часто бывал в окопах, любил поговорить с ними по душам, ободрить шуткой, не допуская в то же время панибратства. Он не завоёвывал авторитет, а имел его. Корпус Ковалевского считался одним из лучших на Юго-Западном фронте, а во время знаменитого Брусиловского прорыва особо отличился, за что и получил наименование гвардейского.
Немаловажно для Деникина было и то, что начисто лишённый честолюбия, Ковалевский не лез в диктаторы, следовательно, тут можно было не опасаться соперничества. Деникин даже подумывал о назначении Ковалевского на пост военного министра, если, конечно, наступление увенчается окончательным успехом. Именно в беседе с Ковалевским Деникин решил опробовать директиву на слух — в такой крупной игре он готов был поступиться самолюбием, выслушать и советы, и возражения.
— Я мыслю наступать широким фронтом на Харьков, Курск, Орёл и далее на Москву, одновременно очищая от войск красных Украину, — уверенно говорил Деникин. — Вдоль Волги, в обход Москвы, пойдёт Кавказская армия генерала Врангеля; генерал Сидорин со своими донцами будет наступать в направлении Воронежа… — Деникин присел к столу, продолжил: — Вам же, Владимир Зеноновнч, по моему плану отводится решающее направление. Овладеете Харьковом, и перед вами откроется кратчайший путь на Москву! — и ожидающе посмотрел на Ковалевского — ему важно, очень важно было знать, как тот отнесётся к его плану.
Ковалевский помедлил с ответом, взглянул на карту России. Смогут ли сравнительно малочисленные армии преодолеть путь, предначертанный планом главнокомандующего? Не растворятся ли они на огромных просторах Украины и России? И тут возникло другое сомнение. По мере продвижения белой армии на занятых территориях будет устанавливаться дореволюционый режим с губернаторами, уездными начальниками, помещиками. Земельный вопрос до сих пор никак не решён, значит, у крестьян станут отнимать обработанную землю, инвертарь, скот. В результате умножатся случаи крестьянских бунтов, вооружённого сопротивления. Это тоже вряд ли будет способствовать быстрому продвижению войск…
— Предполагается проведение мобилизации? — осторожно осведомился Ковалевский.
— Конечно. Приказ о всеобщей мобилизации уже подготовлен.
— Без земельной реформы поголовная мобилизация вызовет крестьянские волнения, Антон Иванович, — не сдержавшись, сказал Ковалевский.
Деникин раздражённо передёрнул плечами, нахмурился.
— Знаю… Лучшие наши умы, такие, как Колокольцев и Билимович, бьются над этим вопросом уже который месяц — ничего дельного пока не предложили. Не ко времени, не ко времени заниматься этим. Вот образуется государственность, и тогда… — Он вынул платок и старательно вытер лоб — так вытирают деревянные столы перед праздником. — Но мы не об этом говорим. Вернёмся к директиве… На главном, я имею в виду ваше направление, Владимир Зенонович, я намерен собрать в один мощный кулак все лучшие силы. Помимо цвета армии — корниловской, марковской, алексеевской, дроздовской дивизий — у вас будут конные корпуса Юзефовича и Шкуро. Кроме того, я даю вам дополнительно пять артиллерийских полков и заберу для вас у генерала Шиллинга три дивизиона броневых машин. В вооружении и боеприпасах недостатка не возникнет. В Новороссийском порту с пароходов союзников круглые сутки выгружается необходимое для армии, — Деникин чуть усмехнулся, — и можно не сомневаться: чем энергичней мы будем наступать, тем лучше будет снабжение.
Деникин говорил уверенно. Было видно, что все им давно продумано, но Ковалевский продолжал уточнять:
— Антон Иванович, а почему вы не подключаете к наступлению на Москву группу войск генерала Шиллинга?
— После взятия Крыма Шиллинг выступит в направлении Херсон, Николаев, Одесса, Мне нужны черноморские порты.
И опять Ковалевский отметил ту уверенность и чёткость, с которой Деникин говорил о наступлении. И план, им предлагаемый, стал казаться заманчивым.
А Деникин продолжал:
— Хочу обратить ваше внимание, Владимир Зенонович, ещё на некоторые важные обстоятельства, они, на мои взгляд, будут способствовать успеху наступлению. — Он взял из стола папку, открыл её и прочитал: — «Установлены прочные связи с антибольшевистскими подпольными организациями на Украине и в ряде городов России. Саботаж, диверсии, террор и, по мере приближения наших армий, вооружённые выступления — таковы задачи этих организаций. Наиболее значимой из них является Тактический центр. Он имеет отделения во всех крупных городах России, но руководство находится в Москве. В решающий момент нашего наступления на Москву военные силы Центра захватят Кремль, правительственные учреждения, Ходынскую радиостанцию, по которой будет объявлено о свержении Советской власти…»
«Вот даже как! — с удовлетворением подумал Ковалевский. — Серьёзно, в высшей степени серьёзно!»
Деникин продолжал ещё что-то читать, а Ковалевский явственно представил себе весь размах работы по подготовке к летне-осенней военной компании, участвовать в которой ему казалось теперь не только необходимым, то и почётным. И он был искренним, когда в завершение разговора сказал то, чего так ожидал от него, так добивался Деникин:
— Постараюсь оправдать доверие, мне оказанное, ваше превосходительство!..
Два дня спустя Ковалевский добрался наконец из Екатеринодара в Харнизск и из одного вагона переселился в другой — в штабной салон-вагон. С раздражением подумал о том, что полжизни провёл в вагонной скученности: диван, кресла, письменный стол и ещё стол с ворохом карт занимали почти все пространство. Но до сих пор он просто не замечал эту тесноту, отвыкнув за годы войны от просторных кабинетов.
Штабной поезд стоял в тупике. Изредка тяжело вздыхал паровоз — приказано было держать его под парами. С часу на час здесь ждали добрых вестей от генерала Белобородова, дивизия которого неделю назад двинулась из-под Луганска на Бахмут. Однако наступление развивалось совсем не так, как первоначально предполагал командующий, и оттого он нервничал.
Унылые станционные постройки Харнизска, затянутые завесой знойной пыли, навевали тоску. Бархатные шторки на зеркальных окнах вагона были задёрнуты до половины, и выше их видно было медленно расхаживающего часового. От пота и пыли лицо солдата потемнело, казалось заплаканным, гимнастёрка топорщилась, фуражка потеряла форму. Но вдруг он заметил в окне генерала — и перешёл на чеканный строевой шаг.
Ковалевский отошёл от окна, подумал: «Пустое это — вышагивать перед вагоном, а вот от окопа к окопу сколько ещё шагать придётся?»
Опять представилось огромное пространство до Москвы, которое придётся преодолевать с упорными каждодневными боями. Он уже убедился: лёгких побед в схватке с большевиками не предвидится — и был не в силах постичь природу упорства наспех собранного, необученного, плохо вооружённого войска.
Чутьё опытного тактика подсказывало генералу Ковалевскому: медлить нельзя; Деникин хоть и выскочка, но прав, настаивая на незамедлительном походе на Москву. Отчётливо проявилась мысль: прав прежде всего потому, что всему белому движению надо дать конкретную, наиважнейшую цель.
Но он знал и другое: его армии противостоят те самые солдаты, которые шли на штурм Карпат, те самые, что мечтали о земле и, получив её в руки, никому теперь не отдадут.
Владимир Зенонович Ковалевский был военным до мозга костей, более того, он принадлежал к потомственным военным. Предки его по мужской линии воевали под Нарвой и Полтавой, у стен Кунесдорфа и Кольберга, форсировали Ларгу и Кагул, брали штурмом Измаил и Сен-Готардский перевал, бились на Бородинском поле и на бастионах Севастополя, гибли, обороняя Порт-Артур. В семье Ковалевского не было своего летописца, иначе историю русской армии он мог бы изучать не по трудам учёных, а прослеживая судьбы своих дедов и прадедов.
Ратному делу Ковалевский был предан всей душой, гордился своей прославленной родословной и уже в кадетском корпусе стремился изучить досконально военные науки — вот почему он вполне заслуженно считался в среде офицерства авторитетом. И в то же время он, как и многие, равные ему по положению, являл собой полное политическое невежество, совершенно не разбираясь в программах существующих и сражающихся партий, сознательно отстраняясь от этого понимания, считая всю эту возню пустопорожней болтовнёй, одной из досаднейших постоянных слабостей русской интеллигенции. Её болезнью. Её бедой.
Значения происходящих в России после февраля событий Ковалевский не понимал, лишь смотрел с ужасом, как отразились эти события на сражающейся на германском фронте армии. Весь её огромный организм, хоть и имевший неполадки, но все же действующий и повинующийся, вдруг стал на глазах разваливаться.
Уставшая до предела армия рвалась домой. Толпы дезертиров. Митинги. Солдатские комитеты. Он жил тогда с ощущением неотвратимой катастрофы, ибо то, на что он потратил всю свою жизнь, становилось бесцельным, ненужным.
Потом, после октября семнадцатого года, когда открылась возможность снова действовать, он сделал выбор и до сих пор считал его правильным хотя бы потому, что этот выбор являлся, по мнению Ковалевского, единственным, ради чего стоило ещё жить и бороться…
Задрожали зеркальные стекла салон-вагона. Два паровоза, почти скрываясь в облаке пара, протащили мимо тяжёлый воинский состав. С тормозных площадок с любопытством смотрели на окна часовые.
Расстегнув воротник мягкого кителя, Ковалевский сел за стол и начал просматривать бумаги. Чем больше он вчитывался в них, тем ещё больше раздражался: в приёмной опять напутали, подсунув командующему вместе с безусловно важными документами какую-то малозначимую чепуху. Вначале он с привычной тщательностью военного человека пытался вдумываться в ненужные письма и рапорты, но вскоре отбросил карандаш и позвонил.
Бесшумной тенью возник в салоне молодой подпоручик с адъютантскими аксельбантами. Светло-зеленого офицерского сукна китель ладно охватывал его фигуру. Поблёскивали сапоги с модными острыми носками. Смешливое лицо было по-юношески свежим.
— Слушаю, ваше превосходительство!
— Что вы принесли мне, Микки? — спросил Ковалевский, с трудом сдерживая гнев. — Или полагаете, что дело командующего заниматься этим бумажным ворохом? — Он оттолкнул на край стола толстую папку с бумагами.
Покраснев от волнения, младший адъютант смотрел на своего генерала глазами столь преданными и незамутнёнными раздумьем, что Ковалевскому тут же и расхотелось продолжать разнос: как настойчивость дрессировщика не превратит болонку в бульдога, так и начальственный гнев бессилен перед бестолковщиной младших адъютантов. За долгие годы своей военной жизни Ковалевский свыкся, что такие не в меру жизнерадостные, розовощёкие адъютанты являются неотъемлемой частью любого штаба, как мебель… «И прозвища у них всегда какие-то уменьшительные, — подумал Ковалевский, глядя на младшего адъютанта. — Микки… — И повторил про себя ещё раз: — Мик-ки!.. Черт знает что!»
И произнёс вслух уже не грозно, а скорее ворчливо:
— Потрудитесь унести эти бумаги. Передайте их в штаб…
Ещё четыре дня назад Ковалевский меньше всего задумывался о значимости хорошего адъютанта в своей работе. Он был доволен исполнительностью неназойливого и умелого капитана Ростовцева. Но достаточно было этому винтику выпасть из отлаженного штабного механизма, как отсутствие его нарушило весь ход работы командующего.
Несколько дней назад Ростовцев и приезжавший в штаб полковник Львов выехали за тридцать — вёрст в полк. С тех пор о них не было никаких известий.
Если отсутствие адъютанта причиняло Ковалевскому ряд видимых неудобств, то исчезновение полковника Львова тревожило его совсем по иной причине. Ковалевский прикрыл глаза, и тут же встал пред ним, юноша с тонкими чертами худощавого лица — надёжный товарищ по юнкерскому училищу Михаил Львов… Служебные дороги у них разошлись, жизнь, правда, сталкивала их иногда в своей круговерти, но тут же разбрасывала опять — до новой встречи. Но независимо от этого они считали себя друзьями и, чем дальше, тем охотнее встречались: наверное, это воспоминания о юношеских днях — пусть наивные, но обязательно дорогие — тянули их друг к другу. Но так было до тех пор, пока в восемнадцатом они не встретились в одной армии. Постоянная близость притупила радость встреч. В суматохе будней Ковалевский все реже и реже думал о нем… И вот теперь, когда угроза потери товарища своей юности нависла со всей неотвратимостью, он понял, как необходима была ему эта светлая дружба. Вдруг вспомнил, что никогда не задумывался о причинах, из-за которых отстал от него в чинах безусловно одарённый Львов, и с запоздалым возмущением увидел в том огромную несправедливость. Продолжая вспоминать о Львове, он, с великодушием истинно сильного человека, наделял друга теми многочисленными достоинствами, какими тот, быть может, никогда и не обладал…
Нерешительное покашливание у двери прервало раздумья Ковалевского. Он поднял глаза и увидел младшего адъютанта.
Забыл отпустить?..
— Идите, Микки! И вот что…
Стук в дверь прервал его.
— Разрешите, ваше превосходительство? — В салон, твёрдо ступая, вошёл подтянутый, выше среднего роста, с коротко подстриженной острой бородкой на желтоватом лице, полковник Щукин.
— А я, представьте, только хотел просить вас. Проходите, садитесь, Николай Григорьевич. — Ковалевский показал на кресло возле стола.
Неслышно притворив за собой дверь, исчез Микки. Проводив его взглядом, Щукин неторопливо уселся на предложенное ему место.
— Что-нибудь узнали? — нетерпеливо спросил Ковалевский.
Щукин понял командующего.
— К сожалению, Владимир Зенонович, ничего нового сообщить не могу. Последний раз полковника Львова и капитана Ростовцева видели возле Зареченских хуторов. А после этого… — Щукин развёл руками.
В жесте полковника Ковалевскому почудилось безразличие к судьбе пропавших без вести, и он в сердцах сказал:
— Странное происшествие! О каком порядке вообще можем мы говорить, если в ближайших наших тылах люди теряются, как иголка в стоге сена?!
— Ничего странного, Владимир Зенонович, — с прежней невозмутимостью ответил Щукин. — Вашего адъютанта и полковника Львова предупреждали, что нельзя ехать к линии фронта в сопровождении всего лишь двух ординарцев.
Ковалевский сидел за столом, сгорбившись, утомлённый, по-видимому, не только жарой, но и этим разговором.
— Что же все-таки случилось? — спросил он, не адресуя уже свой вопрос Щукину, а будто сам пытаясь разобраться в непонятном происшествии.
Ковалевский думал, что Щукин промолчит, но полковник ответил:
— Предполагаю, что на них наткнулся вражеский кавалерийский разъезд и они либо погибли, либо захвачены в плен красными. — В глубине души Ковалевский и сам так думал, но верить этому не хотелось. А Щукин, словно бы догадываясь, о чем думает командующий, добавил: — Я поднял на ноги всех, кого только можно было поднять. Поиски продолжаются, Владимир Зенонович.
Николай Григорьевич Щукин возглавлял в штабе Добровольческой армии разведку и контрразведку. До этого он служил в петербургской контрразведке, с начала мировой войны занимался расследованием ряда дел по выявлению германской агентуры.
Летом 1916 года, перед Брусиловским прорывом, Щукин был откомандирован со специальным заданием на Юго-Западный фронт, где и познакомился с генералом Ковалевским…
Осенью восемнадцатого Ковалевский формировал штаб Добровольческой армии и вспомнил о деловых качествах полковника Щукина.
Щукин не обманул надежд командующего: человек трезвых взглядов, умелый, энергичный, он повёл порученный ему отдел уверенно и чётко. Более того, в короткий срок он стал правой рукой Ковалевского, который советовался с ним по всем важным для армии вопросам.
За окнами салон-вагона грянула солдатская песня. Тщательно отбивая шаг, мимо вагона промаршировала полурота, донеслись слова старой походной песни: «Соловей, соловей, пташечка! Канареечка жалобно поёт…»
— Да-с… — протянул Ковалевский. — Вот именно, жалобно! — Он посмотрел на Щукина: — Вы что-то хотели сказать, Николай Григорьевич?
— Я получил чрезвычайно любопытную информацию, Владимир Зенопович. — Щукин со значением добавил: — Из Киева, от Николая Николаевича.
Ковалевский оживился. Откинувшись на спинку кресла, с любопытством смотрел, как Щукин достаёт из папки листы папиросной бумаги.
— Это — копии мобилизационных планов Киевского военного округа… самые последние данные о численности восьмой и тринадцатой армий красных и технической оснащённости… а это сведения о возможных направлениях контрударов этих армий в полосе наступления наших войск, — начал докладывать Щукин.
И Ковалевский сразу же понял, какие соблазнительные возможности открывают эти донесения перед его армией. Упредительные удары по противнику там, где он их не ждёт, если… Если только сведения правдоподобны!
— За достоверность информации я ручаюсь, — понял мысли командующего Щукин. — Николая Николаевича я знаю лично. И давно. Человек сильный и неподкупный. И работает он на нас по велению сердца.
— Он что же, входит в состав Киевского центра?
— Ни в коем случае, Владимир Зенонович! Ему категорически запрещено устанавливать связь с Киевским центром, чтобы не подвергать себя излишнему риску. Да и пост у красных он занимает такой, что все время на виду. Ну а в прошлом… — Щукин остро посмотрел на командующего. — Служил в лейб-гвардии его императорского величества. Кавалер орденов Александра Невского и Георгия 3-й и 4-й степеней…
— Не скрою, что даже такая короткая аттестация внушает уважение, — с удовлетворением произнёс Ковалевский.
В салон вошёл Микки.
— Ваше превосходительство, извините? Вас к прямому проводу… Генерал Белобородов сдал Луганск!..
— Что-о?
Ковалевский резко поднялся из-за стола.
Штаб батьки Ангела располагался верстах в тридцати от железной дороги, в небольшом степном хуторке с ветряной мельницей на окраине. В этот хуторок и пригнали пленных — Кольцова, ротмистра Волина, поручика Дудицкого и двух командиров Красной Армии. Возле кирпичного амбара их остановили. Мирон, не слезая с тяжело нагруженного узлами и чемоданами коня, ногой постучал в массивную, обитую кованым железом дверь.
Прогремели засовы, и в проёме встал сонный, с соломинами в волосах, верзила с обрезом в руке.
— Что, Семён, тех, что под Зареченскими хуторами взяли, ещё не порешили? — спросил Мирон.
— Жужжат пчёлки! — ухмыльнулся Семён.
— Жратву только на них переводим. — Мирон обернулся, указал глазами на пленных: — Давай и этих до гурту. Батько велел.
— Ага. — Верзила полез в карман за ключами. Чуть не зацепившись плечом за косяк, вошёл в амбар, оттуда позвал Мирона: — Иди, подмогнешь ляду поднять!
Мирон нехотя слез с коня. Они вдвоём подняли тяжёлую сырую ляду и велели пленным по одному спускаться в подвал.
— Фонарь бы хоть зажгли, — пробормотал поручик Дудицкий, нащупывая ногами ступени. — Не видно ничего.
— Поговори, поговори, — лениво отозвался Мирон. — Я тебе в глаз засвечу — враз все увидишь.
— Мерзавцы! Хамы! — громко возмутился спускавшийся еле дом за Дудицким Кольцов.
Ещё когда их вели сюда, на хутор, он все примечал, схватывал цепко, упорно, вынашивая мысль о побеге. В пути такого шанса не представилось. А сейчас? Что, если сбросить этих двоих бандитов в подвал? А дальше что? Вокруг полно ангеловцев!.. Нет, это почти невозможно!..
Все эти мысли мелькнули мгновенно, и в подвал Кольцов стал спускаться без малейшей задержки.
— Хамы, говоришь? — обжёг его злобным взглядом Мирон. — Я тебе это запомню. Когда вас решать поведут, я тебя самолично расстреливать буду. Помучаешься напоследок. Ох и помучаешься!..
В подвале было темно и сыро, под ногами мягко и противно пружинила перепревшая солома. Пахло кислой капустой и цвелью.
Кто-то кашлянул, давая понять, что в подвале уже есть жильцы.
— О, да этот ковчег уже заселён, — невесело пошутил Кольцов и, когда вверху глухо громыхнула ляда, извлёк из кармана коробок, зажёг спичку. При неясном и зыбком свете он увидел: в углу, привалившись к старым бочкам, сидели трое офицеров, старший по званию был полковник.
— Берегите спички, — сказал он, поднимаясь.
— Разрешите представиться, господин полковник! Капитан Кольцов! — И обернулся к своим попутчикам: — Господа!
Погасла спичка.
— Ротмистр Волин, — прозвучал в темноте уверенный голос.
— Поручик Дудицкий.
Наступила пауза, в которой слышался только шелест соломы и чьи-то похожие на стон вздохи.
— Вас, кажется, пятеро? — спросил полковник.
— Мы из другой компании, полковник, — сказал командир с калмыцким лицом. — Командир Красной Армии Сиротин, если уж вас так интересуют остальные.
— Командир Красной Армии Емельянов.
— Бред какой-то, — буркнул полковник и, судя по жалобному скрипу рассохшейся бочки, снова сел на прежнее место. — Красные и белые в одной темнице!
— А вы распорядитесь, чтоб нас выгнали! Мы — не против! — насмешливо отозвался Емельянов.
Полковник промолчал, не принимая шутки. Затем сказал, обращаясь к троим своим:
— Устраивайтесь, господа! Я — полковник Львов! Здесь со мной ещё капитан Ростовцев и подпоручик Карпуха!
Кольцов опустился на солому, ощутил рядом с собой чьи-то босые ноги.
— Извините! — Он поспешил отодвинуться.
— Ничего-ничего… Здесь, конечно, тесновато, но… Это я — подпоручик Карпуха… — доброжелательно представился сосед.
— А вот я здесь, справа, — отозвался из своего угла капитан Ростовцев.
Наконец все, как могли, устроились на соломе, после чего Кольцов спросил:
— Вас давно пленили, господа?
— Дня четыре назад… может быть, пять, — отозвался полковник. — Время мы отсчитываем приблизительно. По баланде, которую сюда спускают раз в сутки.
— Мне кажется, что мы здесь по крайней мере месяц, — буркнул капитан Ростовцев.
— Расскажите, что там, на воле? — пододвинулся к Кольцову полковник. Кольцов немного помедлил: мысленно согласовал ответ со своей легендой.
— Газеты красных не очень балуют новостями, — сокрушённо сказал он. — «Выпрямили линию фронта», «отошли на заранее подготовленные позиции» и так далее. По слухам же, наши успешно наступают и даже, кажется, взяли Луганск.
— Устаревшие сведения, капитан! — оживился полковник Львов. — Луганск мы взяли недели полторы назад, мой полк вошёл в него первым. Надеюсь, к сегодняшнему дню в наших руках уже и Бахмут, и Славянок.
— Благодарим вас за такие отличные новости, господа! — с умилением произнёс поручик Дудицкий.
— Нам с вами что толку сейчас от таких новостей? — прозвучал чей-то угрюмый голос.
— Ну как же! Со дня на день фронт продвинется сюда, и нас освободят! — ринулся в спор Дудицкий.
— Смешно! — все так же мрачно отозвались из темноты. — Когда наши будут подходить к этой богом проклятой столице новоявленного Боунапарте, нас попросту постреляют. Как кутят.
— Кто это сказал? — спросил полковник.
— Я. Ротмистр Волин.
— Стыдитесь! Вы же офицер!.. — Полковник прошелестел соломой. — Скажите, господа, ни у кого не найдётся покурить?
Довольно долго никто не отзывался, затем послышался неуверенный голос:
— У меня есть… Это Сиротин говорит!
— Махорка? — скептически спросил полковник.
— Она самая! — насмешливо ответил Сиротин.
— Ну что ж… Давайте закурим махорки, — согласился полковник и передвинулся к Сиротину.
Протрещала рвущаяся бумага, потом полковник попросил у Кольцова спички, прикурил и, придерживая горящую спичку на уровне своей головы, спросил у Сиротина:
— Интересно, а как сложившуюся на фронте ситуацию оценивают там у вас, в Красной Армии?
— Хреновая ситуация, чего там! — категорично заявил Сиротин. — Но, как говорится, цыплят по осени считают… Ещё повоюем!
— Мы-то, кажется, уже отвоевались.
— Это вы сказали, ротмистр? — обернулся на голос полковник.
— Нет, это я — подпоручик Карпуха. Мне тоже, как и ротмистру, не хочется себя тешить иллюзиями, господа. Мы уже в могиле. Братская могила, как пишут в газетах. Все!
Кольцов, с усмешкой слушавший этот разговор, прошептал:
— Повремените с истерикой, подпоручик… Надо думать! Быть может, нам ещё что-то и удастся!
— Но что?.. Я готов зубами грызть эти проклятые камни!
— Подумаем. Время у нас ещё есть, — невозмутимо ответил Кольцов.
— Правильно, капитан. Вижу в вас настоящего офицера, — одобрительно отозвался полковник. — На каком фронте воевали?
— На Западном, господин полковник, в пластунской бригаде генерала Казанцева.
— Василия Мефодиевича?! По-моему, он сейчас в Ростове. Кстати, фамилия ваша мне откуда-то знакома. Вы родом из каких мест? Кто ваши родители?
— Мой отец — начальник Сызрань-Рязанской железной дороги. Уездный предводитель дворянства, — спокойно, не скрывая потомственной гордости, отозвался Кольцов.
— Господи! Как тесен мир!.. — изумился полковник Львов. — Мы с вашим отцом, голубчик, встречались в бытность мою в Сызрани. У вас ведь там, кажется, имение?
— Было, господин полковник, имение… Было… — интонацией подчёркивая сожаление, ответил Кольцов. И подумал, как все же удачно, что полковник имел возможность быть знакомым только с отцом. Будь иначе, эта встреча в подвале обернулась бы катастрофой. А сейчас может даже принести пользу, если они, конечно, вырвутся отсюда. А в то, что вырваться удастся, он продолжал твёрдо верить, сознательно разжигал в себе эту веру, ибо она подстёгивала волю, обостряла, делала изощрённей мысль, что в создавшейся ситуации было необходимо. Человек действия, Кольцов не верил в абсолютно безвыходные ситуации. Всегда найдётся выход, надо только нащупать, найти его, действовать стремительно и точно. И сейчас он приказывал себе не отвлекаться, а думать, думать…
— Нет, надо же, какая встреча! — продолжал изумляться Львов. Он хотел ещё что-то сказать, но послышался короткий стон, и полковник умолк.
— Кто стонет? — спросил Дудицкий.
— Это я, подпоручик Карпуха!
— Он ранен, — пояснил капитан Ростовцев. — Четвёртый день просим у этих бандитов кусок бинта или хотя бы чистую тряпку.
— У меня есть бинт. Это я, Емельянов, говорю. Зажгите спичку. — И когда тусклый свет зажжённой спички осветил подвал, подошёл к раненому: — Покажите, что у вас?
Морщась от боли, подпоручик Карпуха неприязненно посмотрел на Емельянова.
— Любопытствуете?
— Покажите рану! — повторил Емельянов строже. — Я бывший фельдшер… правда, ветеринарный. — И присел около раненого.
Зажглась ещё одна спичка. Емельянов склонился к подпоручику, стал осматривать рану. Потом зажгли пучок соломы, всем хотелось помочь Карпухе.
— Ничего серьёзного… Кость не затронута… однако крови много потеряли… и нагноение. — Емельянов разорвал обёртку индивидуального пакета и умело забинтовал плечо Карпухи.
Волин поднял обёртку индивидуального пакета.
— Английский, — удивился он. — А говорят, у красных медикаментов нет!
— Трофейный, — пояснил Емельянов.
— Убили кого-нибудь?
— Возможно, — спокойно подтвердил Емельянов. — Стреляю я вообще-то неплохо! — И спросил у подпоручика: — Ну как чувствуете?
— Как будто легче, — вздохнул Карпуха, и в голосе его зазвучали тёплые нотки. — Я ведь с четырнадцатого на войне, и все пули мимо меня пролетали. Как заговорённый был — и на тебе! Не повезло!
— Почему же не повезло? Пятый день, а гангрены нет, лишь лёгкое нагноение. Повезло! — буркнул Емельянов.
— Вообще-то, господа, я всегда везучий был, — снова заговорил Карпуха. — С детства ещё. Совсем мальчишками были, играли в старом сарае, вот как в этом, что над нами. И кто-то полез на крышу, а она обвалилась. Так поверите, всех перекалечило, и даже того, что на крыше был, — а у меня — ни одной царапины.
— А я так сроду невезучий, — усмешливо отозвался Емельянов, — пять ранений, одна контузия. И сейчас вот опять не повезло.
…Время здесь, в подвале, тянулось уныло и медленно. Часов ни у кого не было, и день или ночь — узники определяли только по глухому топоту охранников над их головами. Ночью часовые спали. Зато ночью не спали крысы — это было их время. С истошным писком они носились по соломе, по ногам людей. Когда крысы совсем наглели, Кольцов зажигал спичку, и они торопливо, отталкивая друг друга — совсем как свиньи у кормушки, — исчезали в узких расщелинах между камнями.
Первое время узники много переговаривались друг с другом. Потом паузы длились все дольше и дольше. Человеку перед смертью, может быть, нужно одиночество. Люди то ли спали, то ли, лёжа с открытыми глазами, думали каждый о своём, одинаково безрадостном и тревожном.
Кольцов, ворочаясь на соломе, проклинал обстоятельства, сунувшие его в этот погреб. Проклинал именно обстоятельства, потому что его вины в происшедшем не было. Все шло так, как было задумано Фроловым, и ни в чем, ни в одной мелочи, не отступил он от своей легенды, от той роли, которую предстояло ему сыграть. Все началось удачно: он вышел на людей, которые взялись переправить его к белым, и этот новый Кольцов, в образе которого он стал жить, не вызвал подозрений, он, во всяком случае, никаких специальных проверок не заметил. И Волин и Дудицкий, вместе с которыми он должен был переправиться через линию фронта, тоже отнеслись к нему, как к своему, таким образом, первая часть их с Фроловым плана удачно осуществилась, и, если бы не налёт банды, Кольцов уже, должно быть, приступил бы к выполнению своего задания.
О возможной близости смерти Кольцов не думал — очень долго она была рядом, и сама возможность гибели стала привычной, обыденной частью его солдатской судьбы. Нет, не о смерти он думал сейчас, а только о том, как вырваться отсюда. И все время остро жалила досада, что неудача настигла его именно сейчас, когда он наконец дождался своего дела. Все годы на чужбине он был только офицером Кольцовым, который добросовестно и умело делал то, что положено офицеру. Но ведь была у него и другая жизнь, другое, главное предназначение, и не по своей воле большевик Кольцов в этом главном осторожничал и таился гораздо больше, чем товарищи его по партии. Он должен был оставаться своим среди волиных и дудицких, и все, что могло бросить тень, заронить сомнение, безжалостно подавлялось. Это было нелегко, особенно после февраля, когда маршевые роты стали приносить одну за другой вести о революций. Но даже в это трудное время он должен был сохранять свою репутацию «отчаянно храброго, исполнительного, чуждого политическим страстям офицера», как было записано в его послужной характеристике.
И вот наступило наконец его время, и как же неудачно оно началось! Прошло двое суток, а быть может, и больше. Об узниках словно забыли…
Ротмистр Волин лежал рядом с Кольцовым. Тревожно ворочался на соломе, иногда что-то бессвязное бормотал во сне. Как-то под утро он приподнялся на локте, потрогал Кольцова, заговорщически зашептал:
— Капитан!.. Капитан Кольцов! Вы спите?
— Нет, — помедлив, отозвался Кольцов.
— Я все это время разрабатываю в голове разные планы побега.
— Придумали что-нибудь?
И взволнованно, словно обличая кого-то, Волин начал говорить сначала тихо, а потом, распаляясь, все громче:
— Дребедень какая-то. В духе «Графа Монте-Кристо» или ещё чего-то. И я подумал вдруг: а может, в этой самой революции и во всем этом есть какой-то биологический смысл? Как в браке дворянина с крестьянкой, чтобы внести свежую струю крови!.. Мы ведь вырождаемся… Я бы даже сказал — выродились. Инстинкт самосохранения и тот отсутствует. Спокойненько так ждём смерти. Как скот на бойне… Что вы?
— Я слушаю, — безразличным тоном сказал Кольцов.
— В какой-нибудь азиатской стране всю эту вакханалию прихлопнули бы за неделю. Ходили бы по горло в крови, но прихлопнули бы. А мы… — И в голосе Волина зазвучала неподдельная, уничижительная горечь.
— Я не знаю, что можно придумать в нашей ситуации, — приподнявшись на локте, тихо сказал Кольцов. — Однако, ротмистр, я думаю, что законность в России скоро восстановится. И я вам советую, вернувшись домой, жениться на крестьянке. Во имя вашего потомства…
Оказалось, что их разговор слышали все. Кто-то не выдержал, засмеялся. Засмеялись и остальные.
— Браво, капитан! — поддержал полковник Львов.
— Недобрая шутка, капитан, — сухо сказал Волин и с вызовом добавил: — Но ей-богу, если бы случилось чудо, нет, если бы это помогло чуду и нам бы удалось спастись, ну что ж, я согласен жениться на крестьянке.
Проскрипела над их головами ляда, и в светлом квадрате появилось заспанное лицо охранника.
— Эй вы, там! Держите?.. — с равнодушной ленцой предупредил он.
И сверху вниз поплыло ведро с болтушкой. Капитан Ростовцев подхватил его, поставил посреди темницы.
— Прошу к столу, господа!
«Господа» не заставили себя упрашивать. Уселись мигом вокруг ведра. На ощупь опускали в ведро ложки, ели.
— Кухня шеф-повара «Континенталя» дяди Вани, — кисло пробормотал поручик Дудицкий, брезгливо помешивая ложкой в ведре.
— Я в Киеве предпочитал обедать в «Апполо», — подал реплику Волин. — Там в своё время были знаменитые расстеган.
— Что-то сейчас там, в нашем Киеве, — задумчиво произнёс полковник Львов.
— «Товарищи» гуляют по Крещатику, — сказал капитан Ростовцев так, чтобы слышали красные командиры. — Красные командиры едят в «Апполо» кондер с лошадиными потрохами…
— Я не о том. У меня в Киеве сестра. К ней должны были приехать моя жена с сыном, да вот не знаю, добрались ли… — Полковник не закончил фразу: снова заскрипела ляда и в проёме появилось несколько раскрасневшихся от выпивки лиц.
— Пожрали?.. Все! Вылазь! Вышло ваше время!..
Они по одному вылезли из подвала и, ослеплённые после темноты, остановились у широко открытой двери амбара, не решаясь выйти на улицу, залитую ярким солнечным светом. Все они были босые, без ремней, в выпущенных наружу рубахах и гимнастёрках.
Мирон пошёл вперёд, за ним двинулись пленные. Слева и справа от них насторожённо шагали с обрезами в руках конвойные.
Они прошли через двор, обогнули пулемётную тачанку, на задке которой была прибита фанера с коряво выведенной надписью: «Бей красных, пока не побелеют! Бей белых, пока не покраснеют!» — подошли к крыльцу.
— Ласково просим до хаты, — паясничал Мирон, показывая на дверь. — Сам батько Ангел пожелал с вами побеседовать.
Когда пленники вошли в просторную, украшенную вышитыми рушниками и в богатых окладах иконами горницу, батька Ангел обернулся к ним и, прищурив глаза, долго и бесцеремонно рассматривал, наслаждаясь их жалким видом. Затем, напустив на себя неприступный вид, приказал:
— Докладывайтесь, кто такие?
Полковник Львов передёрнул плечами и отвернулся.
— Та-ак… Не желаете, значит, говорить? — распаляя себя, медленно протянул атаман.
И тогда за всех на вопрос Ангела ответил Волин:
— Все мы — кадровые офицеры, кроме этих двоих. — Ротмистр указал глазами на Сиротина и Емельянова. — Среди нас — полковник Львов.
— Кадровые, говоришь, офицеры?.. А этот, говоришь, полковник? — хрипловатым то ли с перепоя, то ли ещё со сна голосом переспросил Ангел и внимательно посмотрел на Львова. — Куда ж он сапоги дел? Пропил?
У Львова дрогнуло лицо, он хотел что-то сказать, но промолчал.
— Сапоги с нас сняли ваши люди, — выступил вперёд Кольцов. — Вот этот! — И он указал глазами на Мирона, который сидел возле двери на табурете, выставив вперёд на показ ноги в трофейных сапогах, словно приготовился смотреть спектакль.
— Этот? Ай-яй-яй! А ещё боец свободной анархо-пролетарской армии мира! — укоризненно покачал головой батька и снова стал рассматривать пленных холодным, немигающим взглядом. Затем подошёл к столу, быстрыми движениями расстелил карту: — Так вот, братва, хочу я с вами маленько побеседовать… Вы уж не обижайтесь, у нас ни товарищев, ни благородиев. Мы по-простому: братва и хлопцы.
— А как же женщин будете величать? — не удержался, язвительно спросил Львов.
Однако Ангел сделал вид, что не услышал этого вопроса.
— Так вот, хочу я, братва, прояснить вам обстановку, чтоб, значит, мозги вам чуток прочистить. Может, чего поймёте! — Ангел склонился к карте, продолжил: — Тут вот сейчас красные. Отступают… Тут — белые. Наступают. Вроде бы как все складывается в вашу пользу, — он взглянул на белых офицеров, а затем перевёл взгляд на красных командиров, — и не в вашу пользу. Но это обман зрения. — И, сделав большую, выразительную паузу, торжествующе добавил: — На самом деле все складывается в мою пользу…
Ангел несколько раз прошёлся по горнице, снова остановился перед полковником Львовым, спросил:
— Понимаешь?
— Нет, — чистосердечно сказал полковник, считая, что ложь даже перед таким человеком, как Ангел, унизит его самого.
— Во-от. Вы все много учились и маленько заучились. — Он хитровато зыркнул взглядом в сторону красных командиров: — Кроме вас, ничему не обученных. Мы тоже, правда, в грамоте не сильны, но вот до чего дошли своим собственным мужицким умом. Война идёт где? Вот здесь… — Он указал на карту. — На железных дорогах. И слава богу, воюйте себе на здоровье! До ближайшей железной дороги сколько вёрст? Сколько, Мирон? — Лицо у батьки вытянулось, и он стал похож на большую переевшую мышь.
— Тридцать две версты с гаком, батька! — с готовностью ответил Мирон.
Батька благосклонно посмотрел на него.
— Тридцать две версты. Верно. А то и поболее, — согласился Ангел. — Это в одну сторону, а в другую — до Алексеевки, Мелитополя, Александрова, — считай, все триста будет. А в третью сторону, — неопределённо махнул он рукой, — тоже за неделю не доскачешь… и в четвёртую… Все, где железные дороги, то — ваше, а остальное, стало быть, — наше, мужицкое. Тут мы хозяева, хлеборобы… Вот вы навоюетесь, перебьёте друг дружку. А которые останутся — есть захотят. А хлебушек-то на железной дороге не родит. К нам припожалуете. Поначалу с оружием. Но мы, значит, кое-что предпримем, чтоб отбить у вас охоту с оружием к нам ходить. Ну, вы тогда с поклоном: есть-то хочется. Мы вам дадим хлебушка. В обмен на косилку, на молотилку, на иголку с ниткой… Так и заживём по-добрососедски. Потому мужик без города может прожить, а вот город без мужика… — Ангел сложил пальцы, показал всем кукиш.
Мирон не выдержал, прыснул в кулак, да так и застыл, лишь плечи у него тряслись от смеха.
— Мужицкое, значит, государство? — спросил жёстко и непримиримо полковник Львов. — Мужицкая республика?
— Что-то навроде этого. Государство, республика. Придумаем, какую названку дать. И государство как, и баб. Сами не придумаем — вы поможете. Не бесплатно, нет! За хлеб да за сало будут у нас и учёные, и те, что книжки пишут. Все оправдают, про все напишут. — Ангел снова подошёл к полковнику Львову, поднял на него тяжёлые, похмельные глаза: — Я к чему веду? Если вам все понятно, предлагаю идти ко мне на службу. Поначалу советниками. Без всяких, само собой, прав. А дельными покажетесь, в долю примем. Не обидим, стало быть. Ну?
Полковник Львов насмешливо и брезгливо поморщился и, жёстко посмотрев в глаза атамана, отчеканил:
— А не много ли тебе чести, Ангел, иметь советником полковника русской армии?
— Та-ак… — Ангел зло сощурил глаза и теперь и вовсе стал доходить на белую раскормленную мышь. — Ты ещё что скажи! Напоследок! Как попу перед смертью!.. — Он кинул было руку к раскрытой кобуре.
Сидевший у двери Мирон тоже весь подобрался, выжидающе смотрел то на полковника, то на Ангела.
Остальное произошло в доли секунды.
Кольцов, увидев у Ангела расстёгнутую крышку кобуры, понял, что это единственный шанс попытаться спастись. Резко наклонившись, он выхватил маузер из кобуры. Загремели выстрелы. Ангел, так и не успевший понять, что случилось, схватился за живот, рухнул на землю. В смертной тоске закричал конвоир, в которого Кольцов молниеносно всадил две пули.
Емельянов бросился к упавшему конвоиру, подхватил его обрез и подскочил сбоку к Мирону, который целился в Кольцова. На какое-то мгновение он опередил его, ударив обрезом по голове.
Кольцов понимал, что поле боя должно остаться за ними, иначе — гибель, иначе не добраться до тачанки. И он стрелял. От выстрелов Кольцова и Емельянова повалился Семён, тот самый, что охранял их в амбаре, за ним свалились ещё двое ангеловцев. Но Семён стоял возле подпоручика Карпухи. Падая, он успел выстрелить Карпухе в голову.
— К тачанке, живо! — крикнул Кольцов и первым выбежал на улицу.
Следом за ним бросился полковник Львов, по пути прихватив обрез, который выронил из рук оглушённый Мирон. Дослал в патронник патрон.
Услышав выстрелы, к хате со всех ног неслись трое ангеловцев. Один из них оказался лицом к лицу с Кольцовым.
Емельянов выхватил у упавшего ангеловца винтовку. Другую схватил Сиротин.
В несколько прыжков они достигли тачанки. Полковник столкнул с сиденья щуплого ездового, однако тот с неожиданным упорством и силой стал остервенело цепляться за вожжи. Кольцов с налёта ударил его рукоятью нагана по голове, и тот, отпустив вожжи, свалился с тачанки.
Ротмистр Волин и поручик Дудицкий поспешили вслед за ними, ещё толком не успев понять, что же случилось. Времени на размышления не было.
Полковник разобрал вожжи, взмахнул ими, и кони с места рванули вскачь.
— Все? — обернулся полковник.
— Ростовцев! Капитан? — закричал Дудицкий.
И, словно услышав этот крик, капитан выскочил из хаты, неся ящик. Тяжело дыша, догнал тачанку.
— Патроны! — сказал он и передал ящик Емельянову.
— Садитесь! — крикнул Дудицкий, уступая капитану Ростовцеву место. — Садитесь же!
Капитан занёс было ногу, но вдруг словно обо что-то споткнулся. Тачанка снова понеслась по двору.
— Ростовцев сел? — ещё раз обернулся полковник и увидел, как капитан Ростовцев упал на колени, потом, словно подкошенный, медленно повалился в траву.
А следом за тачанкой с гиканьем и суматошным гвалтом уже мчались верховые, на скаку срывая карабины с плеч. Беспорядочно засвистели пули.
Кольцов схватился за пулемёт, крикнул поручику Дудицкому:
— Готовьте ленту!
Ротмистр Волин нашарил под сиденьем тачанки пулемётные ленты.
— Куда? — обернулся к Кольцову полковник Львов. — Кто знает куда?
— Прямо! К мельнице, за ней лесок! — крикнул Кольцов, прикидывая, что в лесок ангеловцы, пожалуй, не пойдут. Да и скрыться там легче.
Поднимая клубы рыжей пыли, тачанка пронеслась по околице хуторка, пугая людей, сидящих на завалинках, и сонных кур на заборе, затем лошади галопом выскочили на бугор, к мельнице. Тачанка крутнулась на бугре, обливая преследователей градом свинца.
Из дворов выскакивали все новые верховые, устремлялись в погоню. Но уже не было в ней ни ярости, ни силы, редко кто вырывался вперёд, потому что с тачанки бил не умолкая пулемёт. К рукояткам припал Кольцов.
— Экономьте патроны, капитан! — крикнул полковник, не оборачиваясь. Скрылась вдали мельница, тачанка вскочила в лесок. Ангеловцы наддали и стали обходить слева и справа; все больше и больше смелея, иные уже запальчиво вынимали клинки. Вот они уже поравнялись с тачанкой. И тогда Кольцов снова нажал на гашетку — в седле, словно перерубленный пополам, переломился азартный ангеловец Павло, неосмотрительно вырвавшийся вперёд; другие стали попридерживать разгорячённых коней.
Преследователей становилось меньше. Но те, кто продолжал погоню, все приближались к тачанке. Впереди скакал Мирон, в руке его отливал воронёной сталью клинок. Азарт погони и злоба — все было сейчас на его искажённом, побитом оспой потном лице. Он что-то яростно кричал то ли от злобы, то ли подбадривая самого себя: после удара, нанесённого Емельяновым, у него сильно болела голова. Дорога сделала поворот, и Мирон оказался прямо перед пулемётом — один на один. Кольцов долго целился и снова нажал на гашетку. Но очереди не последовало. В напряжённой тишине только звучно стучали копыта и тяжело дышали вконец запалённые лошади.
— Ленту, ленту давайте! — закричал Кольцов.
— Все! — выдохнул ротмистр Волин. — Все! Нет патронов.
Мирон ещё какое-то время скакал за тачанкой, но, обернувшись и увидев, что остался один, круто, на всем скаку, завернул копя…
Полковник ослабил вожжи, и лошади пошли шагом. Был день. Но утренний туман ещё не покинул озябшую землю, его клочья, похожие на пух невиданных птиц, цеплялись за ветви больших деревьев. Солнце проглядывало сквозь листву, заливало светом уютные круглые поляны, отгоняло облачка тумана в густые заросли. И не было тишины. Тяжело дыша, мирно пофыркивали лошади. Скрипели давно не мазанные колёса. И стоял такой громкий птичий щебет, какой редко можно услышать среди лета, а лишь ранней весной, когда природа ликует, отогреваясь после долгой зимы.
Оглядевшись вокруг, Кольцов даже усомнился: в самом ли деле всего несколько минут назад, припав к пулемёту, он отстреливался от наседавших бандитов, не во сне ли почудились ему события сегодняшнего дня? Видимо, о том же думали и его спутники. Они сидели в тачанке, вслушиваясь в добрые, мирные звуки, и молчали.
— Сиротин, у вас не осталось ещё махорки? — спросил полковник Львов.
— По такому случаю наскребу сколько-нибудь, — ответил Сиротин и пересел поближе к полковнику. Они оторвали ещё по куску газеты, свернули цигарки, задымили, щурясь на солнце.
— Эх, жалко мне везучего подпоручика, — вздохнул Емельянов. — И капитана Ростовцева тоже.
— Подобрел ты, парень! — зло сверкнув глазами, обронил Сиротой, внезапно построжевший.
— Однако, господа, надо что-то предпринимать, — сказал Дудицкий, взглянув на полковника Львова. — Надо выбираться к своим!
— Как вы себе это мыслите? — спросил полковник.
— Не знаю, — растерянно пожал тот плечами.
— Быть может, мы уже у своих, — сказал ротмистр Волин, он заметно осмелел. — Я так думаю, что наши за эти дни крепко продвинулись.
Сиротин и Емельянов хмуро вслушивались в эти разговоры, на них никто не обращал внимания.
— Надо подумать, как нам поступить с этими! — Поручик Дудицкий кивнул на Сиротина и Емельянова. — Если мы уже на своей территории, они автоматически…
— А если нет? — раздражённо спросил Волин. — И потом неужели вашего благородства…
— При чем здесь благородство?! — почти выкрикнул Дудицкий. — Есть присяга!..
Сиротин и Емельянов почти одновременно спрыгнули с тачанки и, насторожившись, пошли рядом.
— Вот что, братва!.. Извините, господа, привычка! Скорее всего вы на нашей территории. Но это неважно! Мы с Гришей посоветовались и решили вас отпустить.
Львов весело улыбнулся, ещё не успев привыкнуть к мысли, что они на свободе.
— В бою встретимся — по-другому поговорим… — продолжал Сиротин. — Имущество делить не будем, хоть нажили мы его и сообща. Вам, сдаётся мне, эта тачанка ещё пригодится, пока доберётесь до своих. А вот ружьишко одно мы прихватим. Хоть и без патронов оно, а вид даёт, — по-свойски, расторопным говорком закончил он.
Ещё какое-то время красные командиры шли рядом с тачанкой, потом свернули с дороги, направились к зарослям. Возле кустов остановились.
Сиротин махнул рукой, бросил:
— Прощайте, братва! Может, ещё и свидимся!..
Если бы кто-нибудь из сидящих в тачанке посмотрел в это мгновение на Павла Кольцова, то увидел бы в его глазах тоску и растерянность. Сиротин и Емельянов до последней, до этой минуты оставались для Кольцова ниточкой, связывавшей его с тем, иным миром: миром его друзей, его жизни, его убеждений — Сиротин и Емельянов шагнули в кустарник. Закачались и застыли ветки. Затихли вдали шаги. Все! Нить порвалась. Он остался один. Один отныне, среди врагов, с которыми предстояло ему теперь жить и с которыми предстояло бороться.
Пели в лесу птицы. В неподвижном воздухе висел белый пух одуванчиков.
— Сколько вместе пережили, — задумчиво сказал полковник Львов Волину, — а вы их даже на свадьбу не пригласили.
— На какую ещё свадьбу? — недоуменно спросил Волин.
— С крестьянкой!
Все дружно, весело засмеялись. Полковник взмахнул вожжами, и кони прибавили шагу.
Мирон Осадчий тем временем возвращался после погони в хутор. Ехал напрямик, через лес. Колоколом гудела разбитая голова. Ветки хлестали по лицу, однако он не обращал на это внимания. На дорогу не выезжал — мало ли что взбредёт в голову этим белогвардейским офицерам, будь они трижды неладны. Ясно, что по лесу на тачанке далеко не уедут.
Ехал Мирон шагом, давая коню остыть. Время от времени он машинально стирал шапкой мыльный пот, который хлопьями вскипал на крупе и боках лошади. На душе у Мирона было тяжело, муторно. Батька Ангел убит. Кто станет на его место? Некому. И выходило так, что надо ему, Мирону, собирать свои нехитрые пожитки и отправляться до дому, в Киев, на Куреневку. Там переждать лихую годину, обмозговать, что к чему. А потом уже или к белым примкнуть, если они в этой войне верх возьмут, а может, и к красным податься, если будет им удача.
— Мирон!.. — слабо окликнул голос сзади, и Мирон испуганно натянул повод коня, обернулся. Возле дерева лежал Павло. — Мирон! Подмогни!.. — снова позвал Павло страдальческим голосом.
Мирон направил к Павло коня, остановился возле него, но не спешился.
— Куда тебя? — спросил он.
— В ноги… и в бок… Ты это… перевяжи меня. Слышишь, перевяжи, а то кровью изойду. Видишь, как текет? — тянулся глазами к дружку раненый, не в силах поверить, что на этот разобошла его удача.
Мирон внимательно и, цепко посмотрел на Павло, сокрушённо сказал:
— Да, не повезло тебе!.. А ну пошевели ногами!
Павло собрался с силами, приподнял голову, но тут же снова сник. Некоторое время лежал молча, с закрытыми глазами.
— Видать, кости перебиты, — с сочувствием сказал Мирон.
— Ты меня на телегу… и до Оксаны… Она выходит, — с надеждой сказал Павло.
— Кости перебиты… калекой будешь… — задумчиво обронил Мирон. — А она молодая, красивая!
— Не перекипело в тебе? — облизал сухие губы Павло.
— Нет, — чистосердечно сознался Мирон. — Люблю.
— А она меня любит. Жена она мне… Перевяжи, Мирон!
— Пройдёт время, забудет тебя… Всё ведь забывается, Павло. И любовь забывается. — И Мирон тронул повод. Конь осторожно переступил через Павло, медленно пошёл к кустарнику.
— Слышь… выживу!.. — прохрипел Павло. — На руках доползу, но не видать тебе Оксаны!.. Слышишь, гнида!..
Мирон снова придержал коня, обернулся… Они выросли вместе на окраине Киева, на Куреневке. Светловолосая сероглазая Ксанка, девчонка своенравная и драчливая, была единственной, кого куреневская пацанва приняла в свои игры, ей даже прозвище дали Гетманша… Бежали годы. Стала Оксана статной красавицей, самой завидной в Куреневке невестой. Из всех парней выделила она одного — Павло, и Мирон, давно и тайно в неё влюблённый, понял: не судьба. Понять — понял, но не смирился. Когда Павло ушёл на войну, стал он топтать дорожку к Оксаниному дому, из кожи лез, чтобы угодить Оксане, стать ей подмогой, прослыть нужным, необходимым, опорой. И втайне надеялся, что не вернётся Павло с войны.
А он вернулся. Раненый. С медалями на груди. И снова Мирон ждал, на что-то надеялся. Только не по его выходило: шагал Павле по жизни словно заговорённый. И уже когда у Ангела очутились, в какие передряги попадали — а все пули мимо. И вот — дождался…
— Никуда ты, Павле, не доползёшь. Все. Точка. — Мирон сунул руку за сорочку, вытащил кольт.
Павло повернулся к Мирону, глядел на него не мигая. Побелевшие губы ещё что-то пытались сказать, а рука тянулась к обрезу. Но Мирон видел — не дотянется, далеко, и рука слаба.
