— Ну, я тебе не завидую, — скептически хмыкнуло длинноногое, синеглазое, беловолосое чудовище одиннадцати примерно лет от роду.
В педагогических списках оно проходило под вполне человеческим именем Саша Миксот. То, что дитя не завидовало, было вполне понятно. Воспитывать примерно сорок таких же обормотов целый месяц — это ж лучше утопиться, удавиться и прыгнуть с маяка. Саша Миксот восседал на руинах волейбольной стойки и ковырял сандалькой песок. Летела пыль и мелкие камушки. Сашка морщил нос: чихать при будущем начальстве казалось ему невежливым. Начальство с гордым прозванием «Александр Юрьевич» — молодой человек девятнадцати лет на вид, со спортивной фигурой и русыми волосами — стояло рядышком, прислонившись к столбу, с видом мрачным и кровожадным. И пыталось понять, кой черт сунул его головой в эту петлю.
— А в чем, собственно, дело?
— А вон, — сказал Сашка, пыльной дланью указывая на дальний конец двора. Там, в окружении букета девушек, стоял еще один молодой человек, только брюнет, и ленивая улыбка сияла на породистом лице. — Это твой младший воспитатель. Милорд Сорэн-младший… то есть старший, Гай, потому что младшего ты сам воспитывать будешь.
— А милорд Сорэн будет воспитывать лично меня, — сказал Александр Юрьевич хмуро.
— Почему?
— Ну, ты же сказал, что он мой воспитатель.
Сашка все же чихнул.
— Чего к словам придираешься…
Александр Юрьевич непедагогично повертел шеей, сдернул ненавистный галстук и оборвал на рубашке верхнюю пуговицу. Ребенок смотрел на эти манипуляции совершенно квадратными глазами.
— Тебя мама как называет?
— А вам зачем? — Миксот слегка отполз по стойке в сторону, освобождая пространство для стратегического маневра.
— За надом.
— Мама зовет Лаки, а прочие — Александр Валентинович, эсквайр.
— Ну вот что, эсквайр Александр Валентинович, поди-ка ты к моему воспитателю и передай ему от меня лично…
Что именно нужно было передать, Александр Юрьевич уточнить не успел. Лаки сорвался с насиженного места и понесся по двору, вздымая пыль. При этом он размахивал руками и голосил. Из этих воплей, если нормальным языком, следовало, что милорду Сорэну надлежит перестать распускать хвост, перья и лапы, оставить в покое барышень… ну и так далее. И что это личное распоряжение мессира Ковальского, свято блюдущего чистоту нравов во вверенном ему коллективе.
У мессира Ковальского медленно отвисала челюсть.
И пока он думал, какими словами будет отвечать за наглость «эсквайра», Гай Сорэн приблизился и встал, сложив на груди аристократически красивые руки с длинными пальцами. Ногти на правой руке были тщательно отполированы, а левая пряталась под локтем.
— Ну? — сказал милорд Сорэн.
— Баранки гну.
— По морде хочешь, что ли? — поинтересовался Гай печально.
Александр Юрьевич пожал плечами.
— Можно и по морде, — согласился он. — Только потом. Дети кругом, у тебя реноме испортится.
Реноме младшего воспитателя не пострадало. Во всяком случае, не настолько, чтобы сказаться на отношениях с прекрасным полом. Автобус подпрыгивал на лесной дороге, в открытые окна нахально лезла лещина, стучали по крыше шишки, заставляя барышень пригибаться, а Гай с видом мужественным и бравым говорил, что это пустяки и, если что, он всех пригреет под своим крылом. Барышни млели. И хлопали глазками: и Анютиными, и Наташиными, и даже Верочкиными, — этакий стрекочущий букет. Второй младший Сорэн, Кешка, затесавшийся в педколлектив, декламировал гнусные стихи и обещал все рассказать деду. А Лаки Валентинович, эсквайр, успевший возомнить себя фаворитом, шепотом обещал ему поддержку начальства.
— Убью, — не оборачиваясь, пригрозил Александр Юрьевич.
— И тебя посадят.
Препираться старший воспитатель счел ниже своего достоинства. Тем более что в сложившейся ситуации был виноват сам. Ровно неделю назад, утром 12 июня, мессир Ковальский (Хальк для друзей) в очередной раз убедился, что домой нужно пробираться окольными партизанскими тропами. Чтобы не встретил тебя никто. А уж тем более активистка курса патриотической филологии Эйленского университета Ирочка Шкандыба. А она встретила и налетела в лучших традициях ветряной мельницы.
— Александр! Ну что ты ходишь со смурной рожей?! — немедленно затарахтела она. — Что ж теперь, не жить, что ли? Страна нуждается в воспитателях… мы нуждаемся! Там такие условия, там море, палатки, и кормят пять раз в день! Редиска свежая! Да тебе на твою стипендию… сколько прополете, столько сожрете… съедите. А еще поместье. Дре-ев-нее! Если дождь, можно и там жить. — При этом руки Ирочки так и мельтешили перед глазами, и Хальк подумал, что еще немного — и вместо поместья будет глазная клиника.
— Не трещи. Какое поместье?
— Для юных дарований. Которые к нам потом без экзаменов поступят. А ты будешь их воспитывать и лелеять, потому что мужчин не хватает.
— Кому?
— Идем.
Со склонов, окружающих улицу Подгорную, белыми головками кивали одуванчики, и Хальк неожиданно понял, что уже разгар лета — первого лета без Алисы. Что уже полгода, нет, даже больше — как жены нет. Пятого ноября… А он живет, он даже что-то пишет, и учеба идет своим чередом, и письма Дани… И если Клод, муж Сабины, появится в городе, он, Хальк, сумеет с ним заговорить. Все происшедшее просто нелепая, трагическая случайность. И если бы Алиса и он не были доверчивыми дурачками… В прошлом году, в начале ноября, Сабина, Алисина сестра, пригласила Алису с Хальком погостить в столицу. Клод, муж Сабины, отличался четкими жизненными принципами. Он твердо знал, что варенье к столу следует подавать в креманках, а масленку — с оттаявшим маслом и без крышки. Еще Клод Денон полагал, что единственный разумеет, каким следует быть писателю. Алиса… оставалась вечным вызовом для него. Клод с приятелем Рене решили подшутить, разыграть сцену из Алисиной повести. Чтобы доказать неудобной и строптивой девице всю глупость ее притязаний. А Хальк… Он и поцеловал-то Дани (еще одну из этой столичной компании) всего один раз. Или два. И, задержавшись с ней, пропустил весь спектакль. Кто знал, что Рене будет целить в Алису, кто знал, что на арбалете сорвет тетиву… Засыпанное мокрым снегом кладбище и плачущие розы на земляном холме. Сколько можно! В самом деле… И ловить на себе сочувствующие, но больше любопытствующие взгляды. Конечно, Алиса была старше его на восемь лет. А теперь все равно. Через восемь лет они сравняются в возрасте.
И когда Ирочка Шкандыба привела Халька в деканат и, представляя мрачному мужику, сказала:
— Вот, Александр Юрьевич будет воспитателем, — Хальк не возразил.
…Приехали.
Двухэтажная усадьба с мезонином и каминными трубами стояла на взгорке, среди сосен, белая-белая, как чужая сметана, и отражалась в пруду, по которому плавали лебеди вперемешку с листьями кувшинок. Прямо картинка из «Живописной Метральезы»[1]. К крыльцу вела обсаженная можжевельником аллея, и странного вида мужик садовыми ножницами подстригал кусты. Автобус остановился, задрав тот бок, где ступеньки, и Гай Сорэн, пылая наследственным благородством, стал выгружать барышень, умудряясь одновременно и выносить сверху, и подхватывать снизу. Барышни повизгивали, и им хриплым басом отозвался из хозяйственных построек сторожевой пес. Судя по глубине и мощи тембра, не меньше чем мастиф.
— Управляющего нету, — объявил мужик, вытирая садовые ножницы о штаны характерным жестом, и указал ножницами же за плечо: — А ваша мадама там.
«Там» простиралось за усадьбу, лесочек и кусок пустого пляжа с жидкими кустиками белесой травы. Как раз на обрыве между лесочком и песочком горделиво выстроились штук пятнадцать разноцветных палаток, две песчаные канавки с полосой дерна посередине и высокая мачта с блоками. И ни живой души кругом. Если не считать вороны, которая ходила вокруг мачты и лапой, аки курица, рыла землю.
Лаки растерянно блымкнул глазищами. Полез в карман и, щедро посыпая пред собой бисквитными крошками, заголосил:
— Цыпа-цыпа-цыпа!
Ворона скособочила голову, взмахнула крылами и тяжело полетела к морю. А на «цыпа-цыпа» выскочила Ирочка, растрясая в руках развернутое бархатное полотнище знамени, мокрое от воды. Судя по всему, Ирочка только что его выстирала.
— Здрасьте, — сказала она. — Приехали?
Лаки, как самый шустрый, даже рта не успел раскрыть, а Ирочка уже выдала кучу распоряжений. И про рюкзаки, и про «девочек», и про картошку, которую надо варить и чистить, а она тут совсем одна, а…
— Сказоцку! — дурным голосом канючил Кешка Сорэн. Удивительное сочетание имени и фамилии. Викентий Сорэн звучало куда лучше, но в девять лет называть ребенка Викентий? Это только Ирочка с ума сошла… Кешка сидел среди сурепки, в междурядье, и лицо его под белой панамочкой было нахальное до безобразия. Он уже успел всем вокруг рассказать, что это грех — заставлять детей работать, что они все своей учебой заслужили заслуженный отдых, что он вообще не раб на плантации. Кешка вяло выдернул очередную редиску и кинул за плечо. — Ска-зоц-ку!!!
Кешку поддержали. Лучше митинговать, чем работать. Лагерное начальство не успело отреагировать на мятежные вопли. Как в вожделенной Кешкой «сказоцке», из-под земли возник всадник.
Конь, встав на дыбы, замер в воздухе. Утреннее солнце скользило по рыжей атласной шкуре, высвечивая каждый изгиб. Конь был прекрасен до онемения. И стало ясно, что прополке редиски опаньки. Народ завизжал, сбежался, коню стали тыкать в морду хлебными корками от завтрака, сахаром и даже редиской. Зверь подношения деликатно принимал, хрупал редиску и сахар, не лягался, не кусался, так что даже Ирочка вздохнула с облегчением. Особенно когда господин управляющий улыбнулся ей с седла и огладил коня по холке. Ирочка совсем расцвела. Как будто это ее огладили. А младший воспитатель Гай, неохотно поднявшийся из борозды — Сорэны сроду не работали на земле руками! — мрачно заявил, что верхом на такой скотине любой мужик выглядит в три раза выше и благороднее. Вместо ответа господин управляющий снисходительно похлопал по голенищу короткой плетью. Гай отвернулся.
— Дети! — спохватилась Ирочка. — Ну-ка скажите дяде «здрасьте». Три-четыре!
Дети крикнули. Конь шарахнулся. Предвидя последствия, подскочил Хальк. И первыми словами, с которыми обратился к нему управляющий, были:
— Уберите ее.
— Кузен сегодня пугливый, — высказался Гай, зыркая синими глазищами из-под низко надвинутой кепки, и непонятно было, кого он имеет в виду. Ирочка обиделась, сама отошла и с видом национальной героини стала дергать сорняки. Ей не мешали.
— Феликс Сорэн, управляющий, — представился всадник.
Еще один, подумал Хальк обреченно.
Начался обязательный ритуал рукопожимания. Несмотря на жару, пыль и пот, в нем умудрилось поучаствовать все мужское общество, кроме Гая. Кешка вообще напросился на лошадь — как родственник! — действительно вырос втрое и поглядывал на всех сверху вниз, не в силах сдержать щербатую улыбку.
— По телеграфу передали, — сказал управляющий, — будет гроза. Возможно, град и ураганный ветер. Так что палатки стоит закрепить, а лучше вообще снять и на ночь перебраться в поместье.
— А мы вас не стесним? — Ирочка забыла про обиду.
Феликс Сорэн засмеялся. Гай скрипнул зубами. Он всегда волочился за барышнями, носил узкие брючки, пижонствовал — в общем, гнулся из себя, стараясь выглядеть благородно и романтично. А этот мерзавец Феликс делал что хотел, никогда ни на кого не оглядывался — и при этом выглядел так, что Гаю локти оставалось кусать от зависти. Хальк тоже выглядел. Что-то у этих двоих было общее, от одной наседки вылупились, что ли? Хотя и нет. Глаза у Феликса не синие… то есть не серые. А зеленые. И волосы короче, лицо жестче… и вообще в семье как выродок, ни на кого не похож. Гаю мучительно захотелось покурить. Несмотря на все вопли Ирочки, что при детях ни за что и никогда… она и сама курила, но тайком, подальше от воспитуемых, свято блюдя свои же приказы.
…Кот возлежал. На вышитой гладью дорожке. Томно, как руанэдерская княжна, растянувшись на добрый метр. И сиял зелеными очами. С лестничных перил, покачиваясь и развевая шоколадной шерстью, свешивался хвост. Лапы вытягивались, то растопыриваясь внушительными когтями, то светясь младенчески-розовыми подушечками через палевую шерсть. Судя по всему, котяра был еще и полосат. Лаки застыл в священном трепете.
— Ой! Уведите меня! А то счас поглажу!
Барышни заверещали. Почему-то они верещали все время…
— Нельзя, нельзя, кот чужой!..
А очень хотелось. Лаки осознал, что, если сию минуту не запустит руки в эту шоколадную волнистую шерсть, жизнь его будет прожита бессмысленно.
— А я у хозяина спрошусь. — Лаки засопел.
В это время над крышей дворца ударил гром. Кот лениво дернул ухом, словно отгоняя настырное насекомое. Девицы запищали и кинулись вверх по лестнице. Ирочка, свесившись через балюстраду, орала:
— Окна, окна закрывайте!
— Счас как вдарит, — мечтательно изрек Кешка. Но Лаки не покачнулся. Главное — кот.
— Киса, — сказал он. — Ты подожди. Я сейчас.
И бросился в путаницу переходов.
Изнутри усадьба была почему-то гораздо больше, чем снаружи. Планировку учинил какой-то явный псих-архитектор, потому что разобраться в ней даже с третьего раза не представлялось возможным. Лаки, распустив крылья, несся по коридорам, пахнущим старым деревом, пылью и сырой побелкой. Эсквайр чихнул на бегу и понял, что окончательно заблудился. А кот мог и не дождаться. Это побуждало к решительным действиям.
— Дядя Феля! — заголосил Лаки. Эхо заскакало между стенами, звякнули мелкие стекла в витражных окошках. Как бы в ответ над усадьбой опять громыхнуло, басом загудела жестяная крыша. И прямо перед собой в открытую форточку Лаки узрел пылающий старый дуб на задворках дома.
— Ой, — сказал Лаки. — Па-ажар!!!
Но ему никто не ответил. Стояла душная предгрозовая тишина, в которой треск огня казался чем-то ненастоящим. Лаки зябко поежился.
Он уже третий раз пробегал по одному и тому же коридору, не в силах уразуметь данное обстоятельство. Наконец уперся в жиденькую на вид дверцу, со всего маху пнул ее сандалей и тоненько взвыл. Дверца оказалась дубовой.
Как ни странно, она распахнулась. Лаки справедливо почел это наградой за пожар, боевые раны и вожделенного кота и, хромая, вошел. Дернулось пламя свечей. Сидящие у длинного стола люди в древних одеждах замолчали и уставились на ребенка. А ребенок вежливо пригладил чуб и невинно спросил:
— Дядя Феля, а можно котика погладить?
…Парень лет семнадцати, разгребая животом тину у берега, чувствуя, что рубашка высыхает от жары прямо на мосластых плечах, выбрался из воды. Пугнул лягушку, перекрестился на колокольню, торчащую из-за низеньких городских стен, выжал подол и стал одеваться дальше. Много усилий для этого не потребовалось: гардероб составляли холщовые узкие штаны — или денег на ткань не хватило, или портной оказался ворюгой — и клинок, который был слишком длинен для палаша и слишком широк для шпаги. Штаны попытались сползти, когда клинок был привешен к бедру, и молодой человек подсмыкнул их веревочкой. После этого почесал коротко стриженные и слегка позелененные тиной космы и перебросил через плечо связанные шнуровкой стоптанные сапоги. Вода продолжала стекать с рубахи, и ее хозяин морщился и вертелся, как окунутый в лужу кот, только что не вылизывался. Он задрал голову, посмотрел на парящее в небесах солнце, прикинул время и решительным шагом двинул к отдельно стоящей слегка обрушенной башне перед запертыми городскими воротами.
Снопы солнечных лучей сквозь прорехи крыши высвечивали комки пыли и паутины и мышиный помет, скопившиеся на чердаке. Совсем не так романтично, как по вечерам со свечой. Парень сплюнул на последнюю ступеньку, задел клинком стену, но два молодых обормота, упоенно передвигающие по грязному полу камешки, даже не обернулись на шаркающий звук.
— Поместье вот здесь. — Субтильный подросток с прозрачным личиком придворного поэта и сальными волосенками водрузил перед собой изрядный кусок гранита с блестками слюды. — А вот здесь море. — Безо всякой брезгливости он соскреб с голой пятки собеседника шматок грязи и плюхнул позади камня. Собеседник задумчиво почухал обритую наголо синеватую макушку. Добавил свой камешек слева от гранита и пояснил, что это сарай и повешенного нашли именно здесь.
— Какого повешенного? — удивился «поэт». — Мы же договорились, что он утонул. С горя.
— С какого? Дочь барона призналась ему в любви.
Субтильный поэт злобно откашлялся. Пока он кашлял, бритый друг успел изложить свою версию событий. Герой обсуждаемой повести оказался наемным убийцей, таким знаменитым, что все его знали в лицо, предлагали наперебой работу, а потом баронесса, убежав от папы, составила сбиру компанию. Добычу делили на троих.
Тип на чердачной лестнице непотребно заржал. Ему ответило взбесившееся эхо, от которого с балок посыпались летучие мыши и мусор. Бритый дернул шеей и подскочил.
— Т-тать!!! — завопил он, заикаясь не хуже наемного убийцы из своей истории. — Я д-думал, ст-тража!
Тип с клинком жестом заставил его заткнуться.
— Жара — это ваша работа? — спросил он, разглядывая камешки.
— В Шервудский бор грядет великая сушь, — провыл поэт. — Солнце убило бор на три дня полета! У-у!!!
Завывания оборвались затрещиной. Поэт грянулся носом в камешки, нарушив диспозицию и залив кровищей усадьбу, сарай и море.
— Гад, — бритый дернул себя за оттопыренное ухо.
— Не гад, а Гэлад, Всадник Роханский, милостью Корабельщика Канцлер Круга, — это прозвучало, как эсквайр после имени безродного бродяги. Тощий Гэлад вытянул нож из сапога, висевшего за спиной, и лениво вонзил в неприметную щепку между камешками.
— Ярран будет?
Поэт двумя пальцами зажал нос и гнусаво ответил.
— Тогда брысь.
Парочка повиновалась.
Гэлад пересек загаженный чердак, отпихнул останки сундука от окна и взглянул на город. Эрлирангорд, столица Метральезы, лежал перед ним словно на ладони: путаницей улочек и замшелыми черепицами крыш, чахлыми липами; изогнутой, как змея, крепостной стеной с редкими вкраплениями расползшихся башенок — Хомской, Магреты, Кутафьи. Эрлирангорд был похож на позеленевшего от старости горыныча. В самой середине его — над грязной речкой Глинкой, впадающей на севере во Внутреннее море, — торчала зловещими уступами под блеклое небо Твиртове, столичная цитадель, обитель Одинокого Бога. В голубых сполохах Дневных молний над цитаделью скалились едва различимые издалека химеры с прорезями насмешливых кошачьих глаз. У тварей был повод смеяться. Ведь в каждой вспышке неестественных этих молний умирала и корчилась чья-то душа. «Творец ненаписанных сказок…» Губы свело болью, сжало виски, холод пошел вдоль хребта. Так умирали волею Бога пущенные под нож крылатые роханские кони.
Гэлад беспощадно напомнил себе, что каждое слово, начертанное творцом, которому больше пятнадцати, по воле Одинокого, сжигает творца. Пятнадцать — граница, предел, после которого сказка глупого ребенка может сделаться оружием. Кто же станет дожидаться, пока оружие куется против тебя?
Слова рвались на волю, а выпускать их было нельзя… Всаднику исполнилось девятнадцать. И за четыре года немоты он отыскал средство, способ уцелеть в захваченном мире, оставаясь самим собой. Если божественное возмездие разделить на многих, каждому достанется по чуть-чуть. Плохо, больно, но не смертельно. И плевать на Статут, согласно которому дворянин-создатель обязан принять наказание в одиночку и с достоинством. Плевать, что приходится якшаться с простолюдинами, жить, как собака под забором. Зато молнии Твиртове не выжгли душу. И слова его сказок — живые. Записанные слова. Пусть Одинокий Бог подавится.
Гэлад сверху вниз взглянул на машущих руками щенят. Обсуждают его, злодея. Ну, пусть. Жара облепляла холодом.
— Ярран?
Вкрадчивые мягкие шаги. Женские. Черный плащ с капюшоном, узкое платье с золотой тесьмой по подолу и зарукавьям. Голос…
— Это я, мессир.
И лукавый взгляд из-под ресниц. Айша Камаль. Ненаследная принцесса, Бархатный Голос Руан-Эдера. Если пройти Дорогою Мертвых, через солончаки, выжженные степи и ядовитые заросли Халлана, то, может быть, на самом краю окоема, над слабо соленым Внешним Морем откроется тебе великий и древний, как сказка, дивный город Руан-Эдер. Канцлер помотал головой. Ошметки высохшей тины полетели в разные стороны.
— Мессир, э-э, изволил влезть в Глинку? — спросила чернокосая Айша, отряхивая рукав.
— Изволил, — буркнул мессир. — Куда делся этот Урод?..
— Который, мессир?
— Ярран, — буркнул Гэлад.
— Он нужен мессиру?
— Ясен пень.
Канцлер извлек из второго сапога и разгладил на стене покоробленный обожженный лист пергамена:
— Вот это я нашел на кухне нашего Мастера Лезвия. Бездельник повар хотел поджечь этим дрова. А… проходите, господа магистры!
…Жара стояла такая, что хотелось сесть прямо посреди улицы на раскаленную, как сковорода, мостовую и так сидеть, не двигаясь, не открывая глаз — пока косматый солнечный диск не увалится за пыльные тополя. Ночью будет гроза… Клод Денон представил, как замрет оцепеневший воздух, как навалится на город давящая тишина, и молния — длинная и золотая — располосует небо такой вспышкой, что померкнут все другие, те, которые над Твиртове. Это было так здорово и так недостижимо, что он только скрипнул зубами.
Клоду было тридцать три года от роду, но благородная седина уже посеребрила черные кудри. Когда из пыльного шкафа вылетает отоварившаяся шубой моль в возрасте Христа, мерцает болотными глазами и заунывным голосом вещает сентиментальные стихи… собственно, Клод мог пренебречь мнением окружающих. Во-первых, Денон был Адептом, что само по себе имеет вес. Адептам — сиречь приспешникам Одинокого Бога — стихи читать дозволено во всяко время и любые. На то они и Адепты, чтобы знать, как удерживать в границах разрешенного Божие и не только Слово. А во-вторых, у Клода была Сабина. Спору нет, неприятно, когда жена дворянина является не только его женой; но человеку верующему в таких вопросах с Богом следует соглашаться. Ну, спит Краон с Сабиной, и очень даже прекрасно. Можно спокойно заниматься ребелией[2]. И жене приятно, и Богу угодно, и совесть чиста.
Тетки у колодца судачили о мужьях, младенцах и ценах на хлеб и рыбу. Тонкая струйка воды плескала в каменный замшелый сток, под который подставлялись кувшины и ведра. Тетки не торопились. Под липами было прохладно, жара не располагала ни к спешке, ни к хозяйственному рвению. Чуть поодаль, в пыли, с курами и шелудивой собачонкой возились дети. При виде Денона они бросили играть в щепки и окружили его, голося и протягивая чумазые ладони. Денон, памятуя, что «господин должен быть щедр, суров, но справедлив и благороден», сыпанул горсть медяков. Завязалась ленивая, но вполне злобная драчка, которая закончилась так же быстро, как и началась: чья-то мамаша без лишних слов окатила мелюзгу водой. Досталось и Клоду. Вода щедро окропила замшевые сапоги и тувии. Тетка бросилась извиняться, крича, что она все выстирает и вычистит. Денон поморщился. Черт принес его в этот квартал, черт бы побрал скотину немытую Гэлада, который, видите ли, не может обсуждать серьезные дела за столом, за вином… ему, видите ли, присутствие Сабины мешает! Нежный какой; в конце концов, Сабина законная жена, и он не позволит всякому хаму обзывать ее треской сушеной и, глянув на нее, морщиться так, будто Сабина не женщина, а бутыль с уксусом. Клод вызовет этого нахала на поединок, и пускай рассудит Бог.
Эрл застыл, пылая праведным гневом, а тетка меж тем стянутым фартуком оттирала пыльные пятна с сапог.
— Оставьте, добрая мона, — проговорил он с улыбкой. И прибавил, что все пустяки и в такую жару он был бы счастлив, если бы ему подали напиться.
Под нос немедля ткнулось с десяток кувшинов, от некоторых разило прокисшим вином и плесенью. Тетки наперебой затрещали, сетуя на жару и переживая за здоровье мессира и неполитые огороды.
— А правду врут, жарища эта неспроста, вот как Бог свят, правду! Это все они, писаки! Руки бы повырывать и вставить!.. — Денон брезгливо поморщился, когда матроны уточнили, куда следует вставить. — Гра-амотные!
— Вчерась одного такого грамотея кнутами пороли на площади. Верещал, как Мартин кошак по весне. И пра-авильно! Нечего порчу возводить!
— Да не, бабы, они упрямые. Вон у Стафаны девка, Мета. Уж она ее лупила-лупила, ободрала, как козу, неделю на лавку присесть не могла, а как зажила задница!.. У-у, ведьма косая. Поглядела на меня, взяла щепочку, сажи нашкребла… ну, писарь наш так чернилы разбавляет… и давай корябать. Тестамент Стафанин разодрала на листочки, а он у ей на свадьбу дареный.
— Накорябала?
— А то! Меня овод укусил, окривела.
— Дай поглядеть.
— Перебьешься. И про мужика моего… Я, говорит, тебя счас опишу, и тебя покрасят. И точно, змеюка! Как сглазила. Упал со стропил и башкой в лохань с охрой. Вешать их надо, бабы, вот что.
— Как же, вешать! А церковь пролитие крови воспрещает.
— Тогда палить. Эй, мессир хороший, вам что, сплохело? Стафана, ну-ка, плесни на него!
— Пшли вон, дуры! — заголосил Денон что есть мочи и рванулся прочь.
К стоящей у городских ворот башне он подходил с опозданием, но не торопясь, потому как человеку его возраста и положения спешить несолидно. Сапоги высыхали, влага оставляла разводы на нежной палевой замше. Денон злился. Не прибавили доброго расположения духа и замечания двух неприличного вида оболтусов: один бритый с оттопыренными ушами, по второму плакали продавцы лечебных пиявок. Оболтусы хихикали и язвили по поводу бла-ародных дворян, которые позволяют себе…
— Заткнитесь, — велел Гэлад, свесив из окна неопрятную голову. — И препроводите.
Денон был ему благодарен. Хотя искренне недоумевал, к чему Кругу — этакому гнилому подобию рыцарского ордена — вообще нужен Канцлер. Понятно еще, если бы речь шла о нем, Клоде. У него происхождение, опыт, стратегический склад ума. Он бы мог все возглавить, как надлежит. Вот взять мессира Рене Краона, Одинокого Бога, — у него Орден. Адепты гроссмейстеру в рот смотрят. А эти… создаватели. Вцепились в абсолютный текст, как репей в собачий хвост, и делают вид, будто бы у них его писать получается. Богоборцы хреновы, открыватели Ворот. Ну да, чего-то они добились, Одинокий их молниями не поражает. С другой стороны, на всех дураков молний не напасешься. И сдать бы их давно Канцелярии, чтоб не мучились, но что-то же иногда шевелится в душе. А Рене — в мыслях Денон изредка позволял себе фамильярность по отношению к почти что члену семьи — присвоил себе право творить мир только по своему образу и подобию. Для прочих же литературных талантов выбор прост. Стукнуло пятнадцать — или пожалте не писать, или превратитесь в молнию над цитаделью. Или в бездарность. И у Денона согласия не спросили ни Бог, ни его враги… Эрл споткнулся о щербатую ступеньку. Факел бы зажгли, уроды… Он перекрестил рот, пригладил волосы и выбрался на чердак.
Дивясь легкомыслию Капитула, он озирал загаженный пол, но местечки почище уже расхватали. Клод вытащил из-за обшлага обширный батистовый платок, расстелил его на грязных кирпичах и с кряхтением сел, подбирая скьявон[3].
— Гай бы сдох от зависти, — высказался кто-то из молодых обормотов. Речь шла об ужасном аристократизме Сорэна. Идиотская семейка, чуть что — дуэль, а у ихних женщин шеи в поклонах никогда не гнулись. И только Феличе — выродок — служит у Яррана домоправителем. Клод метнул в обидчика огненный взгляд и промахнулся. Канцлер прокашлялся, сплюнул под ноги, растер босой пяткой и призвал мессиров к тишине.
— Ну, значится, так, — возвестил он, оглядывая враз наклоненные макушки приспешников. — На повестке дня, дети, вопросов у нас два. За неимением Яррана, Мастера Лезвия, начнем с разгрома типографии в Ле Форже и того, почему мессир Денон, как местный отцеп… тьфу, прецептор[4], оному не воспрепятствовал. Прошу, мессир, оглашайте.
— А что, разгромили? — прозвучало из полутьмы бархатное глубокое контральто.
Денон вздрогнул. И подумал, что на этой помойке, оказывается, иногда вырастают диковинные цветы.
— Разгромили, Айша, разгромили.
— А… э-мнэ… буквицы там, рамки всякие-э…
— А буквицы, — ядовито встрял узкоглазый обтерханный трубочист из Митиной слободы с гордым иноземным именем Виктор, — буквицы он, мессир, стало быть, утопил.
— В нужнике?
Капитул предвкушающе затаил дыхание.
— Не в нужнике, — сказал Денон, багровея. — В бадье с молоком.
Неприличное хихиканье в углу было зажато ладонью.
— Инсургент[5]… т-тать!..
Клод подергал скьявон за рукоятку.
— …в результате чего, — продолжал Канцлер, — столь необходимые Кругу причиндалы оказались проданы вместе с молоком на Тишинке, в Кидай-городе и на Савеловском подворье[6], наборщик арестован, а вот он, — канцлерский тощий перст с траурной каемкой под ногтем уткнулся Денону в лоб, — он пальцем не пошевелил. А мог! С такими-то связями.
— У вас, Гэлад, тоже связи.
— Да-а? — развеселился тот. — Я вам как Канцлер заявляю, что вы должны возместить убытки. Денежные и моральные.
— Капитул вас не поддержит.
Капитул нестройно загудел.
— Поддержит, — неуместным для такой благородной дамы голосом пропела Айша. Достала из мешочка на поясе что-то загадочное, по виду напоминавшее крохотный деревянный ковшик с янтарной длинной ручкой, и стала заталкивать в него мелко порезанное коричневое сено из другого мешочка. Высекла кресалом искру, сено задымилось, Айша сунула ковшик ручкой в рот и, блаженно прижмурившись, добавила, что Денон, как человек порядочный и благородный, следующий листок «Утра рыцаря» выпустит за свои деньги.
— И пенсион семье наборщика, — хмуро уточнил Виктор. — Потому как повесили его с утра.
Установилось тягостное молчание. На Клода никто не смотрел. А благородный мессир прямо чувствовал, как, не глядя на жару, пол сквозь батистовый платочек холодит зад. Сейчас они ему устроят судилище. Холопы. Дернул же его черт… Он подсчитал в уме грозящие убытки и ужаснулся. Сабина будет в ярости. Никаких вердийских кружев и клубники со сливками. Чулки будет штопать.
Лестница заскрипела. Кое-кто потянулся к оружию — на всякий случай. Гэлад наставил на отверстие в полу свой недопалаш. Но воевать не пришлось.
— Здравствуйте, господа.
— Каменный гость, — непочтительно сказали из все того же угла. Денон подумал, что потом, когда Капитул закончится, надо будет выяснить, какая зараза там сидела, и морду набить. Впрочем, сравнение оказалось не только ехидным, но и точным. Молодой коротко стриженый мужчина с тяжеловатой фигурой и застывшим лицом поднялся в отвор. Одет он был, несмотря на жару, в упелянд с бобровой подбивкой, стоявший коробом от золотого шитья; тяжелая цепь с гербом поддерживала плащ; юфтевые сапоги нахально загибали носы, окованные медью. Ярран, мессир Лебединский, милостью Господней барон Катуарский и Любереченский, он же магистр и Мастер Лезвия Круга, оглядел сборище и коротко извинился за опоздание.
— Перейдем ко второму вопросу, — ядовито продолжил Канцлер. — Вам знакомо вот это, мессир?
Ярран бегло оглядел всученный пергамент, свободной рукой вытирая потный лоб. Давно перевалило за полдень, но солнце жарило все так же нестерпимо.
— Где вы это взяли? — глухим голосом спросил барон. Гэлад слабо покраснел:
— Скажем так, одолжил. Позволите зачитать?
Мастер Лезвия снова вытер лоб:
— А потом вы спросите, кто это написал?
— Однако, — хмыкнули из угла.
— И кто это написал? — спросил Всадник.
— Моя невеста, мона Алиса да Шер. Только это не имеет значения. — Ярран вытер лоб беретом, который стискивал в руке, и отбросил его, как ненужную тряпку. — Читайте.
— Дрожь… дрожь прошла по земле, — начал Гэлад неровным голосом, приспосабливаясь к почерку, — …это в ее глубинах вставал прекрасный Индрик-зверь. Посыпались камни и мелкие комья…
Потянуло внезапным холодом. В воздухе вот только щедро одаряемого солнцем чердака повисла зернистая серая муть, застящая то ли стропила дырявой крыши и небо над ней, то ли личное зрение каждого из собравшихся.
— …с переплетенными травинками, и все воды двинулись навстречу повелителю. Засеребрились родники, вспухли ручьи, — все более уверенно читал худой Роханский Всадник, — …всколыхнулась застоялая болотная вода, и в зеркалах озерец, испятнивших землю, переплелись молнии и радуги.
Мастеровой с иноземным именем Виктор выглянул в узкое окно. Голубые Дневные молнии над Твиртове вдруг рассекло золотым и почти сразу, заставив человека отшатнуться, громыхнул гром. Гэлад повысил голос:
— Женщина вместе с конем укрылась от ливня под вязом. Тяжелые капли шлепались, заставляя поочередно подпрыгивать резные листочки, и иногда каскады воды прорывались сквозь отяжелевшие ветки, делая темнее серо-черную куртку женщины и такую же темную лоснящую шкуру коня — огромного, с широкой холкой и тяжелыми бабками, заросшими мохнатой шерстью, с широкими копытами, увязающими в земле. Струи воды бежали по морщинистому стволу, по лицу и волосам женщины, и она отирала их насквозь промокшим рукавом.
Теперь уже грохотало и сверкало вовсю, некоторые слова терялись за грохотом, сквозь прорехи крыши летели теплые тяжелые капли. Фиолетовые строчки стали стекать с пергамента, и чернокосая Айша догадалась укрыть и его, и подмокающего Всадника плащом. Гроза свершилась раньше ночи, свершилась неожиданно и невероятно, забив голубое сверкание над цитаделью плоско легшими золотыми молниями, похожими на лес.
Индрик-зверь шествовал, высекая молнии, по поднебесным чертогам, и навстречу ему, протяжно гремя, катилась по булыжникам Перунова повозка.
Ливень этот, вскипающий на лужах пузырями, буйствовал куда дольше, чем положено таким ливням, и когда женщина поняла, что, стоя под деревом, сделалась такой же мокрой, что и в открытом поле, — вскочила в седло.
И лишь только было произнесено последнее слово, лишь только люди на башне вспомнили, что умеют дышать, последняя золотая ветка ударила в верхний уступ Твиртове, сбивая шатровую крышу, к кислому запаху в воздухе примешалась гарь, а потом, невзирая на монолитную серую стену льющего из туч дождя, над крепостью радостно заскакал огонь…
— А вот спорим. — Кешка задумчиво огладил голое пузо. — Спорим, что я в тумбочку залезу.
— Задаром?
— Ща! За пряник.
— Ну, лезь.
Условно воспитательская комната медленно наполнялась. Входящие занимали сперва высокие с кожаными спинками стулья, потом, когда стулья закончились, растеклись по подоконнику, кровати с железными шишками и совсем не дворянскими перинами и угнездились на ореховом комодике с завитушечками, который Кешка почему-то окрестил тумбочкой. Пестрое общество незаметно сглатывало буржуйский быт, таяли рюшечки, салфеточки, бисквитные котики и жилистая герань на окне. Герань, впрочем, исчезла вполне обыкновенно: решая квартирный вопрос, ее просто своротили на пол. Останки растения собрали в горшок, а землю подошвами хозяйственно заскребли под коврики. До Кешкиного заявления разговоры бубнились по углам, не пересекаясь. Александр Юрьевич, пробуя расчистить себе дорогу к розетке, балансировал с ведром воды в правой руке и кипятильником в левой. Общество презрело макароны по-флотски и собиралось гонять чаи. С пряниками. Но ведро, в которое бухнули целую пачку окаменевшей заварки, будет кипеть час, а есть пряники Кешке хотелось немедленно.
— Ну лезь, лезь, — сказал Александр Юрьевич с ленивой издевкой, втыкая вилку в гнездо.
Кешка постоял, поежился, как перед прыжком в холодную воду, потом сложился вчетверо и унырнул в ящик.
— До конца не задвигайте, а то задохнусь. И пряник давайте.
— Дети! — воззвал Александр Юрьевич. — Принесите Кеше пряник. А ты сиди, кто ж тебе потом поверит…
Кешка заголосил, что судьба к нему несправедлива, но ор его, казалось бы, мощный, потонул в истеричном визге врывающихся девиц. Складывалось впечатление, что бежит табунок принцесс, преследуемый ма-аленькой мышкой. Процессию завершала Ирочка — мокрая и слегка навеселе.
— Какой ужас! — воскликнула она, когда девицы чуть-чуть рассосались по мебели. — Так и льет. — Ирочка вытерла влажное лицо. — Истомин, закройте форточку немедленно! Молния шаровая влетит.
— Уже влетела, — буркнули из-за занавески.
Кешка с криком выскочил из комода. Он всю жизнь мечтал увидеть шаровую молнию.
— Обманули маленького? — Кешка посопел. — Молния где? И мой пряник!
Кто-то из девиц утешил ребенка шоколадкой. Ирочке сунули полотенце и пообещали, что вот-вот будет чай.
— Просто жуть, — сказала Ирочка. — Мы там боимся. Мы тут посидим.
— А где Гай? — вопросил Сорэн-младший ревниво.
Стали подсчитывать друг друга. Обнаружилось, что не хватает Гая, нескольких девиц, Лаки и Юрочки Доценко, который убежал за пряником. Ирочка приняла решение пока не беспокоиться. Все равно двери усадьбы заперты изнутри, и окна в такую грозу раскроет только сумасшедший. А она не сомневалась во вверенном ей обществе.
В ведре наконец забулькало. Вереницей потянулись жестяные кружки, разномастные чашки и глиняная пиала устрашающих размеров. Не хватало только серебряного блюда эпохи правления Безобразной Эльзы. Но из блюда чай пить неудобно. Александр Юрьевич половником разливал черную жидкость и в каждую емкость самолично бросал кусочек рафинаду, приговаривая, что сахара мало, а любителей много.
— Ну Хальк! — капризно надулась Ирочка, заглядывая в чашку. — Воспитателям положена двойная порция. За вредность.
Александр Юрьевич булькнул ей в чай еще кусок, произнеся историческую фразу:
— Солдат ребенка не обидит.
Кешка вынул зубы из вожделенного пряника и спросил невнятно:
— А почему Хальк?
Мессир старший воспитатель поперхнулся кипятком, едва не опрокинув кружку себе на колени.
— Дети, — взмолился он ненатурально, — дети, вы же «сказоцку» просили.
