Маргарет Дуди Афинский яд

Во имя Праксителя и всех первопроходцев в области изобразительных искусств эта книга посвящается моему любимому племяннику Эмону, художнику

Действующие лица

Семья и ближайшее окружение Аристотеля:

Аристотель, сын Никомаха: афинский философ, недавно овдовевший, пятидесяти четырех лет

Пифия: дочь Аристотеля от Пифии, шести лет

Герпиллида: рабыня, которая присматривает за Пифией, двадцати двух лет

Фокон: старший и самый надежный раб Аристотеля

Олимп и Автил: рабы Аристотеля

Феофраст: ученый, знаток растений, правая рука Аристотеля в Ликее

Эвдемий Родосский: остроумный и добродушный ученый, играющий не последнюю роль в Ликее

Деметрий Фалеронский: поразительно красивый молодой человек, ученый в Ликее

Гиппарх Аргосский: ученый в Ликее, добросовестный исследователь несколько лошадиной наружности

Семья и ближайшее окружение Стефана:

Стефан, сын Никиарха: гражданин Афин, около двадцати шести лет

Феодор: младший брат Стефана, которому еще не исполнилось десяти лет

Эвника, дочь Диогейтона: мать Стефана

Смиркен: сварливый земледелец из-под Элевсина, отец Филомелы

Филомела, дочь Смиркена: будущая жена Стефана, пятнадцати лет

Гета: рабыня Смиркена, старая няня Филомелы

Филоника: разведенная жена Смиркена, мать Филомелы, занимается пчеловодством в Гиметте

Филоклея: мать Филоники, бабушка Филомелы, управляющая поместьем в Гиметте

Дропид: второй муж Филоклеи, вечно больной

Мика: рабыня из Гиметта

Никерат: старый школьный друг Стефана

Семья Ортобула:

Ортобул: богатый гражданин Афин, вдовец, собирается жениться вторично

Критон, сын Ортобула: старший сын, семнадцати лет

Клеофон, сын Ортобула: младший сын, четырнадцати лет

Гермия: вторая жена Ортобула, вдова богатого Эпихара

Фанодем, сын Диилла: дядя Гермии, историк и знаток религиозных церемоний

Батрахион: раб Фанодема, горбун

Харита, дочь Эпихара: единственная дочь Гермии от первого брака, пяти лет

Кирена: рабыня из Кирены в Ливии, няня Хариты

Марилла: прекрасная рабыня из Сикилии, в недавнем прошлом — общая наложница Ортобула и Эргокла

Привратник: старый раб в доме Ортобула, первоначально живший с Эпихаром и Гермией

Прочие граждане и жители Афин:

Филин, сын Филина из Кефизии: афинский гражданин, красавец, один из лучших друзей Ортобула

Эргокл: курносый афинский гражданин, обвиняющий Ортобула в злоумышленном нанесении ран

Манто: содержательница публичного дома

Мета: помощница Манто

Кинара: рабыня-порна в доме Манто

Клизия: худенькая девушка с длинной шеей, рабыня-порна в доме Манто

Кибела: пышногрудая девушка, рабыня-порна в доме Манто

Трифена: содержательница дорогого публичного дома

Фисба Фиванская: флейтистка, порна, собственность дома Трифены

Клеобула: острая на язык рабыня-порна в доме Трифены

Фрина: знаменитая гетера, первая красавица Афин

Ликена: гетера, дочь спартанки с Киферы

Эвбул: молодой человек благородного происхождения, который принимал участие в пирушке у Трифены

Калипп из Пеании: молодой деревенский житель, гость на пирушке у Трифены

Аристогейтон: человек спартанских привычек и идеалов, мечтающий очистить Афины от скверны

Гиперид: прославленный и любимый афинянами оратор, шестидесяти одного года

Ферамен: доверенное лицо Аристогейтона, добывает свидетельские показания для суда над Фриной

Архий: актер из Италии, шпион и охотник за беглыми, пользующийся покровительством Антипатра

Хрис: кузнец с замашками скульптора

Гермодор: гражданин с замашками философа

Миртил: юный гражданин, пользующийся дружеским расположением Гермодора

Пракситель, сын Кефисодота: стареющий, но полный сил скульптор

Тимарх, сын Праксителя: подмастерье, помощник отца

Сикон: дюжий раб с клеймом и железным ошейником, служит Ликене

Эфипп с Ликабета: угольщик, который сдает внаем мулов

Магистрат из Ахарн

Молю: услышь меня, о лучезарный Аполлон! Рассей мрак и невежество — пособников бесславной смерти. Да зальет свет твой великие Афины! О мрачная Мельпомена, Муза Трагедии, помоги мне поведать эту темную повесть о тайном отравлении и отчаянных деяниях.

Но да не забуду я вознести благодарственные молитвы и воспеть хвалу великой и славной Афродите, золотоволосой и вечно веселой, а также призвать на помощь светлую Эрато, чья звонкая лира поет о любви.




I Орудия и механизмы

— Ареопаг готовится к очередному суду, — сообщил Аристотель. — Мне думается, ты захочешь пойти. Среди дел о злоумышленном нанесении ран попадаются весьма любопытные. Хотя в этом, на первый взгляд, нет ничего особенного: двое граждан, поспорив из-за наложницы, устроили драку в публичном доме.

— Это никуда не годится, — невпопад ответил я. Возможно, не хотел вспоминать о верховном суде Афин, с которым судьба столкнула меня несколько лет назад. А может быть, просто извинялся за свой обед — и, признаться, не без оснований. Мы сидели у меня в андроне: с раннего детства я привык считать эту комнату на мужской половине дома лучшей, а потому всегда принимал здесь гостей, не принадлежащих к членам семьи. И лишь теперь я вдруг понял, что предмет моей гордости являет собой откровенно жалкое зрелище: поблекшая, кое-где даже треснувшая краска на стенах, пыльные ножки столов… Эти и прочие мелочи недвусмысленно указывали на то, что здесь очень не хватает глазастой и расторопной хозяйки.

Сейчас, когда я всерьез задумался о женитьбе, все несовершенства моего жилища стали особенно заметны. И зачем только я позвал Основателя Ликея? На дворе стояла поздняя весна, вскоре мне предстояло отправиться на Восток, а Пифии, жене Аристотеля, нездоровилось. Так что, приглашая его на обед, я намеревался совершить благое дело. Пифия всего-навсего ждала ребенка, но беременность протекала не слишком гладко, и Аристотель тревожился. Мне захотелось отвлечь его от тяжелых мыслей. Из уважения к Аристотелю пришлось позвать и его верного помощника Феофраста. На мое счастье, сей высокомерный и утонченный муж не смог прийти, поскольку собирался нанести визит бывшему ученику.

Я отправил приглашение в последний момент, не успев подобающим образом подготовиться к приему гостя и совсем упустив из виду, что мать, на которой держалась вся кухня, уехала в наше поместье подышать свежим воздухом, а заодно проверить, справляются ли рабы с хозяйством. Моя мать, Эвника, дочь Диогейтона, овдовела три года назад. В благодушном или ворчливом расположении духа, эта женщина оставалась неизменно мягкой, однако бывала и очень грозной. Мой отец Никиарх, выходец из знатной, но не самой богатой семьи, умер молодым, успев растратить значительную часть состояния, так что теперь наше финансовое положение оставляло желать лучшего. Не приходилось рассчитывать и на родственников матери, которые могли похвастаться лишь тем, что по прямой линии происходили от основателя Афин Эрехтея. В принципе, любой афинянин (исключая чужеземцев, к которым принадлежал Аристотель) считал своим прародителем Эрехтея, Тесея или Ореста. Но мы были прямыми потомками первого афинского царя и унаследовали от него способность заклинать змей. Жаль только, что в столь прославленном роду не оказалось ни одного влиятельного мужа.

Насколько я знаю, мать никогда не использовала свой дар, но, вероятно, смогла бы в случае необходимости. По крайней мере, слуги повиновались ей беспрекословно. К несчастью, я слишком поздно вспомнил, что она забрала с собой двух лучших рабов. У меня же начисто отсутствовала хозяйственная жилка. И хотя в последнее время я все чаще думал о том, что такое не пристало будущему мужу и отцу, эти похвальные мысли еще не успели принести свои плоды. Мало того, что я забыл купить продукты сам, я даже не удосужился послать за ними. Так что теперь, по словам единственного оставшегося в доме раба (самого бестолкового), нам пришлось довольствоваться скудными запасами.

Вот чем я потчевал Основателя Ликея: водянистый, чуть теплый суп, черствый хлеб, три крохотные вяленые рыбешки, на гарнир немного сельдерея (невероятно старого и вялого), а в качестве десерта — горстка орехов и сушеного инжира. Разумеется, поздняя весна — едва ли подходящее время для свежих фруктов, но неужто нельзя было отыскать что-нибудь посущественней, чем видавшие виды грецкие орехи и замызганный инжир? И даже вовремя принести эту скромную трапезу в андрон оказалось непосильной задачей. Ах, если бы только те двое рабов вернулись домой к обеду! Что же до оставшегося в моем распоряжении слуги, кухня явно не была его призванием. Вино он подал в старом щербатом кувшине и даже поставил две разные чашки.

— Все пошло бы иначе, будь у нас больше рабов, — вздохнул я. — В хозяйстве явно не хватает рук. Если бы обед мог готовиться и подаваться сам собой!

— Эта мысль приходила в голову не только тебе, — отозвался Аристотель. — Вспомни-ка тот отрывок из «Илиады», где бог Гефест работает в своем бронзовом доме. Он кует двадцать треножников, способных самостоятельно передвигаться на золотых колесах. Стоит богам захотеть — и эти треножники сами въедут в их золотые чертоги: «взорам на диво».[1] Гомер тоже мечтал о предметах, которые двигались бы сами, по собственной воле, и посему преподнес Олимпийцам такой дар.

— Он и людей избавил бы от множества забот, — заметил я.

— О да. И мир стал бы совсем иным. Если бы челнок мог сам бегать по ткацкому станку, а плектр — перебирать струны кифары… Мастерам не понадобились бы подмастерья, а господам — рабы. Рабство бы исчезло. Да, мир изменился бы до неузнаваемости.

— Но этого никогда не произойдет, ведь мы не способны обходиться без рабов. И, кстати, самодвижущиеся предметы у Гомера еще не изобретены. Пока перед нами не волшебные треножники, а всего лишь хромой силач Гефест, обливающийся потом среди кузнечных мехов и наковален. И в столь непривлекательном виде он выходит навстречу богине Фетиде, которая явилась к нему в гости!

— Какое точное, а главное — тактичное замечание.

— Гефест изобрел кое-что поинтереснее, чем эти треножники. Например, юных прислужниц, выкованных из чистого золота…

— Могу с тобой согласиться. И тут бог-кузнец достиг высочайшего уровня мастерства, ибо его золотые рабыни не только «силу имеют и голос», но «исполнены разумом». Вот оно, настоящее чудо: предметы, способные мыслить и говорить, а не просто двигаться. Поистине божественное творение! Хотя прекрасные металлические девы — для Гефеста не более чем костыли. Они помогают богу-кузнецу стоять на увечных ногах, поддерживая его с обеих сторон.

— Как печально, — лениво протянул я. — Все равно золотым девам не превзойти своих соперниц из плоти и крови. Может, хромоногий бог создал их, потому что был супругом золотой Афродиты, которая не обращала на него никакого внимания?

— Нынче вечером ты просто в ударе, Стефан, — поддразнил меня Аристотель. — Ты верно заметил: Гомер создает яркий образ хромого бога, трудящегося в поте лица. Как видишь, умение создавать самодвижущихся слуг, пусть даже таких, как эти говорящие металлические рабыни, не принесло ему ни праздности, ни счастья.

— Но нам все равно никогда не создать ничего подобного. Мы ведь не боги. И поневоле зависим от рабов.

— И снова ты прав. Даже сделав огромный шаг вперед во всех прикладных искусствах, даже изобретя множество новых инструментов, мы по-прежнему нуждаемся в орудиях, наделенных способностью мыслить, пусть на примитивном уровне. Именно для этого нам и нужны рабы — инструменты из плоти и крови, покорные хозяину. Это самые совершенные из существующих механизмов, энергичные, универсальные и способные управлять друг другом. Лишь животные и свободные люди, которые двигаются сами, по собственной воле, являются истинными автоматами. Рабов нельзя назвать самодвижущимися, ибо мы владеем ими, словно мотыгой или лопатой, или как Гефест — треножниками. Самодвижущимися можно назвать лишь свободных людей.

— Если не считать марионеток, с помощью которых разыгрываются целые представления. В детстве я их просто обожал! И верил, что они живые.

— Я тоже их любил. Самые лучшие двигаются на искусно свитой пружине. Но немногие предметы способны ввести нас в подобное заблуждение. Никто ведь не принимает скульптуры за живых существ. По крайней мере, с тех пор, как Дедал изваял свои статуи, которые, по легенде, приходилось сковывать цепями, чтоб не убежали. Но, как правило, вещи не двигаются сами по себе.

Как раз на этих словах мой нож упал на пол.

— А иногда кажется, что двигаются. — Я кивнул на нож.

— Случайность как самодвижущееся существо? Орудие поневоле, — насмешливо согласился Аристотель.

Мы все еще смеялись, когда я услышал, как открылась входная дверь. Мой бестолковый раб ко всем своим прочим талантам был никудышным привратником. Он затопал по коридору, а потом крикнул:

— Кое-кто хочет видеть господина Аристотеля. Впустить ее?

Поскольку в доме уже раздавались проворные шаги обутых в сандалии ног, «кое-кого» явно впустили без моего согласия, что лишало вопрос всякого смысла. Дверь в комнату распахнулась, вошел незнакомый мне слуга с фонарем в руках, а вслед за ним — женщина, высокопоставленная особа, судя по закрывающему ее лицо покрывалу и красивому химатиону из тончайшей ткани.

— Это ты желала видеть Аристотеля? Кто ты? — поднимаясь, спросил я, слегка раздраженный неожиданным визитом: меня самого нечасто посещали дамы в тонких химатионах. Скромный наряд незнакомки, полностью скрывающий ее фигуру, был, однако, сшит из дорогой ткани замысловатого плетения, а на кайме едва различимо поблескивала вышивка. Из-под химатиона осторожно выглядывал хитон, коричневый цвет которого оживляли шафранно-желтые нити: казалось, на мягкой темной шерсти пляшут солнечные лучи. Эта женщина, изящная, хрупкая, но при этом довольно высокая, казалась такой холеной и богатой, что ее первые слова поразили нас, словно удар грома:

— О, прошу вас! У нас такая беда. Молю тебя, добрый господин, помоги мне.

— А ты…

— Сикилийка Марилла. Рабыня Ортобула.

Она медленно подняла руки, тонкие, с длинными пальцами, и откинула покрывало. Зрелище, представшее нашим глазам, было на редкость приятным. Лицо с тонкими чертами пленительно сужалось от широких висков к прекрасному маленькому подбородку. Темно-медовые кудри девушки были коротко острижены, указывая на то, что их обладательница — рабыня. Об этом же говорило отсутствие золотых украшений: она не могла быть ни гражданкой, ни даже вольноотпущенной. Вот такое дивной красоты создание умоляюще смотрело на нас огромными темно-серыми глазами. Остановив, наконец, взгляд на Аристотеле, девушка упала перед ним на колени и попыталась обнять его ноги.

— Ты великий ритор, у тебя изворотливый ум. В твоих силах спасти меня от пытки, а моего господина — от позора и потери состояния. У него ведь могут отобрать все, вплоть до поместья.

— А, Марилла. Я слышал о тебе. — Аристотель поднял ее с колен. — Та самая наложница, яблоко раздора. Но я не вполне понимаю, что ты от меня хочешь.