Он поднял пистолет и, почти не целясь, выстрелил. Постоял ещё несколько мгновений и, пришпорив коня, помчался по лесу.
…Эту сцену наблюдал лежавший неподалёку в кустах раненый ангеловский ездовой. Когда Мирон выстрелил, ездовой глубже сунул голову в траву и затих, притворившись мёртвым. Впрочем, Мирон его не заметил. Он торопился подальше от этой тихой поляны, поросшей печальными жёлтыми цветами.
Огромный и усталый от многочисленных перемен город на днепровском берегу жил тревожно и оглядчиво, потому что упорно и неотвратимо к нему приближался фронт, вокруг рыскали банды. И киевлянам, отвыкшим от мирной устойчивости, казалось удивительным, что из поездов, с перебоями и опозданием прибывающих в город, ещё толпами вываливают люди.
На одном из таких неторопливых и горемычных поездов приехал в Киев Юра. На выходах с перрона пассажиров бдительно проверяли бойцы заградотряда, но на Юру внимания никто не обратил, его подтолкнули к выходу, и он оказался на привокзальной площади. Шум и гам висели над ней. Оборванные, юркие, быстроглазые беспризорники наперебой, стараясь перекричать друг друга, предлагали поднести вещи, какие-то женщины с мешками и корзинами с трудом отбивались от их услуг. Суетились извозчики и трогали. Лотошники, продававшие штучные папиросы, бублики, кровяную горячую колбасу, в розовую и белую полоску сахарные пальцы, браво нахваливали свой товар. В стороне деловито выравнивались шеренги отбывающих на фронт красноармейцев. И над всем этим ярко светило беспечальное летнее солнце.
Было жарко и, как показалось Юре, празднично, хотя на самом деле пыльная привокзальная площадь жила обычной суматошной жизнью и люди, загнанные в её толкотню, втиснутые в её беспорядочное движение, были озабоченными, усталыми, лишёнными приподнятой оживлённости, которая отличает праздники.
Юра добрался до цели. Ещё неделю назад этот город казался ему таким далёким, словно лежал за семью морями, но наконец Юра — один, совсем один, самостоятельно — одолел все, и вот он — Киев. А ещё жило в мальчике воспоминание о прошлых приездах в этот город с отцом и мамой; тогда папина сестра, Ксения Аристарховна, с мужем встречали их на вокзале, и начинался для Юры длинный, нарядный праздник с шумным катанием по Днепру на лодках, и конные прогулки по лесу, и чудесные вечера на даче в Святошино, и самые любимые его лакомства, и ещё многое, многое другое.
Он, конечно, понимал, что сейчас будет иначе. И все равно при мысли, что лишь несколько улиц отделяют его от родных, Юру охватило такое нетерпение, что ноги сами понесли по городу: скорей! скорей! И внутри его что-то пело, словно он спешил на праздник. Правда, он подзабыл, где эта Никольская, но знал, что обязательно отыщет её, люди подскажут…
Минуя стороной знаменитый в те дни Еврейский базар, именуемый в народе Евбаз, Юра вышел на Бибиковский бульвар. Там, на углу, огляделся, спросил пожилую женщину:
— Скажите, пожалуйста, как пройти на Никольскую улицу?
Женщина очень долго объясняла мальчику, как попасть к Бессарабке и затем на Никольскую. Короткой дорогой — по Собачьей тропе — идти не посоветовала, предостерегла:
— Там такая шантрапа — обворуют, а то, чего доброго, и прибьют… Иди лучше другим путём — через Крещатик, потом по Банковой.
На Бессарабке Юра немного постоял в раздумье и решительно свернул на Собачью тропу. Прошёл Александровскую больницу. И сразу же за садом больницы открылся ему до неправдоподобности странный посёлок. Приземистые лачуги, больше похожие на собачьи будки, нежели на жилища людей, были кое-как слеплены из ломаной фанеры, старого железа, разбитых ящиков. Около них копошились какие-то люди в лохмотьях — это были нищие, мелкие воры и беспризорники.
Юра благополучно дошёл почти до конца Собачьей тропы. Иногда быстрые любопытные глаза то воровато-цепко, то нагло, с вызовом, а то равнодушно-сонно ощупывали его самого, потрёпанную курточку и добитые, слегка скособоченные ботинки и, видимо, считали их не заслуживающими внимания.
Но вот из-за одной развалюшки вынырнула костлявая фигура в развевающейся на ветру рвани. Беспризорник быстро пересёк дорогу Юре и остановился, вызывающе отставив ногу. Это был мальчишка приблизительно Юриных лет с наглыми, по-кошачьи рыжими глазами. Сквозь прореху рубашки на плече виднелась острая ключица. Мальчишка, оттопырив нижнюю губу, насвистывал что-то бойкое. Юра, чтобы не показать виду, что ему не по себе, смело направился к беспризорнику и спросил вежливо и спокойно:
— Вы не скажете, как пройти на Никольскую?
Беспризорник высокомерно осмотрел Юру сверху вниз, задержал взгляд на ботинках и так же высокомерно бросил:
— Давай махнём!
— Чего? — не понял Юра.
— Поменяемся, говорю. Штиблеты на штиблеты. — И он выразительно покрутил носком почти развалившегося башмака, из которого вылезали пальцы.
Юра улыбнулся такой шутке и хотел направиться дальше, но беспризорник снова преградил ему путь.
— Пропустите, пожалуйста! — тихо, но твёрдо сказал Юра, безбоязненно глядя в глаза обидчика.
— Ого! — хохотнул беспризорник и фасонно, в знак своей неодолимости, выставил ногу. — Ну а ежели не пущу!
— Ударю!
— Чего-о? — угрожающе протянул мальчишка и, для ещё большего устрашения, замысловато сплюнул через зубы.
— Ударю, говорю! — твёрдо повторил Юра, пристально следя за каждым движением противника. — Я изучал бокс и джиу-джитсу…
Беспризорник подбросил и поймал на лету увесистый камень, зажал его в руке. И замахнулся…
Если бы Юрины гимназические наставники могли увидеть своего питомца, они бы несомненно остались довольны. Заученным движением Юра перехватил руку обидчика, но не удержался на ногах, и они вместе упали в пыль и покатились по земле, осыпая друг друга крепкими тумаками. Но вскоре оба запыхались, устали.
— Ну, может, хватит? — тяжело дыша, наконец запросил пощады беспризорник.
— А приставать больше не будете? — сидя верхом на противнике, великодушно осведомился Юра.
— Не-е. — И с тенью уважения в голосе мальчишка добавил: — Здорово дерёшься!
— То-то же! — вставая, сказал Юра. — Я же вас честно предупреждал!..
— Вот только губу, жандарм такой, разбил! — Беспризорник стёр с подбородка кровь.
Юра, не оборачиваясь, двинулся дальше, однако прислушивался, нет ли погони. Но его никто не преследовал.
Оборванный, с кровоподтёками и царапинами, подошёл он в сумерках к двухэтажному особняку, обнесённому глухим забором. Несколько раз потянул ручку звонка, не замечая, что через «глазок» в калитке за ним наблюдают. Наконец недовольный женский голос неприязненно спросил:
— Вы к кому?
— К Сперанским.
Калитка нехотя растворилась. Пышнотелая женщина, в толстом домотканом фартуке, провела Юру в дом, оставила в передней.
Через минуту в переднюю быстро вошла, шурша платьем, невысокая молодая женщина. Чертами лица она напоминала Юриного папу; у Юры дрогнуло и громко-громко забилось сердце.
— Тебе что нужно, мальчик? — спросила она.
— Ксения Аристарховна, тётя Ксеня! Не узнали меня?
Женщина серыми блестящими глазами долго удивлённо всматривалась в лицо мальчика и вдруг вскрикнула:
— Юра! Бож-же мой, Юра? Как ты очутился здесь? Где мама?.. Ой, господи, что у тебя за вид?
Она нервно схватила Юру за руку, ввела в просторную, обставленную старинной мебелью комнату и, нежно и заботливо оглядывая его со всех сторон, позвала:
— Викентий!.. Викентий, иди скорей сюда!
В гостиную вошёл высокий полный мужчина с капризным, холёным лицом, на котором лежала печать уверенного спокойствия. Он торопливо взбросил на переносье пенсне.
— Юра? — изумлённо вскинув тяжёлые брови, воскликнул он. — Что случилось, Юра? Где мама?
Юра в бессилии потупил голову, и слезы потекли по его щекам…
Потом, вымытый и одетый во все чистое, успокоенный той заботой, с которой его встретили, Юра сидел на широком диване рядом с Ксенией Аристарховной. Он все время старался быть ближе к ней, к её надёжному, уютному, почти материнскому теплу, к рукам, таким же ласковым, как у мамы.
Сидя здесь, в тёплой и чистой квартире, Юра испытывал странное чувство раздвоенности. Оно возникло у него ещё в дороге, когда он добирался до Киева, когда ехал в тамбурах, на подножках и даже в «собачьем ящике» классного вагона. В «собачий ящик» он забрался в Екатеринославе и, измученный всем пережитым, проспал почти до Киева. Проснувшись, стал взбалмошно вспоминать — и не мог поверить, что все происшедшее случилось именно с ним. Тот, прежний, Юра Львов — книжник и неуёмный фантазёр, беспомощный в обычной жизни, — словно бы остался навсегда там, в пустынной степи, у маленького земляного холмика. С ним просто не могло произойти ничего такого, что произошло с другим Юрой Львовым, который бесстрашно шёл через ночную степь, блуждал по безлюдному лесу, сумел убежать из Чека, научился на ходу цепляться за поручни уходящих вагонов, прятаться от железнодорожной охраны… Но ведь все это было. Было!
Первый Юра со слезами рассказывал Ксении Аристарховне и Викентию Павловичу об их жизни под Таганрогом, о поезде, о болезни и смерти мамы. Другой же не удержался, стал громко и даже немного хвастливо рассказывать о своих приключениях после того, как он остался один.
Выслушав рассказ Юры о драке на Собачьей тропе, Викентий Павлович обернулся к жене:
— Я так понимаю, Юрий принял сегодня боевое крещение! Все правильно, мужичьё надо бить!.. Надеюсь, ты не посрамил фамилию?! — патетически воскликнул он.
— Я ему сильно надавал! — засветился от похвалы Юра и добавил: — Приёмом джиу-джитсу… вот этим… знаете…
— Молодец! Хвалю! Начинай с малого, с малых большевиков! — заулыбался собственной остроте Викентий Павлович.
— А я и в Чека был. У красных. — Юра хотел преподнести это особенно эффектно, как самое сенсационное в пережитом, но вдруг вспомнилось буднично-усталое лицо Фролова, красные от бессонницы глаза — и голос его помимо воли упал чуть ли не до шёпота: — Правда, был в Чека…
Ксения Аристарховна всплеснула руками, брови страдальчески надломились, а Сперанский близко заглянул Юре в лицо и укоризненно покачал головой:
— Ну, это уж ты, братец, сочиняешь! — А сам горестно подумал: «Такое ныне время, должно быть, когда и мальчишки гордятся тем, что в меру сил своих принимают участие в борьбе. Слишком быстро взрослеют сердца».
Юра же, задетый тем, что ему не верят, стал запальчиво рассказывать:
— Схватили они меня и — к самому главному. А тот и говорит: ты шпион!
— А ты? — скептически спросил Викентий Павлович.
— А я?.. А я ка-ак прыгну! И — на улицу! И — через забор! — Теперь Юра опять рассказывал громко, даже залихватски и, чувствуя себя необыкновенно смелым и ловким, суматошно размахивал руками. — А потом по улице… по огородам… Стрельба подняла-ась!..
И тут Юра запнулся, вспомнив, что ниоткуда он не прыгал, что из Чека его выпустили и никто за ним не гнался. А ещё он вспомнил Семена Алексеевича и то, как заботливо он отнёсся к нему и на батарее, и позже, когда они ехали в Очеретино. Ему стало немного стыдно за своё хвастовство, и он смущённо поправился:
— Нет, стрельбы, кажется, не было… потому что… никто за мной не гнался.
— Это уже детали. — Сперанский по-отечески взъерошил Юре волосы. — Главное, что ты достойно выдержал экзамен на мужество. — И затем торжественно добавил: — Отменнейший молодец! Гвардия! Весь в отца!
Несколько мгновений они сидели молча, постепенно привыкая друг к другу. Потом Юра поднял глаза на дядю:
— А вы, Викентий Павлович?
— Что — я?
— Вы ведь тоже, как и папа, офицер. Почему вы не воюете?
Сперанский как-то со значением рассмеялся, потрепал Юру по щеке.
— Резонно… резонный вопрос! — Он поколебался, словно советуясь сам с собою о чем-то таинственном и важном, и наконец произнёс: — Потом узнаешь… Позже!.. Да-да, несколько позже! — Викентий Павлович прошёлся раз-другой по комнате, снова присел возле Юры, положил ему руку на плечо и наигранно-виноватым голосом продолжил: — Время… трудное и сложное в данный момент время, Юрий. И ты должен нам с тётей Ксеней помогать. Договорились? Мне сейчас ходить по городу, так сказать, не безопасно. Ну знаешь, облавы там, проверки документов, да мало ли что… Поэтому за продуктами и по разным хозяйственным делам будешь ходить ты!
— Я? Я с удовольствием, Викентий Павлович! — с готовностью согласился Юра.
— Ну, зачем же… — попыталась было вмешаться в этот разговор Ксения Аристарховна, но не договорила — Сперанский пресёк её попытку взглядом, многозначительным и строгим.
В обитом жёлтым шёлком салон-вагоне командующего Добровольческой армией находились трое: сам хозяин, полковник Щукин и полковник Львов, тщательно выбритый, в хорошо подогнанной армейской форме.
— Я про себя уже крёстное знамение сотворил, думал, как достойно смерть принять, — рассказывал Львов о недавно пережитом. — И право же, о таких избавлениях от смерти я в юности читал в плохих романах…
— Судьба, — улыбнулся Ковалевский.
— Случай, Владимир Зенонович. А может, и судьба, которая явилась на этот раз в облике капитана Кольцова. Если бы не он, не его хладнокровие и отчаянная храбрость… все было бы совсем иначе!
— Н-да, не перевелись ещё на Руси отважные офицеры, — задумчиво сказал Ковалевский и поднял на Львова глаза, — Вам не доводилось знать его раньше?
— Несколько раз встречался с его отцом. В Сызрани был уездным предводителем дворянства. Очень славный человек! — обстоятельно объяснял полковник Львов.
— О! Значит, капитан из порядочной семьи! — Ковалевский медленно, чуть сгорбившись и заложив руки за спину, несколько раз прошёлся по вагону, затем остановился напротив полковника Львова. — В минуты горечи и отчаяния я думаю о том, что армия, которая имеет таких воинов, не может быть побеждена. По крайней мере, пока они живы… Ну что ж, представьте мне капитана. Хочу взглянуть на него, поблагодарить.
Щукин предупредительно встал, пошёл к двери. Походка у него была лёгкая и беззвучная, как будто он был обут в мягкие чувяки.
Кольцов вошёл в салон-вагон следом за Щукиным. Он, как и Львов, был уже в новой форме. Прямая фигура, гордо вскинутая голова, решительная походка, чёткость и некоторая подчёркнутая лихость движений — все говорило о том, что это кадровый офицер.
Щёлкнув каблуками, Кольцов доложил:
— Ваше превосходительство! Честь имею представиться — капитан Кольцов.
Командующий с интересом посмотрел на капитана, лицо его смягчилось ещё больше, и он двинулся навстречу офицеру, невольно любуясь его выправкой.
— Здравствуйте, капитан! Здравствуйте! — Командующий совсем не по-уставному, как-то по-домашнему пожал Кольцову руку. — Где служили?
— В первой пластунской бригаде, командир-генерал Казанцев, — чётко отрапортовал Павел, прямым, открытым взглядом встречая благожелательный взгляд командующего.
— Знаю генерала Казанцева, весьма уважаемый командир. Садитесь, капитан! Наслышан о вашем достойном… очень достойном поведении в плену. Хочу поблагодарить!
Кольцов склонил голову:
— К этому меня обязывал долг офицера, ваше превосходительство!
— К сожалению, в наше время далеко не все помнят о долге! — Командующий присел к столу, снял пенсне, отчего усталые глаза его с припухшими веками словно погасли. — А кто и помнит, не проявляет должного дерзновения в его исполнении. — Немного подумав, командующий спросил: — Если не ошибаюсь, в дни Брусиловского прорыва ваша бригада сражалась на Юго-Западном фронте? Имеете награды?
— Так точно! Награждён орденами Анны и Владимира с мечами! — не очень громко, чтобы не выглядело похвальбой, отрапортовал Кольцов.
Командующий бросил многозначительный взгляд на Щукина: значит, смелость капитана не случайна. Чтобы получить в окопах столь высокие награды, надо обладать воистину настоящей храбростью — это Ковалевский хорошо знал.
Складывал своё мнение о командующем и Кольцов. Он был немало наслышан о военном умении и высоком авторитете Ковалевского. Сейчас же видел перед собой человека умного и доброго — сочетание этих качеств он так ценил в людях! Ковалевский был ему определённо симпатичен, и Кольцов ощутил сожаление, что такие люди, несмотря на ум, волю, проницательность, не сумели сделать правильный выбор и оказались в стане врагов…
Эти мысли, проскальзывая как бы вторым планом, не нарушали внутренней насторожённости Кольцова, его предельной мобилизованности. После побега от ангеловцев все для него складывалось очень удачно, и это обязывало Кольцова к ещё большей собранности: он знал, что в момент удачи человеку свойственно расслабляться, а он не имел на это права.
Вызов к командующему не был для Павла неожиданным, в сложившейся ситуации все должно было идти именно так, как шло. Вполне естественной была и приглядка Ковалевского к отличившемуся офицеру, хотя Кольцов и чувствовал в ней какую-то пока не понятную ему пристальность.
— Скажите, капитан, где бы вы хотели служить? — доверительно спросил командующий.
— Я слышал, ваше превосходительство, генерал Казанцев в Ростове формирует бригаду. Хотел бы выехать туда.
— Так-так… — Что-то неуловимое в лице Ковалевского, какое-то продолжительное раздумье насторожило Кольцова. По логике, в их разговоре можно было поставить точку. Интуиция же подсказывала, что командующий делать этого не собирается.
— А если я предложу вам остаться у меня при штабе? — вдруг спросил он.
Первая обжигающая сердце радостью мысль: «Удача, какая необыкновенная удача! — И тотчас же, вслед: — Но и удесятерённый риск». Здесь, в штабе, он будет все время на виду, под прожекторами. Будет постоянно подвергаться контролям и проверкам… Выдержит ли легенда?.. Однако риск того стоит. Такой второй возможности, может, никогда не представится… Эти противоречивые мысли промелькнули одна за одной, как волны. Если в разговоре и возникла пауза, то очень незначительная и вполне оправданная, когда человеку неожиданно предлагают изменить уже сложившееся решение. Лицо Ковалевского сохраняло прежнее доброжелательство, Кольцов отметил это. Теперь нужно было согласиться, но сделать это осторожно, сдержанно.
— Я — офицер-окопник, ваше превосходительство, — с сомнением в голосе сказал Кольцов, — и совсем не знаком со штабной работой!
— Полноте, капитан! — едва заметно нахмурился генерал, не любящий ни резкости, ни торопливости в людях. — Все мы тоже не на паркете Генерального штаба постигали войну. Но поверьте старому солдату, храбрость, самообладание и выдержка нужны не только на поле брани. В штабах тоже стреляют, капитан, правда перьями и бумагой. Но голову, смею уверить вас, сохранить не намного легче, нежели в окопах…
Кольцов с покорным достоинством склонил голову:
— Благодарю за доверие, ваше превосходительство! Почту за честь служить под вашим командованием!
— Вы меня знаете? — Ковалевский внимательно посмотрел на Кольцова. Кольцов снова сдержанно поклонился. Теперь его полупоклон должен был означать уважение и почтительность:
— Кто не знает имени генерала, который первым на германском фронте получил за храбрость золотое оружие! Имени генерала, который под Тарнополем вышел под пули и увлёк за собой солдат в штыковую атаку!
— На войне как на войне, капитан! — Ковалевский задумчиво опёрся щекою о ладонь, глаза у него стали отстранёнными, словно мысленно он вернулся в те дни, когда честолюбивый, полный сил, он ждал от жизни только удач, когда неудачи и жестокие поражения, отступления перед противником были у других, а не у него, Ковалевского. Ему было трудно сейчас вернуться из того далека в салон-вагон, где были его товарищи по войне — Львов, Щукин и этот храбрый и тоже, как когда-то он сам, удачливый капитан. Но он пересилил себя. И тихо сказал в прежней доброжелательной тональности: — Вы свободны, капитан.
Когда Кольцов вышел, Львов спросил:
— Предполагаете — адъютантом, Владимир Зенонович? — В голосе полковника явственно звучало одобрение.
— Возможно, — кратко отозвался Ковалевский тем тоном, который обычно исключает необходимость продолжать начатый разговор.
Поднялся Щукин, который до сих пор молча сидел в углу салон-вагона, внимательно следя за разговором командующего и Кольцова.
— Владимир Зенонович, ротмистр Волин прежде служил в жандармском корпусе. С вашего разрешения, я хотел бы взять его к себе.
Ковалевский готовно кивнул, соглашаясь со Щукиным и отпуская его одновременно.
Оставшись наедине со Львовым, командующий пригласил его сесть поближе.
— Я понимаю, Михаил Аристархович! После всего пережитого вы, конечно, хотели бы получить кратковременный отпуск?
Полковник Львов недоуменно посмотрел на командующего и почти не задумываясь тотчас же решительно ответил:
— Напротив, Владимир Зенонович! Я сегодня же намерен выехать в вверенный мне полк.
— Нет. В полк вы не вернётесь… Вам известна фронтовая обстановка?
— Да, Владимир Зенонович, — со скорбью в голосе ответил полковник Львов. — Падение Луганска крайне огорчило меня…
— Генерал Белобородов сдал город, проявив нераспорядительность, бездарность и личную трусость, — раздражённо сказал Ковалевский. — Готовьтесь принять дивизию у Белобородова. Луганск для нас очень важен, взять его обратно нужно как можно скорее…
Назначение Львова командиром дивизии казалось командующему удачным, он верил в то, что полковник сможет благоприятно повлиять на исход операции. Все больше утверждаясь в этой мысли, Ковалевский тепло подумал о Львове, благодарный ему и за готовность, с которой полковник принял ответственное поручение, и за самое возможность дать это поручение именно ему. И тут же мелькнула грустная мысль, что вот встретились они, люди, давно знакомые, даже друзья, а разговор их носит сугубо деловой, официальный характер, без малейшей интимности, теплинки, которая обязательно должна присутствовать в отношениях людей, давно и хорошо знакомых и симпатичных друг другу. И Ковалевскому вдруг захотелось внести эту теплинку, заговорив со Львовым о чем-то личном и важном только для него.
Командующий знал, что семья полковника находится на территории, занятой красными, что судьба жены и сына Михаилу Аристарховичу неизвестна, и это постоянно мучило и угнетало его. Он понимал, что за дни отсутствия Львова вряд ли могла проясниться неизвестность, но все же спросил, чувствуя, что сейчас уместно и нужно проявить участие и неважно, какая фраза будет произнесена первой:
— О жене и сыне по-прежнему никаких известий. Михаил Аристархович?
— Самое немногое, Владимир Зенонович, — ответил Львов с той готовностью, которая подсказала Ковалевскому, что он ждал этого разговора и благодарен за него. — С оказией удалось узнать, что Елена Павловна и Юра выехали из Таганрога в Киев, там живёт моя сестра. Выехать выехали, но доехали ли? Так что неопределённость осталась.
— Да-да! — страдальчески поморщился Ковалевский. — Ужасно, что мы не смогли защитить, уберечь самое для нас дорогое от всей этой кровавой революционной неразберихи. Знаете, я даже доволен, что не имею сейчас семьи. Слава богу, хоть этот тяжёлый груз не давит. — И, спохватившись, снова вернулся к прерванной теме: — Пожалуй, Елене Павловне лучше бы оставаться в Таганроге, мы будем там скорее, чем в Киеве.
— Но Леночке ведь неизвестны штабные планы, да и сводок с фронта она наверняка не читает. Запуталась, заметалась… — Голос Львова дрогнул от волнения.
— Будем уповать, что все обойдётся, образуется и скоро вы встретитесь с Еленой Павловной и Юрой.
Ковалевский понимал никчёмность этих утешающих слов. Но что он мог ещё сказать?
В вагоне Щукина, в той его половине, что оборудована под кабинет, не было ничего лишнего. По сравнению с салоном командующего это была келья отшельника: небольшой стол, стулья. Во всю стену — карта с загнутыми краями, сплошь утыканная флажками по всем зигзагам своенравной липни фронта. Эта линия своими причудливыми контурами напоминала фантасмагорический цветок, удлинённые лепестки которого простирались к Калачу, Луганску, Феодосии…
На окнах вагона — налитые свинцовой тяжестью плотные шторы, едва-едва пропускающие свет. И только толстые железные решётки и два крепыша сейфа, стоящие рядом, придавали кабинету Щукина загадочность, говорили о таинственности и суровости его деятельности.
Войдя в кабинет, Щукин включил свет. Сел за стол. Только что он снова разговаривал с ротмистром Волиным, и неясное чувство раздражения на самого себя постепенно наполняло его душу. Взять человека в отдел — значило допустить к самым тайным делам штаба. Не слишком ли опрометчиво он поступил, пойдя навстречу желанию Волина, когда тот предложил ему свои услуги? Да, Волин когда-то служил в петербургском жандармском управлении. Но что из того?.. С тех пор утекло много воды. Что Волин делал все последующие годы? С кем общался?..
Стук в дверь прервал его раздумья. Вошёл среднего роста капитан в тщательно отглаженном френче английского покроя. Его светлые волосы были старательно, с помощью бриолина, уложены и разделены уходящим к затылку безукоризненно ровным пробором.
— Не помешал, Николай Григорьевич? — Остановившись у двери, он многозначительно смотрел на Щукина.
— Очень кстати, капитан. Проходите, садитесь.
Капитан Осипов, ближайший помощник Щукина, любил элегантно одеваться и выглядеть в глазах незнакомых людей светским человеком, этаким английским денди. Он умел быть надменным и таинственным в обществе армейских офицеров и безупречно учтивым с начальством. Щукину случалось наблюдать его в различных жизненных ситуациях, что и говорить, умел капитан произвести впечатление, но… на людей неискушённых, принимающих позёрство Осипова за его подлинную сущность. Мысленно посмеиваясь, Щукин легко прощал капитану эту его слабость. Более того, он никогда даже не намекнул Осипову, что претензии на великосветскость его нелепы и смешны. Он знал, что сумел бы простить своему помощнику и грехи поважнее, потому что этот человек обладал важнейшим для Щукина качеством — умением работать. Внешность внешностью, а в работу Осипов — сын разбогатевшего на плутовстве купца второй гильдии — въедался с цепкостью истинно крестьянской. Кроме того, он обладал ещё и другими, необходимыми для настоящего контрразведчика, чертами характера — терпением, дотошностью. Осипову полковник Щукин доверял безоговорочно.
Капитан Осипов с таинственным видом присел на кончик стула. И стал ждать, когда заговорит полковник. Лишь по опущенным на колени рукам можно было догадаться, что ему хочется сообщить что-то важное: короткие и толстые пальцы нервно шевелились от нетерпения.
Щукин внимательно оглядел Осипова и сказал ровным, бесцветным голосом:
— Знаете, Виталий Семёнович, доведись нам с вами встретиться сейчас впервые, я бы, пожалуй, угадал в вас контрразведчика.
Осипов скромно склонил голову, демонстрируя свой безукоризненный пробор:
— Неудивительно, Николай Григорьевич, с вашим опытом… — Его лицо слегка залоснилось от самодовольства.
Щукин перебил капитана:
— Для этого не нужно иметь богатого опыта! Есть контрразведчики, которые отличаются особым взглядом. Многозначительным и проницательным. И повсюду его демонстрируют. К месту ни не к месту. К счастью, таких контрразведчиков немного!
На покрасневшем лице Осипова обозначилась откровенная растерянность.
— Я считаю это пороком, который надо всячески изживать, — все тем же тихим голосом продолжил Щукин. — Настоящий контрразведчик должен скрывать то, что вы так старательно выпячиваете. Эту загадочную многозначительность. Вот пришли ко мне, и я по взгляду уже знаю, что у вас какое-то важное известие. — Мягко оттолкнувшись кончиками пальцев от стола, он удобно прислонился к спинке стула и деловым тоном приказал: — Ну-с, докладывайте, что там у вас?
— Донесение от Николая Николаевича! — с трудом собираясь с мыслями, стал докладывать Осипов. — Он сообщает, что в Киев прибыла двадцать четвёртая Туркестанская дивизия красных и днями будет направлена на пополнение тринадцатой армии.
Щукин, внимательно вслушиваясь в сообщение Осипова, пробарабанил пальцами по столу.
— Ваши выводы?
— Обстановка под Луганском усложняется для нас. По крайней мере, штаб, разрабатывая операцию к новому наступлению, должен это учесть. Может быть, ускорить наступление.
— Дальше, — коротко обронил полковник.
— Николай Николаевич также сообщает, что на Ломакинские склады в Киеве завезено очень большое количество провианта и фуража, предназначаемого для войск Южного фронта. Николай Николаевич прямо пишет, что, если все это уничтожить, войска фронта окажутся в период летне-осенней кампании в весьма и весьма критическом положении, уже сейчас красноармейцы получают половинный, голодный, паёк… — Осипов выразительно посмотрел на Щукина.
— Что вы предлагаете? — спросил полковник.
— Полагаю, Киевскому центру это по плечу.
— Безусловно! У них есть все возможности для осуществления такой операции. Немедленно подготовьте наше указание.
— Слушаюсь! — Осипов встал мгновенно, будто выпрямилась пружина. — Разрешите идти, господин полковник?
— Это не все, капитан. Сядьте? — Щукин посмотрел на Осипова долгим, невидящим, взглядом, словно решаясь в этот момент на что-то, затем вынул из бокового ящика стола чистую папку, на лицевой стороне которой было жирно выдавлено: «Дело N…» , быстро написал на ней несколько слов.
— Досье? — позволил себе любопытство Осипов.
— Называйте как вам будет угодно, но потрудитесь в ближайшее же время вернуть мне эту папку с исчерпывающими сведениями на означенное лицо. — И Щукин протянул папку капитану.
Осипов мельком взглянул на щукинскую надпись.
— Но может ли ротмистр представлять для нас интерес, Николай Григорьевич? Мне кажется, в окопах он пройдёт хорошую школу, прежде чем мы…
— Разве я недостаточно чётко определил вашу задачу, капитан? — сухо спросил полковник. — А что до окопов… ротмистр Волин с завтрашнего дня будет зачислен в наш отдел.
— Понимаю, Николай Григорьевич. Как говорили древние: «Жена Цезаря должна быть вне подозрений».
Щукин поморщился как от зубной боли и затем сказал:
— Кстати, капитан Кольцов оставлен командующим при штабе. Нелишне было бы и на него запросить характеристику у генерала Казанцева, в бригаде которого он служил.
— Слушаюсь! — Осипов чётко щёлкнул каблуками, повернулся и уже спиной «дослушал»:
— И не увлекайтесь древностью, Виталий Семёнович. В дне сегодняшнем она не очень уместна… Но смысл верен: или Волин и Кольцов вне подозрений, или…
Капитан Осипов хорошо знал, что означает второе «или».
Едва вступив в командование дивизией, полковник Львов предпринял новое наступление на Луганск. Двое суток шли ожесточённые кровопролитные бои. Командиры полков докладывали, что потеряли уже до трети личного состава. Приходилось ломать сопротивление противника на каждой улице, в каждом доме.
Лишь на третьи сутки к вечеру, когда солнце коснулось городских крыш, стрельба начала стихать. Полковник Львов тотчас отдал распоряжение переместиться штабу дивизии в центр города.
На улицах ещё лежали мёртвые красноармейцы рядом с убитыми конями. Красноармейцы были раздеты и разуты, у лошадей срезаны седла и сбруя. В вишнёвой тишине где-то за садами раздавались сухие щелчки выстрелов: это «добровольцы» из второго эшелона спешили добить раненых красноармейцев.
Вызвав адъютанта, полковник продиктовал телеграмму для генерала Ковалевского:
— Ваше превосходительство, Луганск вновь в наших руках. Преследуя противника, двигаюсь на Бахмут, Славянок. — И, подавив тяжёлый вздох, добавил: — Нуждаюсь в пополнении…
Нелегко далась полковнику Львову эта победа.
Шло время, и Юра постепенно втягивался в свою новую жизнь. Размеренный быт тихой и тщательно прибранной квартиры с долгими утренними чаепитиями, обедами и ужинами в строго определённое время, долгие часы за чтением книг в маленькой боковушке на мансарде — все это словно перенеслось из прошлого. Но появилось и другое, непривычное, — почти ежедневные вхождения по городу с записками к знакомым Викентия Павловича, содержащими просьбы достать муки, крупы или ещё чего-нибудь из продуктов. Временем Юру не стесняли, и он, выполнив поручение, ещё долго бродил по улицам и бульварам, наблюдая жизнь, временами непонятную и пугающую. Он всматривался в неё и думал, размышлял.
И ещё одно прочно вошло в жизнь Юры: твёрдая надежда на скорую встречу с отцом. Произошло это так. Однажды поздним вечером, устав от чтения, он лежал в постели и терпеливо слушал, как за окном стучит дождь, казалось, это скачет многокопытная конница. Ливни и конница неудержимы и веселы. И вдруг кто-то сильно и нетерпеливо зазвонил с улицы.
«Кто же это в такой час?» — опасливо подумал Юра и вышел на маленькую площадку перед дверью его комнатки, откуда по узкой, с расшатанными и скользкими перилами лесенке можно было спуститься в переднюю. Перегнувшись через перила, он увидел, как из спальни осторожно, на цыпочках вышел с зажжённой лампой в руке Викентий Павлович с заспанным, мятым лицом, на котором было написано недовольство. Повозился у двери, осторожно приоткрыл её, прислушался и пошёл к калитке. Вскоре на пороге появился незнакомый широкоплечий человек в мокром сверкающем плаще.
Юра увидел, что гость зачем-то протянул Бикентию Павловичу «катеринку» — сторублевую ассигнацию с изображением императрицы Екатерины Второй и, наклонившись, что-то шепнул, после чего Сперанский поднёс ассигнацию к лампе, тщательно её осмотрел и, выглянув в коридор, запер за вошедшим дверь. Гость быстрым бесцеремонным взглядом оглядел переднюю, заглянул в раскрытую дверь гостиной, и его длинное бледное лицо постепенно утратило напряжённость.
Пока гость раздевался, Сперанский спросил:
— Вы с дороги? Будете есть?
— Спать! — буркнул гость. — Я уже несколько суток не спал. Но прежде всего коротко поговорим о деле.
Они прошли в гостиную, и Викентий Павлович плотно закрыл за собою дверь…
Утром завтракали, как обычно, втроём. Никаких следов пребывания в доме ночного гостя Юра не обнаружил.
Викентий Павлович сидел за столом необычно оживлённый, бросал излюбленные, изрядно поднадоевшие Юре шутки, многозначительно поглядывал на Юру, но только под конец завтрака как бы случайно уронил:
— Ну вот, Юрий! Я получил сведения о твоём отце. Он здоров…
Горячая волна радости захлестнула Юрино сердце.
— Где же он? Где?
— Он там, — благодушно махнул рукой в сторону окна Викентий Павлович, — он там, где повелевает ему быть долг русского офицера. Воюет с большевиками. Надеюсь, вы скоро встретитесь… А сейчас одевайся. Пойдёшь к Бинскому. Да курточку накинь — что-то сегодня утро ветреное, легко простудиться.
Юре нравилось ходить по городу с разными хозяйственными поручениями Викентия Павловича — сколько можно было всего увидеть! Но вот к Бинскому на Лукьяновку он ходить не любил. Этот до неправдоподобности худой человек с клочковатой неряшливой бородкой вызывал у него чувство какой-то гадливости. Но идти надо было. Юра надел курточку и вышел на улицу.
Стояло раннее утро, и Юра не спешил. Вышел к Никольскому форту и двинулся по улице, вдоль ограды Мариинского парка, вниз.
Один за другим тянулись над крутыми склонами Днепра Мариинский и Дворцовый парки, пышные Царский и Купеческий сады. Юра вспомнил, что, бывая в Киеве, его мама любила ходить на концерты симфонического оркестра, которые давались в Купеческом саду. И Юра, повинуясь неукротимому велению памяти, свернул в Купеческий сад, по дорожке из жёлтого кирпича прошёл к деревянной белой раковине. Вот здесь он бывал с мамой, здесь… Но… скамейки для слушателей были давно разобраны на дрова, в оркестровой раковине вырублен пол, а на истоптанных клумбах вместо неудержимого праздничного цветения — полынная накипь. Не оглядываясь, Юра пошёл быстрее прочь от этого места, где ничего не осталось от былого, где как бы свершилась казнь над одним из дорогих его воспоминаний…
Он вышел на шумную Александровскую площадь, возле круглого трамвайного павильона пересёк её и зашагал по Крещатику к зданию бывшей городской Думы, откуда должен был ехать трамваем на Лукьяновку.
На площади, возле здания Думы, стояла огромная толпа. С трудом протолкавшись вперёд, Юра увидел выстроенных в каре вокруг дощатой, обтянутой красной материей трибуны кавалеристов. Затянутый в ремни, с шашкой на боку, молодцеватый и на вид ещё очень молодой командир громко кидал в людское море с трибуны:
— Деникина мы остановим. Должны остановить! Скоро Красная Армия по всему фронту пойдёт наступать. Пойдём и мы с вами…
Молодой и бесстрашный этот голос обладал какой-то притягательной и опасной силой. Это был голос порыва. Голос вечной атаки.
— Кто это? — спросил Юра стоявшего рядом пожилого человека в очках.
— Щорс, молодой человек! Начдив Щорс! Приехал с фронта принимать пополнение! — уважительно отозвался этот человек и гордо повторил: — Сам товарищ Щорс!
Юра не впервые слышал о Щорсе. В Киеве, кто восторженно, кто со страхом, много говорили об этом неслыханно смелом и талантливом командире. В восторженных рассказах простого люда имя его звучало, как легенда.
Вот над площадью прокатилось громкое, штормовое «ура», и оркестр заиграл «Интернационал». Затем послышалась громкая, чёткая команда:
— Справа звеньями, равнение на середину-у — рысью… марш-ма-арш!..
Пополнение прямо с Думской площади уходило на фронт. Мимо Юры проезжали всадники, похожие на тех, кого он видел в артиллерийском дивизионе: на сурового командира дивизиона, на Красильникова. И Юра вдруг подумал, что эти люди направляются туда, где его отец, что эти винтовки, эти шашки — против него. Но останавливаться на этой мысли было страшно. Выбираясь из толпы, он стал думать об отце. Когда они встретятся? И какой будет эта встреча? Нет, надо было ему все же пробираться на фронт. Ведь подумать только, он бы мог быть уже рядом с отцом, разделил бы с ним опасности, помог в трудную минуту. Разыгравшееся воображение рисовало одну картину за другой: вот он возвращается из разведки и приносит ценные сведения. Генерал награждает его, и все спрашивают наперебой и благоговейно: «Кто он, этот юный герой?» А отец отвечает: «Это мой сын». И смотрит на Юру ласково и лукаво, как умеет смотреть только он…
Трамвай долго и гулко тащился на Лукьяновку по бесконечной Львовской, а потом по Дорогожицкой улицам. Возле Федоровской церкви Юра лихо спрыгнул с подножки трамвая и повернул в переулок, где жил Бинский. Возле низенького домика с подслеповатыми окнами он остановился и постучал в дверь.
— Заходите! — приказал из-за двери скрипучий голос.
В тёмной прихожей Юра разглядел Бинского.
— Здравствуйте! — безрадостно произнёс Юра.
— А, Юрий! Очень рад. Очень! Раздевайтесь, снимайте курточку, сейчас будем пить чай! — засуетился Бинский.
— Благодарю, но я не хочу чая…
— Раздевайтесь, раздевайтесь. Без чая я вас не отпущу, — настаивал Бинский, помогая Юре снять курточку и на ходу ощупывая её. — Идёмте в комнату.
Здесь тоже было сумрачно, пахло сыростью и мышами. Посередине комнаты с низким потолком стоял овальный стол, у одной стены — комод, возле другой — кушетка и тумба с граммофоном — хозяйство человека, которому от жизни ничего больше не нужно.
— Садитесь, кадет! Я приготовлю чай, а вы пока послушайте Вяльцеву. — Бинский опустил мембрану граммофона на пластинку и торопливо вышел.
Сколько раз уже Юра объяснял Бинскому, что никакой он не кадет, но, похоже, Бинский специально каждый раз забывал об этом.
Вяльцева раскатисто пела о тройке, о пушистом снеге… Бинский принёс и поставил на стол стакан чаю, коробку с ландрином и опять озабоченно вышел.
Из вежливости Юра отхлебнул глоток. Чай был холодный и какой-то липкий. Мальчик отодвинул стакан.
Вскоре вернулся Бинский с небольшой корзинкой.
— Это — перловая крупа для вас, — показал он на кулёк, который лежал рядом с двумя бутылками мутноватой жидкости. — А это… это… э-э…
— Самогон? — попытался угадать Юра.
— Да-да. Это — самогон! — обрадованно и торопливо согласился Бинский. — Жуткая гадость. Но люди пьют… Я вас прошу, дружок, сделайте мне одолжение. Занесите этот… э-э… самогон одному моему знакомому. Вам, правда, придётся сделать крюк! Но в виде одолжения… Ноги у вас молодые… — Бинский смотрел на Юру просительными глазами, и, чтобы не выдать своей неприязни, Юра отвернулся и пробормотал полусердито:
— Пожалуйста!
— Поедете на Подол… Деньги на трамвай у вас есть? — услужливо засуетился снова Бинский.
— Конечно, — ответил Юра, зная, что Бинский все равно денег не даст и спрашивает о них единственно для проформы.
— Сразу возле Контрактовой площади увидите Ломакинские склады, спросите весовщика Загладина… Запомнили? — напутствовал мальчика Бинскнй.
— Да.
— Скажете ему: «С добрым утром, Алексей Маркович». И вручите.
Юра кивнул.
Бинский снова на секунду-другую выскочил из комнаты, вернулся с курточкой, помог Юре надеть её. Хлопнул его по плечу, зачем-то подмигнул. Он был весь словно на шарнирах.
— Счастливого пути, кадет! — прокричал он и, подталкивая Юру впереди себя, проводил его на улицу.
Пересаживаясь с трамвая на трамвай, Юра доехал до Подола. Потом пешком пошёл по булыжной Контрактовой площади, пыльной и грязной, со множеством замызганных харчевен и маленьких лавочек. Звонили к службе в Братском монастыре, и толпа нищих в ожидании богомольцев плотно обступила монастырскую паперть.
Юра, не глядя ни на кого, быстро пересёк площадь и вышел на улицу, которая вела к Днепру. Всю правую сторону улицы занимали приземистые складские помещения. На фасаде чернели огромные буквы: «Торговые склады бр. Ломакиных». Склады были обнесены забором с колючей проволокой. У ворот прохаживался часовой — молоденький красноармеец с беспечным лицом.
Когда подошёл Юра, был уже обеденный перерыв. Грузчики, стоя у ворот, курили самокрутки, балагурили. Кто-то показал Юре Загладина. Это был высокий широкоплечий, в запорошённой мучной пылью брезентовой робе, мужчина.
— С добрым утром, Алексей Маркович, — подойдя вплотную, сказал Юра.
— Долго почивать изволили, юноша, — с неожиданной суровостью ответил Загладин и с опаской бросил взгляд по сторонам. — День уже.
Он взял Юру за руку, и они пошли за угол. Убедившись, что за ними никто не наблюдает, Загладин требовательно протянул руки:
— Давай!
Обе бутылки он засунул в карманы брюк под широченный брезентовый пиджак.
— Ты к Бинскому или домой? — спросил Загладин.
Юра удивился: оказывается, Загладин уже знал о нем!
— Домой.
— Передашь дяде… — строгим голосом сказал Загладин, — Викентию Павловичу… что тётя Агафья приедет сегодня вечером. Если, конечно, придёт пароход. — Посмотрел мальчику в глаза и добавил: — Время-то сам знаешь какое — пароходы ходят нерегулярно.
Дотронувшись рукой до козырька кепки, он небрежно повернулся и деловито зашагал к складам мимо скучающего часового, бросив ему на ходу что-то, по-видимому, весёлое, потому что часовой отставил в сторону винтовку и засмеялся. А Загладин уже шёл мимо открытых настежь огромных лабазов, в глубине которых высились бунты пшеницы, мимо высоких пирамид из бочек, потом скрылся за горами обсыпанных мукою мешков, пыльных тюков, лохматых кулей и ящиков, что возвышались на всей площади складов.
Юра торопился, потому что опаздывал к обеду. Своим ключом он отомкнул калитку, вбежал в густую, вялую от зноя зелень палисадника и только хотел подняться на крыльцо, как услышал через открытое настежь окно столовой взволнованный голос Ксении Аристарховны:
— Не впутывай, слышишь, не впутывай Юру в свои дела. Он слишком мал!
— Перестань! — раздражённо отозвался Сперанский. — Ты думаешь, мне самому легко? Но так надо.
«О чем это они?» — бегло подумал Юра, и неясная тревога коснулась его сердца. Он, нарочито громко стуча каблуками по крыльцу, вошёл в прихожую.
Уже за столом под смущённые взгляды Сперанской он рассказал, что принёс крупу и что по просьбе Бинского ездил на Подол и поэтому задержался. Слово в слово передал Викентию Павловичу то, что велел сказать Загладин.
— Ну и слава богу! — вздохнула Ксения Аристарховна. — Слава богу, что все обошлось…
Сперанский строго взглянул в её сторону и тоже облегчённо вздохнул, обращаясь к Юре:
— А твоя тётя разволновалась и отругала меня. — Он притянул Юру к себе, прижал его голову к своему жилету и непонятно почему сказал: — Ничего, Юра, все образуется…
«Какие хорошие все-таки люди, — подумал о них у себя в комнате Юра, — как они обо мне заботятся! Как переживают!» И все же в глубине души шевелилось какое-то смутное предчувствие разочарования… «Что они скрывают от меня? Что не договаривают?»
А вечером над городом раскололись, как поздние громы, тревожные звуки набата — такие громкие, что казалось, вот-вот с куполов посыплется позолота. Им тотчас ответили гудки пароходов. По Никольской побежали встревоженные люди, на ходу растерянно перебрасывались между собой:
— Горит!
— Где горит-то?
— Кто-то сказал — на вокзале.
— Нет, на пристани.
— Что там?..
А кто-то также запальчиво утверждал.
— Белые идут!
— Откуда тут возьмутся белые? Петлюра возвертается! — возражал ему кто-то. — Ясно одно! Красные сдают Киев. И видать, все сжигают.
Викетий Павлович стоял у окна, напряжённо вслушивался во всполошность колоколов и гул людских голосов.
— Что-нибудь случилось? — испуганно спросила его жена.
— Сейчас каждый день что-нибудь случается, — ответил Викентий Павлович и, наспех накинув пиджак на плечи, вышел к калитке. Следом за ним выбежал и Юра.
В конце улицы над домами медленно расползалось по небу огромное багровое зарево.
— А может, это тот самый пароход горит? — высказал робкое предположение Юра.
— Какой ещё пароход? — с удивлённой бессмысленностью посмотрел на Юру Викентий Павлович.
— Ну… на котором тётя Агафья…
Эта фраза почему-то не понравилась Викентию Павловичу. Он раздражённо сказал:
— Прекрати болтовню, Юрий! И вообще, марш в дом!
Юра медленно и неохотно побрёл к крыльцу, не понимая, за что сейчас на него накричали, и от обиды до боли закусил нижнюю губу.
А Викентий Павлович вышел на улицу, спросил у пробегавшего мимо рабочего:
— Что там горит, товарищ?
— Ломакинские склады! — ответил тот, с горечью поглядывая вперёд, на дымы, что пластались над городом.
— Что вы говорите! — сочувственно сказал Викентий Павлович.
Охваченные огнём со всех сторон, полыхали склады. Горело зерно. Ярким пламенем были охвачены кубы прессованного сена. Коробились в огне сапоги, тысячи пар сапог. Звонко лопалась и разлеталась в разные стороны черепица. Рушились и оседали к земле приземистые лабазы. Чёрный дым затягивал купола церкви Братского монастыря, стлался траурным покрывалом над улицами — и жирная, бархатистая копоть неслышно опадала к ногам напуганных людей.
…К утру от складов ничего не осталось, кроме выжженной земли, кучи золы да закопчённых полуразрушенных стен. В Киев из поездки в прифронтовую зону Фролов вернулся на следующий день после пожара на Ломакинских складах. Был поздний вечер. С вокзала он поехал прямо в гостиницу «Франсуа» — привести себя с дороги в порядок. А через час отравился на площадь Богдана Хмельницкого.
По широкой гулкой лестнице Фролов поднялся в свой кабинет и прочитал там сводку Особого отдела. Она была тревожной: появились банды в районах Новопетровцев, Вышгорода, Демидова, Горенок, Гостомеля. Они словно бы кольцом окружали Киев. Отряд Зеленого, имеющий две с половиной тысячи хорошо вооружённых бандитов, пулемёты и орудия, захватил Триполье и ряд прилегающих к нему волостей. Обострилась обстановка и в самом Киеве: участились перестрелки по ночам, убийства отдельных красноармейцев и советских работников, факты саботажа, диверсии…
Кончив читать сводку, Фролов позвонил дежурному, узнал, что Лацис ещё у себя, и отправился к нему.
Усталые глаза Мартина Яновича оживились при виде Фролова.
— Здравствуй. Садись. Рассказывай, — коротко попросил он.
Стараясь придерживаться только главного, Фролов доложил результаты поездки. Потом заговорил о том, что тревожило больше всего. Начал прямо с вывода, к которому пришёл:
— Видимо, в штабе армии засел крупный деникинский разведчик. Именно в штабе армии. И в солидной должности.
— На основании чего такие выводы?
— Понимаете. Мартин Янович, только две батареи тяжёлых орудий, которым за сутки до начала операции изменили дислокацию, не подверглись обстрелу. — Фролов замолчал, словно оставляя себе время ещё раз обдумать выводы, но Лацис нетерпеливо шевельнул рукой, и он продолжил: — Более того, были обстреляны те участки, на которых эти батареи должны были размещаться и координаты которых указывались в донесении, посланном в штаб.
— Утечка информации в пути возможна? — быстро спросил Лацис.
— Проверим, конечно. Но маловероятно. Скорее всего — штаб.
— Похоже, — нахмурился Лацис. — Значит, Ковалевский, в отличие от нас, имеет надёжный источник информации?.. Плохо! Очень плохо работаем! — И безо всякого перехода спросил: — Что с Кольцовым? Переправили?
— Эту новость я приберегал на конец разговора…
— Не слишком ли много новостей на один раз? — поскучнел лицом Лацис.
— На сей раз, Мартин Янович, похоже, хорошая… Как и намечали, в Очеретино мы вывели Кольцова на белогвардейскую цепочку, и все шло как по маслу. А потом… на поезд, в котором он ехал, напала какая-то банда, — стал обстоятельно рассказывать Фролов. — В стычке бандиты многих постреляли, и я, честно говоря, даже подумал, что Кольцов погиб… Но вот дня три назад допрашиваю пленного офицера, выясняю кое-что об окружении генерала Ковалевского и так далее, и этот офицер вдруг среди прочих из свиты Ковалевского называет и Кольцова. Да-да! Павла Андреевича Кольцова! Говорит, это новый адъютант командующего, совсем недавно назначен.
Лацис молчал. В его глазах, устремлённых на Фролова, в самой их глубине, вспыхивали и пригасали огоньки: он прикидывал вероятность происшедшего, и на смену надежде приходило сомнение, которое сменялось новой надеждой…
— Может, однофамилец?
Фролов пожал плечами:
— Я уж все передумал: однофамилец, провокация, проверка, ещё черт — дьявол знает что. Убеждаю себя, что этого не может быть, что это слишком хорошо, чтобы было правдой, а сам все больше и больше верю в хорошее… Хочу верить!
— Н-да, в это действительно трудно поверить, — тихо сказал Лацис. — А представляешь, если бы это оказалось правдой? — И тут же с сомнением добавил: — Но почему же в таком случае он до сих пор не вышел на связь, не дал как-то о себе знать?
— Это я как раз понимаю, — ответил Фролов. — Нашей ростовской эстафетой он не может воспользоваться. Теперь, если это правда, он только из Харькова даст о себе весть…
Послышался стук в дверь, и в кабинет торопливо вошли двое чекистов.
— Докладывайте! — попросил Лацис.
Вперёд выступил молоденький узкоплечий, с белесыми ресницами и такими же белесыми глазами, чекист, кашлянул в кулак:
— Обследовали все очень тщательно, Мартин Янович! Никаких признаков поджога помещений не обнаружили. Пожар начался с зерновых складов. Специалисты утверждают, что могло произойти самовозгорание зёрна. А уже с зерновых складов огонь перекинулся на другие помещения. — Было видно, что он пытается говорить солидно и обстоятельно.
— Все? — резко спросил Лацис.
— Пожалуй, все! — развёл руками чекист и поглядел на товарища, словно спрашивая, действительно ли он все сказал.