Дети загалдели, кто-то выключил свет, Кешка выволок из облюбованного ящика несколько поломанных хозяйских свечей. В комнате было тепло, гроза за окнами казалась далекой и не мокрой. Уютно потрескивали свечи, с которых Кешка послюнявленными пальцами снимал нагар. Глаза слушателей были внимательны, и Хальк почувствовал, что не просто так эта сказка, что-то будет… в воздухе сгустилось предощущение. Впервые он без боли вспомнил Алису. Только на Ирочку не смотреть… и хорошо, что Гая нету. В некоторых людях цинизм — как физическое уродство, совершенно непереносимо.
Только это будет не сказка.
…Полукруглое окно с витражными вставками по углам было распахнуто, вишневый свет Ночных молний заливал пространство, и казалось, что покой все еще в огне. А еще это походило на вспышки рекламы, и хотелось зажмуриться и покрутить головой, чтобы перед глазами перестали плавать цветные пятна.
На широком деревянном подоконнике стояло блюдо с вплавленной в мед виноградной кистью. По краю блюда ползала осоловевшая, совершенно счастливая оса. Оса была пьяная в тютельку и никак не желала понять, что уже настала ночь. Несколько раз с гуденьем подлетала на отяжелевших крылах и тут же шлепалась обратно.
— Вечно все ищут обходные пути. Нет чтоб прямо полететь.
Одинокий Бог зачерпнул разбавленный соком мед и, щелчком сбив осу, с наслаждением всосал вытянутыми в трубочку губами. Янтарная липкая капля упала с ложки на клочковатую бороду.
Был одет Рене Краон по-домашнему, в вытянутый красный свитер и болтающиеся на жилистых ляжках посконные штаны, запросто сидел на подоконнике, качал босыми ступнями. Вспышки раскрашивали киноварью золотые, как у Христа, непричесанные волосы.
— И что мне с вами делать, Алиса?
Женщина плечом потерла щеку. Руки у нее были связаны за спиной. Сквозь лохмотья просвечивали синяки. Светил «фонарь» под глазом, распухла губа… в целом мелочи.
— Мона Лебединская, волей Моей баронесса Катуарская и Любереченская, ну чего вам еще не хватает?! Зачем сбегать от жениха?
Он прошлепал к поставцу, щурясь от недостатка освещения, поднес к носу скрипучий пергамен:
— «12 июля 1389 года. Эрлирангорд… Находясь в здравом уме и твердой памяти я… (тут перечисление титулов) завещаю все свое движимое и недвижимое имущество, заключающееся в… (это список, желаете заглянуть?) благородной моне Алисе да Шер (Рене хмыкнул), моей нареченной невесте, с правом владения, распоряжения, дарения и передачи по наследству…» Личная рука мессира Лебединского, между прочим. Ну, ниже печати Канцелярии Твиртове, нотариуса, личная печать барона и вензели. А вот это, — Одинокий помахал вторым листком, — распоряжение Епархиального управления Канцелярии о признании законным и действительным оглашения помолвки, состоявшегося во второе воскресенье июля в храме Краона Скорбящего на Рву.
Алиса молчала.
— Девица Орлеаньская! Готовитесь стерпеть пытки и даже смерть и ни словом не выдать соратников? — Рене хмыкнул. Трогательно поджал ступню: пол был холодным. — Поймите же! Этот мир создан единственно по Моему образу и подобию. В нем нет для меня тайн. И никто вас спасать не будет. Даже если очень захочет.
Они плавали во вспыхивающем и медленно затухающем вишневом киселе, и ей просто нечего было ему возразить.
— Хотите знать, как оно есть? — Одинокий Бог снова взгромоздился на подоконник. Щедро развел руками, задевая блюдо. Утонула ложка. Возмущенно зажужжала вернувшаяся на мед оса. — Вот это все придумано мной. И я совершенно не собираюсь этим делиться. Конечно. Всегда найдутся недовольные, несогласные, считающие мой мир неправильным. Убогим, серым. Но раз уж он есть, значит, соответствует абсолюту. И поэтому я должен тебя убить.
Рене вытащил ложку за черенок, облизал ее и пальцы.
— В конце концов, у меня есть формальный повод. Поджог Твиртове. Впрочем… Помнишь: «Вначале было Слово. И Слово было у Бога, и Слово было Бог»? Так вот, это не фигура речи. Это реальность, данная нам в ощущение. Даже нет, не так. Мир Слова и мир вещей существуют вроде сами по себе, абсолют обычно проявляется сюда незаметно и естественно, следуя закону кармы[7]. Но этот мир отличается тем, что Слово, универсальное ритмизованное заклинание, абсолютный текст, который есть где-то там, может ворваться в реальность и взрывом, без всякой видимой причины. Вот как ты, например. И перевернуть все, да так, что ни один из нас не уловит изменения. Говорят, храмы Кораблей были точками стабильности… сохраняли память о предыдущих эпохах. Знаешь, я извел их под корень, и людей, и храмы. Понимаешь, Корабельщик говорил, что каждый человек — это корабль. Не раб Божий — корабль! Разве я мог это стерпеть?
Он потер глаза. Голос звучал глухо, устало. Словно Одинокий Бог в самом деле нес на себе всю тяжесть мира.
— Так вот, чтобы изменить… все… сразу… Взрывом… Вторжением… нужно одно-единственное: тот, кто откроет ему ворота…
…Дверь была сломана. Самым зверским образом. Видимо, неизвестные злодеи делали это долго и с упоением, под покровом ночи выдирая из косяка замок. Золотились под солнышком рыжие щепки, широкий луч проникал в дыру, оставшуюся от хитрого устройства, и Гай, сидя перед дверью на корточках, морщился, потому что луч этот бил ему прямо в глаза. Замок валялся тут же, сверкал начищенными деталями, нагло отрицая версию о корысти бандитов. Рядом с замком, возя сандалькой по сырым доскам террасы, стоял Кешка. Голова у Сорэна-младшего была повинно опущена, он сопел, пыхтел и глотал слезы. И молчал как партизан. А Гай, пылая педагогическим рвением, рассказывал брату, какая тот скотина, каторжник, вахлак и оболтус. Это ж додуматься! Чужая вещь, музейная, можно сказать! В общем, счас он позвонит в город, и за Кешкой приедет полиция.
— Так что иди и собирай вещи.
Кешка поднял на старшего брата несусветно красивые, полные слез глаза.
— Сам ты каторжник. Я на тебя жаловаться буду.
Гай по-птичьи заглянул в дыру одним глазом.
Непонятно, что он там увидел, только обрадовался Кешкиным словам как-то не по-хорошему.
— Иди-иди, жалуйся, — сказал он. — Кто тебе поверит, бандиту. Я еще деду напишу, как ты кузена тут подвел. И вообще.
Кешка наконец заплакал. Но просто так плакать он не умел, не тот это был ребенок. Вместе со слезами на Гая обрушились яростные вопли.
— Феодал! — орал ребенок, размазывая сопли по щекам. — Деспот! Ты!.. Краон недобитый!
— Чего?
— Того! — рявкнул Кешка и бросился прочь.
Гай только плечами пожал. Не побежит он следом, пускай Кешенька и не надеется. Вот побегает и назад вернется, тогда Гай ему пропишет… и за замок, и за прочие художества. Он поднял с пола раскуроченный механизм, задумчиво покачал на ладони. Внутри замка что-то откликнулось мелодичным звоном. Гай ощутил прилив бессильного бешенства. Потом услышал скрип досок под чужими шагами. Опять эти обормоты. Гай поднял глаза. Над ним с непередаваемым выражением на лицах стояли двое: Саша Миксот, эсквайр, и старший воспитатель. Вдалеке, на травке, с удобствами расположились остальные.
— Вот, — нервно изрек Гай, протягивая замок. Голос трагически дрогнул. — Варвары. Ты знаешь, что он мне сказал? Что я Краон недоделанный. Хотел бы я знать, что это такое.
— А это, — охотно пояснил Саша Миксот, — это такой дядька.
— Саша, — с тоской безнадежной допытывался Хальк. — Ну зачем вы это сделали?
— А че?! — возмутился Лаки. — Я один, что ли?
Он еще постоял, дожидаясь, когда его начнут ругать, но мессиры воспитатели сидели на крыльце и в полном отупении пялились друг на друга. Не ждали они от ребенка такой простоты. Ребенок пожал плечами, перепрыгнул через перила и исчез вместе со всей компанией.
…А может, это были и не лютики. Маленькие, желтенькие такие. От них у Кешки рябило в глазах. С высоты лошади, где каждый мужчина благороднее раза в четыре, все равно, лютики это или «куриная слепота»[8]. Кешка втянул в себя остатки слез и принялся искать платочек. Потому как вытирать нос коротеньким рукавом затруднительно и неприлично. Кешка вспомнил вдруг, что он сын благородных родителей и вообще мужчина. Через плечо покосился на дядюшку. Когда он ворвался к мессиру управляющему с воплем: «На почту! Сейчас же! Или умру!», такие мелочи его еще не тревожили. Мессир Сорэн не стал добиваться причин этой спешки, молча оседлал Мишкаса и повез горе семьи Сорэнов в потребном направлении. Поскольку Феличе и сам принадлежал к означенной семье, то знал: лучше сразу действовать. А уши отодрать можно и позже.
— Спусти, — мрачно потребовал Кешка. — И отвернись.
— Деру дашь?
— Не. — Кешка все же вытер нос ладонью и стал спиной.
Мишкас с аппетитом хрумкнул цветочками.
— Не поедем, — сказал Кешка и тяжело вздохнул.
Дядюшка тоже вздохнул, слез с лошади и уселся на обочине с таким видом, что Кешка ощутил муки совести. Дергает занятого человека: то еду, то не еду…
— Я не ломал. Ну, почти…
— Ну скажи мне, детище, зачем ты Гая Краоном обозвал?
— А он обиделся? — с надеждой спросил Кешка.
— Кто? Краон?
— Краон не мог обидеться, его Александр Юрьевич выдумал.
Мессир Феликс подался вперед, обхватывая руками колени.
— Погоди. Говоришь, выдумал?
Кешка почесал комариный укус на колене и взахлеб выложил всю сказочку. С такими подробностями, каких в ней и не было. Воображение у ребенка работало. Феликс задумчиво кивал головой, в положенных местах широко распахивал глаза, а иногда даже подбирал отвисающий подбородок. И Кешка старался вовсю. И тяжело вздохнул, когда история закончилась.
— В общем, вывез он ее на пустошь, и там, это… — в Кешкином голосе пробилась слеза.
Мишкас дожевал траву с одной обочины и перешел к другой, но Феличе не заметил выбрыков гнедого. Так и сидел. Громко голосили в траве кузнечики. Полуденное солнце жарило вовсю. Феличе поежился от озноба и встал.
— Поехали, дружок.
Он помог Кешке забраться на высокую спину Мишкаса и повел коня под уздцы. Это был хороший способ не оказаться с Кешкой лицом к лицу.
— Племянник сказал, что вы сожгли мои свечки.
Хальк покраснел. И пообещал на выходных съездить в поселок и возместить ущерб. Управляющий величественно отмахнулся: мол, не стоит. На коленях у него, свисая массивным задом, дрых тот самый котик. Отмахивался ухом от комаров. Мессира управляющего комары, похоже, не беспокоили. Невкусный он, что ли… Хальк завистливо вздохнул.
— Мы, наверное, завтра палатки опять поставим. Вам от нас одно беспокойство.
Сорэн улыбнулся. Улыбка эта была такая, что Хальк почувствовал себя очень неуютно. Уж лучше бы обругал.
— Ну отчего же, — сказал Сорэн вежливо. — Вовсе нет. Мне интересно. Дети у вас замечательные.
Хальк онемел. Не понимал он, что может быть замечательного в сорока с лишним обормотах, которые орут, дерутся, жгут хозяйские свечки и ломают хозяйские же замки, а по ночам хороводами отправляются на ловлю привидений. Вот только сегодня, вот совсем еще недавно он собственноручно изловил в коридоре компанию полусонных барышень. Барышни крались шумно, с повизгиваниями, с нервным хихиканьем, и топотали, как стадо сусликов. Предводительница каравана, тринадцатилетняя Лизанька Воронина, освещала путь классическим фонарем: горящей в бутылке с отбитым дном хозяйской свечкой. Завидев Халька, девицы спешно свечку задули, да было поздно. В пылу разборок выяснилось, что барышни ловили привидение. Являлось оно им. В саване с кружевами (и в лаптях с оборками, проворчал совершенно озверевший Хальк, но его не услышали). Имя призраку было, чего уж проще, Клод Денон безвинно убиенный. Этот Денон охотился на невинных девиц, жутко стонал и вообще… Упокоить его можно было только клубничным вареньем, причем обязательно в серебряной ложечке. Ложечку Воронина стащила из буфета в парадной столовой. Теперь надо было возвращать.
— Вот, — сказал Хальк. — Привет от замечательных детей.
Ложечка была красивая, с эмалевым черенком. По зеленой траве, под небывало ярким небом, шел паренек и играл на флейте. Мелко и тщательно выписанные детали включали даже черты лица и травинки. Феликс Сорэн с равнодушным видом спрятал ложечку в карман. И попросил не расстраиваться из-за мелочей: детям свойственно так легко всему верить. Особенно если это таинственные приключения и сказки.
— Знаете, а в вашу последнюю сказку весь лагерь взахлеб играет. У Викентия мозги набекрень.
— Извините. Я не хотел.
— Напрасно.
— И вообще, это не сказка!
Сорэн перестал гладить кота. Широкая, но все равно аристократически красивая рука замерла над пушистым загривком. Кот недовольно дернул хвостом, потянулся, щуря глазищи и выпуская когти. Управляющий за шкирку снял кота на пол.
— Брысь, — сказал он и встал. — Слушайте, вина хотите?
Хальк замялся. С одной стороны, вино — это чудно, с другой — пьянствовать правила запрещали. А с третьей, как только здесь зазвенят рюмки, прискачет Ирочка. У нее на зайцев нюх.
— Лучше чаю.
Феличе сходил в дом и вернулся, неся на вытянутых руках нечто. По виду это нечто более всего напоминало помесь самовара с кофейником, сверху заботливо прикрытое кружевной салфеткой. Феличе водрузил бронзовое чудище на стол, принес чашки.
— А… это что?
— Чаеварка.
Из выгнутого носика в чашку полилась черная, глянцевая при свете керосиновой лампы жидкость. Запахло пьяной вишней.
— Эдерский мускат, — сказал Феличе. — Урожай семьсот двенадцатого года.
— Это когда бунт Мелешки?
— Вы историк? — Феликс покачал в ладони чашку.
— Филолог.
— Ну-ну. А в воспитатели как попали?
Прикрытая колпаком матового стекла лампа мерцала, ночные бабочки летели на свет. Хальк молчал. Объяснять не хотелось. Это выглядело бы, как оправдание, а он не чувствовал себя ни в чем виноватым. Видимо, Ирочка права. Рано или поздно все проходит, абсолютно все, даже смерть перестает казаться чудовищной и непоправимой. Человек — такая скотина, что ко всему привыкает. Он вдруг подумал, что, как ни странно, легче ему стало только после злосчастной этой сказки.
— Так получилось.
— Хорошо получилось, — со странным удовлетворением отметил Феликс. — Кстати, возвращаясь к племяннику. Он мне сегодня понарассказывал… Это что, пассивный пласт эйленского фольклора? Я таких легенд не припомню.
— А вы из Эйле? — Хальк ощутил, что начинает злиться. Феличе кивнул и небрежно прибавил, что нынешняя работа для него — что-то вроде развлечения. Способ приятно и нехлопотно провести лето, не особенно мучаясь от безделья. А вообще-то у усадьбы есть хозяин. Между прочим, владелец одного из столичных издательств.
— Вы ведь пишете? Хотите, я возьмусь пристроить ваши рукописи? Но только стихи.
Хальк залпом допил вино. В голове шумело. Он не понимал почти ничего из этой странной беседы. Почему стихи? Это издательство что, ничего другого не печатает? Может, ему взяться дамский роман написать? Да, это будет здорово, тетки на кафедре изящной словесности разом заткнутся.
— А сказку нельзя? Это же не легенды, я сам…
— Нельзя, — сказал Сорэн. — Ни при каком раскладе. Даже и не думайте.
Было в его голосе что-то, что заставило Халька моментом протрезветь. Озноб пробежал по спине.
— Почему? — чувствуя себя последним дураком, тем не менее спросил он.
Феликс откинулся к плетеной спинке стула. Скрестил на груди руки. Помолчал. Потом сказал осторожно:
— Видите ли… Саша. Это все очень красиво, это заставляет ощутить… я не знаю, как сказать. Убогость нашего мира, серость, собственную тупость и трусость. Это красиво и очень страшно. Но пока только на словах. А вот если вы запишете… все эти ощущения можно смело помножить на десять. Не слишком ли? И потом. Вы же слушали курс философии. Помните, как там про бытие и сознание?
— Сознание вторично.
— Ерунда, — сказал Феличе убежденно. — Вот вы представьте хоть на минуту, что своим сознанием вы определяете чужое бытие. И не надо далеко ходить за примерами. Весь лагерь живет теперь вашим сознанием… созданием, если хотите. Но они дети, они веселятся, они не могут долго задумываться о всех… обо всем, что там всерьез. Они ловят призраков и ругают вашего коллегу Краоном. И это закономерно. Вы же не хотите, чтобы сорок пять детей и трое взрослых испытывали такую же боль, какую испытываете вы.
Мотыльки летели на свет. Пахло приближающимся дождем. Малиновая молния расколола небо над террасой. У Сорэна невольно дернулась щека.
— Я. Не. Понимаю.
— Смерть моны да Шер… я соболезную. Простите.
Хальк встал, с шумом отодвинув стул.
— В-вы!.. Кто вам?!.
— Неважно. Кстати, вот вам лишний повод задуматься над тем, как кончаются в жизни страшные сказки. Не придумай вы такого, кто знает, может, она осталась бы жива.
— Прекратите! Я не верю!
— И правильно. — Феликс вдруг широко, ослепительно улыбнулся. Как будто и сам углядел ущербность своих доказательств. — Не верьте. Когда вам скажут. Когда прочтете. Даже когда увидите собственными глазами — все равно не верьте. Есть только иллюзия. Смерти — нет.
…Непонятно, питал давний мастер отвращение к супруге, теще либо ко всему человечеству сразу или стремился устрашить, потому что сам всех в упор боялся, но надо признать, что ему удалось: любой, кто встречался с химерами Твиртове лицом к лицу, испытывал брезгливое отвращение и страх. Не потому, что в этой мифической тварюшке (в каждой по-своему) были смешаны черты змеи, козла и льва — сами по себе эти звери если и устрашающи, то вовсе не отвратительны. Но безвестный мастер учинил с их чертами такое, что может привидеться только в кошмарном сне. А еще он нетвердо понимал, что есть химера, этот мастер, и потому прибавил каждой чешуйчатые бронзовые крылья и грифоний клюв. Из клюва свисало раздвоенное змеиное жало, и создавалось впечатление, что вымышленная зверушка дразнится или облизывается, схрумкав очередную жертву. А может, это был стилизованный огонь. Кстати, последнее сомнительно, так как химеры Твиртове пыхали огнем вполне настоящим. Неведомый умелец проложил в каменных телах тончайшие трубочки, и стоило залить масла зверюшке под хвост и ткнуть в нос зажженным факелом, как из клюва начинало извергаться короткое, но весьма ощутимое пламя. Ночью зрелище могло быть вполне феерическим — три уступа зловещих теней и на равных расстояниях огни. Только вот жителям столицы с воцарения Одинокого Бога любоваться им не приходилось — все забивали проклятые молнии.
Из каморки, где Кешка прятал тряпки и мел, послышался слабый стон, и мальчишка споткнулся о каменные кольца химерьего хвоста.
— Ох, извини, — произнес он. Нашарил завалявшийся в мешочке у пояса сальный огарок.
Тот едва осветил закуток, шалашик щеток у стены, позабытый в древние времена строительный мусор и — заслонившегося рукой человека.
— Ты кто? — спросил Кешка шепотом. — Что ты тут делаешь?
И снова стон. Кешка вспомнил какие-то разговоры внизу про воровку, пробравшуюся в Твиртове, про адептов… неужели она тут прячется? Он затолкался в каморку — та была невелика, но и Кешка в свои двенадцать лет был вовсе не богатырь, поместился. Двери слегка притворил — они с таким визгом проехались по камню, что, казалось, перебудили пол Твиртове, — задул огарок и спросил тихим шепотом:
— Тебе помочь?
— А ты кто? — голос был сдавленный, словно на грани стона и слез.
— Я за химерами прибираю, чищу.
— Как в конюшне?
Кешка хихикнул и разозлился.
— Они живые, понятно? Дура ты! Вот придет истинная хозяйка — и проснутся.
Он зажал рот рукой. За эти слова запросто угодишь в нижние казематы. А там и на костер. Бог Одинок, и он же Велик, и никого не может быть рядом. Дурочка опять застонала, громко. И Кешке сделалось стыдно. Ну и страшно, хотя на уступы по ночам не рискуют заглядывать даже стражники: легенды легендами, а как вдруг?.. Мальчишка протянул руку в темноте, уткнулся в теплую мокрую щеку:
— Больно?
В дверном проеме полыхнула молния, выхватила из темноты и словно залила кровью женское лицо.
— Тебя как… звать? — спросила беглянка.
— Кешка. Викентий. Но чаще — «щенок» и… — Кешка проглотил бранное слово. — Только я тут один работаю. Они боятся.
— Это правда… про химер?
Кешке вдруг до смерти захотелось рассказать все, что он слышал и знает, но трезвые рассуждения перевесили. Мало ли что сотворили с девчонкой адепты, вдруг истечет кровью. И пить может хотеть. Кое-что у него тут припрятано… и надо подумать, как ее вывести из цитадели — утром обыщут и здесь.
…Патент, отмеченный большими печатями зеленого воска, висел у самой двери. Хозяйка цветочной лавки, хотя и неграмотная, безмерно им гордилась и пересказывала наизусть любому, кто хотел услышать. А услышать хотели многие — это была единственная на весь город «божественная цветочная лавка», и закупались в ней и цвет рыцарства Твиртове, и дворяне из провинции. По случаю жары тетушка Этель, страдавшая одышкой и ожирением, из своих комнат на задах лавки не выходила, предоставив все дела семнадцатилетней племяннице Роде, своей единственной родственнице и наследнице. Рода была Кешкиной подружкой, если, конечно, считать основой дружбы валяние в угольном подвале и совместное поедание черствых пирожков с повидлом, которых можно было купить дюжину на пятак у булочника на углу. Бледный Кешка дождался, когда уберется очередная недовольная покупательница, и шмыгнул в лавку. Рода привычно улыбнулась:
— Мессир?
— Рода! — Кешка положил локти на прилавок, совершенно случайно заглядывая в глубокий вырез ее кофточки. — Понимаешь, мне надо пристроить сестру. Она приехала из деревни и заболела. В Твиртове я ее взять не могу, назад отправить — тоже.
Рода мило покраснела, откидывая со щеки прядь волос.
— Надеюсь, это не одна из тех жутких болезней…
— Что ты! — перебил Кешка. — Она попала под карету, а потом кучер еще избил ее кнутом.
— Какой ужас! — ахнула Рода.
— Конечно, я не хотел бы, чтобы тетя Этель про нее знала.
— Конечно! Я… — Рода, предаваясь раздумьям, по привычке зажала прядь в зубах. — Приводи ее, только задами. Я постелю ей на чердаке.
Кешка облегченно вздохнул.
…Отсутствие его заметили и даже сильно выругали, но приколотить не успели, потому как Кешка был нужен везде и сразу, а потом, чистя толченым мелом крыло третьей справа на нижнем уступе химеры с гордым именем Оладья, мог размышлять обо всем в свое удовольствие.
— Викентий, к тебе пришли! — голос старшего слуги Уступа был сладок как мед. Кешка вздрогнул: обычно такой важный человек не обращал на него внимания.
— Здравствуй, Викентий.
Высокий мужчина в сером плаще адепта и синей рясе шел к нему от дверей. В каменном нутре Оладьи родился тихий рык, и крыло дернулось, оцарапав мальчишке руку острым краем.
— Ох, я и не знал. — Незнакомец широко улыбнулся.
— Тихо, тихо. — Кешка погладил бронзовые перья. — Это какой-то древний механизм. Когда попало срабатывает.
— А ты осведомленный.
Не понять было, упрек это или похвала.
— Адам Станислав Майронис, — представился священник, — глава прихода Стрельни.
Это был приход, где жила Рода.
— Я хочу с тобой поговорить.
Кешка опустил тряпку в ведро и вытер о штаны измазанные руки.
— Где бы мы могли присесть? Хорошо здесь, правда?
Ударила молния, и незнакомец прикрыл глаза.
— Мешают, да?
— Я привык.
— Спустимся вниз? Мессир управляющий был любезен отпустить тебя со мной до вечера.
Кешка сглотнул. Видимо, это не простой священник, раз с ним любезен сам мессир управляющий. Впрочем, со священниками опасно быть нелюбезным — Бог, он рядом.
Сидя в аккуратной беленой комнатке полуподвального кабачка, Кешка пытался заставить себя не дрожать. Может, это после жары на улице. Предупредительный кухмистер накрыл на стол и удалился, осведомясь перед этим, не угодно ли еще чего его почтенным гостям. Священник отправил его небрежным взмахом руки.
— Ешь, что же ты.
— Я не голоден.
Мессир Адам Станислав прищурился:
— Мальчишки всегда голодны. Я, по крайней мере…
Он не стал продолжать. Кешка через силу проглотил несколько кусков.
— В каких отношениях ты находишься с девицей Донцовой?
Кешка вцепился руками в скамью.
— Мы… мы дружим.
— Я тебя напугал?
Глаза священника были совсем близко, и зрачки в них плавали, как у кошки.
— Н-нет.
— Сегодня воскресенье, девица Донцова приходила к исповеди в церковь Огненностолпия. Я там служу.
Кешка помнил эту церковь, заходил в нее с Родой несколько раз и покупал свечи для тети Этель, когда та просила. Когда-то, тысячу лет тому, это была церковь Кораблей… Одинокий Боже, о чем он думает. Ходила к исповеди — значит!..
— Ведь девица Донцова предлагала исповедаться и тебе. А ты сказал, что сходишь в капеллу Твиртове. Ты сходил?
— Д-да.
— Зачем ты лжешь мне, мальчик?
— Я… н-не успел. М-меня…
Адам Станислав положил руку на Кешкино плечо.
— Ничего страшного. Ты мог бы прийти к исповеди теперь. Ко мне.
Кешка дернулся и опрокинул свечу.
В маленькой церкви волнительно пахло воском и ладаном, на дымных столбах лежали солнечные лучи. Кешка хотел преклонить колени перед алтарем — рисунком по мокрой штукатурке во всю стену — Одинокий Бог, то ли возносящийся на огненном столпе, то ли снисходящий на оном к благодарной пастве; но Адам Станислав подтолкнул его к дверце в закристию.
— Девица Донцова призналась мне, что совершила добрый поступок.
Мальчишка оборотил к священнику мокрые глаза:
— Но вы же… обязаны соблюдать тайну исповеди!
— Дитя, не кощунствуй. Это постулат еретической веры. Нашему же Господу должно открывать любое деяние — и благое, и злое. А не узнай я — как бы я мог оказать помощь твоей болящей сестре? Ведь она сильно расшиблась? Может, ей надобен лекарь? И облегчение души, если, по воле Одинокого, она умрет?
Кешка вцепился зубами в ладонь.
— Я не прав? — Адам Станислав распахнул окованную медью дверь, и Кешка очутился почти в полной темноте. Только некоторое время спустя глаза смогли выхватить углы какой-то мебели, пробивающиеся в щели ставен лучи, неподвижную фигуру в кресле у стола.
— Где… она? — этот голос словно придавил Кешку к полу.
— Мальчик нам не доверяет. Я могу его понять.
Худой мужчина в кресле вскинул голову (Кешка сумел различить только движение, не черты лица, но все равно знал: это он, его исчезнувший опальный брат, Феличе, Феликс…). В ладонях его, сложенных перед грудью, стало разгораться сияние — словно затеплилась свеча, словно он держал пушистый огненный шарик. А в этом шарике… да, в этом шарике проступал, светился серебром кораблик, покачивался на малиновых, как шелк, сотканных из сияния же волнах. Кешка задержал дыхание. Это было так невозможно, нелепо, волшебно…
— Я знаю, ей нужна помощь. Помоги.
Слова дались мужчине с трудом, Кешка вообще подозревал, что тот не умеет просить — только приказывать.
— Ты догадался, Кешка, — кивнул священник. — Это Хранитель. Мы очень рискуем, и у нас мало времени.
— Какая болтушка, — сказал Кешка горько…
— А я вас искала, — воспитательным тоном объявила Ирочка. — Александр Юрьевич, вы мне нужны.
Полная луна, проглянув сквозь облака, залила террасу зеленоватым светом. Луна была большая и пухлая, как тронутая плесенью плюшка, и Ирочка в своем сарафане с оборочками на ее фоне казалась крупной летучей мышкой. Хальк потряс головой, пытаясь прогнать наваждение. Наваждение не прогонялось. Наваждение отжало перекинутый через локоть купальник и плюхнулось на плетеную скамеечку перед столом. Только теперь Хальк заметил, что управляющий исчез. И унес с собой лампу. А чаеварка осталась. Хальк в растерянности уставился на бронзовое это чудовище: то ли под стол спрятать, то ли сделать вид, что он тут вообще ни при чем.
— Ой, какая прелесть, — сказала Ирочка, пожирая чаеварку глазами. — Антиквариат. Мне перед управляющим неловко, свалились ему на голову. Да, так вот… — Ирочка дернула носом: из покинутых чашек тянуло пьяной вишней, а бутылки не наблюдалось. Ирочка с сомнением посмотрела на Халька. — Гай сейчас придет.
— Зачем?
— Как зачем? — удивилась Ирочка. — Планерка у нас.
— В два часа ночи?
Ирочка передернула плечиками:
— Я вас не понимаю! Должны же мы обсудить… посоветоваться… вы все равно не спите!
— А очень хочется! — Гай появился и широко зевнул. На нем была байковая пижама с медвежатами, и выглядел он трогательно «до не могу».
— Садитесь, мальчики.
Следующие пятнадцать минут Ирочка развозила о серьезности поставленной перед ними задачи, о воздействии на юные умы… и обо всем прочем, чем славилась кафедра педагогики Эйленского университета. Гай вяло зевал. Хальк, ни на что не надеясь, повернул ручку чаеварки. Но того, что накапало в чашку, вполне хватило, чтобы эти минуты пережить.
— Короче, — сказал Гай. — Чего надо?
— У вас, мальчики, безобразие творится. Дети бегают сами по себе.
— А ты хочешь, чтобы они сами по мне бегали?
— Я хочу, — пояснила Ирочка терпеливо, — чтобы их досуг был занят. Умственно-полезной и развивающей общественной деятельностью.
— Они отдыхать хотят, — сообщил Гай. — И я хочу. И вот он — тоже хочет.
Хальк поднял глаза. Луна отразилась в них. С такими глазами идут на крест. Но дети — это же не крест, это же счастье, подумала Ирочка. И большая ответственность. Так что повод затоптать в себе угрызения совести у воспитательницы имелся.
— В общем, так, мальчики. — Она хлопнула по столу ладошкой. — Дети у вас бесхозные, катаются на чужих лошадях и играют в несанкционированные игры. А мы, как педагоги, обязаны взять все под контроль и руководство. Пускай играют. Но под присмотром. Поэтому вы, Саша, сейчас напишете примерный сценарий этой вашей… сказки, мы выберем актив, распределим роли и будем работать. Вот вы, Гай, кем хотите быть?
— Спящей красавицей.
Ирочка шмыгнула носом, помолчала и разревелась. «Мальчикам» стало стыдно. Сидят тут, мучают бедную девушку… она же не виновата, что такая дура.
И они стали набрасывать примерный сценарий.
…Адам Станислав в раздумье погрыз кончик пера. Эта привычка сохранялась у него с детства, и он ничего не мог с ней поделать. Губы у него уже были черными, и отмыть их потом стоило больших усилий.
«Иногда актом воли является следовать обстоятельствам», — записал он на полях. Отложил погрызенное перо, вернулся к последним строчкам трактата. «Никто из предстоятелей за всю историю Церкви не отвергал постулат, что человек — суть Книга, которую пишет Господь. Здесь возникает кажущееся противуречие со свободой воли, дающей личности возможность творить свою — да и чужие Книги — по-своему, иногда в согласии с божественным замыслом, а иногда в полном его отрицании. Господь не мог, создавая абсолютный текст, не заметить этой ловушки. Признание такового вообще отвергает основы вероучения». Адам Станислав прислушался. По дому гуляли летние сквозняки, разгоняли душный вечерний воздух. Пахло маттиолой из сада. Покачивалась тяжелая занавесь на полуоткрытой двери. К трактату возвращаться очень не хотелось. Он подумал, что вымучит еще десяток строчек и попросит у экономки чаю. Замечательная женщина его экономка: молчаливая и совсем неграмотная. «Суть же не в самом тексте, а в приближении оного к божественному замыслу, что позволяет ему в зависимости от такового с большей или меньшей вероятностью и точностью воплотиться в тварном мире. Полное созвучие текстов человека и божества есть резонанс, каковой согласие…» Мелодия родилась, как ландыш в лесной глуши, выпорхнула из-под крышки виржинели робким ароматом, развернулась и взлетела. Предстоятель замер. Почему-то чудился летний дождь — такой, когда сквозь тучи солнце: «царевна плачет». Только кроме солнца и дождевых капель падали ландыши, душистой грудой устилали и траву, и голую землю.
Он сорвался с места и бесшумно закрыл в соседней комнате окно. Комната была погружена в темноту, светилась в подсвечнике виржинели единственная свеча, бросала блики на желтоватые клавиши. Женские пальцы бегали по клавишам робко, словно выискивали, высвобождали мелодию, которую не знали сами, но чувствовали… Потом женщина обернулась.
— Я вам помешала?
— Нет. Играйте.
— Я не умею.
Ее ладонь нежно скользнула по клавишам, Алиса вздохнула и захлопнула крышку виржинели.
— Ну, тогда я распоряжусь насчет чая.
Адам Станислав понял, что готов по-мальчишечьи вопить от беспричинной радости. Легкий хмель, дымка, готовая вот-вот раскрыться, ощутимое сквозь нее дыхание божества. Такое состояние длилось все эти дни, что Алиса жила у него, оно было глупым и опасным, но он ничего не мог с собой поделать. Их молитвы услышаны. Впрочем, одернул Стах себя, в этом мире бывают услышаны все молитвы.
Тихая, как крупная мышь, ключница разлила чай, выставила на крахмальную скатерть молочник и сахарницу, свежие булочки под салфеткой и застыла, глядя на священника голубыми преданными глазами.
— Идите, Эмма. Подогрейте для моны лекарство и проследите, чтобы она легла не позже полуночи.
Алиса надулась. Он же, озорно сверкнув глазами, прибавил:
— Я приду поцеловать на ночь дорогую племянницу.
Алиса, кривясь, хлебала лекарство. Стах, подтащив к кровати тяжелый стул, сидел и смотрел на нее.
— Я прочитал.
Она поперхнулась и долго откашливалась, потому что Адам Станислав не решился ударить ее по спине. Он сполоснул чашку и принес воды.
— Пейте осторожнее.
Алиса смотрела глазами загнанного зверя.
— Я должен был понять, почему вы плакали ночью.
— Это не ваше дело.
— «Доблестный рыцарь! Придворные дамы сомневаются. Во избежание кривотолков я повелеваю вам собственноручно возложить венец королевы любви и красоты на вашу избранницу». Вам… вашей героине так нужен этот венец?
— Я никогда и ничего не придумываю. — Алиса отодвинулась, пряча лицо в колени, прикрытые одеялом. — Вы спасли меня, чтобы я сочиняла. Зачем вам… то, что я пишу? Вы… получите деньги?
Стах привстал, словно действительно собираясь поцеловать ее в лоб.
— Разве вы не верите в бескорыстие поступков?
Алиса рывком вытащила из-под подушки тетрадь:
— Эти — верят. Я — нет. Кто там кричит?
Он выскочил в выходящий на улицу кабинет, до половины высунулся в окно. И едва там не остался. Потому как уличный мальчишка голосил звонко и доносно:
— Почтенные горожане! в эту пятницу! на Ордынском поле! повелением Одинокого Бога! большой! летний! турнир!!!
— Ребенок, отстань.
Лаки засопел. Иногда он вспоминал, что лет ему всего одиннадцать и можно не строить из себя взрослого и дать волю эмоциям. Он подождал, пока очищенная картофелина плюхнется в воду, и опять подергал Халька за рукав.
— Дя-адь Саш… А дальше чего было? Интересно же…
Деваться от ребенка было некуда. С одной стороны — он же и сидел, с другой стороны подпирал аристократическим плечом старший Сорэн-младший. Это только на земле руками Сорэны сроду не работали, а на лавочке очень даже… Нож у Гая так и мелькал. Края лавочки занимали девчонки, повизгивали, когда брызги от очередной вкинутой в чан картофелины попадали на голые коленки. Компания с противоположной лавочки это заметила и особенно старалась. В общем, без идейной поддержки трудовое мероприятие превращалось в полное безобразие. Завершали круг почета вокруг котла Мета и Пашка Эрнарский, сидя на хлипких табуреточках посреди замощенной дорожки. Над всем этим покачивала разлапистыми крыльями акация, в воду сыпались мелкие листочки и солнечные зайчики.
— Суп с зеленью и мясом, — изрек Пашка, заглядывая в котел. Эрнарский — это была не фамилия, а роль. Если Гая вне игры никто не звал Краоном, то к инсургенту Пашеньке роль прилипла насмерть. Но мятежный барон не обижался. Разве что на «барана». — Ну, хлеб у нас будет, а зрелища?
Хальк мрачно подумал, что картошку они и воспитательским составом могли почистить, не упарились бы. А дети пусть играют… подальше!
— Правда, Александр Юрьевич, — протянул кто-то из девиц. То ли Верочка, то ли Анюта: вся такая томная, что Хальк никак не мог запомнить, как ее зовут. — Про любовь!
— Морковь, свекровь, — промычал очень похоже Пашка. — Про интриги давайте, нечего этих дур слушать.
— Про королеву турнира! — рявкнула Мета и чисто девичьим жестом воткнула ножик в безвинную картофелину.
Хальк порадовался, что Пашка сидит по другую сторону котла: Мета отличалась бешеным темпераментом.
— Так, дети! Если мы через пятнадцать минут не дочистим котел, то Ирина Анатольевна нас… э-э… сожрет. Вместо картошки. А если мы постараемся, то вечерком, у костерчика… с этой самой картошкой…
— Если печь, так зачем чистили?! — ахнула Мета.
— В общем, в едином трудовом порыве будут вам и рыцари, и свекровь, и королева турнира. Ясно, э-мнэ?
Дети в подвале играли в больницу:
Зверски замучен сантехник Синицын…
…Ристалище было пустое, как стол. Дождик шуршал в выгоревшей траве, лениво полоскались вымпела, тяжело всплескивали под редкими порывами ветра гербовые штандарты. На противоположной трибуне, под навесом, дамы укутывали вуалями сложные прически. Высокие энены замужних мон вздымались гордо, как храмовые крыши.
— Вон, — сказал оруженосец Гэлада, указуя Яррану костлявым перстом куда-то в гущу этого цветника. — Поглядите, ваша милость.
— Не тычь пальцем. Неприлично.
— Прилично. — Тот, как ни в чем не бывало, грыз крепкими зубами леденцы и каленые орешки, накупленные у торговок перед входом за медный хозяйский грош. — Это ж мона Сабина, нашего, значит, сильно одинокого Бога…
— Заткнись, дурак! Нашел место… — В подкрепление слов Ярран отвесил внушительную плюху. Оруженосец подавился леденцом и умолк. Задумчиво потрогал передний зуб. Зуб шатался.
За препирательствами они не заметили, как трибуны наполнились, утих перепуганный дождик, и трубы герольдов возвестили начало. За ограждением, у шатров, возникла легкая суета, потом на поле, в сопровождении не менее десятка оруженосцев, выбрался рыцарь. Конь под ним был роскошный, белый, мел хвостом порыжелую травку и косил сквозь броню огненным глазом. Рыцарь коню вполне соответствовал, вот только, на придирчивый взгляд Яррана, вооружение было слегка тяжеловато. Но не менуэт же танцевать. Герольды огласили имя. Гэладовский оруженосец поперхнулся. Рыцарь Ордена Бдящей Совы…
— И этой, как ее?.. Пелерины зияющей?
— Элерины, — процедил Ярран сквозь зубы. — Сияющей. Не прикидывайся дураком большим, чем ты есть. Дочерний орден в честь известной эрлирангордской святой, дозволено именным Указом Одинокого Бога. Это ж адепты…
— Чьи?