— Умоляю, пойди к моему хозяину Ортобулу и поговори с ним. Он окружен врагами и преследователями, а теперь Эргокл обвиняет его в тяжком преступлении. От него отворачиваются лучшие друзья, а люди, еще вчера преданные ему, один за другим переходят на сторону Эргокла. Хозяин уберег меня и всю мою семью от пытки! Скоро он предстанет перед Ареопагом, а его противник так силен! Филин, старый друг хозяина, готов свидетельствовать в его пользу, но мы не уверены, что он сможет выступить достаточно убедительно. Ортобулу придется рассчитывать только на себя. Пожалуйста, помоги ему. В искусстве аргументирования и убеждения тебе нет равных. Посмотри с ним его речи.

— Может статься, так я и поступлю. Но почему Ортобул не обратился ко мне сам?

Она отчаянно махнула рукой:

— Потому что он горд. Такие не умоляют о помощи. Но мы боимся. Ликена, любовница Филина, говорила мне, что он тоже не знает, чем обернется суд. Ортобул не тщеславен, но высокороден и горд. Как все господа, он мнит, что должен решать свои дела сам. Но я услышала, что нынче вечером ты будешь в городе, и пришла умолять тебя. Я знаю, он не отвергнет твою помощь. Пожалуйста!

Аристотель поджал губы и едва заметно кивнул:

— Передай своему господину, что вечером я нанесу ему визит. Надеюсь, Ортобул будет дома. Короче, я приду, как только закончу обед.

Назвать мой инжир и жалких вяленых рыбешек обедом было огромной любезностью со стороны Аристотеля. Женщина быстро встала и начала осыпать его благодарностями:

— Ты спасешь его — и всех нас. Да вознаградят тебя за это боги! Я больше не смею отнимать у вас время. Простите меня за вторжение.

И почти в мгновение ока она вместе со слугой исчезла, не успев утомить нас своим присутствием.

— Ну и дом! — только и мог сказать я. — Даже у рабов есть рабы.

— Думаю, она не только рабыня, но и любовница. Есть мужчины, которые не считают нужным утаивать обстоятельства своей личной жизни от домашних, что, конечно же, значительно осложняет ведение хозяйства. Правда, в случае Ортобула подобная слабость вполне простительна. Он ведь вдовец. Это прекрасное создание — царица его ложа, сердца и уж точно определенной части кошелька. Ты заметил, как хороша ее накидка? И этот простой хитон, с искусно вплетенными в него шафранными нитями. «Пышноузорные ризы, жен сидонских работы». Видишь, стоило тебе упомянуть Гомера — и он уже не выходит у меня из головы.

— У нее странный выговор.

— Марилла — сикилийка, но в ней заметна карфагенская кровь. Вспомни, что побережья Сикилии населяют карфагенские колонисты. Многие из них попали в плен к грекам во время Сикилийских войн.

— Золотая дева, но из плоти и крови, а не из металла. Расскажи-ка мне об этом Ортобуле, который держит у себя в доме такую кошечку. Они с отцом, кажется, были знакомы, но я ничего о нем не знаю.

— Ортобула обвиняет Ареопаг, — ответил Аристотель. — Он принадлежит к древнему афинскому роду и всегда был патриотом, относящимся к Македонии с некоторой враждебностью. Но его патриотизм носит очень умеренный и спокойный характер. Я легко могу представить Ортобула, изменившего свои взгляды, и столь же спокойно поддерживающего македонскую гегемонию. Этот человек всегда был образцом сдержанности и рассудительности, вот почему меня так удивляет предъявленное ему обвинение: нападение, злоумышленное нанесение ран. Я охотно помогу ему, особенно теперь, когда он соизволил ко мне обратиться. Впрочем, я и так собирался пойти на суд: хотел удостовериться, что с Ортобулом поступят по справедливости. Конечно, я не могу присутствовать на процессе официально: я ведь чужеземец, один из тех, кто должен оставаться по ту сторону ограждения. Поэтому я хочу, чтобы пошел ты.

— Полагаю, что должен это сделать, — вздохнул я. — С тех самых пор, как мне пришлось выступать защитником своего двоюродного брата, которого обвиняли в убийстве, я недолюбливаю Ареопаг. И все же, поскольку Ортобул был — или считался — другом отца…

Ортобул общался с отцом — по крайней мере, как-то одолжил ему денег. К несчастью, то же самое можно было сказать о большинстве отцовских друзей — я обнаружил это, распутывая клубок оставшихся после его смерти долгов.

— Ортобул — хороший человек, — ответил Аристотель. — Скажу даже, он человеке большим сердцем. Богач, но не подлец. Он участвовал в ритуалах и трудился на благо Афин. Такой оказывает услуги охотнее, чем принимает.

— Большой человек, — кивнул я.

— У Ортобула есть, по крайней мере, одно большое преимущество: он говорит глубоким голосом, неторопливо и очень значительно, что производит хорошее впечатление на судей. Сейчас идут предварительные слушанья, и до сих пор он отказывался привлекать своих рабов как свидетелей.

— Значит, их не пытали, пока, во всяком случае.

— Именно. Показания этой женщины были бы очень желательны, так что обвинение будет настаивать. Но знай: уступить в таком вопросе — значит, уронить себя. Граждане, которые находят силы уберечь собственных рабов от пытки, всегда выглядят достойнее. Но главным обвинителем Ортобула выступает Эргокл, который, осмелюсь предположить, и без показаний рабов способен на многое.

Наш разговор был прерван появлением Феофраста, статного, высокого и, как всегда, несколько чопорного. Он возвращался в Ликей, но, как гостеприимный хозяин, я должен был пригласить его зайти. Непростым собеседником был для меня Феофраст, такой непреклонный, он так тщательно выбирал слова, — а остатки жалкой трапезы лишь усугубляли мое смущение. Следуя учению Пифагора, Феофраст избегал мяса, но я сомневался, что его прельстит мой жухлый сельдерей. Блюдо с пыльным инжиром и орехами все еще стояло на столе, но я ничуть не удивился, что Феофраст не пожелал отведать прошлогодних фруктов.

— Мы как раз обсуждали суд над Ортобулом, — произнес Аристотель, пытаясь отвлечь внимание Феофраста.

— Афины славятся своими судами, — заметил я. — А кто, интересно, выдумал нашу систему судопроизводства?

— Как раз этот вопрос обсуждают сейчас мои ученые, — воскликнул Аристотель. — Приходи в Ликей и побеседуй с ними. Как хорошо, что еще осталось место, свободное от давления суда, Народного собрания и горожан, место, где можно открыто говорить о подобных вещах, сея мудрость, а не удовлетворяя праздное любопытство зевак.

— Мне не хватает философских бесед, — признался я. — Вот что я на самом деле хочу знать: можно ли одновременно быть счастливым и приносить пользу родному городу? Как и по каким законам должен жить человек?

— Ничего себе вопросы ты задаешь! — протянул Феофраст. — Они, безусловно, занимают ученых Ликея.

И тут мы вновь отвлеклись, потому что в андроне появился мой младший брат Феодор, который предпочел общество взрослых одинокой трапезе в гинекее. Ему было всего десять лет, в этом возрасте мальчику еще надлежит оставаться на женской половине дома. Такого мнения придерживались все — кроме самого Феодора. Некоторые мужчины охотно позволяют детям развлекать посетителей после трапезы (и принимать от них подарки), но я никогда не практиковал этот обычай в собственном доме и потому не собирался представлять брата гостям. Он был слишком мал, чтобы участвовать в беседе зрелых мужей. Но мы уже закончили есть, и Феодор осмелился прийти без приглашения. Недолго думая, он схватил с тарелки сомнительного вида инжирину и бесцеремонно вмешался в разговор.

— А я знаю, о чем вы говорите, — сообщил он. — О суде. Громкое дело. Эргокл утверждает, что Ортобул напал на него и ранил. Об этом болтали мальчишки в школе. А если кого-то признают виновным в нападении и нанесении ран, его казнят?

— Нет, — медленно ответил Аристотель. — Но он может лишиться своего поместья. Потерять все, что имеет.

— Но его не казнят? — В голосе Феодора явственно слышалось разочарование. — Люди, которых приговаривают к смерти, должны ведь выпить яд, да? Там, в тюрьме на Агоре, совсем рядом с нами. Один из старших мальчиков рассказывал нам об этом. Его отец когда-то входил в коллегию Одиннадцати и заведовал тюрьмой. Осужденному приносят цикуту, ужасная гадость! Он выпивает яд, потом начинает кашлять, синеет и коченеет.

— Именно такой была смерть Сократа, — печально сказал Аристотель. — Я много об этом знаю. Мой учитель Платон, который преклонялся перед Сократом, не присутствовал на казни. Он сказался больным, хотя лично я думаю, он просто не смог заставить себя пойти. Но я слышал рассказы очевидцев, в том числе, некогда прекрасного Федона, который, как и Платон, был тогда так юн, что дожил почти до наших дней.

— Что тебе известно? Пожалуйста, расскажи! — попросил Феодор. — Почему его казнили? И кто он такой, этот Федон?

— Сократа казнили по обвинению в святотатстве и совращении молодежи, а юный Федон был его учеником. В одном из диалогов Платона он повествует о смерти Сократа. Хотя он прожил достаточно долго, чтобы сделать это самостоятельно, а не так, словно его допрашивает Платон.

— А как именно умер Сократ? — Феодор явно жаждал ужасных подробностей, и Аристотель начал рассказывать, прежде чем я успел перевести разговор на другую тему и приструнить мальчишку.

— Сократ умер в тюрьме. Не раз и не два склоняли его к побегу. Но тем, с каким религиозным спокойствием он принял смертный приговор, так и не изменив своим убеждениям, он опроверг любые обвинения в богохульстве, пусть даже ожидая смерти в тюремной камере. Друзья Сократа отказывались верить, что великого философа все-таки казнят, но однажды утром, когда они пришли его навестить, сбылись их худшие ожидания. Они не только рыдали, как описывает Платон, некоторым стало плохо, особенно когда внесли яд. Сократ, с которого сняли оковы, рассуждал о безнравственности и старался приободрить друзей. Ему сделали промывание кишечника и мочевого пузыря, он принял ванну, облачился в чистые одежды, попрощался с женщинами и своими детьми, а потом, окруженный друзьями, стал ждать, когда подействует яд. — Аристотель вздохнул и вдруг улыбнулся. — Знаете, Сократ был очень храбр. Он мог бежать, как ему предлагали друзья, и спастись от смерти. Но отказался. Он подчеркивал, что принимает приговор Афин по собственной воле. Это ли не прекрасный пример самодвижущегося существа, Стефан!

— Почему он не убежал? Я бы непременно убежал! А если бы не смог, я бы вышиб чашу с ядом из рук тюремщика, — возбужденно сообщил Феодор.

— Храбрый человек склоняется перед неизбежным, Феодор. Сократ был храбр. Он не дрогнул до самого конца. Некоторые осужденные откладывают принятие яда до последнего и даже проводят ночь накануне казни в пирах и любовных утехах, но не таков был Сократ. Солнце еще не успело подняться над вершинами гор, когда он, не желая тянуть, выпил яд. Он разговаривал и ходил по камере, как ни в чем не бывало, а потом, почувствовав невыносимую тяжесть в ногах, лег. Когда яд проник в сердце, он забился в конвульсиях и умер, как и пророчил тюремщик.

Феофраст вздохнул. Аристотель смотрел вдаль, словно где-то там он мог видеть эту печальную сцену.

— Не терзайся, — мягко произнес я. — Это случилось задолго до твоего рождения.

— В моем возрасте начинаешь иначе воспринимать время, Стефан. И потом, я нахожу смерть Сократа очень обнадеживающей, ибо она утвердила меня в мысли, что человек способен достойно встретить свой конец.

Старая рана, которую Афины нанесли философии, казнив одного из своих умнейших и выдающихся граждан, угнетала Аристотеля. Вот почему я, пусть и не слишком удачно, попытался сменить тему.

— Не каждый осужденный может рассчитывать на такую казнь, — объяснил я брату. — Лишь высокопоставленные граждане. Закон запрещает подвергать афинян порке или пытке. Свободным гражданам возбраняется причинять друг другу физическую боль, ведь мы не рабы. Гораздо более мучительна смерть других преступников, которых прибивают гвоздями к деревянной перекладине.

— Я знаю, — заявил Феодор, засовывая в рот высохший грецкий орех — остаток «роскошной» трапезы. — Но я бы хотел увидеть яд. Его, должно быть, полно в Афинах, ну, в тюрьме. Кто-нибудь умеет готовить цикуту?

— О боги-охранители! Надеюсь, никто.

— В тюрьме должен быть сосуд с ядом, — настаивал Феодор. — Уже готовым к употреблению. Вряд ли тюремщик каждый разделает его сам. Если бы Ортобул все время нападал на людей, его бы, наверное, заставили выпить яд.

— Маленьких мальчиков должны занимать уроки, а не яды, — укорил я. — Иди и скажи рабу, чтобы он вовремя уложил тебя спать.

— Твой младший брат недалек от истины, — сказал Аристотель, когда Феодор соизволил, наконец, удалиться. — Хотя обвинение против Ортобула кажется нелепым, последствия могут быть самыми серьезными, учитывая обстоятельства вменяемого ему преступления. Не исключено, что его лишат гражданства и изгонят из Афин. Могут конфисковать всю его собственность, включая землю и личное имущество. Он, несомненно, встревожен, иначе не стал бы просить о помощи через Мариллу. Я сейчас не могу идти домой, Феофраст, я все объясню позже.

Мои собеседники встали, собираясь уходить.

— Да, — кивнул Аристотель. — Я навешу Ортобула нынче вечером, и, если он будет в состоянии, мы посмотрим его защитные речи. С обвинением в злоумышленном нанесении ран не стоит шутить. Как сказала эта женщина, он может потерять все, что имеет, включая ее саму. Если Эргокл добьется своего, прекрасная сикилийка совершенно законно перейдет в его владение.

II Конституция АФИН

Я намеренно пропустил мимо ушей вопрос Феодора о яде, понимая, что разговор на подобную тему едва ли приятен Аристотелю. Ведь для Основателя Ликея казнь Сократа была не просто полузабытым историческим фактом. Все же этот вопрос не выходил у меня из головы, ибо я, считавший своим долгом уверить Феодора в том, что знаю практически все, вдруг не смог ему ответить. И позже, в Ликее, я вернулся к мыслям о проклятой цикуте. «Ликеем» часто именуют всю территорию к западу от городских стен, но сейчас я говорю об основанной Аристотелем академии, расположенной в живописной, плодородной местности чуть южнее Ликабета. Здесь, среди деревьев, на покрытой изумрудной травой равнине мальчики занимаются гимнастикой, а молодые воины — строевой подготовкой. И здесь Аристотель решил основать свою школу, и повелел воздвигнуть здания, число которых постоянно росло, вместе со стопками книг на полках его личной библиотеки. Как любой чужеземец, метек, Аристотель не имел права владеть домом или землей в Афинах (вот почему он не мог унаследовать Академию Платона, даже если бы последний выразил такое желание). Постройки на территории Ликея формально принадлежали государству или частным лицам, которые «сдавали» их философу.

Я пришел в Ликей, надеясь, что ученые подскажут, как легче всего добраться до островов Родос и Кос, ибо подозревал, что вскоре мне придется туда отправиться. Я уже заметил, что многое здесь изменилось с тех пор, как я закончил учебу. Сейчас главные ученые Аристотеля были заняты колоссальным трудом: пытались описать всех существующих животных и разделить их на виды.