— Очень хорошо вы доложили, товарищ Сазонов, — недобро сказал Лацис. — Убедительно… Именно на такой вывод и рассчитывали наши враги. Раз самовозгорание, значит, виновных искать Чека не будет. Потому что — само… возгорание… Нет, дорогой вы мой товарищ Сазонов! Это не самовозгорание, а диверсия, направленная прямо в сердце Красной Армии. Склады подожжены, и, уже установлено, с помощью какого-то сильно действующего реактива, возможно, это был специально обработанный фосфор, который ничего не стоило пронести в склады.
Сазонов, стоявший с совершенно убитым видом, хотел что-то ещё сказать, но Лацис остановил его привычным движением руки:
— Я знаю, что вы скажете: предположение ещё не есть доказательство. Вы правы, это так. Но вот вам и доказательство. — Лацис поспешно подошёл к столу, взял лист, густо испещрённый буквами и цифрами, и отчеканил: — Зерно завезено совсем недавно. И по мнению специалистов — других, не тех, с которыми консультировались вы, — самовозгорания ещё быть не могло.
Сазонов с беспомощной растерянностью посмотрел на Лациса.
— Так мы… это… — забормотал он, то ли оправдываясь, то ли желая восполнить плохое впечатление от своей работы службистским рвением, — мы заново все осмотрим… дорасследуем…
— Не нужно. Не занимайтесь больше этим, — мягко сказал Лацис и снова тем же энергичным и нетерпеливым жестом остановил Сазонова. — Мне не следовало поручать вам это дело. Не обижайтесь, но у вас нет опыта… Идите!
Чекисты, осторожно ступая друг за другом, вышли. Фролов проводил их сочувственным взглядом.
Лацис же отвернулся к окну, где отливали древним нетленным золотом купола Софийского собора.
— Горят склады с зерном и продовольствием, — глухо, с затаённой болью произнёс он, — горят на наших глазах. На транспорте акты саботажа и диверсий. В городе полно петлюровцев и деникинцев. Неужели перед лицом всего этого мы окажемся бессильными?.. Зреет крупный заговор, это чувствуется по всему. А с кем нам всем этим заниматься? С Сазоновым?! — Затем Лацис — взгляд в взгляд — подошёл к Фролову, присел возле него, продолжил: — А у нас в аппарате почти все такие — либо совсем мальчишки, либо вчерашние рабочие. Ни опыта, ни знаний… Да, нужно бороться с врагом! Это очень важно! Но не упускать и воспитание. Необходимо из этих мальчишек, — он кивнул на дверь, за которой недавно скрылся Сазонов с товарищем, — воспитать настоящих чекистов! Иначе обанкротимся!
Фролов слушал молча, находя в каждом слове Лациса отзвук своих размышлений и тревог, и пытался обдумать, что же нужно сделать практически. Что — в первую очередь?
— Приказом по ВЧК ты со вчерашнего дня не только начальник Особого отдела, но и мой, заместитель… — твёрдо произнёс Лацис, выделяя каждое слово. — Красильников остаётся твоим помощником. Сейчас же займитесь Ломакинскимн складами. Я приказал доставить список всех там работающих. В первую очередь необходимо выявить в этом списке бывших офицеров. Если таковые окажутся, надо их тщательно проверить. Вполне возможно, что между поджогом Ломакинских складов и лазутчиком в штабе армии существует прямая связь. Проанализируйте хорошенько и этот вариант: склады сгорели в дни, когда штаб армии только выдавал разнарядки частям на получение довольствия и обмундирования, никто ещё ничего не успел получить.
Лацис сделал паузу, давая возможность Фролову обдумать сказанное.
— И второе. А может быть, первое. Также безотлагательно займитесь выявлением вражеского лазутчика.
На следующее утро Фролов и Красильников взяли машину и поехали в штаб армии, прошли к начальнику оперативного отдела штаба Резникову.
Из-за стола навстречу поднялся сутуловатый человек с лицом замкнутым и строгим. Глаза его прятались за толстыми стёклами очков. В кабинете были ещё двое сотрудников штаба.
— Мой заместитель, — представил Резников полного человека с глубокими залысинами.
— Басов, — слегка наклонив голову, отрекомендовался тот и стал торопливо собирать со стола карту, схемы и ещё какие-то деловые бумаги, спросив Резникова: — Я полагаю, Василий Валерьвич, моё присутствие необязательно. Я захвачу эти бумаги пока вы заняты, посижу над ними.
Резников согласно кивнул и отрекомендовал второго сотрудника, маленького, сухонького, с бородкой клинышком:
— Старший делопроизводитель!
— Преображенский, — учтиво сказал делопроизводитель. — Я тоже пока могу быть свободен?
— Да, конечно!
Чекисты молча подождали, пока за Басовым и Преображенским не закрылась дверь. Резников, как бы спохватившись, однако не суетно, кивнул на стулья:
— Прошу садиться! Что-нибудь случилось? Я вас слушаю!
— Василий Васильевич! — начал Фролов. — Нам хотелось бы услышать, что вы, как начальник оперативного отдела штаба армии, думаете о провале операции «Артиллерийская засада»?
Резников молча развёл руками, снял очки и, близоруко щурясь, долго и старательно их протирал.
— Я… опасаюсь делать какие-либо выводы. — Он замолчал, затем добавил: — Вероятнее всего, хорошо сработала вражеская разведка. Непосредственно на передовой… или же вражеский агент находился в штабе артполка.
— Вы не допускаете возможности третьего варианта? — спросил Фролов.
— Какого же?
— Вражеский агент находится здесь, в штабе армии.
— Это предположение? — холодно, ничего не выражающим тоном осведомился Резников.
— Понимаете, только два артдивизиона, которым за сутки до начала операции штаб артполка изменил дислокацию, не подверглись обстрелу. Вернее, были обстреляны те участки, на которых дивизионы должны были размещаться и координаты которых были указаны в донесении, посланном вам, — выложил жёсткие факты Фролов.
Резников опустил голову, долго сидел молча. Казалось, ему неинтересно, скучно слушать эти выкладки об артобстреле.
— Перечислите всех, кто был знаком с планом!.. — попросил Красильников.
Резников сердито поморщился, словно Семён Алексеевич не дал ему сосредоточиться.
— Все работники оперативного отдела штаба, — бесстрастно ответил он и тихо постучал карандашом по столу.
— Вот и перечислите всех… с характеристиками… — в тон ему подсказал Красильников.
— Что это даст? — холодно спросил Резников. — Или вы собираетесь ловить врага по анкетным данным?
— Нет, конечно, — обезоруживающе мягко сказал Фролов. — Но мы будем встречаться с людьми, разговаривать, хотелось бы с знать о них что-то… Вот, к примеру, Преображенский. Вы с ним работаете давно, второй год. Охарактеризуйте его хотя бы вкратце.
— Десять лет в чине прапорщика в царской армии, все десять лет служил делопроизводителем, — с лёгким вызовом сказал Резников. — С восемнадцатого у нас… Исполнителен, аккуратен… — Он подумал, развёл руками: дескать, что ещё можно добавить?
— Басов?
— Мой заместитель. Полковник царской армии, но… преданный нам человек. Разработал ряд военных операций. Дважды на моих глазах водил резервный батальон в атаку… — объяснял Резников учительским, поучающим тоном.
— Когда он перешёл к нам? — спросил Красильников.
— Тоже в восемнадцатом.
— Причина? — неотступно следя за взглядом Резникова, спросил Фролов.
— Не знаю, — сумрачно ответил Резников. — Но вероятно, убеждения. Я долго присматривался к нему. Бывают, знаете, обстоятельства, когда человек как на ладони… Так вот, я верю ему.
Фролов обратил внимание на то, что Резников беззвучно шевелил губами, как бы проговаривая про себя фразу, прежде чем высказать её вслух.
— Как фамилия порученца, который доставил дислокацию и донесение из артгруппы в штаб? — отвлёкся от своих наблюдений Фролов.
— Топорков, — ответил начальник отдела и охотно повторил: — Топорков. В прошлом — рабочий киевского завода «Гретера и Криванека». Надёжный человек. Большевик.
— Его можно позвать?
…Вскоре явился Топорков. Высокий, с впалой, чахоточной, грудью. В порах его рук — въевшийся уголь. Над бровью — тёмный длинный шрам. Встал у дверей и словно врос в порог. Смелыми глазами осмотрел всех.
— Скажите, товарищ Топорков, вы лично доставили спецдонесение из артгруппы? — спросил у него Фролов. — И ещё ответьте, кому его вручили?
Топорков повёл взглядом на начальника оперативного отдела, недоуменным голосом сказал:
— Вот, Василию Васильевичу.
Резников, подтверждая, кивнул головой, и на губах у него опять застыло обидчивое недоумение.
— Не было ли в дороге каких происшествий? — нетерпеливо спросил Красильников. — Никому не попадал документ в руки?
Лицо Топоркова задёргалось, на шее вздулись жилы, он закричал Красильникову:
— Слушай! За кого ты меня считаешь?
Фролов подошёл к Топоркову, положил ему на плечо руку, негромко и примирительно произнёс:
— Извини нас, товарищ! Понимаю, что обидно тебе слышать такие слова. Но будь на нашем месте — спросил бы то же самое.
Весь день чекисты вызывали в кабинет начальника оперативного отдела людей, имеющих хоть какое-то отношение к операции «Артиллерийская засада». Резников, который поначалу относился ко всему этому спокойно, к вечеру вдруг сказал Фролову:
— Боюсь, что вы что-то не то делаете, товарищи! Враг-то один! Кто он — неизвестно! А подозрением травмируете всех работников оперативного отдела!.. — Он помолчал немного и добавил: — Вы уж извините меня, но так продолжать не следует!
…Вечером Фролов и Красильников шли по длинным штабным коридорам. Нещадно дымя козьей ножкой, Красильников говорил Фролову:
— Нет, не нравится мне этот начальник оперативного отдела. По-моему, он как та редиска — только сверху красный… Я его, как только мы вошли, на подозрение взял. Ты заметил, я ему все время в глаза смотрел, а он ни разу на меня не глянул. И вокруг него, заметь, все такие. Прапорщики, поручики, а заместитель — полковник…
Фролов взял Красильникова за руку, внимательно посмотрел на него и ласково, доверительно сказал:
— Есть у меня, Семён, вот какая мысль. Посоветуюсь с Мартином Яновичем, и предложим тебя на начальника оперативного отдела армии. Вместо Резникова. Как смотришь?
Красильииков остановился, часто заморгал глазами:
— Ты что… всерьёз?
— А почему же? Происхождение у тебя самое что ни на есть пролетарское. Ненависти к белым хоть отбавляй. Нюх на врага, как у борзой…
— С грамотностью у меня не шибко… — сокрушённо вздохнул Красильников,
— Вот поэтому в штабах нашей республики и сидят бывшие поручики да полковники, Семён, — с болью в голосе произнёс Фролов.
И они снова — шаг в шаг, плечо в плечо — зашагали по коридору.
24 июня части Добровольческой армии стремительно вышли к Харькову. В выгоревшей под жёстким, безжалостным солнцем степи на многие версты протянулись окопы первой линии — излом к излому; с брустверов в лица солдат сыпало ссохшейся землёй и колкой пылью. Ещё на рассвете эти окопы принадлежали красным. Теперь позиции красных переместились почти к окраинам оцепеневшего от страха Харькова, на поросшую подсолнечником возвышенность, откуда били пулемётным и винтовочным огнём. Подсолнухи тоже принимали молча и бессильно свою гибель: одни стояли продырявленные, другие — с обитыми краями, а иные лежали вповалку с оторванными стеблями. Лежали на чёрной выгоревшей земле, и пули, как воробьи, выклёвывали их.
Полковник Львов в бинокль сосредоточенно рассматривал непрочные, беспорядочные позиции красных. Он видел спешно вырытые окопы и даже мелькающие среди стеблей подсолнечника запылённые, усталые лица, видел, как суха земля перед этими неглубокими окопами, и понимал, что такая земля не может ни укрыть, ни защитить от смерти приникших к ней людей.
— Михаил Аристархович, шли бы вы на КП! — умоляюще просил его лежащий рядом командир полка.
Львов ничего не ответил. Он вспоминал недавние бои под Луганском, то колоссальное напряжение, с которым принятая им дивизия вновь брала город. Там были такие же неглубокие окопы, такая же сухая, разбитая в пыль земля.
Окуляры его бинокля задержались на лице одного из красноармейцев, совсем молоденького парнишки. Голова его возвышалась рядом с большим подломанным подсолнухом — такая же конопушная, круглая. Красноармеец выколупывал из подсолнуха молочно-белые семечки — пухлогубый, рассеянный, похожий на телёнка.
«Ну вот, я сейчас прикажу открыть огонь — и наверняка этот красноармеец будет убит, — подумал полковник Львов. — А чем он виноват передо мной? Да ничем! Может быть, я виноват перед ним?» В нем вдруг вспыхнуло сознание нелепости всего этого. Неужели он, полковник Львов, будет виновен в его смерти? Может ли он помиловать его сейчас? А долг? А офицерская честь?
«Война! У неё свои законы, — пытался он примириться со своим сердцем. — На войне всегда кого-нибудь убивают. Сегодня — его, завтра — меня». Но эти мысли о войне оказались беспомощными, за них невозможно было спрятаться от себя, от суда совести, от сознания ненужности всего, чему он отдал свои годы, свою жизнь… «Свои в своих… русские в русских… Я властен над жизнью этого паренька, над жизнями сотен таких же вот молоденьких, русоволосых, светлоглазых, доверчиво глядящих на мир… Впрочем, и он, этот паренёк, властен надо мной. Значит, мы обречены на невидимую связь, на невидимую власть друг над другом. Значит… Но что это я? — одёрнул себя Львов. — Что это я? К чему? Зачем?» Резким движением убрав бинокль от глаз, он повернулся к командиру полка и, глядя на него воспалёнными глазами, приказал:
— Немедленно готовьте батальоны к атаке!
Тот сразу же повернулся к офицеру-корректировщику и радостно прокричал с раскатистым, командирским «р»:
— Пр-рикр-рыть пехоту шр-р-апнелью!
Окоп загудел, тотчас забегали по траншее офицеры, готовя батальоны и роты к атаке.
Офицер-корректировщик продул трубку полевого телефона и бодро прокричал, скашивая обрадованные глаза на полковника Львова:
— Пушки — к бою! По-о цели два! Прицел сто-о!..
На огневой позиции артиллеристов повторили, команду, передавая её от батареи к батарее. Фейерверкеры молодцевато взмахнули руками.
— Беглым!.. Огонь!..
Наводчики коротко рванули шнуры, отбрасывая руки далеко назад, чтобы их не задело и не поувечило замками — при откате…
Заревели яростно пушки, земля вздрогнула, словно под нею зашевелился неистовый великан. Батареи каждые сорок секунд выбрасывали снаряды. Шурша и посвистывая, они проносились над окопом, в котором теперь с ненужным биноклем в руках стоял, расслабившись, полковник Львов. Когда первые разрывы, похожие на кусты огненного шиповника, осыпались, осели, полковник Львов снова приложился к биноклю, наблюдая, как впереди вновь и вновь вспухала и оседала земля дымом, огнём и пылью. Снова с неясным беспокойством поискал окулярами молоденького красноармейца и с сожалением отметил, что один из снарядов разорвался прямо над ним — теперь там, где несколько минут назад лежал парнишка, дождём сыпались вниз головки и стебли подсолнухов, оседала рыжая пыль. Львову стало на миг не по себе, словно он предал кого-то доверчивого, расположенного к людям. Ему показалось, что это он убил парнишку. Но насмешливый голос рассудка, оправдывая его, торжествующе произнёс: «Вот! И все-таки я тебя…» Полковник отряхнул пыль с локтей и встал во весь рост над окопом, увлекая за собой в атаку солдат. Рядом с ним, отплёвываясь от пыли, с одним пистолетом в руках, тяжело и медленно, как по пахоте, шагал командир полка.
Они прошли через поле, переступая через трупы убитых красноармейцев. Перешагивали через витки разорванной в клочья колючей проволоки. Быстро двинулись к возвышенности, часто припадая к земле, прячась за кустами и камнями. От окопов красных все ещё раздавались редкие выстрелы, — видать горстка уцелевших красноармейцев, отстреливаясь, отходила к Харькову.
А сзади, из покинутого Львовым окопа, доносился надрывный голос офицера-корректировщика:
— «Фиалка»! Цель занята нашей пехотой! Перенести огонь дальше!.. «Фиалка»! «Фиалка»!.. Цель занята…
Хрупко хрустели под ногами сломанные стебли подсолнухов, ни одного целого — подсолнухи, как и бойцы, приняли смерть на этой безвестной высотке. Полковник Львов и командир полка поднялись на возвышенность и совсем близко увидели окраины города.
— Вот он — Харьков… — не скрывая своей радости, произнёс Львов и остановился, чтобы получше разглядеть этот, ещё недавно столь далёкий и вожделенный, город. И в это мгновение увидел, как совсем близко от него, отряхиваясь от земли, поднялся человек в красноармейской форме. Пригибаясь и петляя, он побежал. И, вдруг обернувшись, вскинул винтовку и, не целясь, выстрелил в неподвижно стоявшего на высотке полковника. Львову померещилось, что это был тот самый конопушный парнишка-красноармеец, что грыз семечки и над которым разорвался снаряд. Падая навзничь, полковник успел ещё без всякой злобы подумать, словно продолжая недавний разговор с самим собой: «Нет-нет, не я тебя. А ты, кажется, меня… Ты — меня!.. Но, господи, как же это возможно? А Елена? Юрий?..»
К Львову кинулся командир полка:
— Я же вас просил… — и закричал: — Носилки!
Полковник бессильно раскрыл налитые болью глаза, попробовал приподняться, но не смог — руки подломились, а тело оказалось тяжёлым и непослушным.
— Ничего… Я обещал сыну, что меня… не убьют, — сдавленно прошептал он. — И как видите…
Очнулся полковник Львов в госпитальной палатке. По ней суетливо ходил неопрятный, забрызганный кровью врач. Почему-то снова вспомнил конопушного парнишку-красноармейца: сумел ли он выбраться из боя живым или лежит где-то среди подсолнухов?..
Потом полковник увидел над собой два лица — полное, с поблёскивающим на носу пенсне, и молодое, энергичное, с решительным взглядом. Собрав все свои силы, прошептал:
— Капитан!.. Владимир Зенонович!.. Когда вступите в Киев, разыщите… моих… Помогите сыну… в этой… жизни… — и замолчал, не в силах продолжать. На губах у него появились две белые, смертные, полоски.
Полковнику скорбно, с дрожью в голосе ответил Ковалевский:
— Все сделаем, Михаил Аристархович. Вместе с вами отыщем их!..
Лицо у Львова внезапно вытянулось, по телу пробежала дрожь… Ковалевский отвернулся, мелко крестясь…
Громко и торжественно гремели над Харьковом колокола. В соборной звоннице худой человек в чёрном виртуозно и самозабвенно вызванивал на нескольких разнокалиберных колоколах ликующую победную мелодию.
На улицах толпились обыватели. Вперёд выступили смокинги и котелки, они патриотически размахивали цветами.
Часов в пять пополудни в город вступили части Добровольческой армии. Проезжали под аркой из зелени. На них дождём сыпались цветы.
Из собора в торжественном облачении вышло духовенство. Архиерей Харлампий, весь в византийском золоте риз, преисполненный торжественной благости, ступил навстречу Ковалевскому, но до генерала не смог дотянуться и осенил крёстным знамением его запылённый автомобиль.
Казаки спешивались у собора, привязывали коней к железной ограде. В церковь не входили, так как хор в белоснежных одеждах выстроился на ступенях и архиерей стал служить торжественный молебен «по случаю чудесного избавления древнего православного города Харькова» прямо на Соборной площади, под постукивание копыт, лошадиное пофыркивание и доносившуюся издали редкую перестрелку.
Совсем недалеко от собора, на Московской улице, деникинцы окружили броневик «Артём» и, лениво постреливая, ждали, когда у красноармейцев кончатся патроны. Под благостные звуки молебна и ангельские голоса елейно вторящих архиерею хористов четверых красноармейцев, вышедших из броневика, казаки стали полосовать шашками. Уже мёртвых, лежащих на мостовой, продолжали тупо и жестоко рубить, разбрызгивая по булыжнику кровь.
Торжественно строгий Ковалевский в парадном мундире, с единственным Георгиевским крестом на груди, подошёл под благословение, опустился на одно колено и склонил смиренно голову.
— Спаси и сохрани, господи, люди твоя и благослови… — неслось над площадью.
Регент раскачивался перед хором, взметая фалдами чёрного фрака, будто и сам собирался улететь. Умилённо смотря на коленопреклонённого командующего, жадно крестились бывшие помещики, бывшие коллежские и статские советники, бывшие заводчики, бывшие предводители дворянства, бывшие… бывшие…
Их истовость была понятна. Вера в милосердие божье и в счастливую звезду Владимира Зеноновича Ковалевского была неподдельной, она явилась для них единственной надеждой.
Растекался вокруг собора загадочный запах ладана, перемешивался с тонким ароматом французских духов, острым духом сапожной ваксы и едкого лошадиного пота.
В город вошли ещё не все войска, ещё тянулись к нему усталые обозы, а многие здания уже украсились трехцветными Андреевскими знамёнами, лавочники поспешно водружали на приземистых особняках благоразумно спрятанные до поры до времени крикливые вывески: «Хлебная торговля бр. Чарушниковых». «Скобяные изделия — Шварц и К°», «Мясо, колбасы — цены коммерческие»…
На углу Сумской и Епархиальной улиц на афишной тумбе появился приказ, набранный строгим типографским шрифтом.
«Приказом командующего Добровольческой армией генерал-лейтенанта Ковалевского я, полковник Щетинин Иван Митрофанович, назначен градоначальником города Харькова.
Градоначальник г. Харькова полковник Щетинин».
Худощавый, интеллигентного вида, старик с седоватой бородкой выбрался из густой толпы, запрудившей улицы, внимательно прочитал этот приказ и чуть пониже приклеил своё скромное объявление:
«Продаю коллекцию старинных русских монет. Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу: Николаевская, 24, кв. 5. Платонов И. П.».
…Под штаб Добровольческой армии отвели здание бывшего Дворянского собрания, вместительное и удобное, расположенное к тому же в самом центре города. Начальнику отдела снабжения армии генералу Дееву хлопот предстояло предостаточно: в кратчайший срок надо было привести в порядок запущенный особняк.
В конце дня Деев разыскал Кольцова и попросил его лично ознакомиться с планировкой дома, с тем чтобы выбрать наиболее удобные комнаты для кабинета и личных апартаментов кот май дующего.
— Я уже наметил, господин капитан, — говорил тучный Деев, шумно, устало дыша, — но посмотрите и вы.
В здании, когда туда приехал Кольцов, царила суета. В вестибюль втаскивали красного дерева тяжёлую мебель, рабочие несли ведра с извёсткой, солдаты спешно тянули связь, где-то вверху звенели тазы, звякали ведра, сердито перекликались усталые женщины.
Торопливо, похлопывая себя кожаной перчаткой по начищенному голенищу сапога, сбежал с лестницы Осипов, на ходу коротко поздоровался с Кольцовым, скользнув по нему тяжёлым взглядом, и скрылся за поворотом коридора, ведущего из вестибюля в глубь здания.
Комнаты, которые генерал Деев хотел предназначить командующему, располагались на втором этаже правого крыла здания. Кольцов быстро обошёл их — все они были вместительными и к тому же смежными, что вполне соответствовало их предназначению, но все же он решил осмотреть и другие помещения. Убавив шаг, он двинулся по коридору, направляясь в левое крыло здания. Походил по пустым, гулким комнатам и, стараясь не задеть перил лестницы, пахнущих свежей краской, спустился вниз, на первый этаж. В конце коридора за массивными стенами арки увидел небольшую дверь. Вернее, она даже не сразу бросилась в глаза ему. В полутёмном, затхлом тупике он увидел останки огромного буфета из красного дерева, косо торчащую из-под какого-то торопливо оставленного хлама доску ломберного столика, диван и мысленно отметил про себя, что нужно будет отдать распоряжение очистить, коридор. Ещё дальше за грудой всевозможных ящиков и ящичков, скособоченных тумб и изъеденных старостью перегородок Кольцов и заметил эту дверь, похожую на прислонённую к стене доску, едва видневшуюся в полумраке. Он осторожно расчистил себе путь к двери и с трудом, навалившись на неё всей тяжестью, открыл. Зажёг спичку и, оглядевшись, увидел, что стоит в крошечной комнатке с тусклым запылённым окошком, затянутым бесконечной паутиной. Вероятно, когда-то эта комнатка предназначалась под какие-то побочные службы, но истинное её назначение было уже давно забыто, и она превратилась в некий склад для разной рухляди, где было в кучу свалено все: трехногие стулья, кресла без подлокотников, с торчащей во все стороны ватой, позеленевшие от недоброй старости канделябры и подсвечники, скульптуры царей, лошадей и старые, зияющие пустотой рамы с тусклой позолотой…
Кольцов хотел было уже уходить, как вдруг совсем близко и отчётливо слышалось:
— Шибче кистью води, а то до утра придётся торчать здесь. Все равно не выпустят, пока не сработаем.
— Оно конечно, — негромко ответил второй голос. — Да только руки ломит — с самого свету машем.
Голоса шли откуда-то сверху, наползали один на другой, усиливаясь от этого. Кольцов втиснулся между буфетом и старой софой, снова чиркнул спичкой, поднял её вверх. По стене тянулась едва заметная извилистая трещина. Постучав по стене, Кольцов почувствовал, что она полая — скорее всего, это был дымоход. На слух определив расположение помещений второго этажа, он понял, что голоса доносятся из большой комнаты, которую генерал Деев наметил для своего кабинета. Быстро поднявшись на второй этаж, Павел отыскал это помещение. Оно было просторным, большим, с удобным расположением многочисленных комнат.
Когда Кольцов вернулся в комнату с камином — как он теперь твёрдо решил, будущий кабинет командующего, — вдоль стены что-то вымерял пожилой офицер связи, а в дверях топтались два солдата с катушками проводов.
— Помещение занято, господин поручик! — решительно сказал Кольцов. — Здесь будет кабинет командующего.
— Но генерал Деев, господин капитан, направил меня сюда, — замялся поручик. — Здесь будет…
— Здесь будут апартаменты командующего! — отчеканил Кольцов твёрдо и надменно, как и полагается адъютанту его превосходительства.
— Но генерал Деев… — опять начал было поручик, но уже безнадёжным тоном.
— С генералом Деевым я договорюсь. — И, подождав, пока офицер и солдаты вышли, Кольцов плотно прикрыл дверь и отправился разыскивать Деева.
Двадцать седьмого июня с утра, едва солнце приподнялось над деревьями, штабные офицеры покинули свои вагоны и с вокзала перебазировались в центр Харькова, на оседлое городское житьё. Здание Дворянского собрания наполнилось чётким стуком скрипучих офицерских сапог, щеголеватым звоном шпор, вежливым щёлканьем каблуков, поскрипыванием портупей, гулом разнообразных голосов.
Полковник Щукин тоже облюбовал себе несколько небольших комнат на первом этаже сообразно своим походным привычкам и неприхотливому, но строгому вкусу. На окнах здесь тоже появились решётки, из кабинета-вагона перекочевали сюда два внушительных стальных сейфа, стол, стулья. И расставлены были так же, как недавно в вагоне. Об этом позаботился капитан Осипов. Он знал: полковник не любил перестановок, подолгу и болезненно привыкая к каждому новому предмету. Равно как не любил и новых людей в штабе и поэтому относился к ним с нескрываемым подозрением и был способен терпеливо, на протяжении многих месяцев, выяснять мельчайшие подробности их жизни.
После того как капитан Осипов доложил о поджоге Ломакинских складов и непосредственном исполнителе этой крупной диверсии Загладине, Щукин сделал какие-то пометки в блокноте и затем спросил, построжев внезапно лицом:
— Что-нибудь узнали о Волине, Кольцове?
— Занимаюсь, господин полковник! Ротмистр Волин, как выяснилось, служил с подполковником Осмоловским. Подполковник отзывается о нем весьма похвально. Однако… — капитан замялся.
— Что? — нахмурился Щукин и сразу словно отгородился бровями от Осипова.
— Поручик Дудицкий пишет в докладной записке о странном поведении ротмистра в плену у Ангела. Проявлял малодушие, трусость. И потом, после побега… — Под угрюмым взглядом Щукина Осипов все больше сникал, понимая, что излагает только голые предположения.
— Факты? Мне нужны факты! — настойчиво повторил Щукин.
— Вёл сомнительные разговоры… Подробности и факты досконально выясняю. Доложу несколько позже, — совсем тихо закончил Осипов.
— Так. Все? — Шукин резко положил руку на стол, как будто припечатал его печатью.
— Капитана Кольцова хорошо знают многие наши офицеры ещё по румынскому фронту. Отзываются с похвалой.
Щукин поднял на Осипова глаза, в которых светилось усмешливое недоверие.
— Этого мало, капитан! — сухо сказал полковник и отвернулся, давая понять, что он недоволен своим помощником. Осипов мысленно выругал себя за то, что поторопился с докладом.
Ковалевский сидел за овальным столиком в личных покоях с заткнутой за воротник салфеткой. Завтракал. Кольцов бегло просматривал поступившие за последние часы письма, телеграммы, документы и докладывал командующему:
— Рапорт градоначальника. Просит утвердить штатное расписание комендантской роты и взвода охраны сортировочного лагеря.
— Заготовьте приказ, я подпишу, — благодушно согласился Ковалевский.
— Слушаюсь!.. Рапорт начальника гарнизона Павлограда.
— Что там? — тем же размеренно ленивым тоном спросил Ковалевский.
— Полковник Рощин жалуется, что генерал Шкуро в пьяном виде ворвался в штаб и потребовал освобождения из-под ареста своего хозяйственника Синягина. Полковник Рощин пишет: «В присутствии офицеров штаба генерал Шкуро кричал на меня: “Мишка, выдай Синягина, а то я из тебя черепаху сделаю!”» — прочёл Кольцов с почтительной выжидательной весёлостью.
Ковалевский тоже улыбнулся:
— В семнадцатом Шкуро, напившись пьяным, вот так же кричал великому князю Дмитрию Павловичу: «Хочешь, Митька, я тебя царём сделаю?!» Великий князь холодно поблагодарил и отказался… А что полковник Рощин?
— Отказался выдать Синягина.
Некоторое время Ковалевский молча управлялся с завтраком, и казалось, забыл о Кольцове, потом со вздохом сожаления сказал:
— Синягина все же придётся освободить.
Кольцов с недоумением посмотрел на командующего:
— Но он же вор, Владимир Зенонович! Продал партию английского обмундирования…
— Антон Иванович Деникин просил меня не трогать Шкуро, — доверительно сказал Ковалевский. — По крайней мере до тех пор, пока не возьмём Москву. Заготовьте письмо полковнику Рощину.
— Слушаюсь, Владимир Зенонович! — Кольцов сделал пометку в блокноте и продолжил: — Письмо харьковского архиерея Харлампия. Просит принять его.
— Пишет, по какому делу?
— Так точно, насчёт земли хочет посоветоваться. Просит разрешения прирезать к монастырю пятьсот десятин лугов.
— С богом, с богом пусть советуется… — махнул салфеткой Ковалевский и задумчиво уставился на Кольцова. — А что, может, принять?.. Давно в церкви не был, лба перекрестить некогда… Приму, пожалуй! Луга-то им небось надобны. Сирот, нищих ныне сколько — монастыри кормят… Что ещё?
— Письма промышленников. Морозов, Бобринский, Сабанцев… — Кольцов тщательно перебирал письма.
— А они что хотят?
— Испрашивают аудиенции у вашего превосходительства.
— Где же я возьму столько времени?! — ужаснулся Ковалевский. — Каждому надо уделить внимание! Нет, я решительно не хотел бы с ними встречаться… — Но, подумав с минуту, заколебался: — Морозов, Бобринский, говорите? Черт! Все крупные промышленники, финансовые тузы. Как их не принять?
И тут Кольцов, сделав небольшую паузу, заговорил:
— Позвольте мне кое-что предложить, ваше превосходительство! — и, видя, что Ковалевский готов его выслушать, сказал: — Мне кажется, было бы правильным установить в штабе единый день приёма посетителей. Тогда по крайней мере они не каждый день будут вам докучать.
Ковалевский оживился, пытливо, с видимым интересом рассматривая своего адъютанта.
— Очень дельное предложение. Вот я и попрошу вас, Павел Андреевич, придумайте, как это лучше организовать, — добродушно попросил он. — У вас все?
— Ещё письмо от баронессы фон Мекк. Она слёзно умоляет сообщить ей, в каком госпитале лежит её сын. Пишет, что хочет сама ухаживать за раненым.
Ковалевский страдальчески взглянул на Кольцова.
— Одним словом, скандал, — кисло произнёс он и, отбросив салфетку, пересел на диван. — Не знаю, что ответить баронессе. Её сынок поручик фон Мекк, видите ли, неудачно повеселился и подхватил неприличную болезнь. Его поместили в госпиталь, он лечится. Но представьте себе, приедет баронесса… Это же черт знает какой будет скандал!..
— Ваше превосходительство, я подумаю, как успокоить баронессу… — заверил командующего Кольцов.
— Я и сам хотел просить вас об этом, — с облегчением кивнул Ковалевский. — Постарайтесь сочинить что-нибудь эдакое… правдоподобное.
За дверью зазвонил телефон. Кольцов прошёл в кабинет и взял трубку. Звонил полковник Щукин, просил узнать, сможет ли его принять командующий.
— Владимир Зенонович, полковник Щукин! — доложил Кольцов.
— Просите! — отозвался Ковалевский и, тяжело поднявшись с дивана, тоже прошёл в кабинет. Мундир на нем висел мешковато, отчего, погоны на плечах завалились набок.
Вскоре стремительно вошёл Щукин, поздоровался с командующим, потом с Кольцовым.
— Хочу воспользоваться присутствием здесь капитана, — он покосился на Кольцова, — и обратить ваше внимание, Владимир Зенонович, на недопустимость некоторых явлений в штабе.
Ковалевский удивлённо поднял голову:
— Нуте-с?
— У вас, Владимир Зенонович, есть личная охрана — конвой, который почему-то никогда вас не сопровождает. Вот и вчера вы разъезжали по улицам в открытом автомобиле лишь с капитаном и шофёром. А между тем в городе, особенно на окраинах, совсем не так благополучно, как бы нам хотелось. Много пробольшевистски настроенных элементов. Кроме того, по сообщениям агентуры, в Харькове перед нашим приходом было создано преступное подполье, в котором кроме пропагандистских групп есть и группы боевиков, подготовленных для совершения диверсионных и террористических акций. Мы, конечно, в ближайшее время очистим город, но… — Щукин сделал паузу и повернулся к стоящему навытяжку Кольцову: — Я хотел бы просить вас, господин капитан, в дальнейшем неукоснительно придерживаться правила и вызывать конвой всякий раз, когда командующий будет покидать здание штаба. Это входит в круг ваших прямых обязанностей.
— Я понял вас, господин полковник, и очень благодарен, что это замечание вы сделали в присутствии командующего. Вчера я вызвал конвой, но командующий отменил моё распоряжение! — Кольцов посмотрел на Ковалевского: — Я могу идти, ваше превосходительство?
— Минутку. — Ковалевский хмуро протёр стекла пенсне и раздражённо сказал: — Николай Григорьевич, видимо, я сам вправе решать, в каких случаях мне пользоваться конвоем… — Он хотел ещё что-то сказать, но, посмотрев на бесстрастное лицо Щукина, слабо махнул рукой: — Ладно, как-нибудь вернёмся к этому. — И кивком головы отпустил Кольцова. Когда тот вышел, Ковалевский все же сказал: — Вы поставили меня в неловкое положение, Николай Григорьевич.
— Поверьте, это не моя прихоть, Владимир Зенонович. — Щукин деловито достал из папки лист бумаги. — Чрезвычайно важные вести из Киева.
Ковалевский принял бумагу и, поправив пенсне, начал читать. Это было агентурное донесение, в его левом верхнем углу стоял жирный красный гриф «Совершенно секретно».
Агент Щукина Николай Николаевич сообщал, что в связи с декретом ВЦИК о военно-политическом единстве Советских республик и в целях улучшения военного руководства войсками проводится коренная реорганизация украинских армий. Из беседы с лицом, близким к правительственным кругам Украины, Николаю Николаевичу стало известно, что в Совнаркоме Украины обсуждался вопрос об обороне Киева. Обстановка признана чрезвычайно тревожной. Принято решение о введении военного положения и мобилизации жителей города для круглосуточных работ по сооружению узлов обороны Киевского укрепрайона…
Закончив читать, Ковалевский откинулся на спинку кресла, снял пенсне.
— Сообщение серьёзное… Даже очень! — задумчиво произнёс он. — В ставку сообщили?
— Сегодня отправлю копию донесения нарочным. — Щукин достал из папки ещё какие-то листы бумаги. — Вы помните, Владимир Зенонович, я докладывал вам о военных складах в Киеве?
— О Ломакинских складах? Как же, как же!
— Люди Киевского центра провели крупную операцию. Склады уничтожены. Они сгорели со всем содержимым. Считаю это серьёзным успехом. Уничтожение армейских запасов провианта, как вы сами понимаете, не может не отразиться на боеспособности войск красных.
Ковалевский довольно равнодушно отнёсся к этому сообщению. Складом больше, складом меньше — не бог весть как много это даст его наступающей армии. Крови под стенами Киева прольётся море. Голодные и разутые большевики дерутся с фанатичной яростью, в этом он убеждался не раз. Но все же сказал полковнику:
— Да-да, конечно. Голодный солдат — не солдат.
Щукин поднял голову. Его прищуренные глаза потемнели и смотрели из-под узких бровей холодно, не мигая. Ковалевский понял свою оплошность и тут же пожалел, что не оценил высоко успех полковника: его мелочное самолюбие нуждалось в постоянных похвалах, это были те дрова, которые поддерживали горение.
— Руководство Киевского центра готовит ещё ряд крупных диверсий и актов саботажа на заводах, транспорте, в правительственных учреждениях и воинских частях, — ледяным, обиженным тоном продолжал докладывать Щукин. — Успешно идёт формирование отрядов. Через самое непродолжительное время они будут готовы к вооружённому выступлению…
— Ну что ж! Отлично! — исправляя ошибку, поощрительно сказал Ковалевский. — Пошли нам бог каждый день такие известия!.. Что у вас ещё?
— В поджоге Ломакинских складов главную роль сыграл штабс-капитан Загладин, — отмякая сердцем, — все-таки оценили его заслуги! — произнёс Щукин. — Полагаю, что его можно бы представить к повышению в чине как отличившегося офицера.
— Я считаю, что наша причастность к этим делам должна быть по возможности негласной, — сказал Ковалевский, — но в данном случае я поддерживаю.
— Благодарю вас, это очень важно! Членами Киевского центра являются многие бывшие офицеры, и им, конечно, важно знать, что, выполняя наши задания, они как бы находятся на службе в действующей армии… Сейчас руководство Центра озабочено вопросом приобретения оружия. По плану вооружённое выступление начнётся в момент подхода наших войск к Киеву. Разрабатывая этот план, Центр вступил в контакт с руководителем киевского отделения Союза возрождения Украины — бразильским консулом графом Пирро.
Ковалевский с изумлением посмотрел на полковника Щукина:
— Вы не оговорились, Николай Григорьевич? При чем тут бразильский консул?..
Щукин пожал плечами.
— Все это очень сложно. Суть дела вкратце такова. У графа Пирро действительно есть бумаги, аккредитующие его при Советском Украинском правительстве. Но на самом деле он — агент французской разведки и работает по её заданию на Петлюру. Он располагает большими суммами денег, скупает оружие и даже создал организацию офицерского типа петлюровской ориентации. Вы же знаете, Владимир Зенонович, что у Петлюры есть определённые соглашения с французами!
Изумлённый и заинтересованный Ковалевский развёл руками:
— Помилуйте, Николай Григорьевич, бразильский консул… агент французской разведки… и все это в одном лице?! Невероятно! Похоже на сюжет из бульварного романа!
Щукин посмотрел на командующего и без тени улыбки ответил:
— Как вы сами понимаете, Владимир Зенонович, меня не интересует граф Пирро, как таковой. Но у него есть организация, которая ведёт подрывную работу против большевиков. С помощью Киевского центра я хочу наладить контакт с этой организацией и в определённый момент использовать и её как ударную силу!..
Ковалевский встал из-за стола и, заложив руки за спину, стал взволнованно прохаживаться по кабинету. Перспектива, которую обрисовал полковник Щукин, все больше нравилась ему. Планы этого холодного и расчётливого человека опирались на такой же холодный, «математический» расчёт. И он стал постепенно свыкаться с обнадёживающей мыслью, что Киев, возможно, будет взят малой кровью.
…Кольцов сидел в приёмной один. Часы на стене мерно и бесстрастно отсчитывали время. Невозмутимое, кабинетное время. Нужно было успеть прочитать и отсортировать корреспонденции, наметить нужные, требующие неотложного внимания вопросы. Он так задумался, что едва расслышал, как за спиной раздались тихие, вкрадчивые шаги. Так ходит только Микки. И действительно, это был Микки — волосы тщательно причёсаны, на лице весёлая улыбка.
— Микки, где вас носит все утро?! — возмущённо сказал Кольцов, подымаясь из-за стола.
— Ах, извините, Павел Андреевич! Вчера Рябушинский в «Буффе» давал банкет… по случаю… — тасуя над столом телеграммы, в восторге рассказывал Микки, — по случаю чего, не помню… хоть убей, не помню… Ах да, телеграммы из аппаратной я захватил… свежие… — весело говорил Микки, и глаза, и губы — все лицо его смеялось, он находился в преотличном настроении.
Дверь кабинета стремительно распахнулась, и через приёмную прошли Ковалевский и Щукин.
— Если кто будет спрашивать, я у генерала Деева, — сказал Ковалевский, ласково улыбнувшись адъютанту. Кольцов тоже улыбнулся глазами Ковалевскому в знак того, что оценил его расположение. — И вот ещё что… Павел Андреевич, голубчик! У меня к вам личная просьба.
— Слушаю, Владимир Зенонович! — отозвался Кольцов.
— Освободитесь от дел, возьмите мою машину и поищите, где можно заказать плиту на могилу полковника Львова, — скорбно сказал командующий, глядя куда-то мимо Кольцова, — как-никак он мой однокашник… Друзьями были… — Он зачем-то протёр пенсне и снова повторил просьбу: — Пожалуйста, сделайте это!
— Будет исполнено, ваше превосходительство! — Кольцов понимал, что в таких случаях нужно отвечать кратко и чётко.
Ковалевский и Щукин вышли. После Щукина в кабинете остался неприятный холодок.
— Так вот… банкет! — продолжал Микки, его все ещё распирало от вчерашнего празднества, ему хотелось похвастаться во что бы то ни стало, как его любят все, как принимают везде. И он громко и радостно спешил поделиться этим настроением с адъютантом его превосходительства. — Ну и мы там за «единую и неделимую» так приняли, что я спутал «сегодня» с «вчера».
— Потом расскажете в лицах. — Кольцов взял телеграммы и скрылся в кабинете Ковалевского. Раскладывая телеграммы, он слегка приоткрыл ящик стола. Сверху увидел бумагу с красной наискось полосой — свидетельство совершённой секретности документа. Торопливо прочитал:
«…Ходатайствую о повышении в чине штабс-капитана Загладина А. М.
Нач. контрразведки армии полковник Щукин».
…Несколько позже, под предлогом, что ему необходимо выполнить просьбу командующего, Кольцов покинул здание штаба. В приёмной остался обречённый на одиночество Микки. Легко сбежав по лестнице, Павел вышел на улицу, на ходу надевая перчатки.
Неподалёку от штаба, у подъезда гостиницы «Европейская», разбитные парни вкрадчиво предлагали прохожим доллары и франки. Из распахнутых окон ресторана «Буфф» слышался модный мотивчик, который зазывно и томно выводил саксофон. Афишная тумба на углу Сумской и Епархиальной пестрела всевозможными объявлениями: крикливыми, пышными, многообещающими… — Господин Вязигин извещал, что с 30 июня он начинает выпускать ежедневную газету «Новости» и приглашает на работу господ репортёров… После длительного перерыва вновь открывается танцкласс мадам Ферапонтовой… Доктор Закржевский лечит все специальные болезни с гарантией и с сохранением тайны… Кружок дам из попечительского общества приглашает на домашние обеды…
Среди всех этих объявлений совсем затерялся скромный листок, ради которого пришёл сюда Кольцов. На четвертушке пожелтевшей бумаги некто И. П. Платонов, проживающий на Николаевской улице, сообщал, что продаёт старинные русские монеты…
Николаевская улица начиналась от крохотной квадратной площади с церковью святого Николая посредине и, изгибаясь дугой, спускалась вниз, к набережной тихой речушки Харьковки.
Найдя нужный дом, Кольцов неторопливо огляделся и лишь после этого поднялся на второй этаж, постучал в дверь с медной табличкой: «И. П. Платонов, археолог».
Дверь открыла молодая женщина. В тёмной передней лицо её едва угадывалось. Кольцов отметил только, что она одинакового с ним роста и очень стройна… Кольцов смущённо откашлялся:
— Я по объявлению. Мне нужен господин Платонов.
— Пожалуйста, проходите. — Голос у женщины оказался высоким и звучным. Что-то странно знакомое послышалось Кольцову в этом голосе, в этой звучности, а особенно в манере чётко произносить слова, отделяя каждый слог, словно женщина долго напряжённо училась говорить по складам. Такая манера произносить фразы часто бывает у учительниц… Где же он слышал этот голос? А он несомненно слышал его…
Они шли по длинному узкому коридору, заставленному ящиками и окованными старинным железом сундуками. На них лежали какие-то замшелые камни, похожие на отвердевшие куски магмы, поднятые с таинственных глубин моря, и остатки древних амфор. На стенах тускло отсвечивали ржавые наконечники уже не грозных стрел, кривые азиатские сабли, клинки и тяжёлые, но все ещё гордые алебарды…
В памяти всплывали давние-давние, ещё неясные воспоминания и убегали от него — разлетались, как птицы, — и ни на одном он не мог сосредоточиться, ни одно не мог догнать, остановить…
Но вдруг от вспыхнувшей догадки часто забилось сердце. Он встал в полосе света, падавшем от неприкрытой до конца двери, растерянный и ошеломлённый этой внезапной встречей.
А женщина, словно подслушав это мгновение, слегка обернувшись, заговорила быстро и странно, но все так же чётко отделяя слоги, будто отбивала их друг от друга:
— «Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою, богами и богинями олимпийскими, героями, владеющими городом, территорией и укреплениями херсонесцев…»
— «…я буду единомышлен о спасении и свободе государства и граждан и не предам Херсонеса, Керкинитиды, Прекрасной гавани…» — готовно подхватил Кольцов давно заученные слова и, радостно переведя дыхание, озаренно воскликнул: — Наташа! Вот неожиданность! Нет, это действительно ты? — Женщина, совсем повернувшись, протянула к нему обе руки. Кольцов сжал их и снова так же восторженно повторил: — Наташа? Нет, подумать только, Наташка!
— Я! Я!.. И все это не сон! — растерянно и счастливо пела она по слогам. — Я в себя не могу прийти!.. Да что это мы здесь? Пойдём же… И-дём!..
Она ввела Кольцова в большую комнату, тесно уставленную застеклёнными шкафами с книгами. И вместе с ярким солнечным светом, лившимся в комнату из двух больших окон, на Кольцова снова нахлынули воспоминания, вспыхивающие мгновенными отчётливыми картинами…
Ослепительно ярко сверкнули на фоне синего моря белые колонны, мелькнуло лицо девочки в тюбетейке, из-под которой торчали вихры коротко остриженных волос…
В одну из своих излюбленных прогулок по берегу моря Павел и дружок его Митенька Ставраки забрели к развалинам старого Херсонеса, долго бродили там и вдруг наткнулись среди мёртвых руин на сарайчик и ещё на какие-то замысловато-убогие постройки, на вид обитаемые. И как бы в подтверждение этого, из сарайчика вышел сухощавый мужчина в пенсне, держа на вытянутых руках длинный сосуд с узким горлом. Ребята как заворожённые двинулись следом. Безошибочным детским чутьём они почувствовали, что эта встреча сулит им что-то необычное. За сарайчиком на солнцепёке стояли две длинные скамьи, на них в ряд выстроились сосуды, такие же продолговатые, с узкими горлышками, как и тот, который мужчина бережно поставил на скамью. Возле сидела девочка. Она кисточкой осторожно касалась стенок сосуда. На девочке — их ровеснице — были шаровары и выгоревшая майка, вид у неё по тем временам был необычный, но больше всего поразило мальчишек то, что она насвистывала; отчаянно и разухабисто — позавидуешь! — негромко, но отчётливо девочка выводила мелодию «Варяга», и мужчина — теперь он стоял рядом с ней — не удивлялся ничему: ни лихому её свисту, ни тому, что она делала кисточкой.
Постояв немного, он вернулся в сарайчик, оставив дверь широко открытой. Мальчишки подобрались к двери, заглянули. Все там, внутри, было уставлено стеллажами, длинными столами, скамьями. И везде — сосуды, обломки камней с какими-то надписями и рисунками, статуэтки, блестящие ажурные украшения, обломки мраморных статуй.
Даже сейчас, через много лет, Павел помнил то чувство, с которым смотрел внутрь сарайчика, — как будто вдруг услышал немой рассказ о давно ушедшей жизни древнего города, которая некогда кипела на этих берегах…
Другая картина… Они с Наташей в сарайчике-музее, и она читает ему — Павлу — присягу граждан Херсонеса, выбитую на мраморной плите. Звенит отчётливый девчоночий голосок: «Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою…» Торжественный строй давным-давно рождённых строк волнует душу, у Наташи блестят глаза, она вытягивает руки — так и кажется, сейчас встанет на цыпочки и полетит.
— Пусть это будет и наша клятва, хочешь? — спрашивает она восторженно.
А вот печальная Наташа в севастопольской квартире Старцевых. «Ты совсем забыл нас, Павел. Где пропадаешь, чем занимаешься?» Это было уже позже, после знакомства с Фроловым, и правды о своей новой жизни Павел не мог сказать тогда Наташе.
Трудные дни после ареста Фролова и провалов подполья. Раскрыты конспиративные квартиры, кроме одной — запасной. Посланный туда Павел узнает, что это квартира Старцевых. Новые встречи с Наташей. Вместе они выполняют задания подпольщиков.
Потом война. Фронт. О Наташе мать сообщила, что они с отцом уехали из Севастополя.
И ещё одна мимолётная встреча, впрочем, даже не встреча… Краском Кольцов на маленькой железнодорожной станции выстроил только что пришедшее пополнение. Мимо медленно движется воинский эшелон. В тамбуре одного из вагонов женщина в кожаной куртке, кубанке, сапогах. Она оборачивается, и Кольцов узнает Наташу, кричит ей, но она не слышит, не видит его. Эшелон проходит. Все.
И вот Наташа перед ним в залитой солнцем комнате, похожей на музей. Облегающее платье, на груди пышная вязь кружев. Волосы собраны в высокую причёску. Красивая стала Наташа Старцева! Нет, теперь Платонова!
— Да, фамилию нам пришлось сменить, — объяснила Наташа. — Старцевых разыскивали в Севастополе ещё в шестнадцатом… А тебя как теперь величать?
— По-прежнему. Вот только стал сыном бывшего предводителя дворянства, ну и ещё адъютантом его превосходительства генерала Ковалевского.
— Ну-у!
Они рассмеялись, и затем Наташа громко сказала в сторону полураскрытой двери:
— Папа, к тебе пришли. Это по поводу коллекции. — И она заговорщически подмигнула Кольцову.
В комнату торопливо, протирая пенсне, вошёл Иван Платонович. Вот кто почти не изменился: так же высок, прям, сух, разве только седины прибавилось.
Близоруко щурясь, Старцев проговорил с отрешённой вежливой улыбкой:
— Здравствуйте, господин офицер. Признаюсь, удивлён, что в такое время находятся люди, интересующиеся монетами. Не надеялся, хоть и дал объявление… Вы хотели бы посмотреть античные монеты или же русские?
— Русские, господин… Платонов, — с лёгкой усмешкой сказал Кольцов, весело улыбаясь одними глазами Наташе.
— Иван Платонович. Называйте меня просто Иваном Платоновичем. Нумизматы, господин офицер, всегда, во все времена, были, знаете ли, кланом, союзом, орденом…
Говоря это, Старцев наконец надел пенсне, подошёл к одному из шкафов, отодвинул книги. Тускло и все же торжественно засветились на планшетах большие серебряные монеты.
— С чего начнём? Может быть, с талеров? Талеры с надчеканкой я тоже отношу к русским монетам, — продолжал неторопливо повторять как заученный раз навсегда урок Старцев.
— Нет, Иван Платонович, меня интересуют всего лишь две монеты. Две монеты Петра Первого: «солнечник» и двухрублевик.
Иван Платонович медленно повернулся; в глазах его метнулось и тут же спряталось удивление.
— Вы — Старик? — Пристально вгляделся: — Павел… Нет, не может быть!
— Я тоже не ожидал… Товарищ Фролов сказал: археолог. Да мало ли археологов… Хоть бы словом намекнул…
— Так ведь Фролов и не знает, что мы с тобой знакомы, — сказала Наташа. — Ведь при нем мы не были связаны. Откуда же ему знать?
— Ах, ребятки мои, значит, севастопольская гвардия по-прежнему на первой линии. Так оно и должно быть. Севастопольская закалка. Сообрази-ка, Наташа, чайку…
— Нет, — сразу становясь серьёзным, сказал Павел. — К сожалению, друзья, у меня крайне мало времени. И поэтому о деле. С подпольем есть связь?