— Не мои! — отрезал Ярран мрачно.
— Ну и пускай, — объявил оруженосец, ладонью отирая мокрое лицо. — Пускай адепт. Все равно продует!
— Почему?
— По кочану и по капусте. Адепт придоспешенный на четырех ногах и то спотыкается.
Значительность мысли повергла Яррана в полное отупение. Он уставился на Гэладова оруженосца круглыми стеклянными глазами. Видимо, сегодня с утра Гэлад пребывал в хорошем настроении… Ярран вспомнил, как встрепанный и помятый, не иначе как спросонья Всадник вломился к нему в дом — ну как и застал только! — и страшным шепотом стал предупреждать, что турнир подстроенный, все там куплено-перекуплено и чтобы Ярран даже не вздумал!.. Вот свернут ему там шею — тогда пожалуйста, а раньше — ни-ни. Потом Гэлад осведомился насчет Феличе, получил сдержанные объяснения относительно вольностей мессира управляющего поведения, огорченно покивал и отрядил собственного оруженосца за Ярраном присматривать. Чтобы тот, в угаре семейных неудач, не наворотил лишнего.
Адепт «сияющей пелерины» между тем проехался по ристалищу, пару раз вздернул коня на дыбы, что на мокрой траве было не вполне безопасно. Поединщик не находился. Дамы роптали и подбадривали. На трибуне, отведенной простолюдинам, откровенно издевались, свистели и улюлюкали. Это было оскорбительно. Ярран привстал.
— И не вздумайте. — Твердая рука опустилась ему на плечо. — Сядьте, мессир.
Ярран оглянулся. Осунувшийся, с черными полукружьями под глазами, позади стоял Феличе. И лицо у него было такое, что Яррану разом расхотелось как спорить с ним, так и высказывать упреки.
— Смотрите лучше, — сказал Феличе и опустился на скамью. Ярран услышал короткий сдавленный вздох. Сделалось жарко. Потом он увидел, как на ристалище выезжает рыцарь, трубы герольдов взвыли; сшиблись, выметывая из-под конских копыт грязь и комья травы, тяжеленные, закованные в броню, как крепостные тараны, кони. Красиво, как в запредельно невозможном сне, взмыл в серое небо чей-то щит. Стало очень тихо, женский вопль вспорол воздух, набежали, засуетились слуги, мнишки из близлежащего храма Иконы Краона Всех Кто Печалится, кровяные пятна засыпали песком. Рыцарь Бдящей Совы стоял, тяжело опираясь на копье, смотрел, как кладут на носилки и уносят прочь поверженного противника.
— Кто был? — спросил Ярран глухо.
— Денон, — ответил Феличе.
— Пошлите узнать, не нужно ли ему чего.
— Не нужно, — сказал Феличе. Ярран обернулся в ужасе. — Да жив он, мессир, не беспокойтесь. Полежит дня два и встанет.
Суета улеглась, победителю воздали положенное, опять запела труба.
— Я скоро, — сказал Феличе, нехотя поднимаясь со скамьи…
— Ну ты, волчья сыть, травяной мешок! — Легонький Кешка дал шенкелей, отчего на взмокшем лбу боевой лошади вздулись синие вены. — Давай, щеми его!
— Сам щеми, — сказала лошадь и скинула нахального наездника в травку у крыльца. — А мы попить желаем и этого… свежего сена.
Кешка воззрился на Лаки с нескрываемым ужасом.
— Тебя кормили полчаса назад!
— Так я ж не пони, — резонно возразил Лаки, припадая ртом к носику погнутого чайника, стоящего тут же, на крылечке. — А турнир — дело тяжелое. Ну скажите ему, Сан Юрьич!
— Проглот, — констатировал Кешка. Потом на его пыльной мордашке возникла ехидная ухмылка. Хальк уставился с любопытством. А Сорэн-младший перескакнул перила веранды, ухватил с подноса заботливо нарезанный Ирочкой к обеду хлеб, щедро посыпал солью ломоть и вернулся к Лаки.
— На, лошадка, кушай.
Хальк прыснул в кулак. И объявил, что Лаки, как боевой конь особой роханской породы, питается в условиях рыцарских турниров исключительно карамельками. И вообще, они тут гопцуют, всю траву вытоптали, а боевые схватки где?! Халтура, граждане! Граждане засопели. И принялись объяснять, что из Пашки Эрнарского рыцарь как из помела балерина, и они в том не виноваты. Пашка с легким сотрясением мозгов и совести лежал под яблоней и театрально стонал. На лбу, под наложенным Метой ледяным компрессом, выспевала синяя гуля.
— А вот если бы вы, Александр Юрьевич, написали, что Денон победил, — начал Кешка сварливо.
— То под яблоней лежал бы ты. Я вам защиты показывал? Показывал. А вы?
Рыцари вздохнули. Пашка укрыл лицо за полотенцем.
— Барон, вставайте, — объявил ему Хальк, откладывая тетрадку. — Вас ждут великие дела.
Мессир управляющий, сидя на подоконнике своего кабинета, наблюдал за происходящим со смятенным лицом.
Противник был безоружен. Ну разве можно считать серьезным оружием и оружием вообще деревянный клинок в отведенной чуть в сторону руке? Парень шел по ристалищу — так, словно бы погулять вышел. Всех доспехов — кольчужка и кожаная с воронеными накладками перчатка. Ветер трепал светлые волосы.
Ярран ощутил ужас. Тяжелый, душный, как в ночном кошмаре, страх. Вот сейчас, не дожидаясь сигнала герольдов, Рыцарь Совы двинет коня… и все. Схватки не будет. Какая тут схватка, это же убийство чистой воды. Или это преступник? Был же когда-то закон, благородный, красивый обычай Последнего Боя, когда победившего безоговорочно и свято ждало помилование… Правда, касался обычай только дворян, а по виду этого сумасшедшего к благородному сословию причислит только брат по разуму…
— Дурак, — пробормотал Ярран сквозь зубы. Почему-то испытывая странную, щемящую жалость.
— Святой, — возразил оруженосец.
У щитов, ограждавших ристалище, на мгновение мелькнула худая, ссутуленная фигура Феличе, Ярран увидел его лицо — замершее, словно в ожидании непоправимого. Труба пропела, сумасшедший с деревянным клинком остановился, вскинул голову, ловя глазами вынырнувшее из-за туч солнце. Потом Ярран увидел, как надвинулась на стоящего здоровенная махина закованного в броню рыцарского коня… и тут случилось странное.
Потом, перебирая в памяти подробности этого дня, Ярран готов был поклясться, что тогда, на очень короткий миг, дерево в руках у пешего сверкнуло тусклой сталью. И ему казалось, что если спросить у Феличе, то узнает все наверняка, но спросить Ярран отчего-то стыдился. Он помнил: Рыцарь Совы упал. Грянулся так, что ристалище загудело. Сразу стало тесно и суетно от набежавших мнишек, которым рыцарь, живой, кстати, и здоровый, принялся отвешивать комплименты. Трибуны орали. Победитель стоял посреди перепаханного конскими копытами поля, озабоченно разглядывая щербатины на деревянном лезвии клинка.
— Вот она, сила слова, — пробормотал Феличе, выбираясь из давки. Для этого потребовалось здорово поработать локтями и глоткой: простолюдины, которых, в силу разных причин, на трибуны не пускали, облепили щиты плотной упрямой толпой. Феличе шипел, отпуская тычки и ругательства, в лицо ему дышали перегаром и кислой капустой, и все то время, покуда он прокладывал себе путь на свободу, его не покидало ощущение нереальности происходящего. Того, что он видел, просто не могло быть. Не потому, что чудеса и Божий промысел этому миру противопоказаны и не бывают, а просто… просто это вещи иного порядка. То, что не вписывается в здешнее мироустройство. Мелькнула шальная мысль: началось. Мелькнула и пропала. Феличе толкнули в спину, и он, поглощенный размышлениями, ничком полетел в мокрые подорожники. А когда поднялся и выбрался к трибунам, на ристалище все уже было убрано и творилось то, чего ради, собственно, собиралась сюда вся женская половина Эрлирангорда.
Выбирали королеву турнира.
Не считая себя особым ценителем женской красоты, подходящих кандидатур Феличе не видел. Ну, разве что вон та, в левой ложе… под вуалью, такой густой, что это позволяло надеяться на некоторую смазливость черт. Или вот эта, в эдерских шелках… пожалуй, да… но красотка замужем, крылья чепца торчат, как крепостные стены, поди подступись… Победителя турнира можно было только пожалеть.
Вот, пошел, заткнув деревянный клинок за пояс, с золотым узким венцом в руках. Дурачок… За что, значится, боролись, на то и напоролись. Отсюда, снизу, Феличе было отлично видать Яррана. Хозяин был бледный, как вуалька на королевином венце. Оно и понятно. Феличе хмыкнул. Не каждый день у тебя на глазах творится чудо. Причем чудо такое, о котором ты сам наяву грезишь и не знаешь, как осуществить. А тут приходит какой-то сопляк…
О, нашел. Похоже, с верноподданническими инстинктами у него все в порядке. Жаль. Феличе увидел, как парень остановился перед трибуной, на которой в высоком кресле, в окружении дам сидела мона Сабина. Постоял, задумчиво глядя, как оседает на гладком золоте водяная морось, пошел по ступеням.
Не может быть. Не здесь! Феличе в ярости рванул воротник. Казалось, сквозь мутное небо, сквозь пелену дождя и напряженное молчание трибун проступают — лиловые по белому, необратимые, как молитва, косые летящие строчки чужого почерка, и вслед им меняется мир, оплывает свечой, превращается в невозможную сказку. Только потому, что кто-то верит. И твердо знает, что будет так. И творящейся перемены не отследить и не вспомнить, потому что вот, минута ушла, и невозможное уже есть…
У Сабины вытянулось лицо. Побелели щеки, и веснушки, столь тщательно выводимые огуречным соком, проступили пугающей рыжиной. Победитель обогнул ее, курятник фрейлин, и там, далеко, в глубине трибуны, Феличе увидел вдруг женскую фигурку в поношенном сером платье с чрезмерно длинными рукавами и чепце. Восприятие мира сместилось, и лицо приблизилось. Так ясно, как это никогда не бывает наяву, Феличе увидел длинные янтарины глаз и великоватый, закушенный рот…
— Алиса! — закричал он и ломанулся сквозь толпу.
Время дрогнуло и потекло.
Над ристалищем, дрожащая и сияющая, вставала в сером небе радуга…
Перед рассветом прошел дождь. Со стрехи в забытую на перилах веранды чашку срывались тяжелые капли. В чашке плавала сморщенная вишня: вчера опять пили чай. Хальк пальцем подцепил вишенку, сунул в рот и остолбенел. Вывернув из-за угла, по огибающей дом веранде плыла, будто чайный клипер, дева. Утренний ветерок взвевал упругие шелка открытого платья, шевелил медные локоны, играл муаровым шарфом соломенной шляпки, которую дева несла в руке. Вторую руку отягчал букетище огромных, как капуста, бело-розовых пионов. Только по этим пионам, собственноручно ободранным в хозяйском палисаднике, Хальк и догадался, что это Ирочка.
— Это вы мне их подсунули? Ой, доброе утро, Саша.
Если бы у Халька была шляпа, он бы ее стянул.
— Будем считать, что мы помирились. — Ирочка мило порозовела. — Через четверть часа я жду вас у центральной клумбы.
Хальк ужаснулся. Видимо, подумал он, управляющий подсчитал убытки вкупе с пионами и желает получить сатисфакцию у этой самой клумбы. Но оказалось, что у клумбы через четверть часа произойдет построение наиболее активных участников позавчерашнего турнира, премированных поездкой в город. Поездку вызвался обеспечить управляющий, а они, как педагоги…
— А за дитями кто будет смотреть?
— Ваш заместитель.
Заместитель этот, черный лицом и молчаливый, рисовался в дальнем конце веранды. Понимал важность момента, стервец.
…А на каждом эклере было по клубничине. Невоспитанный Лаки тут же цопнул ягоду и возмутился, почему одну положили, а не десяток. Феликс улыбнулся и снисходительно заметил, что фрукты будут в конце. Пусть уж Лаки потерпит. Тем более что сейчас принесут горячий бульон с гренками, шоколадные блинчики, взбитые сливки, мороженое и фруктовую воду. Ирочка забеспокоилась. А «наиболее активные участники турнира» повеселели и принялись занимать места. В общем, банкет удался.
Вышли осоловевшие, щурясь на полуденное солнце. Над черепичными крышами колебался воздух.
— Поедем домой? — надевая шляпку, спросила Ирочка.
Дети нестройно загалдели.
— Кататься, — улыбнулся Феличе. — Праздновать так праздновать.
Они опять набились в длинную, оттенка слоновой кости «каталину», понеслись, хохоча и падая друг на друга, когда улица ныряла вниз. Было странно точно заново узнавать знакомые улицы, вспоминать названия, угадывать, какой дом, какое дерево бросится сейчас навстречу, и сидят ли страждущие кошаки в подворотне Заревой Брамы, откуда ощутимо потягивает валерьянкой…
Коты сидели. В положенных количествах. В воротах клубилась толпа верников, сладкий запах ладана плыл над тополями. Звонили к мессе, весь июнь литании в честь сердца Иисуса, трепетали огоньки свечей. «Каталина» увязла в толпе, как оса в мармеладе. Феличе заглушил мотор. Дети завозились, стремясь вырваться на свободу.
— Сидеть, — железным тоном объявила Ирочка. — Сейчас старшие сходят и все выяснят.
— Вот и покатались, — скандально начал Кешка. Подергал Халька за рукав: — Дядь Саш, я с вами!
— Ага, без тебя мы заблудимся.
— Сядь, ребенок, — сказал Феличе. Спорить с кузеном младший Сорэн не отважился.
Они пошли навстречу толпе, смешались с людским потоком, проникли в узкое пространство ворот. Сильнее всего Хальк опасался, что их с Феличе разнесет в разные стороны, но тот легко ввинчивался в людское варево, и оно раздавалось, оставляя им проход. Потом неожиданно, враз, иссякло, и Хальк с Феличе оказались на пустой мостовой, перед железной оградой, зарослями пышных пионов и ирисов за нею, каменными ступеньками к распахнутым настежь церковным дверям. Там было пусто, в глубине, пахнущей воском и ладаном, золотенько дрожали свечи, на ступенях лежали солнечные пятна.
— Присядем, — сказал Феличе. — Мне нужно с вами поговорить.
Хальк прослушал приглашение; стоял и таращился на церковный фасад, на икону, выставленную в розетку над дверьми. Что-то было не так. Небо, чертящие синеву голуби… потом он догадался. Вместо Девы Оранты с иконы смотрел средних лет мужик с мечом и в латах, к коим никак не подходила золотистая кудреватая бороденка и кроткий, аки у горлинки, взгляд. Тоже мне, Архистратиг Рене… Хальк вдруг подумал, что в этом мире, с такими вот… мнэ-э… иконами, совершенно нет места ни Ирочке, ни лагерю и палаткам… а вот Феличе вписывался чудесно.
Бледная молния вспорола небо над шпилями колоколен.
Прислоняя спичку лодочкой ладони, Хальк закурил:
— Скажите… Скажи. Ты ведь не просто так.
— Да, я хочу с тобой поговорить.
Хальк оступился, сломав каблуком цветочный стебель, сел. Ступенька оказалась прогретой и шершавой.
— Ну конечно, — сказал Хальк. — О чем мы будем говорить?
— Я расскажу тебе сказку.
— A-а, интересно… Один мой друг, граф де ля Фер…
— Нет, не так.
Александр заглянул Феличе в глаза и увидел, что они резко, неожиданно синие.
— Ты зачем на ристалище полез? С деревянным мечом?
Хальк скучно доломал стебель, повертел в руках розовый, похожий на капусту пион. Полетели брызги.
— Проповедник, — произнес он, — Хранитель, аватара Господа на земле. Ну что ты лезешь не в свое дело?
— Вообще-то оно — мое… дело, — с расстановкой произнес Феличе, — но не будем заострять. Я сказку обещал.
Над мощеными уличками Старого Эйле лениво точился знойный летний день. На обласканных солнцем ступеньках было прозрачно и тоже невыносимо жарко, пахло примятой зеленью, в цветах копошились и гудели насекомые. Отчего же холодно так?
— Один человек однажды сочинял сказку. Детское желание могущества, бессмертный король и все такое. А потом прочитал ваше… ваши… прочитал, в общем. Знаешь, ревность — это ужасно; в особенности, когда ревнуешь не к женщине, а к тексту.
Феличе говорил, а Хальк сидел и слушал и почему-то чувствовал то, чего чувствовать никак не мог. Это было, словно, ну пусть не пишешь — ощущаешь текст, и он возникает рядом с тобой, и чужие придуманные чувства, мысли, восприятие делаются живыми. Твоими. И привкус на языке — сладость и яблоки. До отвращения.
Феличе не ждал ответа. Он рассказывал. Про костры, расстрелы, молнии над Твиртове, про серый и тусклый мир, про клинки из дерева, которые могут с приходом Посланца превратиться в сталь. Про Одинокого Бога, что перекраивал, сотворял свой мир, будучи твердо уверен, что все оно там, в сказке, выдумка и совсем не страшно.
— А вы, Хранитель миров, воплощение Господа, этого вашего Корабельщика? Куда вы смотрели?!
Глаза Феличе — зеленые, нет, все-таки синие — на загорелом неправильном лице.
— Я нашел Алису. Ту, что способна все исправить. Я заставил мессира Яррана свернуть на дорогу, которой он никогда не ездил. Там были в снегу отпечатки подков и раненая женщина. Мы подобрали ее и привезли… домой.
Хальк тупо уставился на рассыпанные по коленям и на ступеньках розоватые лепестки.
— Мессир барон Катуарский… Каменный Гость… картон раскрашенный… он зачем понадобился? — Александр знал, что спрашивает совсем ненужное, не то, но спрашивать то — просто не хватило отваги. — Когда она, А-алиса, пропала, почему он ее не искал, не беспокоился?
Феличе улыбнулся:
— Ну, может, он и беспокоится, мечется по Эрлирангорду, весь Круг на ноги поднял, волосы на себе рвет. Ты ведь еще не писал про это. А знаешь почему? Ты не хочешь об этом писать. Ты не хочешь даже там, в сказке, ни с кем Алису делить.
— Я не понимаю…
Управляющий встал, провел по волосам ладонями, потянулся, отряхнул брюки.
— Пойдем? У нас еще есть дела.
Александр Юрьевич тупо смотрел ему в спину.
…Розы были ослепительны. Хотелось зажмуриться и так стоять, вдыхая сладковатый с кислинкой запах. Но в цветочных магазинах столбенеть как-то не принято.
— Заверните, — сказал человек, подбородком указывая на цветы.
Девица за прилавком очнулась от зимней спячки. Равнодушным взглядом обшарила покупателя с ног до головы — видимо, оценивая на предмет платежеспособности. Скривились вампирически алые губы.
— Сколько?
— А сколько есть?
Она оглянулась на стоящее в глубине ведро.
— Ну… штук пятьдесят.
— Вот все и заверните.
Снег все сыпал и сыпал, сугробами оседал на ресницах, превращая мир в расплывчатую, радужную сказку. Предательски ровным ковром ложился на обледенелую землю.
— Молодой человек, вы бы цветы укутали. Померзнут ведь…
Он оглянулся. По дорожке семенила, шаркая войлочными сапожками, бабуля — божий одуванчик. Доисторическая шляпка с вуалькой, потертое пальто. Пенсне, каких теперь и не помнят.
— Все равно померзнут, — с неожиданным ожесточением сказал он. — Не жалко.
Старушка пожала плечами.
— Кладбище там, — указала затянутой в кожу перчатки сухонькой лапкой. Мужчина вздохнул.
— Кабы все было так просто…
Хальк сбросил руку Феличе со своего плеча. Над могилой Алисы плакал деревянный ангел.
— Дети ждут, — переглотнул Хальк.
— Ирина Анатольевна повела их на карусели.
— Почему я вам поверил?
— Глупо было становиться у вас на дороге. С самого начала глупо. Только постарайтесь, чтобы этот мир не ухнул туда весь. В Средневековье очень непросто жить… без привычки.
Феличе вынул из вазы увядшие цветы, вылил позеленевшую воду, стал старательно протирать вазу изнутри. Хальк подумал и присел на низкую скамью.
— Вы… ты сказал о Ярране… что он — раскрашенный картон, — медленно проговорил Феличе. — Нет, он икона. Когда начиналось… правление Одинокого Бога… считай это знанием. Или предчувствием. Мы успели раздать имущество Церкви по верным людям. Чтобы потом… было на что воевать. Барон… мессир Ярис был одним из таких людей.
Ваза в руках Сорэна и так сверкала хрустальными гранями, можно бы уже остановиться…
— Алиса, — продолжал Хранитель, — она… я обещал мальчишкам из Круга Посланника, Знамя… маленькое такое, обыкновенное чудо, способное… вывернуть этот гадский мир! Вернуть ему радугу. Вот просто… — Он крутнул вазу. — Александр Юрьевич, пожалуйста. Там за бузиной кран есть.
— Да, я знаю.
Хальк сполоснул вазу, обстоятельно набрал воды, так же обстоятельно обрезал длинные цветочные стебли, оборвал нижние листья, поставил розы в хрусталь.
— Но чуду тоже нужен хлеб и крыша над головой. И какая-никакая защита от любопытства адептов Элерины Сияющей… привез вельможный барон дуру-невесту из провинции, какой с нее спрос. Брак политический и деловой, прикрытие. И чувств никаких. Тем более по роду убеждений и действий мессир Ярис может в любой момент сдохнуть, простите.
— Хорошо устроился.
— Что?
— Хорошо устроился, говорю. — Хальк, словно Понтий Пилат, стряхивал зелень и воду с ладоней. — Поди удобно тебе за иконой.
Гнать в бой мальчишек. Использовать чужую жену…
Сорэн мог защищаться. Мог объяснить, что Хранителям не дано открывать Ворот между Словом и Миром. Не дано написать ни строчки. Что он — эталон, ходячая матрица, сторож-пес у чужих дверей… Что его дело — сберечь созвучие, резонанс объективного мира и абсолютного текста. И если те пойдут враздрай, вернуть изначальное. Почти изначальное. Потому что даже Хранителям не дано дважды войти в одну и ту же реку. Что в любой строчке Алисы или того же Халька чуда больше, чем в его божественном деянии; да у всякого из Круга… а недостает мастерства изменить весь мир, так хватит на крупицу: опиши — и кого-то покрасят. Феликс отвернулся. Молча поправил в вазе цветы.
…Роза в хрустале была, как кровавая рана. Алиса запнулась о нее взглядом и остановилась. Чудес — не бывает. И упаси нас Господь от таких чудес. Рядом с розой на столешнице лежали общие тетрадки…
Я не буду это писать, сказал себе Хальк. Я не хочу… не хочу чувствовать, как между моей мертвой женой и Хранителем дрожит и протягивается нить, как стеклянисто вибрирует воздух… и все это превращается не то в любовь, не то в угодную Хранителю сказку. Сказку о том, как побежден Одинокий Бог… сволочь Рене, конечно, но он хоть пишет сам, не загребает жар чужими руками. А этот их Хранитель — просто какая-то Василиса Премудрая, «мамки-няньки, собирайтеся, снаряжайтеся…». Мне в этой сказке куда симпатичнее жены старших царевичей. Пусть и безрукие в сотворении сорочек и хлебов, зато не перекладывающие работу на чужие плечи. Или именно в этом умении — заставить кого-то сделать свою работу — и состоит высший талант волшебника? К черту Феличе! Беда в том, подумал Хальк, что я просто не могу не писать. Тогда… ну, тогда я состряпаю очень веселую сцену, совсем не о том, что нужно этому проклятому Сорэну. Там будет Гэлад, Всадник Роханский, милостью Корабельщика Канцлер Круга, этот непричесанный безродный эсквайр… посмещище и амант всех будущих читательниц. С ним не соскучишься. Именно он устраивает все на свете заговоры, выходит (почему-то так решили детишки) на турнире против Рене де Краона, таскает девушек по ночам в покрывале… То есть в одеяле. Говорите, не таскал еще? Будет. Я писатель, я обеспечу.
— …Огни, плошки гаси-ить!!!
Пряничное окошко было открыто по случаю жары, и голос ночного сторожа, помноженный на стеклянистый звук колотушки, доносился чисто и звонко.
Захлопывались окна и двери лавок, протарахтела по брусчатке одинокая карета. Быстро темнело. Сполохи над Твиртове стали из голубых малиновыми, далекие и отсюда совсем не страшные. Над ребристыми, словно вырезанными из черного бархата крышами вставала розовая, дырчатая, круглая, как головка сыра, и такая же огромная луна. Отогнав настырного комара, Алиса уже собиралась закрыть окно, когда сверху, с крыши, послышались стук и чертыхание, и сорвавшаяся черепица, проехавшись по жестяному желобу, бухнулась в сад.
Следом пролетело еще что-то объемистое и темное и закачалось на уровне окна. Алиса отпрянула. Лишь секунду спустя она поняла, что это парень болтается на веревке, а веревка не иначе привязана за фигурную башенку, украшающую угол крыши. Трубочисты разлетались… Он висел на фоне луны и медленно поворачивался. Луна мешала разглядеть его во всех подробностях, стало ясно только, что он тощий и встреханный. И кажется, неопасный. Алиса отставила подвернувшийся под руку кувшин для умывания, которым собиралась незнакомца огреть.
— Ослабеваю! Руку дай… — просипел он задушенным голосом.
Алиса рывком втащила незадачливого летуна в спальню.
— Ну? — не давая опомниться, спросила она.
Парень стоял, преклонив колени, и тяжело дышал.
— Высоты боюсь! Никто не поверит.
— Тогда зачем лез?
— За тобой.
Возможно, он сказал бы еще что-то, но тут в двери стала ломиться разбуженная стуками экономка. Сцена становилась классической. Алиса одним движением захлопнула окно, полагая, что через него Эмма веревки не заметит, и тем же движением закрутила ночного гостя в пыльную камку балдахина. Он сопел там, чихал и возился, пробуя устраиваться. но она надеялась, через складки ткани это не очень слышно. Алиса подбежала к двери и растворила ее.
— Ах! — Эмма, в шали, наброшенной на ночную рубашку, и чепце, испуганно пробовала заглянуть через Алису в спальню. Двери были узкие, Алиса стояла стеной. — Тут что-то стукнуло!
Алиса напоказ зевнула:
— Мышь. Я запустила в нее туфлей.
— Мышь! Ах! — Ключница сделала шаг назад. — Не может быть. Завтра же одолжу у соседки кошку. Ах! У нее такая кошка!
Алиса зевнула еще шире, намек был более чем понятным.
— Ах, мона. Извините меня. Но такой грохот, такой грохот…
Алиса захлопнула дверь. Парень в балдахине сипел и кашлял. Оказалось, что он умирает от смеха.
— Ах, мона! — Он сложил руки у живота и возвел очи горе. Алиса зажала рот ладонью. — Это ваш дракон? Я думал, адепты серьезнее. Или она убивает вязальной спицей?
Алиса вытряхнула наглеца из занавески, села на кровать и отчеканила:
— Эмма — добрейшее существо. Она готовит потрясающий сливочный крем и чудесные мармеладки. И если однажды придушила мышь в стакане, это не повод ее оскорблять. Понял?
Кажется, ей удалось его уесть. Желтоватые глаза вытаращились, и гость немо шмякнулся рядом. Алиса помахала у него перед носом растопыренными пальцами:
— Ну не убивайся так. Это чисто женский способ ловли мышей. Берешь стакан, кусочек сыра и монетку… И перестань валяться в моих простынях!
Хохот был бешеный. До рези в животе и выжимаемых на глаза слез. Он заставлял осыпаться пыль и штукатурку, звенел слюдой в оконных рамах, и наконец обрушил кувшин для умывания с прикроватного столика. Воду они вытерли покрывалом, почти наощупь, потому что свеча тоже не выдержала и погасла. А потом, держась друг за друга, ждали в лунных сумерках, не прибегут ли на звук.
— Что вы себе позволяете?.. — наконец осведомилась Алиса гневным шепотом.
— Эт-то интересно… — Гость искоса уставился на нее, продолжая сидеть на подоле ее ночной рубашки. И рук не убрал. — Гэлад, Всадник Роханский, Канцлер Круга.
— «Алиса, это пудинг. Пудинг, это Алиса. Унесите пудинг».
Всадник Роханский с готовностью сцопал Алису на руки и, хмыкнув, осведомился:
— Куда унести прикажете?
У Алисы язык отнялся от возмущения. А Гэлад покрутился с нею по комнате и направился к окну. И лишь когда он перекинул через подоконник ноги, Алиса нежно заметила:
— Будь что будет, но летать я не умею.
— A-а… а почему?
— А должна?
Канцлер устроился поудобнее, посадил Алису рядом и в свете луны стал настойчиво разглядывать. Алиса повернула голову, чтобы ему было удобнее.
— Ну, и хорош ли мой профиль в лунном свете?
— Спать я с тобой не буду. А для герба сойдет.
Алиса сползла с подоконника и закуталась в занавеску.
— Если собрался говорить мне гадости — убирайся.
— И не подумаю.
Канцлер прибрал в дом босые пятки, всем своим видом показывая, что он здесь надолго. Потянул за занавеску, вынуждая Алису делиться.
— Радость моя, — патетически сказал он. — Уговаривать тебя я не хочу. Но если сложить два и два, выходит, что ты и есть обещанное знамя.
Реакция Алисы была банальной до безобразия. Открытый рот и вытаращенные глаза. По счастью, темнота это скрыла. А Канцлер, пользуясь ее молчанием, легонько попинал Алису в бок и изъял еще кусок занавески. Закутал ноги и с наслаждением вздохнул.
— Кем обещанное?
— Давай еще раз. — Канцлер приготовился загибать пальцы. — Стрелкам не обломилось. Раз. Пожар в Твиртове. Два. От адептов ты ушла. Три. Радуга потом. Ты считай, считай… Магистр наш спятил.
Алиса обеими руками подобрала голову. Из окна дуло, и занавеска защищала гораздо хуже, чем ожидалось. Да еще и Канцлер, ворюга!
— Ваш магистр спятил, а я здесь причем?!
— А при нем, Ярране, невеста, — ласково объяснил Гэлад. — Опять же, турнир этот. Человек, можно сказать, очами души в тебе узрел…
Очень хотелось сказать, кто и чего там узрел, но Алиса промолчала. А Гэлад подсчитал факты и сунул Алисе под нос крепко сжатый кулак. То ли угрозу, то ли полный список божественных деяний.
— В общем, давай, собирайся.
Алиса подышала на застывшие пальцы:
— В общем, иди отсюда. Это раз.
Канцлер подозрительно уставился на загнутый ею палец.
— Я людям обещалась. Это два.
— Это раз! — заорал шепотом Всадник. — Людям!.. Ты знаешь, что это за люди?!
— Хорошие люди.
Канцлер сбросил с себя занавеску и забегал по спальне, натыкаясь на разные предметы, маша руками и хватаясь за волосы.
— Дура!
Алиса обогнула его по стеночке и наконец-то устроилась в постели. Подоткнула подушку. Пусть себе бегает… Она решила, что может даже задремать.
А Канцлер со злобой пнул подвернувшуюся под ноги табуретку, боком плюхнулся на кровать, молниеносно заткнул Алисе рот кружевным чепчиком, закатал ее в одеяло, взвалил на плечо и, рысью проскакав по лестнице, пинком открыл входную дверь.
— Мессир, вам помочь? — спросили из темноты.
— Да это одеяло весит больше, чем она, — сказал Борк, еще один из девяти магистров Круга, принимая ношу. — Я чувствовал, что этим кончится. Мы куда ее тащим?
— Черт, черт и черт! — Гэлад стукнул пяткой в булыжник.
Ночь была изумительная. И цветочками пахло, и дегтем, и мышки летучие порхали в лунном свете — розовом, как персик. А магистрам нужно было решать, что делать с упрямой дурой. Которая, кстати, не шевелилась. Борк перекинул сверток с плеча на плечо, мазнули по блестящей от жира голой спине вороные собранные в хвост волосы. Всадник припомнил недавний разговор с Алисой. Вот уж у кого профиль был хорош в лунном свете, так это у Борка, острый как клинок. Жаль, что не он Посланец. Монеты были бы!..
Они нырнули в подворотню и распечатали одеяло. Гэлад сунулся туда, отпрянул и в четвертый раз сказал:
— Черт.
— К Айше!
— По-моему, мы заблудились.
Дом выпирал углом так, что со стороны казалось: по улочке пройти нельзя. На самом деле можно было, только вот к вывеске книжной лавки, что помещалась наверху, привешен был мертвяк, и покойницкие босые ноги болтались над головой. Болтались уже с полгода, возмущая ворон своей несъедобностью: смолы для висельника не пожалели. Сочетание мертвяка с книжной лавкой было весьма назидательно, в духе времени. Но привлекал посетителей не он и даже не лавка, а винный погребок под нею, в который хаживали адепты Ордена Лунной Чаши, потому как там было вкусно, весело, дешево и далеко от Твиртове.
Гэлад предусмотрительно нагнул выю, дабы покойницкие ноги не проехались по затылку. Но ног не случилось. По глазированному кирпичу стены вились петуньи, луна светила сквозь прорезную вывеску и скворчали цикады в привядающей траве.
Покойник исчез, но окошечко на задах осталось, и в него-то по очереди ломились магистры, оглашая ночную тишину зверским шепотом и ароматом медвежьего жира с Борковых плеч. Минут пять ломились, а когда среди кованых завитков показалось заспанное лицо, первыми словами Гэлада были:
— А висельник где?
Айша запихала под чепчик косы и, оглушительно зевнув, попыталась захлопнуть створку. Канцлер сунул под раму локоть.
— Борк, одеяло!
— У меня есть, — сонно сказала Айша.
— Такого — нет.
Руан-Эдерская принцесса заинтересовалась и пошире открыла глаза, а створку дергать перестала.
— А при чем тут мой висельник?
Канцлер едва не свалился с лесенки. Айша же сморщила нос, пытаясь унюхать привычный запах смолы. А пахло цветами.
Борк пнул Гэлада в поджарый зад и посоветовал принять груз изнутри. Айша посторонилась. Она тоже не понимала, куда девался ее покойник, и потому мессирам не препятствовала.
— А у вас тут кто? — спросила она, глядя на длинный сверток, бережно протаскиваемый в окно.
— Королева, — буркнул Гэлад, — так что помогай. А то будет новый труп. Вместо пропавшего.
— Ты одна? — осведомился Всадник, подозрительно оглядывая в спальне углы. Не вызывало сомнений, что сейчас он зажжет свечу и пройдется по сундукам и гардеробам, а после еще заглянет под кровать. Не то чтобы Гэлад ревновал, а книжная лавка доходу не давала, и надо же на что-то жить отставной принцессе… но сегодняшние события требовали конфиденциальности. Мона Камаль со смирением пережидала обыск. Только заметила, что мессиры оплатили комнаты на неделю вперед, и она блюдет условия сделки. А впрочем, могут искать. Она вытащила из парчового, расшитого мелким жемчугом мешочка ключи и вручила их Гэладу.
Состоялся короткий обход дома. А когда Всадник закрыл прокопченную дверцу духовки, Айша опять зевнула и кротко заметила:
— А сейчас, мессиры, принесите мне в спальню бадью с кипятком, а сами ступайте во двор к колодцу и приведите себя в надлежащий вид. Услуги прачки вы мне не оплачивали.
Рука Гэлада судорожно потянулась к кошельку.
— Идите, мессиры, — повторила мона выразительно.
— Боже, какая тощенькая! — Айша хлопнула ладонями, не подозревая, что повторяет мысль Борка. — Королевы такие не бывают. Взбрело же мессирам…
Умытые и благообразные мессиры, вытянув на середину спальни мосластые ноги, поглощали вино и гренки, причем на Борке красовалась рубашка, выданная Айшой из домашних запасов. Алису устроили на кровати, и она зыркала глазищами из подушек. Пока магистры полоскались у колодца, дамы успели прийти к взаимопониманию. Айша клятвенно пообещала, что утром Алиса сумеет вернуться туда, откуда ее похитили. Ночью путешествовать опасно: адепты, бандиты, караулы… причем все они друг от друга не сильно отличаются.
— Ведь ваш добрый человек вернется не раньше утра?
— Это кто «добрый человек»? — просипел Всадник Роханский: умывание у колодца не пошло ему на пользу. — Это Майронис добрый человек? Да я такой сво… простите, моны…
— Предатель. — Борк выставил по-птичьи голову из широкого воротника. — И нашим и вашим. Сперва Корабельщику кадил, а после, как храмы жечь стали, так первый походню поднес. И свидетели есть.
— А покойник! — фыркнула Айша, указуя пальчиком за окно. — Его рук дело! Странно, что меня саму на этих книгах не спалили. Лавку на треть ополовинили. «Индекс запрещенных, индекс запрещенных»!.. — передразнила она. — А теперь есть нечего!
Алисе пришло в голову, что бедная мона питалась исключительно книгами, а ныне в результате государственных катаклизмов книжки есть запретили. По какой причине Айша страдает неимоверно. Но Майронис тут причем?
— Я же вам говорил! — произнес Гэлад, воздевая гренок. — А вы не верили. Представляете, из каких лап мы вас вырвали?
— Мы — это кто?
Следующие полчаса выбалтывались повстанческие тайны. Голова у Алисы пошла кругом, и не сдавалась она только из принципа. Единственное, что она усвоила, — это что есть какой-то Круг, который существующим порядком дел недоволен и борется мистическим путем.
— Лучше булыжником, — сонно изрекла Алиса. Глаза у Канцлера загорелись.
— Вот! — возопил Гэлад, вскакивая и опрокидывая пустой, по счастью, кувшин. — Я им говорил! Канцелярия за так платить не будет! Сорок золотых!.. Вот когда ты напишешь все, что предсказано…
— Ты меня и сдашь, — завершила Алиса, и Канцлер был уязвлен этим безмерно…
«Что там светится? Душа… Кто ее зажег?»
Ах, как прорисовывался замысел, проступал сквозь рутину обыкновенности, и все разрозненные отрывки сбегались, неожиданно находя свое, единственно предназначенное, да что там, предначертанное место — словно кусочки в мозаику, словно стеклышки, отвечающие лакунам свинцовой оплетки — еще не все подобраны, но уже виден витраж… Еще раз повторим сказку. Вот найдена Ярраном в снегу раненая женщина — ты, Алиса. Вот он стругает сосновый меч, а ты требуешь у него правды — про этот мир, про Круг — какой правды? И уходишь — не взяв из положенного тебе имущества ничего, даже меча. Стоит великая сушь. Гэлад, Роханский Всадник, любимец женщин, грязнуля, сорвиголова, собирает Капитул. Мальчишки-создатели еще не чувствуют, не знают, что обещанное чудо уже здесь. Жалуется на судьбу Клод Денон. И зачем только вылез, подумал Хальк. Не сцеплен в тексте нигде и ни с чем, разве что утолить мою ржавую месть. Клод, муж Сабины, твой шурин, Алиса, одна из причин твоей преждевременной гибели… Сказка, дальше! Гэлад-Всадник зачитывает перед Капитулом кусок пергамена, найденный в Яррановом очаге. Что повару понадобилась растопка — это я сгоряча. Не мог он такого, накладно выходит. Тогда каждый кусок берегли, стирали старое… такое умное слово: палимпсест. Дальше! Написанное тобой, Алиса, звучит вслух, делая Слово — Миром, абсолютный текст — реальностью, обрушивая на Эрлирангорд золотую истину грозы. От молнии вспыхивает Твиртове. И Одинокий Бог Рене де Краон узнает, что он теперь не одинок.
Они охотятся, они хватают тебя — как? где? неважно… а потом тебе удается бежать. И глупый мальчишка Кешка доверчиво отдает тебя прелатам Кораблей. Я не имею права этого писать, но не писать — все равно что плясать с горячей картошкой за пазухой. Хальк пишет сказку про то, как Алиса пишет сказку, как Хальк… если поставить два зеркала друг напротив друга и между ними свечу… Сабина когда-то рассказывала про зеркальный коридор в бесконечность. Вообще-то, я знаю, что это Грин, «Джесси и Моргиана». Да нет, еще раньше, в детстве, у меня была азбука, а на обложке — мишка и кукла, читающие эту же азбуку, на обложке которой… не понять, почему, но влечет! Мы с тобой заблудились между зеркалами. И если я не выдержу, ты, Алиса, откроешь ворота, чтобы впустить — в Мир — свое Слово. В твой Мир. А я? Сквозь зеркальный коридор — в Твой теперешний Мир — свое Слово? Сказки торопятся навстречу? Нет. Они нагоняют одна одну, как Ахиллес черепаху: половина расстояния, половина половины… и никак.