Эвдемий Родосский встретил меня очень приветливо. Мне нравился этот симпатичный, веселый мужчина средних лет, блестящий оратор и талантливый учитель. Его сопровождал Деметрий из Фалерона, божественно прекрасный юноша, которому едва ли минуло больше девятнадцати зим. Деметрий был обладателем золотых кудрей и прямого носа, словно выточенного резцом скульптора, и его благородный профиль воскрешал в памяти великие творения искусства. Меня удивляло, что этот прекрасный юный афинянин столь предан Аристотелю и так увлечен изучением животного мира и прочих областей знания, интересных Учителю. Гиппарх Аргосский имел гораздо более скромную наружность: это был серьезный молодой человек с несколько лошадиным лицом.

— Да будет тебе известно, — сказал Эвдемий, — мы изучаем не только природу и жизнедеятельность моллюсков да пчел. Мы также работаем над небольшим трактатом о политическом устройстве Афин. Этот труд, когда будет закончен, может принести большую пользу людям.

— Я думал, книги пишет Аристотель, но ты говоришь «мы». Как вы можете писать все вместе?

— Вообще-то эта книга — главным образом плод трудов ученых, — объяснил лошадиноликий Гиппарх. — Мы обсуждаем ее с Аристотелем и, разумеется, черпаем вдохновение в его словах. А потом вместе работаем над черновым вариантом: каждый пишет свою часть.

— Сложная система, — с сомнением проговорил я.

— Не такая уж сложная, — возразил Эвдемий. — Гиппарх имеет в виду, что каждый из нас находит какой-то материал, а потом мы объединяем результаты. Закончив работу над очередным разделом, мы еще раз просматриваем его и даже вслух читаем текст, чтобы найти ошибки.

— Ошибки есть всегда, — вставил Деметрий.

— Если нас удовлетворяет результат, мы отдаем отрывок Аристотелю. Учитель правит его и дополняет собственными высказываниями, которые мы включаем в итоговый вариант. Это трактат Аристотеля об Афинах, но, по существу, и наш тоже. Видишь, принцип работы почти тот же, что и с книгами о животных.

— Неужели? — Меня покоробило это сравнение Афин с животными. — Не представляю, что вы можете написать. Ведь большинство из вас — чужеземцы.

Это была чистая правда. Все мои ученые собеседники, исключая, разумеется, Деметрия, родились за пределами Афин: и Феофраст, и Эвдемий, и даже сам Аристотель. Что знают чужеземцы об Афинах, чтобы писать о них трактаты? Раздраженный, я не сумел сдержать неучтивые слова. Положение спас Эвдемий.

— Верно, — мягко ответил он. — Ты только что назвал одну из причин, по которой мы взялись за этот труд. Мы хотим, чтобы чужеземцы смогли понять Афины и превосходное политическое устройство города. Ведь даже сами афиняне не ценят свой город по достоинству.

— Это исторический трактат?

— Нет, не совсем. Хотя, конечно, мы опираемся на труды историков, тем более что многие из нас принадлежат к их числу. Например, Фанодем, сын Диилла, пишет сейчас огромную книгу по истории Аттики. На это уходит значительная часть его денег, тех, которые он не успел пожертвовать на организацию религиозных празднеств.

— Первая часть нашего трактата, — начал рассказывать Гиппарх, — представляет собой краткий исторический обзор, причем особое внимание мы уделяем правлению Тридцати Тиранов, падению демократического режима и его последующему восстановлению. Аристотель считает, что люди должны ясно осознавать, какая опасность грозит государству, в котором отсутствует баланс. Следующая часть посвящена рассказу о том, как функционирует город.

— Аристотель говорит, — пояснил Деметрий, — что хороший город-государство выполняет некую жизненно необходимую функцию, подобно телу человека или животного. Слаженная работа отдельных частей обеспечивает его продолжительное существование и жизнедеятельность.

— Даже несмотря на то, что государство — это искусственное существо, — вступил в разговор только что вошедший Феофраст.

Я поприветствовал этого серьезного, широкоплечего человека, постоянного спутника Аристотеля, и вернулся к обсуждению интересующего меня предмета. Вопрос о трактате мне хотелось выяснить до конца.

— Значит, ваш трактат — это Конституция Афин? — осведомился я. — То есть вы пишете о заседаниях Экклесии и процедуре принятия законов.

— Да. И об отдельных органах власти: об архонтах, о Пританее, о разных коллегиях, вроде Хранителей Зерна. Иными словами о том, как образовалась система, которая не позволит монархии или диктатуре прийти к власти.

— И еще, — добавил Феофраст, — о попытках добиться баланса, при котором каждый дем[2] был бы постоянно представлен, а принимать участие в политической жизни могли бы и богатые, и бедные граждане. Мы отметим, что в Афинах придают особое значение Справедливости. Это высокая идея, но ее воплощение в жизнь обеспечивается ежедневным применением обычных законов и деятельностью судов, куда имеет право обратиться каждый гражданин.

— По мнению Аристотеля, — вставил Деметрий, — мы не должны упускать из виду простые и необходимые правила, регулирующие жизнь города. Нас интересуют как высокие, так и весьма приземленные, но от этого не менее важные вещи. Например, уборка экскрементов животных и людей, за осуществлением которой следят городские старейшины.

— Контроль над публичными домами тоже входит в сферу их полномочий, — прибавил Эвдемий. — Аристотель настаивает, чтобы мы включили в трактат законы, касающиеся столь низменной стороны жизни, как проституция. Например, закон, запрещающий проституткам, включая флейтисток и кифаристок, брать с клиентов больше двух драхм за ночь. Или другой закон на случай, если двум мужчинам понравится одна и та же проститутка: право на нее определяется по жребию в официальном порядке.

— Увы, в подобной ситуации мужчины редко зовут на помощь представителей законной власти, — презрительно усмехнулся Деметрий. — Иначе Ортобул и Эргокл не устроили бы драку в борделе Манто.

— Но я не вижу большого смысла в подобной книге, — с сомнением проговорил я. — Ведь афинянам и так все это известно.

— Напротив, эта книга чрезвычайно полезна, — возразил Феофраст. — Она будет вечно напоминать грядущим поколениям об источниках совершенства Афин. И окажет неоценимую услугу другим государствам.

— Афины представляют интерес для всех без исключения, — сказал Эвдемий. — Взять, к примеру, меня: я родился на острове Родос, которому Афины служат примером для подражания. Их граждане на собственном опыте поняли, чего ни в коем случае нельзя делать: например, предоставлять богатым слишком много власти. Или пытаться управлять массами, играя на эмоциях и личных интересах. Жадность и сиюминутные желания губительны для хорошего государства! В наши дни города Азии, которые только-только обрели свободу, могут, наконец, присоединиться к Греции. Им нет нужды вновь отдавать власть местным тиранам. Если мы справимся с этим трактатом, то, прочитав его, люди поймут, каким должно быть устройство их городов и как надлежит принимать законы.

— Да, — произнес незаметно подошедший Аристотель. — Но подумай, Эвдемий, можно ли позаимствовать чужую Конституцию? В конце концов, это ведь результат труда многих поколений, а не вечная, застывшая форма, так что копировать ее было бы огромным заблуждением. Только послушайте, — продолжил Основатель Ликея, поудобнее усаживаясь среди своих ученых, — какую глупость недавно сказал Исократ. Он заявил, что ныне, дескать, столько всевозможных законов, что новым поколениям законодателей нужно лишь выбрать те, которые они находят самыми удачными, и применить их к своим городам. Полная нелепица! С таким же успехом можно взять и сложить вместе лучшие части от быка, пса и таракана.

— Думаю, мы поняли твою мысль, — улыбнулся Эвдемий. — Наше описание Конституции Афин будет лишь ориентиром, по не образцом, требующим бездумного подражания. А еще трактат послужит Афинам своего рода зеркалом, постоянным напоминанием городу о его собственном облике.

— Но, — добавил Аристотель, — одна из главных задач нашего трактата, если мы его когда-нибудь закончим, состоит в том, чтобы правдиво рассказать о наших ошибках. Раньше я не придавал большой важности истории, но теперь вижу, что был не прав.

— Я все же не совсем понимаю, — сказал Деметрий, морща свой прелестный нос, — какое отношение история имеет к нам. Философы должны заниматься принципами и такими понятиями, как Истина и Красота.

— Ах, Деметрий, все это очень хорошо — для тех, кто не интересуется реальной жизнью общества. Остальным приходится руководствоваться и практическими соображениями. Законодателю надлежит обладать не только чувством прекрасного и вечного — Добра и Справедливости, — но и жизненным опытом. Он должен знать человеческую природу и историю своей страны. Привезти афинскую Конституцию в какой-нибудь азиатский город и применить ее такой, какая она есть, без изменений, было бы невозможно и, кроме того, весьма опрометчиво.

— Наверное, потому, что у других людей есть собственный опыт и собственные ожидания, — вмешался Эвдемий.

— Именно. Конституция Афин менялась с течением времени. В значительной степени она является результатом наших заблуждений — порою даже роковых — и ошибок. Если афиняне поймут, почему все произошло именно так, а не иначе, им не захочется ни скоропалительно ломать сложившийся уклад, ни слепо следовать традициям. Больше всего я восхищаюсь Солоном, который доказал, что необходимо сохранять баланс между силами бедного большинства и богатого меньшинства.

— Легче сказать, чем сделать, — заметил Деметрий.

— А я не говорил, что это просто. Солон простил все долги, дабы ни один афинянин не остался рабом. Но при этом он не позволил бедным отнять землю у богатых. По его мнению, земля не должна быть разделена поровну:

Не должно землю родины делить

Нам поровну меж знатным и безродным.

Богачи надеялись, что он поможет им полностью захватить власть, но тщетно. Солон стремился к справедливости и устойчивому равновесию. По его собственным словам:

Богатому и бедному права

Я равные назначил, чтобы мир

И правда воцарились.

— Практический подход к поиску Справедливости. Вот истинный афинянин, — задумчиво проговорил Эвдемий.

— Стремление к справедливости влечет за собой перемены, — продолжал Аристотель, — ведь само понятие «справедливость» толкуется по-разному в разные периоды истории. К примеру, было время, когда Совет, Буле, мог приговорить любого афинянина к смерти. Однажды смертный приговор был вынесен человеку по имени Лисимах, но его друг стал доказывать, что нельзя казнить свободного афинянина без суда. Суд оправдал Лисимаха, а афиняне приняли закон, по которому лишь суд может наложить кару на гражданина.

— Афиняне любят свои суды, — сказал Гиппарх. — Говорят ведь: «Они предпочитают хороший обед хорошей битве, а долгий спор — и тому, и другому».

— Это ложь, причем гнусная! — возмутился я.

— Как только что отметил Эвдемий, справедливость — это всегда поиск, — снова заговорил Аристотель. — Долгий, тяжкий, но необходимый. Когда власть принадлежит одному человеку — королю, тирану — или группе богатых и влиятельных людей, например, Тридцати Тиранам, Справедливость становится пустым звуком. Тридцать Тиранов добились расположения города, наобещав людям множество перемен к лучшему. Но, захватив власть, не стали возиться с судами, а просто посылали наемников чинить расправу над теми, кто им не угодил — или чье имущество они желали присвоить.

— Но это же было противозаконно!

— Силой или уговорами людей заставили забыть о законах. В результате, минимум полторы тысячи граждан были убиты, а сколько на самом деле — неизвестно. Вот вам опасность олигархии, которая, кстати, чем-то похожа на демократию. Тирания большинства — та же тирания. Это ведь афинская демократия отняла права у других государств Союза, которые вскоре взбунтовались и потребовали независимости. Дешевые страсти и громкие фразы — безотказный способ управления массами, будь то в суде или Народном собрании. Мы должны придумать, как обеспечить незыблемость принципов, лежащих в основе нашего законодательства, чтобы ни Народное собрание, ни Буле не смогли проголосовать за их ниспровержение. Немыслимо и невозможно голосовать за отмену законов — или за применение пытки к гражданам.

— Но рабов нужно пытать, — вставил Деметрий, — чтобы не устраивали в городе беспорядки. Ужас перед вызовом в суд для дачи показаний им только на пользу. Если бы они не боялись закона, они возымели бы слишком большую власть над гражданами! И чужеземцев, не имеющих разрешения на проживание, тоже надо пытать в целях безопасности.

— А что мы, собственно говоря, подразумеваем под пыткой? — спросил я. — Если допрос, то он не должен стоить человеку жизни.

— Разумеется, — ответил Гиппарх. — Все государства применяют пытку как допустимый способ принуждения и получения свидетельских показаний. Некоторые виды пытки вполне безобидны, например, порка или защемление суставов клещами. Другие — серьезнее. Одна и та же пытка бывает и наказанием, и допросом — в зависимости от обстоятельств.

— Но граждане Афин ни в коем случае не должны подвергаться пытке, — торжественно провозгласил юный Деметрий. — Это важное составляющее нашей свободы. Я прав, Аристотель?

— В Афинах существует нечто вроде развивающейся теории. Отношение ко всем — всем гражданам — должно быть одинаковым…

— Но в действительности оно не одинаково, — возразил Гиппарх. — Я не говорю о том, что вершин чаще всего достигают самые богатые и образованные, — это в порядке вещей. Но афиняне относятся к чужеземцам не так, как к гражданам.

— Ты еще скажи, — засмеялся Деметрий, — что афиняне не относятся к женщинам и рабам, как к гражданам, и не применяют к ним те же законы.

— В какой-то мере применяют, — не согласился Эвдемий. — Женщины, подчиняясь власти мужчин, участвуют в общественной жизни, поскольку производят на свет новых граждан. У них особая роль — роль гражданок. Афинянка, обвиненная в каком-либо преступлении, должна предстать перед судом. Что же касается рабов, никому не придет в голову сказать, что с ними должны обращаться как с равными.

— Некоторые считают, — заметил Деметрий, — что нужно лишить привилегий ремесленников и торговцев и ограничить их права. В жизни государства могут участвовать лишь истинно образованные люди, у которых есть время на размышления. С какой стати невежественные низы будут принимать законы?

— Такая точка зрения существует, — кивнул Аристотель. — Ее выразил Платон. В Афинах стараются — точнее, старались — следовать этому принципу: так, архонтами могут выбрать лишь представителей двух высших слоев общества. Но сейчас уже слишком поздно лишать гражданских прав всех афинян, занимающихся ручным трудом или торговлей. Это излишне радикальная мера, которая в определенной степени противоречит духу Солона. Кроме того, кто вы такие, чтобы закрыть путь к обогащению всем представителям этой категории, например, скульпторам? Богатство всегда останется силой. Когда-то лишь знатные могли стать богачами и крупными землевладельцами. Впрочем, земля — давно уже не единственный источник благосостояния.

— Возможно, по оптимальному пути пошла Спарта, — предположил Гиппарх Аргосский. — Ее граждане не знают черной работы, вернее, не знали, пока Спарта находилась в зените своего могущества. Свободные спартанцы могут быть лишь воинами, торговля и рабский труд не для них. Их женщины даже не занимаются домашней работой! Уже давно Спарта захватила земли Мессении и Лаконии и сделала их жителей илотами. Эти люди стали орудиями спартанцев и навсегда лишились достойного существования.

— Ты забываешь, — возразил Эвдемий, — насколько сильно Спарта зависела от торговли и ремесел в маленьких пограничных городках. А также от своих портов, таких, как Кифера.

— Думается мне, воинственные спартанцы предпочли бы ковать мечи и щиты на собственных землях, — сказал я.

— Кто знает, что ждет спартанцев теперь, когда царь Агис потерпел сокрушительное поражение в битве с македонцами, — отозвался Феофраст. — Спарта уже никогда не будет прежней.

— И все же я считаю, что их система была лучшей, — настаивал Гиппарх. — Все граждане Спарты равны, все одинаково просто одеты. Среди них нет ни мелких торговцев, ни стяжателей, ни краснобаев. Они не допускают вольности даже в речи: люди Лаконии воистину лаконичны. Однажды перед воинственной Спартой не устояли даже Афины. А Мессении лишь недавно удалось сбросить с себя ненавистное ярмо.