— Есть, — ответила Наташа, не сразу потушив в лице оживление, но тоже как-то неуловимо изменившись.
— С Киевом как связаны?
— Эстафетой. Пока все идёт гладко.
— Хорошо. — Кольцов извлёк из кармана мундира несколько измятых листков: — Здесь копии оперативных секретных сводок и важных донесений. Нужно срочно, подчёркиваю, срочно все это переправить в Киев!..
С гибелью батьки Ангела его «свободная анархо-пролетарская армия мира» прекратила своё существование, отошла, так сказать, в небытие. Растворилась. Иначе говоря, бандиты справедливо решили, что здесь им ждать уже нечего, и, как вытряхнутые из пустого мешка мыши, кинулись врассыпную — кто куда.
Лишь один Мирон не торопился уходить, рассчитывая хоть чем-нибудь поживиться. «Армейскую денежную казну», правда, прихватили с собой, а точнее, украли Мишка Красавчик и Колька Филин. Когда другие во весь галоп гнались за удирающими пленными, они погрузили на телегу сундук, набитый бумажными «николаевками» и керенками, и с такой же скоростью понеслись в противоположную сторону. Остальные тоже вскоре торопливо покинули свою порядком пограбленную «столицу», не воздав даже скромных сыновних почестей праху бесславно погибшего батьки.
От разбежавшейся «армии» Мирону досталось немногое. В основном оружие, которое его дружки, перегруженные награбленным барахлом, побросали в хуторе. Оно им теперь было без надобности. Да и безопаснее без оружия: можно выдать себя за горожанина, который отправился по сёлам менять одежду на продукты. Их много бродило тогда по Украине.
Мирон деловито, по-хозяйски собрал оружие. Пока люди стреляют друг в друга, оно — тоже товар, это он твёрдо усвоил. Ежели к такому товару да приложить ум, да распорядиться им здраво — он может обернуться немалым богатством. А богатому — все в радость. Богатые — красивые. У них — власть, им почёт, им все в руки течёт. Богатство — это сила, это любовь. Да, и любовь! Какая не полюбит богатого?! И перед мысленным взором Мирона встала Оксана — высокая, статная, с походкой лёгкой и плавной. В глазах — зазывная лукавинка. Оксана — чужая жена! Нет, уже, слава богу, не жена, а вдова!.. Вдова! У вдовы уста медовы, руки горячие, думы незрячие. А вдруг зрячие? Страх холодком пополз по спине Мирона. Ну как узнает? Что тогда?.. Но — нет, не может она узнать. Все шито-крыто. Воевали, стреляли. Кого-то нашла пуля-дура, а кого-то помиловала. Не бывает такого, чтобы все возвращались живыми с войны… Нет, не бывает!.. И нестерпимо захотелось Мирону бросить все к чертям и не мешкая скакать верхом или идти пеши в Киев, к Оксане. Сказать ей, что погиб Павло, что нет его, чтоб не ждала, не надеялась. Выждать, пока выплачет она все слезы и успокоится: у баб слез много — со слезами выходит вся память. Затем жениться. И снять наконец тяжкий камень, который навалил он себе на сердце. Но и бросить добро не поднялась рука. Без добра кто он? Без денег — разве такой нужен он Оксане? Выплачется — и найдёт другого, богатого. С ещё большей яростью стал он грузить на телегу оружие. На дно тщательно уложил два разобранных пулемёта, накрыл их винтовками и цинковыми ящиками с патронами, притрусил все сеном. За несколько пар сапог выменял у крестьян хромую, бельмастую лошадь — реквизировать побоялся — и, не дожидаясь ночи, тронулся в дорогу. Ехал глухими степными дорогами, села объезжал стороной, ночевал в лесу, не разжигая огня. Боялся. Лишь один раз, за Тараней решился Мирон заехать в село Ставы, к своему дядьке. Знал, что живёт он на отшибе, не на глазах соседей, — никто не увидит. И вышло так, что не зря заехал. Помылся, досыта поел, выпили с дядькой, как водится, за встречу. Разомлевший Мирон не утерпел и, несмотря на то что считал живущих в молчанку удачливыми и счастливыми, рассказал о «товаре», которым загружена телега. И дядька расстегнул ворот, почесал грудь и тоже в ответ — под страшным секретом — открылся Мирону: вот уже второй месяц водит он белых офицеров в Киев, в последнее время переправлял туда оружие. Платят золотом. За соответствующее вознаграждение пообещал найти Мирону покупателя на его «товар». Всего два дня прожил Мирон у своего гостеприимного дядьки и в дорогу тронулся с лёгким сердцем, мутной головой и крепкой надеждой на хороший заработок.
В Киев он въехал глубокой ночью. Глухими стёжками и оврагами миновал красноармейские заставы. Почти до рассвета плутал по кривым улочкам, объезжая стороной центральную часть города. Перед рассветом, когда сгустилась самая крепкая темень и с Днепра потянуло холодком и туманом, он добрался до Куреневки. По-хозяйски отворил знакомые ворота и, негромко покрикивая на лошадь, въехал во двор. Ослабил упряжь, вынул удила, кинул лошади охапку сена и лишь после этого, глотнув побольше воздуха и пытаясь унять предательскую дрожь в коленях, поднялся на крыльцо, постучал.
Занавеска отодвинулась, и в окне возникла простоволосая Оксана. Долго всматривалась. Сердце у Мирона захолодело, он жалобно отозвался на её взгляд:
— Это я, Ксюша!
— Ты, Павлик? — чуть-чуть отпрянула она от окна, закрывая рукой грудь.
— Мирон это… Ксюша, — упавшим голосом объяснил он.
— А Павлик? Где Павлик? — И, не дожидаясь ответа, скрылась за оконной занавеской, торопливо загремела в сенях засовами. Посторонилась, пропуская в горенку. Выглянула во двор, словно ждала, что следом за Мироном в дом войдёт её Павло. Но тихо было во дворе, лишь шелестела сеном лошадь. Следом за Мироном Оксана метнулась в горенку, зажгла копотный каганец. Пока разгоралось пламя, натянула поверх ночной сорочки юбку, накинула на плечи большой платок, зябко повела плечами, не решаясь больше ничего спрашивать.
Присев на край табурета у самой двери, Мирон скорбно и неторопливо закурил, выждал необходимую паузу.
— Так вот!.. Разогнали всех нас, Ксюша! Ночью… налетели казаки и… в одном исподнем в лес погнали… Н-да!.. Кого в хуторе зарубили, кого за хутором достали. Кони у них добрые! — Голос Мирона лился спокойно, деловито. Никак не мог настроить он ни своего сердца, ни своего голоса на скорбь.
— А Павлик? — прижимая к губам кончик платка, готовая закричать, со страхом спросила Оксана. — Скажи только одно слово! Жив Павлик?
— От, ей-богу! — сокрушённо покачал головой Мирон. — Я ж тебе все по порядку. Кони добрые, хорошо подкованные… грязь не грязь — с места в карьер!.. Н-да! Немного нас уцелело! Собрались в лесу. Павло — нету… А потом, уже позже, один наш сказал, будто видел Пашу в лесу… убитым!
Оксана вскрикнула словно от нестерпимой боли. Спотыкаясь, как слепая, о стулья и обречённо волоча за собой по полу платок, протащилась из горенки в кухню. Привалилась к двери и там, наедине, отдалась своему горю.
Мирон ещё долго сидел в горенке. Докурил цигарку, аккуратно растёр между пальцами окурок и лишь после этого поднялся, вышел во двор. Заря высветила уже полнеба, разлилась по крышам домов, отчего они казались покрытыми красной жестью. Лошадь до последнего стебелька подобрала сено и дремала, низко опустив голову. Мирон стал её распрягать.
Скрипнула дверь, и на крыльцо вышла Оксана. Искоса Мирон поглядел на её лицо: вроде бы спокойна, глаза опущены…
— Ты вот что, Мирон! — сказала она холодным, чужим голосом. — Ты чуток погоди распрягать… езжай отсюда, Мирон!
— Чего ты, Ксюша!.. — оглядываясь по сторонам, шёпотом опросил Мирон. — Чего ты? А?
— Не верю я тебе!.. Не верю! Нету в голосе твоём сочувствия моему горю. Или врёшь ты, или…
— Или что? Говори!..
— Жив он! Сердце моё чует — жив!
Мирон оставил лошадь во дворе и, сердито горбясь, поднялся к ней на крыльцо.
— Ты не дослухала всего. Я сам опосля видел его… мёртвого, так что зря надеешься, — безжалостно сказал он. — Похоронил, а как же! Место приметил. Устоится какая-то власть, свезу тебя туда…
Мирон говорил, а тело Оксаны, словно под ударами, клонилось все ниже, и вдруг она упала на крыльцо, заголосила. Мирон испуганно наклонился к ней, кончиками пальцев притронулся к ставшему мягким плечу, стал уговаривать:
— Тише, Ксюша! Соседей поднимешь. Заметут меня с моим товаром — оружие тут. Уже и покупатель нашёлся, — торопливо, глотая слова, бормотал Мирон. — Золотом платят. Десятками николаевскими! А мы ж молодые. Ещё все наладится. Жизнь, говорю, наладится. Жизнь — она такая: то тряской, то лаской. Любить тебя буду, собакой твоей, рабом твоим… Не кричи так услышат соседи!..
— Мне все равно теперь!.. Все равно мне!.. Что жизнь, что смерть — все равно! — обречённо причитала она. И было в её причитании столько горя, столько безнадёжной тоски, что Мирон вдруг твёрдо понял: не забудет она Павла. Никогда не забудет…
Юра запоем читал «Графа Монте-Кристо», когда услышал на скрипучей лестнице вкрадчивые шаги Сперанского. Викентий Павлович поднялся к нему в комнату, устало присел на краешек дивана.
— Юра! Сходи к Бинскому, — попросил обессилено он. — Он даст тебе масла.
— Я же только вчера принёс, Викентий Павлович, — откладывая с сожалением книгу, отозвался Юра. Сперанский нахмурился.
— Лишний фунт масла в доме не помешает… Иди! — В его голосе прозвучали металлические нотки. Юра оделся, взял корзинку и неторопливо вышел со двора.
— И пожалуйста, побыстрее! — бросил Юре вдогонку Викентий Павлович. Но Юра не прибавил шагу, всем своим видом показывая, что ему уже начинают надоедать эти поручения.
Бинский встретил Юру своим обычным дурацким возгласом:
— А, кадет пришёл! Раздевайтесь! Будем пить чай!
Юра привычно снял курточку и покорно вышел на кухню. Он даже не успел сделать глоток, как вернулся Бинский со свёртком в руках.
— Держите масло, кадет! Викентию Павловичу желаю здравствовать. Ксении Аристарховне тоже нижайший поклон. — И проводил Юру на улицу.
Неподалёку от Федоровской церкви Юра увидел мальчишек, которые играли в «чижа». Юра хорошо знал все тонкости этой игры и поэтому, присев в сторонке на камешках, стал наблюдать за ходом мальчишечьего состязания. Пожалел, что не может сам принять участие в игре, так как пришлось бы надолго застрять здесь.
Затем он прошёл мимо церкви и хотел было свернуть к трамвайной остановке, но увидел знакомого, воспоминание о котором вызвало в его душе странное беспокойство. По малолюдной улице быстро шагал весовщик Ломакинских складов Загладин.
Юра остановился, даже уже открыл рот, чтобы поздороваться с ним, да так и застыл, поражённый: следом за Загладиным, на некотором удалении, вразвалочку шёл, глазея по сторонам, ещё один Юрин знакомый… чекист Семён Алексеевич. Да-да, Юра не мог ошибиться — он самый, Семён Алексеевич, в том же потёртом бушлате, что и тогда в Очеретино! Только теперь не висел у него через плечо маузер во внушительной деревянной кобуре и из-под расстёгнутого бушлата скромно выглядывала косоворотка, а не тельняшка.
Юра спрятался за угол дома, затаился и, выждав время, осторожно выглянул. Загладин стоял нагнувшись, завязывая шнурок ботинка. Семён Алексеевич тоже остановился, засунул руки в карманы и с независимым видом разглядывал фасад ничем не примечательного дома. Юрино сердце тревожно забилось в предчувствии необыкновенного приключения. Его окончательно осенило: эти двое как-то связаны друг с другом. Впрочем, почему «как-то»? Яснее ясного: Семён Алексеевич выслеживает Загладина.
И тотчас же пришло решение. Юра уже и раньше догадывался, что в доме Сперанских кроме видимой, размеренной жизни идёт и другая, вкрадчивая, непонятная, связанная с тайной. Об этом свидетельствовали и визит позднего гостя, и красноречивое молчание родных при его появлении, и таинственнее недомолвки при разговорах с тётей Ксеней, и многое другое. Обидно, конечно, что его в эту жизнь не пускают, может быть, от неверия в его силы, может, берегут от неприятностей. Но вот сейчас, когда нужно проявить выдержку и смётку, он непременно докажет своё право участвовать в ней — он найдёт, он должен найти способ предупредить Загладина о слежке. Да-да, он пойдёт незаметно следом, улучит момент и шепнёт Загладину о чекисте, а сам как ни в чем не бывало отправится дальше!
Юра ещё раз опасливо выглянул из-за угла дома: Заглавии уже маячил где-то в конце улицы, Семён Алексеевич приблизился к нему почти вплотную. Юра бросился следом, стараясь держаться в тени улицы, под деревьями. Так они все трое миновали несколько улиц, словно связанные между собой невидимой нитью.
Потом Загладин, видимо не замечавший слежки, свернул на Сенной базар. И тут в людском водовороте Юра потерял из виду и его, и Красильникова. Он в отчаянии бросался то в одну, то в другую сторону… Ну как же так? Как же он мог зазеваться? Что же теперь будет? Что будет?
А вокруг бурлил, качался из стороны в сторону, зазывал кого-то и кого-то проклинал базар. И над всем этим бестолковым галдежом висело ослепительно яркое украинское солнце. Слышались визгливо-зазывные крики торговок и торговцев:
— Купите сапожки! На стройные ножки! Ходить не в деревне, а королевне!
— Вот они! Вот они! Ночью работаны, днём продаются, а к вечеру даром отдаются!
Суета. Гул. Толкотня. Где тут кого отыщешь! Над самым Юриным ухом прозвенел истошный голос какой-то лотошницы:
— Пирожки! Пирожки! С горохом и с ливером!
Рядом с ней другая:
— Не блины, а заедочки — ешьте натюследочки!..
Юра бестолково метался в толчее и не находил ни Загладина, ни его преследователя…
На привозе было несколько тише. И людей здесь было поменьше, и торги шли по-крестьянски степенно и основательно.
В конце ряда мажар стояла телега с сеном. К ней и подошёл Загладин, толкнул дремавшего под потрёпанной шинелькой возницу. Тот поднял голову. Это был Мирон.
— Слышь, трогай! Поедешь за мной! — беззвучно, не разжимая рта, сказал Загладин.
Семён Алексеевич с безразлично-беспечным видом — мол, я не я и лошадь не моя — стоял неподалёку от телеги, и Мирон, разбирая вожжи, заметил его и насторожился. Этот человек в бушлате ничего не покупал и не продавал, не суетился, стоял спокойно и преувеличенно внимательно смотрел куда-то в сторону — туда, где ровным счётом ничего не происходило. Какая-то женщина остановилась возле Семена Алексеевича, заинтересованно спросила:
— Морячок, бушлат не продашь?
— Купи! — улыбнулся Семён Алексеевич, глядя на неё отсутствующими глазами. Женщина привычным ощупывающим движением схватилась за полу бушлата, он распахнулся, и Мирон успел выхватить взглядом за поясом у морячка ребристую рукоять нагана. Остальное произошло мгновенно.
— Ты кого за собой привёл, гад?! — ощерившись, прошипел Мирон в лицо Загладину и обеими руками с силой отбросил его от себя. Загладин полетел под ноги Семёну Алексеевичу, а Мирон метнулся в сторону, в гущу базара. Преследовать его было бесполезно, да и некому. Семён Алексеевич крепко держал Загладина, который катался по земле, бешено отбиваясь руками и ногами. На губах у него выступила пена.
Толпа забурлила, кинулась к месту происшествия и вынесла на пятачок, к брошенной Мироном телеге, Юру.
Юра видел, как Семён Алексеевич поднял за лацканы пиджака Загладина и прислонил его к телеге.
— Сбрасывай сено ты… покупатель! — толкнул чекист Загладина, но тот не шелохнулся.
Услужливые руки собравшихся быстро сбросили сено. Под ним на телеге рядами лежали винтовки и цинковые ящики с патронами…
Хоронясь за чужими спинами, Юра дождался, когда чекисты увели Загладина, а следом за ними, медленно продираясь сквозь галдящую толпу, двинулась телега с оружием. Проводив их взглядом, Юра бросился домой. Прямо с порога, не успев отдышаться, объявил Викентию Павловичу, что чекисты арестовали Загладина.
Как Юра и предполагал, известие это встревожило Сперанского, он бессильно опустился на диван.
— Боже мой! Все пропало! — прошептал Сперанский и, уткнув голову в большие ладони, несколько минут сидел молча, затем, с трудом подняв голову и глядя на Юру невидящими, недвижными глазами, стал расспрашивать его обо всем увиденном. Юра рассказал, откуда он знает Семена Алексеевича, как увидел его на улице, как пошёл за ним и за Загладиным и как потом потерял их в густой базарной толпе.
— Зачем столько подробностей? — нетерпеливо оборвал Юру Сперанский, нервно, до хруста заламывая руки. — Потом? Что было потом?
— Потом он его арестовал!.. — чувствуя, как подкатывает к его сердцу неприязнь, сказал Юра.
— Кто? — резко спросил Сперанский. — Боже мой, кто же?
— Чекист… Семён Алексеевич.
— Как арестовал? Подошёл, наставил наган? Или схватил, связал? Откуда ты знаешь, что он его арестовал?
— Я видел! Они стояли возле телеги, а на ней — целая гора оружия.
— Постой-постой! Ничего не понимаю! — Викентий Павлович нервно вскочил, прошёлся по комнате. — Ты их потерял в толпе! Так откуда же, они возникли? И потом… этот чекист… он шёл за Загладиным? Телеги не было! Откуда она взялась? И при чем тут оружие?
Юра подумал немного и затем сказал:
— Я их потом нашёл, на привозе. Они стояли возле телеги с сеном. И он сказал: «Сбрасывай сено… покупатель!»
— Кто сказал? — Взметнулись брови у Викентия Павловича.
— Ну, сам Семён Алексеевич! — стараясь не сбиваться и обо всем рассказывать толково, объяснил Юра. — Сено сбросили, а там столько оружия!.. А потом пришли ещё какие-то, наверное тоже чекисты, и увели Загладина.
— А оружие? — нашёл в себе последние силы спросить сражённый этим известием Сперанский.
— Увезли, наверное, в Чека, — спокойно сказал Юра, удивляясь тому, как быстро впал в панику этот с виду большой и сильный человек.
— «Не знаю»! «Наверное»! «Кажется»! — прокричал на какой-то визгливой ноте Сперанский, нервно расхаживая взад и вперёд по комнате. Затем торопливо вышел в коридор, стал одеваться. Но, продев в пиджак руку, остановился, словно поражённый какой-то тревожной мыслью. И вдруг стал беспомощно рвать руку из пиджака. Пронёсся мимо Юры в свой кабинет и вскоре снова выскочил оттуда с Юриной курточкой в руках.
— Надевай курточку! Ну, быстрее надевай и сходи к Бинскому! — выдохнул изнеможённо Сперанский.
— Что сказать, Викентий Павлович? — с готовностью вскочил Юра.
— Нет-нет, не надо! Никуда не ходи! — замахал на него руками Сперанский. И, ошеломлённый собственной беспомощностью, он обессилено опустился на диван, закрыл глаза ладонью и, качаясь из стороны в сторону, долго сидел так, не проронив ни слова. Вдруг снова вскочил с места, забегал по комнате:
— Да-да! К Бинскому не нужно! Пойдёшь к Прохорову в Дарницу. Помнишь, ты ходил к Прохорову?
— Песчаная, пять?
— Вот-вот! Скажешь, дядя прислал за маслом. Да, за маслом и ещё за перловой крупой. Только, пожалуйста, живее, бегом!.. Надевай курточку!
— Можно, я без курточки, Викентий Павлович! На улице жарко! — неожиданно упёрся Юра.
— Тебя, болвана, не спрашивают, жарко или нет! Одевайся! — исступлённым шёпотом прошипел Сперанский.
— Что за тон, Викентий?! — возмущённо сказала вошедшая в комнату Ксения Аристарховна. — Право же, подобным тоном…
— Мне сейчас не до церемоний, дорогая! — резко обернулся к жене Сперанский, и на щеках его вспухли два возмущённых румянчика. — Ах, тон вам, видите ли, не нравится? Львовская порода! Чистоплюи! Дон-Кихоты!.. — И, яростно обернувшись к Юре, закричал: — Слышишь, ты? Одевайся!
Викентий Павлович стал со злостью натягивать на Юру курточку, неловко заламывая ему руку. Юра решительно отстранился, обернулся к Сперанскому и тихо, но твёрдо отчеканил:
— Никуда я не пойду! Ни в курточке, ни без курточки! Вы дадите мне адрес папы, и я уеду к нему! Сегодня же!
Они долго так стояли, с нескрываемой ненавистью глядя друг на друга.
Первым очнулся Сперанский и совсем другим тоном, ласковым, жалобным, сказал:
— Я тебя прошу… умоляю! Да-да, умоляю! Это крайне необходимо… если ты не желаешь несчастья мне и Ксении Аристарховне! — И с уничижительной, просительной улыбкой протянул к Юре руку с курточкой.
Юра медленно оделся, не глядя на Сперанского, неторопливо вышел из дому. Путь в Дарницу был не близкий. Надо было спуститься на набережную и по Цепному мосту перейти через Днепр. Дарница напоминала деревню, столько было на её улицах травы и соломенных крыш. Она была сплошь застроена деревянными хатами и дачными домиками. Жизнь здесь текла тихо и дремотно. Тощие дворовые собаки грелись на солнце, лёжа прямо на середине пыльных улочек. К посёлку примыкала лесопилка с ржавыми подъездными путями. На поросших высокой травой запасных путях покоилось огромное кладбище неремонтируемых вагонеток, вагонов и паровозов. Многие были без колёс, иные лежали на боку. Обойдя это кладбище, Юра вышел на узкий деревянный тротуар. За старинной часовней отыскал знакомый невзрачный домик, толкнул косо зависшую на петлях калитку. Вошёл в небольшой запущенный двор, посредине которого стоял колодец со сгнившим срубом, а дальше — в самой глубине — виднелся полузавалившийся сарай. Некрашеные ставни окон дома были наглухо закрыты. Создавалось впечатление, что дом брошен, что в нем давно никто не живёт. Поднявшись на крыльцо, Юра постучал.
— Заходи! — ответили ему тотчас.
В почти пустой, оклеенной узорчатыми обоями прихожей Юра разглядел невысокого полного человека с гладкой, до блеска выбритой головой. Это и был Прохоров. Он выжидательно смотрел на Юру.
— Викентий Павлович послал за маслом и крупой! — тяжело дыша, сказал Юра.
— За маслом? И за крупой? — переспросил Прохоров и поспешно провёл Юру в комнату, сухо сказал: — Раздевайся!
Скрипнула дверь, и в комнату вошёл Бинский.
— А, кадет! — сказал он, ничуть не удивившись появлению Доры.
— Он пришёл за крупой! — многозначительно сказал Прохоров Бинскому и добавил: — И за маслом тоже!
Словно тень набежала на холодные глаза Бинского, он тревожно взглянул на Прохорова, краешки его плотно сжатого рта опустились.
Юра привычно снял курточку, повесил её на спинку стула и беспечно отвёл глаза в сторону, как бы давая понять, что он все понимает. Они оба одновременно положили руки на курточку, и так же разом отдёрнули их. Переглянулись. И Бинский все тем же скрипучим голосом привычно сказал:
— Вот что, кадет! Ты пока погуляй во дворе. Ну, пока мы все приготовим!
Юра пожал плечами и вышел во двор. Добрёл до сарайчика, возле которого среди густых кустов бузины стояла полендвица дров. Полусгнившая дверь сарая была приоткрыта, и Юра заглянул туда. С шумом выпорхнула стайка воробьёв, которая пригнездилась в сарае среди штабелей полуразбитых ящиков, пустых рассохшихся бочек и боченков. Он ещё немного послонялся по двору, но, не найдя ничего примечательного, присел на корягу возле поленницы. Пригревало отходящее к закату солнце, от поленницы тянуло прельцой, шелестела листьями бузина. И Юре вдруг показалось, что он на берегу пруда, сейчас послышится мамин голос, он откроет глаза и увидит на тропинке её и отца — рядом, вместе… — Но, открыв глаза, Юра увидел, как к крыльцу торопливо прошёл оборванный человек, постучал в дверь. К нему вышел Бинский. Они о чем-то коротко поговорили, и незнакомец так же торопливо ушёл. А Бинский исчез в доме и вскоре появился во дворе, держа в руках завёрнутый в тряпьё какой-то длинный предмет. На ходу он сказал Юре:
— Вы извините, кадет! Но масла не оказалось, и я сейчас за ним схожу! Я быстро!.. — И ушёл, смешно подпрыгивая и клоня вперёд сухое угловатое тело.
Юре ничего не оставалось, как ждать. Он снова присел возле поленницы, и память опять вернула его в прошлое…
Парк, окружавший усадьбу, переходил в непролазные заросли бузины, а за ними начинался заповедный, вечно наполненный гулом листвы и птичьим гомоном лес. Петляющая тропинка приводила к пруду, куда Юре запрещали ходить одному. Но он часто нарушал запрет, считая и заросли бузины и пруд самыми таинственными и интересными местами в имении. В тот день он пошёл к пруду с садовником дядей Семёном, Добрый седобородый садовник вырезал из дерева кораблики. Куски крепкого дерева превращались в дредноуты и броненосцы. Дядя Семён должен был командовать германскими кораблями, а Юра был командующим русской эскадрой. Он обрушивал на германские корабли сокрушительный огонь, топил их и десантом врывался во вражеские порты, а дядя Семён только разводил руками и ласково признавался в своём неумении командовать.
…Бинский торопливо миновал несколько сонных улочек, лесопилку и очутился возле кладбища паровозов и вагонов. Крадучись, прошёл на край кладбища, затаился среди зияющих прогнившими рёбрами вагонов, стал ожидающе высматривать что-то на глухой тропке, ведущей к посёлку. И вскоре увидел: четверо чекистов вели к кладбищу Загладина. Загладин шёл впереди. Во всей его фигуре была видна обречённость. Рядом с ним широко вышагивал Семён Алексеевич. Замыкали шествие остальные трое чекистов, среди которых был и Сазонов. Все пятеро подошли к кладбищу и пошли вдоль вагонов.
Напряжённо следя за чекистами и Загладиным, Бинский торопливо развернул тряпьё, и в его руках тускло блеснула короткостволая кавалерийская винтовка. Он сунул её в щель между досками и, приложившись щекой к прикладу, продолжал наблюдать за всеми пятерыми.
Вот Загладин, а следом за ним и чекисты свернули к вагонам, и Бинский на какое-то время потерял их из виду. Появились они совсем близко от него, прошли мимо. На мушку винтовки Бинского попал Семён Алексеевич и долго так шёл всего в одном мгновении от смерти. Потом ствол переместился на Сазонова, но почти тотчас неотвратимо сдвинулся ещё раз — и теперь в прорези прицела покачивалась голова Загладина.
Когда Загладин приостановился, Бинский не спеша, как на учениях, спустил курок. Грянул выстрел. Весовщик удивлённо распрямился и поднял руку, точно хотел показать на крышу вагона или дотянуться до неба. И так, с поднятой к небу рукой, рухнул на землю. Семён Алексеевич и трое чекистов привычно выхватили оружие и шарахнулись к старым вагонам, припали к доскам, вжались в них. Поводили глазами по сторонам, пытаясь разобраться, откуда последовал выстрел.
Но было тихо, очень тихо. Мёртвый Загладин лежал между такими же мёртвыми и никому не нужными вагонами.
Семён Алексеевич послушал ещё немного и осторожно двинулся вдоль вагонов. Заскрипел под его сапогами ракушечник. Этого только и ждал Бинский. Тенью скользнул он к насыпи, бесшумно нырнул в густой кустарник, прошелестел листьями. А уже на другой стороне насыпи не удержался и — была не была! — побежал, петляя, точно заяц, и жадно хватая широко открытым ртом воздух, ожидая всем своим устремлённым вперёд телом, что вот-вот в спину ему ударит пуля. Возле посёлка он пробежал огородами, перелез через забор лесопилки, затерялся среди штабелей леса. Тяжело дыша, остановился, смахнул руками с лица пот. Прислушался. Погони не было. Теперь можно было чуть передохнуть. И едва установил дыхание, снова, крадучись, двинулся дальше.
…Юра терпеливо ждал Бинского. Ему наскучило сидеть, и он снова ходил по двору, гонял длинной веткой воробьёв и голубей, бесцельно сбивал чурками другие чурки, и все равно ему было невесело и одиноко.
Несколько раз на крыльцо выходил Лысый-Прохоров, молча с тревогой смотрел, словно не замечая Юры, на улицу, прислушивался. И так же молча уходил.
Когда Лысый в четвёртый раз вышел во двор, Юра с пророческой беспечностью сказал ему:
— А может, он и вовсе сегодня не вернётся.
— Как то есть не вернётся?! — испуганно обернулся к нему Лысый. — Ты что мелешь?!
Но Бинский, вскоре пришёл. Вернее, почти приполз. Уставший до изнеможения, осунувшийся. Лицо и одежда были мокрыми, будто он только что побывал под душем.
— А, кадет, — глотнув воздух, сказал он тусклым голосом и тяжело поднялся по ступеням. — Сейчас!..
Не поняв, приглашали его в дом или нет, Юра направился вслед за ними. Дверь из коридора в комнату была открыта, и он увидел, что Лысый и Бинский колдуют над его курточкой: кажется, заталкивают под подкладку лист бумаги. И Юра окончательно все понял. Так вот почему и Бинский, и Прохоров каждый раз так настойчиво поили его чаем и заставляли снимать курточку! Это же неблагородно — без его согласия использовать его как тайного почтальона!..
Бинский и Лысый почти одновременно увидели Юру и сразу же стыдливо отдёрнули руки от курточки.
— Ещё минутку, кадет, — смущённо пробормотал Бинский, воровато отводя глаза в сторону.
— Я все видел, — сказал Юра и обиженно добавил: — Но почему… почему вы не сказали мне все прямо? Не доверяете? Думаете, испугаюсь чекистов?
— Не шумите, кадет! Не надо! — миролюбиво, без прежней насмешливости сказал Лысый и многозначительно взглянул на Бинского: — Достойная смена растёт у нас с вами, поручик, гордитесь!
— Так точно, господин штабс-капитан! — в лад ему готовно отозвался Бинский и протянул Юре курточку: — Идите домой, кадет, и скажите Викентию Павловичу, чтоб за маслом… Ну, в общем, скажите, что все в порядке! И смотрите, чтобы записка не попала куда не надо!
— Не попадёт! — твёрдо сказал Юра.
— Ну, вот и хорошо, — едва заметно осклабился Лысый и весело перемигнулся с Бинским. — Будем считать, что одним борцом с большевиками стало больше! Беги!
И хотя Юре не понравилось, как с ним покровительственно разговаривали, он все же в приподнятом настроении вышел на улицу. Побежал, футболя носками сандалий отшлифованный днепровской водой галечник. Иногда, тщательно осмотревшись вокруг, с тайной гордостью проводил рукою по курточке, чтобы убедиться, что записка на месте.
Красильников послал одного из чекистов за машиной, а сам с двумя помощниками стал досконально осматривать кладбище. Заглядывали в каждый вагон, поднимали с земли полусгнившие доски, копали под ними.
— Вроде он нас куда-то сюда вёл, — раздумчиво сказал Сазонов и по какому-то наитию неспешно направился в совсем заброшенный и поросший густой травой угол кладбища. Вагоны здесь зияли щелями и проломами, проржавевшие двери с трудом открывались. Всюду виднелись пятна уже успевшего усохнуть мазута. Постепенно чекисты приблизились к большому четырехосному пульману, лежащему на боку. Сазонов, кряхтя и отфыркиваясь, словно он забирался в воду, а не на крышу вагона, взобрался наверх, попытался ногой толкнуть дверь. Следом за ним на вагон забрались Красильников и пожилой чекист. Втроём они навалились на дверь — и она со скрежетом подалась.
Пожилой чекист протиснул голову в щель. Какое-то время всматривался в темноту, тихо буркнул скорее сам себе, чем товарищам:
— Фу ты, дьявольщина, похоже, что-то там есть… Солома какая-то или ящики…
Сазонов, не дожидаясь команды, пролез в щель, спрыгнул внутрь вагона, зашуршал там соломой. И через мгновение раздался его взволнованный голос:
— Семён Алексеевич!.. Товарищ Красильников! Вы поглядите, чего тут делается!..
Красильников тоже забрался внутрь вагона. Когда глаза привыкли к темноте, он увидел слегка притрушенные соломой, аккуратно сложенные горкой винтовки и несколько ручных пулемётов «льюис», в другом углу вагона лежали цинковые ящики с патронами.
— Ну, дела! — поскрёб пятернёй затылок Красильников. — Надо ещё шукать! Вполне может быть, что тут у них не один такой склад.
Громыхая, к кладбищу примчался открытый «бенц», и Красильников подключил к поискам двух вновь прибывших чекистов. Искали до позднего вечера. Все исшарили, все оглядели, но ничего больше, кроме брошенной Бинским в кустах винтовки, её нашли.
Когда солнце окончательно приклонилось к закату, они погрузили найденное оружие и патроны в машину, уложили сверху уже задеревеневшее тело Загладина и пешим ходом, следом за машиной, отправились в город.
Около полуночи Красильников пришёл на Богдана Хмельницкого. Фролов ждал его, и Красильников подробно рассказал о дневных злоключениях.
— Нет, все-таки везучий я, — в завершение сказал Красильников. — Наверняка, подлец, в меня метил. Я ведь с этим… с Загладиным рядом шёл…
— Боюсь, Семён, заблуждаешься ты насчёт своего везения, — грустно улыбнулся Фролов и побарабанил пальцами по столу. — Уверен, что оружие, которое вы обнаружили, — лишь малая толика из того, что заготовили контрреволюционеры. Всего Загладин, конечно, тоже не знал. Но знал он, бесспорно, многое. Вот его и убрали.
— Шут его знает, может, и так, — легко вдруг согласился Красильников.
— А могло быть иначе, не навороти ты столько глупостей, — безжалостно и жёстко упрекнул его Фролов.
— Ну, знаешь!.. — обиженно вскинулся Красильников. — Какие ж такие глупости я сотворил?
— Много. И одна другой глупее. И одна другой дороже… Ну, во-первых, арестовывать Загладина надо было тихо, чтоб никто не видел, никто не слышал…
— Допустим, — согласился Красильников. — Но так уж получилось, не мог иначе.
— А раз так получилось, все остальное ты должен был высчитать. И то, что они оружие постараются перезахоронить, и то, что попытаются убрать Загладина, и ещё многое другое.
— Так потому я и торопился!
— Торопиться в нашем деле, Семён, надо тоже медленно, — невесело сказал Фролов. — Ну да ладно, что теперь! Придётся все начинать заново!
Опустив голову, Красильников мрачно смолил цигарку.
Много страху натерпелся в тот день Мирон Осадчий. Спрыгнув с воза, он стремительно метнулся в толпу, затерялся в ней, понимая, что здесь ему в случае погони будет легче схорониться. Почувствовав себя наконец в безопасности, он нервно скрутил цигарку, стал размышлять: «Домой?.. Домой не следует, а ну как чекисты что-то пронюхали и уже ждут меня в засаде?..» Оксане он тоже не очень доверял, молчаливая она встала, замкнулась, слова лишнего не скажет… «И все же переждать у Оксаны спокойнее», — решил он. Придавив каблуком начавшую жечь пальцы цигарку, нырнул в ближайшую подворотню, юркнул меж времянок и сарайчиков, теснившихся во дворе, перелез через забор и вышел на соседнюю улицу, Несколько раз оглянулся. Нет, никто не шёл за ним. Окончательно успокоившись, тихими переулками, проходными дворами, минуя центр, к вечеру добрался до Куреневки.
Дёрнув заскрипевшую калитку и вздрогнув от скрипа, в который раз за этот длинный день огляделся. Но на пустынной улочке в свете угасающего дня не видно было ни души. В маленьком дворике по-вечернему пахли цветы, а за задёрнутым занавеской окошком теплился мирный свет. Неслышно ступая, вошёл в сени. Здесь пахло сухой травой, пылью и молоком.
Оксана сидела в горнице, что-то шила. Молча и неприязненно оглядела Мирона, запылённые его сапоги, порванные на колене штаны, осунувшееся, почерневшее лицо. Ни о чем не спросила. В затянувшемся молчании было слышно, как потрескивает в коптилке огонь и бьются в окно мотыльки.
— Кинь мне на чердак в сараюшке тулуп, подушку. Пару дней там перебуду, — угрюмо попросил Мирон, боясь встретиться с её взглядом.
На чердаке сарая было сумеречно и сухо. Шуршал по соломенной крыше зарядивший с ночи лёгкий летний дождь. Время от времени Мирон смотрел в щёлку, видел кусок двора, мокрых кур и Оксану, изредка преходившую по двору. От мерного шуршания капель и от отчуждённой молчаливости Оксаны на душе было тревожно, муторно.
Прошло несколько дней, но ничего не случилось. Из дому тоже сообщили, что все спокойно. Понял Мирон: обошлось.
А потом сюда, к Оксане, наведался дядька Мирона. Узнал о постигшей его неудаче. Посочувствовал.
— Куда ж теперь? — хитровато прищурив угрюмоватые глаза, поинтересовался у Мирона.
— Свет велик, — неопределённо ответил Мирон, понимая, что нельзя ничего выкладывать вот так зря, с бухты-барахты.
— И деревьев с суками много, это верно, — загадочно сказал дядька Леонтий и неспешно стал ждать, что ответит Мирон.
— При чем тут деревья? — не понял Мирон.
— А при том, что на первом же суку вздёрнут тебя чекисты, а то и дерево искать не будут — к стенке приставят.
Мирон набычился, промолчал и, подумав, ответил:
— На ту сторону буду пробираться. На Дон или же на Кубань. — Мирон и сам не знал ещё, куда подастся, но понимал, что уходить куда-нибудь все равно придётся — не век же сидеть на чердаке!
— А гроши у тебя как? Имеются? — с несокрушимой невозмутимостью поинтересовался дядька. — И само собой, документ, бумага?
— Раздобуду, — неуверенно ответил Мирон.
— Я тебе вот что, парень, хочу сказать, — лениво тянул своё дядька, — коль ты и взаправду от красных деру дать собирался, то есть люди, они-то тебе прямо и укажут куда и к кому. Деньги заплатят и бумаги, какие надобны, выдадут.
— Ты, дядя Леонтий, не темни, — начал вскипать Мирон, и глаза у него сузились — в непримиримый щёлки, — Ты прямо выкладывай.
— А я и говорю прямо, — обиделся дядька Леонтий или сделал вид, что обиделся. — Людей этих доподлинно знаю, говорил тебе в прошлые разы о них. Ты — человек, бойкий, сорвиголова, словом, такие им нужны.
— Где они, эти люди? — неприязненно спросил Мирон, донимая, что никакого другого выхода у него все равно нет.
На следующий день дядька познакомил Мирона с Бинским. Бинский объяснил, что он будет работать у него связным, сказал ему пароль, дал адреса людей, которые проведут его по цепочке до Харькова, растолковал, к кому надобно будет Мирону там обратиться. Под вечер с запрятанным в подмётку сапога письмом повеселевший и все же насторожённый Мирон отправился к линии фронта…
В пути Мирон в новой мере хлебнул хлопот и понял, для чего нужен связному острый слух, далёкий глаз и быстрые ноги. Все пришлось испытать ему — и прятаться, и убегать, и притворяться то слабоумным, то увечным. И все же удача не обошла его и на сей раз — он благополучно добрался до Харькова.
Капитан Осипов, получив от Мирона письмо, тут же отправился для доклада к полковнику Щукину.
— Вести из Киева, господин полковник! — без стука, что означало чрезвычайность сведений, войдя в кабинет, доложил он. — Получено сообщение от Сперанского. У них провал. Чекисты арестовали штабс-капитана Загладина, но в перестрелке он погиб. Так что более или менее все обошлось благополучно.
— Что означает эта туманная формулировка — более или менее? — не поднимая головы от срочных бумаг, иронично и строго спросил Щукин.
— Провал не коснулся Киевского центра, — невольно подтянулся Осипов. — Ведь со смертью Загладина нить, ведущая от него к Центру, оборвалась.
— А как чекисты вышли на Загладина? — все так же не поднимая головы, продолжал задавать вопросы Щукин.
— Сперанский пишет — случайно. Во время транспортировки оружия, — почувствовав тяжёлое настроение своего начальника, внёс в доклад слова успокоения Осипов.
Щукин насторожённо постучал костяшками пальцев по столу, оторвал наконец взгляд от бумаги и, сурово посмотрев на Осипова, сказал, отделяя каждое слово:
— В случайность не верю.
Осипов растерянно молчал. Он, как это часто бывало с ним, почти мгновенно принял точку зрения полковника, ощутив холодок опасности.
— Что ещё сообщают? — спросил Щукин.
— Напоминают о деньгах.
— Они могли бы обойтись и собственными средствами, — недовольно вымолвил полковник. — Пусть тряхнут мошной киевские рябушинские и терещенки, которых там осталось немало. Ювелиры, например.
— Да, но им нужны долговые гарантии, — осмелился возразить Осипов.
— Гарантии?.. Если они пишутся на бумаге, а не на чистом золоте, мы можем их давать сколько угодно и кому угодно! — жёстко отчеканил Щукин.
— Понял, господин полковник! — Осипов повернулся, чтобы уйти. Но Щукин поднял руку, останавливая его:
— Минуточку, Виталий Семёнович! Садитесь! Я просил вас навести обстоятельные справки о капитане Кольцове и ротмистре Волине. Вы это сделали?
— Я располагаю только теми сведениями, которые имел честь уже доложить вам, Николай Григорьевич, — тихо произнёс Осипов. — А родословную Кольцова проверить сейчас нет никакой возможности. Сызрань пока ещё у красных… — Он выжидательно помолчал и затем с едва заметной иронией спросил полковника: — В чем, собственно, вы его подозреваете, Николай Григорьевич? Не в большевизме же?..
Щукин плотно сжал губы, так что обозначились кругляши желваков, встал, нервно поворошил на столе бумаги и затем негромко, но убеждённо заговорил:
— Верей и правдой служат большевикам сейчас многие боевые офицеры. Но дело не в этом. Я просил досконально проверить Кольцова и Волина лишь потому, что они оставлены у нас на ответственной работе. Вы представляете, какая это находка для разведчика — попасть в штаб армии?
— Кольцов — агент большевиков? — хмыкнул Осипов. — Это, право слово, смешно, Николай Григорьевич! Вы же читали аттестацию Кольцова, написанную генералом Казанцевым…
— А разве я сказал, что Кольцов агент? — с холодным возмущением спросил Щукин. — Я только предполагаю… понимаете, предполагаю, что он мог бы им быть. Может, это Волин. Может, ещё кто-нибудь… В нашем деле нужно предусмотреть все, казалось бы, немыслимые варианты.
— Волин?.. Николай Григорьевич, Волин — жандармский офицер. Работая в охранке, он столько большевиков перевешал, что, попади он к ним, его на первом же суку вздёрнули бы… без суда, как говорится, и следствия… — убеждённо раскрывал цепь своих доказательств Осипов.
В этом, казалось бы, обычном, деловом разговоре сталкивались между собою инстинктивная насторожённость Щукина, любящего проверять и перепроверять любой факт, если он может иметь отношение к делу, и житейская, страдающая некоторой неопределённостью смётка Осипова. И вместе они оба — Щукин и Осипов, — составляли одно целое. Они дополняли друг друга. И полковника вполне устраивало такое их сочетание.
Вот почему Щукин сейчас позволил себе усмехнуться:
— Виталий Семёнович! Я и вас подозреваю… ну, скажем, в легкомыслии. — И тут же Щукин погасил свою улыбку. Осипову на мгновение показалось, что полковник её перекусил, как что-то живое. — Возьмите наконец во внимание следующее немаловажное обстоятельство. Большевистская контрразведка все больше и больше переходит в наступление.
— Убеждён, Николай Григорьевич, вы переоцениваете способности большевиков, — вежливо отпарировал Осипов.
— А вы, как и очень многие, недооцениваете, — сухо ответил Щукин, не привыкший оставаться в долгу. — Давайте порассуждаем! Аппарат Чека существует всего лишь полтора года, и за это время они провели ряд удачных операций, как ни прискорбно нам это признавать. В прошлом году перед ними спасовали даже такие боги британской разведки, как Сидней Рейли и капитан Кроми. В чем тут дело? Откуда у них взялись эти необыкновенные способности? Ну вот вы, например, можете ответить? — Осипов молча пожал плечами, и полковник продолжил: — У Дзержинского, к сожалению, блестящий талант организатора: он создал Чека на голом месте, если так можно выразиться, из ничего. Опыт, стиль работы, структуру ему негде было заимствовать: подобной организации ещё никогда не было. И что предпринимает Дзержинский? Он подбирает группу людей, имеющих многолетний опыт большевистского подполья и, значит, имеющих огромный, даже уникальный опыт борьбы с жандармской агентурой. Они прошли самые невероятные проверки ссылками и тюрьмами…
Щукин открыл ключом ящик стола, достал какие-то бумаги и многозначительно стал листать их. Потом взглянул поверх головы Осипова и поучительно произнёс:
— Вот, к примеру, наш непосредственный противник Мартин Лацис, возглавляющий Всеукраинскую Чека. В прошлом он тоже профессиональный революционер — подпольщик, очень опытный человек, не случайно он является одновременно и членом коллегии Всероссийской Чека. Такая биография выработала в нем особые качества борца. А что у нас, если честно положить руку на сердце? Все в прошлом — благополучные люди, чиновники, заседатели и прочая… Думаю, вам нелишне знать и о его заместителе Фролове… — Здесь Щукин для внушительности сделал паузу. — Послушайте, что это за человек… «Фролов Пётр Тимофеевич, член партии большевиков с 1903 года, партийная кличка — Учитель… помог бежать из ссылки Феликсу Дзержинскому и сам бежал дважды… В 1906 году был арестован, приговорён к смертной казни через расстрел и совершил дерзкий побег из одиночной камеры…» — Щукин отложил бумаги в сторону. — Теперь, Виталий Семёнович, я надеюсь, вы понимаете, что, имея таких противников, нужно постоянно быть готовым ко всему, к любым неожиданностям.
Посерьёзневший Осипов утвердительно кивнул головой.
— Ладно! Мы ещё вернёмся к этому разговору, — отпуская Осипова, сказал Щукин и тут же добавил: — Теперь о деньгах. Долговую гарантию мы им подготовим. Кого вы предполагали послать в Киев?
— Поручика Наумова.
— Нет-нет! Только не Наумова. Здесь нужен человек не только смелый, но и осторожный. — Полковник помолчал, раздумывая. — Я думаю, не послать ли подполковника Лебедева?
Лебедев был опытнейший разведчик. Недавно он вернулся из Москвы, удачно выполнив задание. Ясно, что и в Киеве он ошибок не допустит — выдержан, осторожен. Высоко развито чувство ориентировки в необычных обстоятельствах. И все же… Вот это «и все же» сейчас очень беспокоило Щукина, потому что в случайность ареста Загладина он не мог поверить. Чекисты, очевидно, вышли на него после пожара на Ломакинских складах. Но на одного ли Загладина они вышли? Сейчас этого никто не знает. И поэтому посылать в Киев Лебедева очень рискованно. Но тогда кого? Кто сможет сразу и точно определить, что же там произошло?
— Да, решено! Пошлём Лебедева! — ещё раз, теперь уже твёрдо, сказал Щукин. — Мне нужны точные данные о численности и о реальных возможностях Киевского центра. Приблизительные сведения меня ни в коем случае не устраивают. Во время наступления на Киев нам необходимо будет скоординировать действия армии с выступлением Центра.
…Несколько позже полковник Щукин зашёл в приёмную командующего. Спросил у Кольцова, холодно и испытующе глядя на него:
— Владимир Зенонович у себя?
— Да, господин полковник, — учтиво склонил голову Кольцов, несколько уязвлённый высокомерным и холодным взглядом Щукина.
Полковник скрылся в кабинете. А Кольцов несколько раз прошёлся по приёмной, мягко и укоризненно сказал сидевшему в другом конце своему помощнику:
— Микки! Вы опять забыли принести телеграммы.
Подпоручик готовно вскочил и вскоре принёс стопку телеграмм. Кольцов разложил их у себя на столе и затем деловито поспешил в жилые апартаменты командующего.
— Я сейчас, Микки! — сказал он на ходу.
В гостиной он осторожно подошёл к двери, ведущей в кабинет, остановился, прислушался. Голос Щукина доносился из кабинета глухо — Кольцов с трудом разбирал слова:
— …В район восьмой и девятой армий красных продолжается переброска войск с Туркестанского и Северного фронтов, — докладывал Щукин.
Потом он ещё что-то сказал, но Кольцов не расслышал… И вот опять явственно прозвучал голос Ковалевского:
— По моим предположениям, этого не должно быть. На что они в таком случае рассчитывают там?
— Не знаю. Вероятно, Москва для них важнее, — с холодной проницательностью произнёс Щукин.
— Откуда у вас эти сведения? По линии Киевского центра?
— Нет. Это информация… Николая Николаевича, — выразительно понизил голос начальник контрразведки.
— Да. Источник надёжный. Известите об этом Антона Ивановича Деникина.
Какое-то время Кольцов снова не мог разобрать ни одного слова, хотя и слышал голоса. Затем прозвучали шаги, и Щукин совсем близко произнёс:
— Совсем даже наоборот, Владимир Зенонович! Киевский центр действует, и довольно активно. Постигшая его неудача почти не отразилась на боевом ядре… Днями пошлю туда своего человека и после этого доложу вам более подробно.
Вероятно, Щукин расхаживал по кабинету, потому что голос его опять медленно удалился. Тогда Кольцов слегка приоткрыл дверь — из кабинета этого не могли увидеть, так как её скрывала тяжёлая портьера.
— …И надо помочь! — в ответ на какую-то фразу Щукина с директивными нотками в голосе сказал Ковалевский. — Будем помогать — сможем и требовать. А требовать надо одного — всемерной активизации действий. Всемерной активизации! Я вас прошу, Николай Григорьевич, доведите до генерала Деева мою точку зрения: пусть на этом не экономит!.. Сколько просит Киевский центр?
— Переправлять деньги через линию фронта нет необходимости, — отчётливо произнёс полковник. — Я прошу вас, Владимир Зенонович, подписать это письмо.
Сухо прошелестела бумага, и наступила пауза: вероятно, Ковалевский водружал на нос пенсне.
— Кому оно адресовано? — спросил командующий.
— Одному ювелиру. Он уже передавал крупные суммы денег на нужды Центра. Но ему нужны гарантии, — с усмешкой в голосе сказал Щукин.
— Он что, в Киеве?.. — не то усомнился, не то удивился Ковалевский. Дальнейших слов Кольцов не мог расслышать, так как сзади до него донёсся радостный голос Микки:
— Павел Андреевич! Павел Андреевич!
Кольцов поспешно отпрянул от кабинетной двери, торопливо — как ни в чем не бывало — прошёл в приёмную.
Микки был в приёмной не один. Рядом с ним стояла очень миловидная стройная девушка лет восемнадцати в широкополой соломенной шляпке; казалось, она только-только вернулась с пляжа.
— Познакомьтесь, Павел Андреевич! — излучая галантность, сказал Микки Кольцову. — Дочь полковника Щукина.
— Таня, — солнечно улыбнулась Кольцову девушка и сделала изящный книксен.
Уверенные жесты, стройная, но не хрупкая фигура, крепкие плечи — все это сразу бросилось в глаза Павлу. Таня решительно не походила на изнеженную барышню, какой, по его мнению, должна была быть дочь полковника Щукина. В лице её, ещё очень юном, но с явно определившимися чертами, проглядывала устойчивая уверенность; тёмные глаза под густыми чёрными бровями излучали дружелюбие, и взгляд их был, как у Щукина, нетерпеливый и прямой — в упор… В затянувшейся паузе, пока Кольцов рассматривал девушку дольше, чем позволяли приличия, она не отвела в сторону взгляда, только что-то словно дрогнуло в глубине её зрачков и померкло, но не сразу.
Наконец Павел отвёл глаза и запоздало представился:
— Павел Андреевич… Кольцов. Право, если бы я знал, что у Николая Григорьевича такая дочь, я бы непременно попросился под его начало.
— Уверена, что вы бы прогадали. Здесь у вас всегда люди и, должно быть, интересно. А у папы на окнах решётки и затворническая работа, — открыто, с интересом рассматривая Кольцова смутными глазами, сказала Таня. — Я о вас много слышала, Павел Андреевич. От папы.
Кольцову понравилось, как Таня просто, не жеманно вела разговор. Обыкновенно в её возрасте стараются казаться умней и значительней, подлаживаются под других. А здесь — простота без вызова, без надумки.
— Я так недавно здесь, что смею надеяться: папа не говорил обо мне плохо, — с мимолётной улыбкой сказал Кольцов.