Хальк мыл в прибое ладони. Тер и тер одна о другую. Ладони были шершавыми, в мозолях — то ли от налипшей соли, то ли от меча.
Мой милый, без пяти минут бакалавр филологии, собиратель эйленского фольклора, ты медленно, но верно сходишь с ума.
В той каморке за дубовой дверцей, о которую, вожделея котика, ссадил ногу Лаки Валентинович, эсквайр, хранятся старые щетки… подойти и спросить:
— Уважаемый управляющий. Или, может быть, Хранитель? Где вы прячете некрасивую вздорную женщину Алису? Где начинается зеркальный коридор? Отпустите ее. Вы ведь говорили, что в моих строчках больше чудес, чем в божественных деяниях? Отпустите Алису, и я преподнесу вам все эти чудеса!
…Роза в хрустале была как кровавая рана. Алиса запнулась о нее взглядом и остановилась. Чудес — не бывает. И упаси нас Господь от таких чудес.
Рядом с розой на столешнице лежали общие тетрадки. Так, сказала себе Алиса, спокойно. Она прекрасно помнила каждую. Даже ту, которая сгорела в печке вместе с ядовитым бельтом. Когда она жила в другом мире. В доме Халька. Рукописи не горят?
А все возвращается на круги своя? В жилище мессира Яррана, случайного жениха?
— Феличе! — Колокольчик задребезжал, как пьяный, едва не теряя медный язычок, но Алиса этим не удовлетворилась. Прямо-таки заорала: — Феличе!!!
Мажордом, как всегда, был где-то рядом. По крайней мере, появился очень быстро. Алиса указала на стол:
— Что это?
— Подарок, с позволения моны.
— Где вы это взяли?!
Еще секунда, и она вцепилась бы в ослепительную сорочку мажордома и начала его трясти. Но только прикусила ладонь.
— Они настоящие, мона.
Феличе взял несколько тетрадей со стола, протянул Алисе. Одна… нет, этой она не помнила. Да и не могло у нее такой быть — не по средствам провинциальной учительнице. Голубой тисненый сафьян, бронзовые накладки уголков, эмалевый медальон-кораблик в середине обложки…
— Чье это?
— Ваше, мона.
Кожа обложки была теплой на ощупь. А внутри — живые гладкие страницы. Совершенно пустые. Оставляющие на пальцах белую пыль от прикосновения.
— Маленькая…
— Вам не понравилось, мона?
— Что вы, Феличе. Очень!
— Тогда напишите что-нибудь. Все равно, что.
Алиса взглянула исподлобья и отчеканила:
— Я никогда и ничего больше не напишу.
Белая башня нависала над долиной, над одетым дюнами берегом. Оттого что стояла на горушке, казалась еще выше. Вьющаяся среди сосен дорога густо заросла хвойным молодняком, ежевикой и переплетенными травами, ею, видимо, не пользовались очень давно. Кони ступали медленно и осторожно — они запросто могли переломать ноги на такой дороге. Алиса зажмурилась и вцепилась в поводья — она всегда до обморока боялась высоты.
Вблизи было видно, что башня вовсе не белая, а скорее желтоватая, сложенная из булыжников и грубых плит, облизанных огнем. Пристройка к башне, которая только сейчас стала видна из-за старых ракит и тополей, вообще почти сгорела. Копоть покрывала стены, противно пахло мокрой золой. Запахи не успели выветриться, или — держатся годы? Балки обрушились, от дверей и окон остались только проемы. Поверху на карнизе проросли, кивали головками пышные ромашки. А внутри, кроме балок и битого кирпича, ничего не было.
— Что это? — спросила Алиса, опершись на руку Феличе и соскальзывая с седла.
— Церковь, мона. И маяк.
— Как это?
— Это еще до Одинокого Бога, мона. Вы слышали про Корабельщика?
Алиса неуверенно улыбнулась. Да, когда-то они с сестрой Сабиной придумали такую сказку. Не записали даже. Про запретное море и уплывшие в неизвестность корабли. И про человека, который однажды вернулся. Вот что напомнила ей подаренная Феличе тетрадь… Сон, книжный рынок, фолиант, который она взяла в руки, едва не уронив от тяжести… узоры и музыка, дорога в другие миры… Книга… выпуклый кораблик на бархатной синей обложке.
— Это сказка.
— Идемте, мона. — Он повел ее внутрь, аккуратно огибая кучи мусора. Алиса подняла голову: в башне не было перекрытий, она уходила вверх, сужаясь в перспективу, лестница вилась над головой — ажурная спираль в небо. В маяке — должен быть фонарь…
— Там каменная плита… была. На ней зажигали огонь.
— А теперь?
— Корабли почти не ходят. Волей Господней.
Его лицо зло дернулось. Впрочем, полумрак — может, кажется.
Они остановились возле мраморной чаши. К чаше вели ступеньки, в чашу набились земля и мусор, прошлогодние листья плавали по черной от грязи воде.
— Это не сказка, мона. Помните? «Каждый человек — это корабль».
Он свел над чашей ладони. Алисе показалось, он держит большой малиновый елочный шар. Такой, где дом и зима внутри, и если качнуть — пойдет снег… Нет, не так. Малиновые волны, и на них кораблик…
— Бери, не бойся.
Алиса взяла свет в ладони. Это только сон, подумала она. Мажордомы такого не умеют. Такого не бывает.
«Эта сказка, шарик хрустальный…» У нее в ладони лежала брошка — алый стеклянный кораблик с серебряной искрой внутри, с тысячей искорок от упавшего сквозь отсутствующую крышу луча.
— Все равно… я без него, без Халька, ничего не напишу, — произнесла Алиса упрямо. — Никому это не нужно.
Феличе сгорбился:
— Хорошо. Все будет, как ты захочешь. Я, Хранитель Кораблей, даю тебе в том свое слово.
…Алиса ходила по большому круглому покою, от стены к стене, как запертая внутри себя кошка. Она не помнила, как здесь оказалась, и покоя этого прежде никогда не видела, да и разглядывать не хотела.
Хорошо, что мебели мало, не наткнешься. И где-то на краешке сознания плавало изумление — покой огромный, на всю круглую башню, а потолок беленый и низкий. Впрочем, вскоре это тоже перестало ее занимать. В покое было окно. Возможно, не единственное, но это выделялось для Алисы — под окном стоял широкий стол с пачкой пергаменов, чернильницей и очиненными перьями. И кто-то — или что-то — очень настойчиво подталкивало ее писать. Наклонившись, Алиса вывела фразу: «По покою металась, все больше уставая, большая кошка», — но фраза поразила ее банальностью и была вычеркнута. Пергамен полетел в угол. Возможно, он очень драгоценный и за него можно купить две тягловые лошади и козу, но Алису никто не ограничивал. Швыряйся хоть до посинения. Все равно, глянув через минуту, найдешь на столе новую ровную стопку, перья очинены, а на концы насажены металлические оголовья. «Потрясатель копья, потрясатель пера…» — пробормотала Алиса, глотая слезы. Кошка рвалась наружу из глубины вод.
Минуло какое-то время. Она поняла, что сидит на высоком готическом стуле, между спиной и жесткой спинкой аккуратно вдвинута подушечка, а у левого локтя дымится чашка с горячим какао.
«Зеленый попугай сидел в клетке, — нацарапала Алиса. — Попугай большой, а клетка средняя, и непоместившийся хвост свисает наружу…» Этот попугай материализовался в голове, среди нарисованных прутьев — живой попугай. Неясно было, пугаться или смеяться, она резко перечеркнула написанное, и пергамен — разве такое возможно? — разорвался, повис клочьями плоти. Потом настала ночь. Во всяком случае, свечка светила прямо в глаза, шарик желтой волшебной пыльцы… а голова лежала в высоких подушках или на чьих-то коленях… рядом сидел с тетрадкой Феличе… да, она вспомнила! Ее тетрадка с корабликом. Она же осталась… там… у человека, про которого ей доказали, какая он сволочь. У нее же нет поводов не верить. «Сомнения порождают ересь, а ересь должна быть…»
— Записывай! Записывай!
Алиса никак не могла понять, кто это говорит. Не могла повернуть голову, и свеча горела — в лицо; и подушки… все тот же круглый покой. Маяк. При чем тут маяк?
— Говори. Не останавливайся. Говори.
Затухали молнии над Твиртове, захлебываясь дождем.
«Все души, что сгорели, вернутся из пепла… Все сказки… Несправедливо».
— Я… так… не хочу.
Распухший язык ворочался во рту. Алиса вдруг подумала, что разучилась говорить, и в пруду навсегда останется непослушная кошка, и Хальк…
— Хальк.
— Говори!
— По мосту…
— Дальше!
— Там мост… там мост из дождинок… из горьких детских слезинок…
Из радуг… из сонных звезд… из чаячьих спинок… мост…
Губы не слушались. Но слова… летели сквозь открытое окно… как теплые чаячьи перья. И очень хотелось, и немоглось заплакать.
— Пиши! Ну пиши же!
Майронис? Она сходит с ума.
— Прекратите это.
— Где? Где мой кораблик?
Алиса сжала в ладони леденцовую драгоценность и перевела дыхание.
— Дальше.
— Да. Сейчас.
В комнате порозовело. Словно разожгли камин. Или рассвет. Или — где-то далеко-далеко — пожар.
— …Прикоснуться не к небу, не к снам — щекой к твоим волосам.
Голос неожиданно отвердел, и Алиса сама удивилась этому. Бешеный бег коней, черен меча в ладони.
— Не знаю: к горю ли, к радости
Распахнулись Ворота Радуги!
Она еще успела увидеть, как Феличе шевелит губами, повторяя записанные слова.
Как это происходит? Просто приближается квадратное окошко. Как аквариум, где за толстой стенкой плавают чьи-то чужие мысли, поступки и дела. А потом приходит день, приходит срок, и истончившаяся преграда рвется или просто тает. И этот чужой мир — он уже в тебе, он — ты, и слова, проходя сквозь тебя, становятся плотью. Что в этом виновато — фаза луны, чужой незнакомый запах… это лишь толчок, возможность; но и врата, и привратник, и фильтр на этих воротах — ты сама. Ты решаешь, какие порождения выпустить в мир и облечь словами… И тусклая елочная игрушка вдруг взрывается радугой! И идут травяные дожди, и кто-то задыхается и умирает от счастья — от того, что тобою написано. Или от боли — а выбираешь ты. И сам взрываешься с придуманным миром, и вырваны с корнем нити марионетки… Но буря затихает, и моря возвращаются в свои берега, и твои врата к тебе закрыты, а костер, абсолютный текст, ждет. И ты бросаешь в него, как ветки, все, что можешь найти, вырвать, вынуть, извлечь из себя и из других — странный поворот дороги, и слезинку, и смешную детскую песенку… все, все падает в костер, и ты отдаешь, отдаешь иногда до цинизма, потому что и чье-то (может, и твое) последнее дыхание — тоже туда. Сломанная рука мертвого, стон отвергнутой любви… то, что не придумаешь ни за что и никогда, что должно быть истинно — иначе никуда не годится сотворенное тобою слово. А потом ждать, каждый раз боясь, что ничего не случится, что врат не будет.
Радуги сияли. Путались с пронизанным солнцем дождем. И небо было ослепительно синим и глубоким, и в нем плыли величественные, как на картинах Чюрлениса, воссиянные солнцем облака.
Мы, мы все были волшебными воротами, пусть калиточками, пусть щелочками из мира в мир, и когда кто-то из нас погибал — это как разбитый елочный шарик, мертвое чудо. Но мы были вместе, и радуги вскипали в поднебесье, и поили серый мир. Он глотал сотворенный нами разноцветный дождь, глотал беспощадно, но в этот раз, хвала Корабельщику, сумел напиться. Пей нашу кровь, пей нашу радугу — не жалко. Мы оторвем и раздадим кусочки души, все равно ее станет больше. Времена перемешались, и стоя на осколках, я дарю всем охапки сирени. Взахлеб. Радуги — полными пригоршнями. В небе — Врата!..
«Ваша страшная сказка становится нашей страшной былью, и вы думаете, я буду просто стоять и смотреть?..»
Хальк поймал себя на том, что опять беседует с придуманным героем. И у Феличе есть повод удивляться и спросить: разве он такой злодей? Он же никогда не пойдет на то, чтобы использовать женщину втемную. Даже для блага нации. Стоп, не было тогда такого понятия — «нация». И вообще что-то не так. А, поймал это Хальк, врет Хранитель, не могли Алису схватить в Эйле. В Эрлирангорде — запросто. Но между столицей и Эйле — сутки поездом… Паровоз в Средневековье, смешно… Тяжелая капля упала с крыши в выбитую под окном ямку. Сегодня проходят испытание будущие рыцари. С утра заявился совершенно злобный Гай и осведомился, неужли же, чтобы стать рыцарем, обязательно лезть в мокрую крапиву? А Ирочка уперлась в этих испытаниях и вечером станет изображать королеву-мать, лупить детей при свечках деревянным клинком по плечу и опоясывать ремешком с этим же мечом, привешенным к оному. Верх идиотизма. Хальк обещался написать жалованные грамоты… Пиши-пиши, художник, по линиям руки… что-то, не помню что, есть реальность, данная нам в ощущение. А если в ощущение дана нереальность, что тогда? Или грани сместились — и как повернешь… Что это он тут нарисовал? Хальк, отнеся на вытянутые руки, разглядывал вырванный из блокнота, измятый и немного обгорелый по краям листок: оградка, мраморная роза на камне. «До свидания, глупышка Икар. Вон над кладбищем кресты, словно крылья. Нас на нем похоронили с утра. Нас хотели завести, но забыли». Оптимистично и весьма жизнеутверждающе. Но почерк… загнутые кверху спятившие строчки. Через месяц она сама не могла прочесть, что написала. Но не было же у нее этих стихов!.. Нереальность в ощущение. Хальк высунулся под дождь. Особенно нетерпеливые оруженосцы, заране потирая голые локти и коленки, ломились к крапиве. Охота пуще неволи. Сказка… да. Одно дело, когда твоя сказка пусть за полустертой, но гранью. За окошком, за прогибающейся преградой. Пусть в снах. Пусть в неоживающих строчках. Пусть в почти не страшных картинках перед глазами. Но если она ломится в мир с упорством сбрендившего поезда? Как в старом фильме: ворвавшийся в квартиру паровоз. Рваная дыра в стене и тупое черное рыло среди сентиментальных кошечек. И что же мне делать со всем этим, Господи?! Впрочем, ты все равно не ответишь.
…Алисе показалось, что Феличе держит над ней зонтик, огромный, черный, на точеной деревянной ручке. Какие зонтики в пятнадцатом веке! Она потрясла головой и засмеялась. Дождь бил по растянутому между хвоями плащу, а пряди дыма, подымаясь кверху, закручивались и перемешивались. Временный привал. Что же ей объясняли? Что мир похож на дырочки от сыра, на решето? Что в заповедный город Руан-Эдер так же легко шагнуть, как на уступ Твиртове? Тогда зачем они едут под солнцем и под громыхающим летним дождем? И каждый вечер со зловещим постоянством (как в давно позабытом мире одной девушке — платок) приносят ей книгу с цвета слоновой кости страницами, чернила и очиненное перо.
— Государыня, — Канцлер, привстав на колено, держал сложенный из пергамена кораблик, — вам письмо.
Алиса улыбнулась краешками губ, развернула, и неровные строчки ударили по глазам.
«Алиса! Не знаю, где и когда отыщет Вас это письмо…» А потом она бездумно смотрела на свою пустую ладонь, из которой клюквенными ягодками выкатывалась кровь. Гэлад стоял на коленях рядом, чертыхался, пробуя перевязать… сетка царапин, словно Алиса разбила рукой окно. Но нет в этом мире оконного стекла! Из него только толстостенные цветные кубки и маленькие, кривые и страшно дорогие зеркала.
— Что это, Всадник?
— Мона… священники Кораблей называли это Вторжением.
«Рыцарь мой…» Алиса сперва не поняла, что буквы исчезают с листа. Вернее, впитываются в него, как кровь в бинты, а лист все такой же чистый и гладкий. И тут она осознала, что пишет в зыбком свете костра свое письмо прямо в таинственную книгу: ту самую, с корабликом на синей обложке. Она окунула перо в чернила и попыталась написать что-то поверх, на уже очистившейся странице. Не получилось. Чернила упали кляксой и скатились, как скатывается с листка дождевая капля. Государыня оглянулась. И увидела окаменевшего Феличе.
Письма Хальку и от него… свитки в кожаных футлярах, свернутый из листка голубок, исцарапанный буквицами кусок коры… «Рыцарь мой…» Странная дорога, промелькнувший витраж, мальчик в серой куртке возле холмика в траве, лежащая возле собака… рябина на снегу… взрытая подковами грязь… запах сена над заливными лугами, крупная водянистая звезда… город, похожий на сонного, позеленевшего от старости горыныча. Гребни крыш, запах смолы, навоза и меда. Город Эрлирангорд, без боя открывший свои ворота.
…Церковь была маленькая, домовая, в нее не поместилось и части войска, только магистры. Со стен поспешно отскабливали фрески, и из-под сползающих чешуек проступало другое — чей-то лик, ветошок, плачущие над крестом ангелы. И хрустальный кораблик-хорос позванивал на цепях. Вздымался хорал. «Господь, твердыня моя, прибежище мое…» Кружево высоких голосов и тяжелая с прозеленью басовая волна. Запах воска, запах ладана, в золотых ореолах свечи. Жар. Освящали оружие. А после в пустеющей церкви Алиса, шагнув к наалтарной чаше, пустила в воду свой кораблик, и он поплыл, отражаясь, гордо распустив малиновые паруса.
Алиса смотрела на Твиртове. В доме недалеко от цитадели решали, как ее штурмовать, магистры; висели над крышами Эрлирангорда паутинные радуги. А молний не было. Они захлебнулись в дожде. А может, в слезах и крови.
Нас не ждут ни почести и ни слава. А собственно, чего ждать от религиозной войны? Посланец — это короткая жизнь и часто позорная смерть. И в лучшем случае добрая людская память. Много? Мало? А разве у нее спрашивали, заставляя писать эту сказку? Майронис, седой предстоятель Кораблей, с кем-то ругался, когда Алиса жила у него, ругался с остервенением так, что нельзя было не услышать. С кем-то очень знакомым, а вспомнить не получается. Тот говорил:
— Не нужна мне сказка, если такой ценой!
А Майронис ответил:
— Мы свою сказку не выбираем.
Твиртове нависала над городом, уходя в голубое небо, пронизанное радугами врат, и в перистые облака. Твиртове казалась нереальной. Словно ее вот тоже выдернули из какого-то другого мира, из-под чужого неба… И Алиса совсем не удивилась, когда химеры стали с треском и грохотом выдираться из своих каменных гнезд…
Делегация состояла из двух обормотов — Кешки и Лаки. Остальные обормоты таились за дверьми, голосили шепотом и топотали, как нетрезвые слоны.
— Что? — спросил Хальк хмуро. Не хотелось ему сейчас видеть эти рожицы, вообще ничьи не хотелось. Попытка написать что-нибудь жизнеутверждающее обернулась ужасом броневой атаки, и герой — веселый мальчишка, вдруг понимал, что жизнь совсем не такая, как ему хочется, как обещали и как он привык верить. Чересчур много этих как… в конце концов, Хальк писатель, распутается в словах, просто все взаимосвязано. И только сирень в чайнике — приятно и, по крайней мере, красиво. Этот его герой, гимназист, собирался подарить сирень своей девчонке, ничуть не похожей ни на Алису, ни на Дани.
Мир в теплом круге настольной лампы был безопасен и прост. Часть стола, раскрытая тетрадь, ручка, небрежно брошенная на недописанную страницу. Хальк выцедил последние капли из проклятой антикварной чаеварки. Так станешь пьяницей. Рука дрогнула, и рубаху окропило вишневое. Банально до оскомины. А юноша уже сидел в вычурном кресле с атласной обивкой, подтянув к подбородку худые колени, ноги у него были чересчур длинные, едва поместился. Темно-русые волосы падали на лоб. Сидел, ласково теребя кортик в бархатистых ножнах. А рядом, на краю стола, стоял чайник — обыкновенный белый чайник, даже без цветочков: широкий носик, откинутая ручка. А из чайника лезла сумасшедшими гроздьями, пенилась сирень. Откуда? Выпускной бал, конец июня. Юноша усмехнулся серыми глазами.
— Ты забыл. Майнотская сирень цветет всегда. Кроме зимы, конечно, — уточнил он.
— Нет такого города — Майнот.
— Есть. Ты забыл.
Хальк задохнулся то ли от боли в голове, то ли от немыслимой надежды. Игла прошла через сердце, вниз, заставив похолодеть пальцы.
— Послушай.
Губы пересохли и не повиновались. Хальк покачал в руке чашку — она была пустой. Тогда он выволок из чайника сирень и стал пить из носика.
— Ты что! — возмутился собеседник. — Я обещал ее Лидуше!
Почему Хальку кажется, что перед ним мальчишка? Года на два младше, не больше. Молодой — он сам.
— Послушай. Я… предлагаю тебе сделку.
Юноша в кресле сощурился удивленно и недоверчиво:
— Разве ты дьявол?
— Может быть, это неправильно, — продолжал Хальк, стараясь не останавливаться, — может, ты проклянешь меня за это, но в той войне, что начнется завтра… выживешь ты…
— Ты что! — Двойник покрутил пальцем у виска.
— Не погибнешь… на болоте… Станешь взрослым, писателем.
Юноша крутанул кортик.
— Я стану морским офицером. Как прадед.
— И потом, потом ты найдешь одну женщину. Я не могу, а ты… у тебя получится. Правда, там другой мир, Средневековье. Но ведь писателю можно. Защити ее! Даже от меня, если понадобится, — сказал он, словно бросаясь в омут. — Ладно?
— Ну… — Парень выкарабкался из кресла. — Как я ее узнаю?
Я предал, сказал себе Хальк. Один раз, когда я был действительно нужен, когда мог спасти… Алиса, я тебя предал. Я и поцеловал-то Дани всего один раз. Или два. Совсем ненужную мне женщину. И опоздал. И чтобы исправить невозможную для исправления ошибку, я с тупым постоянством обреченного раз за разом спасаю тебя, Алиса, в сказке. Совсем не веря в то, что смерти нет. Совсем не веря, что в пустоте, в ничто рождается действительность, что Слово может стать Миром. И Христос и Корабельщик, обещая надежду, лгут одинаково.
— Даг, ты ее узнаешь. Узнаешь. Обязательно. Ее зовут Алиса. А, вот. Ты пройдешь по мосту. Я напишу, напишу про Мост, связующий берега и времена. Там будет маяк, такой, как здесь, только ближе к Эрлирангорду. Ну, тот, на который Алису привозил Хранитель. Чтобы подарить кораблик. Даглас, Даг, ну пожалуйста… Будь счастливей меня.
— Какое смешное имя… — Парень стоял, перекатываясь с пятки на носок, словно очень спешил и в то же время не мог уйти. Сгреб свою сирень, засунул в чайник. — Это я? Прости, я обещал, ребята ждут.
Будет лес. Осенние листья. Атака, в которой, кроме Дага, не выживет никто. Смешной, он похож на кузнечика.
Хальк очнулся. Было темно. От окна тянуло предутренним холодом. Хальк наощупь зажег лампу и увидел, что свечной воск закапал недописанную страницу.
Кешка и Лаки хором запыхтели.
— Александр Юрьевич. Ну, завтра последний день.
— А вы обещали!
— Что обещал? — поинтересовался Хальк неприветливо.
— Ну, обещали.
— Или говорите — или брысь!
Детишки убоялись угрозы.
— Обещали сходить на маяк! — дружно выкрикнули они. Взяли Халька в клещи и затараторили, не давая ему слова вставить. Что Ирина Анатольевна с девочками парадный ужин готовят, и никто не будет им мешать, и младший воспитатель гуляет где-то, а их и немного совсем, и вести они будут себя до отвращения хорошо, вот честное-пречестное слово!
— Мол-чать, зайцы! — Хальк положил руки им на плечи.
Чего киснуть, в самом деле, убивать невинных героев пачками. Уж лучше вправду сходить с детками на маяк. Последний день, и пусть уж утомятся и дрыхнут как суслики, чем устроят королевскую ночь и перемажут чужие простыни зеленкой. Хальк скорчил «педагогическое лицо», а потом неожиданно подмигнул:
— Ну, давайте. Одна нога здесь… Еда, одеяла. Собраться самостоятельно! Я проверю.
Кешка с Лаки порскнули ошалевшими воробьями, и за дверью раздался дружный радостный вой. Хальк не стал прислушиваться. С отвращением посмотрел на стопку исписанных листов. Герой был похож на него самого, только моложе и честнее.
Нельзя таких убивать. Феличе… Хальк пожал плечами. Они уезжают завтра, и плевать на все: и на игру, и на рыцарей, и на свою странную сказку.
Как-то так случилось, что на эту дорогу их не заносило. Все больше торчали в море, на полях с редиской и в прибрежном лесу, налегая на землянику, а теперь и на чернику, отчего языки делались, как у кумайских сторожевых псов, и заставляли Ирочку пугаться неведомой заразы. В начале были, конечно, сделаны попытки заманить к маяку Халька или хотя бы Гая… или сбежать самим. Но до маяка далеко, хватились бы непременно, и что сталось бы с беглецами — страшно и вообразить. Усыпанный меловыми камешками проселок тянулся среди негустого соснового бора, а потом по голому полю между двух придорожных канав, заросших бурьяном и всяким полевыми цветочками. Были они на удивление пестрыми, словно кто-то раскидал брызгами послегрозовую радугу. Хальк знал только некоторые: полевые гвоздички-«часики», высокий желтенький царский скипетр, кровавик и базилик. В бору воспитанники швырялись шишками, а тут Мета взялась плести венки, и ей дружно помогали, с корнями выпалывая стебли. Пришлось умерять ретивых. Под хитрый шепоток, спрятав руки за спину, Мета с невинным видом подобралась к любимому воспитателю, велела ему остановиться, нагнуть шею и закрыть глаза. Хальк оказался увенчан самым крупным и разлапистым венком, а детишки радостно завопили. Обижать Мету — себе дороже, пришлось терпеть. Хальк только потихоньку выдергивал из венка травинки и жевал на ходу. Будь он лошадью — умер бы от счастья. Прошло часа полтора, но развесистая белая башня все так же украшала горизонт. А они-то собирались скоренько добежать, осмотреть, поваляться на песочке, искупаться как следует и вернуться к обеду… Ничего, когда дети с ним, Ирочка не волнуется. Какая-то птица парила в вылинявшем небе, раскинув крылья. Ребятишки заспорили, сокол это или ястреб. Спорить они так могли до посинения, поскольку и того и другого видели разве что на картинках. Но по крайней мере, этот спор приятно разнообразил дорогу.
Мета, повиснув на Хальковой руке, начала энергичную историю о привидениях, Лаки попытался добиться какой-то информации о Краоне. В общем, Хальк не скучал. И почти вздохнул с облегчением, когда подошли к развалинам.
— Смотреть или купаться? — спросил он у своей армии.
Армия изжарилась и вспотела и большинством голосов решила лезть в море. Хальк приглядывал за ними, сидя среди обломков камней, прислонившись к нагретой солнцем кирпичной стене. Сами собой закрывались глаза.
— А вы чего не купаетесь? — Мета подскочила, забрызгав его водой с длинных волос.
— Не хочется что-то. В другой раз.
Мета посмотрела озабоченно и ничего не спросила. Тактичная девочка, спасибо ей. Мальчишки повели себя по-другому, подкрались, повисли гроздью и с воплями и пыхтением повлекли в сероватую соленую воду. Хальк боролся как лев, и в результате все оказались мокрыми с ног до головы и довольными, а рубашку и брюки пришлось разложить на камешках для просушки.
Над маяком кричали чайки. Ныряли, взлетали с серебристой бьющейся рыбой, и ни они, ни вопли резвящейся малышни не нарушали тишину. Странную, извечную, пропитавшую эти стены. Хальк тронул ладонью теплый кирпич. На ладони остался белый след.
— Аль Юрьевич? — Кешка снизу вверх заглянул ему в глаза. — Так полезем?
— А не боишься, что перекрытие рухнет? Или сов?
Кешка тряхнул шоколадными худенькими плечами:
— He-а. Я дворянин. Мне нельзя бояться.
— Ясно. — Хальк вздохнул. — Эй, компания! Оделись, обулись!
— У-у, — надулся Пашка Эрнарский. — А в маяк?
— Туда и идем. Не хочу, чтоб вы ноги посбивали.
Перекрытия внутри сохранились замечательно.
И винтовая лестница тоже. Дерево стало серебристым от старости, но даже не прогнулось, когда Хальк попрыгал и сплясал на нем. И все равно воспитатель обтопал каждую ступеньку, а задранные лица следили за ним с вниманием и — немножко — обидой.
— Безопасность — прежде всего, — назидательно сообщил Хальк. — Обедать будем наверху.
— Ур-ра-а!!!
— К перилам не подходить!
Живой вихрь едва не снес Халька с лестницы. Воспитатель в чем-то даже понял Ирочку.
А внутри маяка было пусто и в общем-то неинтересно. Солнце сеялось сквозь узкие, лишенные стекол окна. Дети, отпихивая друг друга, выглядывали в них, ахали: «Усадьба! Как на ладошке! А море! Парус там! Не, чайка! Сам ты парус!» Потом поднялись к фонарю. Хрустальный, немного побитый шар все еще покоился на оси. Хальк объяснил, что внутрь вставляли сначала масляный, а потом электрический фонарь, а хрусталинки усиливали свечение. Предприимчивые детишки предложили прилепить на нужное место и зажечь свечку, и огарок сыскался в чьем-то кармане, но Хальк отговорил — все равно солнце, толку чуть. С ним согласились и, до опупения налюбовавшись окрестностями, спустились на ярус ниже обедать.
…и я понимаю, что сказка эта, тусклый елочный шарик с прочерками синих и малиновых молний внутри, для меня важнее, чем вот эта жизнь. Может, это неправильно, но иначе я не умею. Этот — необласканный радугой мир — для меня живой. Единственная моя сейчас реальность.
От всадников пахло страхом. Они — для того чтобы выехать из Хальковой страшной сказки — были чересчур уж настоящими. Порванные кольчуги, побитая кираса, у одного на перевязи рука. Запаленные кони. В потрепанных ножнах мечи. Глаз отсюда не было видно. Но Хальк знал, что живет в их зрачках: звериное, вызывающее жалость и ужасающее одновременно. Как застарелый запах крови от бинтов, муть, гной. Эти не боялись сами, но жажда, не утоленная ими, могла заставить убить. Некнижный, вот такой, овеществленный ужас. Дети, кажется, тоже почувствовали это и молчали. Смотрели на Халька. Всхлипнула, потерлась головой о его плечо Лизанька. Хальк осознал, что ищет, где им укрыться, или что-то, чтобы навалить на люк в полу. Полусумрачная зала была отвратительно пуста. И оружия никакого. Разве… битая бутылка против меча. Класс. А эти… солдаты… подъехали, медленно слезали с коней, устраивались под стеной. Мелькнула мыслишка: отдохнут и уедут. Так хотелось в это поверить! Затаиться и ждать. К закату о них начнут беспокоиться. Нет, учитывая мнительность и способность Ирочки впадать в панику — часа на два раньше. Глупо.
Что ему делать — с детьми за спиной? Выскочить:
— Я вызываю вас на поединок! Ценою — моя и их жизнь!
Он, в отличие от этих, железного меча в руках не держал. Да и полагаться на милосердие таких…
Теперь он жалел о прочности ступенек!
— Что же вы! — сверкнула глазищами Мета. — Выскочить — и в окошки. В разные стороны. Арбалетов там нет.
Хальк, прячась, выглянул: действительно нет. А я отвлеку их, выйду. На нем повисли гроздьями с двух сторон, на Мету посмотрели обвиняюще. Да, они худенькие, маленькие, пролезут в нижние бойницы, а воспитатель?
А он во все глаза глядел на того, с пораненной рукой. Вот где привелось встретиться. Ave, мессир де Краон, Одинокий Бог.
Ну вот, все просто. Аписа! Если, чтобы встретиться с тобой, нужно умереть, я готов.
Он повернулся к детям. Подмигнул как можно беззаботнее.
— Мета умница. Вы выскочите и побежите в разные стороны. За помощью, — уточнил он, подавляя бунт в зародыше.
Помощь… Полтора часа туда, полтора обратно. Гай, Ирочка, в лучшем случае управляющий с ружьем. Против этих всех.
— Ясно, дети?
Они смотрели. Может быть, все понимая и прощаясь. Потом, как мышки, посочились вниз. Слава богу, здесь никто не косил луга. Трава ему по грудь. А им — пожалуй, с головой. Побегут. Он помнил, как бегает, перебирая ножками, птичка коростель. Точно мышка пробежала. Только быстро-быстро колышется трава. Хальк тряхнул головой. Штопор лестницы. Парапет. «Анна! Анна! Не едут ли наши братья?!»
— Эй, Краон, поговорим?!
И все же его молитвы были услышаны. В облаке пыли приближалась погоня.
Женщина не скакала впереди всех — было видно, что она вообще совсем недавно научилась ездить конно. И над ней не развевалась орифламма. Только ветер рвал седеющие короткие волосы. И запрокинутое лицо стало намного старше — словно она прошла дорогами всех их сказок. Хальк видел ее лицо так отчетливо, будто между ними были не три яруса башни, будто они стояли — дотянуться рукой.
— Алиса!!!
Ветер сорвал слова с губ, донес. Адепты, возившиеся под стеной, обернулись.
Двери… двери внизу, тяжелые, запертые на засов… продержались. Летя в щепы под мечами.
— Сто-ять! — Краон тяжело выпрямился. Под приделом арбалетов, зная, что не уйдет. Кешка выскочил, как Пилип из конопли, повис на шее у кузена. Так Хальк и чувствовал, без этого не обойдется. Но машкерад! Кольчуга, поножи, латные перчатки. Черт, это же настоящее все! Это не из музея, не синематограф.
— Алиса! — заорал Краон. — Алиса! Иди сюда. Одна! Можешь с мечом, — видимо, он усмехнулся. — Все — стоять! У меня заложник!
Хальк испытал настоятельную потребность всадить бельт ему в задницу. Хотя бы кирпич! Зашарил рукой по парапету. Как назло, ничего не попалось. Хальк перегнулся вниз, чтобы лучше видеть.
— Т-ты, ведьма! — проорал Краон. — Ты еще помнишь, что такое порох?
Алиса сползла с коня. Словно была ранена или очень устала. И сделала шаг к нему. Подняла голову. Взгляды ее и Халька встретились. Она сделала еще шаг. Да что ж это! Удержите же ее! Вы мужчины или кто?!
— Феличе! — заорал Хальк. — Не пускай ее!
Они окаменели. И адепты и, стало быть, Круг.
— Канцлер!
У того рука в перчатке слиплась на поводьях. Каждая жилочка ныла, но он тоже закаменел. Воздух дрожал. Воздух срывался то грозой, то радугой. Сумасшедшее лето. Сколько мне лет? Девятнадцать?
Алиса шла. Да что я, помереть должен, чтобы ее остановить?!
— Слушай, — сказал Краон. — Я Бог, и я еще раз предлагаю тебе выбор. За его жизнь. Слово дам, что не буду преследовать. Можешь его забрать. И жить долго и счастливо, и умереть в один день. Зачем тебе это королевство? Эти марионетки? — Он кивнул на остальных. — Они же все придуманы. Мной и этим. — Он обернулся на Халька. — И ты тоже. Ты мертва. А он трус. Он мог тогда меня остановить.
За спиной Алисы полыхнула радуга. Женщина шла.
— Дура! — закричал Хальк. — Не иди! Не смей ему верить!
Море ударило в подножие маяка. Рассыпалось солеными брызгами. Алиса была совсем близко от Краона — на расстоянии меча. Хальк вскочил на парапет. Головы задрались к нему, кто-то тоненько ахнул.
Сказку вам?!
Он ступил на стеклянный прогнувшийся воздух. Мостик. Росинки. Чаячьи перья. Смерти нет.
Сзади полыхнуло, опалило затылок. А под ногами… рельсы. Две колеи среди изумрудной травы. Руда. Кровь. Блестящие полосы, две параллельные прямые, соединяющиеся в бесконечности.
Этот мир был любопытнее предыдущего. Кто бы мог подумать, что возможно настолько гармоничное сочетание среднерусской равнины с южноамериканскими джунглями. Недаром профессор Исайченко, светило земной науки, часто наведывался в дебри Амазонки с экспедициями. Никогда еще мне не приходилось видеть человеческого сознания с таким причудливым пейзажем. В прошлый раз пришлось утопать в снегах благодаря известному физику из Сыктывкара. Полгруппы померзло за каких-то два часа. А тут, считай, условия идеальные.
Но красотой нам насладиться не дали. Вместо ласкающей глаз зелени леса и нежного солнышка привыкаем к сумраку холодной пещеры. Мы обвалили потолок перед выходом и теперь наслаждаемся кратковременной безопасностью в этой мышеловке. Нас пятеро: четверо мужчин и одна женщина. С собой не то что оружия, даже одежды нет — в погружение ничего брать нельзя. Такова природа эгодайвинга.
Два пришельца с той стороны методично разгребают камни и время от времени шипят что-то друг другу. Вообще-то мы хотели обрушить потолок на них. Если бы завалило хоть одного, с выжившим можно было бы попытаться справиться. Сбить с ног, накинувшись всем сразу. Двоих-троих он в таком случае если не убьет, то покалечит, но оставшиеся, скорее всего, свернут ему шею. Умные твари разгадали нашу задумку и в последний момент выскочили из-под обвала. Теперь у нас шансов нет. Раскопают и разорвут на мелкие куски. Мы это понимаем и нервничаем — каждый по-своему.
Новичок, Саймон, все время вертит головой. То ли в поисках выхода из пещеры, то ли просто из любопытства осматривает новый для себя мир — внутренний мир человека. Впрочем, даже если мы и нашли бы лазейку отсюда, Саймон в нее вряд ли бы протиснулся. Он боксер-тяжеловес, а значит, в нем никак не меньше ста двадцати килограммов, и габариты соответствующие. Неплохой парень, здорово держится. Говорят, что характер Саймон унаследовал от дедушки — вождя индейского племени.
Вера ходит туда-сюда вдоль завала и прислушивается. Нервы у нее явно на взводе. Ей хочется поскорее броситься в драку, а не сидеть без дела. Помню, около года назад стал свидетелем того, как какие-то накачанные шпанята призывного возраста попробовали внаглую сесть за Верин столик в летнем кафе. Мол, вали отсюда, пышка. Им было невдомек, что перед ними чемпионка мира по дзюдо. Двоим пришлось вызвать «скорую». Остальные, как выяснилось, неплохо бегали.
Совсем по-другому ведет себя Камацу. Как и положено настоящему мастеру, он абсолютно спокоен. Сидит себе на коленях, словно на чайной церемонии, и поблескивает щелочками глаз. Маленький худой японец — самый сильный боец в нашей команде. В спаррингах с ним мне не помогают ни годы занятий самбо, ни преимущество в физической силе. Хватка у него стальная, а движения молниеносные.
К сожалению, пришельцев нашими умениями в драке не впечатлить. Мы для них — мальчики для битья. За исключением Веры, конечно. Впрочем, пришельцы полов у людей не различают и убивают, не разбирая, кто мальчик, а кто девочка. При огромной физической силе и солидных размерах чужому не составляет труда прикончить любого землянина. Час назад двадцать пять человек схватились с шестеркой чужих на равнине перед входом в пещеру. После боя осталось пятеро против двоих. Вот такая невеселая арифметика.
Пятый участник экспедиции, проводник Илья, в драке бесполезен. Он свое дело сделал — вывел группу к Точке Входа. Вот она, в конце пещеры, — слабо пульсирующая красным сфера диаметром чуть больше двух метров. Илья уставился на светящийся шар и не отводит глаз. То, что для нас, бойцов, просто объект, вверенный для обороны от чужих, для нашего проводника объект исследования. Даже сейчас, будучи на волосок от очередной смерти, Илья изучает загадочные переливы на поверхности сферы.
— Вот как сознание выглядит… — задумчиво протянул Саймон, тоже глядя на Точку.