— Все это прекрасно, — ответил Аристотель, — но вы сами видите: долго их система не продержалась. Хотя бы потому, что, регулируя жизнь мужчин, они упустили из виду женщин. А женщины, которым все дозволено, быстро становятся избалованными и властными.

— И что же, — осведомился юный Деметрий, — по-твоему, законодатели должны уделять особое внимание манерам и нравственности женщин?

— Да, а спартанцы этого не сделали. Но, в любом случае, Спарта не может служить примером для современных государств. Обратить в рабство население целой страны — задача на сегодняшний день невыполнимая. Даже Александру, покорителю Азии, она оказалась не под силу. Да и Спарта уже не та, что прежде.

— Спартанские девушки получали образование и такую же физическую подготовку, как юноши, — задумчиво произнес Деметрий. — Вы только представьте! Они метают диски и участвуют в соревнованиях по бегу!

— Срам, — фыркнул Гиппарх. — Тела остальных эллинок всегда прикрыты. Свободная афинянка не должна обнажаться даже перед мужем. Да он и не должен просить ее сбросить все покровы. А при выполнении супружеского долга нашим женщинам не только дозволено, но даже вменяется оставлять прикрытой грудь.

— Зато спартанки считались самыми здоровыми и красивыми женщинами Эллады. А Елена, чья красота стала причиной Троянской войны, была прекраснейшей в мире.

— Елена Троянская — не более чем вымышленный персонаж, — заметил Аристотель.

— Кроме того, Елена, как и я, родилась на Аргосе, — гордо изрек Гиппарх Аргосский. Будь у Елены такое же лошадиное лицо, подумал я, возможно, Троянской войны удалось бы избежать.

— Мы уклонились от темы, — сказал Аристотель. — Теперь ты понимаешь, Стефан, почему работа над этим маленьким трактатом занимает у нас столько времени. О Спарте я собираюсь написать отдельно. Единственное, что я хочу сказать сейчас: в Спарте нет проституции, хотя бы официально. Конечно, она появилась в маленьких, удаленных от центра городках, особенно когда в обиход были введены монеты (хотя власти долго этому противились). Но хотя бы крупные города не кишат публичными домами, где телом торгуют и рабыни-порны, и вольноотпущенные.

— Все равно, — стоял на своем Деметрий, — афинская система разумнее. Публичные дома существуют, дабы мужчины могли удовлетворить плотские желания, а женщины-гражданки должны заниматься домашним хозяйством. Закон запрещает афинянкам владеть землей и домами, а также совершать сделки на сумму, превышающую стоимость одного медимна[3] зерна. Спартанки же могли владеть большими участками земли, а это создает лишние сложности, и уж конечно не добавляет женщине привлекательности.

— А мужчинам даже приходилось тайно уходить из своих бараков, чтобы заняться с ними любовью.

— Мы в самом деле отвлеклись, — закрыл тему Аристотель. — Хотя автору мифа, соединившего Ареса и Афродиту, никак не откажешь в уме и наблюдательности. Хорошие воины теряют голову от мужчин или женщин и ценят плотские наслаждения. Афродита должна любить трудягу Гефеста, но тайком бегает к Аресу.

— Но я в самом деле хочу понять, — признался я, — как следует жить человеку, от природы наделенному страстями?

— Ученые мужи, не состоящие на службе у Ареса, могут кивнуть Афродите и перейти на другую сторону улицы, — сказал Феофраст, слегка усмехнувшись собственной шутке, а шутил он нечасто. — С нами богине любви лучше не связываться. Как видишь, Стефан, написать этот трактат еще труднее, чем нам казалось, потому что мы вновь и вновь отвлекаемся от темы. И иногда по вине Учителя, — он улыбнулся Аристотелю, — который настаивает на политической важности старинных поэм и застольных песен. Но мы напишем хороший трактат, предлагающий новый взгляд на сущность государства.

— Разумеется, Афины — это лучшее государство на свете, образец для всех остальных, — с гордостью сказал Деметрий.

Аристотель улыбнулся и, кивнув Феофрасту, вышел из комнаты столь же быстро, как появился. Думаю, он вернулся в дом, чтобы проведать Пифию.

— Помнится, Феофраст назвал государство искусственным существом, — заметил я. — Словно Афины — это какая-то кукла с двигающимися ногами. Сомневаюсь, что людям это понравится.

— Возможно, лучше быть искусственным существом, — мягко возразил Феофраст, — чем живым организмом. Ибо все организмы чувствительны к холоду и смертны.

— Почему бы не оставить Афины в покое? Книги о животных будут пользоваться большим успехом.

— И книги о растениях, — вставил Эвдемий. — Ты ведь знаешь, что Феофраст считает растения своим коньком. Мы зовем его «Феофраст-садовник».

— Конечно, ему помогают рабы, — добавил Деметрий, — но он сам косит траву, а потом внимательно-внимательно ее изучает! В хорошую погоду, вот как сейчас, его силком не вытащишь из сада! А мы вечно просим его вырастить для нас свежий салат-латук.

— Так что, Феофраст, — спросил я, — ты правда хочешь составить полный перечень растений, и опишешь каждое? То же самое, что Аристотель и его ученые делают сейчас с животными?

— Что-то в таком духе, — ответил Феофраст чуть ли не застенчиво. Он слегка покраснел и потупился, словно мальчишка, которого похвалили за хорошую декламацию. — Это звучит самонадеянно, ведь в мире столько растений. Но, используя методы Аристотеля и уповая на то, что боги даруют мне терпение, силы и долгую жизнь…

— Феофраст уже знает очень много, — сказал Эвдемий.

— О, значит, тебе известно, какие растения ядовиты, а какие нет, да, Феофраст? Прекрасно, — обрадовался я. — Вы уже знаете, что мой младший брат интересовался, умеет ли кто-нибудь готовить цикуту, а я не смог ответить. Я даже не представляю, откуда берется эта цикута.

— Лучшая цикута — та, что идет на изготовление яда, — произрастает в гористой местности, в холодных и тенистых уголках, — неспешно произнес Феофраст. Он откинулся на спинку кресла, сложил руки «домиком» и заговорил неторопливо, тщательно подбирая слова, а мы окружили его, как прилежные ученики. — Так утверждает Фрасий из Мантинеи, — продолжил Феофраст, который, оседлав любимого конька, начисто забыл о смущении. — В Мантинее находят неплохую цикуту. Но самая лучшая растет на острове Кирнос, где нет ничего, кроме диких гор. Даже мед с этого острова заражен конейоном и ядовит. Изготовить смертельную дозу яда не слишком сложно, особенно если знаешь, как. У большинства овощей плод сильнее корня, но конейон не таков. Так что лучший способ приготовления — это выжать из корня сок. Для этого нужно счистить с него шкурку, порезать на кусочки и пропустить через сито, чтобы окончательно измельчить. Получившуюся кашицу следует растворить в чистой воде. Сок корня, приготовленный таким образом, а не просто измельченный, убивает быстрее, причем даже в небольшом количестве. Фрасий установил, в какой пропорции нужно смешивать конейон с соком мака, чтобы сделать смерть легкой и безболезненной, и передал свои знания другим.

— Но смерть Сократа — такого благородного мужа — не была абсолютно безболезненной, — сказал Деметрий. — Так говорит Аристотель, который слышал рассказы очевидцев. Хотя палач, «публичный человек», тщательно приготовил яд и провел процедуру по всем правилам.

— В принципе, по сравнению с тем, как умирали другие, смерть Сократа была почти безболезненной, — не согласился Эвдемий. — Все говорят, что рассказ Федона довольно правдив.

— И все же о некоторых подробностях собственной биографии Федон умалчивает, — засмеялся Деметрий. — Этот «ученик Сократа» на самом деле занимался проституцией в одном притоне и, в конце концов, уговорил великого философа купить ему свободу.

— Но все, что Федон рассказал об этом человеке, — правда, — настаивал Эвдемий, задетый тем, какое неуважение аристократ Деметрий выказывает другу Сократа. — Выходец из знатного рода, он попал в плен и был продан в рабство. Нельзя равнять его с обычными мальчиками-проститутками, торгующими своим телом на улицах. Он так хорошо говорил о философии, что Сократ купил ему свободу.

— Однажды проститутка — всегда проститутка, — убежденно заявил Деметрий. Его лицо стало надменным, и не оставалось сомнений в том, какая благородная кровь течет в жилах юноши.

— Напротив! — разгорячился Эвдемий, обычно сдержанный. — Если мне не изменяет память, Федон основал философскую школу в Элиде. Утверждать, что он не был учеником Сократа, — просто нелепо!

— Это ведь по словам Федона, — вступил в разговор Гиппарх, — Сократ продолжал говорить, хотя тюремщик предупреждал, что это может разгорячить его, замедлить действие яда и привести к необходимости принимать новые дозы, тем самым продлив его мучения. Но лучшее, что Сократ мог сделать для своих друзей, — это поговорить с ними, и он не боялся, что яд придется принимать дважды, а то и трижды.

— Да, — сказал Деметрий, — в это я, конечно, верю. Но смерть Сократа не была такой легкой и приятной, как описывает Платон, который, кстати, не был ее свидетелем. Говорят, Сократ зевал и давился, у него были судороги. Некоторых молодых людей, не выдержавших этого ужасного зрелища и отвратительного запаха яда, даже вырвало.

— Позор Афинам, которые присудили Сократа к смерти! — воскликнул Феофраст. — Но в том, что касается действия яда, Платон прав. Руки и ноги холодеют и теряют чувствительность, потом яд парализует жизненно важные органы, и жертва умирает.

Какое-то время мы все молчали.

— Конечно, человек, взявшийся за его изготовление, очень рискует, — добавил Феофраст. — Представьте себе, что случится, если он сядет завтракать, не помыв руки! Хотя, наверное, должно быть какое-то противоядие, — задумчиво проговорил он. — Под действием конейона температура тела падает ниже того уровня, который необходим для жизни. Поэтому тюремщик Сократа справедливо полагал, что разгоряченному беседой философу придется давать дополнительные дозы. Говорят, длинный индийский перец, если его размолоть и съесть, может смягчить и даже свести на нет действие цикуты. Естественно, у меня не было возможности проверить это предположение, но звучит оно вполне правдоподобно. Не исключено, что такими же свойствами обладает высушенная сладкая смола одного из арабских деревьев, которые растут только в горах.

— Как же много ты знаешь о растениях! — восхитился я.

— Феофраст — король растительного мира, — засмеялся Эвдемий. — Его книга о растениях будет огромной.

— На то, чтобы написать ее, уйдут годы, — улыбнулся Феофраст, которого это ничуть не смущало. — Кстати, нынче мы больше не увидим Аристотеля, но он очень надеется, что ты посетишь суд над Ортобулом.

III Суд нал Ортобулом по обвинению в злоумышленном нанесении ран

Разумеется, я пошел поддержать Ортобула, который должен был предстать перед Ареопагом. Есть в этом суде нечто, внушающее благоговейный трепет. В коллегию присяжных входят все бывшие архонты; иными словами, самые выдающиеся афиняне после истечения годичного срока службы в Коллегии Одиннадцати становятся ареопагитами. Таким образом, многочисленные присяжные Ареопага — самые достойные и мудрые среди смертных. Все они высокородны и прекрасно образованны (это отличает Ареопаг от рядовых судов, где присяжными могут быть граждане самого разного происхождения и общественного положения). Ареопагиты преисполнены сознания собственной значимости. Говорят, Сократу вынесли такой суровый приговор, потому что философ неуважительно вел себя на суде и даже позволил себе шутки в адрес присяжных.

Каждый суд Ареопага привлекает толпы зевак, среди которых встречаются весьма значительные персоны. Граждане, мечтающие о карьере архонта, ни за что не пропустят такое событие. В Афинах существует множество судов, участвовать в которых может любой гражданин. Какие-то дела слушаются в Одеоне, какие-то — в Стое Пойкиле и, конечно же, в Новых Судах на Агоре. Но Ареопаг — это не только самый уважаемый, но также и самый древний суд: его заседания по сей день проходят на своем исконном месте — у подножия Акрополя. Ареопаг занимается лишь важными делами, которые связаны с очень серьезными преступлениями. В их список входят убийства, а также уничтожение священных оливковых деревьев, святотатство, поджог и умышленное нанесение увечий гражданину. Сегодня слушалось последнее. Эргокл, гражданин Афин, обвинял Ортобула, гражданина Афин, в нападении с намерением нанести тяжкие телесные повреждения.

Выждав, когда соберется толпа, Басилевс провозглашает:

— Чужеземцы, прочь! Граждане Афин, приблизьтесь и внемлите! — Это традиционное начало любого судебного процесса. Затем Обвинитель и Обвиняемый приносят жертвы на маленьком алтаре среди скал холма Ареса и произносят клятвы: Обвинитель — стоя на священном камне Обвиняющего, а Обвиняемый (в данном случае Ортобул) — на священном камне Обвиняемого. Такие суды являются важными событиями религиозной и общественной жизни города, поэтому неудивительно, что на них могут присутствовать только граждане. Чужеземцам лишь неофициально разрешается наблюдать за процессом из-за веревочного ограждения, хотя, по странной иронии судьбы, именно они издавна считаются непревзойденными мастерами судебного ораторского искусства.

После произнесения клятв и обвинений на вершине холма Ареса, Обвинитель и Обвиняемый, преодолев крутой спуск, оказываются на ровной площадке, спрятанной меж скал, в тени уходящего ввысь Акрополя. Здесь воздвигнута узкая трибуна для просителей — бема. Вокруг нее располагаются судьи, в их числе — председатель Басилевс и Верховный Архонт (в удобных креслах), а также присяжные на скамьях. Возле Басилевса стоят служители, которые засекают время по клепсидре — двум специально размеченным сосудам с водой. Клепсидра — неиссякаемый источник остроумия афинских шутников.

— Не пей из нее, дай нам полный сосуд времени, — умоляют служителя одни.

— Этот? Да он готов долить туда собственной мочи, лишь бы продержать нас весь день! — фыркают другие. Но едва ли служители злоупотребляют своим положением, особенно если учесть специальную конструкцию верхнего сосуда, который наполняют до определенной отметки и откупоривают, лишь когда начинает говорить кто-то из ораторов. Его речь может продолжаться только до тех пор, пока вся вода из верхнего сосуда не перельется в нижний через маленькое отверстие, поэтому многословие не слишком высоко ценится в афинских судах. Зрителям приходится стоять. В ожидании начала суда мы толкались на специально отведенной для граждан площадке, пытаясь занять место получше. Далеко позади, по другую сторону веревочного заграждения, на тесном пятачке теснились чужеземцы.

Ожидая начала слушаний, волнуешься даже сильнее, чем перед началом новой пьесы в театре Диониса. Суд чем-то напоминает спорт. Ведь как и любое спортивное состязание, судебный процесс — это борьба по определенным правилам. И Обвинитель, и Обвиняемый имеют право произнести только по две речи; каждый из них должен хранить молчание, пока говорит другой. Продолжительность речей определяют водяные часы. Когда вода в верхнем сосуде клепсидры иссякает, должно иссякнуть и красноречие говорящего, желает он того или нет. Начинает Обвинитель, ему отвечает Обвиняемый, потом вновь вступает Обвинитель, опровергая сказанное противником, а последнее слово остается за Обвиняемым. Присяжные должны вынести приговор на основе этих четырех речей, которые могут прерываться показаниями свидетелей и предъявлением улик, например, документов.

Злоумышленное нанесение ран — достаточно серьезное обвинение. Но вскоре стало очевидно, что обстоятельства этого дела — драки в публичном доме — придают ему некий двусмысленный оттенок. Перед произнесением клятв, в толпе и даже среди архонтов прозвучало немало плоских шуточек. Некоторым доставляло несказанное удовольствие лицезреть величественного Ортобула, благодетеля и мецената, в новой роли обвиняемого, которому грозит принародное осмеяние, позор и лишение имущества.