— Он рассказывал о ваших подвигах. Мне они показались намного интереснее подвигов Козьмы Крючкова.
— Папа все преувеличил, мадемуазель.
— Ну что ж, в таком случае я рада, — тоже с лёгкой ироничной великодушностью ответила Таня. — У папы склонность преувеличивать все плохое, хорошее — редко.
— Профессиональная склонность, мадемуазель, — на этот раз с открытой приязнью улыбнулся Кольцов.
Ему все больше нравилась Танина манера держаться свободно, непринуждённо, говорить без колебаний то, что хотелось сказать, смотреть прямо, не отводя глаз. Предельная раскованность чувствовалась в каждом Танином жесте, в каждом слове, пленительная естественность, свойственная обычно натурам собранным, сильным и цельным.
Бившее в окно солнце обливало Таню, обрисовывая с подчёркнутой чёткостью её силуэт, а лицо, затенённое полями шляпы, казалось немного таинственным, в глубине же глаз что-то переливалось, мерцало.
«Необычная девушка, — подумал Кольцов. — Да, необычная, солнечная…»
Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Кольцову казалось, что взгляд Таниных глаз медленно втекает в его глаза.
«Что это со мной?» — встревоженно подумал Павел. А Таня отвела, вернее, заставила себя отвести глаза в сторону Микки и, мило улыбнувшись, спросила:
— Что с вами, Микки? Вы уже графин воды выпили.
— Слишком жарко сегодня — смутился Микки, и рука его, потянувшаяся было за графином с водой, остановилась на полпути.
— Пожалуй, да, — великодушно согласилась Таня и посмотрела в окно. — Вероятно, гроза будет. Смотрите, какие на горизонте тучи. — Прищурившись, она помолчала, потом сказала тихо, как будто одному Кольцову, стоявшему рядом: — В детстве я жила у тёти под Севастополем и любила встречать грозу на берегу моря… Вы когда-нибудь видели море, Павел Андреевич? — Имя Кольцова она произнесла на какой-то особой, задушевной ноте.
— Конечно… — Кольцов чуть было не сказал: «Я вырос на море», но тут же спохватился: — Я бывал в Севастополе…
— Вот как? — озаренно взглянула она на Кольцова. — А я училась там… Это удивительный город…
Таня ещё что-то говорила о Севастополе, но Кольцов теперь уже почти не слушал её. Он ругал себя за то, что забылся и чуть не произнёс того, чего наверняка невозможно было бы поправить. Ведь скажи он, что вырос в Севастополе, и это было бы равносильно провалу. Он с ужасом представил, как Таня с беспечной простотой говорит отцу: «А знаешь, папа, Павел Андреевич вырос в Севастополе, может, мы даже встречались!» Представил взгляд Щукина — цепкий, проницательный… Небольшое сопоставление с биографией сына начальника Сызрань-Рязанской железной дороги и…
Чутко уловив внезапную перемену в настроении Кольцова, Таня оборвала свой рассказ, сказала:
— Знаете, я не буду ждать папу! — и, озорно, совсем по-девчоночьи тряхнув головой, с вызовом добавила: — Я и заходила-то к папе только затем, чтобы он показал мне вас. — И Таня стремительно направилась к выходу из приёмной.
Кольцов заспешил ей вслед и, опережая движение Таниной руки, распахнул перед нею дверь, пропуская её вперёд.
На лестнице Таня замедлила шаги и, полуобернувшись к Кольцову, лукаво кивнула:
— На днях мы наконец закончим ремонт дома и попытаемся принимать. По пятницам. Буду рада, если вы навестите нас.
— Благодарю! — учтиво склонил голову Павел и, немного помедлив, от души добавил: — С удовольствием!
Уже у самого выхода из здания она ещё раз повторила:
— Смотрите же. — И из глаз её брызнули весёлые солнечные зайчики. — Вы дали слово?.. В пятницу!
Кольцов ещё несколько мгновений постоял внизу, у лестницы, смутно предчувствуя важность этой встречи. Ему даже показалось, что он был обречён на эту встречу с Таней. И от этого ощущения неотвратимости сегодняшнего знакомства в сердце Павла вошла какая-то печальная радость… Чтобы успокоиться и прийти в прежнее, спокойно-насторожённое расположение, ему нужно было время. Но сколько? Мгновение? День? Павел не знал.
В приёмной Микки многозначительно сказал ему:
— Ну, Павел Андреевич! Похоже, я присутствовал при историческом событии… Между прочим, я знаю её давно, по гимназии. Обычно — само равнодушие. И вдруг…
— Полковник не выходил?! — резко оборвал его Кольцов.
— Ещё нет, господин капитан! — уже официальным тоном ответил слегка обиженный Микки.
Получив доставленный по эстафете пакет из Харькова, Красильников отправился к Фролову. После двух совершенно бессонных ночей Фролов с час назад прилёг прямо в кабинете на диване, наказав разбудить его, если случится что-то важное. Полученный пакет несомненно относился к категории наиважнейшего, но, увидев, какое измученное у Фролова лицо, как страдальчески он морщит лоб, как будто и во сне обдумывает что-то неотложное и трудное, Красильников замялся у порога, заколебался: стоит ли будить, может» подождать немного? Но, подумав, что вестей из Харькова Пётр Тимофеевич ждал с особым нетерпением, решительно прошагал к дивану и тихонечко тронул Фролова за плечо.
Фролов тотчас же сбросил ноги с дивана, сел, провёл рукой по лицу и, словно бы стерев этим коротким движением остатки сонной расслабленности, сразу уставился острым взглядом на изрядный потрёпанный конверт.
— По эстафете. Из Харькова, — кратко пояснил Красильников.
Нетерпеливо разорвав конверт, Фролов вынул несколько бумажек и, перелистывая их, стал быстро просматривать. По тому, как размягчалось, словно разглаживалось, его лицо, Красильников понял: пришли очень радостные вести.
— Ну, Семён, все-таки удача! — подтвердил его мысли Фролов. — У Ковалевского действительно появился новый адъютант… — Он сделал короткую, выразительную, паузу, прежде чем продолжить: — Павел Андреевич Кольцов.
Красильников не удержался от возгласов:
— Скажи, куда вознёсся крестничек! Ну, молодцом, братишка! Я и говорил — вылитый беляк. Видно, не мне одному он так показался!
А Фролов думал о том, что ещё несколько дней назад Лацис снова справлялся о Кольцове, с надеждой спрашивал, не получили ли о нем каких-либо вестей. Теперь он может доложить Лацису о том, что вести есть. Хорошие вести!..
Одно из присланных Кольцовым донесений озадачило Фролова больше всего.
«В Киеве активно действует контрреволюционная организация, именуемая Киевский центр. Её субсидирует ювелир, фамилию или какие-либо его приметы установить не удалось. По всей видимости, он проживает или находится в настоящее время в Киеве.
В ближайшие дни в Киев направляется сотрудник контрразведки для активизации Киевского центра. По заданию Щукина навестит ювелира…
Старик.»
И все! Никаких подробностей. Ни фамилии, ни примет, которые бы дали хоть какую-то конкретность началу поиска.
Ювелиров в городе немало. Некоторые, правда, бежали, но иные остались. Один из них — самый опасный враг. Как же узнать, кто именно? Как выявить его? Как узнать того неизвестного щукинского посланца, который не сегодня-завтра придёт в город? А может быть, уже пришёл?
В маленьком кабинете Фролова стало совсем сизо от табачного дыма, можно было и не курить, просто вдыхать этот загустевший, настоянный на дыме воздух. Фролов наконец подошёл к окну и распахнул его настежь.
Угас летний день. Затихал город, и по углам неосвещённых улиц копились, сгущаясь все больше и больше, синеватые сумерки. Малиновый свет преклонённого к горизонту солнца переливно отражался в стёклах домов, пропитывал червонными бликами дали. От раскалённых камней тянуло застоявшимся жаром.
Покончив с дневными заботами, спешили куда-то горожане: одни — домой, чтобы отдохнуть от суеты и забот, другие — к друзьям поделиться тревогами и сомнениями о том, что происходит вокруг, третьи… Быть может, вот в этой толпе идёт сейчас по городу тот самый ювелир, конечно, так же бедно одетый, стремящийся слиться с нею, затеряться в будничной сутолоке… Интересно, какой он облик принял? Может быть, вон того человека в серой потрёпанной шинельке, так браво размахивающего руками? Или вон того, судя по всему, довольного собой господина, что промелькнул на лихаче. Какие они, люди, состоящие в Киевском центре? Эти незаметные серые пауки, неутомимо и расчётливо плетущие нити заговора, стремящиеся опутать мелкой, ядовитой паутиной весь город, чтобы в нужный для них момент неожиданно выскользнуть из своих углов и залить улицы Киева кровью.
Фролов отошёл от окна и, заложив руки за солдатский ремень, стал медленно прохаживаться по кабинету. И хотя в кабинете стало темно, Фролов не зажигал света. Прикуривал одну от другой тощенькие папиросы. Думал.
Значит, Киевский центр… О его существовании чекисты догадывались давно. Чувствовали, что он есть, что он где-то рядом, продуманно законспирированный, укрывшийся за толстыми стенами богатых особняков, мещанских домишек, за тяжёлыми гардинами окон домов, подслеповатых, с виду безобидных хаток на тихих городских окраинах. Как зверь перед прыжком, враг копил силы и только время от времени, как бы пробуя их, давал о себе знать то взрывом, то поджогом, то убийством из-за угла. Но чекисты понимали, что все это не главное, что единичные случаи, быть может специально рассчитанные на то, чтобы распылить их силы на мелочи и за этими мелочами скрыть то главное, что готовилось, что висело в воздухе, чувствовалось в наэлектризованной обманчивой тишине. Сколько раз чекистам казалось: вот-вот они ухватятся за нить, которая приведёт к самому гнезду заговорщиков. И каждый раз эта нить оказывалась непрочной, обрывалась, оставляя в руках клочки каких-то сведений, событий, имён. Но всего этого было слишком мало для того, чтобы добраться до сердца заговора.
Вот уже несколько дней Фролов казнил себя за оплошность с Загладиным. Не понял сразу, насколько это серьёзно. Не допросил сам, доверил все Красильникову. В результате ещё одно подтверждение существования крупного антисоветского заговора — и ничего больше.
Размышляя над донесением Кольцова о ювелире, Фролов понимал, какой отчётливой логики, продуманности и осторожной изворотливости потребует проверка этих сведений. Он чувствовал, что благодаря Кольцову держит в руках самую главную нить, но как ко всему этому подступиться, ещё не знал. Вот и морил себя табачным дымом, нервно вышагивал по кабинету, сопоставлял факты, размышлял.
…Половину следующего дня Красильников занимался выявлением проживающих в Киеве ювелиров. Пришёл к Фролову в кабинет только после обеда, присел, положил на колени фуражку и, отчего-то тяжело вздохнув, пригладил седеющие волосы.
— Ну так сколько ювелиров осталось в Киеве? — приступил к делу Фролов.
— Вроде двадцать семь. По реестру шестнадцатого года было шестьдесят два, но которые померли, которые драпанули, — стал обстоятельно докладывать Красильников, положив перед Фроловым исписанный крупными каракулями список.
Фролов стал внимательно просматривать фамилию за фамилией и тихо, похоже сам с собой, разговаривать.
— «Самсонов… Фесенко… Сараев…» Кого же из них можно считать вне подозрений? — невозмутимо называл он фамилии ювелиров, и это было похоже на перекличку.
— А никого. Предлагаю всех подозревать и за всеми установить слежку, — не раздумывая сказал преисполненный ретивой решительностью. Семён Алексеевич. — К кому-то же он придёт, гость с той стороны!
— Придёт, конечно. К одному из двадцати семи. Это верно. «Будченко… Черевичин… Полищук… Шагандин…» — продолжал читать список Фролов.
— Гм-м… А куда ему деваться? — Красильников не понял, одобряет или нет его план Фролов. — Так ведь?
— Так, конечно. Только пассивно это очень, Семён. Допусти мы малейшую ошибку — и все, и опять, как с Загладиным… — Фролов снова уставился в список: — «Шварц… Доброхотов… Либерзон…»
— А что ты предлагаешь? — нетерпеливо спросил Красильников.
— То же, что и ты: установить за всеми слежку. Это правильно, — сухо сказал Фролов, не желая дискутировать напрасно. — Но не ждать, пока рыба попадёт в сети, а самим её искать.
— Как? — С прежней решительностью Красильников пытался докопаться до сути.
— Если бы я знал… — вздохнул Фролов. — Вот, к примеру, Шварц или Доброхотов. Что за люди? Как жили, как живут сейчас? Какие у них были доходы?
Семён Алексеевич заглянул в список через плечо Фролова.
— Шварц? Парализованный. Его петлюровцы избили, второй год не поднимается с постели. А Доброхотов — это штучка. Когда-то ворочал крупными капиталами. У него даже была своя гранильная мастерская.
— Вот видишь, Шварц нас может намного меньше интересовать, чем, скажем, Доброхотов… Либерзон — этот что за ювелир? — раздумывая над чем-то, спросил Фролов.
— Да боже, это самый никудышный из всего списка! — с простодушной и нетерпеливой досадой воскликнул Семён Алексеевич.
— Как это понимать? — поднял строгие глаза на Красильникова Фролов.
— А вот так и понимать: самый что ни на есть замухрышистый. У него и магазина-то своего отродясь не было — всю жизнь в найме работал… Не, этот как раз отпадает!..
Фролов ненадолго задумался, потом, прищурив глаза, — значит, что-то придумал! — произнёс:
— Вот к нему для начала нам и надо пойти!
Либерзон жил в конце Миллионной улицы, где с утра до вечера лениво купались в пыли куры. Замкнутый колодец грязного двора был опоясан галереями и переходами. В этом-то колодце и находилось жилище ювелира. Богатству и благополучию сопутствует скрытность и тишина. А настоящая безнадёжная нищета обычно не прячет своих бед, хотя и не любит выставлять их напоказ. На ветхих галереях протекала вся жизнь обитателей дома. Здесь они пекли и варили, сорились и мирились, открыто любили и открыто ненавидели. Это была жизнь на виду у всех. Здесь обсуждались новости, праздновались негромкие свадьбы, устраивались поминки. Бедность спаяла в этом дворе в единый коллектив людей разных национальностей, людей разных, но чутких к чужим радостям и чужому горю и готовых прийти в самый трудный момент на помощь соседу, поделиться с ним последними крохами.
Богатых в этом дворе не было, ибо, как только к кому-то приходил долгожданный достаток, тот торопился сразу же и навсегда покинуть этот дом и этот двор.
Вот в таком, затхлом, отгороженном от солнечного света дворе жил ювелир Либерзон, по словам Красильникова, «самый замухрышистый» из всех ювелиров.
Появление чекистов привлекло внимание обитателей двора. На Фролова и Красильникова со всех сторон уставились десятки глаз: любопытных, беспокойных, безучастных, грустных и весёлых.
— Скажите, — обратился Фролов к замершей в обнажённом любопытстве старухе, — в какой квартире проживает гражданин Либерзон?
— Либерзон? Ювелир, что ли? — переспросила старуха и махнула рукой куда-то вверх: — Во-она ихняя дверь!
Фролов и Красильников стали пробираться наверх по бесконечным галереям, замысловатым переходам, покачивающимся лесенкам и обшарпанным закоулкам, за которыми виднелись до скуки похожие друг на друга грязные комнаты, колченогая, давно состарившаяся мебель, незастелееные постели с лежащими навскидку потёртыми одеялами, остатки еды на столах. Мимо них сновал полуодетые торговые женщины и безучастные мужчины, грязные, неумытые дети. Однообразный и невесёлый шум людского бедного общежития, утих на время, вспыхнул с новой силой. Появилась новая темка для разговоров, толков и догадок.
— К кому? — понеслось из двери — в дверь, поползло по бесчисленным закоулкам.
— К ювелиру! К ювелиру! — побежало впереди них.
— С наганами, видать, из Чеки, — звучало слева и справа.
— Наверное, с обыском, — раздались, прозорливые голоса.
— Нет, понятых не берут.
Фролов повернул ручку пружинного звонка. Дверь осторожно приоткрылась, однако цепочку хозяин не снял — изучающе глянули острые глаза-буравчики.
— Ну-ну, открывайте! — суховато потребовал Семён Алексеевич.
— А вы, собственно, к кому? — раздался певучий старческий голос.
— К вам, если вы гражданин Либерзон. Из Чека, — снова сухо бросил Семён Алексеевич.
— Странно, — пробормотал за дверью человек и загремел запорами. Осторожно открыв дверь, встал перед ними, как бы преграждая путь в комнату. Был он низенький, щуплый, со свалявшимися на затылке седыми, тусклыми волосами и воинственно торчащими ключицами. Пошарив рукой на груди, хозяин наконец нащупал висящее на нитяном шнурке пенсне, надел его и лишь после удивлённо спросил:
— Так вы правда ко мне? Чем могу быть полезен? — и впился взглядом в стоящего впереди Красильникова.
— Может быть, все же разрешите войти? — спросил Фролов.
Либерзон после этого готовно отстранился, пропустил чекистов в комнату. В углу, возле стены, зябко кутаясь в платок, стояла худая, похожая на подростка пожилая женщина.
Фролов окинул беглым, но внимательным взглядом комнату. Ничего примечательного здесь не было: старинный буфет, овальный стол в окружении стульев с протёртыми сиденьями, диван под чехлом, кадки с увесистыми фикусами.
— Разрешите присесть? — спросил Фролов у хозяина.
— Да, очень прошу. Садитесь! — Либерзон суетливо пододвинул стулья.
Ни к кому не обращаясь, женщина сказала:
— Вот и у Горелика так. Пришли двое, посидели. А теперь Горелик уже два месяца в Чека сидит.
Либерзон всплеснул руками:
— Слушай, Софа! Не загоняй меня в гроб! Оставь, пожалуйста, эти намёки!
А Семён Алексеевич, любящий, чтобы все было по форме, нахмурившись, попросил:
— Вы вот что, гражданка! Тут у нас, откровенно говоря, мужской разговор предвидится, так что давайте-ка быстренько выйдите!
Женщина, ещё плотнее закутавшись в платок, сердито повела глазами по Красильникову, словно выискивая в его облике какой-нибудь изъян, и вышла.
— Мужской разговор, — тихо сказал Либерзон. — Какой может быть мужской разговор при таком пайке. Смешно.
Фролов улыбнулся и какое-то время молча рассматривал ювелира, его тонкие длинные, как у пианиста пальцы, синие прожилки на руке. Тот молча вытирал вспотевшее лицо, но не казался испуганным.
— Товарищ Либерзон, мы к вам по делу, — наконец сказал Фролов, стараясь быть приветливым с этим всклокоченным и сразу к себе расположившим человеком.
— Вы знаете, я догадываюсь, — понятливо улыбнулся Либерзон.
— Нам нужна небольшая справка. Вы, наверное, знаете всех ювелиров в городе?.. — басовито поддержал своего начальника Красильников, все ещё пытаясь найти нужный тон в общении с ювелиром.
Либерзон грустно покачал головой:
— Сорок лет — не один год. За сорок лет можно кое-чему научиться и кое-что узнать. Покажите мне на секундочку любой драгоценный камень, и я скажу вам, какой он воды, сколько в нем карат; сколько он стоит… Назовите мне любого ювелира, и я вам скажу… сколько он стоит.
Фролов задумался, не зная, как дипломатичней, чтобы не встревожить старика и не раскрыть своих карт, задать интересующий его вопрос. А ювелир, коротко взглянув на него своими остренькими вопросительными глазами, продолжил:
— Я понимаю, в вашем департаменте не покупают и не продают. Вы прямо говорите: в чем состоит ваш интерес?
Фролов положил перед Либерзоном список:
— Здесь ювелиры, которые живут сейчас в Киеве. Расскажите о каждом из них.
— Извиняюсь, но я так до конца и не понял, в чем состоит ваш интерес? — въедливо переспросил Либерзон, искоса просматривая список.
— Что вы о каждом из них знаете? — снова повторил свой вопрос Фролов.
— Хорошо. — Ювелир ненадолго задумался, побарабанил по столу тонкими костлявыми пальцами, словно под ними должны были быть клавиши, потом как-то решительно тряхнул головой: — Хорошо. В таком случае я попытаюсь сам догадаться о том, кто может вас интересовать. — Он с грустной улыбкой всматривался в список: — Самсонов — нет. Этот все сдал, да, откровенно говоря, у него и было не так много… Фесенко. Хороший ювелир. Золотые руки. Но он всегда уважал закон. При царе уважал царские законы, а пришли вы — уважает ваши… Сараев! Кто не знает фирму «Сараев и сын»! Москва, Петербург, Киев, Нижний Новгород, Варшава, Ревель! Лучшие магазины — его! Поставщик двора его императорского величества! Но… — Либерзон развёл руками и с лёгкой иронией усмехнулся, — все, как говорится, в прошлом. Восемь обысков — это кое-что значит, боюсь, я сегодня богаче, чем он, хотя у меня, кроме Софы, ничего нет.
— Так-таки ничего? — сощурил глаза Красильников.
— Так вы пришли ко мне? — снисходительно поглядел на него ювелир.
— Нет. Мы посоветоваться по поводу списка, — успокоил его Фролов.
— Так! Кто тут у нас ещё? — Либерзон вёл окуляром пенсне по строчкам списка. Он ушёл в свои мысли, и лицо его ожило. Он то хмурился, то с сомнением кривил рот, то отрицательно качал головой.
Дверь в комнату внезапно приоткрылась, из-за неё нетерпеливо выглянула жена Либерзона.
— Исаак, не валяй дурака! Им же Федотов нужен!
Все трое даже вздрогнули от неожиданности. Но дверь тут же захлопнулась.
— Вот чёртова баба! — не удержался Красильников, но, увидев осуждающий взгляд Фролова, виновато потупился.
Ювелир тоже укоризненно покачал головой и тихо, словно вслушиваясь в себя, сказал:
— Между прочим, у этой «чёртовой бабы» полгода назад петлюровцы убили сына. Просто так. Ни за что. И потом… она говорит дело. Лев Борисович Федотов — это, наверное, тот человек, который не очень ищет знакомства с вами. Вот видите, его даже в вашем списке нет.
— Расскажите о нем поподробнее, — заинтересовался Фролов, все ещё глядя осуждающими, невесёлыми глазами на своего помощника.
Либерзон немного помолчал, собираясь с мыслями, от напряжения у него шевелились губы, брови и ресницы — какая-то огромная сила, казалось, привела его всего в движение. Либерзон глубоко вздохнул и продолжил:
— Вот я вам называл Сараева. Этого знает весь Киев. Да что Киев! Вся империя… простите, Россия! А Лев Борисовичон не броский. У него был всего лишь один небольшой магазин. И ещё сын — горький пьяница. Это, знаете, такая редкость в еврейской семье. Сейчас он где-то не то у Деникина, не то у Колчака. Но это так, между прочим… Так вот, Лев Борисович не поставлял кольца и ожерелья двору его императорского величества, ничем особенно не выделялся среди других ювелиров. И если бы мне в своё время не довелось у него работать, я бы тоже не знал, какими миллионами он ворочал… Думаю, что и сейчас у него денег чуть побольше, чем у вас в карманах галифе и ещё в киевском казначействе.
Фролов и Красильников многозначительно переглянулись.
— Где он живёт? — опять не утерпев, спросил первым Красильников.
— А все там же, где и жил. Большая Васильковская, двенадцать. Все там же… — с бесстрастным спокойствием отозвался ювелир.
Повезло Мирону на этот раз. Едва пришёл в Харьков, не успел ещё отойти от страха, не успел отоспаться, как ему велели опять собираться в дорогу. И не куда-нибудь — в Киев.
Ещё месяц назад ему было все равно куда идти, куда ехать. А сейчас, после того как снова увидел Оксану, что-то перевернулось в его сердце… С нетерпеливой радостью отправился он по знакомой дороге. Шёл не один. Сопровождал какого-то важного и молчаливого чина.
На окраинах Куреневки он оставил своего спутника в каких-то развалинах, а сам торопливо отправился к дому Оксаны. Прокрался к калитке, осторожно шагнул в маленький, обсаженный цветущими подсолнухами двор, огляделся вокруг, прислушался к тишине. Было тихо-тихо… И Мирон успокоился.
Прогремев щеколдой. Мирон вошёл в сумрак сеней, и тотчас из горницы выглянула Оксана, одетая по-домашнему, в ситцевый сарафан, простоволосая, властная и притягательная. Передник подоткнут, руки — в тесте. Остановилась, недружелюбно нахмурилась. Мирон тут же сник, будто его в одночасье сморила страшная, нечеловеческая усталость. Движением просящего стянул с головы картуз, провёл им по потному, побитому оспой лицу.
— Мирон? — не выказав ни радости, ни удивления, с отчуждённой усталостью тихо спросила Оксана. Если бы её сейчас спросить, каков он собой, Мирон, — высокий или низкорослый, со шрамами на лице или нет, — она бы затруднилась ответить, потому что забыла всех других людей, кроме Павла… Больше всего она боялась, что проснётся однажды и не вспомнит, каким был Павло — ни единой чёрточки… И тогда, значит, она его потеряет во второй раз и он, живой до сих пор в её сердце, и вправду станет на веки вечные мёртвым…
Осадчий бессильно прислонился к дверному косяку и выдохнул:
— Я, Ксюша! — и быстро, словно хотел разом высказать все накопленное в душе, заговорил: — А я загадал… я загадал… слышь, Ксюша, ещё там, фронт когда переходили… подумал: ежели днём попаду к тебе и тебя застану — к счастью, значит, к счастьицу. — И вздохнул счастливо. — И ты вот — дома!
Оксана по-прежнему стояла не двигаясь, даже не шелохнувшись, в безрадостном оцепенении, стояла, не пропуская его в горницу. И тогда он тяжело шагнул к ней, схватил за руки выше кистей, порывисто наклонился к ней. Но она, налитая враждебной, непримиримой силой, тут же отстранилась.
— Зачем ты… ко мне? — выдохнула она горько. — Не надо! Не жена я тебе… Домой иди!..
И, сразу обессилев от страха совсем её потерять, Мирон беспомощно отпустил её руки.
— Не гони меня, Ксюша! — горячо забормотал он. — Ежели бы тебя здесь не было, на той стороне остался…
Она молчала. Слова Мирона никак не могли достать её сердца. Выгнать его? Что-то мешало ей сделать это, навсегда закрыть перед ним дверь. С детства знают друг друга, всегда жалела его. А теперь в чем его вина перед ней? Что не уберёг Павла? Что горькую весть принёс? А если не смог уберечь? Не сумел промолчать… Выходит, нет вины, это боль её виновата, боль и горе её. Да не все ли равно — пусть уходит, пусть приходит, ей все одно…
Мирон вдруг всполошился — он вспомнив об ожидающем его в развалинах спутнике, просительно заговорил:
— Я не один пришёл… С человеком… Ты на стол собери чего. И вот это припрячь. — Он суетливо полез в карман, выволок небольшой узелок, хотел вложить его насильно Оксане в руки, но передумал — добро надо показывать лицом — и стал так же суетливо разворачивать. — Ты погляди, что здесь?.. Гляди! — на развёрнутой тряпице лежали, сверкая тяжёлыми золотыми отблесками, — кольца, кресты, отливали желтизной и казённой синевой царские червонцы.
— Все тебе! Бери! — возбуждаясь от вида золота, заговорил Мирон. — Когда-то всего капитала моего папаши не хватило бы, чтобы все это купить. А теперь вот за это, — он благоговейно взял в руки кольцо, — всего две буханки отдал. А этот крест за полпуда пшена выменял. Всего-то! Прибери. Ещё придёт время, и золото будет иметь настоящую цену. Мы своего дождёмся.
Мирон решительно натянул картуз.
— Пойду за тем человеком. — И не удержался, снова прихвастнул, чтобы знала Оксана, с каким добычливым человеком имеет она дело: — За то, что я их сюда, в Киев, вожу, тоже золотом платят. Червонцами! — Он ласково, тем же взглядом, каким только что смотрел на золото, посмотрел на неё и снисходительно добавил: — Дурные! Они же не знают, что мне в Киев и так идти — награда! — Он спустился с крыльца и тут же вернулся, попросил смиренно: — Я сказал тому человеку, что ты — жена мне. Так ты это… ну, чтоб он не догадался. Так лучше будет. Ладно?
Оксана ничего не ответила, повела взглядом поверх него и ушла в горницу. А Мирон все стоял и ждал ответа. Не оборачиваясь, она бросила из горницы:
— Яичницу сжарю, это скоро.
Мирон обрадованно закивал головой, принимая её слова за некий знак примирения. И бодро, однако не теряя насторожённости, двинулся по улице, держась, по привычке, в тени. В сердце Мирона пела надежда — все-таки не гонит, привечает.
— Что бабья душа? Трава — душа ихняя. Приходит пора — и сама под косу ложится… Враньё, что женщины сильных любят. Сильные — ломкие. А любят они, Миронушка, удачливых да настырных. Так-то… — разговаривал сам с собой повеселевший Мирон. Несколько раз оглянулся по сторонам — не наблюдает ли кто за ним? — и нырнул в развалины.
Навстречу Мирону из тени насторожённо выступил высокий человек в брезентовом плаще и в парусиновом картузе.
— Не слишком ли долго вы заставляете себя ждать?! — нетерпеливо и резко сказал он.
— Пока, ваше бла… Сергей Христофорыч, с женой поговорил…
— Кроме неё, дома никого? — начальственно допрашивал он Мирона.
— Так точно, никого, — совсем по-солдатски ответил тот, памятуя, что это нравится начальству.
— Жена как?
— Как за себя ручаюсь, — безбоязненно пообещал Мирон.
— Ведите! — И зашагал следом за Мироном, держась от него на некотором расстоянии.
Они вошли в чистенькую, аккуратную горницу, сплошь завешанную вышивками, заставленную чуть привядшими комнатными цветами. Оксана быстро накрыла на стол, нашёлся и графинчик, до половины наполненный мутноватой жидкостью. Однако гость, выразительно взглянув на Мирона, отодвинул самогон на край стола. И Мирон, сглотнув слюну, подчинился.
Ел гость сосредоточенно, молча, и чувствовалось, что он весь настороже. Оксана входила в горницу лишь за тем, чтобы убрать посуду или что-нибудь принести. Молча, не глядя ни на кого, входила и так же молча выходила.
— Может, ва… Сергей Христофорыч, сегодня уже никуда не пойдём?.. Переночуем. А завтра… как говорится, утро вечера мудрёнее, — попытался убедить гостя Мирон, встревоженный окаменелым молчанием Оксаны и тем, что — не ровен час — ночью же придётся уйти обратно.
Гость ничего не ответил. Деловито доел. Отложил в сторону нож и вилку. Промокнул вышитым рушником губы, встал.
— На перины потянуло? — ядовито и угрюмо спросил он Мирона, и щека его нервно задёргалась. — За-щит-нич-ки отечества!.. Пока мы тут с вами яичницу ели, тысячи человек захлебнулись кровью на поле брани!.. — Он сердито шагнул к вешалке, стал натягивать плащ.
Мирон тоже покорно надел поддёвку, нахлобучил картуз:
— Куда прикажете?
— На Никольскую! — Гость мотнул головой, как бы прогоняя нервный тик, и достал из кармана брюк золотые часы. Мирон с жадностью взглянул на них. — Мы должны быть там ровно в девять!
— Успеем! — с наигранной веселинкой произнёс Мирон, а про себя выругался: «Черт бы тебя побрал с твоей спешкой!»
Проскрипела дверь, гость вышел в сени. Мирон, идущий сзади, по-хозяйски осмотрел скрипящие дверные петли, качнул головой. Обернулся к стоящей в горнице Оксане, сказал:
— Ты, Ксюша, не жди. Вернёмся — три раза стукну!
С Куреневки до Никольской — путь не близкий. Молча шли по пустынным улочкам, сторонясь освещённых мест и одиноких прохожих. Ступали медленно, вкрадчиво, — каменные мостовые гулки! — чтобы ничем не нарушить насторожённой тишины. В ней острее и явственнее ощущается опасность, все чувства напрягаются до предела. Иногда, заслышав стук копыт или громкие шаги патруля, подолгу пережидали в каких-то нишах, в тени заборов, в глухих закоулках.
Чернота ночи поблекла — взошла луна, белая, летняя, сочная, и в её свете улицы стали шире, просторней…
На Никольской, напротив дома Сперанских, они замедлили шаг. Мирон перешёл через улицу, остановился у калитки. Позвонил: два частых, три с паузами звонка. Калитку отворил Викентий Павлович, недоверчиво оглядел с ног до головы Мирона, посмотрел, нет ли кого ещё неподалёку.
— Чем могу быть полезен? — спросил он, ещё беспокойнее вглядываясь в лицо Мирона: лунный свет вырывал из темноты рябое, порченное лицо.
— Вам привет, товарищ Сперанский, — сказал Мирон, и по лицу его медленно расползлась тусклая улыбка.
— Простите, от кого? — удивлённо спросил Викентий Павлович, невольно отступая перед нагловатой улыбкой незнакомца.
— От Николая Григорьевича! — внушительно произнёс Мирон. Сперанский гостеприимно посторонился:
— Входите.
— Я не один. — Мирон поднял руку.
Человек, которого он сопровождал, торопливо пересёк улицу, юркнул в калитку. На ходу протянул Викентию Павловичу руку:
— Здравствуйте, господин Сперанский. Я — подполковник Лебедев.
— Проходите, все уже в сборе! — обрадованно произнёс Викентий Павлович. Возле крыльца Лебедев властно бросил Мирону:
— Никуда не отлучаться! Караулить дом! Ждать!
Мирон молча кивнул и, усевшись на крыльце, стал задумчиво скручивать цигарку.
Подполковник Лебедев стремительно прошёл в гостиную, где его уже ждали человек пятнадцать. На отшибе от других сидел полный смуглый человек с надменным и чуть брезгливым выражением лица. Его Сперанский представил Лебедеву в первую очередь. Это был бразильский консул граф Пирро. Маленький щуплый человек с красными воинственными глазами оказался заведующим оружием Киевских инженерных курсов Палешко. Были здесь Бинский и Прохоров, и ещё какие-то люди, одетые в простенькие сюртуки, пиджаки, неуклюжие свитки. Но в каждом чувствовалась военная выправка. Лица они имели сосредоточенные, отрешённые, на некоторых просвечивал жертвенный румянец. Лебедев поздоровался с каждым в отдельности. Пожимая руки, он внимательно выслушивал, кто где и кем работает. Обойдя всех присутствующих, Лебедев занял предназначенное ему за столом место и начал строгим деловым тоном:
— Господа! Времени у нас мало, поэтому будем тратить его экономно. Две недели назад я вернулся из Москвы и хочу вкратце изложить столичные новости, представляющие для нас с вами несомненный интерес. Не так давно в Москве произошло объединение почти всех антибольшевистских групп и организаций… Создан Тактический Центр, в который вошли Союз возрождения России, Национальный центр и Совет общественных деятелей. — Здесь Лебедев сделал небольшую паузу, дабы присутствующие оценили в полной мере значение сказанного им, и продолжил: — Итак, образовался единый фронт, включающий в себя разные политические группировки, начиная с монархистов и кончая меньшевиками-оборонцами и правыми эсерами. Военная комиссия Тактического центра и штаб Московского района разработали план вооружённого выступления и захвата Кремля. В день восстания предполагается овладеть Ходынской радиостанцией и оповестить весь мир о падении Советов. Вот, господа, масштабы, которыми надо жить!
— У нас, собственно говоря, в какой-то мере такое объединение тоже произошло, — не скрывая гордости, сказал Сперанский, с достоинством оглядывая присутствующих.
— Вот я и попрошу обстоятельно информировать меня, какими силами и возможностями располагает ваш центр! — в упор наведя свой взгляд на Сперанского, оборвал его Лебедев. — Это крайне необходимо знать командованию.
— А вы не предлагаете нам объединиться с петлюровцами? — вдруг спросил Бинский, желая, чтобы и его заметил и отличил представитель ставки.
Все с интересом смотрели на «гостя» в почтительном ожидании, что он ответит. В гостиную вошла Ксения Аристарховна, она принесла поднос с чашками горячего чая.
— Я ничего не предлагаю, — продолжил Лебедев, когда она вышла, не обернувшись к Бинскому и не повысив голоса. — Но время мелких диверсии прошло. Поджоги складов, диверсии на железной дороге, саботаж — это, скажем, хорошо, господа. Но не это главное!..
— В таком случае, может быть, вы скажете, что же главное? — спросил вёрткий заведующий оружием инженерных курсов Палешко и торжествующе огляделся по сторонам: вот, мол, какие вопросы нужно задавать. — Может, вам там со стороны виднее?
— Скажу! — торжественным взглядом оглядел всех подполковник Лебедев. — Надо готовить вооружённое выступление по примеру Московского центра. Надо как можно шире вербовать людей, а может быть, и объединиться с людьми, у которых общие с нами интересы.
— Значит, все-таки с петлюровцами? — вновь подал голос Бинский. — Но в борьбе с большевиками у петлюровцев иные задачи, они дерутся за самостийную Украину, а у нас другие цели.
На этот раз подполковник, бросив на Бинского короткий взгляд, досадливо поморщился: он не любил людей, торопливых на выводы.
— Важен, господа, конечный результат — свергнуть большевиков. И не будем сейчас заботиться об остальном. Придёт время — разберёмся, кто что заслужил… Николай Григорьевич недавно встречался с руководителями петлюровского заговора Стодолей и Корисом. Сожалею, что этого не сделали вы прежде. У них есть силы, есть оружие. Кроме того, им оказывает поддержку атаман Зелёный. А как известно из арифметики, сила, умноженная на силу, даёт двойную силу!
— Николай Григорьевич поддерживает объединение? — почтительно привстав с места, спросил Прохоров. — Так надо вас понимать?
— Полковник Щукин считает, что важна конечная цель, средства же не имеют значения. Такой же точки зрения придерживаются Владимир Зенонович Ковалевский и Антон Иванович Деникин, — сослался на авторитеты для ещё большей убедительности Лебедев.
Вечером старенький «бенц» остановился на Жилянской улице, откуда было рукой подать до Большой Васильковской. Человек десять чекистов прошли на Большую Васильковскую, окружили дом, в котором проживал ювелир Федотов. Красильников и ещё трое поднялись на третий этаж, постучали. Им открыл грузный Лев Борисович Федотов, оглядел всех сонными, недоумевающими глазами, проводил в богато обставленную старинной мебелью комнату, предложил сесть. Сам тоже опустился в мягкое кресло, переплёл на животе пальцы рук. Своей обстоятельной неторопливостью, всем своим видом и фигурой он выражал полное, даже добродушное, спокойствие. У Красильникова на мгновение даже мелькнула мысль, что они напрасно поверили Либерзону и потревожили этого, такого домашнего и обстоятельного, человека. За свою недолгую службу в Чека он видел много разных людей в подобных обстоятельствах. Виноватые, едва им показывали мандат Чека, хоть чем-нибудь, да выдавали себя: суетливостью ли, заискивающей улыбочкой или льстивыми интонациями в голосе. Лев Борисович же был предельно спокоен и в то же время не скрывал неприязни к столь поздним гостям.
— Напрасно сами тревожитесь и людей тревожите по ночам, — исподлобья глядя на Красильникова, сухо сказал он. — Как приказ Советов… ваш то есть приказ, вышел, я все сдал. У вас там, в Чека, должно быть все записано, проверили бы. Золотишко кое-какое было, бриллианты… — не спеша, жалуясь на судьбу, объяснялся с чекистами Федотов.
— Значит, сдали? — с тихой иронией спросил Красильников.
— А попробовал бы не сдать — сами бы забрали. — Федотов прямо взглянул на Красильникова из-под насупленных бровей, и такая безнадёжность была во взоре ювелира, что Красильников опять заколебался. — Я знаю таких, кто не сразу сдал. По пять обысков было.
— А у вас? — продолжал спрашивать Красильников, зная, что именно на таких, с виду пустых, вопросах многие поскальзываются.
— Три обыска. Только ничего не нашли. А приезжали специалисты по части обысков, — с горькой иронией над самим собой и своим утраченным богатством продолжал Федотов.
— И выходит, что никакого золота у вас и в помине нет? — исподволь допытывался Семён Алексеевич.
— А откуда ж ему взяться? Я не алхимик. Изготовлять золото из воздуха пока не научился, — сказал Федотов, всем видом показывая, что этот визит ему не нравится и что он изрядно устал.
— Я вам, в общем-то, верю, — похоже, даже посочувствовал Красильников. — Но работа у нас, Лев Борисович, такая, что приходится иногда и проверять. Так сказать, доверяя, проверяй. Так что не обессудьте! Вот ордер на обыск!
Федотов слегка скосил глаза на ордер, пожал плечами: дескать, хотите проверять — проверяйте — и снова принял скучающе-безразличный ко всему происходящему вид. Лишь большие пальцы рук, помимо воли хозяина, разомкнулись и стали выделывать замысловатые фигуры. И это не ускользнуло от внимания Семена Алексеевича.
— Приступайте! — повернувшись к чекистам, решительно кивнул он головой.
Поначалу чекисты вершок за вершком прощупали валики дивана, спинку, сиденье, заглянули в старинные часы с кукушкой, просмотрели граммофон — это был привычный «ритуал» при обысках. Молоденький чекист подошёл к кадке с фикусом, остановился в нерешительности, вопросительно взглянул на Красильникова. Федотов перехватил этот взгляд, великодушно бросил:
— Рвите, чего там! Его уже три раза вырывали, может, и в четвёртый раз приживётся.
Но Красильников рассудил по-своему. Если и есть у Федотова золото, то не такой он простак, чтобы прятать его на виду у всех в кадке с цветком. И поэтому сказал чекисту:
— Оставь пока!
Двое других тем временем досконально простучали стены, оконные переплёты. Сняли с гвоздей картины в толстых золочёных рамах, просмотрели рамы. Ничего. Затем чекисты подошли к буфету, в котором за крупными стёклами тускло отсвечивал хрусталь. На лице Льва Борисовича появилось подобие саркастической улыбки. Он продолжал все так же сидеть в кресле, обхватив руками большой живот. Пальцы его теперь были спокойны.
— Чудно все-таки, — сказал он. — Вот четвёртый обыск наблюдаю, и все одинаково. Ищут-ищут, и в граммофон и в буфет заглядывают, плюнут и уйдут. Вроде как даже обижаются, что не нашли ничего.
— Посмотрим, — неопределённо ответил Семён Алексеевич Федотову и затем бросил молоденькому чекисту: — Вы буфет аккуратненько поднимите и тщательно осмотрите ножки.
Втроём подняли буфет, отняли ножки. Стали простукивать одну за другой, дерево глухо загудело.
— Ну, что там? — спросил Семён Алексеевич, искоса наблюдая за пальцами хозяина.
— Дерево как дерево, а вроде тяжёлое, — сказал чекист.
— На то оно и называется железным, это дерево. В Африке произрастает, — объяснил Федотов. Семёну Алексеевичу показалось, что сказал он это не прежним неторопливо-снисходительным тоном, и чуть-чуть поспешнее, чем следовало.
— А ну давай сюда… тяжёлое…
Красильников надел очки и внимательно оглядел толстую короткую ножку буфета. Прислушиваясь, стал стучать по ней своим прокуренным до черноты пальцем. Был он в эти мгновения похож на настройщика роялей, который никак не довьется нужного звучания струны. Затем он поднял глаза на Федотова, укоризненно сказал:
— Вот! А вы говорили — нету.
Перочинным ножичком он осторожно поддел фанеровку ножки. И оттуда посыпались на стол один за другим, позванивая друг о друга, жёлтые кружочки.
— Это разве золото? — пренебрежительно сказал Федотов, глаза у него презрительно сузились. — На старость, на чёрный день приберёг.
— И это тоже… на старость? — строго спросил Красильников, вытряхивая золото из второй ножки.
А когда один из чекистов принёс толстую библию, из её переплёта Семён Алексеевич тоже вытряхнул десятка два золотых десятирублевиков.
— И господь не сохранил! — улыбнулся чекист.
Наконец было проверено и пересмотрено все. Чекисты собрались у стола.
— Вроде больше ничего нету.
— Нету, нету, — поспешно закивал головой Федотов и затем Смиренно спросил: — Мне как? Прикажете одеваться?
— Не нужно, — равнодушным голосом сказал Семён Алексеевич. — Куда нам торопиться! Посидим, побеседуем. Может, вы и ещё что вспомните.
Пальцы Льва Борисовича снова беспокойно зашевелились, то сцепляясь, словно успокаивая друг друга, то расцепляясь.
Прошло много времени, как Мирон привёл гостя в дом Сперанского. Он успел уже выкурить с десяток цигарок. Его стало клонить в сон. И чтобы не заснуть, он начал медленно прогуливаться под окнами. Остановился, прислушался, заглянул в окно. Подполковник Лебедев медленно расхаживал по гостиной, говорил, скупо жестикулируя руками:
— Господин бразильский консул прав. Масштабы и ещё раз масштабы! Мы в них тоже заинтересованы кровно. Ибо за каждый шаг к победе мы платим кровью.
— Союзники… как это… разоча-ровы-ваются, — сказал с места граф Пирро с сильным акцентом. — Им нужны ваши победы, а не ваши поражения… Я тоже… рискую добрым именем… ради ваших побед.
— Вот! — патетически воскликнул подполковник. — Наши друзья, которые не только морально поддерживает нас в священной борьбе, хотят видеть, что их усилия не пропадают даром. В конце концов, будем откровенны. Им нужны наши победы как некая гарантия, что их материальная поддержка не сейчас, а позже, но не в очень отдалённом будущем, обернётся такой же материальной благодарностью…
— Так, может, мы им сразу отдадим всю Россию в виде компенсации? — мрачно поинтересовался Лысый, не поднимаясь с места. — Англии — Донбасс и железные дороги, Франции — остальную Украину со всеми потрохами, Бразилии… Простите, а какие интересы имеет ваше правительство, господин консул? — обернулся Прохоров к графу Пирро.
— Простите… Я вас плохо поймал… простите, понял, — уклонился дипломат.
— Ну, что бы вы хотели у нас оттяпать? Сибирь, Урал, Дальний Восток? У вас там, кажется, нет снега? Берите себе Сибирь! — не отставал Лысый.
— Прекратите паясничать, штабс-капитан! — угрюмо вскинулся подполковник и постучал по столу, призывая к порядку, Мирон отпрянул от окна, снова принялся кружить по двору.
…Юра в это позднее время сидел в кресле-качалке и дочитывал «Графа Монте-Кристо». Дочитал, с сожалением закрыл книгу, посидел немного, размышляя об удивительной судьбе главного героя.
Внизу, в гостиной, слышались голоса, а со двора донеслось осторожное покашливание. Интересно, кто там? Юра потушил лампу и лишь после этого открыл окно. Действительно, кто-то ходит. Мальчик лёг на подоконник, стал наблюдать за человеком во дворе. Тот в это время закурил, огонь спички выхватил из тьмы лицо.
Юра вцепился руками в подоконник. Он узнал этот беззубый рот на порченом, пересыпанном оспинами лице. Вспомнил поезд, бандита, из-за которого умерла мама. Прежний страх и прежнее бессильное отчаяние вернулись в его сердце, и, не понимая, что он делает, Юра стремглав выскочил из комнаты…
— Вы правы, масштабы нужны! — говорил тем временем, не желая ни с кем примиряться, Прохоров. — Но, простите, масштабы во многом, да-да, во многом зависят… — Он пристально взглянул на подполковника Лебедева и закончил, точно гвоздь вколотил: — От денег, ваше высокоблагородие!
— А патриотизм? — саркастически спросил Лебедев, неприязненно полуобернувшись к Прохорову. — Неужто святая Русь оскудела патриотами?
— К сожалению, господ патриотов становится все меньше. И потом, патриотизм тоже нужно подогревать. Если не победами на фронтах, то хотя бы… деньгами… — упорно стоял на своём Прохоров.
И тут распахнулась дверь, в комнату стремглав влетел Юра. К нему повернулись испуганные лица. В руке подполковника Лебедева блеснул пистолет. А мальчик, указывая на окно, закричал:
— Там бандит! Вы слышите, там бандит!..
Сперанский переглянулся с подполковником Лебедевым и быстро вышел из комнаты. Вскоре он вернулся, следом за ним в гостиную скромно, бочком вошёл Мирон.
— Да-да! Это он! — показывая на Мирона, продолжал Юра. — Он издевался над моей мамой и выбросил её из поезда! Он грабил и убивал! Вы слышите! Это бандит!..
Юра ожидал, что эти люди, офицеры, сейчас же бросятся к бандиту, свяжут его. Но — увы! — их реакция была иной.
— Юра! Почему ты оказался здесь? — изумлённо подняв брови, гневно накинулась на него Ксения Аристарховна; никогда прежде она с ним так не говорила.
Подполковник Лебедев повёл строгим взглядом на Викентия Павловича, и тот незамедлительно потребовал:
— Юрий! Ступай в свою комнату! Поговорим после!
А Мирон как ни в чем не бывало снисходительно улыбнулся Юре и развёл руками.
— Разве ж я знал? — И плоские его глаза поплыли куда-то в сторону. И тогда Юра, сжав кулаки, бросился к Мирону, стал изо всей силы бить его в грудь, гневно выкрикивая:
— Бандит! Бандит! — и плакал от отчаяния и злости и ещё оттого, что впервые в жизни остался один на один со злом и бессилен был рассчитаться с ним.
Сильные руки Викентия Павловича оторвали Юру от Мирона.
— А вы… вы все!.. — забарахтался в руках Сперанского Юра. Широкая ладонь зажала ему рот. Сперанский отнёс отбивающегося ногами и руками Юру к чулану, втолкнул его туда и с силой захлопнул за ним тяжёлую дубовую дверь.
В гостиной молчали. Только подполковник Лебедев встревоженно проворчал, сверля глазами хозяина квартиры:
— Хорошо, если крики вашего родственника не долетели до соседних домов.
— Ну что вы… у нас тихо… — тяжело дыша, поспешил успокоить Викентий Павлович.
— И все-таки выйдите на улицу, проверьте! — уже с настойчивой неприязнью объявил Лебедев Сперанскому. Затем обернулся к переминающемуся с ноги на ногу Мирону, брезгливо взглянул на него: — А вы! Вы что скажете?
— Я человек маленький, ва… Сергей Христофорыч. Мне как приказывали, — нисколько не смущаясь, объяснил Мирон. — Я тогда у батьки Ангела был. А он, известно, против всех воевал. И против дворян тоже. — И кивнул в сторону сидящих за столом.
Вернулся Викентий Павлович, доложил:
— Все тихо. Можно идти.
— Итак, о деньгах. Деньги у вас будут, господа, — торопливо натягивая свой брезентовый плащ, сказал подполковник. — Скоро!.. — Мельком оглядев прощающимся взглядом гостей, он добавил: — Очень скоро!.. И ещё Николай Григорьевич просил передать вам следующее. Приказом Ковалевского вы все зачислены на должности в действующую армию. Заготовлена реляция главковерху Антону Ивановичу Деникину о производстве вас в более высокие воинские чины и о награждении.
Заговорщики, не скрывая довольных улыбок, переглянулись.
— Я прощаюсь с вами, господа, но не надолго! — многозначительно бросил подполковник Лебедев, лихо щёлкнул каблуками, поцеловал руку Сперанской, любезно отвесил общий поклон. — Близок час нашей победы, господа!
Мирон вразвалку вышел первым, затаившись, постоял у калитки, зорко осматривая темноту. Затем подал знак подполковнику Лебедеву и вышмыгнул на улицу. Крался медленно и осмотрительно, время от времени ожидая, когда подполковник Лебедев догонит его. На перекрёстке Мирон тихо спросил:
— Куда теперь, Сергей Христофорыч?
— На Большую Васильковскую, — ответил Лебедев.
…Сидя в чулане, Юра слышал, как постепенно — по одному — расходились тайные гости. В горле у него пересохло, нестерпимо хотелось пить. Саднила ушибленная в тёмном чулане коленка. Но ещё больше мучила иная боль. От неё хотелось плакать. Бандит, повинный в смерти матери, — сообщник Викентия Павловича, Бинского, Лысого. Он воюет на стороне белых. И Юрин папа тоже воюет на стороне белых. Как же это может быть? Как? Здесь какая-то страшная ошибка, которую почему-то никто не хочет исправить…
Снова и снова мальчик вспоминал ненавистное, побитое оспой лицо, искривлённый рот… Может, они не знали, что он бандит? Но ведь Юра сказал им. Не поверили? Нет, вряд ли! Но вместо того чтобы схватить бандита, они набросились на него, Юру, и трусливо, словно в чем-то угождая Мирону, заперли его в чулане. Почему? И в его голову пришла совсем не детская мысль. Скорее сердцем, чем умом, он понял то, что понимали не все взрослые. «Бандит — это бандит, — подумал Юра. — Кому бы он ни служил, бандит — это бандит! Почему же они, белые офицеры, не понимают этого?»
Привалившись к старому креслу, снесённому за ненадобностью в чулан, Юра долго ещё лихорадочно размышлял обо всем происшедшем. И успокоился тем, что поклялся самой страшной клятвой разыскать бандита Мирона и отомстить ему за все.
Близился ранний летний рассвет, когда Мирон и подполковник Лебедев пересекли пустырь и вышли на Большую Васильковскую. У нужного дома постояли, оглядываясь по сторонам и прислушиваясь. Вошли в подъезд, бесшумно поднялись на третий этаж. Подполковник зажёг электрический фонарь и пошарил узким лучом в темноте. Наконец нашёл то, что искал: на обитой клеёнкой двери тускло отсвечивала медная табличка: «Л. Б. Федотовъ». Отступив в сторону, Лебедев показал Мирону на дверь, и тот постучал: два частых, три с паузами удара.