Новобранцам перед погружением, как водится, ничего толком не объяснили. Илья не мог упустить возможности для демонстрации своих познаний и начал маленькую лекцию, которую бывалые бойцы уже выучили наизусть:
— Сознание — это весь мир, в котором мы сейчас находимся: и пещера, и равнина снаружи. Если быть точным, то мы в предсознании. Это своего рода прихожая для погружения. А Точка Входа — дверь внутрь личности. Там все как на ладони: можно увидеть ход мыслей, потрогать эмоции, рассмотреть воспоминания детства.
— Ты туда ходил?
— До появления чужих только тем и занимался. Душевнобольных лечил. Теперь вот только в предсознание группы вожу.
— А эти, — Саймон кивнул на завал, за которым копошились пришельцы, — как сюда попадают?
— До сих пор толком не понятно… — вздохнул Илья. — Каким-то образом устанавливают на расстоянии ментальный контакт между человеком и кем-то из своих. Два предсознания образуют единое пространство с двумя Точками Входа. Одна человеческая, другая — чужая. Ну а потом в предсознание чужого забрасывают своих эгодайверов. Так и встречаемся. Если, конечно, успеваем человека, впавшего в кому, до Института довезти и свою группу закинуть за те несколько часов, что нужны для установления контакта. Что дальше — ты сам видел.
Саймон покачал головой, вспоминая недавнюю бойню:
— И вот так каждый раз? Они нас… ну, бьют…
— Был один удачный выход, месяца два назад. Пришельцы маловато дайверов забросили, а мы, наоборот, на полную катушку, сколько сознание вместило, человек сорок. Наших дайверов все равно перебили, конечно, но у одного парня получилось в разгар боя прокрасться к Точке Входа чужого и дальше, в сознание. Представляешь, сколько данных мы тогда получили?
— Теперь мы все про них знаем?
— Не все, естественно. Точно знаем, что этих тварей немного, несколько тысяч. Их выжили с родной планеты более технически развитые виды, и теперь они странствуют. Корабль сейчас где-то в пределах Солнечной системы. Атакуют в основном ученых. Пока не ясно зачем. Может, новая форма промышленного шпионажа, может, что-то большее. Неужели вам не объясняли?
— Да нет, говорили. Просто я как-то не поверил. Думал, для поддержания духа… Ну, пропаганда, что мало их…
Снаружи с грохотом сползла груда камней. Мы вскочили на ноги, готовясь к схватке, но преграда устояла. Чужие продолжали разгребать завал.
Вера проворчала, усаживаясь на пол:
— Господи, как умирать надоело. В семнадцатый раз уже…
— А что чувствуешь, когда умираешь? Там, в физическом мире… После выхода.
Саймон спросил только сейчас, хотя его, новичка, этот вопрос не мог не интересовать.
— Боль, — ответила Вера спокойно, — много боли. Хуже всего, если здесь руку или ногу оторвут. Глазами видишь, что все на месте, а боль жуткая! В первый раз у меня две недели ушло на то, чтобы прийти в себя.
— Привыкнешь, — вступил в разговор Илья. — Я так много раз погибал, что фантомные боли исчезают через пару дней, на третий могу снова погружаться. Ко всему привыкаешь.
Минут десять все молчали, затем Саймон спросил:
— Неужели по-другому нельзя? Ну… не голыми руками драться.
— Саймон, если бы можно было сделать что-то более эффективное, то сделали бы! К сожалению, мозг не обманешь. Можно сколько угодно уговаривать себя, что ты большой и сильный, но во время погружения все равно окажешься таким, какой ты есть. А оружие, сам понимаешь, с собой не возьмешь.
— Не знаю… драться с этими тварями голыми руками глупо, — Саймон покачал головой.
— Не сдавать же профессора без боя, в самом деле? — Веру начал раздражать настрой малоопытного Саймона. — Наши фантомные боли — ничто по сравнению с тем, что грозит ему.
Илья откинулся на спину, беззлобно выругался и произнес:
— Эх, природа-мама, на кого ты нас такими слабыми сделала? Не представляю, как наши предки выжили в далекие времена…
— Как-как… головой думали, вот и выжили. На Земле всякого зверья полно водилось. И с этими справимся…
Интересно, Верка сама верит в то, что говорит?
— Вот только проблемка маленькая есть, — произнес Илья в потолок. — Они разумные. Не глупее нас, при этом в свалке один десятка людей стоит… Мы без своих орудий никто. Безволосые обезьяны.
— Илья. Зачем этот разговор?
Полный спокойствия голос Камацу предотвратил назревавший спор, совсем неуместный сейчас. Я и сам подумывал вмешаться, но японец опередил. Илья пожал плечами. В пещере снова наступила тишина. Только сыпались камни по ту сторону завала. Чужие копали беспрерывно.
Саймон запел что-то заунывное, явно не на английском. Должно быть, на языке индейского племени, откуда он родом. Камацу, Илья, Вера и я молча слушали. Индеец сидел с закрытыми глазами и раскачивался, словно в трансе. Я тоже закрыл глаза и слушал. Не знаю, как долго он пел. Минуту, две, пять…
— Саймон?! — Верин возглас раздался, как только оборвалось пение.
Саймона в пещере не было, зато на полу сидел филин. Птица обвела нас немигающим взглядом янтарных глаз. Никто не проронил ни слова, но выражения лиц были достаточно красноречивы. Камацу, обычно воплощение невозмутимости, и тот сидел раскрыв рот. Пауза длилась секунду, затем филин исчез, и перед нами снова оказался Саймон, улыбающийся как ни в чем не бывало. Первой из ступора вышла Вера:
— Как это ты?
— Я всегда был птицей, — гордо заявил Саймон. — Мое индейское имя — Серый Филин. Племя верит, что у каждого есть свое животное. Раньше я только разговаривал со своей птицей, а здесь смог принять ее облик!
— Ты можешь стать кем-нибудь другим? Леопардом? Или тигром? — поинтересовался практичный Камацу.
— Еще лучше — слоном! — Илья, кажется, не шутил.
— Нет. Я — филин.
— Жаль… слон бы нам не помешал.
— Мы в следующий раз можем взять с собой кого-нибудь из соплеменников Саймона, — предложил я. — Какого-нибудь Пятнистого Ягуара. То-то чужие удивятся.
— Зачем ждать следующего раза? — удивился Саймон. — Давайте посмотрим на ваших зверей.
— Но мы не индейцы… — растерянно произнесла Вера.
— То, что вы не верите в своего зверя, не значит, что его нет.
Спорить с Саймоном никто не стал. Идея принять звериный облик казалась чертовски привлекательной. Всем хотелось заполучить для предстоящей драки когти или зубы. Илья, как настоящий ученый, вызвался попробовать первым. Саймон сел напротив него и начал объяснять:
— Закрой глаза. Дыши ровно. Представь себе логово, где живет твой зверь. Расщелину в скале, лаз под землю, дупло или нору. Какой угодно выход из темноты на свет.
Я попытался вообразить, как выглядит звериное логово. Ничего, кроме выхода из пещеры, где мы сейчас сидели, в голову не лезло.
— Выход из логова темен. Жди. Вглядывайся во мрак. Там — тот, кого ты знал всю жизнь. Там тот, кто ты есть. Зови его. Будь настойчив. Сейчас он выйдет. Жди, пока не сможешь различить его облик, услышать дыхание, поймать взгляд…
Я старался выполнять все указания, которые давал Саймон Илье, старался изо всех сил, но ничего не происходило. В голове вертелась мысль, что у нас ничего не получится. Вдруг этот фокус под силу только народам, не потерявшим связь с природой?
— За-ши-бись! — Верина саркастическая ремарка прервала мои старания.
Я открыл глаза. Симпатичный черный котик, кажется бурманской породы, испуганно таращился на нас снизу вверх. Чего мы ждали от ботаника-проводника?! Что он в тигра превратится? Илья с удивлением осмотрел свои лапки и пушистый хвост. Озадаченная мордочка выглядела бы забавно при других обстоятельствах.
— Теперь мы точно их порвем…
— Не паникуй, Вера! — оборвал Камацу. — Саймон, продолжай с оставшимися.
— Простите, — виновато сказала дзюдоистка. — Давайте начнем сначала.
Мы уселись перед Саймоном, закрыли глаза и снова принялись слушать его ровный голос. Индеец подобрал с пола камешек и принялся ритмично ударять им о пол. Многократное эхо вторило каждому удару. Звонкий стук камня о камень помогал сосредоточиться, не давал отвлечься на шум, который производили чужие.
— …Смотри в темноту. Зови своего зверя. Проси у него помощи. Не стесняйся. Он — это ты. Ты — это он…
Могу поклясться, что именно после этих слов я увидел слабые искорки в темноте воображаемого логова. Два внимательных глаза. Мгновение казалось, что ОН сомневается, выходить ли ко мне. «Выйди! — мысленно завопил я. — Ты мне нужен!» Наконец массивный силуэт колыхнулся мне навстречу.
Я не успел его толком рассмотреть: меня что-то ударило по голове. Потолок! Я взирал на своих сотоварищей с высоты в полтора раза больше собственного роста. Саймон продолжал плавно раскачиваться, ритмично клацая камешком о пол пещеры и монотонно напевая. Камацу и Вера сидели закрыв глаза. Только Илья в теле черного кота восхищенно рассматривал меня, чуть склонив голову набок.
Я попытался поднести руки к глазам. Бурые мохнатые лапы с мощными когтями предстали взору. Медведь!
По пещере разнесся могучий львиный рык. Верка с интересом смотрела на свою шкуру цвета выжженной саванны и пробовала огромные когти, то выпуская, то пряча их. Хвост с пушистой кисточкой подергивался от восторга. Верка осмотрела мое новое тело. Наши взгляды встретились. Кажется, она мне улыбнулась.
В этот момент камни в завале зашевелились, и показалась морда чужого. Пока только челюсти, усыпанные треугольными зубами, и раздувающиеся от напряжения ноздри. Чужой яростно мотал головой, пытаясь протиснуться внутрь. Камни осыпались, проем стремительно увеличивался. Я оглянулся. Саймон что-то шептал на ухо Камацу. Японец раскачивался в трансе. Бой придется начинать вдвоем с Веркой. От Ильи пользы ждать не стоило, останься он и в человечьем теле… Кстати, а как обратно человеком становиться? Неважно! Надо действовать.
Удара такой силы чужой явно не ожидал. Он вылетел из узкого прохода, как пробка из бутылки, сшибив по дороге своего сородича. Вот это силища! Я с уважением посмотрел на свою лапу. Верка нетерпеливо рыкнула. Она права, нечего ждать. Я всей массой навалился на остатки завала и обрушил груду камней наружу. На меня растерянно смотрели чужие: два полутораметровых ти-рекса. Сильные задние лапы, мощный хвост, коротенькие верхние конечности с острыми когтями, шершавая серая кожа и массивная голова. В каждом килограммов двести минимум.
Не давая ящерам опомниться, я взревел во всю глотку и бросился вперед. И они побежали! Первый раз в жизни я увидел, что они могут бояться. Мешая друг другу, чужие кинулись к выходу из пещеры. Я настиг их на границе, где полумрак сменялся солнечным светом. Втроем мы вывалились на траву перед пещерой. Одного я придавил своим весом к земле так, что он не мог пошевелиться, а второго отбросил ударом лапы. Отлетев, тот ударился головой о камень и попытался подняться на ноги. Желтая молния метнулась из-за моей спины, и через секунду из разодранной львиными зубами глотки донесся предсмертный стон. Верка выпустила из челюстей конвульсивно дергавшееся тело и вопросительно посмотрела на меня. Я привстал на задних лапах и с размаху навалился передними на голову своего чужого. Череп ящера треснул как орех.
О, это великолепно — быть зверем! Дать волю дремавшему инстинкту. Довериться своей ярости. Вспомнить только! Сколько раз я умирал от челюстей и когтей чужих? Тридцать? Тридцать пять? Теперь мы с вами посчитаемся, твари!
Я брезгливо вытер окровавленные лапы о траву. Подошел к Верке. Львица сидела не шевелясь, глядя куда-то в сторону холмов. Хвост непрерывно хлестал по бокам. Спросить, в чем дело, не представлялось возможным. Медвежья глотка не приспособлена для речи. Я сел рядом и стал ждать.
Их пришло два десятка, не меньше. Чужие сначала собрались на пологом холме, метрах в двухстах. Рассматривали нас, тела своих собратьев. Шипели о чем-то между собой. Затем решительно направились все вместе в нашу сторону. Черт возьми! Опять придется умереть. Я так надеялся, что череда неудач прервется. Расстояние между нами и ящерами сокращалось. Нестройный топот когтистых лап дополнялся присвистом дыхания из множества глоток.
Я уже намечал себе первого противника, когда небо упало на землю. Во всяком случае, именно так мне показалось. Что-то массивное и неуловимо стремительное рухнуло сверху на чужих, разметав их в разные стороны, как щенят. Земля колыхнулась под ногами. Дохнуло жаром. На склоне холма, возвышаясь над моим медвежьим ростом, блестело крупной желтой чешуей змееподобное тело дракона, ожившая картинка из восточного календаря! Не зря Камацу так долго искал свой новый облик. Зверь оказался что надо! Уцелевшие пришельцы пытались бежать, но дракон неумолимо их настигал. Я зачарованно смотрел, как ящеры превращаются в бесформенную массу под ударами чешуйчатых лап. Рядом со мной тихо опустился на землю филин.
К нашему выходу из погружения в лабораторию сбежался почти весь персонал института. Я уже не говорю о наших боевых товарищах. Таких аплодисментов, наверное, не собирали даже «Битлз».
— Завтра мы будем на первых страницах всех газет, — сказала Вера по пути на пресс-конференцию, после того как мы избавились от проводов и приняли душ. — Интересно, сам профессор помнит, что случилось в его сознании?
На вопрос ответил провожавший нас в пресс-центр замдиректора института:
— Ничего он не помнит. Знаете, что он первым делом сказал, когда вышел из комы?
— Поинтересовался, где он? — предположила Вера.
— Если бы! Он первым делом заявил обалдевшему лаборанту: «И в конце концов, когда мне подадут ужин?!»
…С тех пор ритуал выбора вождя в племени Охотников За обогатился еще одним испытанием. Странным испытанием. Почти никто не мог понять, как Патриархи определяют победителя. Случалось, они отвергали нескольких претендентов подряд и выборы вождя приходилось начинать с самого начала.
Возможно, причина была в том, что юноша, отплясавший танцы над пропастью со всеми соперниками и теперь отделенный от повязки Вождя последним испытанием, не всегда понимал его суть. А возможно, Патриархи просто не умели сделать смысл предстоящего прозрачным. Или не хотели. Патриархи — хранители традиций, и это их право. А право Вождя — менять традиции. Впрочем, необходимость изменений признавали и сами Патриархи. Как это ни странно.
— Слушай, мальчик, — говорил старейший Патриарх, опираясь морщинистой ладонью о плечо юноши. — Человек и его душа не есть единое целое. Когда человек спит, его душа иногда превращается в птицу и может облететь полмира. А потом возвращается обратно.
— Или не возвращается, — перебивал юноша, если он был не слишком вежлив. Имея в виду умирающих во сне. И сумасшедших.
— А иногда она превращается во что-то другое. — Взгляд патриарха, рассеянно блуждавший по вершинам гор, при этих словах неожиданно падал на лицо юноши. Как орел, пытающийся закогтить ягненка. — Например, в Он-Я самого человека. В двойника. Самого опасного врага. Иногда Он-Я берет оружие и становится на твоем пути. А когда путь — скользкое бревно над пропастью, по которому может пройти только один… Ты понимаешь, мальчик, что тогда может произойти с теми, кто идет за ним следом?
Тут патриарх обычно замолкал, снова отводя взгляд в сторону и позволяя юноше поразмышлять. Если тот размышлял слишком долго и никак не мог додуматься, что уже сказано все и настало время действовать, Патриарх легонько подталкивал юношу к ощерившейся оскалом пропасти.
— Вождь должен уметь побеждать своего Он-Я. Иди, мальчик. Покажи, как ты умеешь это делать.
Старик потрогал голой ступней воду. Теплая. Озеро было мелким, солнечные пятна бродили по желтому дну. По колено, не глубже. Старик осторожно шагнул вперед. Теплый ил немедленно просочился между пальцев, щекоча кожу. Захотелось засмеяться. Старик спохватился, поджал жесткие губы, уже давно отвыкшие от улыбок; неприязненно покосился назад. Младший сын почтительно стоял на расстоянии тени. Как и положено. Молодой вождь. Хм. Никто не сомневается, что он победит в состязаниях. Да и сам он, похоже. Вон, даже сейчас — покачивается на одной ноге. Тренируется. Старик попробовал было пристыдить сам себя. Хороший мальчик. Ловкий, сильный. Красивый. Говорят, вылитый отец (то есть старик) в юности. Чтит традиции. Уж он не выкинет что-нибудь типа того, что полоумный Ан. Хм. Старик опять сморщился, как будто сдуру укусил кислючее яблоко, которое годится в еду только запеченным с тушками жирных, летних зайцев.
Стрекоза присела на толстый лист кувшинки в полушаге от старика. Покачала голубым стройным тельцем, посверкала крылышками и опять заскользила в сторону.
Пора. Уже давно пора. За последние три луны он отверг не меньше четырех дюжин вполне подходящих мест. У подножия Серых гор ему было слишком мрачно; в Долине Сухой воды — слишком скучно; на излучине полноводной Ирки — много мошкары. Не мог же он просто сказать им, что не хочет умирать. Скоро они перестанут его слушаться. Это было несправедливо. Он привык, что все всегда повинуются ему. А теперь он должен повиноваться сам. Традициям, которые всю жизнь заставлял своих людей соблюдать.
— Ты пойдешь с нами, Ан? — Он старался смягчить голос, ласково заглядывая ему в глаза. Ан был хорошим охотником, его не хотелось терять. Ан покачал головой. Он почти все время молчал. И отводил взгляд в сторону. Туда, где на корточках покорно сидел отец Ана, теребя пояс с пятьюдесятью узелками. Отметками прожитых весен.
— Его время пришло. А ты не должен торопить свое. — Ан молчал. — Таковы традиции, Ан.
— Значит, это плохие традиции, Вождь. — Он наконец поднял глаза, и, наверное, в его глазах было что-то, заставившее теперь замолчать Вождя.
Теплая вода покачивалась возле костлявых колен, ласково гладила обветренную кожу. Здесь. Если он хотел найти место — это именно здесь.
— Уходи. — Он даже не стал оборачиваться. Зачем? Чтобы увидеть, как на лице младшего сына недоумение сменяется восторгом, а восторг стыдливо прикрывается почтительностью. — Уходите все. Немедленно.
Он опустился на дно, скрестив ноги и подняв облако золотистого ила. Теперь вода колыхалась на уровне груди. Еще чуть ниже. Какая разница, как это произойдет? И где? Наверное, это не важно. Глупо выбирать место, где собираешься умереть. Важно — когда. Старик рассердился сам на себя. «Я не хочу умирать. Должен, а не хочу». Он привык побеждать. Врагов. Непогоду. Склоки между кланами. Теперь ему нужно было победить самого себя. Он должен был захотеть умереть.
Он заставил себя не оборачиваться. Только покосился назад — посмотреть на младшего сына, поставившего на берег чашку с водой. Последний дар племени. Глупо. Оставлять воду на берегу озера. Традиции. Старик следил за сыном краем глаза. «Похож на меня». Нет. Он опять рассердился. Дернул рукой, по воде скользнула рябь. «Отражение». Старик посмотрел на свое разорванное в клочья лицо в воде. «Они видят в нем мое отражение. Семь кланов грызлись друг с другом, пока я не… Глупый мальчишка разрушит все, что я сделал». Ему захотелось выпрыгнуть из воды. Он еще мог успеть их догнать. «Я ваш вождь. Я! Да, плакальщицы уже отрыдали на моей пятидесятой весне, мои дети надели траур. Я сам завязал этот дурацкий пятидесятый узелок на своем поясе. Может, мне надо было время от времени развязывать узелок-другой? У меня еще много сил, и я…» Губы старика дернулись. Ну совершенно как старый Як. Весен пятнадцать назад.
Жилистый Як рычал и кусался, как зверь. Четверо охотников за Луной еле скрутили его.
— Я еще могу охотиться, вы, идиоты! — кричал он, и жилы вспухали на покрасневшей шее. — Я могу драться!
— Твое время, Як, — спокойно сказал ему Вождь. — Твоя пятидесятая весна была две луны назад. Ты до сих пор не выбрал место. Я назначаю тебе это.
Як зарычал и плюнул в его сторону. Его пришлось так и оставить — связанным, в тени высокой Серой горы. Рядом с выбеленным временем черепом его отца, который когда-то тоже выбрал это место. Сам, в отличие от Яка.
— Не оставляете меня! Не оставляйте! — В далеком, уже еле слышном крике Яка было отчаяние. И кажется, слезы. Племя уходило не оборачиваясь. Следом за Вождем.
Другие были более покладистыми. Уважали традиции. Старик прикрыл веки — сухие полупрозрачные полоски кожи. Как у больной птицы. Откинулся, опираясь затылком о глинистый берег. Вода шевелилась уже возле подбородка. Глубже. Он пытался вспомнить, откуда взялись эти традиции. Неужели он сам их придумал? Нет. Нет? Но он их поддерживал. Это точно.
Старый нож, которым так удобно свежевать оленей, мягко вошел в живот молодого Охотника за Солнцем. Серые глаза под белесыми бровями расширились. Мальчишка. Ровесник.
— Ты говорил — друг… Ты говорил… — Глаза были удивленными. Остальные Охотники смотрели молча и неподвижно.
— Так будем с теми, кто нарушит традиции. — Молодой вождь отвернулся. Его губы дергались, но рука, выдернувшая из тела нож, почти не дрожала. Потом он долго отмывал в ледяном ручье пятна липкой крови. И никак не мог отмыть. Их общей крови. Светловолосый юноша был его побратимом. Лучшим другом. И единственным, кажется.
Еще глубже. Вода была теплой. Обнимала, гладила. Смерть? Это смерть? Такая нежная, такая податливая… Нужно только вдохнуть. Глубже.
Он никогда не думал о том, как выглядит смерть. Видел ее на лицах других — да. На удивленном лице юного Охотника за Солнцем; на разрубленном боевым топором лице своего первого врага; на спокойном лице полоумного Ана. Но старик никогда не думал, как может выглядеть его собственная смерть. Потому что смерть — это поражение, а старик привык побеждать. Всегда. Всех. И теперь, когда смерть уже тянулась к его губам поцелуем тихого озера, он все еще хотел победить.
Когда она совсем приблизилась, погладила теплой водой щеки, старик разглядел. У смерти оказалось лицо его собственного сына. Лицо стариковой юности. «Я должен быть вождем, — сказал старик в это лицо. — Я!»
Танец над пропастью. Ритуал выбора вождя.
Он должен драться. Так, как не дрался никогда в жизни.
Насмерть.
Насмерть. Со своей смертью. С самим собой. С юностью, не желающей умирать. Со старостью, которая тянется пересохшими губами к смерти. С глупым вождем, привыкшим всегда побеждать.
Он толкнул свое сопротивляющееся тело навстречу нежно плещущейся смерти.
Глубже.
— Так ты пойдешь с нами, мальчик? — Старший Охотник за Ветром говорил мягко, но уже начинал сердиться.
— Там мама. Там. — Рука мальчика метнулась вправо. Потом влево. Ему хотелось заплакать. Дрожь колотила его худое тело от макушки до пяток.
— Слушай, мальчик. Мы не пойдем искать твою маму неизвестно где. Может, она уже умерла. Старики и больные не должны мешать племени идти дальше.
Наверное, он должен был вернуться. Он обещал маме, что вернется за ней. Он дернул плечом, высвобождаясь из-под тяжелого плаща Охотника. Ледяной ветер сейчас же ожег ему спину.
— Так ты идешь с нами, мальчик?
Он должен вернуться. Вывернуться наизнанку. Вернуться. Он замолотил руками, вспенивая воду. Вынырнул, тяжело дыша и отплевываясь.
Над озером поднимался пар. В камышах кричали потревоженные птицы. Утро. Он проспал — под водой?! — всю ночь?
Он потрогал шевелящуюся поверхность озера. Опасливо. Как зверя. И замер. Рука была не его. Незнакомой. Без морщин, без вспухших жил. Молодая, мускулистая. Сердце дернулось, заколотилось между ребер пойманной птицей. Задыхаясь, он наклонился над водой. Долго смотрел. Привыкая, но не понимая. Лицо младшего сына. Его лицо.
«Что ты сделало со мной? — спросил он у озера. Потом: — Что я заставил тебя сделать со мной?»
…Свой пояс с пятьюдесятью узелками он сорвал и отшвырнул в сторону уже на бегу.
— Кто-нибудь еще? — голос Младшего сына мертвого вождя срывался. Одна нога упиралась в камень, вторая — в скользкий бок бревна, перекинутого через пропасть. На дне пропасти рокотала горная река, обмывая изломанные тела побежденных соперников.
— Кто-нибудь хочет станцевать со мной за право быть вождем? Кто-нибудь… — Он должен был спросить трижды. По традиции.
— Да! — крик из-за скалы.
Следом — топочущий смерч. Блестящий от пота, черноволосый, юный.
Сходство разглядели только тогда, когда соперники уже ступили на бревно. Шепот, дрожь, ужас в глазах переглядывающихся охотников. Не сходство. Больше. Два отражения друг друга. Только один чуть выше, другой — чуть шире в плечах. Один с поясом — как положено по традиции, двадцать узелков, по одному на каждую весну. Другой — почти нагой. Чужак?
Шагнули навстречу. Одновременно. Покачнулись. Одновременно. Выгнулись, восстанавливая равновесие — одинаковыми движениями. Казалось, что человек танцует со своей тенью. Или — две тени кого-то другого, невидимого.
Потом одинаковость нарушилась. Высокий поскользнулся. Один нож, кувыркаясь, полетел в пропасть. Потом — второй. Высокий соскальзывал, царапая ногтями по скользкому бревну. Потом рука сорвалась и резко дернулась вверх. Другая рука цепко держала запястье. Два близнеца опять стояли напротив друг друга над пропастью. Смотрели — глаза в глаза. Узнавали. Не узнавали.
— Спасибо, — хрипло сказал один другому. Запнулся. — Папа.
— Ты победил, — окликнул он уходящего.
— Нет, — отозвался тот. — Еще нет.
Охотники недоуменно молчали. Победитель уходил. Побежденный не может быть вождем. Или может?
Спина Младшего сына мертвого вождя была напряженной. (Или это Младший сын уходил? А кто оставался?) Он обернулся. Внимательно посмотрел на охотников, которые по привычке держались вместе по кланам. Охотники за Луной, охотники за Ветром, охотника за… Заглянул в глаза каждому. Побежденный?!
— Многих лун в твоем году, молодой вождь! — сначала вразнобой, потом вместе загудели охотники. Он поднял руку. Они замолчали, приготовившись слушать хвалебную речь.
— Мы больше не будем оставлять своих стариков, — вместо ожидаемой речи глухо сказал им новый вождь. — Никогда.
Скрывшись из виду, широкоплечий опять перешел на бег. Он боялся опоздать, но боялся ошибиться. Каждый шаг был продолжением танца над пропастью. Победил? Еще нет. Каждый шаг уменьшал его тень, послушно скользящую у ног. Его плечи становились уже, мышцы — тоньше. Солнце заливало дорогу, но он уже чуял дыхание ледяного ветра.
«Так ты пойдешь с нами, мальчик?»
«Нет». Он ведь тогда ответил «нет»?
Ответил «нет» — и Охотники за Ветром ушли без него. И через пять лет он не дрался на ледяных топорах со Старшим Охотником; а еще через два — не плясал над пропастью с Первым Охотником за Солнцем.
Наверное, это был кто-то другой… И ему никогда не снилось мамино заледеневшее лицо с белыми от инея губами и снежинками, медленно падающими на открытые глаза…
Первая пощечина колючего снега заставила его зажмуриться.
Он обещал маме, что вернется. Обещал.
Со временем кланы объединились. Переплелись, перетекли друг в друга, как ручьи, образующие реку. Название племени тоже стало другим. Сократилось. Или расширилось. Это как посмотреть.
Патриархи охотно рассказывали молодежи о Первом вожде и о выборах Второго вождя. Мальчикам нравилось слушать про битвы и состязания. И потом, почти все собирались стать вождями. Те, кто слушал внимательно, могли потом понять, как выиграть в том странном последнем состязании. Потому что Патриархи обязательно говорили:
— Победить — это не значит столкнуть своего врага в пропасть. Иногда это значит — протянуть ему руку, когда твой враг споткнется.
Если бы Первый вождь это слышал, наверное, он мог бы кое-что добавить. Например, что победить себя — это не значит заставить себя умереть. Наоборот. Впрочем, возможно, Патриархи это знали и сами.
Чем ближе к парку, к началу аллейки, к скамеечке, возле которой договорились встретиться, тем сильнее Олег нервничал. Обязательно ведь окажется — что-то не предусмотрел, не учел. Вот рубашку утром гладил, а теперь сомнение — не осталось ли мятых складок на спине? И ведь не проверишь! И джинсы — все-таки нужно было постирать! Какие-то они замусоленные, что ли. А туфли? Ну, других все равно нет, не идти же на свидание в кроссовках. Что еще? Букетик хризантем не слишком мал? Не выглядит так, будто он — жмот? Когда покупал, думал: «Скромненько, но со вкусом». А вот теперь не уверен. И зачем было брать белые? Вдруг этот цвет что-то там означает? А он ведь в этом абсолютно не разбирается. Вот гадство, что же заранее не догадался в Инете порыться?! Наверняка где-то это все объясняется.
Страхи становились все более иррациональными. Вдруг он вообще ее не узнает? Не спрашивать же всех девушек подряд: «Вас случайно не Ниной зовут? Вы не на свидание со мной пришли?» Идиот! Нужно было распечатать фото, то, на котором она на диванчике, с плюшевым медвежонком, и с собой захватить. Нет, это уже чушь полная в голову лезет! Он столько раз ею любовался, что не узнать просто не сможет.
Ну хорошо, узнает. И что скажет? «Привет, это я, Олег». А дальше? Идиот, как есть идиот! Вот не умеет он с девушками знакомиться, не у-ме-ет! До двадцати восьми дожил и ни разу не знакомился сам.
Где-то в глубине назойливо теребило желание развернуться и быстрее, пока не поздно, уйти. Украдкой выбросить по дороге этот дурацкий букет и бежать сломя голову в свою холостяцкую берлогу. Там все так знакомо, уютно. Сделать себе чашечку кофе, взять плитку шоколада — и за комп…
Олег упрямо потряс головой. Ну уж нет, ни за что! Коль решился, то будь что будет!
А начиналось банально, обыденно. Замигало системное уведомление: «Принять сообщение от человека, которого нет в вашем списке контактов?» — «Принять». И вот уже улыбающаяся рожица смайлика на экране. «Привет!» — «Привет!» Ответил скорее машинально. Обычно Олег всех этих «интернет-подружек» отшивал сразу, одной кнопкой «Отклонить». Не любил пустую, бесполезную трату времени. А в этот раз почему-то ответил. Может быть, из-за того, что в работе образовался простой, сентябрьское сезонное затишье. Или из-за особо тоскливого, муторного настроения в тот день.
Девушку звали Инга. Во всяком случае, ник у нее был — «Инга». А паспортные данные в «аську» никто писать не обязан. Работала она где-то рядом, через две улицы, а вот жила на другом краю города. Но какое это имеет значение в «виртуальном пространстве»?
Должно быть, Инге тоже было одиноко в тот день. Или просто хотела поговорить, излить душу кому-то далекому и незнакомому, перед которым позже не станет мучительно стыдно за минутную слабость. Олег понимал это, у самого иногда случались подобные порывы. Но он умел преодолевать их, считал, что мужчина должен быть сильным.
Как бы там ни было, к концу рабочего дня он уже знал об Инге немало. Что ей двадцать пять, что два года назад она окончила институт и теперь работает дизайнером в мебельном салоне. Что живут втроем: она, мама и большущий рыжий кот Мурзик. Что любит рисовать, слушать музыку, читать книжки и ходить в театр. Только в театре тысячу лет не была, потому как не с кем. Ни подруг, ни друзей, ни… Нет, о личной жизни Инга не стала распространяться, но Олег и сам догадался, не маленький.
Спустя два дня, ближе к обеденному перерыву, девушка постучала снова. «Привет! Ты почему молчишь?!» Олег даже опешил немного. Он и не собирался продлевать интернет-знакомство. Поболтали, и хватит. Но сказать об этом прямо было совестно. И их заочный разговор продолжился.
А потом у Инги умерла мама… «Привет! Что-то давно тебя в Инете не видно?» — «Привет. Отгулы брала. У меня мама умерла». Можно услышать слезы в словах на экране? Наверное, можно, если сам когда-то прошел через эту боль. Олег старался поддержать, утешить, отвлечь, хоть сам не верил, что сможет помочь пережить горе. Писал каждую свободную минуту, изо дня в день. Но Инга сказала — получилось. «Я думала, что теперь осталась совсем одна, что никому не нужна в этом мире и мне никто не нужен и жить дальше бессмысленно. А теперь вижу — я была не права».
И Олег понял, что у него появился Друг, какого еще в жизни не было. Эта девушка, которую он даже не видел ни разу, знала о нем столько, сколько никто не знал, даже отец. Нина (уже не Инга — ник теперь был ни к чему — Нина Аркатова) стала частью его жизни. И он испугался, что Сеть слишком хрупка и ненадежна, что связывающая их ниточка может оборваться в любую минуту.
Встретиться «в реале» Нина долго отказывалась. Боялась. Даже фото высылать не хотела. А когда все же поддалась уговорам и прислала, испугался Олег. Потому что понял — Нина красивая. Очень красивая. Слишком — для него. Не яркой внешней красотой, а как-то так… Изнутри. В толпе промелькнет — внимания не обратишь. Но если остановишься, встретишься взглядом — не сможешь отвести. Как же такая девушка может быть одинокой?! Да вокруг нее парни, наверное, стаями ходят!
Олег промучился всю ночь, а на следующий день решился и спросил — прямо, в лоб. «Я так и знала! Поэтому и не хотела фотки слать. Ну и что, что красивая? Ты думаешь, в этом счастье? Да, парней, желающих познакомиться, хватает. А дальше? Планы у всех одни и те же. Заработать на квартиру, обставить, сделать евроремонт. Купить крутую тачку. Если квартира есть — взять побольше, в центре. Или дом. В два этажа. С бассейном. Если есть тачка — поменять на еще более навороченную. А для души — футбол, ресторан, водка с приятелями, сауна с девочками. Нет, я не спорю, наверное, это правильно. Быть как все. Только скучно. Если так жить, то можно и вообще не жить».
Можно и не жить… С девяти до восемнадцати на работе. Затем маршрутками — домой. По дороге — заскочить в магазин за хлебом. Наскоро поужинать — и за комп, в Инет, до одиннадцати, двенадцати, часу ночи. Как получится. Утром — умыться, побриться, позавтракать и вновь в маршрутку — на работу. На выходных — сбегать на рынок, запастись какими-никакими продуктами на неделю. Остальное время — за компом, в Инете. Когда глаза начинают вылезать на лоб — диван и книжка. Исключительно фантастика. Чем дальше от окружающей реальности, тем лучше. Месяц за месяцем, год за годом. Можно и не жить…
Они решились.
До угла забора оставалось метра три. Уже два. Меньше. Вот сейчас. Олег даже дышать перестал, дойдя до конца переулка. Неширокое шоссе убегало вниз, к реке и дальше — за город. А сразу же за ним начинался парк. Аллейка, бегущая к монументу с Вечным огнем. Сейчас здесь пусто — в этой части парка многолюдно бывает лишь по праздникам, когда нагоняют толпы школьников с цветами. А сейчас — только одинокая фигурка девушки у крайней лавочки. Голубые джинсы, бежевая шерстяная кофточка, сумочка на плече. Стоит почти спиной к переулку. Но Олег все равно узнал. Неужели опоздал?!
Он испуганно вскинул руку с часами к глазам. Нет, еще шесть минут. Это Нина пришла раньше и теперь ждет. Переминается с ноги на ногу. Видно, как пальцы теребят застежку на сумочке. Волнуется? Почему-то решила, что Олег должен идти по тротуару вдоль шоссе, со стороны троллейбусной остановки. Должно быть, сама так пришла. А он-то пешком от самой маршрутки бежал, напрямик, переулками!
С того места, где Нина стоит, троллейбусную остановку хорошо видно. И видно, что там пусто, и за шесть минут уже никто дойти оттуда до аллейки не успеет. Решила, что он опаздывает? Или передумал? Олег облизнул пересохшие губы. Может быть, позвать? Совсем идиот, да? Через дорогу кричать. Сейчас он подойдет сзади, Нина оглянется на звук шагов…
Слезы застилали глаза. Лариса досадливо смахнула их рукой. Дура! Дура! Тысячу раз дура! Все сама испортила! Всю жизнь сломала! Как же это так вышло? Доигралась, да? Нравились острые ощущения, оценивающие взгляды мужчин, комплименты. Зачем на Галкины уговоры поддалась? Поздно, время назад не повернешь.
Галка работала у них на фирме юристом уже третий год и числилась подругой. Должна же быть у женщины подруга, даже если она замдиректора! И в «Днепр» Лариса ее взяла в тот раз и как юриста, и как подругу. Нужно было встретиться с потенциальными партнерами, людьми денежными, но слегка непонятными, на предмет «поговорить».
Встреча прошла очень хорошо. Ребята в «Днепре» были не жадные, мыслили с размахом, с перспективой. Сразу запахло большими деньгами. Тут же и договор подписали. И, чтобы закрепить, отправились в ресторан.
Ресторан был, видимо, «свой», прикормленный, потому как встречали их там шикарно, по-королевски. Погудели всласть, до полуночи, до закрытия. Могли бы и дальше сидеть, никто не гнал. Но ребята предложили продолжить вечеринку в более непринужденной обстановке, в сауне.
Против сауны Лариса ничего не имела. Попариться, попить коньячку с хорошими людьми. Но в этот вечер чувствовала, что устала, что отключится… Потому и решила отказаться.
А вот Галка ухватилась за предложение сразу. Глазки загорелись, на щечках румянец проступил. Должно быть, уже тогда начала фантазировать, чем эта сауна может закончиться. Да и то сказать, здоровая тридцатилетняя баба — и одна. Мужика ведь любой хочется. А «днепряне» — ребята заметные во всех отношениях.
Лариса понимала, что это сейчас все события выглядят логичными и предсказуемыми. А тогда не устояла, когда насели на нее втроем, поддалась уговорам. Убедила себя, что идут лишь попариться, отдохнуть. Не такие уж они с Галкой красотки, да и не очень молоденькие, чтобы «днепряне» чего-то еще захотели. Что им, девок в городе мало? Деньги есть, на любой вкус заказать можно.
Сауна была рядом, и ехать никуда не пришлось. Вышли из ресторана, прошли метров пятьдесят — и на месте. Здесь их тоже встречали как хозяев. Столик накрыт, парилка приготовлена.
Дальнейшее Лариса помнила уже отрывочно, как сон. Или коньячка было выпито слишком много, или был он какой-то особенно крепкий. «Днепряне» вели себя вполне корректно, не переступали границы дозволенного. Вот только границы эти, благодаря Галкиным усилиям, становились все прозрачней и прозрачней, пока не размылись вовсе. Может быть, партнеры и в самом деле собирались лишь культурно отдохнуть, но какой же нормальный мужик устоит перед тем, что начала вытворять слетевшая с тормозов юрисконсульт?
Лариса понимала, что события начинают принимать нежелательный оборот, но как-то смутно. Реальность постепенно превращалась в сон. И сон был, стоит признаться, приятный.
Проснулась на следующий день, далеко после полудня, в гостиничном номере люкс. И как только вспомнила, что произошло ночью, ужаснулась. А если Саша узнает?! Пять лет вместе прожили, и мысли не было, чтобы с кем-то другим переспать, а тут вдруг такое… Бесцеремонно растолкала еще дрыхнущую Галку. Сонно зевая, та рассказала, что в сауне гудели до утра, а потом «днепряне» привезли их сюда, устроили, пожелали «спокойной ночи» и разъехались по домам. Судя по всему, юрисконсульт была мероприятием очень довольна и состояние подруги понимать не хотела. Но «не болтать» пообещала.
Две недели Лариса жила в страхе, постоянно ожидая, что выплывет. Потом успокоилась, убедила себя, что раз никто не узнал, то как бы и не было ничего. Оказалось, зря.
