Этой ночью Маша долго дожидалась мужа – несколько раз подогревала чайник на примусе. За высокой дубовой дверью было тихо и жутковато.
Гусев и Маша жили в одной комнате, в когда-то роскошном, огромном, теперь заброшенном доме. Во время революции обитатели покинули его. За четыре года дожди и зимние вьюги сильно попортили его внутренность.
Комната была просторная. На потолке, среди золотой резьбы и облаков, летела пышная женщина с улыбкой во все лицо, кругом – крылатые младенцы.
«Видишь, Маша, – постоянно говаривал Гусев, показывая на потолок, – женщина какая веселая, в теле, и детей шесть душ, вот это – баба».
Над золоченой, с львиными лапами, кроватью висел портрет старика, в пудреном парике, с поджатым ртом, со звездой на кафтане. Гусев прозвал его «Генерал Топтыгин». «Этот спуска не давал, чуть что не по нем – сейчас топтать». Maшa боялась глядеть на портрет. Через комнату была протянута железная труба железной печечки, закоптившей стену. На полках, на столе, где Маша готовила скудную еду, – порядок и чистота.
Резная дубовая дверь отворялась в двусветную залу. Разбитые окна в ней были заколочены досками, потолок местами обваливался. В ветреные ночи здесь гулял, завывая, ветер, бегали крысы.
Маша сидела у стола. Шипел огонек примуса. Издалека ветер донес печальный перезвон часов, – пробило два. Гусев не шел. Маша думала:
«Что ищет, чего ему мало? Все чего-то хочет найти, душа непокойная, Алеша, Алеша… Хоть бы раз закрыл глаза, лег бы ко мне на плечо, сынок: не ищи, не найдешь дороже моей жалости».
На ресницах у Маши выступали слезы, она их не спеша вытирала и подпирала щеку. Над головой летела, не могла улететь веселая женщина с веселыми младенцами. О ней Маша думала: «Вот была бы такая – никуда бы от меня не ушел».
Гусев сказал ей, что уезжает далеко, но куда – она не знала, спросить боялась. Она и сама видела, что жить ему с ней в этой чудной комнате, в тишине, без прежней воли, – трудно, не вынести. Ночью приснится ему что-нибудь – заскрежещет, вскрикнет глухо, сядет на постели и дышит, – зубы стиснуты, в поту лицо и грудь. Повалится, заснет, а наутро – весь темный, места себе не находит.
Маша до того была тихой с ним, так прилащивалась, – умнее матери. За это он ее любил и жалел, но как утро, – глядел, куда бы уйти.
Maшa служила, приносила домой пайки. Денег у них часто совсем не было. Гусев хватался за разные дела, но скоро бросал. «Старики сказывали – в Китае есть золотой клин, – говаривал он, – клина, чай, такого там нет, но земля действительно нам еще неизвестная, – уйду я, Маша, в Китай, поглядеть, как и что».
С тоской, как смерти, ждала Маша того часа, когда Гусев уйдет. Никого на свете, кроме него, у нее не было. С пятнадцати лет служила продавщицей по магазинам, кассиршей на невских пароходиках. Жила одиноко, невесело.
Год назад, в праздник, познакомилась с Гусевым в парке на скамейке. Он спросил: «Вижу, одиноко сидите, дозвольте с вами провести время, – одному скучно». Она взглянула, – лицо славное, глаза веселые, добрые и – трезвый. «Ничего не имею против», – ответила коротко. Так они и гуляли в парке до вечера. Гусев рассказывал о войнах, набегах, переворотах, – такое, что ни в одной книге не прочтешь. Проводил Машу до квартиры и с того дня стал к ней ходить. Маша просто и спокойно отдалась ему. И тогда полюбила, – вдруг, кровью всей почувствовала, что он – ей родной. С этого началась ее мука…
Чайник закипел, Маша сняла его и опять затихла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за дверью, в пустой зале. Было так грустно, – не вслушивалась. Но сейчас – явственно слышно – шаркали чьи-то шаги.
Маша быстро открыла дверь и высунулась. В одно из окон в залу пробирался свет уличного фонаря и слабо освещал пузырчатыми пятнами несколько низких колонн. Между ними Маша увидела седого, нагнувшего лоб старичка, без шапки, в длинном пальто, – он стоял, вытянув шею, и глядел на Машу. У нее ослабели колени.
– Вам что здесь нужно? – спросила она шепотом.
Старичок вытянул шею и так смотрел на нее. Поднял, грозя, указательный палец. Маша с силой захлопнула дверь, – сердце отчаянно билось. Она вслушивалась, – шаги теперь отдалялись: старичок, видимо, уходил по парадной лестнице вниз.
Вскоре с другой стороны залы раздались быстрые, сильные шаги мужа. Гусев вошел веселый, перепачканный копотью.
– Слей-ка помыться, – сказал он, расстегивая ворот, – завтра едем, прощайте. Чайник у тебя горячий? Это славно. – Он вымыл лицо, крепкую шею, руки по локоть, вытираясь – покосился на жену. – Будет тебе, не пропаду, вернусь. Семь лет меня ни пуля, ни штык не могли истребить. Мой час еще далек, – отметка не сделана. А умирать – все равно не отвертишься: муха на лету заденет лапой, – брык и помер.
Он сел к столу, начал лупить вареную картошку, разломил, окунул в соль.
– Назавтра приготовь чистое, две смены, – рубашки, подштанники, подвертки. Мыльца не забудь, шильца да мыльца. Ты что – опять плакала?
– Испугалась, – ответила Маша, отворачиваясь, – старик какой-то все ходит, пальцем погрозил. Алеша, не уезжай.
– Это не ехать – что старик-то пальцем погрозил?
– На несчастье он погрозил.
– Жалко, я уезжаю, я бы с этим старикашкой сурьезно поговорил. Это непременно кто-нибудь из бывших, здешних, бродит по ночам, нашептывает, выживает.
– Алеша, ты вернешься ко мне?
– Сказал – вернусь, значит, вернусь. Фу ты, беспокойная.
– Далеко едешь?
Гусев засвистал, кивнул на потолок и, посмеиваясь глазами, налил горячего чаю на блюдце.
– За облака, Маша, лечу, вроде этой бабы.
Maшa только опустила голову. Гусев зевнул, начал раздеваться. Маша неслышно прибрала посуду, села штопать носки, – не поднимала глаз. А когда скинула платье и подошла к постели, – Гусев уже спал, положив руку на грудь, покойно закрыв ресницы. Маша прилегла рядом и глядела на мужа. По щекам ее текли слезы, так он был ей дорог, так тосковала она по его мятежному сердцу: «Куда летит, чего ищет?»
На рассвете Маша поднялась, вычистила платье мужа, собрала чистое белье. Гусев проснулся. Напился чаю, – шутил, гладил Машу по щеке. Оставил денег – большую пачку. Вскинул на спину мешок, задержался в дверях и поцеловал Машу.
Так она и не узнала, куда он уезжает.