Вскоре из-за двери послышался приглушённый голос:
— Кто там?
— Лев Борисович! Отворите! — прошептал в ответ Мирон. — От Николая Григорьевича к вам…
Щёлкнул замок, дверь широко, открылась. И в лицо гостям ударил свет яркой керосиновой лампы. Хозяин держал её низко и слегка отклонял от себя, отчего его лицо все время оставалось в полутьме.
Мирон первым шагнул в переднюю, не спуская глаз с хозяина. Что-то в нем встревожило Мирона, что-то здесь было не так. Фигура хозяина была совсем не старческой. Показалось подозрительным и то, как безбоязненно им открыли дверь… Резко схватив руку с зажжённой лампой, Мирон с силой приподнял её. Свет закачался, метнулся по стене и на мгновение лизнул пучком лучей хозяина по лицу… На нем был бушлат, из-под него проглядывала тельняшка. Это было страшно. Но ещё страшней стало Мирону, когда он узнал чекиста, от которого недавно едва удрал на рынке. Все это произошло мгновенно. Мирон отшатнулся, по-кошачьи прыгнул назад, наткнулся спиной на своего спутника, и тут чекист ударил его ногой в живот. Мирон ойкнул, превозмогая боль, кинулся в сторону, но тотчас ещё кто-то сзади набросился на него. Зазвенело стекло. Покатилась со звоном и дребезгом по полу и погасла лампа. Все остальное уже происходило в кромешной темноте. Кто-то, тяжело и озлобленно дыша, наседал на Мирона, а он отбивался изо всех сил, катаясь по лестничной площадке. Гулко загремели по лестнице чьи-то грузные, но быстрые шаги — подполковник Лебедев счастливо увернулся во внезапной суматохе от чекистов и помчался вниз. Но едва он добежал до второго этажа, как в лицо в упор ударили яркие лучи карманных фонарей. На мгновение они ослепили его, отбросили назад. И тут же снизу послышался яростный голос:
— Стой! Руки вверх!
Подполковник резко повернулся и опять помчался вверх — там, на чердаке, было теперь его спасение, — а следом за ним устремился, чекист. Почти одновременно они наткнулись на клубок сцепленных в бешеной схватке тел.
— Здесь я… Сергей… Христофорыч… выручайте!.. — услышал Лебедев задыхающийся голос Мирона. Быстро сориентировавшись, заученным ударом рукоятки пистолета по голове, подполковник свалил своего преследователя, а затем несколько раз с силой опустил тяжёлый кулак в середину катающегося клубка. Мирон почувствовал, что руки, державшие его, ослабли, и он, как спущенная тетива, распрямился, вскочил на ноги, бросился вверх по лестнице вслед за удаляющимся топотом ног подполковника. Грудь его теснила боль, перехватывала дыхание, делала ватными руки и ноги, но Мирон все равно, задыхаясь и слабея, продолжал бежать вверх, к спасительному чердаку. Вслед беглецам раздались один за другим несколько выстрелов, брызнула в стороны штукатурка, полетели щепки, зазвенело стекло. Подполковник обернулся и тоже несколько раз наугад выстрелил. Подбежав к железной лестнице, ведущей на чердак, стал торопливо взбираться по ней. Мирон не отставал, к нему постепенно пришло второе дыхание, и он бежал, втянув голову в плечи, словно ожидая, что вот-вот чекистская пуля настигнет его. На чердаке они ринулись к окну. Ударом плеча Мирон высадил раму, и они выбрались на крышу.
Уже совсем рассвело. Низко по земле стлался грузный, выкрашенный утренней зарёй туман. Город, лежавший внизу, досматривал последние, уже некрепкие сны, кое-где в окнах теплился осторожный свет, и совсем по-деревенски перекликались петухи.
Громыхая сапогами по тугому железу крыши, Мирон и подполковник Лебедев, уже вконец запыхавшись, пробежали туда, где виднелся соседний дом. Он был чуть ниже того, на котором находились беглецы, зияющий провал отделял один дом от другого, внизу мертвенно поблёскивали булыжники двора. Они остановились у края крыши, с опаской поглядели вниз и там, в узком колодце двора, увидели бегущих чекистов. Подполковник прикинул расстояние и сказал Мирону:
— Единственное спасение — прыгать!.. Ну!..
— Боюсь, ваше высокоблагородие! Далеко! — И Мирон стал медленно пятиться от края крыши, сердце его внезапно остудила мертвенная жуть. — Нет! Не могу!.. Боюсь!
Подполковник насторожённо оглянулся и ещё решительней, ещё настойчивей повторил:
— Кому говорят, прыгай! — и поднял пистолет. — Ну-у!..
— Го-осподи, помоги! — перекрестился Мирон, с всхлипом набрал в грудь воздуху и, зажмурив глаза, прыгнул. Протрещала черепица, осколки полетели вниз, звонко рассыпались на мостовой, словно кто-то швырнул на булыжники медяки. А Мирон уже легко бежал по не очень — крутой крыше соседнего дома.
Подполковник тоже разбежался, тело его спружинилось. Оттолкнулся ногами от карниза и перелетел через пропасть, разделявшую два дома. Но не было в его уже немолодых ногах той силы и упругости, как у Мирона, и он, каким-то чудом успев ухватиться за водосточный жёлоб, завис над пропастью, закричал Мирону:
— Помоги-и!..
Подполковник из последних сил держался за край желоба, боясь взглянуть вниз, чтобы не ослабеть от страха высоты, и все смотрел вверх, на свои побелевшие от напряжения руки, и ещё выше, туда, где дрожали в выбеленном зарёю небе редкие пригасающие звезды. На отчаянный крик подполковника Мирон невольно оглянулся и… снова ринулся дальше, пригибаясь и петляя. Он уже успел поверить, что и на этот раз кривая вывезла — спасён, а спасённому незачем второй раз рисковать.
Жёлоб под тяжестью тела подполковника медленно разогнулся, и он с глухим криком рухнул вниз. Перед последним смертным мгновением ему показалось, что он ещё может за что-нибудь уцепиться, и вытянул руки, но небо внезапно отодвинулось, покачнулось и выбросило ему в глаза нестерпимо-белое свечение.
Когда подбежали чекисты, подполковник уже не дышал, его глаза незряче смотрели в небо, а руки были вытянуты вперёд, словно он все ещё силился до чего-то дотянуться. Раненый Сазонов обыскал погибшего, извлёк из карманов пистолет и какие-то бумаги. Одного чекиста он оставил сторожить тело, трех послал преследовать Мирона, а сам поднялся в квартиру Федотова.
— Один, похоже, ушёл, товарищ Красильников, а второй насмерть разбился, — невесело доложил Сазонов и утомлённо протянул пачку бумаг: — Это вот при нем нашли.
— Ты ступай голову-то перевяжи, — посоветовал Сазонову Красильников, взглянув на его слипшиеся волосы и тёмные потёки крови на шее и гимнастёрке. — Ишь сколько кровищи вышло.
— Ничего, заживёт, — приободрился Сазонов.
— Не геройствуй, не надо! — пристрожил его Красильников и подсел к столу. Неторопливо надел очки и стал раскладывать перед собой найденные у подполковника бумаги.
Лев Борисович, сидевший неподалёку, не удержался, зыркнул острым, цепким взглядом по этим бумагам и тут же отвёл глаза, снова приняв безразличный вид. Лишь большие пальцы рук опять стали торопливо выделывать замысловатые фигуры. Семён Алексеевич на мгновение покосился на руки Федотова, с улыбкой подумал: «Чудно! Владеет-то собой как, а с руками справиться не может».
— А нервишки у вас, Лев Борисович, я замечаю, неважнецкие. Лечиться бы надо, — сочувственно сказал Красильников Федотову, продолжая неторопливо разбираться в бумагах.
— Вы это к чему? — встревожился Федотов и тут же сделал вид, что не понял Красильникова.
— К тому самому, что… есть та бумажка, которой вы сейчас так боитесь. Вот она… — Семён Алексеевич сдвинул ниже на нос очки, стал внимательно рассматривать потёртый на сгибах лист бумаги. — Самим командующим Добровольческой армией Ковалевским подписанная. С печатью. Все чин чином… Почитать?
— Зачем? Мало ли что они там пишут! — Опять напустил на себя добродушную ленцу Лев Борисович.
— Ну что это вы так? — укоризненно покачал головой Красильников. — Солидный же человек! Генерал. Гарантирует… Вот, читайте!.. Что золотишко, которое вы вручите «подателю сего», вам все сполна вернут после — победы над Советами… над нами, значит. Лев Борисович!
— Пускай гарантируют, мне-то что, ни жарко и ни холодно, — попытался уклониться от прямого ответа Федотов, решивший держаться до конца.
— Понятно. Не хотите, значит, сознаваться, где вы его прячете? — настойчиво докапывался до истины Красильников, понимая, что нельзя давать своему противнику ни минуты передышки.
— Все, что прятал, вы нашли, — откровенной бравадой ответил Федотов.
— Нет, не все! — покачал головой Красильников. — Ну ладно! Одевайтесь! Придётся нам с вами в Чека продолжить эту, прямо скажу, не очень приятную беседу.
Федотов молча оделся, нетерпеливо сказал:
— Ну пошли, что ли!
Однако Красильников не тронулся с места. Он стоял возле кресла, где все время сидел Федотов, и внимательно смотрел на пол. В крашеных досках слабо поблёскивали шляпки двух новых, недавно вбитых гвоздей. Сидя в кресле, Федотов ногами прикрывал их. Красильников поднял голову, сказал чекистам:
— А ну, хлопчики! Подденьте-ка ещё вот эти досочки.
И тут Льва Борисовича оставило самообладание. Он покачнулся, схватился рукой за стену и тяжело опустился, почти сполз, на табурет.
— Я же говорил, Лев Борисович, что нервы у вас ни к черту, — мельком заметил Красильников, наблюдая за быстрой работой чекистов. Они вынули гвозди и легко подняли доски, скрывающие подпол. Оттуда остро пахнуло сыростью, гнилью. Сазонов склонился к подполу, осветил тугую темень фонариком. Двое чекистов спрыгнули вниз и подали один тяжеленный чемодан, за ним — другой.
— Ого-го! — не удержался от удивления Сазонов и тут же, встретив укоризненный взгляд Красильникова — мол, нужно быть сдержаннее, — бросился помогать товарищам.
Содержимое чемоданов Семён Алексеевич высыпал на стол. На круглом столе выросла целая гора драгоценностей, в основном золотых монет, среди которых инородными телами выделялись кольца с крупными камнями, тонко и вычурно выгнутые серьги, тускло поблёскивающие церковным золотом кресты, налитые тяжестью серебра, кулоны, легкомысленные дорогие ожерелья… И все это составляло один искрящийся, почти живой клубок. Красильников смотрел на все это богатство спокойными, холодными глазами.
— И это — тоже на старость? — жёстко спросил он. — Долго же вы жить собирались, господин Федотов.
— Меня… расстреляют? — ослабевшим голосом спросил ювелир, весь поджавшись и потеряв былую респектабельность. Руки у него бессильно повисли, ноги обмякли, словно из него вынули сейчас какую-то главную, стержневую пружину.
— Не знаю. Это решит военный трибунал, — неопределённо ответил Красильников: не в его правилах было добивать поверженного противника.
— Чистосердечные показания облегчат мою участь?
— По крайней мере, в этом случае вы хоть можете ещё на что-то рассчитывать.
— Хорошо! Я все расскажу! Все!.. — с дрожью в голосе произнёс Федотов.
Звонили настойчиво, неотрывно. И оттого что было уже утро и в окна процеживался благожелательный свет, Викентий Павлович без опаски прошёл к калитке, отодвинул задвижки, открыл замки и… отступил, отшатнулся. В дверном проёме встал, заслонив собой улицу, Красильников, сзади него, стояли ещё двое.
— Викентий Павлович Сперанский? — коротко бросил Красильников, скорее утверждая, чем спрашивая.
И по тому, как эти трое холодно смотрели, как деловито шагнули во двор, обтекая Сперанского, он понял: это из Чека.
— Д-да, — растерянно отозвался Сперанский и тут же попытался скрыть смятение, широко, приглашающе взмахнул рукой — жест, однако, получился запоздалым и ненужным: все трое уже были во дворе.
— Мы из Чека. Вот ордер на обыск. — Красильников обернулся к своим помощникам, приказал: — Позовите понятых, и приступим.
— В чем, собственно, дело? — все ещё пытался взбодриться Сперанский, ступая за Красильниковым на ослабевших ногах. А сам лихорадочно прикидывал: «Обыск или арест? Если обыск, то все ещё может обойтись. Арест — значит дознались. Спокойнее! Спокойнее…»
Не отвечая, Красильников прошёл в переднюю, бегло огляделся, открыл дверь в гостиную. Задержался взглядом на копии «Спящей Венеры», укоризненно покачал головой, и Сперанскому стало окончательно не по себе. А Красильников, кивнув в глубину комнаты, хмуро бросил:
— Там что?
— Мой кабинет, — с тоскливой предупредительностью ответил Викентий Павлович, быстро прошёл через гостиную, открыл дверь. — Пожалуйста, прошу… — И, поймав на себе взгляд Красильникова, спросил: — Мне что, собираться?
Оглядывая кабинет, Красильников безмятежным голосом ответил:
— Собирайтесь, конечно. Собирайтесь!
Из кабинета Красильников снова вернулся в переднюю, осмотрелся здесь тщательней. Подошёл к двери рядом с гостиной.
— Комната моей жены… спальня, так сказать, — опережая вопрос, торопливо объяснил Сперанский.
В спальню Красильников не вошёл, приоткрыл ещё одну — белую — дверь, ведущую в кухню. Увидев там Ксению Аристарховну, в глазах которой леденел безмолвный ужас, вежливо и успокаивающе сказал ей:
— Здравствуйте.
— Дорогая, это недоразумение… Прошу тебя, ты понимаешь?.. — многозначительно начал Сперанский и тут же под вопросительным взглядом Красильникова осёкся: — Я действительно уверен, товарищ, произошла досадная ошибка.
— Разберутся, — спокойно пообещал Красильников и, не найдя ничего примечательного в кухне, снова вышел в переднюю и только теперь обратил внимание на низенькую дубовую дверь, толкнул её рукой. Дверь была заперта.
— Откройте! — приказал Красильников.
— Да-да… секундочку… — суетливо гремя ключами и не умея скрыть своего волнения, пробормотал Сперанский. — Тут, видите ли, некоторым образом… узник… мой племянник… наказан — кхе-кхе! — за непослушание.
Дверь со скрипом открылась. Сперанский понуро остановился на пороге, а Семён Алексеевич, переступив плоский порог, всмотрелся в полумрак и увидел в углу чулана худощавого мальчика, который сидел на матрасе, безнадёжно обхватив колени руками. Мальчик даже не пошевелился, когда открылась дверь, лишь только чуть отвернул лицо от ворвавшегося в чулан света. Что-то знакомое почудилось Красильникову в этой узкоплечей согнутой фигурке, в острых коленках. Внимательно вглядевшись, он узнал Юру.
— А-а, старый знакомый!.. Здравствуй… э-э… Юра! — добродушно и даже радостно поздоровался Красильников.
Юру тоже не только не испугало, но даже и не очень удивило появление здесь Семена Алексеевича. Он многое передумал за эту ночь, далеко не все понял, но кое-что уяснил для себя твёрдо и иначе взглянул на то тайное в доме Сперанских, что вначале влекло его, а теперь показалось совсем не таким заманчиво-героическим. Была какая-то закономерность в появлении чекистов здесь, у Сперанских, и Юра даже испытывал удовлетворение от того, что одним из этих чекистов оказался именно Красильников, как будто он сразу же сумеет дать ему чёткие ответы на все мучившие его вопросы. И в то же время Юра понимал, что вопросы станет задавать Красильников. Только он, Юра, ничего не скажет. Как бы там ни было, но предателем он не станет. Пусть сами во всем разбираются… И ожесточение, и вызов отразились на его лице.
А Красильников, пристально глядя на Юру, сожалеюще подумал: «Запугали, запутали парнишку».
— За какие такие провинности тебя в каталажку упрятали? — морщив нос, что бы хоть как-то развеселить мальчишку, спросил чекист. — Нашалил чего-нибудь?
— Да нет… так… ничего, — равнодушно отозвался Юра, даже не подняв головы.
— Из ничего — ничего не бывает, — обронил Семён Алексеевич. — Помнится, ты говорил тогда, что едешь к родственникам. Это, что ли, твои родственники?
Юра отметил нотки неподдельного презрения в голосе Красильникова, когда он спросил о родственниках, и обречённо кивнул головой.
— Понятно…
«Ничего ему не понятно», — с внезапной горечью подумал Юра, и такое отчаяние, вошло в его сердце, что он готов был заплакать. Не расскажешь ведь, что и он, Юра, со вчерашнего вечера многое понял о своих родственниках, особенно о Викентии Павловиче, что и он презирает дядю за то, что тот связан с бандитами…
— Так все-таки за что тебя сюда? Не на тот курс лёг? — посочувствовал мальчику Семён Алексеевич.
Юра даже вздрогнул: к его удивлению, Красильников почти угадал. В чулан заглянул один из чекистов, доложил:
— Понятые уже здесь.
— Начинайте, — распорядился Красильников. — По порядку — гостиная, кабинет, спальня. Я подойду…
И снова они остались вдвоём. Молчали. Юра внимательно исподлобья рассматривал Красильникова. Ему нравилось его доброе, несколько утомлённое лицо, стеснительная, неторопливая улыбка — он ещё тогда, — в артдивизионе, отметил про себя, как хорошо и озаренно улыбался Семён Алексеевич. Но Юру отпугивал его матросский бушлат, лихо сломленная посередине фуражка и висящий на длинном ремне маузер в деревянной кобуре.
— Скажите, а вы и взаправду чекист? — решился задать Юра давно интересовавший его вопрос.
Семён Алексеевич повеселел: ему все больше нравился этот мальчишка, с которым так часто, так упорно сводила судьба.
— Что, слово страшное? Или форма тебя смущает? Так это отчего. Был, понимаешь, моряком, а теперь вот пришлось… — Голос у него слегка построжал, и на лице ещё резче выступили скулы. — Только какой я чекист. До чекиста мне ещё во-она сколько плыть! Однако же кому-то и этим надо…
Красильников вытащил кисет, несколько раз встряхнул его в руке, чтобы табак сильнее перемешался, свернул цигарку и всласть затянулся горьким дымом отстоявшегося самосада. Когда он снова начал оборванный разговор, голос у него потеплел, стал каким-то свойским и обстоятельным:
— Двое детишек у меня в Евпатории остались, один — вроде тебя, четырнадцать годков ему, а второй и вовсе салажонок…
— Как это — «салажонок»? — спросил Юра, ему нравилось, что их разговор идёт неторопливо, по душам.
— Ну совсем пацан ещё: семь годков… Н-да! Вот видишь, какой я чекист! — досадно крякнул Красильников. — Мне бы помалкивать про Евпаторию-то. Она пока у ваших, у белых… Эх!
— А за что вы Загладина арестовали? — вспомнил Юра своё недавнее потрясение, с которого, как показалось ему, все в доме Сперанских изменилось, пошло кувырком.
— Э-э, да ты и его знал? Ну и компанию ты себе подобрал, однако! — сокрушённо покачал головой Красильников.
— Я видел, как вы его там, на базаре… возле телеги с оружием…
— На совести у твоего знакомого не только оружие, — цепко вглядываясь в мальчика, сказал чекист. — Когда пожар случился, ты уже в Киеве был?
— Это когда Ломакинские склады горели?.. Да, — ёжась от воспоминаний, ответил мальчик.
— Вот он их и поджёг, — жёстко подытожил Красильников. — Сколько добра сгорело! Люди голодают, осьмушка на брата, а там весь хлеб в огне погиб!.. Однако заговорились мы с тобой, а дело стоит. — И его шаги торопливо простучали по лестнице, затем, то удаляясь, то приближаясь, зазвучал его распоряжающийся голос.
…Обыск в квартире Сперанского ничего не дал. Когда чекисты вошли в переднюю, уже одетый Сперанский бодрым голосом попытался пошутить:
— Я так понимаю, мне уже можно раздеться?
— Нет, почему же! Сейчас поедем! — не приняв шутки, бесстрастно ответил Красильников и отошёл. Воспользовавшись этим, Викентий Павлович украдкой дотронулся до плеча Юры и попытался что-то втолковать ему взглядом. Но не успел. Красильников вернулся, приказал Сперанскому: — Проходите!
Викентий Павлович, держась одной рукой за конец шарфа, которым зачем-то укутал шею, скорбно склонился к своей жене:
— Ты не волнуйся, Ксения. Надеюсь, товарищи теперь все поняли, и меня, видимо, сразу же отпустят. Но очень тебя прошу… ты пойми… — и он снова выразительно взглянул на жену, Красильников опять обратил внимание на эту фразу, нахмурился, обернулся к Юре и Ксении Аристарховне.
— Вы тоже поедете с нами! — отчуждённо сказал он, налитый весь какой-то ледяной и властной силой.
На стареньком автомобиле, который волочил за собой пласты густого дыма, они поехали в Чека. По дороге Викентий Павлович ещё несколько раз пытался подать Юре какие-то знаки, но Юра каждый раз отворачивался, делая вид, что внимательно рассматривает случайно взятую с собой книгу «Граф Монте-Кристо».
…Фролов дружелюбно встретил мальчика, кивнул ему, даже подал большую и гостеприимную ладонь.
— Садись… Юра. Так, кажется, тебя зовут? — ласково произнёс Фролов, с любопытством вглядываясь в хмурое лицо маленького гостя.
«Покупают», — растерянно подумал Юра и решительно ответил:
— Ничего я вам рассказывать не буду. Можете сразу расстрелять. — И высокомерно пожал худыми плечами.
Фролов беззвучно засмеялся, глаза у него сошлись в весёлые щёлки.
— С расстрелом мы малость повременим. А рассказать я тебя прошу только одно: за какие провинности тебя упрятали в чулан? А?
Юра сжался, беспомощно глядя перед собой, и невесело молчал.
— Ну что ж… не хочешь рассказывать — не настаиваю, — пристально оглядев Юру своим особым прищуренным взглядом, продолжил Фролов. — Понимаю — кодекс чести. Да мне и не нужно, чтобы ты выдавал чьи-то секреты. Мне и без тебя хорошо известно, что за птица — твой дядя. И кто такие — его друзья. И чего они добивались — тоже знаю… Ты, конечно, не раз слышал, как высокомерно они называли себя патриотами. Говорили высокие слова о чести, совести, любви к родине. А на самом деле они попросту отпетые бандиты. Все. В том числе и твой дядя!
Фролов задел в Юре самое больное, и тот опустил голову. Перед его мысленным взором один за другим прошли рябой Мирон, вкрадчиво-сладкий Бинский, весовщик Загладин, Лысый, Прохоров, испуганный подполковник с пистолетом в руке, Викентий Павлович с искажённым от гнева лицом…
— Запомни, плохие люди не делают хороших дел!.. Так-то вот! — хоть и резко, но с доброжелательством произнёс Фролов и неторопливо размял в руках тощенькую папироску, прикурил, позвал Красильникова: — Отведи его, Семён, в дежурку, пусть там побудет. И вели, чтоб чаем напоили.
Большая комната, куда привёл Юру Красильников, поражала строгой, почти стерильной аккуратностью, даже обычные дощатые нары не портили этого впечатления. В раскрытые окна с улицы неутомимо вливалось солнце, наполняя комнату весёлым светом, матово блестели в пирамиде стволы винтовок, отсвечивал золотом большой надраенный медный чайник. Четверо красноармейцев за столом играли в домино. На нарах, прикрыв глаза от солнечного света кто фуражкой, а кто и просто рукой, спали ещё несколько красноармейцев. Один сидел в нижней рубашке и пришивал к гимнастёрке пуговицу.
— Входи, входи, — добродушно подтолкнул Красильников Юру и обратился к красноармейцам: — Пусть мальчонка пока тут у вас посидит.
— Это как? — перекусывая нитку, спросил красноармеец в нижней рубахе. — Под охраной его, что ли, держать? Или он сам по себе?
— Да нет! Скажешь тоже — под охраной. Сам по себе… Чаю ему дайте! — Красильников порылся в кармане бушлата, достал кусок сахару, стыдливо сунул его Юре в руку и тут же вышел.
…В полдень Лацис вызвал к себе Фролова с докладом. Слушал не перебивая, ни на миг не спуская с докладчика прямого, заинтересованного взгляда. Он по привычке стоял у окна, и за его плечами виднелось широкое, разливное украинское небо и луковки собора, так похожие на этом фоне на созревшие каштаны…
— Сперанский — один из руководителей заговора, — докладывал Фролов. — В прошлом — кадровый офицер. Вот… нашли при обыске… — Он положил на стол несколько фотографий. — Бывший председатель местного союза офицеров. Убежденнейший монархист.
— Что показывает? — Лацис прислонился спиной к подоконнику и весь напрягся в ожидании.
— От показаний отказался! — Фролов грустно усмехнулся.
На столе лежали фотографии. Лацис стал неторопливо их рассматривать… Вот ещё совсем молодой и бравый Викентий Павлович в новенькой офицерской форме картинно стоит, опираясь на эфес шашки… А вот групповая фотография: он — в центре — уже с внушительным лицом и строгим обличьем. На третьей фотографии он же, по-гвардейски вытянувшись, с восторженно-оторопелым выражением лица, стоял возле кресла, в котором сидел полковник. Это был полковник Львов.
Фотографии — тоже свидетели. Они давали показания, нужно было только внимательно всмотреться в них. И эти показания были против их хозяина, они говорили красноречиво о нем как о человеке заурядном и самовлюблённом. Такие люди обыкновенно упрямы.
— А вы его пока не трогайте, — небрежно бросив на стол фотографии, посоветовал Лацис. — Пусть денёк потомится. Глядишь, разговорчивее станет. Такая порода больше всего боится неизвестности.
— Денёк?.. Да за денёк они могут такого натворить!..
— Умение ждать — тоже немалая чекистская наука, Пётр Тимофеевич, — мягко заметил Лацис и обнял Фролова за плечи.
Потом они обсуждали текущие дела. Их к середине дня уже накопилось немало, все они были важные, все требовали безотлагательного решения.
В завершение разговора Лацис рассказал Фролову, что к нему обратился Управляющий делами ЦК КП(б)У Станислав Викентьевич Косиор, по совместительству возглавляющий недавно созданное при военном отделе ЦК Зафронтовое бюро. Просил помочь наладить надёжную связь с Харьковом. До сих пор она осуществляется курьерами от случая к случаю, и зачастую ценная информация приходит с большим опозданием, устаревает. Слушая Лациса, Фролов все больше хмурился. Он понимал: к хорошо налаженной и пока не имевшей провалов эстафете, по — которой передавал свои донесения Кольцов, Косиор рассчитывает подключить и своих людей из Харьковского подполья. Дело общее, это ясно. И все же умножалась вероятность провала эстафеты и неизмеримо увеличивался риск для самого Кольцова. Фролов так прямо и сказал об этом Лацису.
— Риск, бесспорно, возрастает, — согласился Лацис. — Однако что иное мы можем предложить?
— Надо подумать, — потёр подбородок Фролов. — Во всяком случае эстафету, которая надёжно действует, не следует трогать. Думаю, можно сдублировать эстафету. Наладить ещё одну — запасную. Она, в общем, уже существует, хотя мы ею ещё и не пользовались. Через Харьковское депо. Вот её и нужно попытаться привести в действие. Пока пусть ею пользуется Зафронтовое бюро, а в случае надобности к ней сможет подключиться и Кольцов.
Лацис согласился с доводами Фролова, и они договорились вернуться к этому разговору ещё раз в ближайшие же дни.
— А ты все-таки хорошенько отдохни, Пётр Тимофеевич, — снова сказал Лацис, когда Фролов покидал его кабинет. — Оттого что ты вот уже какие сутки не спишь, выиграет не Советская власть, а её враги.
— Слушаюсь, — тихо сказал Фролов и вышел.
В приёмной его ожидал, сложив руки между коленками, Красильников. Они пошли по длинному коридору Чека, и шаги их гулка отдавались в огромном помещении.
— Ну что? Вызывать к тебе Сперанского? — спросил Красильников. — Ночь длинная — размотаем.
— Ночь для того, Семён, чтобы спать, — наставительно сказал Фролов.
— Та-ак! Мы, значит, будем спать, а наши враги тем временем… — так же как недавно Фролов, взметнулся Семён Алексеевич.
— Это товарищ Лацис велел так: хорошенько выспаться. Чтоб голова была ясная!.. — Смеющимися глазами посмотрел искоса на своего помощника Фролов.
— Шутишь?! — опять усомнился Красильников.
— Нет, не шучу! — ещё больше повеселел от красильниковской неуступчивости Фролов. — Мальчик где?
— В дежурке! Как-то надо и с ним решать. Малец, конечно, многое знает, это точно, но упрямый, вряд ли что скажет… Может, его в Боярку отправим? — предложил Красильников. — Там приёмник для малолетних организовали…
Фролов от удивления даже остановился, зло сказал:
— Ну и до чего же ты туго соображаешь, Семён! Да люди Сперанского сейчас только и ждут, чтобы мы от парнишки избавились. Они же понимают, что как не меняй квартиры, а он для них все равно опасен. Даже если больше он ничего не знает, то в лицо определённо многих видел… Поверь, они ещё попытаются его разыскать! Вот об этом ты уж, пожалуйста, позаботься!
— Понятно! — сказал удручённый своей недогадливостью. Семён Алексеевич и открыл дверь в дежурку. Поискал глазами Юру, увидел, весело спросил его: — Ну, что нового в гарнизоне, — Юрий?
— Ничего, — буркнул Юра, не принимая нарочито весёлого тона Красильникова.
— Ничего — это уже хорошо, — будто не замечая отчуждённого тона, вмешался Фролов. — Собирайся, пойдём ко мне в гости.
— Зачем?.. — насторожённо спросил Юра.
— Ну пообедаем вместе, если, конечно, не возражаешь, — предложил Фролов и, не скрывая к мальчику симпатии, добавил: — И подумаем, как тебе дальше жить.
После стольких событий в доме Сперанских Юру охватило какое-то странное, дремотное равнодушие, словно между ним и миром выросла непроницаемая ни для чувств, ни для воспоминаний стена. Вот почему Юра молчал и апатично принял приглашение Фролова.
Жил Фролов в гостинице «Франсуа», фасад которой выходил на шумную улицу. Мимо гостиницы с утра до ночи проносились легкомысленные пролётки, катили солидные кареты, а в подъезде вечно толпились какие-то подозрительные, юркие люди. И трудно было понять, что привлекает их сюда, что связывает этих столь непохожих людей — подчёркнуто высокомерных господ, как попало одетых сутенёров, молодящихся бывших «дорогих» женщин и их надменных, спешащих стать поскорее «дорогими» молоденьких конкуренток. Все они толпились, перешёптываясь и перебраниваясь друг с другом, возле гостиницы. Это был чужой, враждебный Фролову мир. Завидев Фролова, все эти люди ещё сильней заперешептывались, засуетились, запереглядывались. Но только он подошёл к гостинице, как все они молча и боязливо расступились.
В номере Фролова за шкафом Юра увидел ещё одну широко распахнутую дверь, которая вела в маленькую комнатку, где стояла узкая койка, тщательно заправленная грубым одеялом, стол и два стула у стены, на которые грудами были навалены книги. Юре очень захотелось посмотреть, что читает Фролов, но тут же посчитал, что неудобно любопытствовать, едва вступив в чужое жильё.
На столе, где уже стоял только что вскипевший чайник, из его носика выбивалась горячая и добродушная струя, появилась еда: очищенная тарань, краюха хлеба, две горстки сахару на бумаге.
Горячий чай определённо разморил Фролова. Он расстегнул ворот гимнастёрки, отчего, его худая шея с остро выпирающим кадыком стала ещё тоньше и длиннее. И сам он показался Юре таким домашним и чуть-чуть беспомощным. Юра посмотрел на него, вспомнил что-то, поперхнулся и вдруг выпалил:
— Мы в гимназии одного учителя Сусликом дразнили.
Фролов недоуменно покосился на мальчика и вместе с тем обрадовался тому, что Юра сам с ним заговорил.
— Он что, тоже, как я, чай прихлёбывал? — озорно, по-мальчишечьи спросил Фролов.
— Нет, просто он на вас чем-то похож, — сказал Юра и почувствовал, как покраснело и загорелось его лицо. Но Фролов вовсе не рассердился — добродушно усмехнулся, покачал головой.
— Сусликом, говоришь?.. Нет, не угадал. У меня в тюрьме другая кличка была, — доверительно сказал он мальчику.
— Вы… вы сидели в тюрьме? — удивился Юра.
— И не один год, и не один раз!
— А что вы… украли? За что вас… в тюрьму? — беспрестанно и боязливо продолжал удивляться Юра.
— Украл?.. — переспросил Фролов, несколько мгновений помедлил, взял в руки принесённую Юрой книжку. — А разве Монте-Кристо, перед тем как его заточили в крепость Иф, что-нибудь украл?.. Понимаешь, штука какая, Юрий! В тюрьмах частенько сидели не те, кто воровал, а кого обворовывали…
— Это был совершенно, необыкновенный человек! — с жаром воскликнул Юра, обиженный за своего любимого героя.
Фролов усмехнулся:
— Ну, положим, не такой уж он необыкновенный… Чему посвятил он свою жизнь? Каким идеалам служил? Мстить своим врагам — вот цель его жизни! А я знаю людей, которые совершали подвиги, сидели в тюрьмах, шли на смерть во имя других целей.
— Каких же? — недоуменно спросил Юра, чувствуя, что Фролов говорит ему ту самую правду, о которой он ещё недавно мучительно думал.
— Хочешь, — тихо сказал Фролов, — я расскажу тебе об одном необыкновенном человеке? Он из дворян. Но всю жизнь боролся за справедливость, за то, чтобы богатые не обирали бедных. А его сажали за это в тюрьму, ссылали на каторгу… В Вятке, в ссылке, я с ним и познакомился… А недавно в Москве видел его снова. Он болен. Недоедает. Спит по три-четыре часа в сутки. Но даже враги называют его Железным Феликсом… Вот так-то… Однако давай-ка подумаем вместе, как тебе дальше быть. — Фролов задумался, долго молчал, а Юра терпеливо ждал, ему была неинтересна его собственная судьба, ему нужно было обязательно дослушать рассказ о необыкновенных людях, которые жили не когда-то, а живут сегодня, рядом с ним, Юрой.
— Вот что, Юра, — наконец заговорил Фролов. — Ты, наверное, хотел бы вернуться домой?
Юра представил себе пустую разорённую обыском квартиру Сперанских. «Домой»! Нет, эти большие комнаты не были его домом. У него теперь вообще не было дома, где бы его ждали и могли обрадоваться ему.
— Мне все равно, — сказал он упавшим голосом. Но вспомнил тётю Ксеню — она была ведь добра и ласкова, почти как мама, — и, наверно, сейчас очень беспокоится о нем. Тётя Ксеня, пожалуй, была единственным человеком в этом городе, которого Юра хотел бы видеть, и с проснувшейся надеждой он спросил: — Скажите, а Ксения Аристарховна, моя тётя… Вы её тоже отпустите?
— Твоя тётя… — Фролов грустно помолчал. — Понимаешь, мне и самому тут ещё не все ясно. Могу тебе только обещать, что мы разберёмся в самое короткое время. Возможно, очень возможно, что твоя тётя скоро вернётся. Может, даже сегодня или завтра. Так как будем решать?
— Хорошо, я пойду домой, — согласился Юра. Ему хотелось остаться сейчас одному, он очень устал, и ему нужно было так много продумать, решить, и чтоб никто, никто не мешал.
— Ну вот и ладно. — Фролов опять помолчал. — Только ты, пожалуйста, будь осторожен и никому не открывай, слышишь, никому! А завтра к тебе придёт Семён Алексеевич, расскажет, что будет с тётей. Завтра наверняка кое-что прояснится. Договорились?.. — старался уберечь мальчишку от всего случайного Фролов.
Юра молча кивнул, хотя и не понял, почему никому нельзя открывать, но переспрашивать не стал: с недавнего времени он почти совсем отвык от излишних вопросов.
— Значит, договорились? — Фролов встал и вызвал дежурного.
Вскоре Красильников отвёз Юру на Никольскую. Разыскал дворника, при нем отомкнул калитку, распечатал дверь, пожелал Юре всего доброго, ещё раз предупредил, чтобы никому-никому не открывал двери, а завтра он обязательно наведается к нему, и — ушёл.
Заперев за чекистом дверь, Юра, не заходя в комнаты, поднялся на мансарду, сел возле окна и стал бездумно смотреть на улицу. Смотрел и ничего не видел. Не заметил он, как в подъезд дома, стоящего напротив, прошмыгнул человек в студенческой куртке. Юра мог бы даже узнать этого человека — он видел его в коридоре Чека. А вскоре в одном из противоположных окон насторожённо шевельнулась и тут же опустилась занавеска. И этого Юра тоже не заметил. События дня беспорядочно вставали в памяти, в мыслях царила совершённая сумятица…
Уснул Юра в тот вечер рано. А когда проснулся, лучи солнца щедро заливали мансарду. Юра подбежал к окну и зажмурился от удовольствия: так на улице было хорошо, солнечно, нарядно! Едва-едва пожелтевшие с краёв листья деревьев ярко зеленели на солнце. Зыбкий тёплый ветерок раскачивал занавеску, тени образовывали на полу причудливые узоры. Ах как здорово! Скорее на улицу — просто на улицу без всякой цели, к солнцу, к теплу, к людям… Но тут же Юра вспомнил, что обещал заглянуть утром Красильников. Нет, надо подождать, а то вдруг разминутся. И вскоре услышал звонок. Звонили вначале осторожно, потом посильней. Юра открыл окно, перегнулся через подоконник — возле калитки стоял какой-то мальчишка в драном пиджачке и коротких брюках.
Юра метнулся к двери и тут же вспомнил предупреждение чекистов никому не открывать. «Какие пустяки, — подумал Юра. — Ведь это же всего-навсего мальчишка». И он быстро выбежал во двор, открыл калитку. Мальчишка встал на порожке.
— Тебя как зовут? — спросил он, присвистнув для вящей убедительности.
— Ну, Юра. А что? — недоуменно ответил Юра.
— А фамилия? — продолжал допрашивать мальчишка, рассматривая Юру исподлобья.
Юра усмехнулся:
— Зачем тебе?
— Раз говорю — надо. Дело есть. Может, тебя касаемо. — Гость, опершись о косяк калитки плечом, принял независимый вид.
— Львов моя фамилия.
— Вот ты как раз мне и нужен! Получай! — Парнишка протянул Юре свёрнутый трубочкой листок бумаги, повернулся и тут же исчез вмиг, вроде и не было его.
Юра осторожно развернул листок. Там было написано:
«Твой папа прислал письмо. Получишь записку — сразу же приходи в Дарницу. Никому ничего не говори. Жду. Андрей Иванович».
Письмо от папы! Значит, наконец от папы! Это — главное! Все остальное не имеет значения! Ура! Юрино сердце радостно забилось. Он лихорадочно метнулся наверх, быстро накинул курточку и выскочил из парадного.
Вот кладбище вагонов и паровозов… Знакомый домик, в котором он бывал не раз. Юра повернул деревянную щеколду, толкнул заскрипевшую на петлях калитку. Нетерпеливо, не чуя под собой ног, вбежал на крыльцо, постучал.
— Входи! — послышался кашляющий голос.
Юра вошёл в комнату. Там стоял Бинский. Был он весь какой-то взъерошенный и злой, руки у него нервно тряслись, и он сунул их в карманы. Таким его Юра никогда раньше не видел.
— Кто-нибудь знает, что ты сюда пошёл? — сразу спросил он, стараясь не глядеть в глаза мальчику.
— Нет, никто, — недоумевающе ответил Юра и только хотел спросить у Бинского о письме, как скрипнула дверь и в комнату вошёл Лысый — Прохоров. Не замечая Юры, словно его и не было здесь, он вопросительно взглянул на Бинского, тот в ответ качнул головой.
— Вроде все в порядке. — И тоже отвёл глаза в сторону. Затем Викентий опять спросил Юру: — Где записка?
Юра уловил в голосе Бинского что-то враждебное.
— Вот она. — Юра вынул из кармана курточки измятую записку. Лысый молча взял записку, сунул её в карман, остановился напротив Юры, широко расставив ноги.
— Ты садись, кадет. У нас с тобой разговор серьёзный. — И он показал Юре на стул.
— Где папино письмо? — спросил Юра с нарастающей неприязнью к этому наглому человеку с впалыми глазами, к этой пропахнувшей мышами комнате.
— Подожди ты с письмом! — отмахнулся Бинский. — Скажи лучше, о чем с тобой чекисты говорили? — И он в упор уставился в Юрины глаза, ловя малейшее изменение взгляда.
— Ни о чем не говорили. Спрашивали только, за что меня в чулан посадили, — отчуждённо ответил Юра.
— Ну а ты что? — Все ближе, ближе надвигались на Юру белые и холодные, похожие на стекла бинокля глаза Бинского.
— Я им ничего не сказал, — тихо сказал Юра.
— Рассказывай подробнее, — приказал Лысый. И тоже придвинулся к Юре.
«Чего они от меня хотят?» — со страхом додумал мальчик.
— Все. — Юра подумал немного. — Да, ещё про Загладина говорили. Вы мне неправду про самогон сказали. То вовсе не самогон был.
— Ты им сказал об этом? — У Лысого испуганно взметнулись брови.
— Нет, конечно. Но я догадался. Зачем вы это сделали? — Юра в негодовании сжал свои кулачонки. — Ведь там, на складах, пшеница была! Люди голодают, а там пшеница…
— А о том, к кому ты ходил с поручениями Викентия Павловича, спрашивали? — недобро перебил его Бинский.
— Да нет же!.. Дайте мне папино письмо! — взмолился Юра, начиная понимать, что письма ему не дадут.
Бинский коротко взглянул на Лысого, тот нервно пожал плечами.
— Не спрашивали, так спросят. Не сказал, так скажет, — холодным отчуждённым голосом обронил Лысый. — К великому сожалению, вся его беда в том, что он слишком много знает, да-да!
«О чем это они?» — подумал Юра. И вдруг окончательно понял: никакого папиного письма у них нет. Просто его заманили сюда, чтобы выпытать, что им нужно.
— Нет у вас никакого письма! Вы все врёте! Да, да, врёте! — вдруг с отчаянной решимостью вознегодовал Юра. — Вы такие же гадкие, как тот бандит, который к вам ходит! Вы… — Дальше он не смог продолжать: к горлу подступил ком, на глаза набежали слезы.
Бинский долго и задумчиво смотрел на Юру широко открытыми тусклыми, немигающими глазами. Потом сомкнул веки и тихо произнёс:
— Вы правы, штабс-капитан, он опасен.
Юра повернулся к Лысому и увидел, что тот тоже как-то странно, как загипнотизированный, смотрит на него круглыми белыми глазами. И скорее почувствовал, нежели понял: сейчас должно произойти что-то ужасное, неотвратимое. Ему почудилось, что он стоит в тёмном, липком пятне, пытается сдвинуться с места и никак не может. Ноги налились противной, вязкой тяжестью, приросли к полу. Он затравленно посмотрел снизу вверх на Бинского, цепляясь за мысль: «Ведь он хорошо знает Викентия Павловича… Чаем меня поил!..» И в это мгновение цепкие, костлявые пальцы Лысого схватили Юру сзади за горло.
Юра сильно дёрнулся и почти вырвался, в ушах у него загудело, и поплыли перед глазами огненные круги.
— Ну, не так же! Не та-ак! — донёсся до Юры истеричный голос Бинского. Он обеими руками схватил Юру за волосы, заломил назад голову. И тогда пальцы Лысого ещё сильнее сдавили горло. Юра стал задыхаться и терять сознание…
Последнее, что он увидел уже как во сне, — это как с грохотом распахнулась дверь и знакомый, с хрипотцой, голос крикнул:
— Брось мальчонку! Руки вверх, гады!
На пороге комнаты стоял Фролов с наганом в руке, а сзади него — Семён Алексеевич.
Бинский рванулся к узкой боковой двери, резко захлопнул её за собой. А Лысый, прикрываясь Юрой, несколько раз выстрелил в чекистов.
Фролов внезапно покачнулся, схватившись за левое плечо. А Лысый, воспользовавшись этим, с силой оттолкнул Юру и бросился вверх по лестнице, ведущей на второй этаж. Вслед ему прогремело почти одновременно два выстрела. Лысый остановился на лестнице, руки у него обвисли, и он обронил пистолет. Несколько мгновений постоял, точно к чему-то прислушиваясь, затем тело его подломилось, и, рухнув на лестницу, он — покатился по ней вниз.
Фролов, морщась от боли, спрятал в кобуру наган. На защитной его гимнастёрке медленно расплывалось тёмное пятно.
— Ну… как? Сильно они тебя… помяли? — нашёл он силы спросить Юру и тяжело опустился на стул.
Семён Алексеевич выхватил нож, до плеча располосовал рукав рубахи Фролова. Стал его перевязывать.
Юра, пошатываясь и держась за стены, вышел из дома, спустился с крыльца. Мимо него взад и вперёд пробегали чекисты. Никто возле него не останавливался, никому не было до него дела. Лишь один раз кто-то запыхавшийся, пробегая мимо него, спросил:
— Слышь, малый, не видал, куда он побег?
Ответить Юра не успел, так как чекист, пригибаясь, вдруг побежал через двор к огородам. Там разгорелась перестрелка, тонко запели пули…
А потом внезапно все смолкло, и Юра увидел, как двое ещё не остывших от боя чекистов провели через двор пожелтевшего от страха Бинского, подтолкнули его наганом на крыльцо и ввели в дом.
Юру мутило. Он присел на крыльцо и долго сидел так, подперев рукой голову. В дом идти ему не хотелось, ещё не прошёл страх перед Бинским, хотя он и понимал, что Бинский для него уже не опасен.
Потом чекисты сели в машину, усадили в неё Бинского. О Юре в этой суматохе забыли, и он, постояв немного на улице, пешком отправился в город…
А минут двадцать спустя Красильннков вернулся, озабоченно осмотрел двор, спросил одного из чекистов, оставшихся охранять дом:
— Мальчонка здесь был. Не видали, куда делся?
— Ага, был. Совсем недавно на крыльце сидел, — закивал чекист. — Поди, во дворе где-нибудь…
Красильников ещё раз внимательно осмотрел все дворовые закоулки, но Юры нигде не было.
Он тем временем перешёл через Цепной мост, поднялся на Владимирскую горку и направился в гостиницу «Франсуа». До вечера ждал Фролова в гостиничном коридоре, возле номера, но зашёл какой-то незнакомый Юре человек и сказал, что Фролова сегодня не будет и завтра тоже, потому что его увезли в больницу.
Допрашивал Викентия Павловича Сперанского сам Лацис, Тут же, в кабинете, находился и Семён Алексеевич. Викентий Павлович, небрежно развалясь в кресле, спокойно курил папиросу. Лацис сидел напротив него, за письменным столом, напружиненный, непримиримый, с воспалённым от бессонницы взглядом.
— Ну так, может, кончим дурака валять, Сперанский? — жёстко спросил его Лацис. Сперанский выпустил на лицо улыбку. Она дрожала на его лице, скользкая, как улитка. После некоторого молчания он по-свойски отмахнулся:
— Ах, честное слово, мне, право, неловко. Вы уделяете моей скромной персоне так много внимания. А мне нечего вам рассказать. Вот и при обыске — ничего. Видимо, ваши сотрудники перестарались. Но… как говорится… лес рубят — щепки летят… Я понимаю.
Лацис терпеливо выслушал эту длинную тираду, внимательно глядя на Сперанского, не принимая его льстивой улыбки. Он знал: такие улыбки — от желания спрятать страх.
— Странно, — все так же холодно проговорил Лацис. — У вас ведь было время подумать, собраться с мыслями…
Сперанский аккуратно погасил окурок, равнодушно согнал с лица приветливую улыбку и — на её место выпустил недоумение.
— Вы, вероятно, ждёте от меня какого-то заявления, но я даже приблизительно не могу представить, о чем бы вы хотели от меня услышать!.. — уклончиво ответил Сперанский и притворно вздохнул.
— О чем? — Лацис обернулся к Красильникову, тихо, но так, чтобы слышал Сперанский, сказал: — Прикажите ввести арестованного.
Сперанский медленно перевёл взгляд с дверей, за которыми скрылся Красильников, на Лациса. Лацис увидел, как на мгновение губы Сперанского, до этого опущенные в обиженном выражении, дрогнули, в глазах вспыхнула тревога. Было видно, как Сперанский озаботился и теперь тщетно силился угадать, что его ожидает. Они какое-то время пристально смотрели друг на друга: один — тупо, излучая ненависть, другой — спокойно — два врага, разделённые столом, хорошо сознающие, что борьба ещё не окончена. И оба готовились к этому последнему поединку. Под пристальным взглядом Лациса Сперанский попытался овладеть собой и даже снова вернуть улыбку. Но она получилась странной, потерянной, вымученной.
Два красноармейца ввели в кабинет Бинского. Он расслабленно встал посреди кабинета и устремил взгляд куда-то в сторону, в окно.
На лице Викентия Павловича отразилось вначале смятение, а затем растерянность и неподдельный испуг. Он приложил немало усилий, чтобы вновь взять себя в руки.
— Скажите, Сперанский; вы знаете этого человека? — спросил Лацис. Голос у него сейчас был ровный, без всяких оттенков.мВикентий Павлович долго, гипнотизирующе смотрел на Бинского, но взгляда его так и не поймал. Пауза явно затянулась, и, сознавая это, Сперанский досадливо поморщился и бросил:
— Не имею чести… Первый раз вижу.
— А вы? — Лацис повернулся к Бинскому. — Вы знакомы с этим человеком?
— Да. Это Викентий Павлович Сперанский, — сдавленным голосом неохотно выдавил из себя Бинский, он по-прежнему упорно старался смотреть в окно. — Я его хорошо знаю.
— Откуда? — спросил Лацис, исподволь наблюдая за реакцией Сперанского.
— Я уже дал показания. Викентий Павлович являлся одним из руководителей Киевского центра, некоторые задания я получал непосредственно от него, — чётко, словно зачитывая по бумажке, отбубнил Бинский.
— Какие же это задания?
Сперанский не выдержал, нервно передёрнулся и зло посмотрел на Бинского: уж от кого, от кого, но от Бинского он не ожидал такого позорного малодушия.
— Шкуру спасаете, Бинский? Боюсь, что это вам не поможет! — сквозь зубы процедил Викентий Павлович и обернулся к Лацису: — Прикажите увести эту дрянь. Я все сам расскажу.
Обессилев от того, что все рухнуло и что теперь нужно самому подороже продать сведения, Сперанский проводил Бинского тяжёлым взглядом решившегося на все человека, но ещё долго сидел, низко опустив голову, боясь заговорить и услышать звук своего голоса. Но вот он выпрямился на стуле и бросил:
— Пишите!..
Молоденький чекист, сидевший незаметно в углу, приготовился стенографировать.
— Да-да, пишите! — медленно повторил Сперанский. Он, видимо, никак не мог примириться с мыслью, что все проиграно, все кончилось. Но нужно было перешагнуть через это, перешагнуть а во что бы то ни стало.
Лацис смотрел на него. Терпеливо ждал.
— Ещё до вооружённого восстания, — тихо заговорил Сперанский, — мы предполагали активизировать нашу деятельность и провести в городе ряд крупных диверсий…
Это была трудная ночь. Задолго до рассвета десятки автомобилей, срочно мобилизованных на ликвидацию контрреволюционного заговора, разъехались в разные концы города. Вместе с чекистами в операции участвовали поднятые по тревоге красноармейцы гарнизона.
Арестовывать бразильского консула графа Пирро, по понятным причинам, поехал сам Лацис. Предъявив обвинения, он вручил ему ордер на обыск. Консул занервничал, стал ссылаться на дипломатический иммунитет, настаивал на том, чтобы его сейчас же, ночью, представили членам правительства Украины.
— Это попрание всех международных норм! Это неслыханое… простите, неслыханное дикарство! — кричал он, успевая, однако, насторожённо рассматривать чекистов. — Моё правительство доведёт этот факт до сведения мировой общественности.
— Приступайте к обыску! — не обращая внимания на угрозы, спокойно сказал Лацис.
— Постойте! — воскликнул с отчаянием граф. — Хочу предупредить, что, даже если вы ничего не найдёте, — а в этом я уверен! — я все равно сообщу об этом неслышимом… простите, неслыханном произволе своему правительству. И вашему тоже.
— Конечно. Больше того, если мы ничего не найдём, моё правительство извинится перед вами и перед вашим правительством, — невозмутимо сказал Лацис.
— Мы не примем извинений! — театральным голосом, с вызовом вскричал граф Пирро.
— Я иного мнения о вашем правительстве. Надеюсь, оно сумеет нас понять. Ведь вам, господин консул, предъявлено обвинение в попытке свергнуть в Киеве Советскую власть путём военного переворота.
— Это чудовищно!.. Это нелепое обвинение ещё надо доказать! — Граф Пирро изобразил на своём лице степень крайнего удивления.
Но уже вскоре после начала обыска консул сник, опустил голову. Чекисты обнаружили в особняке несколько тайников с оружием, а также десятки ящиков динамита.
— Как видите, господин консул, моему правительству не придётся извиняться перед вашим правительством! — сухо сказал Лацис.
Остаток этой ночи бразильский консул провёл в Чека, куда то и дело привозили все новых заговорщиков.