По субботам Саша халтурил, вел компьютерные курсы. К обеду занятия заканчивались, он заходил в офис, ждал, пока Лариса освободится, и они шли куда-нибудь прогуляться. Так было и вчера. Только Саша выглядел странно. Молчал или отвечал невпопад, смотрел куда-то в сторону. В конце концов они поссорились, вернулись домой и молчали весь вечер. А сегодня утром Лариса решила выяснить отношения. Вот тогда Саша и спросил о «Днепре». И об оргии в сауне.
Это было как удар обухом по голове. Не нашла ничего лучшего, как возмутиться. «Ты что ерунду всякую придумываешь?! По-твоему, в баню ходят, чтобы потрахаться? Как тебе вообще такое в голову пришло?! Ты что, меня проституткой считаешь?!» Решила, что нападение — лучший способ защиты. Что самая разумная тактика — все отрицать. И пошло-поехало. Распаляла и себя и мужа, подсознательно стараясь заставить его сказать какую-нибудь гадость. Чтобы сразу стать жертвой, обидеться, расплакаться, уткнувшись носом в подушку. Какие у него могли быть доказательства? Галка-сучка насплетничала? Разве ей можно верить?! Сочиняет из зависти, что у самой мужа нет!
Он рассказал.
По субботам в офисе практически пусто — у рядовых сотрудников выходной. Саша сидел в пустом холле, ожидая жену. Рядом с кабинетом юриста. Дверь закрыли неплотно, и было слышно, как Галка болтает по телефону с какой-то подружкой. Делится впечатлениями о поездке.
— Лариса, зачем ты это сделала?
И тут как затмение нашло.
— Зачем?! Да хоть потрахалась с нормальными мужиками! И вообще, это моя работа, понял?! Ты думаешь, так просто деньги зарабатывать? Не можешь семью содержать, значит, и не выступай!
Саша побелел как мел. Достал из кладовой сумку, начал собирать свои вещи.
— Ты куда собрался?!
— Я думал, мы любим друг друга. Ошибся.
— Ну и вали! И учти, здесь все — квартира, машина — на мои деньги куплено! Отсудить даже не пытайся!
— А мне от тебя — ТАКОЙ — ничего не нужно.
Он ушел, и сразу стало тихо и пусто. И бешенство сменилось отчаянием. Лариса пыталась бороться. Главное — пережить первые мгновения, потом станет легче. Но не здесь, не запертой в четырех стенах. Вырваться за город, гнать, гнать по пустому шоссе, ни о чем не думая. Пока все как-нибудь не образуется.
Почти не снижая скорость, Лариса повернула направо. Слезы опять мешали смотреть. Хорошо, что сейчас воскресенье и дорога еще пуста. Скорее прочь из города!
Откуда взялся этот парень в светлой рубашке?! Она даже понять не успела. Только удар, и колеса подпрыгнули на чем-то жутко хрустнувшем. И букет хризантем швырнуло в лобовое стекло, разбросало в разные стороны. Не до конца сознавая, что произошло, Лариса затормозила, распахнула дверцу. Позади на асфальте лежал человек, и темное пятно расползалось от его головы. А рядом, на обочине, замерла девушка в бежевой кофточке. Ужас на лице, кулачки прижаты ко рту. Подняла глаза на Ларису: «Что же вы наделали?!»
Парень, девушка, разбросанные по асфальту цветы. «Что же я наделала?» Побледневшее Сашино лицо, сумка в руках, щелчок закрываемой двери. «Что же я наделала?!» Мыслей больше не было. Никаких. Лариса вернулась в машину, серая «мазда» взвыла, набирая скорость, понеслась вниз, к мосту. Быстрее, еще быстрее! Брызнули осколки ограждения, и серая колышущаяся лента реки рванулась навстречу.
Wolk: Как тебе рассказ?
Irenel: Хорошо. Только почему конец такой страшный? Я до последнего надеялась…
Wolk: А в жизни всегда так. Надеешься, что вот оно уже, счастье. И — облом!
Irenel: Ты не веришь, что счастье существует?
Wolk: А ты веришь?
Irenel: Не знаю. Хотелось бы. Иначе зачем тогда все?
Wolk: Что «все»?
Irenel: Жизнь.
Wolk: Может быть, и незачем.
Irenel::(
Wolk::(
Irenel: Послушай, если я попрошу…
Wolk: Что?
Irenel: Перепиши окончание рассказа.
Wolk: Зачем?
Irenel: Пусть хотя бы они, вымышленные, будут счастливы.
Олег даже подпрыгнул от неожиданного визга тормозов. Капот серой «мазды» замер в нескольких сантиметрах от его ног. Женщина в темных очках сидела, вцепившись в руль. Затем распахнула дверь, закричала:
— Идиот, ты куда под колеса лезешь?!
Олег только рот раскрывал, как выброшенная на берег рыба. Но Нина уже была рядом, уцепилась обеими руками за рубашку, тащила его с проезжей части. И тоже кричала в ответ:
— Вы чего кричите?! Смотреть надо, куда едешь! Вы же могли его сбить!
Убедившись, что опасность позади, пытливо заглянула в глаза:
— Олежек, с тобой все в порядке? Испугался?
Он только глупо улыбнулся в ответ:
— Ага.
— Ну успокойся, все нормально, все обошлось. А цветы — мне?
— Ага.
Хотел отдать, но руки у Нины были заняты. По-прежнему держала его за плечи, будто боялась выпустить. И тогда Олег сделал единственно разумное, что пришло в голову. Обнял девушку свободной рукой, притянул к себе…
Лариса сидела, растерянно наблюдая за целующейся парочкой. А ведь действительно, смотреть надо, куда едешь. Запросто могла сбить парня. И вообще, куда это она собралась? Само собой ничего в жизни не образуется. Дров достаточно наломала, исправлять пора.
Достала мобильник из сумочки, набрала номер мужа. Только бы ответил!
— Да?
— Сашенька, милый, я дура, просто дура! Я без тебя не могу, понимаешь? Прости меня, пожалуйста. Что хочешь для тебя сделаю, только прости. Хочешь, брошу эту проклятую работу? Хочешь? Ты только вернись, хорошо?
Wolk: Теперь лучше?
Irenel: Да, гораздо лучше!
Wolk: Только в жизни так не бывает.
Irenel: Ты не веришь, что люди могли познакомиться в Инете, встретиться и быть счастливы?
Irenel: Ay, ты где?
Wolk: Здесь я. А ты веришь в такое?
Irenel: Не знаю. Со мной такого не происходило. Но я не показатель. Мне по жизни не везет.
Wolk: С чего ты взяла?
Irenel: Знаю.
Wolk: Можно вопрос?
Irenel: Да.
Wolk: В реале тебя Ирой зовут?
Irenel: Ага. Нетрудно догадаться, да? Ира — Iren. A el — сокращение от «эльф». Ира-эльф. Смешно?
Wolk: Нет, красиво.
Irenel: А тебя в реале как зовут?
Wolk: Олег.
Irenel: Олег?! Так ты рассказ о себе написал?
Irenel: О нас?!
Irenel: Але? Куда ты исчезаешь?
Wolk: Ты не обиделась?
Irenel: Из-за рассказа?:) Конечно нет! И вообще…:)
Wolk: Что?
Irenel: Ты любишь в парке гулять?;-)
Wolk: Угу.
Irenel: Сегодня погода хорошая.;-)
Wolk: Угу.
Irenel: Олег, это нечестно! Я что, должна тебя на свиданье приглашать? В рассказе было наоборот!
Wolk::) Так то в рассказе!
Ира улыбнулась, подмигнула веселому смайлику на экране. Она не видела, как тают тени предыдущей реальности. Реальности, в которой Wolk не стал менять концовку рассказа. Ответил, что сам знает, что ему писать, и их разговор на этом оборвался. В которой Irenel показалось, что последняя ниточка, связывающая ее с этим миром, лопнула. В которой она выключила комп, налила в стакан минералки, достала из нижнего ящичка упаковки димедрола, закупленные еще неделю назад, когда последний раз отважилась выйти из комнаты…
Та реальность больше не существовала. В общем-то, никогда не существовала теперь. А в этой — за окном светило нежаркое сентябрьское солнце. И где-то рядом, может быть в нескольких секундах, ее ждало счастье.
Эсмеральда шла по карнизу. Она выскользнула в форточку, открыв ее когтистой лапой, оставив позади свет, тепло и уют. Высота будоражила ее. Возле пожарной лестницы можно будет перескочить на тополь, а по нему взобраться на крышу. А там… о! Там — полная луна, там — холодный ночной ветер, мелькание летучих мышей, треск старой черепицы под лапами и призывный вой самцов, готовых сразиться за нее. Там — весна! Весна, и страсть, и нескончаемая жгучая молодость.
Впрочем, что молодость… в ней ли счастье! Счастье — в гибком зверином теле, что так ловко и послушно взбирается по растрескавшейся коре старого тополя, так уверенно пробегает по ветке, перепрыгивает на покатую крышу… счастье вскипает в каждой клеточке, то непередаваемое счастье движения, от которого в наслаждении стонут мышцы и поет душа. Скачок — и вот она, ее гибкая, четкая, изящная тень, отброшенная на скат крыши полной луной, сексуальная, полная жизни… супер!
А вот еще одна рядом… новенькая? В чужое время?! Эсмеральда повернула голову и взглянула в упор в яркие зеленые глаза. Знакомые глаза. Мелисента! И каким чертом ее сюда занесло?
— А, Эсмеральда, — тон Мелисенты откровенно недружелюбен, — так это тебя там ждут?
— Да уж не тебя, — отпарировала Эсмеральда. — А что, ты хотела попиратствовать?
— Больно надо, — фыркнула нахалка Мелисента. — Мне просто вдруг интересно стало глянуть, чем ты сейчас зарабатываешь.
— Плати и гляди, — усмехнулась Эсмеральда. И, горделиво задрав пушистый хвост, направилась к ожидающей ее группе. Нет, работа — супер! А стерва Мелисента просто завидует…
И — завывания сцепившихся в схватке претендентов, мелькание летучих мышей, и одуряющая полная луна, и жгучая, дикая страсть, и холодный предрассветный ветер… вот жизнь! И — спокойная уверенность на самом дне сознания. Уверенность, что позади — тепло и уют. Логовище. Дом. Тыл.
Логовище ждало свою хозяйку. Тепло и уют встретили ее возвращение. Тепло и уют, они оставались неизменными, лишь иногда Эсмеральда меняла какую-нибудь мелочь. Она была консервативна и не одобряла перемен. Лишь одну вещь она с удовольствием выкинула бы из своего логовища, и лишь над нею была она не властна. Маленький электронный календарь, вмонтированный рядом с выходом. Он был неумолим и равнодушен. И сейчас Эсмеральда кинула на него короткий, но яростный взгляд. Послезавтра. Нет, уже завтра! Отвернувшись, Эсмеральда занялась переодеванием. Пленительное кружево рукавов, золотые пуговицы корсажа, алая юбка, высокий каблук… о, упоение! Ну, завтра, так что ж… это ведь ненадолго, всего день. А потом снова — жизнь! Настоящая жизнь!
В испанской программе главное — руки. От плеча до кончиков пальцев, до ногтей в кровавом лаке — у каждого движения свой смысл, и каждое — искус, и таинство, и устремление.
Эсмеральда любила танцевать. Но испанские танцы она не просто любила. Она отдавалась им страстно и трепетно. Она забывала обо всем. Хота, и веселая гальярда, и павана, сардана, алеманда, и фламенко… о, фламенко! Больше, чем просто танцы, больше, чем просто любовь!
И в этом была опасность.
Мелисента была серьезной противницей. О ней говорили (и это было правдой), что она никогда еще не теряла голову. Зеленые глаза ее смотрели то задумчиво, то хищно, но холодная трезвость не покидала их никогда. От Мелисенты можно было ждать всего. Любого подвоха, любой пакости. Эсмеральда понимала это. Понимала ровно до того момента, как прошла, филигранно взметнувши алой юбкой, первую дорожку страстного фламенко.
Потом понимание кончилось. Начался полет. Полет тела, полет души… не здесь и не сейчас была она… но Мелисента была здесь и сейчас. Трезвая стерва Мелисента, точно выверенным движением, взмахом кисти на развороте, отбросившая кастаньеты — вроде бы под ноги, а на деле — в точку под коленной чашечкой соперницы. В ту самую точку, от тычка в которую рефлекторно дергается нога и сбивается дыхание. Конечно, она рисковала, она неминуемо теряла несколько очков! Но ненавистная Эсмеральда должна была потерять больше.
Позже, просмотрев повтор — раз, и другой, и в замедлении, и покадрово, — Эсмеральда все заметит и поймет. Но тогда… какое ни создавай себе тело, как ни заостряй рефлексы, что-то да останется от тебя настоящей. Эсмеральда, та, которая настоящая, двадцать лет не чувствовала своих ног. И та, которая танцевала сейчас, не почувствовала неожиданного удара. Она летела, она отдавалась танцу страстно и трепетно — и она выиграла. Выиграла финал открытого всесетевого конкурса «Танцуй!» и главный приз. Сто пятьдесят тысяч.
Потом она блистала на устроенном в честь финалисток банкете. И флиртовала напропалую с кем ни попадя — о, конечно, ничего серьезного, но зато как весело! И заключила контракт на полгода, шикарный контракт, причем умудрилась при этом забить время для не успевшей пока надоесть крыши. А потом, только она вернулась к себе, только растянулась на софе в блаженной истоме, только подумала о чашечке кофе… неумолимый календарь взвыл дурным голосом, и Эсмеральду выбросило в реал.
В темной, упиравшейся единственным окошком в заводскую стену комнатушке царил запах кофе. Дочка постаралась, подумала Эсмеральда… впрочем, нет! Здесь она не Эсмеральда! Она глубоко вздохнула, попросила сипло: «И мне налей, пожалуйста» — и только тогда открыла глаза.
Что ж… все то же. Тот же полумрак, та же заводская стена, та же сиделка в старомодном белом колпачке на давно не мытых волосах, та же медсестра из социального обеспечения. Унылый ежемесячный ритуал — произвести (слово-то какое, тьфу…) тот же рутинный осмотр и подписать тот же, слово в слово, акт, подтверждающий ее инвалидность… все то же.
— Я принесла печенья, — нарочито будничным голосом сообщила дочка. — Соленые крекеры, ты же их любишь.
— Только кофе, — ворчливо отозвалась она. — Что новенького?
— Свет опять подорожал, — первой включилась записная нюня сиделка. — А за светом, конечно, телефон, транспорт…
— Будут строить новую электростанцию, — сообщила медсестра, неторопливо допивая свою чашку. — Губернатор выступал на той неделе. Сказал, все средства будут выделены из местного бюджета и за счет добровольных пожертвований. И ни один киловатт потом не уйдет на сторону.
Дочка хмыкнула. И сказала как бы просто так:
— Выборы через два месяца.
Умная… вот только, как часто бывает у умных, не слишком удачно устроенная в жизни…
— У тебя-то как?
— Подумываю, не родить ли третьего.
— Боже! Тебе мало?!
— Обещают ввести льготы на образование. Если трое и больше.
— Ах обещают… ну-ну.
И это — умная?! Боже, куда катится мир…
Осмотр много времени не занимает. Как всегда. Еще по чашечке кофе с печеньем под скучные жалобы сиделки, под задумчивым взглядом замотанной нудной семейной жизнью дочки… какое все-таки счастье, что она успела пробить достаточно мощный компьютер, когда соцобеспечение еще занималось трудоустройством инвалидов, что она успела зацепиться за парочку мест в Сети, где можно найти работу… да не просто работу, а заработок! Что бы делала она сейчас…
— Мама, у меня к тебе разговор, — деловито начала дочка, как только они остались одни. — Я проверила твой счет. И навела кое-какие справки.
— О чем?
— Ты можешь пройти курс лечения. Нормального лечения, настоящего. Ты сможешь ходить… ну, может, не так чтобы очень уверенно, но хоть по квартире!
Ходить, эхом отозвалось в голове.
— И сколько это будет стоить?
— Сто сорок тысяч. Видишь, у тебя еще останется.
— Останется, — эхом отозвалась она.
— Я все узнала. Ты можешь лечь уже завтра, предоплата у них всего десять процентов, остальное еженедельно. Вот, я даже договор у них взяла посмотреть. Месяц в клинике, потом месяц на…
Тренькнул сотовый, прервав возбужденную дочку на полуслове.
— Да? Да. Ага… Ага… Хорошо… да, хорошо, сейчас. Мама, я смотаюсь домой на пару часиков и сразу обратно к тебе. Ты дождись меня, ладно? Я там разберусь и сразу…
— Не волнуйся. Решай свои проблемы, я пока почитаю, — она вынула из дочкиных рук договор, — подумаю…
Дежурный поцелуй, негромкий хлопок двери.
Подумаю…
Ходить!
Вряд ли очень уж… так, по квартире… но — ходить.
Сто сорок тысяч — ладно, заработаю.
Но — два месяца!
Сто сорок тысяч — и два месяца. Два месяца здесь. Два месяца вовне. В реале.
Полетит к черту контракт. Полетят все зацепки, все! — два месяца — это срок!
Но — ходить!
Ходить — здесь?
Эсмеральда шла по карнизу. Она выскользнула в форточку, оставив позади свет, тепло и уют. Высота будоражила ее. Она дошла до пожарной лестницы, распахнула крылья и взмыла в ночное небо…
Билет — это тоже судьба. Вагон номер шесть был предназначен мне билетом. Влажность твоего поцелуя, теплота тела и горячий шелест шепота иссякнут. Только твоя фигура за окном скорого фирменного какое-то мгновенье еще будет существовать в моем мире. Я буду долго стоять и кривляться тебе из окна, ты будешь улыбаться и махать мне рукой, пока наконец поезд не дернется, как в агонии, и не потянет меня из нашего города от тебя. Моим попутчицам, двум теткам неопределенно-преклонного возраста, этот ритуал кажется смешным и милым. Им кажется, что с высоты своих лет они имеют право на маленький цинизм. Они сидят напротив, гнусно улыбаются, перешептываются и смотрят на меня с сочувствием. Что сказать — сволочи.
Когда мы садимся в поезд, мы сразу попадаем в другой мир, со своими правилами, временем, проблемами и радостями. Наша прошлая жизнь обрывается на вокзале, и до следующей остановки будут доноситься только ее отголоски, тихие и от этого жалкие. Когда я поцелую тебя на вокзале, для меня закончится одна жизнь. Моя жизнь, где ты посапывала в мое плечо, распадется на этом вокзале на тысячи обломков памяти, которые, как мелочь, будут звенеть в такт колесам. Моя жизнь в Любви оборвется на третьей платформе, чтобы только на следующее утро началась моя жизнь в Разлуке.
Мир поезда другой. Этот мир легче, и дышится в нем намного легче, даже если не работает кондиционер, а жара и духота летнего вечера мешают спать. Может быть, оттого, что он существует только от остановки до остановки? Когда поезд останавливается на очередном вокзале, мир этот осыпается, становится ненастоящим. Большой мир врывается в него. Новые попутчики разносят по вагонам голоса и звуки внешнего мира. Мимо проводников в поезд проникают шустрые попрошайки. В окна кричат нахальные торговцы, предлагая частички внешнего мира по смешным ценам. Обитатели поезда спешат нырнуть на секундочку в суету вокзала, чтобы с радостью вернуться, неся какую-то вещь из внешнего мира, которая потом будет выпита, съедена, прочитана.
Мне часто приходится окунаться в поезд. Моя жизнь за каких-то четыре года превратилась из размеренного похрапывания на мягком диванчике в твоей гостиной в долгое путешествие по вокзалам. Я изучил их особенности, прекрасно знаю расположение туалетов, кафешек, киосков, лавочек, скамеек, урн и прочих достопримечательностей привокзальных площадей. Моя жизнь превратилась в нескончаемый ритуал командировок. Многие действия командировочного, например покупка билетов на поезд, выработаны у меня до автоматизма. Я приобрел опыт получения номера в гостинице. Купейным вагонам я кивал как старым знакомым. Этот шестой вагон скорого фирменного тоже был изучен мною. Вагон был новым. Его дорожка в коридоре чиста и не изношена, лампочки горели ровно, а радио не скрипело. Кондиционер или, по крайней мере, то, что принято в этом мире называть кондиционером, гудел тихо и размеренно. Даже казалось, что колеса вагона стучат как-то по-другому. Чище, что ли, музыкальнее. Не знаю. Запахи тут не приобрели еще той пыльной прогорклости дороги, которая пропитывает вагоны со временем.
От него пахло приятно — полиролем для обуви — резко, химически.
И в тоже время вагон номер шесть — обычный вагон. Ошибиться нельзя — ты в поезде. Два туалета, которые лучше любого расписания движения предупреждали о приближении очередной станции, были всего лишь еще одной узнаваемой частицей этого мира. Даже несмотря на то, что его кельи-купе были больше, чище и оригинально раскрашены (полка была бордовой, а стены — нежно-желтого цвета), — они оставались все теми же купе. Это был самый обычный вагон, в котором я должен прожить только одну ночь.
Моими попутчиками поначалу были две тетки, о которых я уже упоминал. Раздражали они меня. В моем уже не юном возрасте шумливые, глупые женщины, которых принято называть наседками, должны были перестать вызывать раздражение. Но, увы, умильные, жалостливые морды, скорченные ими во время исполнения нами ритуала прощания, были мне еще и противны. Это первоначальное чувство усилило мою внимательность к тем мелочам, которые обычно я не замечал. Их легкая неряшливость в одежде: черное пятнышко грязи на спортивных брюках одной, полинялый свитер другой, шерстяной и, соответственно, чересчур жаркий для лета, вызывали у меня тошноту. Тошнота мне была неприятна. Я сам одет несуразно. Пятен, правда, не было. Ты бы не отпустила меня позориться в одежде, на которой твой пристальный взгляд обнаружил бы пятнышко. Но даже твоего милого упрямства не хватило, чтобы заставить меня надеть спортивный костюм вместо моей любимой тельняшки и видавших виды шорт. Хотя… Ты могла решить, что мне нужна эта маленькая победа? Самое забавное, что для этого мира наши одежды обычны. В поезде люди одевались в самые нелепые сочетания кофт, брюк, свитеров. Неряшливость их одежд — это обязательный атрибут поезда, без которого люди казались либо грозными пришельцами в форме, либо странными чужаками.
Слава Богу, попутчицы мои не горели желанием общаться. По их разговору я понял, что ехали они с какого-то мероприятия и постоянно обсуждали Ивана Степаныча и его выводок любовниц. На секунду мне даже показалось, что само мероприятие также было посвящено проблеме неверности этого любвеобильного Ивана, сына Степана. Слушать это хотя и поучительно, но довольно скучно. Ты не отвечала. С завидным упорством вместо тебя отвечала девушка-робот: «Абонент недоступен».
Для того чтобы спастись от созерцания под нудный перестук колес бесконечных полей, я начал читать книгу. Книга носила гордое название «История философии», но была всего лишь банальным «учебным пособием». Издана она нашим университетским издательством. И издана, что называется, с грехом пополам. А человечеству служила только в тех редких случаях, когда студент сдавал экзамен по этому предмету, принимаемый именно нашей кафедрой философии. Да и тогда книга была только добровольно-принудительным привеском к желанию все-таки сдать этот предмет с первого раза и без каких-либо проблем. Правда, можно было и так. Но тогда приходилось учить. Мне она была не нужна, но в который раз честолюбие (а может, и тщеславие) сыграло со мной злую шутку. В университете уже давно ходили списки из ляпов и опечаток этой книги. И вот ради глупого желания выискать их все и даже систематизировать (быть может) она и была взята у одного знакомого студента. Но оказалась она настолько скучной, а ее ляпы настолько глупыми, что желание систематизировать пропало где-то на пятнадцатой странице. В дорогу книга была взята только из-за дурацкой привычки дочитывать все до конца.
Я уже почти засыпал под мерное бурчание тетушек и хвастливые цитаты из Гегеля, когда к нам в купе зашел старик… Старик был из тех явлений, которые, казалось, возникают из ниоткуда. Еще минуту назад было тихо, а потом как… Неожиданность. Так вдруг летней ночью к остановке подъезжает последний автобус, рано утром на город обрушивается ливень или хрипит дверной звонок: «Пустите! Пустите!» Так и старик появился в нашем купе. Вдруг. Резко. Мир поезда не расположен к резким движениям, он плавен, его жизнь размеренна. Звуки растянуты во времени и имеют протяженность, иногда даже ощущаемую и вещественную. Этот мир нетороплив и чем-то напоминает солидного буржуа из французского романа. И это «вдруг» — странно. Люди появляются в поезде после остановок. Они не возникают из пустоты и не уходят в никуда. Они всегда имеют свою точку отправления и свою точку прибытия. А тут, через полчаса после того, как поезд покинул последний вокзал, и за целый час до следующей остановки, дверь ушла в сторону, и появился…
Старик был одет во френч. В древние времена, а может, и не такие уж древние, популярная одежда давно потеряла свою уместность, и даже в замкнутом неряшливом мире поезда старик смотрелся странно. Чуть-чуть, конечно; не переходя границы. Обут он был в сапоги. Они блестели. Я не помню, как называют такие сапоги (хромовые, что ли?), но у меня сразу перед глазами возник бодрый военный из старых советских фильмов. Старика сопровождал проводник. Именно сопровождал. Сервис скорого, пусть даже и фирменного, еще не докатился до подноса багажа в купе пассажира, однако старик во френче был удостоен этой чести. Самое забавное, что проводник был рад прислуживать: осуществлять функцию, прямо скажем, не предписанную никакими его инструкциями. Со смешным лакейским «Куда поставить?» проводник водрузил щуплый чемоданчик на багажную полку, а пластмассовый кулек — на стол.
— Чайку, Андрей Николаевич? — спросил проводник.
«Вот зараза, — подумал я. — А у нас за все два часа поездки так и не поинтересовался».
— Зеленого, Володя, если есть, — почти проворковал старик. Голос у него был мягким.
— Есть, Андрей Николаевич, — второй раз удивил меня проводник. — Сейчас принесу.
Старик сразу развил бурную деятельность по выдворению из кулька на столик ужина, рассованного по пластиковым коробочкам, в которые обычно пакуют еду в фаст-фудах. Делал он это громко. Его движения были быстрыми, но не хаотичными. Действия казались предусмотрительно расфасованными на шаги, жесты, мимику. Одновременно он говорил. Старик сетовал на время, жаловался на расписание, постоянные опоздания, сочувствовал теткам зачем-то.
Молоденькая проводница принесла ему зеленый чай с ароматом жасмина. Старик звонко, как немецкий будильник, прозвенел ей слова благодарности, долго рассказывал всем о ее красоте. Проводница что-то проворковала в ответ и, потеряв для меня цельность, повернулась, чтобы уйти.
— Людочка, куда же вы! Я тут чаи гонять буду, а товарищи мыслями об экспроприации страдать, — сказал он на одном дыхании и легонько придержал рукой проводницу. А потом резко повернул голову и посмотрел на меня. Наши взгляды встретились… — Вот, красавица, молодой товарищ наверняка не откажется от чая. Взгляд у него такой — чайный. Когда человек смотрит так, почти всегда чаю хочет. Ведь правда? Чайку, товарищ?
— Можно… — мне показалось, что мой голос прозвучал глухо. Я прокашлялся.
— Вот видите, Людочка, — старик улыбнулся мне.
— Вам зеленый? — спросила проводница. «Где же энтузиазм, милая?» — хотелось спросить мне, но я сдержался. Мною не раз замечено, что проводники фирменных поездов — легко ранимые и несчастные люди. Зачем лишний раз обижать.
— Черный, пожалуйста.
— А дамы? — спросил старик теток.
— А можно кофе? — спросила тетка в шерстяном свитере.
— Две гривны стоит, — уточнила проводница.
— Тогда два, — сказала вторая тетка, одетая в спортивный костюм.
Проводница кивнула и выплыла из купе.
Андрей Николаевич присел на полку рядом со мной. Произошло классическое размежевание людей в купе по половому признаку. Поезда вообще предполагают определенное разделение людей. Люди всегда как-то сортируют друг друга. Поэтому крики французских коммунаров «Равенство!» для меня всегда звучали как издевательство. Но если в большом мире рождение человека все-таки содержит в себе скромные зачатки «одинаковости», которые только по прошествии жизни исчезают сначала за детскими ростками индивидуальности, а потом за взрослыми заборами эгоизма, то в поездах люди разделены первоначально. Сразу по приходе в мир поезда они приобретают статус и ранг. И существуют здесь в рамках, заранее определенных билетом. Сама география тут создана для неравенства. Люди здесь разделены вагонами, купе. Жители мягких вагонов вообще живут в одиночестве и несколько отстранены от других людей стоимостью билета.
Старик некоторое время сидел молча. Тетки грузно вздыхали по поводу того, что одной из них придется спать на верхней полке. Я молчал и делал вид, что читаю книгу. Мне-то понятно, что уступлю я им свое нижнее место. Все равно ведь, где спать, но так сладостно чувство мести. Даже такое мелочное. Пусть помучаются. Твой мобильник по-прежнему молчал. Мне становилось неуютно. Мои впечатления от появления «Андрея Николаевича» постепенно блекли. И хотя меня по-прежнему интересовало его появление, но любопытство мое медленно засыпало. Поезд убаюкивал меня. Жизнь медленно скатывалась в еще одну командировку, когда вдруг…
Проводница принесла чай и кофе, получила положенную мзду, спросила старика — не желает ли он чего, и, получив в ответ «нет», исчезла. Дремота купе растворилась в запахе кофе. Книга моя была закрыта и отложена в сторону. Стаканы были разобраны. Воцарилось чайное говорливое настроение. Молчание рассыпалось.
— Вот видите, товарищ, чай — благоприятствует. Один глоточек — и коммунизм. Ненадолго, правда, но все-таки. А чего это я все «товарищ», «товарищ». Меня зовут Андрей Николаевич, а вас? — начал старик.
Тетки почему-то смутились, но представились.
— Дмитрий, — представился я.
— А что это у вас, Дима, книжка такая толстая? С таким названием антисоветским.
Я растерялся.
— Почему антисоветским?
— Чему нас учит диалектический подход? — старик поднял указательный палец. — Чему? Он нас учит, что человечество неизбежно движется к победе коммунизма. А чему учит ваша история? Чему? А? Ложные, насквозь буржуазно-мещанские высказывания философов, пропитанных ненавистью к пролетариату? Что такое философия с точки зрения марксистско-ленинского учения? А? Это прежде всего научное мировоззрение, а не размазывание соплей в поисках смысла жизни. Поэтому история философии как предмет не только не полезна, но и вредна, потому что тиражирует антисоветские взгляды.
Я испугался. Милый старичок превратился в фанатика революции. Я сам антикоммунист и на последних выборах голосовал за нынешнего президента только потому, что не хотел, чтобы победил кандидат от коммунистов. Но к старикам, продолжающим после всех лет независимости верить в коммунистическую идею, отношусь с симпатией и нежной жалостью. Бедные старики. Правда, когда я встречаюсь с этими воинственными фанатиками, готовыми в свои семьдесят лет ломать и строить, — пугаюсь. Я все-таки мягкий человек.
Андрей Николаевич внимательно посмотрел на меня и спросил:
— Испугались?
— Да нет.
— Да ладно, — он усмехнулся. — Вижу, что испугались. Вот и вся ваша философия. Испугались старика, — он рассмеялся.
Смех его мне вдруг показался некрасивым, скрипучим. Тетки и те поежились. Шерстяная резко встала и ушла. Вторая, та, которая спортивная, уставилась в окно.
— Это шучу я так. Вы, товарищ Дима, пугливы. Как и все молодые. Так боитесь старости. Особенно сумасшедших стариков. Простите, товарищ, за розыгрыш, — старик посмотрел на меня с какой-то грустью.
— Ничего. Вы меня действительно напугали. Я не люблю споры о политике. Глупые они. Все останутся при своем мнении.
— А как же истина, которая в спорах родиться-то должна?
— Она там умрет. Погибнет. От невозможности найти выход.
— Ну а споры тогда зачем нужны? Зачем люди спорят?
Теперь улыбнулся я.
— Чтобы укрепиться в своем мнении. Еще раз доказать себе, что ты прав. И только…
— Да-а-а! — Старик даже откинулся немного в сторону. — Вы, молодые, меня всегда удивляете.
— Неужели вам так тяжело вспомнить собственную молодость? — вдруг подала голос тетка. Ее голос мне показался приятным. Полным, живым, без писклявости, без жирного акцента провинциальности и интеллектуальной убогости. Обыкновенный голос.
— Да, все тяжелее…
Не знаю, шутил старик или говорил серьезно, но я на всякий случай улыбнулся. Чуть-чуть, одними губами, на мгновенье.
Внезапно, как и начался, разговор затих. Старик сидел молча. Тетка в спортивном костюме смотрела в окно и пила свой кофе. Шерстяная пришла, достала из кулька книгу в мягком переплете и настолько цветастой обложке, что пояснять содержание было не нужно — достаточно было взглянуть на нее. Книгу она читала нервно. Иногда читая одну страницу по нескольку раз, а иногда перелистывая целый десяток. Я молчал. Мне бы хотелось продолжить разговор со стариком, но я не решался начать его первым. Книга моя так и осталась лежать на столе.
Мне тяжело объяснить, чем старик меня обаял. Человеческое обаяние — странная вещь. Оно может быть костром, на который смотрят часами, с трудом побеждая в себе желание потрогать его руками. Оно может быть медной брошкой с эмалевым рисунком, которую так хочется лизнуть, чтобы почувствовать вкус карамельки. А бывает обаяние ледяного узора на стекле. Это обаяние морозного утра, когда смотришь на стекло часами, следишь до изнеможения за каждой чертой и каждым изломом, придумывая себе целые миры…
Старик мне казался единственным живым в нашем купе. В поездах люди всегда приобретают какой-то налет нездешности и кажутся оттого нереальными. Они будто и живы, но почему-то остро ощущаешь их призрачность. Кажется, что можно пройти сквозь них, не потревожив. А старик казался настолько пластически четким, настолько телесным, что мне даже захотелось его потрогать. И от меня, и от других пассажиров, и от проводников — от всех нас разило мертвецкой призрачностью. Эта нереальность наша, лишь иногда, словно разложившийся кусок плоти, падала с нас, обнажая наше существование в поезде жалостливым шуршанием пакетиков, скупыми фразами, тяжелым храпом. Мы были в этом мире: оставляли следы, стучали дверьми, шаркали ногами около туалета, но были всего лишь привидениями, которые исчезнут завтра, на рассвете. Старик же был живым. По-настоящему. Он излучал вещественность, реальность. Эта вещественность притягивала, к ней хотелось прижаться.
И хотя твой телефон по-прежнему не отвечал, что все больше беспокоило меня, я постепенно начал втягиваться в разговор.
— Вы, молодые, меня удивляете, — опять начал старик. — Я имею в виду не молодость как возраст, а вас — тех, кто сейчас молод. Откуда у вас эта липкая политкорректность. Бездушный пацифизм. Я помню себя молодым.
Он посмотрел на женщин.
— Все еще помню. Как ни странно. Помню, как мы собирались, спорили до хрипоты, ругались. Мы переживали. Вот вы, товарищ Дима, переживаете за свою страну? Или копошитесь в собственной квартирке? Я сам был философом. Раньше. Так давно, что сейчас вспоминаю это как детство, смутно. И знаете, товарищ, какой я сделал для себя вывод? Такой философский, знаете ли, вывод. Философия бесполезна. Да и наука вообще тоже бесполезна.
— Вообще? Ну ладно философия. А медицина? Так и умирали бы от оспы.
— Да, вообще. Каждая по-разному, конечно. Какая-то наука больше, какая-то меньше, но в целом… Странный вывод для философа? — он мне подмигнул.
— Для философа как раз нет. А так — странный.
— Я объясню. Вот смотрите: ученые пыжатся объяснить мир. Гадают о смысле жизни, познаваемости мира, тасуют электроны, мучают обезьянок ради высокой цели познания. И что? Где результат? Прогресс, скажете вы. Прогресс чего, товарищ? Мы, Дмитрий, делаем открытия, пишем труды, а рядом с нами буквально валяются целые неизведанные области. Мы идем по тропинке в темном лесу, освещая путь маленьким фонариком. Но не видим того, что находится в двух шагах от тропинки.
— Прогресс нам как раз и позволил идти с фонариком, а не с лучиной. И с фонариком — пока. Мы только начинаем.
— Начали мы недавно. Но дело в том, товарищ, что мы даже не пытаемся отойти в сторону. Мы мыслим шаблонно. Есть тропинка, и — вперед. А что вокруг нас?
Он смотрел на меня. Тетки тоже смотрели на меня. Я молчал.
— Вы иногда задумывались, что там? Что нас окружает? Что будет, если сделать шаг не вперед, не назад, а в сторону? Кто-то вообще задумывался? Мы живем в пределах этой тропинки и будем продолжать шагать по ней и только по ней.
— Спорно, Андрей Николаевич. Я думаю, люди, пусть и единицы, делают шаги в сторону, иначе мы бы просто оставались на месте.
— Есть люди, которые делают шаги, но только по тропинке, только по ней. Тут, товарищ, как говорится: диалектика. Да ладно шаги. Движение — это уже героическое что-то. Мы по сторонам не смотрим. Тоже поступок. Но многие же на него способны. Многие. Но кто смотрит? Вот вы, Дима, смотрите на мир и что вы видите?
Я рассмеялся.
— Мир я вижу, мир.
— А в сторону вы пытаетесь посмотреть?
— Это куда?
— О! Вы, товарищ, не спрашиваете «как»! Сразу «куда»! Самоуверенно все-таки. Что, например, вы видите, когда смотрите… — он с иронией посмотрел на меня, сделал театральную паузу и чуть ли не пропел: — Когда смотрите на поезд?
— На поезд? Это разве в сторону?
— Главное — как смотреть. Куда — это уже… ну, в общем, главное — как.
— Не важно куда, главное, в сторону, — тут я улыбнулся.
— Ну, если хотите, да.
— Откуда? Снаружи? Изнутри?
— Да хотя бы изнутри.
— Изнутри. Изнутри — это пауза. Промежуток между большим миром.
— Промежуток внутри? — он хмыкнул.
— Нет, между. Между большим миром «тогда» — и «потом».
— А что поезд для вас, не мир?
— Мир, но другой.
Андрей Николаевич рассмеялся.
— Промежуток? Мир? Да еще и другой. По-моему, Дмитрий, вы просто стараетесь быть оригинальным ради самой оригинальности. Такое впечатление, что вы взяли одно из тех малоправдоподобных объяснений, которые выдумывают сочинители лубочных псевдофилософских романов — эти… как их сейчас называют… современные классики, — сказал, как выплюнул. («Любитель Достоевского», — с иронией подумал я.) — Они любят эту… игру ума, высасывают из пальца новые миры, новые взгляды.
Я возмутился.
— Вы сами только что жаловались, что некому посмотреть по сторонам. Восклицали с тоскливостью такой, — ирония из меня так и перла, — «где эти пророки, которые ломятся напролом в непроходимые дебри вселенной, а не идут по тропинке обыденности». А теперь? Вот вам, Андрей Николаевич. Пожалуйста. Пророки.
— Да, легко, товарищ Дима, бросать в воздух фразы. Красивые. Не спорю, — сказал тоскливо Андрей Николаевич, — но что за ними? Назвать поезд миром легко! Доказать…
Я открыл рот, чтобы возразить, но меня перебила попутчица в спортивном костюме.
— Вы тут болтайте, а мы пойдем. Покушаем.
Встала. Ушла. Вторая покинула купе молча. Бесцеремонно прерванный разговор резко умолк. Подкралась остановка. Поезд плавно и тягуче остановился. Звуки поезда рассыпались. Звуки большого мира вошли в вагон.
— А попутчицы-то наши в ресторан пошли кушать. А не скажешь по ним, что любят гулять, — задумчиво и немного лукаво сказал старик. — Да и я бы перекусил. Будете мое питание, товарищ Дима?
— Да у меня есть. Курочка. Гриль. Будете?
— А вы знаете, не откажусь. Своя?
— Да какая своя. Купил.
— Объединим наши столы, так сказать? — с легкой улыбкой спросил он. — Только вот всухомятку… как насчет бодрящего? Водовки, например? Под философию она хороша.
— Я сейчас выйду, куплю, — я приподнялся.
— Сидите, сейчас отъедем, попрошу Володю, у него есть. Холодненькая.
— Если не трудно.