Никто бы не назвал Ортобула высоким, крупным или ширококостным, однако он всегда держался столь прямо и ходил так изящно и неторопливо, что казался выше своего среднего роста. У него были вьющиеся светло-каштановые волосы и мягкая, очень ухоженная борода. В глаза сразу бросались великолепные зубы и обворожительная улыбка. Но сегодня Ортобул не улыбался. Одетый в красивый белый хитон, он, сохраняя свое обычное достоинство, стоял в стороне, ожидая, когда его противник начнет говорить и изложит суть своих претензий.

По левую руку от Ортобула стоял его старший сын Критон, который, как и полагалось, был главным защитником отца, по правую — Филин. Это был необыкновенно красивый, рослый мужчина. Проникновенный взгляд голубых глаз, темные кудри и длинные ресницы делали Филина желанным как для женщин, так и для мужчин. В дни его юности, минувшей, впрочем, не так давно, многочисленные возлюбленные воспевали его красоту в страстных стихах. Сам же Филин чаще предпочитал женщин. Поговаривали, что одно время он содержал нескольких любовниц. Сейчас же, если верить Марилле, его подругой была вольноотпущенница по имени Ликена. Филин был любим в Афинах, мог давать деньги в долг, не особенно заботясь о том, чтобы получить их обратно, а также славился красотой и добрым, веселым нравом. Но, глядя на этого человека, я понял, что приятные манеры и длинные ресницы — не единственные его достоинства. Филин показал, какой он пробы, встав рядом с Ортобулом. Лишь смельчак добровольно согласится давать показания в самом грозном суде Афин.

Итак, сторону Обвиняемого представляли сдержанный Ортобул, красавец Филин и юный Критон. Но немного поодаль я заметил небольшую группу взволнованных и плохо одетых людей, которых охраняли скифские лучники, призванные поддерживать общественный порядок. Очевидно, это были рабы Ортобула, которых в любой момент могли увести на допрос, если суд решит, что нуждается в их показаниях. Рабов и рабынь из публичного дома наверняка уже пытали, но Ортобул пока защищал своих домашних. Среди них я различил знакомую женскую фигуру, закутанную в накидку. Марилла, девушка с умоляющим лицом и огромными серыми глазами, сейчас сидела, окруженная лучниками, и гадала, удастся ли ей избежать пытки.

Басилевс снова выкрикнул ритуальный приказ:

— Чужеземцы, прочь! Граждане Афин, приблизьтесь и внемлите! — Присяжные уселись на скамьи, гражданам-зрителям пришлось довольствоваться теми местами, которые они успели отвоевать, и все смолкли, ожидая первой речи, произносить которую, естественно, надлежало обвинителю Эргоклу. Эргокл был небольшого роста, но казался выше, благодаря густой гриве темных волос, нынче старательно приглаженных в некое подобие прически. Крошечные, зоркие глазки Обвинителя беспрестанно бегали туда-сюда; какой-то шутник сказал, что Эргокл, мол, пытается разглядеть свой нос, но тщетно — такой он маленький и курносый. Эргокл всегда был самоуверен, а благодаря острому языку не только справлялся с врагами, но и обрел нескольких друзей.

Сейчас он подошел к трибуне быстрым и твердым шагом, как человек, которому не терпится в бой. Слегка взмокший под весенним солнцем, он стоял на низкой беме, серьезно глядя на Верховного Архонта. Едва из клепсидры начали вытаскивать пробку, он заговорил.

Обвинительная речь Эргокла

— Афиняне, обвинение, с которым я пришел к вам сегодня, — простое и ужасное. Лишь благодаря милости богов я жив — и зряч! Ибо Ортобул выслеживал меня, чтобы изувечить, он ударил меня и почти лишил зрения! Только благодаря милости богов и своевременному вмешательству друзей я спасся от зверской силы и жестокости этого человека. «Как это могло произойти? — спросите вы. — Почему?» Причина не делает чести Ортобулу, равно как и мне: я признаю, что это была всего лишь ссора из-за женщины, к тому же рабыни. И все же, афиняне, вспомним, что распря между Агамемноном и великим Ахиллом, потрясшая эллинов и грозившая сорвать осаду Трои, разгорелась из-за рабыни, которую славные герои никак не могли поделить. Я нахожусь в положении Ахилла, которого до глубины души оскорбил поступок Агамемнона, посмевшего отнять у него женщину.

Вот как обстояло дело, афиняне. Мы с Ортобулом заключили договор на совместную покупку рабыни, которая в результате становилась нашей общей собственностью. Это означает, что мы получали на нее равные права. Оплаченный счет на эту покупку представлен среди прочих вещественных доказательств. Я признаю то, что вы, по всей вероятности, услышите от свидетелей: я был очень доволен сделкой, ибо столь дорогостоящее приобретение было мне тогда не по средствам. Юная рабыня, о которой идет речь, — это сикилийка по имени Марилла. Никто не подвергает это сомнению.

Он в упор посмотрел на закутанную в накидку девушку, которую стерегли лучники.

— Но потом — что за несправедливость! Ортобул присвоил эту рабыню и отказался делить ее со мной, имеющим на нее абсолютно такое же право!

Эргокл бросил свирепый взгляд на невозмутимого Ортобула, облаченного в прекрасный белый хитон. Тот стоял и слушал, бесстрастный и полный сурового спокойствия, хотя обвинитель не сводил с него горящих ненавистью глаз.

— Я вновь настаиваю на том, что рабов Ортобула, особенно интересующую нас сикилийку Мариллу, нужно допросить, — объявил Эргокл. — Их показания могут подкрепить мое обвинение, и лишь противозаконное вмешательство Ортобула мешает мне получить эту необходимую поддержку. Я по-прежнему претендую на эту женщину. Ортобул, пытаясь скрыть от суда свою неправоту, будет утверждать, что мы с друзьями вступили в заговор против него. Однажды вечером я действительно постучал в его парадную дверь. Со мной действительно пришли друзья, желая оказать мне поддержку и потребовать выдачи Мариллы. Он скажет вам, что мы пришли с намерением учинить беспорядок и чуть не вломились в дом. Это ложь. Он станет утверждать, что мы подрались с его привратником и повредили входную дверь, пытаясь силой проникнуть в гинекей. И поделом ему, скажу я, ибо Ортобул обошелся с нами бесчеловечно! Но рассудите сами: стали бы мы ломиться в парадную дверь, если бы всерьез хотели пробраться на женскую половину? Нет, мы воспользовались бы черным ходом, не охраняемым и не представляющим собой серьезного препятствия!

Среди зрителей послышались сдержанные смешки, но Эргокла не так-то просто было смутить.

— Мои друзья подтвердят, что мы учтиво попросили Ортобула отдать нам женщину, но в ответ получили от него и привратника лишь брань и побои. Мы вызываем в качестве свидетеля Критона, старшего сына Ортобула, хотя он, конечно, предпочел бы выступить на стороне защиты.

Тут Эргокл вызвал двух своих друзей, которые с разной степенью убедительности подтвердили, что все произошло именно так, как рассказал Обвинитель. Затем вызвали главного свидетеля, старшего сына Ортобула.

Третий свидетель обвинения: Критон, сын Ортобула

— Помню, я услышал какую-то возню у входной двери: пение, стук, возгласы — так обычно шумят подвыпившие гуляки. Но лишь когда меня позвал отец, я понял, что происходит что-то серьезное. Я вышел и увидел этих людей. Я попытался выставить их из дома. Одному я двинул в плечо, другому в грудь, но сейчас я уже не могу сказать, кому — куда. Да, я ударил нескольких людей и несколько раз. Они кричали и ругались, и я решил, что они могут напасть на дом.

Эргокл продолжает свою обвинительную речь:

— Повторяю: мы получили лишь брань и побои. Вы видите, что старший сын Ортобула Критон — рослый семнадцатилетний юноша, вполне созревший для несения воинской службы, и он сам признается, что неоднократно ударил нас. Ортобул отказался удовлетворить наши притязания и выдать нам женщину, как сделал бы достойный, законопослушный муж. Хотя, по свидетельству очевидцев, он неоднократно утверждал, что, женившись, продаст часть своих рабов, дабы разместить в доме челядь супруги. Как разумный человек, он понимает, что не может вечно владеть всеми своими рабами, так почему бы не расстаться с сикилийкой? Видите, афиняне, превыше всего Ортобул ставит плотские наслаждения. В хорошем публичном доме ты получаешь удовольствие и платишь, но Ортобул, считая, что он не такой, как все, желает наслаждаться Мариллой в одиночку и не платить за это ничего. Он должен отдать эту рабыню мне, ибо я уплатил за нее половину суммы. Но он не пожелал внять голосу разума, когда мы пришли в его дом с законной просьбой.

Однако это далеко не все. Ортобул зверски напал на меня, когда мы встретились в доме, который многие из вас знают, но предпочитают не упоминать в приличном обществе. Я говорю о доме вольноотпущенницы Манто, увеселительном заведении для обеспеченных мужчин. Той ночью мы с друзьями захотели поразвлечься. Я признаю это. Мы пришли посмотреть на красивых мальчиков и флейтисток, выпили немного вина — возможно, даже больше, чем немного. Но он — Ортобул — тоже был у Манто. Видите, какую он ведет распутную жизнь, афиняне! Прекрасной Мариллы ему мало, этот сибарит пожелая насладиться и девочками Манто. Но не только это привело Ортобула в публичный дом, я уверен, что он следил за мной, вынашивая свои злодейские замыслы. Увидев этого человека, с которым некогда меня соединяли узы дружбы, я, не подозревая ничего худого, подошел к нему с учтивым приветствием. Я имел полное право сказать то, что сказал. Крылатые слова, как писал Гомер. Я произнес крылатые слова. Я обвинил Ортобула в том, что он украл у меня женщину и заявил, что в любой день могу вернуть ее и наслаждаться ею часто и неутомимо, дабы наверстать упущенное.

Что ж, афиняне, постепенно мне становилось ясно, что Ортобул не случайно оказался в доме Манто. Заговор, заговор против меня! Он долго выжидал, надеясь застать меня врасплох, беспомощного и безоружного, лишить жизни и владеть Мариллой безраздельно. Видя, что я обессилел из-за выпитого вина, он стал глумиться надо мной. Я возмутился, а он нанес мне удар кулаком — потом еще и еще! Хотя прекрасно знал, что я гражданин и, следовательно, его поведение противозаконно! Ортобул швырнул меня на пол. Когда я попытался встать, у него в руках — только представьте — оказалось смертельное оружие! Он разбил кувшин и пошел на меня, потрясая острым черепком.

Слушатели сдержанно захихикали. В глазах Эргокла полыхнула злоба.

— Вы думаете, это пустяк? Осколок ничуть не хуже кинжала, им без труда можно поранить и даже убить. Ортобул, устроивший драку в публичном доме, накинулся на меня, словно безумный, и нанес мне страшный удар в голову. Я упал — кровь заливала мне глаза — будто алая завеса скрыла от меня окружающий мир. Я ничего не видел и думал, что истеку кровью. Я слышал отчаянные вопли друзей, помню, кто-то закричал: «Ты убил его!» Ортобул поспешно скрылся, даже не потрудившись выяснить, жива ли его жертва, — то есть я, граждане. Видите этот шрам?

Все начали щуриться, силясь рассмотреть крохотную полосочку над левой бровью Обвинителя.

— А мой глаз? Искусный врачеватель исцелил его, но я думал, что ослепну, ибо на много недель мир лишился для меня красок. Мой врач может подтвердить это. Я так ослабел, что долгое время передвигался в носилках, будучи не в состоянии ходить.

Следующим свидетелем был врач-чужеземец, кроткий человечек, живущий в постоянном страхе перед недовольством господина — бывшего или будущего. Достойный эскулап подтвердил, что у Эргокла был порез и синяк под глазом и что он выглядел как человек, переживший потрясение.

— Ты советовал Эргоклу три недели передвигаться в носилках? — спросили его.

Врач ответил отрицательно.

— Ты советовал ему начать ходить? — спросили его.

— Да, — произнес он. На вопрос о том, страдал ли Эргокл от хромоты и была ли его голова серьезно повреждена, врач ответил: — Трудно сказать наверняка.

Эргокл продолжает свою обвинительную речь:

— Боги милостиво сохранили мне жизнь, а Асклепий-целитель — здоровье, что не умаляет вину злодея Ортобула. К счастью, ему не удалось убить меня. Но его преследования возмутительны. Его зверское нападение неслыханно! Злоумышленное нанесение ран, представляющих прямую угрозу моей жизни и причинивших мне немалые страдания, — это преступление. По законам Афин.

Ортобул совершил это злодеяние намеренно, а теперь еще и настаивает на своей невиновности. Но его вина очевидна. Ее доказывает уже то, что от суда утаивают важные сведения. Где девчонка, Марилла? Она — ценный свидетель, суд нуждается в ее показаниях. Почему ее не вызвали, почему не записали ее слова? Я скажу вам, почему. Вам известно, что она — рабыня, а рабов всегда пытают при допросе. Ортобул заявил, что не допустит этого! Видите, он хочет владеть ею один, из-за чего и разгорелся наш спор! Противозаконно стремясь быть единственным владельцем Мариллы, он не позволяет подвергать ее пытке и, таким образом, не дает ей быть свидетелем. Видите, как он коварен? Вы должны отклонить его требования. Отдайте девчонку в руки палачей. Отнимите ее силой, раз она все равно не достанется мне, пусть не достанется и ему! Она — наша общая собственность. Между прочим, я тоже рискую, ставя себя в невыигрышное положение. Разумеется, Ортобул ей теперь больше по нраву. Она вступила с ним в злодейский сговор против меня. А со мной ни в какие сговоры против него она не вступала.

Слушатели прикрывают руками рты, чтобы скрыть улыбки.

— Я заканчиваю, господа. Этот человек повинен в гнусном преступлении. Преступлении против гражданина Афин! Вся собственность Ортобула должна перейти к вам — вся, за исключением распутной девки, ибо я имею на нее законное право. Недостающую часть суммы я обязуюсь внести в Казну, едва на собственность этого человека наложат арест. Я уже делал такое предложение нашим государственным мужам, желая также возместить ущерб, причиненный дому Ортобула, — но не признаю своей вины. Я убежден, — заключил Эргокл, кинув быстрый самодовольный взгляд на собравшихся, — я убежден, что его парадный вход страдал от нападений гораздо чаще, чем он говорит. Впрочем, пожелай я прибегнуть к силе, я мог бы взять штурмом вход гораздо более узкий, чем дверь Ортобула!

Взрывы бурного веселья среди слушателей.

Преисполненный мрачного удовлетворения, в частности от последней оскорбительной шутки, Эргокл сел. Председатель-Басилевс обратился к присутствующим с просьбой сохранять спокойствие и не вести себя, как школяры. Теперь пришла очередь Ортобула занять место на трибуне. Всем было интересно, как он себя поведет. В конце концов не каждый день достойных граждан уличают в драке из-за шлюхи. Ортобулу не изменило его обычное хладнокровие. Он говорил просто и ясно, избегая повышенных тонов, в отличие от возбужденного Эргокла. Но даже его голос, всегда такой глубокий и убедительный, слегка дрожал от волнения.