Заведующего оружием инженерных командных курсов Палешко чекисты подняли с постели и вместе с ним проехали по другим адресам, арестовав ещё человек десять его коллег и сообщников.
Около ста заговорщиков было арестовано в Управлении Юго-Западной железной дороги. На заводе «Арсенал», в цехах, где стояли отремонтированные и готовые к отправке на фронт орудия, чекисты извлекли из вентиляционных колодцев несколько пудов взрывчатки. А на Владимирской горке, неподалёку от памятника Владимиру-крестителю, нашли тайник с несколькими десятками пулемётов и большим количеством патронов к ним. Ещё одним тайным складом оружия служила полузатопленная баржа…
Среди арестованных оказался армейский ветеринарный врач. В небольшом здании ветеринарной аптеки чекисты обнаружили вакцину, при помощи которой врач уже неоднократно заражал кавалерийских лошадей сапом.
Не избегли своей участи главари заговора петлюровцев, которые к тому времени уже вступили в переговоры об объединении с Киевским центром. В эту ночь были арестованы петлюровские офицеры Стодоля и Корис и несколько сот их помощников.
С заговором было покончено. Через несколько дней, улучив свободную минуту, Красильников собрался съездить в больницу проведать Фролова и зашёл в приёмную, чтобы предупредить Лациса.
Дежурный, немногословный и неторопливый с виду человек, разъяснил, что Мартина Яновича нет, но он только что звонил от Косиора: будет минут через десять. Красильников задержался, и очень скоро появился Лацис. Намётанным глазом Красильников сразу заметил, что он чем-то взволнован.
— К Фролову поедем вместе! — озабоченно сказал Лацис. — Возникли новые, важные обстоятельства — я только что узнал о них, и посоветоваться с Фроловым мне крайне необходимо.
…Госпиталь, в котором лежал Фролов, находился неподалёку от Купеческого сада. И хотя сюда долетала музыка, пение цыганского хора, смех, здесь, как нигде в городе, чувствовалось дыхание неотвратимо надвигающегося фронта. В госпитальном садике, под редкими деревьями, прямо на выжженной солнцем ущербной траве, лежали выздоравливающие красноармейцы, курили махорку и вели бесконечные, то по-крестьянски медлительные, то, как на митингах, бурные, разговоры о войне, о родном доме и больше всего — о земле, о том, что за неё, кормилицу, можно и голову сложить. Одни из них откровенно наслаждались вынужденным бездельем, другие явно тяготились им.
В вестибюле и коридорах госпиталя с сосредоточенной поспешностью мелькали мимо тесно поставленных друг возле друга коек озабоченные врачи, строгие усталые сестры и по-домашнему уютные нянечки. У кроватей смиренно сидели родственники и знакомые, невесть как отыскавшие и невесть каким путём пробравшиеся к своим дорогим, любимым, близким.
Пожилая нянечка проводила Лациса и Красильникова до палаты, остановилась у двери.
— Только, пожалуйста, недолго. Крови у них вышло страсть как много, — наказывала она им, — слабые они очень.
Фролов лежал в крошечной палате один. Лицо его, и без того сухое, ещё больше заострилось, щеки глубоко запали, на губах запёкся жар нестерпимой боли. И только глаза, как и прежде, светились молодо и живо.
— Вот спасибо, что пришли, — приподнялся на локте Фролов, пытаясь встать, и по лицу его разбежались радостные морщинки.
— Лежи-лежи! — сердито приказал Красильников и переставил вплотную к кровати беленькие крохотные табуретки. — Мы посидим, а ты полежи, раз такая канифоль вышла.
Лацис и Красильников по очереди дотронулись руками до бледной худой руки Фролова, лежащей поверх белой простыни, — поздоровались. Фролов в знак приветствия смог только слабо, беспомощно шевельнуть рукой. Лацис неловко полез в карман своей куртки, достал газетный свёрточек и тихо положил его на тумбочку:
— Сахар.
— Папирос бы. Третий день без курева, — глядя благодарными глазами на друзей, попросил Фролов.
Лацис хитровато взглянул на Фролова и из другого кармана извлёк две пачки папирос.
— Ну, теперь живём! — медленно в улыбке разжал губы Фролов. — А то ни походить, ни покурить. Прямо хоть помирай!
— Помирать, положим, ещё рано. Пускай враги наши помирают, а нам жить надо, — внимательно рассматривая Фролова, сказал Лацис.
— Принимаю как руководство к действию! — И Фролов нетерпеливо добавил: — Будем считать, что о погоде поговорили. Не томите, выкладывайте новости!
— Новости разные. Начну с хороших, для восстановления гемоглобина. С заговором, в общем-то, покончили. Напрочь. Товарищ Дзержинский просил всем участникам, а тебе особо, передать благодарность, — тихо начал Лацис, не спуская тревожного взгляда с бледного, измученного лица Фролова.
— Спасибо, — растроганно сказал Фролов и, поморщившись, показал глазами на забинтованное плечо. — Вот только с этим неудачно получилось.
— Врачи говорят: скоро поправишься, — успокоил его Лацис.
— Да я и сам решил: дня через три-четыре убегу. Пулю вынули, рану зашили. Чуть затянется — и… — загорячился Фролов, на щеки его выплеснулась краска волнения.
Лацис нахмурился:
— Давай условимся так: лежать, пока не выпишут. Своевольничать не надо.
— Вот и я так думаю, — поддакнул Красильников. — Хоть отоспитесь тут.
Фролов посмотрел на Семена Алексеевича долгим взглядом, спросил:
— Скажи, Семён, что с мальчишкой? Где он?
Красильников неуклюже заёрзал на табурете.
— Не знаю… Поначалу забыли про него: этот Сперанский всем нам задал работы — во! — Он провёл ладонью по горлу. — Потом искал его. И дома был… Нету. Но ты не беспокойся — разыщу.
Фролов на секунду прикрыл глаза, тихо проговорил:
— Жалко парнишку… Пропасть может в этой заварухе…
— Я его обязательно найду, ты не сомневайся, — ещё раз пообещал Красильников; — Я всем нашим, которые его в лицо знают, наказал — найдут. Куда денется?!
Фролов слабо кивнул в знак того, что верит Красильникову. В палату заглянула нянечка, укоризненно посмотрела на посетителей.
— Гонят, — вздохнул Красильников и хитровато взглянул на Лациса. — Может, пойдёмте, Мартин Янович?
— Плохие новости с собой хотите унести? — понял уловку Красильникова Фролов. — Рассказывайте!..
Лацис посуровел лицом, вздохнул.
— Понимаешь, обстановка на фронте за эти дни резко ухудшилась. Особенно на юге. Сорок пятая, сорок седьмая и пятьдесят восьмая наши дивизии на грани окружения. Приказом командующего двенадцатой армией их объединили в одну, Южную, группу и поставили задачу удерживать юг Украины. Удерживать во что бы то ни стало. Но подошёл военный флот Антанты, блокировал все Черноморское побережье, и вчера деникинцы с помощью союзников захватили Херсон и Николаев. На очереди Одесса… — с затаённой горечью, что говорит все это ещё не пришедшему в себя человеку, обстоятельно развёртывал картину последних дней Лацис.
— Н-да… — Красильников как-то несмело, украдкой взглянул на Фролова, будто и себя признавал виновным в происшедшем, и сокрушённо покачал головой. — Я так понимаю, что, пока не поздно, надо им из этой каши выбираться. И чем быстрее, тем лучше.
— Вот об этом и шла сегодня речь в Центральном Комитете, — сказал Лацис. — Готовится приказ о боевом переходе Южной группы на соединение с основными силами двенадцатой армии — в район Житомира…
— Куда?.. К Житомиру? — Фролов приподнялся на подушке и вскинул на Лациса удивлённые глаза. — Но ведь это… это больше четырехсот вёрст!.. — Они долго молчали. Затем Фролов спросил: — А вы, Мартин Янович? Вы верите в успех этого рейда?
— Нет. — Фролов ожидал, что Лацис промолчит или уклонится от ответа, или уж во всяком случае ответит не столь категорично. А Лацис между тем сурово продолжал: — Нет, если мы не окажем Южной группе помощь. Если будем полагаться только лишь на счастливую звезду или военный талант товарища Якира, на его везение или просто на случай… Нет!
— Командование Южной группой возложено на товарища Якира?.. Это правильно, это хорошо, — задумчиво сказал Фролов. — Но чем, чем мы можем им помочь?
— Если бы я мог сказать сегодня чем… Не знаю! Надо думать! И использовать любую, самую малейшую возможность для помощи! — Лацис встал, нервно подошёл к окну палаты и долго стоял так, не оборачиваясь. — Для начала надо получить исчерпывающую информацию, что конкретно предпримет Ковалевский против Южной группы. А он, конечно, будет знать о ней и приложит все силы для её уничтожения.
— Надо срочно сообщить об этом Кольцову, — предложил Фролов, на, лице у него выступило выражение сосредоточенной тревоги.
— Согласен. Но дело, как ты понимаешь, слишком важное, чтобы полагаться на эстафету. Надо кому-то идти к Кольцову, быть неподалёку от него. — Лацис вопросительно посмотрел на Фролова.
И они снова замолчали. Фролов несколько раз коротко взглянул на Красильникова, но тот, погруженный в раздумье, не заметил этого.
Вновь в палату заглянула нянечка, сокрушённо покачала головой, с молчаливым укором поглядела на Лациса. Когда дверь за нею закрылась, Фролов поднял глаза на нервно вышагивающего по палате Лациса:
— Мартин Янович! Я думаю, что в Харьков может пойти… Красильников.
— Я? — брови Семена Алексеевича стремительно изогнулись. — Ну знаешь… Вот уж для чего я точно не способен, так это для разведки.
— Речь идёт о другом, — мгновенно оценив выгоды этого предложения Фролова, сказал Лацис. — Речь идёт о помощнике Кольцову. О диспетчере, что ли, который будет связан с большевистским подпольем. Проверять явки, следить за чёткой работой связников. Нужна регулярная и быстрая пересылка всех сведений, добытых не только Кольцовым, но и товарищами из Зафронтового бюро… Не исключено, что вам прямо из Харькова придётся пробираться навстречу Южной группе, если, конечно, товарищи там сумеют снабдить вас надёжными документами.
— Насчёт Южной группы — сильно сомневаюсь, чтоб справился, а вот диспетчером… — Красильников сокрушённо вздохнул, понимая, что это дело уже решённое. — Диспетчером, может, и получится.
— Что ж… Удачи тебе, Семён! — погрустнев, ласково сказал Фролов Красильникову и слегка пошевелил неслушающейся рукой. — С кровью от сердца тебя отрываю. Нужен ты мне здесь — вот как! Да только понимаю: там ты ещё нужнее… Адреса явок до Харькова возьмёшь у Сазонова, выучишь на память, — уже деловито наказывал он, забыв, что лежит в палате и через минуту-другую может потерять сознание от боли.
— Ясно. Как молитву.
— Вот-вот. Уточни у Сазонова пароль. Если его ещё не поменяли, он такой: «Скажите, не доводилось ли нам с вами встречаться в Ростове? — „Ваше имя?” — “Я — человек без имени“».
— «Я — человек без имени»! — медленно повторил Красильников последние слова пароля, словно пробуя их на слух, покачал головой. — Мудрено шибко!
— Мудрено, зато надёжно.
Они ещё сидели бы у Фролова, но не на шутку встревоженная нянечка привела врача — маленького, толстого, воинственного старичка, — и тот, несмотря ни на какие мандаты, просто выставил их за дверь. Лациса врач знал, вскинув острую бородёнку, сказал ему холодно, с достоинством:
— Это здание, товарищ Лацис, республика, государство, остров. Здесь самое высокое начальство — старик Гиппократ. И его предписаниям обязаны подчиняться все, кто ступит на эту территорию. Даже вы, хоть вы и председатель ВУЧК.
— Но ведь мы по делу, — попробовал сопротивляться его напору Лацис.
— Тем более! — резко бросил старичок.
Спускаясь по лестнице, Красильников предложил:
— А может, поищем этого… ну, который предписания им спускает. Столкуемся.
— Гиппократа?
— Во-во? Строгий, видать.
— Трудно будет столковаться. Он ведь грек, а ни ты, ни я греческого не знаем, — сказал Лацис, пряча улыбку. — Да и помер он больше двух тысяч лет назад.
Красильников даже остановился.
— Так что ж этот коновал мелет! — гневно сказал он, и яростные желваки вспухли на его скулах.
— Это он иносказательно, в переносном смысле, — продолжал улыбаться одними глазами Лацис.
Они вышли на улицу, сели в автомобиль. Автомобиль заурчал, выбросил густое облако сизого дыма и под этим дымом, как под зонтом, покатил по улице.
А немного времени спустя этот же двор пересёк Юра. Вошёл в вестибюль госпиталя. Около лестницы за столиком дежурила сестра, что-то записывала в журнал.
Юра громко кашлянул, чтобы обратить на себя внимание. Сестра подняла голову:
— Тебе что, мальчик? — строго спросила она.
— Извините, я хотел бы посетить товарища Фролова, — замялся перед этой казённой строгостью Юра.
— Его сегодня уже проведывали!..
— Но мне тоже нужно… — Он подумал и тихо, но твёрдо добавил: — Мне необходимо…
— Вы — родственник? Сын? — с любопытством разглядывая мальчика, допрашивала сестра.
— Нет. Но…
По лестнице спускался маленький старичок в белом халате. Он сердито махал руками:
— Ступайте! Ступайте! Часы приёма посетителей кончились! Сестра, в чем дело? Немедленно удалите посторонних!
Юра, вздохнув, направился к выходу. Но потом вернулся.
Вынул из-за пояса книгу, положил её перед сестрой:
— Пожалуйста, передайте эту книгу товарищу Фролову!
Сестра взяла книгу, пролистала её, удивлённо прочла название:
— «Граф Монте-Кристо»…
Юра вышел из ворот госпиталя, и город в сумерках показался ему чужим и неприветливым. С глухой обидой он думал о том, что остался совсем один, что нет у него в этом огромном городе человека, дома, крова, куда бы он мог сейчас пойти. Страх одиночества родил и окончательно укрепил в нем то решение, которое он принял.
Где-то был его отец… Путь к нему далёк и труден. Но, отойдя от госпитальных ворот, он сделал первые шаги по этому пути.
Допоздна засидевшись в кабинете, Щукин тщательно обдумывал полученное от Николая Николаевича донесение о провале Киевского центра. Неожиданно наступила для него полоса неудач — арест Загладина, теперь провал Киевского центра. Щукин был верен своей всегдашней привычке не преуменьшать масштабов случившегося. Донесение вызвало в нем поначалу приступ слепого нервного гнева. Теперь же, когда острота известия несколько притупилась, Щукин весь отдался напряжённому анализу. Провал заговора подтвердил его предположение, что события в Киеве — не цепь случайностей, что скорее всего это хорошо продуманная и организованная операция чекистов. Но как они вышли на Центр? Где, с какой стороны организация оказалась уязвимой? Кто допустил ошибку? Сперанский? А может быть, Лебедев? О его судьбе Николай Николаевич ничего не сообщал. Неужели причина провала в Лебедеве? Нет, это маловероятно, Лебедев очень осторожный, опытный разведчик. Значит, он, Щукин, что-то не предусмотрел, позволил застать себя врасплох?
Нужен был Осипов. Щукин вызывал его дважды, но капитана не могли найти. С еле сдерживаемой яростью Щукин вызвал дежурного, приказал ему немедленно найти капитана. Но Осипов вскоре явился сам. Молча выслушал начальственные замечания Щукина по поводу его беспричинного отсутствия. Дождавшись паузы, тихо сказал, что был на конспиративной квартире на Клочковской улице, куда пришёл из Киева Мирон Осадчий.
— Что с Лебедевым? — нетерпеливо спросил Щукин.
— Подполковник погиб. Чекисты вышли на ювелира. Когда Лебедев с проводником пришли туда, их ждала засада. Осадчему удалось бежать, — ровным, бесстрастным голосом докладывал Осипов.
— Ю-ве-лир, — раздельно проговорил Щукин, глаза его сузились. Значит, либо его перехитрили чекисты, либо истоки провала следует искать здесь… в штабе. Похоже, что здесь.
— Кто знал о ювелире? — Это было раздумье, а не вопрос, но Осипов готовно ответил:
— Кроме нас с вами, только Лебедев и командующий. — Немного помедлив, он добавил: — Ещё, может быть, ротмистр Волин.
— А связной? — пронзительно взглянул на капитана Щукин.
— Исключено. Мирон Осадчий ничего не знает. Шёл, куда приказывали.
Щукин почувствовал незнакомую прежде ватную слабость во всем теле: он был постоянно готов к самым неожиданным ситуациям, только не к этому, не к встрече с лазутчиком красных вот так впрямую, в штабе! Это же катастрофа. Именно катастрофа… В последнее время Николай Николаевич уже дважды сообщал, что, по его предположениям, некоторые оперативные сводки Добровольческой становятся известными в штабе красных. Однако Щукин решительно отвергал эти предположения как не имеющие под собой почвы. Но теперь?.. Полковник вытер пот со лба. Теперь-то как? Кому верить? Кому доверять?
— В приёмную командующего могли просочиться сведения о ювелире, — предположил Осипов, присвоив себе прежнюю насторожённость Щукина к Кольцову.
Щукин вспомнил о своём разговоре один на один с командующим — тот, не читая и даже не поинтересовавшись фамилией ювелира, подписал письмо.
— Нет, не могли! — Полковник отошёл к зашторенному окну. — А ведь у меня нет другого выхода, как немедленно начать проверку офицеров штаба, — с внезапной бессильной горечью подумал он. — Проверку тщательную и строгую.
Утром следующего дня полковник Щукин стремительно прошёл через приёмную командующего, но прежде чем войти в кабинет, коротко бросил Кольцову:
— В ближайший час Владимир Зенонович будет занят. Никого не впускать, ни о ком не докладывать!.. Ни о ком!
Микки взглянул многозначительно: что-то случилось. Кольцов тоже отметил это про себя. Медленно, с немало стоящим ему спокойствием он собрал бумаги, разложенные на столе, не спеша направился к выходу. Поймав вопросительный взгляд Микки, сказал:
— Понадоблюсь — я у телеграфистов.
Со скучающим видом он прошёл в аппаратную, спросил у дежурного офицера связи:
— Ничего срочного?
— Пока нет, Павел Андреевич, — ответил тот, не отрывая взгляда от телеграфной ленты.
— Я попозже ещё загляну, — сказал Кольцов и вышел, оставив позади себя торопливый стук телеграфных аппаратов и тонкий писк морзянки. Скользнул в сумеречный тупиковый коридорчик. Затаив дыхание, несколько секунд прислушивался. На ощупь нашёл знакомую дверцу и оказался в заваленной старой рухлядью комнатке. Замер.
— Ни одну из этих операций осуществить не успели, — донёсся сверху, из кабинета командующего, сухой и ровный голос Щукина. — По имеющимся у меня данным, чекисты одновременно арестовали почти всех руководителей Киевского центра.
Наступила пауза, во время которой Кольцов слышал звук шаркающих шагов Ковалевского, и затем донёсся его глуховатый голос:
— Продолжайте!
— Большие потери и среди личного состава Центра… — чётко докладывал Щукин. — Впрочем, это уже не имеет значения — чекисты ликвидировали все склады оружия и боеприпасов. Так что в случае чего все равно вооружать людей практически нечем.
— Значит, рассчитывать на помощь Киевского центра не следует? — прозвучал издалека голос командующего. Видимо, он стоял в дальнем углу кабинета. — Так я должен понимать ваше сообщение?
— Да, Владимир Зенонович, — негромко сказал Щукин, и стул под ним заскрипел. Разговор оборвался.
Кольцов мысленно представил себе Ковалевского: он, как обычно, смотрит на карту, вобрав в себя большую седую голову, странно похожий на попавшую на свет сову. Молчание затянулось. Казалось, Ковалевский забыл о Щукине, либо Щукин уже бесшумно вышел.
— Как Николай Николаевич? — глухо спросил наконец Ковалевский.
И опять — молчание. То ли скорбное. То ли Щукин обдумывает ответ. И наконец послышался его уверенный голос:
— Цел и невредим… Он-то и сообщил о разгроме Киевского центра…
— Слава богу… Слава богу… — с некоторым облегчением вздохнул Ковалевский, прошаркал по кабинету к столу и затем снова туда, к стене, где карта. Голос его зазвучал твёрже и громче: — Киев — крепкий орешек. Я надеялся раскусить его малой кровью с помощью Киевского центра. Но… без карты Киевского укрепрайона мы уложим у стен Киева всю армию. И сами сложим головы. И вы, и я…
— Вы хотите сказать, — с несвойственной ему нерешительностью начал Щукин.
— Да-да, нужна карта! — резко сказал Ковалевский, и опять Кольцов слышал только, как поскрипывал под Щукиным стул, как мягко шаркали по полу сапоги Ковалевского, а в окнах тихо позвякивали от ветра стекла.
Переступив с ноги на ногу, Кольцов обернулся к двери, упорно прислушиваясь к звукам в коридоре. Но там было по-прежнему тихо.
Казалось, все силы его, все нервы были натянуты до предела, каждый звук, каждый шорох держали его в непрестанном, напряжении. Риск был чрезвычайно велик. Если бы кто-нибудь увидел его здесь, ничего другого не оставалось, как бежать. Бежать, когда только-только с таким трудом наладил работу, только начал приносить пользу…
А там, наверху, в кабинете командующего, снова откашлявшись, заговорил полковник Щукин, заговорил убеждённо, с напором, торопливо, словно боясь, что его до конца не дослушают:
— Это слишком рискованная операция, Владимир Зенонович. Это почти немыслимая операция!
— На войне как на войне, полковник, — возразил Ковалевский. — Я так думаю, что эта операция по плечу Николаю Николаевичу?
— Я берег Николая Николаевича на крайний случай! На самый крайний случай, Владимир Зеноновнч! — отстаивал своё полковник. Было слышно, как он поднялся со стула.
— Падение Киева может во многом повлиять на исход всей военной кампании. Победы, как известно, окрыляют. — Голос Ковалевского то удалялся, то звучал громко, отчётливо: видимо, командующий медленно ходил по кабинету. — Победы поднимают боевой дух в войсках! А нам это сейчас очень необходимо… Вот и судите теперь сами, Николай Григорьевич, крайний ли это случай.
— Хорошо, Владимир Зенонович! — сдался наконец Щукин. — Я прикажу Николаю Николаевичу достать карты Киевского укрепрайона… Но не гарантирую, что это удастся… И не гарантирую, что Николай Николаевич сумеет после этого остаться на своём посту. — И после паузы добавил: — Вы по-прежнему настаиваете на этом?
Ковалевский подумал немного, твёрдо ответил:
— Выбора нет!
Дольше оставаться в комнате Кольцов не решался — его могли разыскивать. Он неторопливо вышел в коридор и снова отправился к телеграфистам.
Отобрав свежие телеграммы и на ходу непринуждённо, как это и полагается адъютанту его превосходительства, перечитывая их, поднялся в приёмную. Одна телеграмма с передовой от генерала Бредова — заинтересовала, его.
— Николай Григорьевич все ещё там? — озабоченно спросил Павел у Микки, висящего на телефоне с очередной светской новостью.
— Да, — ничуть не отвлекаясь от разговора, беспечно бросил Микки.
Кольцов, однако, не стал ждать. Он решительно отворил дверь в кабинет командующего, поймал на себе недовольный, угрюмо-диковатый взгляд Щукина.
— Простите, ваше превосходительство!.. Кажется, нашёлся сын полковника Львова! — доложил Кольцов, не удостаивая даже мимолётным взглядом замершего в негодовании Щукина.
— Что вы говорите?! — Командующий вскинул на адъютанта потемневшие от бессонницы удивлённые глаза. — Если это правда, я рад такой новости!
— Вот телеграмма с передовой! Генерал Бредов доносит, что к нему в штаб доставили мальчишку, который утверждает, что он — сын Львова. — В голосе Кольцова звучала неподдельная радость.
— Но… Как же он мог попасть на передовую? — спросил Ковалевский, обернувшись к полковнику Щукину. Щукин недоуменно пожал плечами. От чьих бы то ни было личных переживаний он стремился тщательно отгораживаться. И тогда Ковалевский решительно сказал:
— Вот что, капитан! Возьмите мою машину и поезжайте к генералу Бредову. На месте во всем разберётесь. Если мальчишка действительно сын полковника Львова — немедленно везите его сюда, ко мне. Я не оставлю его на произвол судьбы. — Носовым платком он вытер повлажневшие глаза, глухим сдавленным голосом добавил: — Михаил Аристархович… был моим другом… с детства… Жаль, не дожил… — и низко склонил голову, словно её пригнула к земле тяжесть нахлынувших воспоминании.
Кольцов неслышно закрыл за собою спрятанные в портьеры двери.
Возле штаба Кольцов, к своему удивлению, неожиданно увидел Ивана Платоновича Старцева. Постукивая тростью по булыжникам мостовой, он с видом больного человека, которому предписаны прогулки, медленно прохаживался по улице — видимо, ждал его. Встреча была незапланированная, и это не могло не встревожить Кольцова. Он прошёл мимо старика, свернул в людный переулок, подальше от штабных окон. И только у старой афишной тумбы остановился, с преувеличенным, насторожённым вниманием стал читать объявление о предстоящих гастролях в городе большой оперной труппы.
Старцев встал рядом с ним.
— Что-нибудь случилось? — тихо спросил Кольцов.
— Контрразведка вышла на нашу эстафету. Человек, который направлялся к вам из Киева, арестован.
— Кто? — не отрываясь от афиши, продолжал спрашивать Кольцов.
— Не знаю… И не знаю, как будут держаться люди, арестованные на проваленной явке. — Старцев сердито обстукивал булыжники, будто тянулся глазами к нужному ему объявлению и, не находя его, сердился.
— Вам надо уходить! — прошелестело со стороны Кольцова.
— Непосредственной опасности ещё нет. — Старцев уткнулся глазами в какое-то отпечатанное на машинке объявление.
«Случайность или предательство — этот провал? — лихорадочно думал Кольцов, разглядывая афишу. — Какая степень опасности грозит Ивану Платоновичу и Наташе? Можно ли им оставаться в Харькове? Как быть со связью?» На все эти вопросы ответа Кольцов пока не находил.
Связь с Киевом… На её восстановление может уйти немало времени. Кольцов это понимал. Но сведения, которыми он располагал, ждать не могли. Они слишком важны. Вот он, видимо, и наступил тот момент, который Фролов предусмотрел ещё тогда, в Киеве. Запасной вариант связи…
По булыжной мостовой проехала извозчичья пролётка. Кольцов подождал, когда стихнет стук колёс, и, видимо, приняв решение, тихо заговорил:
— Разыщите в депо паровозного машиниста Дмитрия Дмитриевича Кособродова. Запомнили? Скажете ему, что его брата Михаила Дмитриевича разыскивает однополчанин Пётр Тимофеевич.
— Запомнил, — любопытствуя над какой-то занятной афишей, ответил Старцев.
— Спросите у Кособродова, налажена ли у него связь с Михаилом. Если налажена, передайте ему следующее… Запоминайте! Ковалевский просил Щукина добыть через некоего Николая Николаевича карты Киевского укрепрайона… Я не слишком быстро? — с неподвижно-безразличным лицом торопился сообщить Кольцов, как этого требовала конспирация.
— Нет-нет, память у меня пока слава богу! — отозвался, весело щурясь, Старцев.
— Щукин пообещал Ковалевскому сделать это, Щукин очень ценит Николая Николаевича. Вероятно, это штабной работник, в ряды Красной Армии внедрился давно, должно быть, военспец из бывших белогвардейских офицеров… Сообщение надо передать крайне срочно. В штабе Добрармии разрабатывается генеральное наступление на Киев.
— Не беспокойтесь, попытаюсь что-то предпринять, — заверил Старцев, чувствуя, что они слишком долго задержались у афиши — со стороны это может показаться подозрительным. Они коротко условились о следующей встрече. Вежливо раскланявшись, Старцев ступил на мостовую. Но остановился, не скрывая торжествующей иронии, громко сказал: — А знаете, господин офицер, талеры, которыми вы интересовались, я продал. Извините! Девяносто шесть великолепных талеров… за три пуда пшена. — Затем он торопливо пересёк улицу и смешался с толпой.
Кольцов ещё долго видел его широкополую шляпу, уплывающую среди платков, картузов, цилиндров…
Открытый «фиат» командующего, в котором ехал Кольцов, с трудом продвигался по разбитой многочисленными повозками просёлочной дороге. Позади машины выстилался, надолго замирал в тягучем августовском безветрии длинный шлейф пыли. Она медленно оседала на дорогу, на иссохшую придорожную траву. Кругом лежала уставшая от войны земля, давно ждущая дождя и заботливых рук пахаря. На пологих склонах балок застыли в тревожной полудрёме опустевшие села и хутора. Вдоль дороги, иногда пересекая её и удаляясь к самому горизонту, тянулись линии окопов с перепаханными артиллерией ходами сообщения, полуразваленными блиндажами, пулемётными точками. И множество наспех сколоченных крестов торчало среди выжженных августовской жарой полей. Жёлтые одичавшие кресты среди одичавших трав…
По мере приближения к фронту Кольцову все чаще встречались пустые интендантские повозки, телеги, переполненные израненной солдатнёй. С тупым безразличием провожали они взглядом проезжающий мимо автомобиль.
Грохот артиллерии и шум передовой постепенно нарастал и, поглощая горячую степную тишину, сотрясал раскалённое до звона небо.
В полуразрушенном, полувыгоревшем селе, среди почерневших хат и одиноко торчащих обугленных стропил, Кольцов безошибочно — по ведущим к одному месту телефонным проводам — отыскал штаб. Отряхивая с себя пыль, вошёл в хату.
Наскоро приспособленное под штабное помещение человеческое жильё всюду хранило остатки мирного благополучия, вытесненного и смятого войной. Поднявшиеся навстречу Кольцову офицеры смотрели на него. Глаза, глаза! В одних — бессознательное, доведённое до автоматизма годами службы уважительное почтение перед старшим по положению и по чину; в других — издёвка к штабному капитану; но большинство глаз не выражали ничего — в них застыло безразличие и глубокая одеревенелая усталость.
Кольцов уважительно, с интересом рассматривал фронтовиков. На них были истерзанные окопной жизнью мундиры, стоптанные сапоги, смятые фуражки с потрескавшимися козырьками. Это были люди, которые делали войну.
Дежурный по штабу поручик, вытянувшись в струнку, неустоявшимся юнкерским голосом звонко выкрикнул:
— Господин капитан! Конный разъезд задержал парнишку. Он утверждает, что его отец — полковник Львов.
— Я хорошо знал полковника, — сказал Кольцов. — Приведите сюда парнишку.
Вскоре в сопровождении солдата в комнату вошёл Юра. Слой серой, застарелой копоти и пыли покрывал его лицо, на нем висели лохмотья грязной одежды. Низко понурив голову, он встал посреди комнаты, взглядом исподлобья нашёл Кольцова, и тотчас в глазах его вспыхнули искры радости. Юра узнал человека, который помог ему сесть в поезд на маленькой станции. Узнал сразу, хотя и был на Кольцове щегольской офицерский мундир. Кольцов тоже узнал своего попутчика. Вглядевшись, он без труда подметил в чертах мальчишечьего лица — в разрезе глаз, в манере смотреть твёрдо, открыто, в упор — сходство с полковником Львовым.
— Как тебя зовут? — ласково спросил Кольцов.
— Юра, — с готовностью ответил мальчик.
— А как зовут твоего отца?
— Михаил Аристархович… Значит, вы тогда убежали от бандитов? — невольно сбился на прошлое Юра.
— Да, убежал… А ты… Ты ведь должен быть в Киеве? Где мама? — И по тому, как дрогнуло лицо мальчика, понял, что об этом спрашивать не следовало.
— Мама… умерла, когда бандиты… — Голос Юры прервался, губы задрожали, но он справился с собой. — А папа? Вы знаете моего папу?
Сердце Кольцова кольнула жалость. Сказать правду? Нет, так сразу невозможно. И чтобы хоть как-то оттянуть время, он с небрежной деловитостью спросил:
— Так почему ты не в Киеве, Юра?
Лицо у Юры вытянулось, глаза стали строгими, как у отца.
— Тогда бандиты нас выбросили из вагона. А потом я все же доехал до Киева и ждал отца, я думал…
Юра изо всех сил сдерживал слезы. Кольцов, в знак доверия, положил руку на плечо и усадил мальчика на скамейку. Присел рядом. Немного подумал, вспоминая события недавнего прошлого.
— Мы с твоим отцом, Юра, вместе бежали от бандитов. — И он стал рассказывать, как храбро вёл себя Юрии отец во время побега. Кольцов рассказывал, словно бы вовсе не замечая вопроса в нетерпеливом взгляде мальчика, оттягивая ту тяжёлую, неотвратимую минуту, когда надо будет сказать правду, одну горькую правду. — Твой отец умел стойко переносить невзгоды и несчастья… — издали, с трудом справляясь со своим голосом, сказал Кольцов.
— Умел? — переспросил Юра. Он вдруг стал догадываться, почему этот офицер не говорит, где сейчас отец. И все-таки ему не верилось. Он знал, что на войне убивают многих, могли убить и его самого — на батарее, во время скитаний при переходе фронта… Но чтобы это непоправимое случилось с его отцом! Нет-нет, этого не может быть! Это невозможно!
— Да, Юра, твой отец был храбрым офицером… и погиб он в бою, как герой… Я тебе ещё многое расскажу… о нем… — наконец решился Кольцов.
Сквозь мутную пелену Юра видел, как в штабе появился генерал. Это был Бредов.
— Мужайся, солдат, — сказал генерал деревянно-бодрым тоном. — И выше голову! Мы заменим тебе отца. — Тяжёлая рука неуклюже погладила Юру по голове.
Нет, отца никто не заменит, это Юра знал твёрдо. И все же он так нуждался сейчас в самом обыкновенном тепле, в чьей-то постоянной надёжной близости. И всем сердцем он потянулся к Кольцову, который уже однажды помог ему и сейчас не говорил, как другие, фальшивых слов притворно-участливым голосом. И ещё этот человек хорошо знал папу…
— Мальчика помыть, найти ему одежду! — приказал дежурному генерал Бредов с сознанием выполненного долга.
Кольцов встал, почтительно выпрямился:
— Мы сейчас же едем, ваше превосходительство! Юру ждёт командующий…
Проснулся Кольцов довольно рано. Тут же подумал о том, что в полдень должен встретиться с Наташей, чтобы узнать, установлена ли связь с Кособродовым и, что не менее важно, не коснулся ли самих Старцевых провал эстафеты, не угрожает ли им непосредственная опасность. Если есть хоть что-то подозрительное, Старцевым нужно немедленно исчезнуть из города и тогда… Тогда он останется совсем один. Однако, может, ещё и обойдётся. На связь посылают крепких людей, вряд ли контрразведчикам удастся узнать что-либо существенное.
Связь, связь… Если она оборвётся, его пребывание здесь во многом потеряет смысл. Ведь пока он полезен только сведениями, которые удаётся добыть. Те донесения, которые успели уйти по эстафете, безусловно важны. Но будут не менее важные. Должны быть! Ближайшая и наиважнейшая его задача — узнать, кто скрывается под именем Николая Николаевича. Вероятнее всего, этого человека следует искать среди ответственных работников штаба 12-й армии — такой вывод напрашивался, если по-настоящему осмыслить все разговоры Щукина с Ковалевским. Но это всего лишь предположение, которое надо ещё много раз проверить. Может оказаться и так, что под этим именем зашифрована целая организация.
Из соседней комнаты донеслось какое-то сонное прерывистое бормотание и всхлипывания, которые, видно, и разбудили Кольцова. Он тихо встал и на цыпочках прошёл к открытой двери — вчера они с Юрой долго разговаривали, лёжа в постелях, и дверь так и осталась растворённой. Мальчик спал, беспокойно разметавшись, лицо его было напряжено, брови нахмурены, губы плотно сжаты. Видно, и во сне переживает свои скитания и горести… Вчера Ковалевский распорядился сшить мальчику обмундирование. Надо было с утра проследить, чтобы портные управились побыстрей. Юра все порывался на кладбище, на могилу к отцу и Кольцову еле удалось уговорить его дождаться до завтра: ну куда он пойдёт в своём рваньё? А обмундирование даже самого малого размера, какое нашлось на складе, Юре оказалось слишком большим.
Однако едва они успели умыться, как из мастерской принесли готовую одежду. Юра тотчас надел её и на глазах переменился. В хорошо сшитом, подогнанном и отглаженном обмундировании он походил на молоденького франтоватого юнкера, только что призванного в строй.
После завтрака они пошли к командующему. Со смущённой, но довольной улыбкой Юра вытянулся в струнку посреди кабинета, старательно держа руки по швам. Ковалевский внимательно оглядел Юру, покряхтел, довольный его видом, и с ласковой отеческой усмешкой похвалил:
— Молодец! Лейб-гвардия! А? Прямо хоть сейчас с большевиками воевать!
— Требует у меня погоны, Владимир Зенонович, — добавил доброй веселинки Кольцов.
Ковалевский гулко рассмеялся:
— Погоны? А не рановато? — Он добродушно потрепал Юру по голове, затем потянулся к столу, взглянул на какие-то бумаги, и сказал Кольцову: — Павел Андреевич, голубчик! Сообщите запиской по проводу Шкуро, что он произведён в генерал-лейтенанты… Ну, там поздравьте его от меня…
— Не понимаю Антона Иваныча Деникина, — нахмурился Кольцов. — Вы — командующий армией и… тоже в этом чине. Почему вам ставка не даёт полного генерала?
Ковалевский отмахнулся с гордым добродушием:
— Видите ли, Павел Андреевич! Меня в генерал-лейтенанты произвёл государь император… Вот-с!..
— Я вас понял, ваше превосходительство, — с деликатной благоговейностью кивнул Кольцов и тут же вышел. Юра шагнул было за Павлом Андреевичем, но Ковалевский подошёл к нему, усадил в кресло. Сам сел напротив, снял пенсне, зачем-то беспокойно протёр его и снова водрузил на место.
— Вот так, Юрий! Твой отец был большим моим другом. Мы вместе с ним учились, вместе воевали… Немного знал я людей такой отваги, чести, верности долгу и присяге… И я был бы счастлив, если бы сумел… смог… да-да, если бы я смог заменить тебе отца. Хоть в малой степени!.. — смущённо, с паузами говорил Ковалевский: ему нелегко давался этот разговор.
Юра сидел в глубоком кожаном кресле. Голова его была низко опущена. Он беспомощно молчал. Ковалевский долго смотрел на Юру, искал слова и не находил их, и решил перевести разговор на другое:
— Надеюсь, ты тоже хочешь быть военным?
— Н-не знаю… — Юра не сразу нашёлся — вопрос его явно захватил врасплох; он боялся обидеть этого старого и доброго к нему генерала, но и врать не хотел. — Нет, пожалуй!
— Кем же? — искренне удивился Ковалевский, считая, что для каждого юноши предел мечтаний — стать офицером.
— Путешественником, — отозвался тихо Юра: другу своего отца он мог признаться в самом сокровенном.
— Путешественником… — Точно облако набежало на лицо командующего. — Да-да… это прекрасно… И конечно, хочешь исследовать Север?
— Да! А откуда вы знаете? — поразился Юра.
— «Север полон загадок. Север полон тайн». Это часто повторял муж моей племянницы…
— Он путешественник?
— Да. Он был путешественником… Ранней весной четырнадцатого года он отправился с Земли Франца-Иосифа к Северному полюсу. И умер в пути…
— Но это же… это же вы рассказываете о Седове! — взволнованно воскликнул Юра.
— Да. О Георгии Яковлевиче Седове! — с торжественной гордостью заявил генерал.
Ковалевский ещё несколько мгновений глядел на Юру. Потом грузно поднялся и вышел из кабинета. Вернулся он вскоре с фотографией, где был изображён лейтенант с едва пробивающимися русыми усами и бородой, в новенькой морской форме, а рядом с ним — миловидная тоненькая девушка — совсем молоденькая, имеющая отдалённое сходство с генералом.
— Видишь ли, детей у нас не было, и Вера… она подолгу жила у нас… воспитывалась… а это — Георгий Яковлевич. Они только поженились. — Ковалевский поднял на Юру погрустневшие глаза, спросил: — А хочешь, я подарю тебе эту фотографию?
Глаза Юры вспыхнули радостью.
— Но…
— У меня ещё есть такая, — успокоил его Ковалевский и подошёл к столу, взял ручку. Задумался. Потом сказал: — Это уже когда они пешком отправились к полюсу, Георгий Яковлевич написал Вере: «Если я слаб, спутники мои крепки…» Ты хочешь стать спутником Георгия Яковлевича. Значит, ты должен дойти до полюса! Вот так я и напишу тебе на фотографии.
«Если я слаб, спутники мои крепки». Юра повторил эти слова про себя, они ему понравились, хотя их смысл и был до конца скрыт для него. Он решил, что при случае расспросит обо всем Кольцова.
Позже командующий дал Юре машину для поездки на кладбище и распорядился, чтобы Кольцов сопровождал мальчика.
Когда они приехали к Холодногорскому кладбищу, Кольцов отпустил машину. Он понимал, что мальчику не хочется быть чем-то связанным, угадал он и невысказанное желание Юры остаться в одиночестве и, проводив его к могиле отца, отошёл и присел на мраморную скамью, вделанную в стену пышно и аляповато разукрашенной часовенки — усыпальницы какого-то купца.
Сквозь ветви боярышника ему хорошо была видна фигура Юры, сидевшего в скорбной позе придавленного горем человека. Вспомнилось, как много лет назад, когда в аварии на корабельных доках погиб его отец, он, в таком же возрасте, как и Юра, дождавшись, когда разошлись все пришедшие проводить отца, когда увели маму, долго сидел у свеженасыпанного холмика, предаваясь своему отчаянию и горю. Однако ему было легче, у него оставалась мама, и жизнь его тогда уже определилась в главном. А Юре, в его совершённом одиночестве, кто сможет помочь найти свою дорогу в это бурное время?
Кольцов вдруг остро почувствовал ответственность за судьбу мальчика, с которым так упорно сводила его жизнь. Он готов принять эту ответственность, хотя, может быть, и не вправе делать этого. Но и жить рядом с Юрой только сторонним, пусть и доброжелательным, наблюдателем он не мог.
Они пробыли на кладбище долго, час, быть может, два. Наконец Юра поднялся, бережно прикрыл за собой калитку в ограде и пошёл к выходу.
Юре хорошо было рядом с Кольцовым. В той пустоте, которая образовалась в душе Юры, нашёлся уголок для этого человека, такого ненавязчивого и, как был уверен Юра, очень сильного. Он не лез с расспросами, не надоедал сочувствием и все время поступал так, будто Юра сам подсказывал, что лучше, необходимей для него. Вот и на кладбище он оставил Юру одного, но не ушёл совсем, словно понимал, что возвращаться в одиночестве Юре было бы тяжело.
И Юра доверчиво вложил свою руку в ладонь Кольцова.
В Киеве установился жаркий, налитой сухим, недвижным безветрием август. По вечерам вместе с лёгкой, настоянной на тихой днепровской воде прохладой слабый ток воздуха доносил в город горький запах дыма и едкой гари — так пахнет на скорбном пепелище выгоревшее, покинутое хозяевами жильё… Люди давно отвыкли от добрых запахов домашнего очага и свежеиспечённого хлеба.
Фронт был ещё далеко, отгороженный истоптанными бешеной конницей степями, тишиной притаившихся у рек и излучин ещё не разорённых хуторов. Но люди чувствовали, что он неуклонно движется к Киеву. Так движется только суховей, ни перед чем не останавливаясь. В воздухе повисла тревога. Люди знали, что несёт с собой фронт, и лица у них были озабоченные и растерянные.
Положение с каждым днём становилось все более угрожающим. 44-я дивизия 12-й армии, измотанная бесконечными оборонительными боями, лишившаяся почти всех боеприпасов, вынуждена была оставить Сарны, Ровно и Здолбунов. Начдиву 44-й Н. А. Щорсу было приказано во что бы то ни стало закрепиться на линии Сущаны, Олевск, Емельчино, Малин и удержать Коростенский железнодорожный узел.
В юго-западной части Правобережья петлюровцы захватили Винницу и начали развивать наступление на Киев и Умань. 2-й Галицкий корпус рвался к Житомиру…
В такой тяжёлой и сложной обстановке в Киеве состоялось совместное заседание президиума Совета рабоче-крестьянской обороны УССР и Реввоенсовета 12-й армии. Основным вопросом заседания была подготовка обороны Киева.
Выписавшийся из госпиталя Фролов, осторожно держа руку на перевязи, тихо, без скрипа, открыл дверь, на цыпочках вошёл в зал заседаний. Напряжённо ловя каждое слово, он незаметно, только движением глаз, стал отыскивать Лациса. Председатель Совета обороны Украины Раковский, строго глядя перед собой, предложил ввести Клима Ворошилова в Реввоенсовет 12-й армии и, кроме того, — здесь голос его зазвучал как-то торжественно — в Военный совет Киевского укрепрайона. В зале установилась особая драматическая тишина — все понимали, что тем самым обороне Киева придавалось чрезвычайное значение.
Ворошилов был здесь же. Спокойно упирался подбородком в эфес шашки, хмурился, слушал, исподлобья изучая людей. От него веяло неукротимой уверенностью, которая незаметно передалась и Фролову.
Лацис, сидевший у стены, устало повёл глазами, увидел Фролова, взглядом показал ему на выход. Бесшумно поднялся с места и неторопливо направился к выходу. В коридоре глухим, простуженным голосом спросил:
— Что-то случилось?
— Да.
Они прошли по коридору, Лацис — чуть-чуть впереди, с прямыми плечами не привыкшего сутулиться человека. Часовые бодро приветствовали их.
В кабинете Фролов положил на стол перед Лацисом тщательно расправленный листок бумаги. Лацис натруженными бессонницей глазами вопросительно посмотрел на него.
Фролов, не в силах скрыть волнения, объяснил:
— Только что получено. Донесение Кольцова… — Помолчал и твёрдо продолжил: — Суть в том, что Ковалевский поручил Щукину связаться с каким-то Николаем Николаевичем и через него получить копии карт Киевского укрепрайона.
— Ни много ни мало — укрепрайона? — хмуро переспросил Лацис. Судя по всему, доклад Фролова озадачил его. И как всегда в таких случаях, когда нужно было ему подумать, разобраться, он стал ходить по кабинету широким нетерпеливым шагом, Шаг за шагом, шаг за шагом — словно гонялся за нужной догадкой, как бы не замечая все так же неподвижно стоящего возле стола коллегу. Шаг за шагом… Остановился и, пристально вглядываясь куда-то мимо Фролова, задумчиво произнёс!
— С такой «просьбой» можно обращаться только к работнику штаба. Притом крупному. Имеющему доступ к секретным документам. Это ясней ясного. Теперь понятно, что провал операции «Артиллерийская засада» — непременно его работа… Что ещё ясно?
Фролов помолчал — он понимал, что Лацис нащупал верное звено в цепочке.
— Больше ничего… А что мы можем предпринять, чтобы выявить врага? Или хотя бы локализовать пока его враждебную деятельность? — уже решительно, словно обнаружив врага, не говорил, а диктовал Лацис.
— Имя… Николай Николаевич… Может, попытаться в этом направлении? — неуверенно предложил Фролов. — Что-то в этом есть…
— Агентурная кличка. В этом я не сомневаюсь. Щукин не простак, на таких вещах не ошибается! — озабоченно произнёс Лацис. И опять зашагал по кабинету, ища нужное решение, пока не остановился возле окна. Фролов тоже подошёл к окну, встал рядом. Долго молчал, с какой-то бесцельной тщательностью рассматривая сияющие купола собора и плывущие над ними облака.
— Я думаю, начинать надо вот с чего. Ограничить круг штабных работников, имеющих доступ к картам Киевского укрепрайона, — наконец произнёс Фролов.
— Пассивно, но верно, — согласился Лацис. — Выяснили у картографов, сколько комплектов карт — изготовили?
— Четыре.
— Нужно все их взять под особый контроль. Может быть, даже собрать их и выдавать исключительно при строжайшей необходимости. Не спускать с карт глаз. Проверить всех людей, кто так или иначе уже занимался картами и кто будет работать с ними в ближайшие дни!.. — Это уже был приказ.
После беседы с Лацисом Фролов подробно выяснил, где и у кого находятся карты. Затем собрал сотрудников, изложил им суть дела, дал каждому определённое задание. В оперативный отдел штаба 12-й армии послал Сазонова, потому что один из четырех комплектов карт хранился в сейфе у начальника отдела. Сазонов незамедлительно отправился в оперативный отдел, застал там Басова и Преображенского, которые корпели над составлением каких-то сводок.
— Простите, я из Чека, — кашлянув, сказал он и каждому протянул руку, как бы успокаивая их. — Сазонов!
— Чем обязаны? — поинтересовался Басов, мельком оглядев Сазонова с головы до ног.
— Велено получить под расписку карты Киевского укрепрайона, — объяснил им чекист цель своего визита.
— Они в сейфе у Василия Васильевича, — с показной бесстрастностью объяснил Басов.
— Кто такой Василий Васильевич? — спросил Сазонов.
— Товарищ, вы работник штаба? — поднял на него удивлённые и удлинённые, как у цыгана, глаза Преображенский.
— Я же вам сказал, я из Чека, — твёрдо ответил Сазонов, согласно инструкции уклоняясь от лишних разговоров.
— Но я же вот знаю имя-отчество вашего начальника — Мартин Янович Лацис, — с вежливой ехидцей сказал Преображенский.
— Товарищ, вероятно, недавно в Чека, — вступился за Сазонова Басов и затем объяснил: — Василий Васильевич — начальник оперативного отдела. Фамилия его — Резников. Карты находятся у него в кабинете. В несгораемом сейфе, — под замком. Но Василий Васильевич на работу ещё не приходил.
— Где его кабинет? — обратился чекист уже только к одному Басову.
Тот с невозмутимым доброжелательством широким, совсем не канцелярским, жестом указал пером:
— Вот эта дверь.
Сазонов прошёл через просторную, заставленную столами комнату, приоткрыл тяжёлую дубовую дверь в кабинет. Остановился на пороге, огляделся. В кабинете был идеальный порядок — на широком столе ни единой бумажки, ни единой папки, письменный прибор стоял ровно на середине, шторы на окнах аккуратно раздвинуты, в углу возвышался высокий стальной сейф. Чувствовалось, что в этом кабинете обитает замкнутый и аккуратный человек со старорежимной наклонностью к порядку. Сазонов не оборачиваясь спросил:
— В этом, что ли, сейфе?
— Угу, — с угрюмой неприязнью буркнул Преображенский, на шее у него возмущённо дёрнулся кадык. Преображенскому явно не нравился этот молодой чекист. Особенно ему не понравилось, как тот бесцеремонно осматривал кабинет Резникова, как разговаривал с ним — вроде бы и вежливо, а сам так и впивался глазами: мол, все о вас знаю…
Сазонов взял свободный стул и с нарочитой медлительностью установил его возле распахнутой двери кабинета Резникова, уселся на нем, вольготно откинувшись на спинку стула и закинув одну ногу на другую. И все же, несмотря на свободную позу, в его фигуре чувствовалась тренированная насторожённость. Отвернувшись к окну, он небрежно сказал не то себе, не то Преображенскому с Басовым:
— Ничего, подожду…
И он сидел возле двери и ждал — неподвижный, отрешённый. Преображенский и Басов молчаливо занимались своим обычным канцелярским делом и, казалось, напрочь забыли о нем. Тихо скрипели перья, так же тихо, по-канцелярски, шуршали бумажные листы, лишь изредка кто-нибудь из них отрывал глаза от бумаги, и тогда они перебрасывались двумя-тремя малозначащими фразами, смысл которых Сазонову был почти непонятен. Их, видимо, забавляло то, как он старался вникнуть в их разговор и никак не мог уяснить его. Сазонову была непонятна эта кабинетная неслышная работа, эта бумажная жизнь, но больше всего ему непонятно было то дело, которым они, по-видимому старательно, занимались.
День, истекая безоблачной белизной, медленно мерк за окном, а Резников все не приходил. Сазонову очень хотелось закурить, но он не решался это сделать, так как Преображенский все время кутал шею шарфом и время от времени покашливал. Правда, кашель у него странно походил на короткий и хлипкий смешок.
Наконец Сазонов не выдержал, достал из кармана кисет, осторожно, чтобы не потерять ни крупинки, насыпал на газетный обрывок махорки, свернул цигарку и покосился на склонившихся над папками и бумагами Басова и Преображенского. И, держа на виду самокрутку, небрежно обронил:
— Не будете возражать?
— Что? — не понял Басов, с трудом оторвавшись от бумаг.
— Закурю, — кратко объяснил Сазонов.
— Ах, вы вон о чем! — вопросительно покосился Басов на своего коллегу, но, не получив ответа, кивнул головой: — Да-да, курите.
Сазонов неторопливо чиркнул спичкой, поднёс огонь к цигарке и с наслаждением затянулся. Щурясь от едкого самосадного дыма, он как бы от нечего делать беспечно спросил:
— Что-то я не пойму, как вы работаете. Без регламента. Он что у вас, всегда так поздно приходит?
Сазонов знал, что многие не любят отвечать на вопросы — в вопросе есть что-то от допроса, — вот почему надо каждого разговорить. Похоже, что Басова можно, хотя на первый раз он и ответил уклончиво:
— По-разному.
Сазонов понимающе и сочувственно покачал головой. Преображенский выпрямился, удивлённо взметнул брови и вынув из кармашка мундира большие часы-луковицу, взглянул на циферблат.