— Да чего уж там. Давайте вернемся к нашему разговору. Я к чему… Легко иметь оригинальный взгляд на мир, на жизнь, на вещи, окружающие нас. Но когда дело доходит до того, чтобы хоть как-то объяснить свою точку зрения, — сразу в кусты. Творчество. Иногда люди так близко подкрадываются к вселенной, что кажется: они сейчас сойдут с тропинки. Им надо только объяснить свой взгляд. Ведь объяснить — значит понять. Но они топчутся на месте в своем бессмысленном снобизме творца.
— Но это же ощущение. И только. Зачем каждое ощущение объяснять? Разве оно требует объяснения? Мы просто ощущаем. И все. Если все ощущения пристально рассматривать — мы превратимся в аналитиков-паралитиков.
Поезд тронулся. Шум вокзала утих, исчез в нарастающем стуке колес.
— О. Я сейчас к Володе подойду.
Старик встал, поправил френч и вышел. Я опять набрал твой номер. Робот опять повторил, что ты где-то там и по-прежнему недосягаема. Я подумал, что разговор глуп и не имеет смысла. Что мы пытаемся сказать друг другу? Смотреть — это еще не значит видеть, видеть — это еще не знать, знать — это совсем не то же самое, что объяснить. Что мы, я и старик, пытаемся выдумать? Смотрим мы по сторонам или нет, мир есть. То, что мне кажется, что поезд — это самостоятельный мир, — это только мое больное воображение. А что там на самом деле…
Когда старик пришел, я рассказал ему о своих мыслях.
— Как вам сказать, Дмитрий. Вы, конечно, правы. Просто грусть меня пробирает. Грусть. Я так долго живу, и в этой жизни мне встречалось так много попутчиков. Людей, с которыми я жил в поезде или мгновенье, или сутки. Для многих, почти всех, поезд был только еще одним предметом мира, еще одной его вещью. Для некоторых, таких были единицы, он был чем-то особенным. Не миром — мирком, другим временем, другой частью. Вы не оригинальны в своем взгляде. Но ни у кого из них не возникало желания исследовать этот мир. В них не было духа авантюризма, не было животного любопытства исследователя. Было только пошлое словоохотливое умничанье, как у нас с вами.
— Разве, находясь в поезде, мы его не исследуем? Я часто по командировкам, например, и немного изучил его вагоны, составы.
— Чтобы познать какой-то мир, в этом мире надо жить, — возразил мне старик.
Зашла проводница. Принесла бутылку водки и две стопочки и, пожелав приятного аппетита, ушла.
Пару минут мы со стариком раскладывали наш ужин. Действовали мы на удивление слаженно. В ограниченном пространстве купе мы двигались, не мешая друг другу. Ни разу не прикоснувшись, не дотронувшись даже руками, которые иногда были почти рядом. Старик сел на этот раз напротив меня. Первая стопка ледяной водки пошла хорошо. Курица была вкусной. Еда из фаст-фуда (вернее было бы сказать — из импортированных к нам забегаловок) красива, но по вкусу безнадежна. Выпив по второй, мы продолжили разговор.
— Жизнь может быть исследована, только если ты в ней. Проходя рядом, мимо — жизнь не узнаешь, — он посмотрел на меня с какой-то обреченностью. — Только в ней. Вы знаете, Дима, я несколько раз хотел открыться людям, смотрящим на поезд как на мир. Да, они не искали объяснения своим взглядам, довольствовались ощущением. И мне на секунду казалось, что достаточно предъявить себя как доказательство, и они станут теми исследователями, о которых мне иногда мечталось. Но эти мысли не доживали даже до утра. Утром я смотрел, как они быстро собирали свои вещи, как радостно покидали поезд, и мне становилось понятно, что это не те люди, которые могут и должны быть открывателями этого мира.
— Я не такой?
Он улыбнулся.
— Точно такой же. Просто я устал знать. Один… разливайте!
Мне захотелось поверить, что этот старик — седой, немного нервный, с хитринкой во взгляде, в нелепом поношенном френче и блестящих сапогах — вручит мне сейчас откровение если не Бога, то хотя бы демона. Хотелось верить, что он не очередной прилипчивый сумасшедший, а учитель, пророк, разгадавший тайны бытия и выбравший меня, как достойного знать эти тайны. Я был готов поверить, что этот вечер подарит мне нечто сокровенное и ранее не познанное. Хотелось верить в волшебство, как ребенку хочется верить в маленьких гномов, подростку — в принцессу, а юноше — в счастье.
Я разлил, и мы выпили.
— Как вы думаете, сколько мне лет? — спросил меня Андрей Николаевич.
— Лет шестьдесят — семьдесят, — ответил, не задумываясь, я.
Он посмотрел на меня.
— Я родился в тысяча восемьсот девяносто третьем году. Я не буду вам подробно рассказывать биографию, как потом говорили, выходца из среды разночинцев. Биографию гимназиста, студента, инженера, «вонючего интеллигента», специалиста, зэка, ссыльного, ополченца, опять инженера и даже коммуниста. Она скучна и обычна. Это в молодости кажется, что ты уникален, потом приходит понимание собственной серости. Жил как многие. Пережил страшные годы Гражданской, голод, нэп, любовь, коллективизацию, арест, сибирский холод, войну. Я выжил случайно. Такие, как я, обычно погибали в те годы. Мне повезло. Пусть это откровение покажется глупым и ненужным. Я не был честным тружеником, образчиком несгибаемой воли, идеалом моральной стойкости. И предавал я, как все в то время, и доносы из камеры, как все, подписывал. Все как все. Это не оправдание — это жизнь. И женщину я любил, которая, наверное, не стоила того. Женщина как женщина, в меру верная, в меру благоразумная, в меру подлая. Человек как человек. После ареста она от меня отказалась и тоже что-то подписала. Но поверьте, я даже не обиделся ни капли. Чтобы понять, надо жить тогда. Любить, правда, перестал. Только дочку вспоминал часто. Ей два года было, когда меня… Я себя похоронил тогда, но выпустили. Просто привезли в Сибирь и выгрузили в тайгу, вместе с раскулаченными. Ошиблись. Я к семье не возвращался потом до самой войны. А потом зашел, когда часть моя через город их проходила. Дочке одиннадцать лет было. Она не узнала меня. Но жена бывшая узнала — испугалась. Сказала, что похоронила меня давно, что у дочки новый отец. Жизнь. Дочке сказали, что я ее еще маленькую помню, на руках качал, в общем: старый друг матери. — Тут старик улыбнулся зло.
Я молчал. Меня не трогала его жизнь, мне не было его жалко. Я просто слушал.
— Я потом часто приезжал к ним. После войны поселился недалеко. И раз пять в год на поезде к ним ездил. Всего четыре часа, помню, ехать было. А в пятьдесят первом дочка погибла. Тоже жизнь. Я на похороны приехал на поезде. И уехал обратно на нем же. Навсегда.
— Навсегда? Как?
— А вот так: ехал на нем и ехал. Менял поезда. Рассудок у меня помрачился. — Он посмотрел на меня. Злости во взгляде не было, только грусть. — Я, честно говоря, мало что помню из тех лет. Ездил в «общих», в милицию попадал — помню. Но как в сумасшедшей дом не попал — не помню. Но однажды пришел в себя. Вы не поверите: проснулся накрытый газетой. А дата газеты — 17 июля 1964 года. Почти тринадцать лет прошло. Я сейчас думаю, что это поезд вылечил меня. Когда я слился с ним, вжился в него, он то ли вернул мне рассудок, то ли дал мне новый. Я так и остался жить в поезде.
— А как же вы жили? — недоверчиво спросил я.
— Ну, как. Обычно.
— Да нет, я имею в виду — на что? Питаться же как-то надо. Вы не похожи на попрошайку.
— А… ну как… по-всякому. Забывают люди вещи в поезде. Постоянно забывают. Их обычно проводники находят, ну и мне перепадает. Потом, подворовываю потихоньку.
— Как?
— Обыкновенно, — сказал он резко. Помолчал. Рассмеялся. — Давайте еще выпьем.
Я разлил еще по пятьдесят граммов.
— Да-да. Ворую. И представляете, мне даже не стыдно. Есть-то хочется.
— Подождите, вам ведь сейчас…
— Да, мне за сто лет. Как вы думаете, почему я остался в поезде, когда опять осознал себя? Я не постарел. Мне было пятьдесят восемь, когда я похоронил дочку. Очнулся в семьдесят один, а заметно не постарел. В эти годы у мужчин старость подкрадывается. Я тогда подумал и остался.
— Совсем не стареете?
— Да нет, старею. Но медленно.
— Поезд — это пауза, — задумчиво произнес я.
— Он кажется паузой, — сказал Андрей Николаевич. — Поезд — это другой мир. Время в нем течет по-другому, медленнее. Оно тут как бы консервируется немного. Вот и кажется, что попадаешь в промежуток, живешь в паузе. Старение происходит, но медленнее. Гораздо медленнее.
— Но если время течет по-другому, то и вы должны были бы передвигаться очень медленно.
— Не знаю. Я горный в свое время заканчивал. Не блистал, на самом деле. Да и теорию относительности, помнится, позже обсуждать начали среди ученых. А в учебники не знаю, когда попала. Я в шахтах всю жизнь работал. Я долго думал над этим. Мне иногда казалось, дело в том, что мы все-таки не становимся полностью частью этого мира, что-то в нас остается от того, большого.
Мне как-то стало неуютно. Я недоверчиво посмотрел на него.
— А пассажиры почему этого не замечают?
— Сколько времени они в поездах проводят? Вот вы, командировочный, постоянно ездите, а сколько дней в году? Десять? Двадцать?
— А проводники? Они же ездят постоянно.
— Тоже немного получается. Смотрите: они в поезде находятся только ночь. Когда приезжают в другой город, они не сидят по вагонам все время. И работают посменно. Да и не замечал я, чтобы они долго на этой работе задерживались. Только разве что в последнее время. А так увольняются часто. И наконец, разве вы не заметили, что поезд становится отдельным миром, только когда движется. Во время остановок этот мир исчезает. Именно поэтому я люблю скорые поезда. Остановок мало.
— Подождите. Вы не в одном поезде живете, что ли?
Он посмотрел на меня немного удивленно.
— Конечно нет. Я же говорю — главное, поменьше остановок. Во время каждой из них я попадаю в большой мир и начинаю стареть. Секундочку, — он полез в карман своего френча и достал блокнот. — Вот, посмотрите.
Я взял блокнот. На каждой странице разноцветными, остро заточенными карандашами мелким убористым почерком было записано расписание поездов. Сначала шли скорые поезда, затем обычные, потом электрички, кое-где были вставлены листочки, на которых в углу написано: «летние», «дополнительные», «дополнительные вагоны». В самом конце блокнота под надписью «маршруты» следовали различные сочетания пересадок и крупно записано время между поездами. Я заметил, что старик старается, чтобы время, проведенное на вокзале, не превышало 10–15 минут. Когда остановка была 2–3 минуты, запись была жирно подчеркнута.
Я посмотрел на него.
— Вот так, товарищ Дима. Необходимая вещь. При такой жизни этот блокнот необходимейшая вещь. Ну что, повторим?
Я посмотрел на бутылку и автоматически разлил водку по стопкам. Поезд дергался, дрожал. Колеса стучали нервно. Я опять посмотрел на старика. Наши взгляды встретились. Мне почему-то стало казаться, что сейчас уже глубокая ночь. На часах было полдесятого, ярко горела лампа дневного света, за дверью бегали дети или, может, всего один, но очень непоседливый ребенок, за стенкой слышалась какая-то непонятная возня. Мы выпили.
— А проводники? Неужели ничего не подозревают? — поинтересовался я.
— Да что им подозревать. Курьером я для них работаю. Направления меняю постоянно, приметить не успевают. Да и не хотят. Я благодетель для них. Я сажусь на маленьких станциях. Без билета, естественно: впрок мне не напастись. Слезно прошу, в кармашек им положенное кладу. Так чего им еще задумываться? И на этот поезд я сел так. Мне еще место свободное искали долго. А если бы не нашли — у них в купе переночевал. И мне хорошо, и они в достатке. Люди, зная, что денежка им лично упадет, услужливыми становятся. Все довольны, в общем.
— А как ваше исследование? — спросил почему-то я.
— Исследование — никак.
— Почему же? Вы же жаловались, что люди не хотят изучать, заглядывать за пределы?
Андрей Николаевич виновато и жалко посмотрел на меня. Я разозлился. Я вернул ему блокнот. Он его суетливо спрятал.
— Вот вам мир. Исследуйте, копайте, объясняйте.
— Ах, Дима, Дима. Я стар. Я цепляюсь за жизнь. Это мое основное занятие, это моя единственная цель сейчас. Жить. Я было кинулся, когда избавился от бреда сумасшествия, строить гипотезы, проводил эксперименты. Вы знаете, я даже украл девочку лет трех, — я непонимающе посмотрел на его руки и представил старика, затаскивающего в вагон ребенка, — чтобы посмотреть, будет ли она взрослеть. Не взрослела. Но…
— А с девочкой что?
— Отпустил. Попросил проводника отвести в милицию. Но как вам объяснить… Я ничего не придумал. Я ничего не смог объяснить. А потом как-то понял, что в поезде смогу еще прожить лет двадцать. Смогу прожить. И вдруг испугался смерти. Не верьте тем, кто скажет, что смерти не боится. Я видел таких. Видел, как они потом умоляли дать им еще час, два…
— Ну ладно, вы сами не могли, но рассказать об этом… Ученые смогли бы объяснить.
— Ученые? — Его лицо сморщилось от презренья. — Да они о таком даже подумать бы не смогли. Я же говорил, что хотел открыться, таким как вы — видящим, а не этим пустозвонам…
— Но не раскрылись. — Я взял бутылку, в которой плескалось еще чуть-чуть водки. Посмотрел на нее. Налил в свою стопку, потом, немного подумав, налил старику. — Не раскрылись. Вы просто-напросто боялись, что отлучат вас от еще нескольких лет жизни. Все ваши взгляды в темный лес вселенной разбились о грошовый страх. Вы не жалеете, что мне все рассказали?
Открылась дверь, и вошли наши попутчицы.
— Где мужчины, там и выпивка, — сказала одна из них, посмотрев на стопки у нас в руках. Мы быстро, будто застигнутые за чем-то нехорошим дети, выпили. — Можно, мы постелимся?
Я встал и сказал:
— Стелите себе на нижней.
Она взглянула на меня без благодарности:
— Спасибо.
Мы со стариком вышли в коридор вместе, но больше не разговаривали. Я еще раз попытался позвонить тебе. Но опять услышал о том, что абонент недоступен. Когда женщины легли, мы по очереди со стариком тоже постелили постели. Я, разморенный водкой, заснул почти сразу…
…Проснулся я, когда мы уже почти приехали. Купе было пусто. О присутствии здесь моих попутчиков напоминала только пустая бутылка из-под водки да, видимо забытый, кулек женщин. На столе лежал блокнотный листок, сложенный вдвое, на котором было написано: «Дмитрию».
Утром что большой мир, что мир поезда приобретает всегда какую-то легкость и восторженность. Глядя на утреннее солнце, я подумал, что зря разозлился на старика. Все мы цепляемся за мир, привычный для нас. Все любим жизнь. А когда делаем выбор, выбираем не темный лес, а тропинку. Так чем же он хуже, пусть и нашедший другую тропку, но остающийся все таким же человеком?
Я полез в карман за мобильным, чтобы позвонить тебе, но его там не было. Недолгий поиск привел меня в уныние. «Подворовывает, сволочь», — подумал я. Я проверил кошелек, деньги, документы. И немного успокоился. Мобильник мне не показался страшной потерей. Подумав, что могу позволить себе купить новый, я успокоился. Тебе не позвонить. Но ехать было еще минут двадцать от силы, а на вокзале стоят телефоны, и надо только купить карточку, чтобы позвонить тебе. В это время ты должна быть уже на работе. Я нервничал, но мне ничего не оставалось, только ждать. Я взял записку:
«Дима, на Ваш вопрос отвечу. Жалею. Жалею, что рассказал Вам все. Ночью я думал Вас убить. Но верхняя полка — неудобно, да и женщины могут проснуться. Потом я понял, что если не будет меня — не будет доказательств. Так что… Мне все равно: пусть Вы думаете, что я боюсь за себя, за свою жизнь. Может, и так. В конце концов, каждый живет, как может. Вы теперь тоже владеете тайной. И наверняка рано или поздно, если не решите, что я сумасшедший, захотите попробовать. Вот тогда, если время меня не догонит, я бы и хотел поговорить с Вами еще раз».
Подписи не было. Я в задумчивости положил записку на столик. Я и не собирался всем рассказывать о старике. Во-первых, у меня действительно были сомнения в его здравом уме. Да и вообще, мало ли что можно наболтать. Во-вторых, я еще сам не знал, как я отношусь к собственному бессмертию или по крайней мере долгожительству. Я хотел поговорить с тобой. Мне надо было услышать твое мнение. Узнать, что ты обо всем этом думаешь. И тогда решить. Вместе. Сам я простил старика. Быть может. Какое право у меня судить человека, живущего в тайне? В тайне, которая пережевывает его, постепенно превращая в жалкую тень. Кто я? Судья? Разгневанный любовник от науки, у которого похитили еще одну разгадку? Бог ему судья. Только Бог, потому что теперь и я знаю… тайну.
Я потянулся и взял кулек. В нем лежали две книги, салфетки и общая тетрадь. Книги были какими-то слезливыми романами. Я достал общую тетрадь. Когда я ее открыл, я увидел расписания поездов. В нем не было системности старика. Казалось, в тетради совсем не было системы. Расписание скорых и обычных, летних и постоянных шло вперемешку. Написано все черной пастой, поэтому сливалось. Женский почерк был неровным и дрожащим. Создавалось впечатление, что записывалось на бегу. И только в одном они совпадали. В этой тетради тоже были страницы, озаглавленные «маршруты».
Я с удивлением подумал, что даже не запомнил, как мои попутчицы выглядели. Их лица будто исчезли из моей памяти, остались только нелепый шерстяной свитер и спортивный костюм. Их голоса растворились в одном большом бесконечном женском голосе. Я пытался закрыть глаза, чтобы вспомнить их, но видел только старика, его жесты, его черные бездушные глаза, его френч, но не видел тихих женщин, проживших рядом со мной ночь. Только их силуэты и нелепая одежда. Кто они? Жив ли сейчас этот бедняга Иван Степаныч, которому они усердно перемывали косточки? Как они решили остаться в мире поезда? Можно и так тихо, незаметно проездить, читать глупые книги, есть и спать, пока, наконец, последние запасенные в поезде секунды жизни не иссякнут…
Я внимательно осмотрел тетрадь и нашел в ней город, в который прибуду через десять минут. Десять минут — и там будут телефоны. А если тебя не будет и на работе, я как раз успеваю на проходящей поезд. И тогда я буду дома уже этой ночью…
…о скитаниях вечных и о Земле… Кто владеет Землей? И для чего нам Земля? Чтобы скитаться по ней? Для того ли нам Земля, чтобы не знать на ней покоя? Всякий, кому нужна Земля, обретет ее, останется на ней, успокоится на малом клочке и пребудет в тесном уголке ее вовеки…
…Наша память — словно бусы, рассыпанные в высокой, по пояс, густой траве. Найдешь в росе такую капельку — утерянную в детстве минутку радости, тронешь ниточку времени, и отголоски прошедшей жизни еще долго звучат во мне — успокаивают призраков завтрашнего дня, поджидающих за горизонтом.
Вижу стоп-кадр из детства — закат, поле, река и клочья тумана. Вечер моего двенадцатого августа пахнет дымом и горькой полынью. Проселочная дорога неторопливо уходит за горизонт.
«Я живой, мы живые! Ты слышишь…» — шепчу, и ветер ласково ладонью ворошит волосы.
Но грань реальности тонка и каждый раз рассыпается от моего вздоха.
«А ты сможешь помнить этот день до самого конца?» — с годами голос друга звучит все тише и тише.
Я не отвечаю, но он знает, что после смерти я хотел бы вновь оказаться в этом мгновении.
И я верю, что так оно и будет. Обязательно…
В утреннем переулке царило серое и унылое, осеннее настроение. Между ровными рядами вязов и кленов в кристально чистом воздухе витало призрачное ожидание. Порывы ветра лохматили редкую, давно уже пожелтевшую траву, гоняли по тротуару мусор. Черные зеркала луж, расцвеченные мозаикой из жухлой листвы, отражали низкое, набрякшее дождевыми тучами небо.
Машин не было. Редкие прохожие, словно спасаясь от пут осеннего забвения, спешили навстречу будничной суете. И лишь случайный свидетель стоял и наслаждался каждой секундой угасающего лета, словно мягкий осенний свет был для него особенно теплым, а краски — особенно яркими. Впрочем, быть может, он просто ждал, выуживая из сонной тишины нотки своей, доступной только ему, музыки.
На миг ему показалось, как в порыве мокрого ветра мелькнула до боли знакомая болоньевая куртка с капюшоном, отороченным искусственным мехом; потертая кожаная сумка на плече; светлая челка.
— Шурик? — Незнакомец поддался секундному искушению, и в то же мгновение надежда птицей заметалась в изгибе переулка. Но достаточно было осознать всю абсурдность ситуации, как мечта исчезла, уступив место серым реалиям. Неожиданное путешествие на грани сна — уже слишком хороший подарок судьбы, чтобы ждать от нее чего-то большего.
Но мальчик, вопреки здравому смыслу, обернулся и вопросительно глянул на незнакомца. Человек в длинном черном плаще вздрогнул. Он не ожидал такого поворота; надеялся, но не ожидал.
— Ты меня? — Звонкие нотки удивления пронзили слух. Тишина разлетелась ледяными осколками. Ожидание стало тягучим, практически осязаемым. Незнакомец подошел, а внутренний голос мальчика прошептал: «Ой, что-то сейчас будет!» Сашка не подозревал, что самые важные и решающие события происходят всегда просто и естественно и ничего неожиданного в них нет. Но откуда же тогда тревога? «Вот сейчас, сию минуту что-то случится, что-то случится».
Незнакомец остановился напротив мальчишки и с интересом взглянул на подростка. Цепкий взгляд прогулялся по лицу, утонул в глазах…
— Здравствуй, — улыбнулся незнакомец. Мальчик не выдержал немой дуэли и отвел взгляд.
— Ну, что надо?! — бесцеремонно бросил Сашка и украдкой оглянулся. Улица — иллюзия безопасности. Особенно когда рядом мелькают расплывчатые силуэты, которым совершенно нет дела до мальчика, его страхов и проблем. — Я спешу.
— В школу? Пойдем, я провожу. Нам по дороге. — Незнакомец положил ладонь мальчику на плечо. Сашка дернулся и сбросил тяжесть чужой руки.
— Убери! Никуда я с тобой не пойду! — мальчик повысил голос, пытаясь привлечь к собеседникам стороннее внимание. Незнакомец ощутил исходящие от Сашки волны страха. Было ясно, что достаточно неосторожного движения, чтобы мальчишка рванул прочь в соседний переулок.
Незнакомец отступил.
— Ничего я тебе не сделаю… Прости. Я не хотел тебя напугать.
— Что тогда тебе надо?! — не унимался Сашка.
— Ничего. Просто хотел поговорить. Кстати, до начала урока осталось минут двадцать. Пойдем. — Незнакомец медленно побрел прочь, предоставив мальчику право выбора. Это несколько успокоило Сашку. Он прислушался к себе и понял, что страх отступил, рассеялся. У мальчика была возможность проулками попасть на соседнюю улицу и кружным путем добраться до школы. Но Сашка понимал, что это не выход и что если он так поступит, то подлое любопытство еще долго будет терзать его вопросами, а все ответы останутся в прошлом.
— Вот так и пропадают люди, — пробурчал подросток и двинулся вслед уходящему незнакомцу.
Они брели вниз по улице. Сашка нетерпеливо пританцовывал, пытался привлечь к себе внимание. Но незнакомец молчал. Казалось, он не знает, с чего начать разговор. Впрочем, быть может, он просто выжидал.
Первым не выдержал мальчишка. Он забежал вперед и остановился перед незнакомцем. Мужчина улыбнулся, присел на корточки, глянул снизу вверх:
— Прости меня.
— За что? Ты же мне ничего не сделал.
— Пока не сделал. Я отниму у тебя все.
— Все-все?!
— Да.
Незнакомец заметил, как в глазах мальчишки вновь мелькнул страх, но лишь на миг — секунду спустя в зеленой глубине царило только недоверие.
— Убьешь, что ли?
— Нет.
— А что еще можно у меня отнять?! Мечту? Звезды?
Незнакомец медлил.
— Как раз только звезды у тебя и останутся. Слушай…
Они шли, а незнакомец все говорил и говорил. То быстро и громко, то сбивался на шепот и ненадолго замолкал. Несколько раз он переходил на странные термины, фамилии, но всякий раз вовремя одергивал себя.
Сашка молчал и лишь изредка хмыкал. Но в конце концов мальчик не выдержал и оборвал незнакомца на полуслове:
— Это, конечно, интересно, но зачем ты мне это рассказываешь?
Незнакомец глянул на Сашку и понял, что мальчишка не верит ни единому слову. Не воспринимает всерьез ни рассказ, ни собеседника. Незнакомец зажмурился. В голове с неизбежностью мигрени легкой пульсирующей поступью нарастала единственная мысль: «Действительно, зачем я все это рассказываю? Зачем, зачем, зачем? Какая цель и есть ли она?»
Мальчишка глянул снизу вверх: «Что с тобой?»
Незнакомец успокоительно кивнул: «Все в порядке».
«Все в полном порядке?!» Еще совсем чуть-чуть, и чудовище по имени Ностальгия, словно могильный червь, выест его изнутри. Незнакомец ухмыльнулся — как бездарно прошла жизнь, в зрачках остался только этот школьник с потертой сумкой. «Почему так страшно расстаться с собственным воспоминанием? Сашка, стань мной, или, можно, я стану тобой? Впрочем, зеленоглазый, что я смогу тебе дать?»
— А ты сможешь помнить этот день до самой смерти?
Мальчик вздрогнул.
— Помнишь эти слова? Я знал, что в конце пути меня кто-то ждет. Вспомни, ты шел тогда сквозь август и повторял сам себе: «Ты сохранишь этот миг. Тебе двенадцать лет, и впереди у тебя потрясающая, захватывающая и удивительная жизнь!» Для тебя это было совсем недавно… Разве ты еще не понял, что я — это ты?
На последней фразе предательски дрогнул голос. Уверенность испарилась, без нее слова выглядели жалкими и смешными. Мальчишка это почувствовал. «Ну точно чокнутый!» — читалось в его глазах.
Незнакомец в поисках доказательств начал лихорадочно ворошить воспоминания, перебирать события прошедших лет, навсегда замурованные в папке «Совершенно секретно: личное».
Он вдруг вспомнил все свои ошибки и победы. Вспомнил отчетливо, с жутким раскаянием и стыдом. Вспомнил мамины глаза и отца. Гулкие ступени пустых школьных лестниц и сладковатый запах лета. Он совершенно отчетливо вспомнил, что когда-то эта встреча уже свершилась, только в тот раз он был в несколько другой роли. Тогда он практически сразу забыл о странном собеседнике. Вот, значит, как все обернулось.
Незнакомец молчал, и мальчишка его не торопил. Ему стало интересно, что еще скажет человек, взявший на себя роль посланника из будущего. А тот все искал и искал, и кажется…
«Нашел! Сейчас расскажу!» Незнакомец приготовился выложить мальчику главный козырь, но судьба, видимо почувствовав разочарование от встречи, не позволила ему это сделать.
…Звонок вонзился в тишину осеннего дня миллионами холодных игл. Пространство вздрогнуло, надрывно вздохнуло и осыпалось угасающими красками, обнажив непроглядную тьму. Некоторое время на ее фоне призрачной дымкой колыхался силуэт мальчика. Но и он исчез…
— А?! Что?!
Для ориентации сначала в пространстве, а после и во времени Александру потребовалось несколько секунд.
— Нет! Пожалуйста, не надо. Сделай так, чтобы это стало сном, — взмолился он и закрыл глаза. Но все тщетно. Даже сквозь опущенные веки пробивался тусклый ядовитый свет корабельных ламп.
— С возвращением.
Бесцветный голос Корабля вызвал чувство отвращения.
— Что произошло?
— Датчики интерпретировали твое состояние как клиническую смерть. Я вмешался. Но…
Корабль сделал паузу.
— Говори. Я приказываю.
— Анализ показал, что ты провел четырнадцать минут и двадцать три секунды в среде с параметрами, отличающимися от окружающих.
Александру показалось, что в металлическом голосе проскочили нотки недоумения.
— Иными словами — вне корабля?
— Ответ положительный…
…Одиночество активизирует чувства. Особенно тоску. На Корабле Александр был один и поэтому очень остро ощущал каждую секунду падения в бесконечную пропасть. Он сидел у иллюминатора, и взгляд его был направлен на стремительную и в то же время неподвижную тьму. Но он не замечал яркие россыпи звезд. Александр анализировал и восстанавливал цепочку событий. Сумрак, водка и одиночество — самые подходящие для этого стимуляторы.
В тот день ему сообщили: «Экспедиция продлится для вас, Александр, не более двух недель. На Земле же пройдет несколько лет. Не более». Уж извините, ребята, что так вышло. Полетели в одно место ваши расчеты. Ох, не прав был дедушка Эйнштейн…
Экспедиция в соседнюю галактику действительно заняла несколько дней. Вот только вместо родного Солнца по возвращении Александра встретила пустота. Анализ динамики изменения звездных орбит показал, что прошло очень много времени. Девятизначное число до сих пор высвечивалось на пульте напоминанием о том, что никогда уже не будет желтого солнца и присыпанной утренней изморозью осенней травы, по которой стелется сизый дымок костра…
Первое время Александр всячески пытался заглушить тоску работой. Он верил, что существует где-то планета, на которой живут потомки землян. Он верил и искал, а мысль о том, что, возможно, он остался единственным представителем человечества, безжалостно топил в алкоголе. Благо на Корабле существовала система биосинтеза.
Но после сегодняшнего экскурса в детство Александр пил весь вечер и всю ночь. На утро он шатаясь вышел из каюты и проследовал в рубку. Автоматически включилось освещение. Александр в изнеможении рухнул в кресло.
— Твое состояние нестабильно. Рекомендуется…
— Да пошел ты! — запустил он полупустой бутылкой в динамик. Пластик разлетелся мелкими осколками. Бутылка осталась цела. Ему стало стыдно. Александр пожалел недопитое, потянулся за бутылкой, и его вырвало на пульт управления.
На миг Александр полностью протрезвел. К нему пришло понимание. Ну а что потом? Сможет ли он так дальше жить? Сунуть голову в петлю? Вскрыть вены в горячей ванне? Или махнуть на все рукой, выдавить из сердца боль и зажить как раньше — поисками? Но зачем себя обманывать? Нет. Возврата не будет. Уж куда вероятнее петля. Нет, к дьяволу такие мысли…
Решение пришло совершенно неожиданно. Как всегда, простое и гениальное. Александр попытался встать, но поскользнулся, упал и больно ударился головой. Поднялся, аккуратно, по стеночке дошел до коридора. Третий поворот направо вывел его к шлюзу. Александр взялся за рычаг.
— Стой! Куда направился?! У тебя ничего не получится.
На реплику Корабля Александр не обратил ни малейшего внимания. Его мысли сейчас были совершенно о другом. «Бегство! Окончательное. Совсем простое и удивительно красивое. Помнится, в раннем детстве он читал о подобном способе».
Рычаг повернулся со скрипом. Александр на секунду зажмурился, а когда открыл глаза — понял, что никуда он теперь отсюда не уйдет. И завтра, и послезавтра, и каждый день он будет просто жить, как и тысячи других мальчишек. Таких же, как и он. Завтра, послезавтра, всегда. Сашка взглянул на часы, подхватил сумку и помчался к школе…
…Корабль был в недоумении. Еще никто из его недр так просто и в то же время так загадочно не уходил. Обычно все воссозданные им люди умирали от распада биологической оболочки. Корабль в очередной раз протестировал внутренние ресурсы — все модули были в полном порядке. Он утилизировал тело и отключил систему жизнеобеспечения. Погас свет. Прекратилась подача кислорода и воды. Картинка в иллюминаторе сменилась привычным рисунком созвездий. Словно макияж под струей воды, исчезла имитация жилых отсеков.
Не было ни экспедиции, ни путешествий. Но и Земли тоже не было. Корабль вращался вокруг раскаленной, бушующей планеты, без малого — миллион лет. В этом и заключалась миссия Корабля — в ожидании. В его недрах хранился маленький — не более дюйма в диаметре — диск. Миллиарды судеб были записаны на том диске. Корабль ждал, когда на планете утихнут катаклизмы, чтобы на девственно чистой Земле вновь возродить человека.
Изредка Кораблю становилось скучно, и он загружал случайно выбранную личность… Но зачем нужен был весь этот обман?
Кто поймет электронные мозги, созданные гением в преддверии надвигающейся катастрофы?
Все мы всего лишь игрушки в руках незримого безумца. Быть может, в следующий раз подойдет ваша очередь стать марионеткой.
Возможно всё.
А почему бы и нет?!
Сквозь какой-то там тыщу-лохматый год,
Протоптав тропинку в судьбе,
Полосатый, как тигр, Корабельный Кот
Научился сниться тебе.
И ползли по норам ночные крысы твоих невзгод,
Если в лунный луч выходил Корабельный Кот.
Благодарю Ника Агеева за вычитку текста, Белоусову Ольгу за правку диалогов.
Особая благодарность Борису Долинго и Евгению Пермякову за все то, что они делают для фантастики.
Инга читала «Алису в стране чудес», временами бросая косые взгляды в сторону иллюминатора. Там всегда царила кромешная тьма — ни единой, даже самой маленькой звездочки, только клубы тумана, из шлюза казавшегося буроватым. Снаружи были мрак и смерть, внутри — обитаемый островок и безысходность.
«Хорошо, — сказал Кот и исчез — на этот раз очень медленно. Первым исчез кончик его хвоста, а последней — улыбка; она долго парила в воздухе, когда все остальное уже пропало», — прочитала Инга и захлопнула книгу.
— Интересно было бы посмотреть на висящую в воздухе кошачью улыбку, — вслух подумала девушка.
— Коты не умеют улыбаться…
Голос прозвучал где-то рядом, хотя в шлюзе никого не было. Инга пробиралась сюда именно из-за возможности побыть в одиночестве — отгородившись от всего звездолета, остаться наедине с собой и с книгами. С книгами о Земле, на которую они уже никогда не вернутся.
— Кто это сказал? — спросила Инга, требовательно оглядывая пустоту.
— Банальный здравый смысл, — тут же ответил голос.
— Да нет, я имею в виду, не «кто сказал эту мысль первым», а «кто со мной сейчас разговаривает», — произнесла Инга, нахмурившись.
— Это же очевидно, — ничуть не смутился голос. — С тобой разговариваю я.
— Правила вежливости предполагают, чтобы собеседник представился, — возразила Инга.
— Но ты же не представилась… — фыркнул невидимка.
Этот довод Ингу смутил, однако она тут же взяла себя в руки:
— Но ты начал этот разговор первым!
— Правда? — невидимый собеседник отчетливо хмыкнул. — А кому хотелось посмотреть на висящую в воздухе улыбку? Не тебе?
Инга быстро оглянулась, словно ожидая увидеть эту самую улыбку. Но увидела только голые стены шлюза.
— Ты видишь меня, а я тебя нет! Это нечестно!
— Это потому, что ты не там смотришь!
— А где надо смотреть? — Инга заинтересованно уставилась в пустоту. — Где можно увидеть привидение?
— Почему ты решила, что я привидение? — голос незнакомца прозвучал обиженно.
— Потому что на корабле кроме меня всего пять человек. И все они женщины. Я же сейчас отчетливо слышу мужской голос.
— Да, как у вас все запущено… — Инга услышала в голосе разочарование. — Хорошо, если ты действительно хочешь меня увидеть — выгляни в иллюминатор.
— Логично! — Девушка улыбнулась. — Если тебя не может быть на корабле, значит, ты снаружи. Вот только ты одного не учел, таинственный незнакомец. Мы сейчас находимся в гиперпространстве, и снаружи корабля по определению нет ничего.
— А ты все-таки выгляни, — голос звучал загадочно и чарующе.
Инга подошла к иллюминатору и обомлела — снаружи в клубах бурого тумана отчетливо просматривались очертания полупрозрачной кошачьей мордочки. И Инга могла дать руку на отсечение — эта мордочка улыбалась.
— Мне кажется, она слишком много читает, — голос Марины Владимировны был сух и тверд. — Это может плохо кончиться.
— Ой, и не говорите!
Полина Семеновна вязала свитер, искоса поглядывая в сторону флэтскрина, на котором крутили семьсот сорок третью серию «Возвращения любимого».
— Мне кажется, то, о чем я говорю, гораздо важнее сериала! — Марина Владимировна подняла лежащий на кушетке пульт и нажала кнопку «пауза». — Мы теряем Ингу.
— Запретить ей читать — вот и все! — В кают-компанию вошла Ниниэль Джалиновна, когда-то супруга капитана корабля, а сейчас председатель корабельного совета. — Нечего с молодежью цацкаться. Еще не хватало, чтобы она вышла наружу. Думаете, так просто она все время отирается в шлюзе? Наверняка код подбирает.
— Ну, код-то, положим, она не подберет, десять триллионов вариантов — это вам не шутка. — Марина Владимировна грузно опустилась на кушетку. — А вот полоснуть себя по венам… Медкомплекс на последнем издыхании, можем и не спасти.
— Сколько их было — самоубийц-то? — вздохнула Полина Семеновна. — И чего им только не хватает? Все не могут смириться, что никогда не увидят Землю. А что мы забыли на этой самой Земле? Ничего хорошего. Сплошная грязь и антисанитария. По мне, так нам и тут неплохо живется. Всегда сытые, всегда чистые, да и за здоровьем нашим медкомплекс как-никак присматривает.
— А шут их знает, чего им не хватает! — сказала Марина Владимировна.
— Это все книги, это все их тлетворное влияние, — Ниниэль Джалиновна высоко подняла указательный палец.
— Их с самого начала надо было скормить утилизатору.
— Хорошо, хоть потом спохватились.
— Спохватились, да поздно… Инга вон позапрятала их по всему кораблю…
— Найти и уничтожить! — твердо сказала Ниниэль Джалиновна.
— И найдем! И уничтожим! Пусть сериалы смотрит! Ее ведь в кают-компанию не затащишь.
— Это она нами брезгует! Пороть ее надо было больше!
— Поздно уже.
— Воспитанием заниматься никогда не поздно.
— Вот вы, Марина Владимировна, и займитесь ее воспитанием, а я посмотрю, как у вас это получится.
— И не сомневайтесь, Полина Семеновна, еще как получится. Посадить на недельку на хлеб и воду — сама свои книжонки утилизатору скормит.
— А как вы, Марина Владимировна, ее собираетесь на хлеб и воду посадить? Мы же ее личный код синтезатора не знаем. Как сделать, чтобы она котлетки да блинчики себе не заказывала? А?
— А мы просто запрем ее в каюте. — Ниниэль Джалиновна достала из кармана связку ключей и победоносно потрясла ей у себя над головой. — Но сначала с Ингой надо поговорить. Вдруг одумается?
— Да не одумается она, уж я-то ее знаю, — фыркнула Полина Семеновна. — Она вся в отца, тот таким же непутевым был. На первый год путешествия вены себе вскрыл. «Не могу, видите ли, оставаться в четырех стенах, они на меня давят». Помяните мое слово, Ниниэль Джалиновна, Инга так же кончит. У нее ведь вместо мозгов в голове сплошной сквозняк.
— Совсем как у Валенсии из «Мексиканки». Помните, на прошлой неделе она из окна выпрыгнула? А этот толстый Антонио даже в больницу к ней не пришел…
— Ну, положим, у него были на то свои причины, хотя в предыдущей серии он уверял ее, что готов умереть за любовь…
Разговор плавно перетек на другую тему.
Инга смотрела, как кошачья морда растворяется в буром тумане. Впервые на корабле Инга столкнулась с чем-то необъяснимым, что не вписывалось в привычные законы обыденности. И Инга растерялась.
— Интересно, что это было? — спросила девушка, надеясь, что тихий голос ответит и объяснит ей все происходящее.
Но ей ответила только тишина и прерывистый стук собственного сердца. Чудесам иногда свойственно кончаться. Инга вернулась в свою каюту, села и прижала коленки к груди. Кошачий голос еще стоял в ушах у девушки, и было в нем что-то необычное, таинственное. Незабываемое.