Речь Ортобула в свою защиту

— Афиняне, для меня — большая неожиданность оказаться здесь, да еще в качестве ответчика. Уверяю вас, это страшное обвинение в нападении и злоумышленном нанесении ран — совершенно безосновательно. Мы с Эргоклом приобрели рабыню, известную под именем Марилла, это чистая правда. Правда и то, что я заплатил больше, чем Эргокл — доли, которые мы внесли, вовсе не были равными. Вы убедитесь в этом, взглянув на представленный ранее счет. Однако Эргокл утаил от суда, что вышеизложенным событиям — точнее, его версии этих событий — предшествовал один разговор. Я сказал, что он жестоко обращался с рабыней, а это не входило в наше соглашение. Я пообещал выкупить его долю — напомню, что большая доля и так принадлежала мне, — и хотел незамедлительно подарить рабыне свободу. Все это пришлось Эргоклу не по нраву, но мое предложение было честным и достойным. Я знал, что сама Марилла, обиженная его жестоким обращением, не желает иметь с ним дела. Я честно предупредил Эргокла, что он получит деньги, но не женщину, которую отныне я поселил в собственном доме.

Вы уже слышали, что однажды вечером Эргокл в сопровождении друзей появился у меня на пороге и, осыпая нас угрозами, стал грубо требовать Мариллу. Даже из его собственных слов очевидно, что поведение этих людей было неслыханно буйным. Они силой попытались войти, но привратник — не без нашей с сыном помощи — выставил их вон, что не противоречит законам Афин. Даже если Эргокл и его шайка получили несколько тумаков, пусть считают, что дешево отделались, ибо они заслуживали большего! Многим школьникам в играх со сверстниками везет гораздо меньше, но им и в голову не приходит бежать плакаться папочке.

Потом этот человек подстерег меня в таком месте, которое, с одной стороны, не назовешь уединенным (как мой дом), а с другой — общественным (как Агора); место, где он мог напасть на меня, ничем не рискуя. Я пришел в публичный дом Манто, не предполагая, что столкнусь там с Эргоклом. Конечно, частые посещения публичных домов — не та вещь, которой следует гордиться. Но я не делаю из этого тайны. Всем известно, что я вдовец и должен следовать зову своего мужского естества, это только разумно. Наверняка Эргокл знал, что может встретить меня у Манто. Зачем бы мне выслеживать его? Логичнее предположить, что это он устроил мне засаду, но, решив скоротать время ожидания за кружкой вина, переоценил свои силы. Завидев меня, он нетвердой походкой двинулся навстречу и начал выкрикивать оскорбления. Это подтвердит мой свидетель.

Первый свидетель защиты: Филин, сын Филина из Кефизии

— Я Филин, сын Филина, афинянин из дема Кефизии.

Я давно знаю Ортобула, у нас немало общих знакомых. Ортобул неизменно сдержан, великодушен и миролюбив.

В ту ночь я тоже был в публичном доме Манто и знаю, что произошло. У меня сложилось впечатление, что Эргокл начал пить задолго до появления Ортобула. Разумеется, именно он подошел к Ортобулу, а не наоборот. Он произнес столько бранных слов — неужели мне придется повторить все? Некоторые прозвучат не слишком уместно на таком достойном собрании. Тогда я плохо знал Эргокла, и его поведение поразило меня. Я велел ему прекратить, отойти и сесть. Я также предложил ему перекусить, чтобы уменьшить опьянение, которое столь явно бросалось в глаза. Эргокл заявил нечто вроде: «Я съем уши и половые органы Ортобула, жареными!» Затем он угрожающе замахнулся и полез в драку. Казалось, никому не угрожала серьезная опасность. Ортобул просто защищался. Я не верю, что Эргокл сильно пострадал. Я отправился за помощью и потребовал, чтобы люди Манто положили конец этой стычке и увели Эргокла.

Ортобул продолжает речь в свою защиту

— Теперь вы знаете, как было дело. Все произошло именно так, как свидетельствует Филин. Эргокл увидел меня и подошел — тогда как я не искал встречи с ним и ни на кого не нападал. Он произнес сбивчивую обличительную речь, изобилующую бранными словами, а затем поднял на меня руку. Естественно, я имел полное право защищаться! Я ударил его в ответ и, пытаясь утихомирить, сбил с ног. Падая, он опрокинул стол и разбил стоящий на нем кувшин. Да, я взял черепок от кувшина. Но я не пользовался им как оружием. Эргокл упал и сам поранился об осколки — вот и все.

И уж конечно, злой умысел — последнее, в чем меня можно обвинить! Неужели человек, замышляющий нападение или убийство, отправится на место преступления безоружным, надеясь, что в ответственный момент Фортуна не оставит его своей милостью и под руку подвернется что-нибудь подходящее? Конечно, нет! Это было бы просто нелепо, господа. Он вооружается дубинкой, кинжалом или чем-нибудь в этом роде. Ни один человек не планирует нанести врагу серьезные увечья без оружия. И потом, если Эргокл, как он утверждает, оказался в моей власти, почему я, устроивший ему засаду, не воспользовался моментом и не убил его? Если я, лелеявший такие злодейские замыслы, мог делать с ним все, что хотел, почему я не прикончил его? Обвинение Эргокла нелепо, оно раздуто из пьяной драки, которую он сам и устроил.

Афиняне, я ударил Эргокла — это правда. Я сильно ударил его в ухо. Но это все. Вот из-за чего он поднял такой переполох, утверждая, что синяк под глазом — это страшная рана. Почему он это делает? Он хочет забрать то, что принадлежит мне по праву. Он завидует моим успехам и не может смириться с тем, что Марилла предпочла меня ему. Ибо есть люди столь слабые и неуверенные, что их заботит даже отношение рабов и собак. Он хочет уничтожить меня, просто чтобы потешить уязвленное самолюбие. Видите, Эргокл сам охарактеризовал себя с худшей стороны.

Что прибавить? Мой противник показал себя слабаком, трусом, лжецом и задирой. А также сквернословом, способным устроить драку в публичном доме. Есть ли основания верить его словам? Прислушайтесь к голосу разума. Спросите себя, достойнейшие афиняне, для чего создавались наши законы. Неужто для таких пустяков? Неужели Ареопаг должен заниматься синяками? Я стою перед вами, покорный вашей воле, но знаю, что ареопагиты не только могущественны, но и справедливы. Они не допустят, чтобы неправота и уязвленное самолюбие восторжествовали.


Выступление Ортобула приняли благосклонно. Впрочем, никого не удивляло, что именно ему принадлежали симпатии большинства присяжных. Следующие речи в большей или меньшей степени повторили предыдущие и мало повлияли на мнение судей и зрителей. Это не укрылось от мудрого Ортобула, и он закончил свою вторую речь задолго до того, как иссякла вода в клепсидре. Басилевс заметил, что, по афинским законам, мужчины, поссорившиеся из-за проститутки, должны обращаться к официальному посреднику. Приговор был вынесен незамедлительно, хоть и не совсем единогласно. На свое счастье, Эргокл получил около четверти голосов (так, по крайней мере, сказали учетчики), и это спасло его от унизительного штрафа за необоснованный иск, ибо каждый Обвинитель должен убедить хотя бы четверть присяжных Ареопага. Хотя на стороне Ортобула было три четверти присяжных, ему все же пришлось уплатить пеню за нарушение общественного порядка — и это, казалось, совершенно удовлетворило остальных. Чтобы вступить в права владения Мариллой, Ортобулу вменялось выплатить долю Эргокла и пеню представителю суда. Суд считал своим долгом проследить за тем, чтобы долг Эргоклу был полностью погашен. Из доли Эргокла вычли пятнадцать драхм — в счет ущерба, причиненного жилищу Ортобула. Пеня за нарушение общественного порядка составляла две драхмы, сумма чисто номинальная.

Чтобы окончательно уничтожить Эргокла и его сподвижников (ряды которых стремительно редели), Ортобул вызвался заплатить на месте, причем не только две драхмы, но и долю Эргокла, которому был незамедлительно представлен счет.

— Теперь мы знаем, что важным господам все позволено, — проворчал один из друзей Эргокла. — Отвертеться от обвинения в нападении и нанесении ран стоит им не дороже хорошего обеда или ночи в борделе!

— Вот он идет, со своей любовницей, добытой неправедным путем, — сказал второй свидетель Эргокла. Эргокл остановился и вперил злобный взгляд в спину удаляющегося врага. И правда, Ортобул решил лично проводить домой своих рабов, несказанно счастливых, что им удалось избежать пытки. Обернувшись, чтобы поблагодарить друзей за поддержку, он еще раз продемонстрировал обаятельную улыбку. Вскоре Ортобула и Критона нагнал верный Филин: все трое зашагали рядом, не скрывая торжества.

— Я же говорил, что ничего хорошего из этого не выйдет, — заметил свидетель Эргокла.

— Ничего подобного ты не говорил, — рявкнул Эргокл. — Эта женщина моя! Ортобул не имеет на нее прав!

Недовольными остались только Эргокл и его свидетели. Ареопагиты считали, что вынесли справедливый вердикт, и полумили искреннее удовольствие от суда. Зрители бурно веселились и обменивались плоскими шуточками.

— Не буду утверждать, что обвинение Эргокла было совсем уж нелепым, — заметил Аристотель, когда мы спускались с холма. — Но без нелепости не обошлось. Неубедителен до смешного — так бы я сказал. Искусство убеждения состоит в том, чтобы не позволить зрителям смеяться там, где не надо. А Эргокл… Даже когда он намеренно глумился над своим противником, это звучало так, словно его просто не учили риторике.

— Значит, ты все слышал? — спросил я. — Ты много помог Ортобулу с речью?

— Всего я не слышал, — ответил Аристотель. — Но услышанного мне хватило. Что касается защиты, я добавил всего несколько штрихов. Ортобул искал помощи и поддержки, но и без меня был на правильном пути. Разумеется, он сам понимал, что не стоит замалчивать драку в публичном доме Манто.

— Полагаю, — заметил я, — теперь Ортобул может быть совершенно счастлив. С ним осталась его наложница, которая, кстати, будет по гроб жизни благодарна своему господину, спасшему ее от пытки. Я рад, что видел красавицу Мариллу. Клянусь Зевсом, присяжные не отказались бы взглянуть на нее.

— И не только присяжные.

— Не странно ли: мне кажется, Ортобул лишь вырос в глазах общества, хотя его участие в этой постыдной драке теперь ни для кого не тайна.

— Его политические соперники об этом не забудут, — покачал головой Аристотель. — Что может неблагоприятно сказаться в будущем. Но сегодня ему повезло с противником. Едва ли найдется хоть один человек, который питал бы симпатию к Эргоклу. Кто знает, возможно, шалость в публичном доме Манто и весь этот шум вокруг рабыни-наложницы пойдут Ортобулу на пользу. Не таким жестким станет его… Ох, кажется, я, сам того не подозревая, чуть не отпустил плоскую шуточку. Я хочу сказать: люди станут лучше относиться к Ортобулу, зная, что и за ним водится грешок. Совершенство нас отталкивает. Вспомни судьбу Аристида. Зовись он, скажем, Аристид Ленивый, а не Аристид Справедливый, может, его и не подвергли бы остракизму.

Казалось, Аристотель не ошибся: влияние Ортобула возросло. А потом настало лето — то самое нескончаемое лето, когда Александр без устали преследовал Дария, Великого царя Персии, в конце концов, убитого собственными бывшими сторонниками, — и Ортобул женился. Едва собрали первый урожай, он, не дожидаясь студеного гамелиона — месяца, когда принято заключать браки, — взял в жены некую Гермию, вдову Эпихара. Эта женщина владела огромным состоянием. Мы с Аристотелем были в отъезде и узнали обо всем лишь осенью, снова оказавшись в Афинах. Говорили, что брак с молодой богатой вдовой очень выгоден для Ортобула.

— Возраст еще позволяет Гермии родить, — сообщила мать, которая считала своим долгом рассказать возвратившемуся в родной дом сыну обо всем, что произошло за время его отлучки. Она с удовольствием пересказывала последние новости, смазывая мне левое плечо, — тяжелая рана от копья, которую я получил на побережье Азии, все еще болела, но мать, колдуя с мазями и горячими компрессами, умудрилась частично вернуть моей левой руке подвижность. «Глупый мальчишка!» — повторяла она, сокрушаясь, что ее сын угодил в такой переплет, а когда я попытался объяснить, что был ранен в опасной схватке, и вовсе рассердилась. Мать считала, что мне давно пора остепениться: «Шатаешься по свету, а все без толку, — неблагодарно ворчала она. — Лучше бы сидел в Афинах и заводил полезные знакомства».

— Ортобулу повезло, что у Гермии нет сыновей, только маленькая дочь. Не надо опасаться, что бойкий отпрыск Эпихара наложит руку на его добро, — болтала мать, деловито растирая мое плечо. — Ох, Стефан, сердце мое разрывается, когда я смотрю на твою рану! Зачем оставил ты родной дом, какого счастья искал в чужих землях? Я готова разрыдаться. Да, а Гермия красива — такие густые темные кудри. Стройная, как деревце, ее рабы говорят: полна сил. Скоро понесет, я уверена. Да, в целом я одобряю этот союз.

Я рассмеялся про себя: ни Ортобул, ни родственники Гермии не потрудились спросить совета Эвники, дочери Диогейтона.

— Помяни мое слово, — продолжала мать, — она своенравна, эта Гермия. Их семейка всегда стремилась к славе. Знаешь, дядю Гермии, Фанодема, удостоили золотого венца, все деньги он тратит на религиозные праздники. Говорят, она управляла поместьем Эпихара, даже когда тот не был в отъезде. Женщина себе на уме — вот что я скажу. И все родственники у нее такие же, хлебом не корми — дай покомандовать. Не то что семья Ортобула — они люди обходительные, скромные.

Это была обычная женская болтовня. Но все граждане Афин говорили то же самое, хотя бы потому, что патриот Ортобул, настроенный против Македонии, женился на вдове богатого Эпихара, который (по крайней мере, в последние годы жизни) поддерживал Александра. После смерти мужа Гермия получила огромное наследство. Разумеется, семейное поместье, городской дом, а также собственность в Афинах и Пирее достались троюродному брату Эпихара. Женщина ведь не имеет права распоряжаться деньгами и заключать сделки на сумму, превышающую стоимость одного медимна зерна. Зато муж может завещать жене сколько угодно движимого имущества, и, как говорили, Эпихар не поскупился, оставив Гермии украшения, рабов, прекрасную мебель, серебряную кухонную утварь, огромные старинные вазы. Еще больше получила ее малолетняя дочь: бронзовые статуи, роскошные драгоценности, полные мешки монет, скот, лошадей, мулов и рабов — всем этим добром до поры, до времени также распоряжалась Гермия. Вдобавок, отец завещал ей долю в бронзовых мастерских. Сможет ли состоятельная вдова, наверняка разделяющая взгляды покойного мужа, изменить политические пристрастия Ортобула, вскружат ли ему голову несметные богатства Эпихара? Это интересовало многих.

Хотя дом в Афинах не мог официально принадлежать Гермии, ибо женщине запрещено владеть недвижимостью, родственники бывших супругов собирались продать его в пользу дочери Эпихара. Когда в конце лета я возвратился из дальних странствий, особняк как раз готовили на продажу. Ходили слухи, что, уступая желанию жены, Ортобул брал к себе в дом рабов Гермии. Такой договор будущие супруги втайне от всех заключили еще до бракосочетания: Ортобул пообещал избавиться от своих домашних рабов, едва будет продан дом Эпихара.

А Критону и Клеофону пришлось смириться с появлением мачехи. «Они боятся, как бы у Ортобула не появились новые наследники», — говорили одни. «Брак с Гермией значительно преумножил их семейное состояние», — возражали другие. Увлечения этих юношей стоили дорого: Критон, например, любил гонки на колесницах и мечтал о собственной упряжке. Теперь же отцу будет легче вывести их в люди. Одно не вызывало сомнения: дела Ортобула шли превосходно. Сначала суд, где ему удалось показать себя в лучшем свете. Теперь — удачный брак, который преумножил состояние Ортобула и наверняка благоприятно скажется на его будущем. Когда я встретил Ортобула в начале осени, он выглядел очень довольным собой. Возможно, боги, по крайней мере, некоторые из них, были к нему слишком благосклонны.