— В общем-то довольно странно… — обратился он к Басову, не обращая внимания на Сазонова. — Я, пожалуй, схожу к нему…
С молчаливого согласия Басова он поспешно ушёл. И долго не возвращался.
Сазонов по-прежнему сидел у двери кабинета и смотрел на тяжеленный сейф, который он принудил сам себя охранять. В сердце его все сильнее закрадывалась тревога: «Что-то здесь не так… Что-то я не то делаю… Должно быть, не сейф нужно сторожить — он без ног, не убежит, — а искать Резникова…»
Преображенский вернулся через час. Концы шарфа у него растерянно развевались, ворот мундира расстегнут — видать, спешил. Лицо было перепуганное.
— Его нет! — выдохнул он с порога. — Представляете? Нет! Я стучал в окно — никто не отзывается… Подёргал дверь, а она не заперта. Вошёл — никого… Я к соседям — и те не видели…
Преображенский ещё что-то сбивчиво рассказывал Сазонову и Басову, желая, чтобы его поняли, объяснили, Загадочное исчезновение всегда пунктуального начальника. А Сазонов тем временем подошёл к телефону и попросил срочно соединить его с Фроловым. Фролов, к счастью, оказался на месте.
— Товарищ Фролов, беда! — глухим от волнения голосом доложил Сазонов. — Я в оперативном отделе…
— Ждите! — коротко бросил в трубку Фролов.
Минут через двадцать появился сам в сопровождении трех чекистов.
— В чем дело? — с порога спросил он, обращаясь ко всем сразу.
— Похоже, что-то случилось… что-то ужасное… — начал объяснять Преображенский, с какой-то боязливой искательностью ловя взгляд сурового Фролова. — Понимаете, Василия Васильевича, начальника оперативного отдела, нет дома… не обнаружилось. — И тут же торопливо и смятенно прибавил: — Вы представляете — нет! — На его самоуверенном лице вместо обычной усмешки проступило беспомощное недоумение.
— Ну и что из этого? — спокойно спросил Фролов.
— Как «что»?.. — удивился Преображенский. — Вчера мы сидели допоздна, и он сказал, что сегодня придёт несколько позже. Он не пришёл, и я подумал, что Василий Васильевич прямо из дому отправился на заседание Реввоенсовета… Уже вечер, а его нет. В Реввоенсовете он не докладывал. Понимаете?.. Я ходил к нему домой, дверь не заперта, а его — нет…
— Та-ак, — нахмурился Фролов. — Где он живёт?
— На Лыбедской… Значит, так. Надо пройти по Анненской, свернуть на Левашовскую… Нет, вы не найдёте! Я покажу! — старательно пытался теперь помочь чекистам Преображенский.
— Другой ключ от сейфа у кого? — все так же угрюмо спросил Фролов: в его душу закрадывалась тревога.
— Другой ключ? — удивлённо переспросил Преображенский, словно никак не мог понять, при чем тут какой-то ключ, если исчез, может быть, погиб человек, но затем он стал словоохотливо объяснять: — Ах, да! От сейфа? Видите ли… да, действительно было два ключа. Но Василий Васильевич, он такой рассеянный…
— Вы, пожалуйста, покороче, — нетерпеливо попросил Фролов.
— Василий Васильевич один ключ совсем недавно потерял, — пришёл на помощь Преображенскому Басов, — и стал пользоваться тем, что находился у коменданта штаба.
— Не знаете, может быть, он вчера сдал его коменданту?
— Разрешите, я проверю, — предложил Преображенский; ему хотелось что-то делать, как-то действовать. Фролов кивнул. Преображенский торопливо вышел, следом за ним, повинуясь взгляду Фролова, шагнул один из чекистов. Ждать пришлось недолго — вскоре они вернулись. Преображенский растерянно развёл руками и огорчённо доложил:
— Нет, вчера Василий Васильевич ключ не оставлял.
Больше ничего не оставалось — надо было искать Резникова.
Фролов оставил Сазонова сторожить сейф, а сам вместе с помощниками, в сопровождении растерянного Преображенского, отправился на Лыбедскую. Они прошли по безлюдным, мощённым булыжником Анненской и Левашовской, пересекли пустырь и оказались возле небольшого кирпичного домика с тёмными оконцами. На город опустились зеленые сумерки.
— Здесь! — показал на домик Преображенский.
Фролов бесшумно поднялся на крыльцо. Внимательно осмотрел дверь. Толкнул. Она с тонким жалобным скрипом открылась. Вспыхнул фонарь. Тонкий луч заскользил по стенам коридора, затем по комнате… Вот в световом овале оказалась высокая из цветного стекла, керосиновая лампа. Фролов зажёг её. Передал фонарь пожилому чекисту, коротко приказал:
— Осмотрите чердак!
Остальных двух чекистов он направил к соседям Резникова. Они должны были выяснить у них все подробности его жизни, привычек, установить, кто к нему ходил, с кем он водил знакомство. Фролов подчеркнул, что в таких делах нет мелочей, что нужно не допрашивать, а беседовать, и тогда соседи обязательно что-то вспомнят, расскажут! А сам стал внимательно присматриваться к обстановке в комнате. Ничего особенного — стол, кровать, стулья. Но вот взгляд его задержался на лежащем на боку стуле, очевидно опрокинутом впопыхах. «Это уже что-то значит», — с привычной деловитостью отметил он. Затем тщательно осмотрел стены, углы комнаты, пол, пытаясь найти ещё какие-нибудь следы. Он знал по опыту цену каждой мелочи, которые при правильном, умелом осмыслении могут рассказать многое. Но больше ничего примечательного он в комнате не обнаружил. В остальном, в общем, был порядок, неуютная, холостяцкая чистота.
— Товарищ Фролов! — донёсся из коридора голос пожилого чекиста. — Подите-ка сюда!
Фролов прошёл в коридор, следом за ним — неуверенной походкой Преображенский. Пока осматривали жилище Резникова, он бесшумной и почтительной тенью ходил за Фроловым, ожидая от того незамедлительного ответа на все смутившие его канцелярский покой вопросы. Собственно, и вопросов этих было немного: жив ли Резников? убит ли? и почему заинтересовались его сейфом? Он чувствовал, что присутствует при каких-то важных событиях, и это ему нравилось. Он пытался прочесть на лице Фролова хоть что-нибудь, но лицо у того было бесстрастно-каменным.
И тут Преображенский вдруг увидел в световом пятне нож и обрадованно закричал:
— Смотрите!
Но Фролов уже присел на корточки возле ножа и внимательно его осматривал. Нож был короткий с наискось спиленным острым лезвием, с рукояткой, обмотанной кожей, — обыкновенный сапожный нож. «Откуда он у Резникова дома? Почему на полу?» — мгновенно промелькнуло в мыслях у Фролова. Чекист прежде всего должен замечать то, что ему непонятно. А здесь многое непонятно. Сидя так, на корточках, Фролов взглянул на входную дверь и защёлку замка. Попросил посветить ему. Преображенский поспешно поднёс резниковскую лампу к двери. Дверь оказалась старой, сильно разбухшей. Фролов внимательно осмотрел замок, узкое отверстие для ключа, защёлку. И сквозь зубы сдержанно хмыкнул, вынул чистый носовой платок из кармана и осторожно, боясь дотронуться до ножа, завернул его.
— Ну что ж, пошли! — недовольно сказал он сотрудникам. — Квартиру заприте и опечатайте.
Ему было ясно, что ничего особенного, никаких мелочей или следов он больше здесь не обнаружит.
— Простите. Вы думаете, это убийство? — тихим голосом спросил ещё больше присмиревший Преображенский. Его поразил нож, с такой тщательностью завёрнутый в платок.
— Нет, я так не думаю, — сдержанно ответил Фролов.
— Но… этот нож… — ещё более растерялся Преображенский, Фролов усмехнулся. Пожал плечами. И бесшумно шагнул в темень. За ним с готовой поспешностью и Преображенский.
За то время, пока они находились на квартире Резникова, небо вызвездило. По всему Киеву в окнах сияли огни — город не мог заснуть, город не хотел спать.
Едва ли не около полуночи чекисты с Фроловым вернулись в штаб армии. Сазонов все так же недвижно сидел в кабинете — Резникова, возле сейфа. Вызвали коменданта штаба, потом разыскали и привезли сонного слесаря, который больше часа угрюмо колдовал над сейфом. Наконец толстая, ленивая дверца с бесшумной тяжестью открылась. Внутри шкафа зияла пустота.
— Здесь ничего нет! — угрюмо сказал Фролов. Чекисты молчали — это в какой-то степени их провал. Басов и Преображенский растерянно переглянулись. «Батюшки-светы, да как же так? — было написано в глазах Преображенского, Басов тихо пробормотал:
— Да этого не может быть… Эт-то невозможно!.. Вчера вечером Василий Васильевич на моих глазах положил сюда карты Киевского укрепрайона и последние донесения с фронта. Это какая-то мистификация…
— Я тоже… тоже это видел, — подтвердил Преображенский и, не вытерпев, перегнулся через плечо Фролова и заглянул в сейф. Сейф зиял чёрной равнодушной темнотой.
…Несмотря на позднюю пору, Лацис спать не ложился, ждал Фролова. Надеялся на добрые вести. Но по виду Фролова, по усталой его походке понял, что произошло то, чего он боялся больше всего и к чему все-таки не хотел быть готовым. Щукин перехитрил его. Донесение Кольцова опоздало. Опоздало на сутки, а может, и того меньше… Время выиграло схватку…
— Ну и что ты думаешь по этому поводу? — спросил Лацис, с трудом пряча свою огорченность.
Фролов сел в кресло, склонил голову и долго сидел так, молча. Затем стал тихо рассказывать:
— Судя по всему, дело было так… Около двух часов ночи Резников ушёл из штаба. Его заместитель Басов говорит, что Резников в тот вечер был заметно взволнован, а за полночь стал почему-то торопиться. Сказал, что ему нездоровится, что придёт завтра попозже, к заседанию Реввоенсовета. Это он, не любящий опаздывать!.. Ключ от его квартиры находился у соседки — она накануне убирала в его комнатах и ключ оставила у себя. Без ключа Резников попасть к себе в дом не мог.
— Но дверь, ты же сказал, была не заперта?
— Да. Он открыл её вот этим ножом. — Фролов положил на стол перед Лацисом скошенный сапожный нож.
— Зачем ему это было нужно? Какой смысл открывать свою дверь ножом, если он мог зайти к соседке и взять ключ?
— Зайти к соседке — это значило потерять какое-то время. Он у соседки столовался и зачастую ужинал довольно поздно, иногда за полночь. За все хлопоты он платил… Если бы он пришёл за ключом, соседка усадила бы его ужинать…
— Он мог бы и отказаться. Сослаться на отсутствие аппетита, на нездоровье, ещё на что-то…
— Все это тоже требует времени. А он торопился — светает сейчас рано…
— Опрокинутый стул? Как он вписывается в твою версию?
Лацис нервно ходил по кабинету и изредка на ходу бросал свои вопросы.
— Резников не зажигал в комнате огня. Он зашёл домой, чтобы переодеться…
— Не очень убедительно. В своей комнате, где я знаю, как расставлена мебель, я вряд ли свалю стул даже в полной темноте.
— Но он торопился. И нервничал. Ему необходимо было выйти из города в темноте… И он успел, он вышел из города ещё до рассвета. Я отдал распоряжение Особым отделам всех фронтовых дивизий задержать его. Указал приметы. Где-то же он будет переходить линию фронта…
— Может быть… Может быть… — задумчиво расхаживая по кабинету, тихо говорил Лацис. — Василий Васильевич… Николай Николаевич…
— Что?
— Похоже!.. Очень похоже, что ты прав…
Купола Софийского собора на фоне ночного неба были иссиня-чёрными, они уже не отливали золотом, не сияли, — а тихо меркли, как угли в угасающем костре.
— Вызови Басова! — не оборачиваясь, попросил Лацис и, не дожидаясь ответа, добавил: — Пусть срочно зайдёт ко мне!..
Басов словно ждал звонка Лациса и пришёл довольно скоро. Остановился посредине кабинета, вопросительно смотрел на Лациса.
— Владимир Петрович. Предположим, что карты Киевского укрепрайона оказались у врага, — устало сказал Лацис. — Что можно предпринять, чтобы свести к минимуму урон от утечки этих сведений?.. Ну, скажем, передислокация войск?.. Перестройка оборонительных линий?..
Басов чуть снисходительно посмотрел на Лациса:
— Если говорить честно…
— Да-да, именно… честно!..
— Кардинально ничего нельзя изменить, к сожалению. Для перестройки всей оборонительной линии понадобился бы не один месяц, — доверительно сказал Басов. — Впрочем, некоторые мысли у меня по этому поводу есть, и я хотел бы их сегодня же… да-да, уже сегодня доложить Реввоенсовету… если… если, конечно, вы, так же как и я, думаете, что это предательство! — Он сделал нажим на последнем слове.
Лацис долго молчал. Затем твёрдо сказал:
— К сожалению, ничего другого мы предположить не можем, кроме этого… — и добавил: — Впрочем, я назвал бы это другим словом. Резников — не предатель. Он, видимо, был просто враг, а мы этого вовремя не угадали… Хорошо замаскированный враг!
Капитан Осипов внёс в кабинет Щукина большой и грязный, весь в торопливых, аляповатых заплатах, мешок. Брезгливо водрузил его посреди кабинета.
— Что это? — поморщился Щукин, удивлённый тем, что грязный мешок Осипов бесцеремонно поставил на ковёр, тогда как место этому мешку в лучшем случае у порога.
— Презент, ваше высокоблагородие, — с послушно-лукавым лицом сказал Осипов. — Презент от Николая Николаевича. — Последние два слова он произнёс значительно.
Щукин поднялся с кресла и с необычной для него неторопливостью подошёл к мешку. Осипов тем временем развязал сыромятный ремень, извлёк из мешка несколько пар старых, со скособоченными каблуками и истёртыми голенищами, сапог.
Стараясь не запачкать ни мундира, ни галифе, держа сапоги почти на вытянутых руках, вытряхнул из голенищ рулоны плотной бумаги, расправил, разгладил тыльной стороной ладони листы и с подобающей в этих случаях внушительностью поднёс их полковнику Щукину. Тот с неторопливым вниманием начал просматривать их. Листы были широкими, на них пестрели причудливые, извилистые линии, многочисленные точки и цифры и ещё какие-то значки.
— Карты Киевского укрепрайона? — пытаясь скрыть удивление, удовлетворённо произнёс он, расстилая листы на полу. Осипов со старанием стал помогать полковнику. Уже через несколько минут пол кабинета был устлан картой, на которой условными знаками были отмечены опорные узлы и оборонительные линии, опоясывающие Киев.
— Н-да! Вот уж не верил, что Николаю Николаевичу удастся и на этот раз выполнить задание, — потеплевшим голосом сказал Щукин.
— Николаю Николаевичу и Михаилу Васильевичу, господин полковник, — счёл своим долгом уточнить Осипов и, тут же с некоторой торжественностью в голосе доложил новость, которую полковник Щукин ждал давно и уже потерял всякую надежду на то, что она будет столь оптимистичной. — Николай Николаевич сообщает, что Михаил Васильевич приступил к работе и эта операция во многом была осуществлена им.
Щукин поднял голову, благодарно взглянул на Осипова.
— Хорошая весть, спасибо! По крайней мере, с таким помощником Николаю Николаевичу будет во много раз легче… Что ещё сообщает Николай Николаевич?
Осипов несколько замялся, опустил глаза. Второе — разочаровывающее — сообщение Николая Николаевича он надеялся попридержать до вечера.
Но полковник нетерпеливо потребовал от него:
— Ну что?.. Что?!
— Сообщает, что в штабе красных были информированы об этом задании! — Лицо Осипова приняло скорбное выражение. Ах, как бы ему хотелось сейчас уменьшиться в размерах, стать незаметным, невидимым, чтобы гнев полковника излился не на него!
Щукин медленно поднял глаза на Осипова, и они сразу сделались холодными.
— Я вновь настоятельно прошу вас подвергнуть тщательной проверке всех, кто работает в штабе недавно.
— Я делаю все, что в моих силах, господин полковник, — счёл своим долгом напомнить Осипов. — Однако…
Щукин недовольно нахмурился, веко левого глаза задёргалось — верный признак того, что полковник начинал впадать в ярость.
— Однако… — ровным, бесцветным голосом произнёс он, — однако где-то у нас в штабе сидит вражеский лазутчик. Это уже не предположение, а факт. Происходит утечка самой секретной информации. А мы с вами непростительно медлим. Бездействуем. Да-да, бездействуем! Чего-то ждём! Чего?
— У меня есть один план… — немного оправившись от оцепенения, неуверенно начал Осипов.
Но Щукин не стал его слушать.
— Ступайте! — раздражённо махнул он рукой. — Мы ещё вернёмся к этому разговору!
Провинциальный, тихо утопающий в вишнёвых садах Харьков за месяц-полтора вдруг превратился в одну из оживлённых столиц белогвардейщины. Но никак не мог привыкнуть к этому — на окраинах города так же, как и прежде, на завалинках любили сидеть седоусые деды, во дворах хозяйки кшихали на кур, а вечерами патриархальную тишину рвали разухабистые песни обалдевших от самогона парней.
Но центр жил жизнью столицы. По Сумской, Университетской и Рымарской улицам сновали автомобили иностранных марок и высокомерные парные экипажи. Все было как до войны — открылись рестораны с внушительными швейцарами у дверей, гостиницы с тяжёлыми неуклюжими занавесками на окнах, открылись многочисленные пансионы. Заработала неутомимая валютная биржа, объявились приезжие, из коих многие селились в гостиничных номерах-люкс или в лучших апартаментах особняков-пансионов. Жизнь стремилась быть похожей на ту, дореволюционную, похожей прежде всего в мелочах: мужчины щеголяли в пальмерстонах и котелках, дамы — в боа и палантинах, лакеи в ресторанах надели белые, безукоризненной выкройки жилеты и галстуки бабочкой. И все же в этом стремлении — во что бы то ни стало походить на прежнее — было что-то от игры, словно люди хотели мелочами убедить самих себя в том, что мир неизменен.
В штабе командующего Добровольческой армией был приёмный день. Владимир Зенонович Ковалевский персональных посетителей не жаловал, но среди них были такие, кому в приёме отказать было никак невозможно, и, согласившись на предложение Кольцова о приёмном дне, командующий сам установил время для этого малоприятного занятия: вторник, с десяти до двух часов дня. Конечно, лишь в том случае, если позволяла фронтовая обстановка.
Незадолго до назначенного времени Ковалевский прошёл в кабинет и предупредил Павла Андреевича, что сможет начать приём минут через пятнадцать — двадцать.
Кольцов вышел в приёмную. В тяжёлых разностильных креслах и на банкетках, собранных сюда из разных мест и расставленных вдоль стен, сидели люди, преисполненные чинного ожидания. Сплошь сюртуки — новенькие, отглаженные, визитки — побойчей и поприглядней и конечно, чопорные безукоризненные смокинги. И ещё — две дамы в длинных старомодных платьях и шляпках с вуалетками.
Тут же благочестиво ждал приёма архиерей — высокий, грузный с чёрной пушистой бородой. Кольцов вспомнил, что архиерей писал Ковалевскому, просил прирезать к монастырю пятьсот десятин.
Взяв журнал регистрации, Кольцов прежде всего направился к благочинному.
— Ваше преосвященство! Командующий незамедлительно примет вас! — с оттенком благоговейности обратился он к архиерею. Подошёл к дамам, выжидательно чуть склонил голову, словно не решался сам представиться им.
— Я — Барятинская, — несколько надменно сказала одна из них, приподнимая вуалетку, и неулыбчиво, высокомерно оглядела его сверху донизу. У неё было властное, холёное лицо, привыкшее, чтобы на него смотрели или восхищённо или подобострастно.
Барятинская? При каких же обстоятельствах он слышал эту фамилию? И тут же вспомнил. Несколько раз по поручению подпольной ячейки РСДРП ездил он из Севастополя в Ялту и всегда любовался архитектурой дворца Барятинских на склонах Дарсана. От дворца шла улица Барятинская. На ней была конспиративная квартира…
— Командующий будет рад видеть вас, княгиня, — почтительно сказал Кольцов и перевёл вопросительный взгляд на сидевшую рядом с княгиней молодую даму…
— Не трудитесь, капитан. Это моя компаньонка, — величественно кивнув головой, княгиня отпустила Кольцова.
Следующий посетитель был высок, худ, лысоват. Недостаток растительности на голове он компенсировал пышными усами. В правой руке нервно вертел перчатки, изредка похлопывая имя по свободной руке.
— Здравствуйте, капитан! Граф Бобринский! — слегка наклонив голову, представился один из богатейших людей Украины. Кольцов с любопытством окинул его взглядом. Он много слышал об этом магнате, который владел едва ли не четвёртой частью всех пахотных земель Украины. Его собственностью были многие шахты Донбасса и даже железная дорога.
— Его превосходительство будет рад вас видеть, граф! — с учтивым достоинством поклонился графу Кольцов и двинулся дальше. — Слушаю вас!
— Князь Асланов, господин капитан! — Перед Кольцовым стоял кавказец в черкеске с газырями, капризное лицо его приобрело выражение важности. — Осетинский князь, господин капитан! По интимному делу…
— Доложу командующему! — сказал Кольцов и перешёл к новому посетителю. — Что у вас?
Человек с брюшком и лоснящимся лицом вскочил с кресла, почему-то расстегнул и вновь застегнул сюртук.
— Ваше высокоблагородие…
— По какому делу к командующему? — сухо перебил Кольцов.
— Тарабаев, помещик. Тарабаев Иван Михайлович. У меня в имении, господин капитан, на постое стояла воинская часть… — заглянул он в бумажку, — господина полковника Родионова…
— Ну и что?
— Я по поводу компенсации… Сено — пятьсот пудов, овса…
— Господин Тарабаев! — не скрывая брезгливости, — сказал Кольцов. — По этому вопросу следует обратиться к начальнику снабжения армии генералу Дееву.
Наконец Кольцов направился к полной высокой даме, только что вошедшей в приёмную. Что-то неуловимое в вей — походка ли чуть-чуть более тяжёлая, чем полагалось быть судя по комплекции, обилие ли траурности в одежде — несколько насторожило его.
— Чем могу быть полезен? — предупредительно спросил он, слегка наклонив голову.
Дама медленно подняла густую вуалетку и, пристально глядя на Кольцова, сказала:
— Я жена бывшего начальника Сызрань-Рязанской железной дороги действительного статского советника Кольцова.
Карандаш в руке Павла замер. На миг все звуки в приёмной исчезли, словно он оказался внезапно в странном, беззвучном мире, состоящем из недвижной тишины, или в абсолютном вакууме. Такая тишина громче взрыва.
Времени на размышления — секунды. Те секунды, в течение которых он, склонившись к журналу, медленно водит карандашом. Одна секунда… Две… Главное — не растеряться, не поддаться страху… Думать…
У разведчика существует некое шестое чувство, которое вырабатывает в нем его сложная, опасная работа. Оно складывается из чёткого, насторожённого восприятия и немедленного сопоставления сотен деталей. Это и определяет внутреннюю линию его поведения, без которой любой разведчик обречён на провал. Что же сейчас самое главное? Надо вновь до мельчайших деталей вспомнить, как вошла эта дама, каждый её жест, каждый её взгляд. Сумеет ли он разъять события этих последних секунд на мельчайшие мгновения? Быстро разъять и рассмотреть каждое мгновение в отдельности. И уловить внутреннюю связь между ними… Сейчас важней всего психология мелочей.
Прежде всего, может ли появиться здесь, в штабе, мать того человека, под личиной которого он находится?.. Действительный статский советник Кольцов умер в Париже, об этом ему сказал Фролов ещё тогда, в Киеве… А его жена? Она ведь жива. Значит, вероятность её прихода сюда, в приёмную командующего, существует… Как она сказала? «Я жена бывшего начальника…» Жена! Но Кольцов умер, значит, вдова. Почему же она сказала «жена»? Не знает о смерти мужа? Нет, это невозможно!.. Три секунды… Три долгих, тяжёлых удара сердца… Перехватывает дыхание так, словно вступаешь в холодную воду…
Да, эта женщина не знает о смерти действительного статского советника Кольцова потому, что этого не знает Щукин, не знают в его отделе… Стоп… К тому же об этой женщине не было доклада, она не записана в книгу посетителей. Значит, она пришла сюда, в приёмную, не обычным путём, а миновав дежурного офицера, то есть через Особый отдел, через контрразведку… Похоже, что это проверка… Да, скорее всего проверка…
Подняв голову, Кольцов скользнул взглядом по приёмной и заметил: дверь из внутреннего коридора в приёмную приоткрыта и в проёме, почти в полной темноте, кто-то стоит. Кольцов напряг зрение: капитан Осипов. Словно яркая вспышка высветила напряжённо-выжидательное выражение на его лице…
Четыре секунды… пять… «Осипов ждёт моей реакции на появление этой женщины. И здесь я не должен сделать ошибки…»
Теперь Кольцов мог позволить себе немного расслабиться. Он медленно прошёл к столу, захлопнул журнал, положил его.
Дама сделала вслед за ним несколько шагов.
— Я могу надеяться? — пробился сквозь тишину настойчивый голос.
— По какому делу мадам желает говорить с командующим? — полуобернувшись, спросил Кольцов.
— Я… я хотела бы сообщить его превосходительству нечто очень важное!..
— Мне кажется, сударыня, вы не по адресу, — с холодной неприязнью сказал Павел и резко обернулся к Микки: — Пожалуйста, проводите мадам… э… Кольцову к полковнику Щукину. — А про себя подумал: «Важно сейчас не переиграть. Все сделать без нажима. Осипов должен видеть, что я с трудом скрываю возмущение и стараюсь — именно, стараюсь! — выглядеть спокойным».
Микки с готовностью поднялся из-за стола, подошёл к даме, стал сбоку и с любопытством уставился на её ещё довольно моложавое лицо.
Осипова в дверном проёме уже не было.
— Пожалуйста, мадам! — Щёлкнув каблуками, Микки подчёркнуто гостеприимным жестом указал даме на дверь.
Начался, как обычно, приём, и у Кольцова появилось время поразмыслить над случившимся. Что это было? Проверка? Какие поводы он дал для неё? Что пытались выяснить?.. Десятки вопросов возникали в голове Кольцова, и ни на один он не мог ответить.
Прошёл час, другой. Утратив прежнюю скорость, утратив мгновения, время тащилось теперь медленно. Уменьшилось число посетителей в приёмной. Но из ведомства Щукина никто не приходил. Не пришли даже для того, чтобы, как и следовало, сообщить адъютанту командующего о присланной им в контрразведку даме. Это уже с несомненной ясностью свидетельствовало о проверке, предпринятой по инициативе Осипова или Щукина.
Теперь надо было решить, как вести себя дальше, вернее, как должен был бы вести себя человек, жизнью которого он живёт. Скорее всего он бы крайне возмутился предпринятой проверкой и не оставил её без последствий. Вероятно, потребовал бы от Щукина объяснения происшедшему и даже принесения извинения за нанесённое оскорбление. Значит, и ему, Кольцову, не следует молчать — это может вызвать новые подозрения.
По окончании приёма Кольцов с негодованием рассказал о случившемся генералу Ковалевскому. Командующий пообещал поговорить со Щукиным и получить от него исчерпывающие объяснения.
Вечером Кольцов должен был встретиться в городском парке со Старцевым. Однако на встречу пришла Наташа. Одетая во все новое и дорогое, в кокетливой шляпке с прозрачной вуалью, вся как бы воскрылённая, она была великолепна.
— Папе нездоровится, — объяснила она сразу и лишь после этого сказала: — Здравствуй!
Увидев её, Павел обрадовался, поздоровался так оживлённо, порывисто, что Наташа, привыкшая к его постоянной сдержанности, почему-то сразу встревожилась.
— Что-то случилось? — спросила она, внимательно вглядываясь в лицо Кольцова. — Нет, правда, что-то произошло?
Они медленно пошли по парку. И Кольцов рассказал девушке об устроенной ему проверке. Рассказал весело, с юмором, как об изрядно позабавившем его приключении.
Наташа улыбалась, потом на её глаза словно набежало облачко.
— Значит, тебе все-таки не доверяют, — заключила она рассказ Кольцова. — Да-да!.. Хотя проверки, конечно, следовало ожидать…
Кольцова окликнули:
— Капитан!..
Павел повернул голову. Неподалёку стоял, блистая газырями, высокий и широкоплечий князь Асланов. Он весь сиял благодушием, словно встретил ближайшего своего родственника.
— Капитан, рад вас видеть ещё раз!
— А, князь! — Они подошли к Асланову, поздоровались. Павел представил Наташу. Князь с интересом скользнул по вуали — глаза у него заблестели. А Кольцов благожелательно спросил, удовлетворён ли князь беседой с его превосходительством.
— Да, мы с генералом обо всем договорились, благодарю вас, — сказал князь и прижал руку к груди. — Скажите, капитан, вы и ваша дама не могли бы провести сегодняшний вечер в компании моих друзей?
— К сожалению, и я и Наташа сегодня заняты. Дела, — ответил Кольцов, уклоняясь от этого гостеприимства.
— А нельзя ли послать к черту все дела? Жизнь ведь одна… не правда ли?.. — с горячностью предложил Асланов.
— Именно поэтому мы будем сегодня заняты.
— Извините. Очень жаль. По вечерам я всегда в «Буффе». Буду рад вас там видеть.
— С удовольствием, князь. В один из ближайших вечеров.
— Договорились. До свидания, капитан, до свидания, мадемуазель!.. — Князь хотел было уходить, но замешкался: — Да, капитан, все хотел вас спросить, вы не родственник генерала Кольцова?
— К сожалению, князь.
— Э-э, черт. Проиграл ящик шампанского. — Князь Асланов сокрушённо махнул рукой и с весёлой галантностью закончил: — Итак, до встречи, капитан. Сервус! — Насвистывая бойкий мотивчик, князь направился дальше по аллее.
— Местный туз… Князь Асланов, — объяснил Кольцов, когда тот отошёл. — Получил разрешение у командующего на открытие двух публичных домов. Рассчитывает на большие доходы… Так, о чем мы?..
— Я хочу сказать, что раз тебя стали проверять, значит, в чем-то определённо подозревают. — В голосе Наташи зазвучала неподдельная тревога, ей показалось, что Кольцов по отношению к себе слишком беспечен, и она решительно заявила ему, правда со смущённой улыбкой: — Может быть, тебе — следует уйти?
— После того, как с таким трудом наладили работу? — Павел искоса посмотрел на девушку.
— Что делать? — беспомощно развела Наташа руками и так же беспомощно улыбнулась той самой улыбкой их далёкого детства…
— Вероятно, проверка была связана с тем, что я стал адъютантом его превосходительства, — задумчиво, словно сам себя расспрашивая, проговорил Кольцов. — Откровенно говоря, я так и не расшифровал, что хотели выяснить. В чем меня подозревают?.. Во всяком случае, будем надеяться, что на какое-то время Щукина успокоят результаты. А я буду настороже. Обещаю это!
— Тебе виднее, Павел, — с тихой опасливой тоской в глазах сказала девушка. — Но я тебя прошу, очень прошу, Павел, постарайся без нужды не рисковать.
— А разве это возможно в нашем деле? — с наигранной беспечностью спросил он.
Наташа понимала, что это действительно невозможно, но вопреки всему тихо повторила:
— И все-таки… Во всяком случае, я не думаю, что Щукин этим ограничится.
Навстречу им, чётко печатая шаг и глазами поедая офицера, прошли несколько солдат — некоторые были в обмотках. Ответив на их приветствие, Кольцов огляделся — вокруг никого.
— Связь восстановлена?
— Да. Есть что-то срочное?
— Ничего существенного, — перешёл на деловой тон Павел и извлёк из кармана мундира несколько листков. — Копии оперативных сводок.
— Отправлю завтра, — уязвлённая его казённым тоном, сказала сухо Наташа и, помедлив немного, спросила: — Скажи, Павел, следует ли нам так открыто гулять по городу?
Видимо, её все время мучил этот вопрос, но задала она его только при расставании. Павел понял, что ей нужно ответить серьёзно и всю правду. И все же он не удержался, насмешливо сказал:
— Ты о чем заботишься? О моей репутации?
Наташа вспыхнула и все же спокойно ответила:
— Отчасти о репутации, отчасти о конспирации.
Павел взял Наташу за руки.
— Мне было приятно провести с тобой этот вечер, — сказал он тихо и внушительно. — А кроме того, так нужно.
Наташа вскинула на Павла удивлённые глаза.
— Почему же «так нужно»? — Ей стало нестерпимо обидно, что Павел отговаривается от её расспросов казёнными, малозначимыми словами, а ведь она-то имела право, да-да, имела право — они же вместе выросли — на особое, душевное, доверие Павла.
— Если я буду жить затворником, это может броситься в глаза тому же Щукину, — продолжил Павел. — Его глаза есть почти повсюду в городе… Как живут офицеры? От романа к роману, от флирта до флирта, от кутежа до кутежа… Мне нужно жить как все: участвовать в кутежах, заводить романы… как все!
— В таком случае, заведи настоящий роман! — насмешливо посоветовала она.
Кольцов, уловив в её голосе обиду, ответил полушутливо-полугалантно:
— Вот я и пытаюсь, — и тут же подумал, что покривил душою, солгал. А чуть раньше эти слова были бы почти правдой — до встречи с Таней…
Расставаясь, они с Наташей условились встретиться на следующий день, от шести до семи вечера, возле Благовещенского базара.
Генерал Ковалевский был скуп на похвалы. Однако, получив от Щукина карты Киевского укрепрайона, он растрогался, наговорил много хороших слов и долго благодарил полковника. Но под конец разговора все же подлил ложку дёгтя — потребовал от Щукина объяснений по поводу вчерашнего происшествия в приёмной.
Щукин недоуменно и терпеливо выслушал командующего и затем откровенно сознался, что совершенно не посвящён в этот прискорбный инцидент, и пообещал во всем разобраться.
От командующего он вернулся в мрачном настроении. Слушая объяснения Осипова, все больше приходил в бешенство. Губы у — него стянулись в узкую полоску, брови распрямились в одну непреклонную линию.
— Вы бездарь, Осипов! — резко бросил он в побледневшее лицо капитана. Осипов, вытянувшись, ждал, когда у полковника пройдёт вспышка гнева. У Щукина всегда так: минуты лютого бешенства сменяются ледяной замкнутостью и неприступностью, а затем; отходчивой добротой. Это хорошо знал Осипов. Знал и то, что противоречить Щукину в такие минуты бессмысленно. Нет, сейчас нужно стоять перед ним с видом высеченного крапивой мальчишки, стоять виновато и молчать. Пусть полковник выговорится, ему станет легче, постепенно он угомонится и станет добрее, чтобы как-то загладить нанесённую другому несправедливую обиду…
Так бывало всегда. А пока Щукин продолжал бесноваться:
— За этот спектакль, разыгранный так дёшево, вас следует уволить! Совсем! Без права на обжалование! Кого нашли для этой пьесы? Рублёвую панельную шлюху!..
— Мадам Ферапонтова — руководительница танцкласса, — счёл удобным время для оправдания Осипов.
— Ну и что из того?.. — начал отходить Щукин, успокоенный покорным, виноватым видом Осипова. — И вообще, как же нам работать, если у вас фантазии не больше, чем у, третьеклассного гимназиста? Как?.. Вы же разведчик, черт дери!..
Щукин в упор смотрел в испуганно-преданные глаза Осипова, все больше и больше убеждаясь, что перед ним человек, готовый на него принять любую муку и, остывая, удовлетворённо подумал: «Строгость — тоже форма воздействия!»
А Осипов уловил перемену в настроении своего начальника, понял, что настало время оправдываться. Но, конечно, не слишком — слегка:
— Господин полковник! Я ведь хотел с вами посоветоваться, но вы…
— Скажите хоть, что вы хотели таким образом выяснить? — не стал выслушивать оправданий Осипова полковник. — Что?
— Видите ли, Николай Григорьевич, у адъютанта командующего, как мне показалось, несколько простоватый вид. И я подумал, что поскольку Сызрань все ещё в руках красных…
— Вы на себя в зеркало давно смотрели?.. У вас вид провинциального парикмахера! — с презрением в голосе сказал полковник и затем ровным и холодным тоном стал втолковывать: — Ваша идея глупа и бесталанна, ровно как и её исполнение! К сожалению!.. Владимир Зенонович потребовал, чтобы Кольцову были принесены извинения. Вы это сделаете! Скажете, что это была шутка… ваша шутка… розыгрыш, что ли? Словом, изворачивайтесь как хотите…
— Слушаюсь! — вытянулся Осипов, отметив про себя, что гроза миновала.
Щукин же сидел некоторое время молча, опустошённый приступом гнева, и думал о том, что, пожалуй, он излишне крут с Осиновым, что Осипов — человек исполнительный и инициативный и эти качества надо ценить, а не подавлять их страхом и унижениями. Ведь Осипов старается потому, что тоже обеспокоен последними донесениями Николая Николаевича…
Затем мысли Щукина потекли уже в этом направлении. В штабе работает вражеский лазутчик. Как его выявить? Как? О вояже подполковника Лебедева в Киев знали пять-шесть человек. О ювелире — столько же. И о картах Киевского укрепрайона… Лебедев на себя донести не мог. Ювелир — тоже. Что же дальше? Остаются четверо. Командующий, понятно, отпадает. Значит, Осипов, Волин… Волин?.. Далее. В штабе красных стали регулярно появляться копия оперативных сводок. К ним допущен более широкий круг людей. Их читают работники оперативного отдела. Капитан Кольцов докладывает их командующему. Среди этих людей тоже надо искать… Кто же, кто? Впрочем, сейчас некогда заниматься предположениями, надеясь только на интуицию и опыт. Нужны изобличающие факты, вот в этом направлении и надо действовать.
Быстро набросав на лист бумаги несколько фамилий, Щукин уже без тени гнева проговорил:
— Садитесь, Виталий Семёнович, и давайте помыслим логически. — И усмехнулся внутренне. Он знал, что именно в логике Осипов не силён и результатом его умственных построений могут явиться лишь посредственные — облегчённые и банальные — варианты. Однако он преднамеренно сказал «логически» — ему было известно, что Осипов считал себя мастером именно в этой области.
— Вот список людей, среди которых нужно искать врага. — Щукин протянул капитану только что заполненный листок. Осипов внимательно просмотрел список, ненадолго задерживаясь на каждой фамилии и произнося каждую вслух.
— Волин? — Он вопросительно посмотрел на Щукина.
Тот лишь молча кивнул. И вновь погрузился в раздумье. Волин… Щукин в прошлом знал его. Знал и ценил. Поэтому и взял к себе в контрразведку. Все это так. Но не мог сказать решительно, как о том же Осипове: «Отпадает». Да, он знал Волина. В прошлом это был способный и абсолютно надёжный жандармский офицер, убеждённый враг большевиков. Но где был Волин последние два года? То, что рассказал он сам, пока невозможно проверить. Да, он был убеждённым врагом большевиков. Но убеждения людей легко меняются, когда этой ценой им предлагают купить жизнь. Но если Волин?.. Значит, именно он, Щукин, ввёл в штаб предателя. Сама мысль об этом невыносима, но он не имел права её отбрасывать, он должен был проверить Волина с той же тщательностью, что и других подозреваемых, какой бы удар на его самолюбию ни нанесли результаты этой проверки. Да и время ли думать о самолюбии сейчас, когда может рухнуть многое. Когда где-то рядом живёт, ходит, действует враг.
И как бы подводя итог своим раздумьям, Щукин спросил:
— Итак, ваши предложения, Виталий Семёнович?
— Задачка, — задумчиво сказал Осипов. — В математике такие уравнения считаются неразрешимыми. — И он искоса посмотрел на своего начальника.
— Ну почему же! Решение есть! — Щукин несколько мгновений молчал, наслаждаясь впечатлением, произведённым на Осипова, затем добавил: — Если, конечно, хорошенько подумать и поискать не облегчённых и не банальных вариантов!.. Дело Ленгорна помните?
— Что-то припоминаю… — Силясь вспомнить, Осипов прикрыл глаза, наморщил лоб. — Связано с Брусиловским прорывом, кажется?
— Да. В штабе фронта находился германский агент, это мы знали наверняка. Но кто он?.. Чтобы выявить шпиона, перед наступлением было подготовлено несколько разных донесений. И с несколькими фельдъегерями отправили их в царскую ставку. Донесение, которое доставил флигель-адъютант царицы Ленгорн, стало известно германскому командованию.
Осипов с нескрываемым уважением посмотрел на Щукина. Он сразу же оценил перспективность предлагаемого варианта проверки:
— Но ведь примерно так можно выявить шпиона и у нас в штабе… Составим ложную оперативную сводку и…
— Нет, — охладил пыл Осипова полковник. — Тут нужно сочинить что-то похитрее, позаковыристей, что ли… Подумайте, словом! И не медлите с исполнением — нет у нас на это ни времени, ни права!
Размышляя о ходе летне-осенней военной кампании, Ковалевский уже давно пришёл к выводу, что, прежде чем наступать на Москву, нужно обязательно взять Киев. Это сократит растянувшийся фронт и высвободит несколько дивизий. Кроме того, взятие Киева окажет благоприятное моральное воздействие на солдат и офицеров, а также заставит союзников больше считаться Добровольческой армией. Пользуясь этим, можно попросить у них дополнительной помощи. Ковалевский рассчитывал выпросить у союзников танки. Участие такой невиданной доселе в России техники, как танки, могло во многом решить исход кампании.
Бормоча себе под нос какую-то мелодию, Ковалевский стоял с карандашом и циркулем в руках возле тщательно помеченной кружками и флажками карты. Его сосредоточенный взгляд блуждал над голубой извилистой лентой Днепра, над днепровскими плавнями, плёсами и болотами. Иногда циркуль делал несколько шагов по карте и снова застывал на одной ноге, как цапля…
Ах, если бы сейчас у него были танки. Киев был бы взят! Никто ещё не мог устоять перед танками. Но их нет, и союзники пока не дали положительного ответа. Они выжидают…
Карандаш Ковалевского нарисовал на карте подкову. Застыл на несколько мгновений и пририсовал к подкове стрелку, острие которой было направлено в большой тёмный кружок с надписью: «Киев»…
— Вызывали, Владимир Зенонович? — вырос на пороге кабинета командующего Кольцов.
— Павел Андреевич, подготовьте письмо Деникину, — попросил адъютанта Ковалевский, не отрывая взгляда от циркуля. — Мне известно, его вскоре посетят представители английской и французской военных миссий. Я хотел бы встретиться с ними лично по делу, Антону Ивановичу известному.
Кольцов, стоя на пороге, тут же записал просьбу командующего в блокнот и снова вытянулся, ожидая последующих распоряжений.
— Зашифруйте и сегодня же отправьте! — добавил Ковалевский и снова уставился в карту.
Подготовив письмо, Кольцов по гулким коридорам штаба направился в шифровальный отдел. Здесь было шумно. Неистово стучали ключи телеграфных аппаратов. Из-под рук телеграфистов ползли, свиваясь, как стружки, ленты телеграмм, донесений и записок. У широких окон за несколькими столами работали неутомимые шифровальщики — нижние чины под руководством прапорщика, который, увидев Кольцова, не спеша поднялся и замер возле стола. Кольцов поздоровался и передал бланк.
— Зашифруйте и дайте в экспедицию на отправку!
— Будет исполнено, господин капитан! — ещё сильнее вытянулся прапорщик, и сразу стало видно, что мундир на нем висит мешком и что сам он уже пожилой человек.
Открылась дверь, и в комнату вошёл Осипов, в руках у него дымила толстая сигара. Увидев Кольцова, он радушно направился к нему:
— А, капитан! Здравствуйте!
— Здравия желаю, — сухо отозвался Кольцов и отвернулся.
— Не желаете ли настоящую «гаванну»? — Осипов положил на край стола бумаги, которые принёс с собой, и неторопливо полез в карман за коробкой. — Вот. Рекомендую, весьма отменные… Предлагаю, так сказать, трубку мира…
— Не понимаю вас…
— Ах, Павел Андреевич… Иногда такая чушь лезет в голову — от переутомления, что ли. Пришла ко мне дама, ну, просить за одного арестованного. И как это мне пришло на ум… Дай, думаю, проверю железную выдержку капитана, о которой столько говорят.
— Надеюсь, вы понимаете, что пошутили крайне неудачно, — сухо ответил Кольцов.
— Приношу извинения, вполне искренне прошу простить меня, Павел Андреевич. — Осипов отвёл глаза в сторону, ему ничего не стоило унизиться. — Так сказать, осознал и каюсь.
— Ладно, — свеликодушничал Кольцов, — забудем. И впредь будем больше доверять друг другу. — Он небрежно взял сигару и, прикуривая, бросил короткий взгляд на бумаги, лежащие на краю стола. На лежащей сверху было чётким почерком — выведено: «Динамит доставлен… Киев, Безаковская, 25, Полякову Петру Владимировичу…»
Текст отпечатался в памяти мгновенно. Кольцов подумал: «Это крайне важно…»
…Спустя часа два Осипов доложил Щукину, что порученная ему работа проделана. Все шесть офицеров, включённых в список подозреваемых, с донесением ознакомлены. Текст один и тот же, адреса разные. Теперь остаётся только ждать…
— Ну и что же вы сочинили? — усмешливо спросил Щукин.
— Э-э… вполне… — не растерялся Осипов под ироничным взглядом начальника. — «Динамит доставлен по такому-то адресу. Взрывы назначены на двадцать седьмое. После операции немедленно уходите…»
— Ваша беда, капитан, в том, что вы в своей жизни ничего, кроме дурной приключенческой литературы, не читали, — криво усмехнулся Щукин.
— Видите ли, господин полковник, по получении такого текста чекисты не станут медлить, — оправдываясь, сказал Осипов. — Речь идёт о диверсии, следовательно, человек, указанный в донесении, должен быть немедленно арестован…
— Ну… в общем-то… логично, — принуждён был согласиться Щукин после некоторого раздумья.
— И нам остаётся только выяснить, по какому из шести адресов будет произведён арест. Для этого я отправляю в Киев Мирона Осадчего.
— Этого ангеловца? — Щукин вскинул вверх удивлённые брови, прожёг взглядом Осипова. — Вы ему доверяете?
— Просто я ничем не рискую, Николай Григорьевич, — спокойно выдержал Осипов взгляд Щукина. — Осадчий не посвящён ни в какие детали этой операции. К тому же ему не очень хочется оказаться в руках Чека. Старые грехи.
— Ну что ж… — как бы нехотя согласился Щукин. Пододвинув к себе список, хмуро склонился над ним.
Против фамилии «Кольцов», которая была в списке последней, значилось: «Киев, Безаковская, 25. Поляков Пётр Владимирович».
В тот же день, под вечер, взяв с собой Юру, Кольцов отправился гулять по городу. До шести — до встречи с Наташей — ещё было много времени, и они медленно шли по городу, иногда заходили во дворы, дивясь их причудливой планировке. Почти каждый двор был со всех сторон замкнут домами, в каждом росли чахлые городские деревца, под окнами были разбиты на крохотные квадраты палисаднички, в которых горели огненным осенним пламенем шары мальв, отцветали подсолнечники, в иных палисадниках дозревали помидоры. Видно, люди, живущие в этих каменных мешках, тосковали по природе, по изумрудной степной зелени.
Глядя на эти крошечные палисадники с пыльной, постаревшей зеленью, Юра рассказывал своему покровителю о их родовом имении, окружённом лугами, о буйных зарослях бузины, о реке, куда его все время манило…
— А ведь у людей, которые здесь живут, нет имений, — осторожно обратил Юрино внимание на другое Кольцов. — Этот крошечный клочок земли — их имение, и лес, и огород.
— Почему? — задумался Юра.
— Так устроен мир — у всех не может быть имений, — с той же осторожной убеждённостью растолковывал Юре Кольцов о правде жизни и о жестокой правде неравенства.
— А у вас? У вас было имение? — с надеждой спросил Юра, ему стало стыдно, что он заговорил сейчас об имении: выходит, что хвастался.
— Кажется, было…
Юра удивлённо посмотрел на Кольцова.
— Кажется — потому что это было давно, — успокоил мальчика Павел. — Я забыл о нем. Слишком долгой получилась война.
К шести часам они вышли к Благовещенскому базару, и Кольцов сразу увидел Наташу. Она медленно прогуливалась вдоль высокой кирпичной ограды.
— Подожди меня, — сказал Кольцов и, оставив Юру возле афишной тумбы, направился к Наташе. Они стояли на широкой, мощённой булыжником улице. Рядом, за стеной, глухо и напряжённо шумел неугомонный базар, Мимо них, громыхая колёсами, с базара неслись пролётки, мужики и бабы толкали тачки с нераспроданным за день добром — овощами и фруктами.
— Сообщение надо передать срочно, — сразу же приступил к делу Павел. — Не исключено, что это крупная диверсия, направленная на деморализацию Киевского гарнизона.
— Хорошо, — с видом слегка кокетничающей особы кивнула Наташа. — Постараюсь отправить сегодня же.
— Следующий раз встретимся в пятницу в пять часов возле церкви святого Николая. Если не приду в пятницу — в субботу, тоже в пять.
Наташа согласна кивнула, и они расстались. Юра тем временем дочитал афишу о гастролях оперной труппы. Под рисунком танцующей Кармен крупными буквами было выведено: «В роли Кармен — госпожа Дольская».
Кольцов положил руку на плечо Юре, и они двинулись по улице мимо незагорелых застенчивых девушек, которые, выстроившись в ряд, продавали цветы. Рядом с корзинками, полными пышных букетов, стояли большие медные кружки: девушки собирали пожертвования в пользу раненых.
— Вы любите её? — вырвалось у Юры неожиданно для него самого — ревность остро обожгла его сердце и он, не сдержавшись, задал своему другу бестактный вопрос.
Но Кольцов не рассердился и спокойно ответила:
— Это — дочь одного очень хорошего человека… И я её люблю как товарища. Понимаешь?
Юра, благодарный Кольцову за то, что он не рассердился да него, не отговорился какой-нибудь прописной истиной или шуткой, тихо проговорил:
— Да.
Они уже подходили к штабу, когда неподалёку послышались окрики: «Гей, в сторону!.. В сторону!..» Усиленный конвой из пожилых солдат гнал арестованных. Лица у многих были измождённые, бледные, сквозь разорванную одежду виднелись кровоподтёки, синяки и грязные, окровавленные повязки. Арестованные, шли медленно, с трудом передвигая ноги по гладкой, залитой предвечерним солнечным светом брусчатке. И хотя многие были босы или в лаптях, шум их шагов был тяжёлым. По тротуару с бравым видом шагал начальник конвоя поручик Дудицкий. Увидев Кольцова, он кинулся к нему, радостно выкрикивая:
— Господин капитан! Господин капитан!..
Кольцов почувствовал, что от начальника конвоя несло лютым водочным перегаром.
— А, поручик, — слегка отстраняясь, произнёс Кольцов. — Рад вас видеть в добром здравии.
Дудицкий повёл осоловелыми глазами в сторону понурых арестованных и весело доложил:
— Вот, веду на фильтрацию сих скотов…
— В тюрьму? — с неприязнью спросил Кольцов.
— Бараки на мыловаренном возле тюрьмы под тюрьму приспособили, — скаламбурил Дудицкий и, напрасно подождав, чтобы оценили его остроумие, продолжил: — Ничего, справляемся. А это кто с вами? — Он посмотрел на Юру.
— Сын полковника Львова.
— Что вы говорите! — Поручик опустил руку на плечо Юры: — Мы с твоим отцом из банды вместе вырвались…
Но Юра уже не слушал Дудицкого, он почувствовал, как из шеренги арестованных его ожёг чей-то мимолётный взгляд. Он поискал глазами и… сразу же увидел Семена Алексеевича. Красильников брёл в последней шеренге, но больше не оглянулся. А Юра не мог оторвать взгляда от спины Семена Алексеевича, где сквозь порванную рубашку проглядывала окровавленная повязка.
— Вы о генерале Владимове что-нибудь слышали? — спросил у Кольцова Дудицкий. Ему очень хотелось показать этому штабному офицеру, что и он, Дудицкий, тоже вершит большими делами.
— Что-то припоминаю. Он, кажется, перешёл к красным, — с непринуждённой снисходительностью то ли к этому незадачливому генералу, перешедшему к красным, то ли к Дудицкому ответил Кольцов.
— У меня сидит, под страшным секретом смею доложить вам, — радовался невесть чему поручик. — А у красных он, верно, бригадой командовал… Заходите, покажу!..
— Благодарю! — ответил Кольцов. И было непонятно, какой смысл он вложил в это «благодарю». Откозыряв, Дудицкий быстро пошёл вслед за колонной пленных.
Кольцов взглянул на мальчика и сразу заметил перемену, происшедшую в нем. Юра растерянно щурился и был похож на взъерошенного, загнанного в клетку воробья.
— Что случилось, Юра? — Кольцов посмотрел в ту сторону, где затихал тяжёлый шаг арестованных и ещё клубилась жёсткая, сухая пыль. — Ты что, знакомого увидел?
— Д-да… нет… нет… — запнулся вдруг Юра, воспаленно прикидывая в уме: сказать или не сказать правду? Но так и не решился, подумав, что это может повредить Семёну Алексеевичу — ведь он чекист, — и начал долго и сбивчиво объяснять Кольцову, что в колонне пленных он увидел человека, очень похожего на садовника из их имения. И тут же поспешил уверить Кольцова, что, конечно, это был не он, а просто очень похожий человек. Кольцов, спрятав потеплевший взгляд, равнодушно бросил:
— Бывает…
И они тронулись дальше.