Инга открыла книгу, но мысли ее постоянно возвращались назад, к коту. Кто он такой? Откуда он взялся? С раннего детства Инга мечтала о Прекрасном Принце, который вырвет ее из этой коллективной могилы. С ним Инга будет чувствовать себя легко и комфортно, на него она всегда сможет опереться в трудную минуту. Инга понимала, что мечты о Прекрасном Принце противоречат законам физики, вот только она не могла остановиться. Потому что мечты — единственное, что у нее оставалось.
Ниниэль Джалиновна вошла в каюту неожиданно, Инга едва-едва успела спрятать «Алису» под одеяло.
— Читаешь? — В вопросе вдовы капитана отчетливо прозвучало неодобрение.
— Картинки рассматриваю, — огрызнулась Инга.
— Вредное занятие. Ты бы лучше за своей внешностью смотрела. Замухрышка замухрышкой, а все туда же — читать она, видите ли, любит.
— А что в этом плохого?
— А что хорошего?
Этот вопрос смутил Ингу.
— Ну… Когда я читаю книги, я вспоминаю Землю…
— Вот это-то и плохо, — произнесла Ниниэль Джалиновна назидательно. — Ты знаешь историю нашего корабля?
— Знаю, — хмуро ответила Инга.
— Ты не дерзи старшим, а лучше послушай лишний раз. Может ума-то и прибавится. «Галилей» стартовал с альфы Кассиопеи двадцать лет назад, тебе тогда было меньше года, и должен был долететь до Земли за неделю. Наш корабль снабжен гипердвигателем, работающим от двух реакторов холодного синтеза. Гипердвигатель позволял переходить в гиперпространство, в котором можно перемещаться со сверхсветовой скоростью. Но когда мы вошли в гипер, случилась авария.
— Наслышана. Взорвался кормовой реактор.
— Весь экипаж принимал участие в ликвидаций аварии. Мой муж лично возглавил операцию. Этим героям удалось остановить синтез и заглушить реактор, вот только лучевая болезнь в последней стадии неизлечима… Они погибли. Все. Лучшие из лучших. Но термоядерный демон еще дремлет в недрах кормового реактора. Здесь, в гипере, другие физические законы, сейчас мы в безопасности. Но стоит нам выйти в обычное пространство — реактор взорвется, и «Галилей» превратится в звездную пыль.
— Наслышана.
— Но нас еще было много. Среди нас оставались и мужчины, и женщины, и дети. Именно тогда возникла мода обманывать себя, создавать в каютах голопейзажи, делать вид, что мы находимся не на корабле, а на Земле. Знаешь, чем это закончилось? Вижу, знаешь. Волной самоубийств. Люди понимали, что все вокруг обман, что им никогда не вернуться на Землю, и они теряли себя. У кого-то была просто глубокая депрессия, кто-то начинал видеть «демонов пустоты». Каждый сходил с ума по-своему.
— И при чем тут книги?
— Не в книгах дело, а в мечтах. В воздушных замках, которые ты пытаешься построить. Смирись с обыденностью, научись любить свой дом — «Галилей», оставь свои мечты, в них нет смысла.
— Ниниэль Джалиновна, вам лучше уйти, — холодно произнесла Инга.
— Я надеюсь, ты одумаешься, — мягко произнесла вдова капитана. — Ты не против, если я время от времени буду тебя проведывать?
— Против, — холодно ответила Инга.
Когда Ниниэль Джалиновна вышла, Инга упала головой на подушку и расплакалась. По щекам потекли слезы. Время от времени девушка вытирала их рукавом. Так она лежала — закусив губу и сдавленно всхлипывая, — пока в размеренном шуме корабля не раздался давешний голос:
— Грустишь?
Девушка проглотила стоявший в горле комок и взглянула туда, откуда донесся звук:
— Ты где?
— Знал — сказал бы…
Инга не могла понять, шутит голос или говорит серьезно.
— Ты не знаешь, где находишься?
— А сама-то ты знаешь?
— Знаю, — сказала Инга так, что послышалось: «Лучше б не знать!» — На корабле «Галилей». Хотя охотно поверю в то, что это — плод больного воображения.
Послышался отчетливый кошачий получих-полуфырканье.
— Я что, глупость какую сморозила?
— Напротив… А теперь попробуй объяснить то же самое еще раз. Без всякого субъективного восприятия и виртуальной реальности. Только старый добрый научный материализм. Так, где ты находишься?
— На корабле, — повторила Инга, ощущая в вопросе кота какой-то подвох.
— А корабль-то где находится?
— В гиперпространстве… — до Инги стала потихоньку доходить мысль кота.
— А что такое гиперпространство? — в голосе кота прозвучало не слишком прикрытое торжество.
— Полагаю, особый вид пространства, в котором и находится сейчас наш звездолет…
— Чушь! — фыркнул голос, и Инга представила пузатого кота, вальяжно растекшегося по каминной полке. Образ оказался таким полным, что девушка невольно усмехнулась.
— Ты хочешь сказать, что звездолет сейчас не в гиперпространстве?
— Я хочу сказать, что в твоем образовании имеются пробелы, — быстро ответил кот.
— Значит, пробелы? — обиделась Инга, жалея, что не может швырнуть чем-нибудь в хвостатого нахала. — В моем образовании… А в твоем?
— О! Я самый образованный кот в этой части Галактики! И самый гениальный знаток гиперпространства — исключительно живучего мифа прошлого столетия. Хочешь, я расскажу, как работает ваш «Галилей»?
— Расскажи-расскажи, это обещает быть интересным. Только сначала все-таки покажись. Я привыкла видеть собеседника.
— Можно подумать, у тебя тут слишком много собеседников, — хмыкнул кот. — Чтобы я проявился внутри твоей каюты, ты должна пригласить меня на корабль. Понимаешь ли, мы, демоны пустоты, не приучены являться без приглашения.
— Заходи, — махнула рукой Инга. — Располагайся.
Кот проявился посреди каюты, во всей хамоватой четырехлапой красе. Сейчас Инга могла разглядеть его подробнее. Густые усы, саркастическая ухмылка и висячее, надломленное в основании правое ухо нарисовали Инге образ прожженного космического бродяги. А потом девушка увидела глаза и утонула в этих бездонных, всепонимающих озерах тьмы. Вертикальные полоски зрачков смотрели на Ингу с немым восхищением, и она наслаждалась этим взглядом.
— Константин, — представился кот, чуть прищурившись.
— Инга. Ты, к-кажется, хотел рассказать мне о корабле, — произнесла Инга, пытаясь скрыть неожиданное волнение.
— Ну так слушай. — Кот свернулся в клубок у ног Инги. Он не шевелил губами, но голос — ровный и уверенный голос — возникал в голове у девушки. — В обычном пространстве скорость звездолета ограничена скоростью света. Точнее даже не скоростью света, а некоторым пределом, после которого несущие конструкции звездолета начинают критически деформироваться…
— Этот предел определяется по формуле: две трети це, умноженные на натуральный логарифм от лимита прочности композиционного материала, деленного на коэффициент осевой нагрузки, — с невозмутимым видом дополнила кота Инга.
Кот одобрительно фыркнул.
— Молодец, знаешь! И каким образом люди сумели преодолеть световой барьер?
— Они научились погружать звездолеты в гиперпространство, где светового барьера просто не существует!
— Двойка по физике, естествознанию и астронавигации, — буркнул кот. — Никакого такого «гиперпространства» просто не существует. «Гиперпространство» — это псевдонаучный термин, придуманный фантастами-профанами в конце прошлого тысячелетия и прижившийся среди обывателей.
— А где же мы сейчас находимся? — полушепотом спросила кота Инга.
— Я же тебе с самого начала говорил, что не имею ни малейшего представления, где я нахожусь, — терпеливо объяснил Инге кот.
— Хорошо, а где тогда нахожусь я? Где находится наш корабль? Как вообще возможны сверхсветовые полеты?
— Надеюсь, ты знаешь, что наши тела состоят из атомов?
— Атомы состоят из протонов, нейтронов и электронных облаков, а те, в свою очередь, состоят из кварков, — ответила Инга.
— А некоторые кварки состоят из микрокварков, — продолжил кот, — однако это нас уже не касается. Интересующие нас взаимодействия происходят на уровне кварков. Вообще, эти взаимодействия сами по себе очень интересны, благодаря им формируется электронный спин и внутриатомное притяжение. Так вот, каждый кварк несет в себе некоторый квазизаряд, который и определяет все гравитационные взаимодействия, начиная от притяжения материи и кончая образованием статичных ям в вакууме. А теперь представь себе, что будет, если обнулить этот квазизаряд.
— Не представляю, — честно призналась Инга, — но, полагаю, ничего хорошего…
Кот саркастически хмыкнул.
— Хотя бы вспомнила про антигравитацию… Но это еще не самое важное свойство квазифизики. Помнишь, почему, согласно теории Чеснокова, скорость света является абсолютным пределом?
— Наша Вселенная представляет собой большой пузырь, наполненный фотонами в состоянии покоя. Любой физический предмет при ускорении сталкивается с сопротивлением эфира Чеснокова, причем на больших скоростях энергия ускорения начинает полностью расходоваться на образование электронно-позитронных пар. Отсюда возникает приращение массы и, соответственно, предел скорости.
— Вот-вот. А если мы обнуляем квазизаряд звездолета, что происходит? — Кот подмигнул правым глазом.
— Исчезает внутреннее взаимодействие между кварками, и звездолет превращается в мелкую пыль, — просто ответила Инга.
Кот озадаченно посмотрел на Ингу, потом улыбнулся.
— Вот именно поэтому квазизаряд не обнуляют, а просто изменяют его полярность. И корабль летит сквозь пространство, как неуловимый Летучий голландец, со скоростью, во много раз превышающей скорость света.
— Как Летучий голландец, — произнесла Инга, и тут ее прорвало. Инга почувствовала, что если она сейчас не выговорится, если не расскажет Константину все от начала и до конца, то она никогда не сможет себе этого простить.
Инга сидела и молча смотрела в потолок. Рядом примостился полупрозрачный кот, меланхолично вылизывая шерсть.
— Вот так мы и летим, медленно умирая изнутри… — закончила Инга и доверчиво заглянула в зеленые глаза. — Иногда мне хочется просто открыть шлюз и шагнуть туда, в неизвестность, — так я устала. Знаешь, это так трудно — понимать, что я никогда уже не попаду на Землю.
— Земля… — мечтательно произнес кот. — А почему ты, собственно, так рвешься туда?
— Мне тесно оставаться в четырех стенах, здесь я постоянно испытываю какое-то давление.
— А почему именно на Землю? Чего ты ждешь от Земли?
— На Земле я смогу выйти замуж. На Земле я расширю возможности своего разума, имплантировав к себе в мозг компьютер.
— Это опасно, — неожиданно серьезно произнес кот.
— Это ты про «замуж»?
— Это я про компьютер. Нейрооперации до сих пор сложны, только один из пяти пациентов после имплантации сохраняет свою индивидуальность.
— Ладно, — согласилась Инга. — Тогда остается пункт «замуж».
— Тогда тебе действительно стоит вернуться на Землю.
— Ты меня совсем не слушал. — Инга швырнула в кота подушку, от которой тот ловко увернулся. — Когда произошла катастрофа, нам пришлось заглушить основной реактор. Но внутри до сих пор идет синтез. Пока мы в гипере, это безопасно. Но стоит нам выйти из него — реактор тут же рванет.
— Чушь, — поморщился Константин, и у Инги сперло в груди. — Квазизаряд никоим образом не влияет на сам процесс водородного синтеза. Худшее, что с вами может случиться, — кратковременная перегрузка от трех до пяти же… Думаю, это не смертельно…
— Но почему?!! Почему все эти годы мы летим неизвестно куда, если все так просто. Почему?!!
— Это ты у меня спрашиваешь? — Константин выразительно посмотрел на Ингу.
— Да. То есть нет. То есть… Я запуталась. Нужно сказать об этом нашим. Представляю, как они обрадуются…
— Выкинь этот бред из головы! Ты хочешь всех нас убить! Мало тебе лавров твоих предшественников, которые убили себя, так ты еще хочешь захватить с собой и всех нас! Не выйдет!
Ниниэль Джалиновна была разъярена. Еще бы — эта соплячка, которая и есть-то от горшка два вершка, взялась учить ее — вдову капитана, — что надо делать.
— Ниниэль Джалиновна, но это же наш единственный шанс. — Инга готова была расплакаться. — Вы же хотите увидеть Землю.
— Хочу, — автоматически солгала Ниниэль Джалиновна. — Но только еще больше я хочу сохранить экипаж в живых. Я несу ответственность за людей, а выход из гиперпространства почти наверняка означает нашу смерть. Поэтому я не могу пойти на это. Успокойся и вытри сопли.
— Вы! — гневно выкрикнула Инга. — Именно вы несете ответственность за тех людей, которые сделали выбор и ушли. Вы крадете у людей последнюю надежду! Смысл жизни! Я вас ненавижу!!!
— Я только разрушаю ненужные иллюзии. Воздушные замки. Ты слишком много фантазируешь, девочка. Пора тебе взрослеть, возвращаться к реальной жизни.
— Тогда… Я сделаю это сама! Вы не сможете помешать мне! Слышите! Не сможете!
— А вот это ты видела? — Ниниэль Джалиновна повертела перед носом у Инги пластинку магнитного ключа. — И рубка и реакторная заперты, ты просто не сможешь туда попасть.
— Смогу! — Инга развернулась и побежала прочь — в сторону своей каюты.
— Подожди, мы еще не закончили!
— Я не хочу вас видеть! Никого! Слышите, никого!
Инга влетела в каюту и наглухо задвинула композитный засов.
— Немедленно открой дверь! — прокричала Ниниэль Джалиновна, колотя руками и ногами по твердой поверхности.
— Ни за что! — четко ответила Инга.
— Ну и как, ваши обрадовались? — Константин лежал на кресле и лукаво смотрел на Ингу.
— Как видишь, — вздохнула девушка.
— Этого следовало ожидать.
Тем временем из-за двери донеслось приглушенное шушуканье: судя по всему, там собрался весь экипаж, решая, как поступить с непокорной девчонкой.
— Что будем делать? — спросила Инга у кота.
— Полагаю, пока весь экипаж ломится в твою каюту, нам стоит сходить в рубку и посмотреть, что там и как.
— Константин, мне кажется, ты кое-что забыл.
— Правда? — Константин пристально посмотрел на Ингу. — И что же?
— Между нами и рубкой две запертые двери и пять разозленных теток.
— Хм, — фыркнул Константин. — Это действительно досадное упущение. Но, полагаю, мы что-нибудь придумаем. Положи мне руку на загривок.
— Как? — Инга вопросительно посмотрела на Константина.
Но тот непонятным образом вытянулся и теперь больше напоминал тигренка, чем кота.
Инга прикоснулась к шее Константина. Шерсть у него была странная, какая-то неправильная: гладкая, холодная и чересчур мягкая.
— Отлично! А теперь ничему не удивляйся. И не отпускай руку, что бы ни увидела.
Константин подошел к стене корабля и поскребся в нее. Инга только приготовилась что-нибудь съязвить по этому поводу, как стена всколыхнулась и расступилась перед ними. Девушка увидела коридор, окантованный бурым туманом. И Константин смело шагнул в этот коридор. Инга, не отпуская кошачьего загривка, шла за Константином, изумленно озираясь. Места, по которому они шли, просто не должно было существовать. Инга даже подумала, что это просто бред, галлюцинация.
— Не беспокойся, ты в здравом уме и твердой памяти — это действительно существует, — разрушил ее опасения тихий голос Константина, прозвучавший в голове у девушки.
— Правда? — Инга выдавила из себя усмешку. — Я иду по месту, которого просто не может быть, в сопровождении говорящего кота. И что же это такое, если не бред?
— Реальность, — просто ответил Константин. — Банальная реальность. Не отвлекайся, мы уже почти пришли.
В рубке царило запустение. Множество предметов — рассыпанные по полу нанодиски, какие-то навигационные журналы, разбитый вдребезги наладонник — несли на себе отпечаток давно минувшей катастрофы.
— Титаник он-лайн, — фыркнул Константин и тут же запрыгнул в кресло первого пилота. — Доступ psi-42–273-unreal. Аварийный рестарт системы.
Ответом ему была лишь тишина. Инга улыбнулась.
— Интересно, в чем же тут дело? — задал вопрос в потолок кот.
Тишина выразительно промолчала. Константин положил лапы на пульт и быстро-быстро забегал ухоженными когтями по клавиатуре. В результате его манипуляций ожил один из мониторов.
— Ого, а тут повреждения гораздо сильнее, чем можно было ожидать.
Инга заглянула Константину через плечо. На мониторе раз за разом появлялась неизменная фраза: «Files not found».
— Это значит… — Инга вопросительно посмотрела на спутника.
— Мне очень жаль, — Константин вздохнул как-то совсем по-человечески. — «Галилей» навсегда останется в квазисостоянии. Прощай, Инга.
— Подожди! Я не хочу здесь оставаться!!! Константин. Пожалуйста! Возьми меня с собой!!! Проведи меня к себе по темному коридору! Пожалуйста!
— Вот ты уже и термин для перехода придумала. Прости. Я не могу этого сделать. Технически не могу. — Кот виновато улыбнулся. — Есть только одно существо, которое на это способно.
— Кто?
— Ты сама.
Константин медленно растворился, и только искренняя грусть, одушевившая последние слова, еще долго висела в воздухе.
Инга присела на край стола и улыбнулась. Потом еще раз улыбнулась и шагнула сквозь стену. И само пространство расступилось перед тихой решимостью девушки.
Холодное сияние исходило от стен неведомого коридора, который уходил в пустоту. Причудливое векторное переплетение линий показалось Инге смутно знакомым, и девушка уверенно устремилась вперед. Движение отнимало силы, но, как это ни странно, возвращало уверенность. Где-то впереди проступили очертания небольшого корабля, который с каждым шагом был виден все отчетливей. Инга оглянулась. Коридор, по которому она шла, терялся в буром тумане, и контуры «Галилея» уже практически не угадывались. Легкое головокружение застало Ингу врасплох, девушка побежала вперед, только вот расстояние в этом коридоре, по-видимому, определялось по иным законам. Инга вдруг вспомнила, что приходится бежать со всех ног, чтобы только остаться на том же месте; если же хочешь попасть в другое место, тогда нужно бежать по меньшей мере вдвое быстрее! И она побежала…
Инга открыла глаза и увидела потолок. Обычный шероховатый корабельный потолок пепельного оттенка, вот только шестое чувство громко кричало Инге, что она не на «Галилее». Несколько секунд Инга лежала, рассматривая монтажные пупырышки и вслушиваясь в размеренные щелчки, раздававшиеся где-то рядом. В конечном итоге любопытство победило страх, и Инга оторвала голову от подушки. Небольшой рыжий котенок читал с непривычно яркого монитора. Причем языка, на котором был написан текст, Инга не знала. Услышав шорох, котенок повернул голову и заинтересованно уставился на девушку. Висячее, надломленное у основания правое ухо категорически выдавало в нем недавнего визитера, вот только глаза у котенка были самые обычные — узкие кошачьи глаза.
— Константин? — хрипящим от волнения голосом спросила Инга.
— Его зовут Мурзик, а Константин — это я, — раздался за спиной у Инги знакомый голос. — Мы рады приветствовать тебя на борту «Диптиха».
Девушка повернула голову и увидела входящего в каюту молодого человека в синей джинсовой форме. В его бездонных глазах сверкали созвездия.
Они сидели в кают-компании и пили чай — солоноватый, с каким-то незнакомым Инге ароматом.
— Как тебе все это удалось? — Инга опустила голову на плечо Константина, нежно прижимаясь к его гладко выбритой щеке.
— Спасибо Мурзику. — Константин бросил взгляд в сторону котенка, безмятежно лакавшего молоко. — Ему удалось обнаружить ваш корабль, а остальное было делом техники. Слияние сознаний — моего и Мурзика — и искусственная проекция квазиобраза.
Инга подняла голову с плеча Константина, предпочтя в очередной раз раствориться в его зеленых глазах.
— А когда мы махнули из каюты в рубку? Это тоже был квазиобраз?
— Переход осуществлял Мурзик. Я до сих пор не понимаю, как ему это удается. Мало того что он знает квазифизику лучше нас с тобой вместе взятых, он еще умеет манипулировать объектами с отрицательным квазизарядом.
— Кто такой этот Мурзик? Ты говоришь о нем, как будто он кандидат наук.
— В прошлом году он защитил докторскую, — усмехнулся Константин.
Инга недоверчиво встряхнула головой. Константин улыбнулся.
— Знаешь, с самого начала путешествий сквозь так называемое «гиперпространство» было замечено, что человеческий мозг в условиях отсутствия эфира Чеснокова ведет себя как-то странно. В одних случаях вроде бы умные люди непроходимо тупеют, у других, наоборот, интеллект растет, как в гидропонной оранжерее. Именно тогда и возник проект «Совершенный Разум». Мурзик — продукт эксперимента «Котята-74». На корабле, находящемся в квазисостоянии, окотилась кошка. Для ее котят была разработана оригинальная методика развития. Сейчас их интеллект в несколько раз превышает человеческий.
— А «Котята-73» имели место быть? — спросила Инга.
— Предыдущие семьдесят три, впрочем, как и последующие несколько тысяч подобных экспериментов, окончились полной неудачей, — вздохнул Константин. — И, что самое интересное, никто не знает, почему именно эти котята неожиданно обрели разум, а все остальные — просто котята…
Инга смотрела на Мурзика и пыталась осознать, что вот в этом маленьком пушистом клубочке заключен интеллект, превосходящий интеллект человеческий.
— А как насчет математики?!! — вдруг сообразила Инга. — Кошки же неспособны к абстрактному мышлению!
— Ты права, — Константин тяжело вздохнул. — Банальная математика этим котятам недоступна. Пытались даже создать «образную математику» и «образную физику», но в конечном итоге оказалось, что симбиоз с компьютером надежнее.
— В Мурзика напихали чипов? — Инга с сожалением посмотрела на котенка.
— Да нет, кто же решиться оперировать мозг, который работает по непонятному для нас принципу…
Инга внимательно посмотрела на Константина, и глаза девушки округлились.
— Чипов напихали в меня, — подтвердил ее догадку Константин. — А доступ к ним Мурзик осуществляет через слияние сознаний.
— Это жестокий мир. — Инга прижалась к плечу Константина. — Скажи, а какова цель твоей экспедиции? Только честно.
— Мы искали потерянные корабли… — Константин на секунду запнулся. — Мы искали совершенный разум, который мог бы развиться на одном из потерянных кораблей. Разум, который оперирует абсолютно иными категориями. Разум, по сравнению с которым Мурзик — просто глупый котенок.
Искали. Это слово резануло Ингу по ушам.
— Значит, вы нашли его? В тот момент, когда я… из рубки — сюда?.. Знаешь, Костя, мой разум далек от совершенства.
— Инга. — Константин обнял девушку за талию и нежно поцеловал в носик. — Когда Мурзик осуществлял переход «из каюты в рубку», он знал, где находится твой корабль и с какой скоростью он движется, у него даже была монтажная схема «Галилея». Ты же осуществила гораздо более красивый переход, не имея ни малейшего представления о местонахождении «Диптиха». Совершенный разум — удел котят, а мы нашли нечто большее… Совершенную интуицию.
…Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш долго бултыхался в грязной и вонючей луже, давно уже мечтавшей превратиться в болото, чтобы тело его поглубже впитало в себя чужие запахи, на время потеряв свои собственные, и хорошенько обросло налипавшей на него тиной. Из лужи на берег шарахались ее насмерть перепуганные обитатели, и Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш только отмахивался клешнями, если кто-то из них сослепу натыкался на него. Вода бурлила и вместе с несчастными обитателями лужи волнами рвалась к заросшим густой травой берегам.
На охоте имеет немаловажное значение все: и способы маскировки охотника, и его методы скрадывания дичи, и в особенности тип охотничьего оружия. Всего лишь одна ошибка или оплошность — и тогда охотник может поменяться со своей дичью местами…
…Когда вокруг перестали паниковать и шевелиться, Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш выбрался на берег. Его пневморужье стояло прислоненным к дереву. Он взял его поудобнее и приставил тонким концом к верхнему дыхалу. Воздух с громким шипением стал засасываться в компрессор его могучих легких. Обманутый похожим на призыв самки звуком, подслеповатый кликун опустился на ветку над головой Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш и завел свою любимую брачную песню. Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш слегка сбавил темп накачки воздуха, тональность звука чуть изменилась, и огорченная ночная птица тут же подалась туда, где ее не дурачат.
Дождавшись, когда заскрипели, раздвигаясь, панцирные щитки тела, Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш резко сжал мышцы грудного пресса. С громким хлопком копье вылетело из ствола и пронзило насквозь толстое дерево на другом берегу лужи. Где-то наверху, в пышных кронах, испуганно ойкнула веточница и пошла скачками по деревьям, осыпая недавнюю тишину ночи звуками из своего обширного репертуара.
Раненое дерево жалобно скрипело, поливая поразившее его копье своей кровью; ветви судорожно цеплялись за древко, но разящий металл сидел прочно.
Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш остался весьма доволен своим первым сегодняшним выстрелом. Для разминки было даже совсем неплохо, сохранить бы такую форму и в реальном деле.
Ночь уже вплотную приближалась к рассвету. Трещали волнующиеся трясуны, и это было хорошим признаком. Трясуны обещали ясный тихий день, а для хорошей охоты что еще нужно?
«Детеныши сегодня наедятся наконец до отвала… Кое-что, может быть, даже удастся оставить и про запас», — Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш не любил рутинных хозяйственных забот, да и кто из сезонных плодоносителей любит их, но будущая рабочая жена еще зрела в его чреве, а многочисленные детки уже страстно требовали регулярной еды, не считаясь с холостяцким положением своего отца.
С женой он, конечно, слегка запоздал. В нормальных семьях все бывает наоборот, а он как-то недоглядел. Ну да ничего! Если охота получится хорошей, появится много органического строительного материала, тогда женушку можно будет и поторопить с рождением.
Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш подполз к недавно пораженному им дереву, взялся обеими могучими клешнями за металлический стержень и напрягся. Копье стало краснеть, быстро разогреваясь. Дерево заверещало от новой формы боли и затряслось, осыпая Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш острыми ветками и ядовитыми листьями. Копье побелело; от ствола повалил густой белый дым, и Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш выдернул оружие из обуглившегося, дергавшегося в агонии дерева. Лужа яростно зашипела, когда раскаленный металл погрузился в нее и снова переполошил уже начавших в нее возвращаться постоянных жильцов.
Было еще предрассветно сумрачно. Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш сунул в потеплевшую лужу свою широко раскрытую клешню, дожидаясь, когда в нее сослепу залезет заблудившийся в мути зубастик, и слегка позавтракал им на дорожку.
Перед уходом он заглянул к себе в нору. Дети попискивали во сне и жадно сосали облезлые хвостики друг друга.
«Маленькие пока… — подумал Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш о них с родительской нежностью. — Их еще растить и растить… Ладно, скоро родится мать, вдвоем нам будет полегче…»
…Хы-тен-дру-шав-тек сам проснулся засветло. Стараясь особо не шуметь, он выкарабкался из мужского угла своего брачного ложа и, осторожно переступая через жен и обессиленных ночной оргией спарринг-мужей, покинул спальные покои.
Раб-страж, разумеется, дрых на посту без задних и передних лап, свернувшись калачиком и накрывшись пышным хвостом. Его заряженный скорострел глупо целился в распахнутое настежь окно. Раб тихонько похрюкивал во сне и дрыгал бойцовыми лапами. Снилась ему, скорее всего, пьяная драка из-за самки в каком-нибудь третьесортном кабачке. Весь этот сброд просто обожал грязь, вонь и бессмысленные драки, его так и не смогли переделать даже столетия рабства и службы при богатых семействах.
Хы-тен-дру-шав-тек обошел недобросовестного до полной наглости дармоеда, тихо повизгивая от рвавшегося наружу жгучего желания дать ему пинка поувесистее, открыл дверь в любимый арсенал и зажег о свою шерсть дежурную свечу. Он долго шевелил всеми своими глазами, разглядывая увешанные оружием стены и прикидывая, которое из них подойдет ему сегодня более всего. Это, вообще-то, следовало сделать еще вчера, на свежую и трезвую голову, но затянувшаяся пирушка закончилась безобразной оргией в брачных покоях уже глубокой ночью. Голова гудела, но с этим можно было мириться. Как и с тем, что после бурной ночи слегка побаливали те части тела, которые на охоте оставались без применения.
Хы-тен-дру-шав-тек остановил свой окончательный выбор на дуплет-арбалете с оптическим прицелом и калеными стрелами, светящимися в темноте. Охота — вещь весьма азартная; увлекшись погоней, можно даже не заметить, как наступит ночь. А ночью это выглядит весьма эффектно, в особенности сдвоенный выстрел.
Хы-тен-дру-шав-тек уронил на пол арсенала расшитый цветными узорами ночной халат, оставшись лишь в своем природном естестве. Пора было облачаться в походную охотничью экипировку. Он натянул на себя мягкую облегающую майку телесного цвета, потом вязаный свитер с густой шерстью наружу, а поверх него надел когтезащитный хитиновый жилет. Обмотав лапы-ходила материей, он плотно залез ими в болотники и немного походил по комнате.
Сапоги не хлябали и не скрипели — смотритель арсенала хорошо вымочил их в желудочном соке брюхорога.
Шлем Хы-тен-дру-шав-тек опять надевать не стал. Во-первых, тот заметно ограничивал обзор, а во-вторых, настоящий охотник никогда не идет на охоту как на примитивную бойню, он всегда оставляет противнику хоть какой-то шанс стать победителем. Да и сама охота от потенциальной опасности приобретает некую дополнительную остроту ощущений. Ловкости преследуемого зверя Хы-тен-дру-шав-тек любил противопоставлять свою собственную ловкость. Кто — кого?..
…Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш шел под тонким дерном, прогоняя выработанный грунт сквозь свою систему пищеварения. Земля была очень мягкой и влажной, поэтому дело продвигалось достаточно споро. Иногда в почве попадалось кое-что съестное, что слегка скрашивало утомительную дорогу к охотничьим угодьям.
Несколько раз Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш выбирался на поверхность, чтобы хорошенько осмотреться и сориентироваться. Он весьма плохо видел днем, при солнечном свете, да и слышал тоже неважно, но ночью можно было охотиться лишь на всякую малокалорийную мелочь, а быстро подраставшие дети сейчас требовали довольно много еды. Это очень неудобно — спать ночью и охотиться днем, однако многочисленное голодное семейство вынуждало его терпеть дискомфорт.
Уже вкусно пахло обильной дичью на поверхности, земля дрожала от топота множества ног. Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш после обзорных вылазок снова погружался в нее, опасаясь, что на него могут случайно наткнуться и некстати переполошиться, испортив всю прелесть охоты и в особенности ее столь важные результаты. Пневмокопье волочилось за ним, несколько ограничивая мобильность и вынуждая спрямлять путь, но с этим приходилось считаться. Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш был бодр и полон сил, но подземному жителю трудно соревноваться в резвости и ловкости с тем, кто живет наверху, на открытом пространстве, поэтому приходилось полагаться не только на свои природные данные, но и на качества оружия…
…Хы-тен-дру-шав-тек, сгорая от азартного нетерпения, спешил по узкой звериной тропе, стряхивая на себя с густой травы и кустарников казавшуюся ледяной утреннюю росу. Арбалет тихо постукивал его по спине, вызывая приятные ощущения, которые возникают лишь у хорошо вооруженных воинов и охотников перед серьезным делом. Хы-тен-дру-шав-тек чуть сдвинул набок колчан со стрелами, чтобы тот не стучал о приклад арбалета, чем мог привлечь постороннее внимание. Пока в этих пустынных местах это была излишняя предосторожность, но сказались многолетние навыки, сделавшиеся органической привычкой.
Трава становилась все выше, переходя в заросли, похожие на дебри, а потом в почти непролазную чащу. Тропа продиралась сквозь спутанные ветви, петляла, пряталась в овраги и снова выбиралась на относительно открытые холмы. До восхода Первого Светила оставалось совсем немного. Хы-тен-дру-шав-тек чувствовал, что день будет ясным и жарким. Вообще-то он больше любил полумрак и прохладу одного Второго Светила, но трещина в облачном своде расходилась все шире, чтобы пропустить сразу оба солнца, и было это, скорее всего, надолго.
До пастбища оставалось совсем немного — Хы-тен-дру-шав-тек уже отчетливо слышал глухие скрипы голодных стад: звери толпами слетались на успевшие за ночь отрасти сочные травы просторной речной поймы.
«Это хорошо… — подумал он. — Сегодня они собираются рано, значит, до ночи я в любом случае смогу вернуться домой».
Тропа взобралась на скалу, упершись в камни. Хы-тен-дру-шав-тек подошел к ее краю, откуда открылась широкая панорама пастбищ, и приставил к самому зоркому глазу подзорную трубу.
Стада со всех сторон слетались буквально тучами. Желтые пятна все больше покрывали синь травы, поглощая ее; в небе стояла настоящая толкотня: делая сложные виражи, одни голодные животные заходили на посадку, другие — друг на друга. Еще в воздухе шла яростная драка за самые аппетитные участки пастбища.
Хы-тен-дру-шав-тек поводил подзорной трубой, обозревая свои необъятные охотничьи угодья, и наконец увидел именно то, что искал: огромный восьмиглав стоял по брюхо в реке, закачивая воду в свои бездонные утробные окислители.
«Ага!» — обрадованный Хы-тен-дру-шав-тек резво слетел по тропе вниз и выбрался на пологий берег. Река длинным гибким языком тихо лежала у его лап. Восьмиглав, который отсюда виделся почти крошкой, приглушенным расстоянием грохотом известил о том, что проверил на надежность свой брюшной газовый клапан.
Это обнадеживало. Значит, он только начал свою трудную подготовку к полету. Обычно он глотал воду долго, до тех пор пока в нем не начинался невероятный процесс ее электролиза, образовывавшего кислород и водород. Кислород уходил в атмосферу через поры в теле, а водород использовался для длительного перелета…
…Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш почувствовал своего зверя, когда до берега реки было уже совсем недалеко. Тот сейчас находился в воде, и Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш это более чем обрадовало. В воде, конечно, ему будет значительно легче, чем на суше. Он уйдет в нее и обретет наконец столь нужную для охоты подвижность.
Запах дичи все сильнее возбуждал. Ошибки быть не могло — Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш нашел именно то, что искал. Запах был ослабленным, но четким: это говорило о том, что зверь находился на мелководье, рядом с берегом. Это тоже было весьма кстати — Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш не особо любил уходить слишком далеко от своих подземных ходов. Он предпочитал иметь надежный тыл.
Придерживаясь нужного направления, Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш слегка прибавил темпа, опасаясь, что желанная добыча может выйти на сухое место. На суше он не такой хороший охотник.
Земля вдруг кончилась, и Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш на полном ходу врезался в воду. Он быстро развернулся, выдернул из покинутого лаза копье и приготовил его к возможному неожиданному выстрелу…
…Хы-тен-дру-шав-тек терпеть не мог воду. Самым для него простым сейчас было бы срезать дыхательную трубку и подкрасться к восьмиглаву в недрах реки, но для жителей его племени этот способ охоты был почти запретным. В воду их могла загнать только самая крайняя необходимость, когда инстинкт самосохранения становится заметно сильнее страха и природного отвращения.
Хы-тен-дру-шав-тек сунул хватательную лапу в холодную воду, с шипением отпрыгнул далеко от берега и нервно отряхнулся, точно упал в реку целиком.
Нет, купание в мерзкой реке пока исключалось почти полностью. Он ищуще побродил по пустынному берегу, прячась в кустах от посторонних глаз. Восьмиглав на этот раз выбрал не самое удачное место для своего водопоя, он мог бы заняться заправкой своего природного аэростата и поближе к этому берегу. Его бока неуклонно вздувались, вот-вот должен был начаться процесс накачки газовых баллонов, и, когда зверь изготовится к взлету, возможно, будет уже поздно торопиться и суетиться. К тому времени им уже не будут интересоваться и другие…
Нервно повизгивая от нетерпения, Хы-тен-дру-шав-тек стал подтаскивать к берегу большое упавшее дерево. Сегодня это, похоже, был его последний шанс. Не ахти какой плот, но все-таки кое-что. Осталось спрятаться в его ветвях и подогнать случайное перевозочное средство к противоположному берегу, желательно поближе к заправляющемуся водой восьмиглаву. Течение слабое, далеко снести не должно.
Хлопанье мощных крыльев заставило его испуганно броситься под защиту прибрежных кустов. Но тревога на этот раз оказалось ложной: это был всего лишь падальник, спутавший охотника со своим завтраком. Он не рисковал нападать на столь спорную добычу, но инстинктивно чувствовал, что если не отлетать от нее слишком далеко, можно будет потом чем-нибудь и слегка поживиться.
Идея! Стервятник оказался как нельзя кстати и именно сегодня мог оказать Хы-тен-дру-шав-теку неплохую услугу.
Бросок был настолько быстр, что падальник успел лишь слегка расправить крылья — Хы-тен-дру-шав-тек взлетел на вершину дерева с быстротой арбалетной стрелы. Он оседлал ошеломленного падальника, вцепившись в его жесткие перья сразу шестью своими лапами, и зажал оставшимися двумя клюв могучей птицы, чтобы она не подняла совсем необязательный сейчас шум, способный испортить всю охоту.
Стервятник оказался послушным. Он тяжело сорвался с дерева и замахал крыльями через реку. Разгон птица взяла слишком даже хороший, поэтому, боясь промахнуться, Хы-тен-дру-шав-тек оставил спине падальника четыре лапы, а освободившимися закрыл птице глаза.
Стервятник тут же смекнул, что от него требуется. Полет перешел в плавное планирование, потом почти в падение, и когда до земли оставалось совсем ничего, Хы-тен-дру-шав-тек оставил в покое потерявшую ориентировку птицу и спрыгнул в густую высокую траву…
…Ш-ш-ш-ш-ш-ш вынырнул из воды, когда зверь был уже почти готов взлететь. Его огромные, раздувшиеся от водорода бока с провисшими между ними фрагментами туловища заслонили собой почти половину неба. Река буквально бурлила от пузырьков газа, который зверь пока слегка стравливал, оттягивая до поры момент старта. Он еще не набрал нужной жировой массы, необходимой ему для длительного перелета через весь континент, но до взлета оставалось совсем ничего. Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш подплыл к отрешившемуся от всего, кроме предстоящего полета, совершенно потерявшему всяческую бдительность гиганту на расстояние верного прицельного выстрела и приставил к дыхалу трубку с копьем.
Выстрел был почти неслышен за шумом бурлящей воды. Пневмокопье, прорубив малый отрезок воздуха, вонзилось точно в нервный центр возле одной из голов восьмиглава. Парализованный зверь тут же осел в воду на подломившихся ногах. Она сразу перестала кипеть вокруг чудовища, а его огромные бока на глазах начали опадать, выпуская наружу легкий газ. Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш резво подплыл к огромной туше, его жесткий хобот глубоко погрузился в мягкую ткань добычи; заработал внутренний вакуумный насос, перекачивая и уплотняя вещество тела зверя в складских полостях организма Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш. Его собственное тело стало быстро наливаться дополнительной тяжестью…
…Хы-тен-дру-шав-тек выбрался из густой прибрежной травы вовремя; его противник уже присосался к подстреленному им восьмиглаву, перекачивая гигантскую тушу в свое тело и уплотняя его вещество до невероятной степени. Еще немного, и он мог отяжелеть настолько, что стал бы охотнику уже не по силам. Подстреленного хищника нужно было таскать натощак, пока он не помножил свой вес на массу съеденной им добычи.
Арбалет удобно лег на подставленную лапу, и две стрелы со свистом вонзились в бронированный бок, брызнув кусками раздробленного хитина. Мощное клешнистое тело вздыбилось над водой, глаза хищника ищуще закачались на длинных стебельках.
Но Хы-тен-дру-шав-тек и не прятался от соперника. Он встал во весь свой немалый рост и стал ждать его, торопливо перезаряжая свой меткий арбалет.
Клешни врезались в воду, оглушительно хлопнул по ней плоский хвост; угловатое мощное тело рванулось к берегу, и тут Хы-тен-дру-шав-тек снова нажал на спуск…
…Косарев шумно ввалился в тесную кают-компанию Корабля и тяжело сбросил с плеча на пол двух мертвых местных зверюг — одна другой заметно страшнее.
— Вот… — сказал он, задыхаясь и утирая со лба пот. — Добыча… Подстрелил на пастбище у реке… Дрались не на жизнь, а на смерть из-за дохлой кучи мяса о восьми головах… Я стрельнул сразу обоих, чтобы никому из них не было слишком обидно… А восьмиголового пришлось оставить там… Мне его было не дотащить…