IV Яд в Афинах

Оглядываясь назад, я понимаю, что описываемые мною события относятся к двум разным отрезкам времени. Обед (хотя в данном случае это слово — не более чем насмешка) с Аристотелем, разговор о цикуте и суд над Ортобулом произошли в период, который я назвал бы хорошим, а потом разразилась беда. Умерла жена Аристотеля, и убитый горем Основатель Ликея неожиданно подвергся нападкам со стороны афинских патриотов. Он решил, что будет разумнее временно уехать из города. По воле провидения мы вместе отправились в путешествие к восточным островам. Однако странствия завели нас гораздо дальше, чем задумывалось изначально, к тому же я был в Азии впервые. После долгих злоключений мы вернулись в Афины — это произошло осенью того года, когда скончалась Пифия, а также Дарий, Великий царь Персии. Наши странствия закончились, а судьба вела Александра все дальше на восток, к покрытым вечным снегом вершинам Кавказских гор. Он преследовал персов, прежде всего — изменника Бесса, который устроил заговор против Дария и провозгласил себя новым Царем Персии.

Я был несказанно рад вновь оказаться дома после долгого и трудного путешествия на Восток и обратно. Как уже говорилось выше, я все еще страдал от раны в плече, полученной в отчаянной схватке. Но сейчас я вполне окреп, чтобы снова нанести визит в публичный дом. Я благодарил Фортуну за такую возможность, поскольку давно не удовлетворял должным образом свои желания и считал, что имею полное право немного поразвлечься. Если бы я только знал, как долго буду сожалеть о том, что тоска по любовным приключениям охватила меня именно тогда, а не накануне! Ибо этой ночью мне не суждено было вкусить заслуженного наслаждения, другим же она принесла лишь опасности, боль и потери — включая самую тяжкую утрату, какую может понести человек.

Я остановил свой выбор — роковая ошибка! — на доме Манто, о котором столь много говорили на суде над Ортобулом. Этот был один из лучших и самых дорогих публичных домов — иначе столь богатый и утонченный человек, как Ортобул, не стал бы его завсегдатаем. Разумеется, по закону, посещение публичного дома не может стоить больше двух драхм. А есть места, где за удовольствие возьмут и того меньше; я уже не говорю о жалких созданиях, топчущих пыль боковых улиц и скрывающихся в тени городских стен, — их услуги обойдутся не дороже, чем в пол-обола. Но солидные публичные дома предоставляют гостям мягкие ложа и прекрасно обставленные комнаты, где можно насладиться дорогим вином, вкусной едой и обществом прелестниц. Вот где миролюбивый Ортобул столкнулся со скандалистом Эргоклом, нашедшим отвагу на дне бутылки. В доме Манто всегда звучала музыка: у нее было несколько флейтистов и флейтисток, а также девушки, играющие на тамбурине. За тонкое постельное белье, сносную выпивку, хорошее угощение и музыку с клиентов взималась дополнительная плата. Раскошеливайся, если хочешь провести Ночь в подобном заведении, а не в жалком притоне под Акрополем. В базарный день длинные очереди мужчин выстраиваются перед каждой такой конурой, больше напоминающей коробку с дверью, нежели дом; их обитатели, бедные девочки — или юноши, как друг Сократа Федон, — зарабатывают себе на хлеб, обслуживая вереницу клиентов в крохотной комнатке на узкой постели.

Итак, я предался удовольствиям дома Манто, и сначала все шло просто чудесно. В гостиной полукругом стояли прелестные девочки, облаченные в тончайшие хитоны, в ушах у каждой поблескивали серьги (закон смотрит на драгоценности проституток сквозь пальцы, хотя все украшения, подаренные рабыням, принадлежат их хозяевам). Осмотревшись, я выбрал девушку по имени Кинара. Мы с ней немного перекусили и выпили вина, лишь слегка разбавленного водой. Дочерям и женам афинских граждан вино недоступно, а вот проститутки пьют его довольно много. Потом мы отправились наверх, в маленькую комнатку моей сегодняшней партнерши.

Девушка сбросила одежду, и я жадно пожирал ее взглядом, с сожалением вспоминая, что, вступив в брак, не смогу увидеть супругу обнаженной. Но когда цель моего ночного визита была почти достигнута, внизу вдруг раздался вопль, такой громкий, что я не смог пропустить его мимо ушей, а Кинара и вовсе подскочила, словно испуганный заяц. Наверное, она подумала, что арестовали хозяйку или устроили драку. Однако кричали в основном женщины: «О Зевс-Громовержец!», «Персефона!», «О нет!» и «На помощь!» Кое-как одевшись, я побежал вниз, слыша за спиной легкие шаги Кинары. Я опасался, что она станет путаться под ногами. Однако едва мы спустились, она вместо того, чтобы мешать или кидаться в слезы, благоразумно исчезла в лабиринте комнат.

В доме царил страшный переполох, все беспорядочно метались по тускло освещенным комнатам, какие-то люди входили через боковую дверь. Я заметил, что за ней была короткая дорожка, ведущая в соседний дом. По сравнению с покоями Манто он казался совсем крошечным. Я зашел через заднюю дверь. В маленькой спальне с земляным полом я обнаружил кровать — и человека.

Его одиночество не скрашивала прекрасная гетера, и было ясно, почему. Человек не лежал, а скорее распростерся на кровати. От него исходило ужасное зловоние. Разбросанные кругом полотенца были насквозь пропитаны рвотой.

— Он мертв! — крикнула какая-то женщина с фонарем в руке и склонилась над телом. Я без труда узнал в ней Манто, хозяйку публичного дома, которая была почти вдвое старше любой из своих девочек. Внимательно посмотрев на тело, я пришел к такому же выводу. Лицо мужчины налилось кровью, раздулось и посинело, лиловые губы, твердые, как у маски, кривились в некоем подобии улыбки. Изо рта вывалился ужасающий язык. Тело мертвеца было слегка выгнуто, словно перед смертью он пытался сделать сальто или кувырок назад. Означало ли это, что он умер в конвульсиях и теперь потешался над сим прискорбным фактом, — сказать сложно.

— Клянусь Гераклом! — закричал я, вздрогнув. — Это же Ортобул! Он мертв, да, без всякого сомнения! Он давно здесь?

— Откуда мне знать? — испуганно ответила Манто. — Мета, не пускай сюда девочек, — велела она своей верной помощнице. — Если они ничего не увидят, им, возможно, не придется давать показания. Я, слава богам, вольноотпущенная. Ах, что же делать?

— Я, наверное, знаю, кто мог бы нам помочь, — проговорил я. — Но надо послать кого-нибудь в дом Ортобула, за его старшим сыном, Критоном. А пока давайте поищем улики. Принесите свет!

И я прошелся по комнате, стараясь не наступить на вонючие полотенца. Зрелище было пренеприятным, но я старался ничего не упустить и не терять голову — именно так вел бы себя на моем месте Аристотель.

— Смотрите, — сказал я, поразмыслив. — Рвота на полотенцах уже засыхает. А на полу ни капли. Вот странно, — я нехотя дотронулся до тела. — Холодный. Он скончался недавно, но какое-то время все же прошло. А руки и ноги уже успели закоченеть — мышцы, словно доски! И что это за отвратительный запах? На обычную рвоту не похоже…

— Похоже на цикуту. Один мой клиент нюхал этот яд в тюрьме, по распоряжению властей. Его казнили. Без суда — он сразу сознался. Я помогала готовить его тело к погребению. Клянусь Двумя Богинями, — сказала Манто, втягивая носом воздух, — я сделала для этого человека то, что не пожелала делать его супруга. От начала до конца.

— Полагаю, ты права. Да. — В мое мне опять ударил этот запах, к горлу мгновенно подступила тошнота. — Его отравили, без всякого сомнения. Яд в Афинах! Ты права, это конейон. От него есть противоядие — индийский перец.

— Не стоит тратить перец на это, — возразила Манто. — Благовония понадобятся ему только на похоронах.

— Пожалуй, — пришлось согласиться мне. — Ортобул умер, умер как Сократ. Его отравили цикутой, словно убийцу или богохульника. За что, хотел бы я знать, и почему именно так? И где он был убит? Кто-нибудь пользовался этим домом сегодня ночью? Твои порны развлекали здесь клиентов?

— Нет-нет. Только когда гостей было совсем уж негде разместить, я отправила сюда три пары, одну — как раз в эту комнату. А тут — он… оно, — она кивнула на тело. — Они подняли крик и поставили на уши весь дом.

Я все ходил вокруг тела, светя на него фонарем и размышляя.

— Некто явно стремился создать видимость того, что смерть наступила здесь. Может, он и правда выпил здесь яд и умер? Нет, не похоже. Скорее всего, Ортобул скончался не в этой комнате. Сначала его долго рвало где-то в другом месте. И почему тело так странно выгнуто? Давай осмотрим весь дом, если Мета сможет остаться возле тела. Может, в других комнатах обнаружатся какие-нибудь следы?

Мы с Манто заглянули в каждую комнату, но не нашли ничего, кроме пыли и старых тряпок. Дом был таким крошечным, что поиски не заняли много времени.

— Что это вообще за дом? — осведомился я. — Он твой?

— Нет. Эта конура принадлежит вольноотпущеннице с двумя дочерьми. Ну, не совсем принадлежит, просто один из бывших владельцев дома разрешил им пожить здесь. Все трое работают у меня. Когда она в отлучке, мы можем пользоваться этим домом за небольшую арендную плату. Сейчас ее как раз нет в городе — повезло женщине. Она взяла своих соплячек и на несколько дней уехала в Мегару, у нее там хороший постоянный клиент. Я бы никого сюда не пустила, не будь у нас только народу.

— Значит, твоя девочка пришла сюда с клиентом и обнаружила Ортобула в таком виде? Которая?

Манто замялась. Я решил, что знаю причину ее сомнений. Она не хотела жертвовать рабыней и потому решила пожертвовать истиной.

— Я неточно выразилась. Я вошла сюда прежде клиента: хотела посмотреть, все ли нормально, и уж потом звать его цыпочку. И вот, что я увидела — этот кошмар! Клянусь, все было так, как сейчас!

Я не сомневался, что тело обнаружила одна из девочек Манто, скорее всего, с клиентом, но верил, что Ортобул выглядел, как сейчас. Судя по виду тела, до него и впрямь никто не дотрагивался. Я все еще ломал голову над этим непривлекательным трупом, расхаживая вокруг него и борясь с тошнотой, как вдруг дверь снова распахнулась, и вошел еще один человек в сопровождении маленького испуганного раба с факелом. В дрожащем свете снова показалось, будто мертвец ухмыляется и хочет доделать свое сальто. Я знал вошедшего. Критон. Старший сын Ортобула — человека, которому так повезло на суде Ареопага и так не повезло здесь.

— О боги! — Голос Критона был глубок и трагичен, хотя в конце фраз еще проскальзывала по-юношески высокая нотка. — Я не хотел верить! О боги, неужели это… да, это он, мой отец! Ортобул мертв!

— Да, это так, Критон. Я очень сожалею…

— Мертв. Да, я знаю. Это она — она это сделала! Клянусь всеми богами, клянусь Зевсом-Громовержцем, она заплатит за это. Клянусь!

— Я ничего не делала! — взвизгнула Манто.

— Кто? О ком ты говоришь? — спросил я.

— Об этом мерзком порождении Тартара, моей мачехе! О да, теперь ясно, чего она добивалась. Угодить своему любовнику! Она принимала дары отца, возвысилась благодаря ему, и еще надеялась сбежать. Видите, это ее рук дело. Она погубила наш дом. Клитемнестра, разрушительница родного очага!

— Но это не твой дом, — возразил я, — и уж точно не твой родной очаг. Это бордель. Вопрос в том, как здесь оказался твой отец.

Критон только отмахнулся.

— Мы это выясним. Его сюда заманили — вот что. Посмотрите на его бедное посиневшее лицо! Мы найдем отравленный напиток или притирание, которым… О, бессердечное существо! Злобная фурия, явившаяся нам на погибель! — Юноша дрожал от горя и ярости. — Когда отцу удалось отклонить нелепые притязания Эргокла, я подумал, что мы вновь будем счастливы. И что же? Он пал жертвой этой гарпии — вдовы Эпихара! Как я мог… ох, чтоб она провалилась в мрачный Аид, эта отвратительная Гермия! Только ее нам не хватало! У нее наверняка был сообщник, какой-нибудь коварный прелюбодей! Она заманила отца в этот пустой дом и убила. А еще прикидывалась, что души в нем не чает, чтобы заморочить ему голову!

Критон не выдержал и разрыдался, закрыв лицо плащом. Маленький раб тоже заплакал и запричитал, как и положено в таких случаях. Прошло некоторое время, прежде чем они успокоились, и мы смогли распорядиться, чтобы тело Ортобула обмыли и отнесли домой. Сомневаюсь, что рабы получили от этого большое удовольствие. Между тем Манто оплакивала свое многострадальное заведение и проклятую комнату, которую придется отмывать к приезду хозяйки дома.


Я подумал, что поведение Критона возле тела отца, возможно, объяснялось помрачением рассудка, искавшего временное облегчение в безумии. Я вовсе не был уверен, что его слова стоило принимать всерьез. Но скоро всем Афинам стало ясно, что это не шутка, ибо сразу после погребения Ортобула Критон открыто обвинил мачеху в убийстве. То были пышные похороны, собралось множество народу.

Многочисленные рабы Ортобула окружили тело покойного господина кольцом плакальщиков, особенно постарались женщины: одетые в черное, они горько рыдали всю дорогу на кладбище и возле могилы в Керамике. По щекам безутешной Мариллы градом катились слезы.

— Смотри, эта рабыня оплакивает смерть своего спасителя и защитника, — тихо сказал я Аристотелю. — Но лицо его жены закрыто, и не видно, плачет она или нет.

— Женам граждан положено скрывать и лица, и переживания, — ответил тот. — Это еще ничего не значит.

На погребении было много высокопоставленных афинян, среди них — красавец Филин, который выступил в защиту Ортобула на суде, а теперь поддерживал Критона в его горе. К моему удивлению, явился даже Эргокл. Думаю, решительно все были поражены, когда Критон, стоя над свежей могилой отца, поднял копье, как того требовал обычай, и взял слово:

— Я обвиняю презренную Гермию, вторую жену моего отца, в заговоре против своего законного мужа Ортобула и в убийстве. Я, Критон сын Ортобула, при свидетелях объявляю тебя, Гермия, вдова Ортобула, убийцей и посему запрещаю тебе участвовать в судебной и религиозной жизни города, касаться священной воды и вина, а также закрываю тебе доступ на Агору, в храмы и все священные места!

— Нет! — закричал, подбежав к Критону, его младший брат Клеофон. — Нет! Ты ошибаешься, брат! Этого не может быть.

Гермия лишилась чувств, по крайне мере, повисла на руках у подоспевшей Мариллы, которая обхватила хозяйку за плечи и не дала ей упасть на землю под безжалостными взглядами толпы. Клеофон вцепился в Критона и не отпускал, пока тот с силой не оттолкнул его прочь.

— Увы! — сказал Критон. — Мой брат — всего лишь четырнадцатилетний мальчик, еще не достигший зрелости. Бедный, он не верит, что на свете может существовать такая жестокость. Но это злодеяние запятнало наш дом и все Афины. Мы все рискуем навлечь на себя гнев богов, если не очистим наш город от скверны и не выведем из него яд. Клянусь перед тенью Ортобула: отец, твоя смерть будет отмщена. Гермию должны судить за убийство. Я обвиняю эту женщину перед Басилевсом и всем городом. Услышьте меня, о боги, и да восторжествует справедливость!

Разумеется, присутствующие на похоронах охотно стали свидетелями этой маленькой драмы, о которой в тот день говорили все Афины: и господа, и рабы.


Как только Критон официально предъявил свое обвинение, Гермию под стражей увели из дома (который еще недавно принадлежал Ортобулу, а теперь перешел к его старшему сыну). Благодаря солидному состоянию и обширным связям родни, вдове удалось избежать тюремного заключения: оно покрыло бы женщину несмываемым позором и подвергло бы ее жизнь опасности. Вместо этого власти поместили Гермию под надзор ее дяди Фанодема и его супруги, строго наказав выпускать вдову лишь по делу и в сопровождении вооруженной стражи. Мне было немного жаль Гермию, а также себя. Критон видел меня возле тела Ортобула и, разумеется, вызвал на суд в качестве свидетеля. Вскоре мне предстояло отправиться на первое из трех предварительных слушаний. Ничего смертельного в этом, возможно, и не было, но теперь о моем визите в дом Манто (и в какую ночь!) знали все Афины, что тревожило меня гораздо больше, чем необходимость давать показания перед Ареопагом. Представляю, что говорили мои недоброжелатели, когда даже друзья не могли удержаться от насмешек.

— Да, Стефан, кто бы мог подумать? — с напускным ужасом говорил мой школьный товарищ Никерат. — Ты у нас, оказывается, искатель ночных приключений, прямо как бедняга Эргокл, кутила и скандалист.

— Никакого скандала не было, — опрометчиво возразил я. — Когда нашли тело, раздался крик, но это произошло в соседнем доме.

— Поверю тебе на слово, — ответил Никерат, глубоко вздохнув. — А то папа станет ругаться. Но не думаю, что другие будут столь же доверчивы. В борделе нашли труп, и ты станешь утверждать, что не обошлось без заварушки? Сам понимаешь: ревность, перебравшие гуляки, драка из-за шлюхи и так далее.

— Все это по душе афинянам, — жаловался я Аристотелю. — Гораздо больше, чем я. А еще этот суд по обвинению в убийстве, впору позавидовать бедняге Ортобулу. Ведь скажут, что я каждую ночь распутничаю и устраиваю пьяные драки.

— Такие вещи в конце концов забываются. Как правило, — задумчиво проговорил Аристотель. — Хуже то, что ты видел тело. И с тобой не было никого, кроме этой содержательницы дома наслаждений. Манто. Какое-то время вы оба находились в комнате — одни. Какой-нибудь недоброжелатель может сказать, что вы были там еще до того, как Ортобул умер.

Странно, до сих пор мне не приходило в голову, что я сам могу оказаться под подозрением.

— Но это исключено, — запротестовал я. — Улики… полотенца, постель — все указывает на то, что Ортобулу — или кому-то другому — стало плохо где-то в другом месте, даже Критон не станет спорить. Полотенца принесли нарочно, его не могло рвать в этой комнате. Когда я пришел, тело уже окоченело и лежало на кровати в очень странной позе. В комнате не было никаких следов трапезы или совокупления. Ночной горшок был пуст. Тело просто принесли в комнату, это же очевидно! И обставили все так, будто Ортобул умер там. Но улики указывают на другое.

— На твоем месте я бы сам сказал об этом Басилевсу на первом же слушанье, — посоветовал Аристотель. — Не дожидайся вопросов Критона или Обвинителя. Обдумай все как следует. Что нужно Критону от этого разбирательства?

— Тут гадать не надо. Он хочет, чтобы его мачеху признали виновной. И казнили, — быстро ответил я.

— Хорошо. А если Критон так этого хочет, будет ли он разборчив в средствах? Или обвинит в соучастии кого угодно, лишь бы выиграть процесс?

— Пожалуй, — невесело согласился я.

— Что получит Критон, если добьется своего?

— Ну, его мачеху казнят. А он унаследует все состояние Ортобула, включая деньги Гермии. Ради такого вполне можно подкупить свидетелей, и они скажут, что угодно.

— Именно. По крайней мере, ты это понимаешь. А потому — обдумай свои слова и позицию. Не спеши становиться на сторону обвинения. Ты просто законопослушный гражданин, который готов помочь суду, вот и все. Говори только то, что точно знаешь или можешь заключить из увиденного. Не предполагай и не обвиняй. Но не будь слишком робок и не жди, пока тебя спросят. Говори. Ты владеешь важными сведениями. Если убийство произошло не в этом доме, а где-то еще, Суд должен узнать, где.

V Горькие слова и сладкий мед

Новая забота терзала меня дни и ночи напролет. Я стал хуже спать, и не только из-за раны. Мой сон тревожили тяжкие видения: о воде, песках и невидимом, а иногда лишь частично видимом враге, вступившем со мной в поединок, о спруте, атакующем мою лодку, — он шипел и угрожающе разевал пасть. Я просыпался разбитым. Но нужно было, не откладывая, пойти в Элевсин и объясниться со Смиркеном, моим будущим тестем.

Я уже нанес визит Смиркену, почти сразу, как вернулся в Афины. Путешествие к восточным островам, хотя и полное невзгод, ознаменовалось для меня маленькой победой в семейных делах. Цель поездки была успешно достигнута: я разыскал дядю Филомелы со стороны матери, а также заключил с ним договор о доле Филомелы в материнском имении. Даже вечно недовольный Смиркен не нашел, к чему придраться. Мы немедленно решили все оставшиеся финансовые вопросы, и вскоре состоялась энгие — официальная церемония, на которой было объявлено о нашей с Филомелой помолвке и величине приданого. Я понимал, что появление на этом торжественном событии такого родственника, как Смиркен, едва ли произведет хорошее впечатление на афинскую знать. Но, в конце концов, Смиркен был старым афинянином, гражданином и владельцем плодородных земель в деме Элевсин.

Бредя в Элевсин, я искренне сожалел, что не нашел другого повода для визита. Но теперь, когда все Афины знали о злополучном происшествии в доме Манто, я должен был повидаться с пожилым землевладельцем и, поговорив с ним, как мужчина с мужчиной, признаться, что замешан в этом грязном деле. Не прошлой суток с тех пор, как тело несчастного Ортобула было предано земле и обвинительная речь Критона отзвучала над свежей могилой, а вести уже могли проделать путь от Керамика до Элевсина. Я не хотел — и не имел права — скрывать от будущего тестя, что мне предстоит выступать свидетелем на самом неприятном судебном процессе, какой только можно вообразить.

— Да, ну и кашу вы заварили у себя в Афинах, — такими словами приветствовал меня Смиркен. Я не напрасно предполагал, что он может быть в курсе последних событий. — Слыхал я, прикончили одного из ваших распутных толстосумов. Говорят, от яда он стал твердый, как засохшая селедка. А теперь его сынок обвиняет собственную мачеху! Ну и дела!

— Нам еще не все известно, — осторожно сказал я. Мой будущий тесть только отмахнулся:

— Не знаю, может, я в чем и не прав. По ночам всякое в голову лезет. И грустно мне становится, как подумаю, что отдам Филомелу в жены городскому. Чего у вас только не вытворяют! Что ни ночь — то кража, ничего без присмотра не оставишь. А на каждой улице, говорят, бордели.

— Все не так плохо… я хочу сказать: их не так много. — Я нервно сглотнул. — Но ты обязательно должен узнать все обстоятельства. Боюсь, мне придется участвовать в этом суде. Может, присядем?

Мы расположились на скамье перед домом Смиркена, где могли бы отлично позагорать, будь сегодня солнечно. Но осенний полдень принес с собой легкий туман, небо заволокли тучки. Я зябко поежился. Дорога в Элевсин оказалась против обыкновения утомительной: не будь я ранен, я бы ее и не заметил. Впрочем, подозреваю, что не последнюю роль сыграло предвкушение этой малоприятной беседы. Итак, я поведал Смиркену о незабвенной ночи в доме Манто, постаравшись не затягивать рассказ, но и не упустить важных подробностей. Разумеется, мой собеседник слушал во все уши и, что удивительно, ни разу меня не перебил (если не считать коротких вздохов и хмыканий).

— Да, — выдохнул Смиркен, когда мое повествование подошло к концу. — Подумать только, — укоризненно добавил он. — С виду такой цыпленок, а на деле — распутник и скандалист. Будь у тебя хоть капля мозгов, ты получил бы задаром все, за что отдаешь такие деньги в этих борделях. Целых две драхмы! Ужас какой! Небось, и вино пил?

— Честно говоря, в ту ночь я и правда немного выпил, — признался я. — Но должен же мужчина как-то расслабляться! Ты забываешь, что я не женат. Много недель, с тех пор как меня ранили, я был лишен всех жизненных удовольствий. Я просто хотел отпраздновать свое исцеление.

— Хорош праздник, клянусь моим седалищем, — деликатно выругался Смиркен. — Теперь напразднуешься в суде, вместе с обвинителем, которого хлебом не корми, дай засадить кого-нибудь за решетку. А если уж тебя занесло в бордель, зачем надо было идти и осматривать тело? У шлюхи-то твоей ума, смотрю, оказалось побольше.

— Сначала я не понял, что это за крик, — начал объяснять я, — и решил, что мой долг — выяснить, в чем дело. Не этому ли учил меня Аристотель: изучать вопрос, чтобы найти ответ?

— Философы! — плюнул Смиркен. — Они только и делают, что морочат людям головы. Прекращай-ка ты философствовать, да уйми, наконец, свой член, а то доиграешься, — старик вздохнул. — Может, ты еще не созрел для женитьбы?..

— Нет-нет! — быстро возразил я. — Ты так несправедлив! Вот уже три года, с тех пор как умер отец, я забочусь о своем семействе. Я много работал, чтобы расплатиться со всеми долгами. Тебе прекрасно известно, что из восточных странствий я привез письменное соглашение с Филоклом, дядей твоей дочери. Он отдает нам часть поместья в Гиметте, так что скоро дела наши пойдут на лад. Вот только начну продавать мед.

— Что ж, неплохо, — буркнул Смиркен, поубавив презрения в голосе. — И потом, ты еще совсем молод, а потому не всегда можешь отвечать за себя, как надлежит мудрому зрелому мужу. Но на твоем месте, юноша, я бы прекратил совать свой член, куда ни попадя! Как можно путаться с рабынями, которых видишь первый раз в жизни?! Они обслужили столько мужчин, что уже переполнены чужим семенем. Это вредно для здоровья.

— Но воздержание тоже вредно для здоровья, — усмехнулся я. — После свадьбы надобность в подобных развлечениях отпадет.

— Не знаю, не знаю. Первая брачная ночь едва ли излечит страсть к забавам Эрота. — Смиркен упорно хмурил брови, словно не замечая моей улыбки. — Вспомни Алкивиада и ему подобных, — посоветовал он. — Все как один женатые. Тот же Алкивиад бегал за всем, что движется. За мужчинами, женщинами, мальчиками, девочками. И каждый должен был любить его — да что любить: обожать, — а не то бы он им устроил!

— Алкивиад давным-давно умер, — успокаивающе проговорил я.

— Но другие-то живы. Взять хотя бы Гиперида. По виду сразу-то и не скажешь. Кувшинное Рыло, уши торчком. А женщинам нравится, даже теперь, когда он так стар. Конечно, денежки у него всегда водились. Содержал сразу трех любовниц, одну из них — прямо здесь, в Элевсине. Звать Фила. Он все еще хаживает к ней, но даже теперь, в шестьдесят лет, одной ему мало. Говорят, красотка Фрина — одна из его девочек, по крайней мере, так было до последнего времени. А ее ведь называют «прекраснейшей женщиной Аттики». Скорее красива, чем добродетельна — любой дурак поймет, что это значит. Помяни мое слово: ничто так не вымывает деньги из кармана! Все равно, что топить свое добро в колодце!

Разговор принимал нежелательный оборот, к тому же мне показалось, что скрипнула дверь. Если глаза меня не обманывали, она чуть-чуть приоткрылась. Этого «чуть-чуть» было вполне достаточно, чтобы какая-нибудь обитательница дома могла подслушать нас, не нанеся ощутимый урон своей женской стыдливости. Возможно, это была моя будущая жена Филомела или Гета, ее старая кормилица, которая, конечно, не упустит случая передать услышанное хозяйке, хорошенько все приукрасить, а может, и добавить несколько слов от себя. Только этого не хватало!

— Что бы ты об этом ни думал, мой господин, — твердо сказал я, — перед тобой я держать ответ не обязан. Я просто решил, что, исключительно из уважения, должен поставить тебя в известность. Как о случившемся, так и о том, что, вероятно, мне придется давать показания в суде. Я не подозреваемый, я лишь свидетель, обнаруживший тело. Конечно, это неприятно, думаю даже, что мне придется перетерпеть некоторые насмешки в свой адрес. Но решающим событием в моей или твоей жизни это не станет. И больше я не желаю обсуждать эту тему.

Как я и ожидал, мое заявление пришлось Смиркену не по нраву, но зато он оставил этот угрожающий тон и оскорбительные намеки.

— Что я могу сказать? — торжественно проговорил мой собеседник, глядя в небо, а может, на поля, столь дорогие его сердцу. — Занимались бы вы лучше настоящим делом на настоящей земле. Ты сам заварил эту кашу с судом, сам ее и расхлебаешь. Я вижу твое раскаяние и совсем не хочу сыпать тебе соль на раны, будь уверен. Я очень сожалею, вот и все. Но в город я хожу редко, а тут, в Элевсине, люди не станут болтать о всякой чепухе.

— Ты куда угодно ходишь редко, — не выдержал я, — а потому: да, ты не узнаешь, что скажут люди.

— Беда в том, — серьезно и задумчиво проговорил Смиркен, — что дела об убийствах мусолятся по три-четыре месяца, а еще не было ни одной продикасии. Я не позволю тебе жениться на Филомеле, пока все не закончится. Это мое последнее слово. Сначала разберись с судом. Я не шучу. Значит, если суд не закончится к гамелиону, вы не сможете пожениться в этом году. Филомеле всего пятнадцать. Она может подождать и до шестнадцати. К чему спешить? Не след моей дочери вступать в брак с человеком, который дает показания по делу о таком страшном убийстве, — это будет дурным знаком и бросит тень на меня и мою Филомелу. А дело-то семейное. Прямо как в истории про Клитемнестру и во всех этих жутких пьесах, где дети вечно убивают родителей, а сестры — братьев. Нет, моя семья всегда была приличной.

Об осложнении такого рода я не подозревал. Я-то думал, Смиркен просто поворчит и скорчит кислую мину. Но мне и в голову не приходило, что суд может помешать свадьбе. Однажды обговорив со Смиркеном нашу с Филомелой помолвку, я воспринял как нечто само собой разумеющееся, что мы поженимся в следующем гамелионе. Это самый холодный зимний месяц, и перерыв в сельскохозяйственных работах позволяет без помех сыграть свадьбу. Гамелион не за горами: до него оставалось меньше трех месяцев. Не мог же я силой вырвать у Смиркена разрешение на брак с его дочерью!

Смиркен безошибочно определил срок. Самому суду предшествовали три слушанья, с месячным перерывом после каждого. На этих слушаньях излагались факты, появлялись свидетели, обе стороны получали представление друг о друге, а суд решал, достойно ли все это внимания. Первая продикасия еще не состоялась. Осень успеет смениться зимой, а зима — подойти к концу, прежде чем закончится этот судебный процесс. Да, свадьбу не получалось сыграть даже в антестерионе — месяце, когда весна робко возвещает о своем приближении.

— Тут я не могу с тобой согласиться, — сказал я, изо всех сил сдерживая гнев. — Если мы отложим бракосочетание, сплетен будет еще больше. Ведь энгие уже состоялось. Все знают, что мы с Филомелой скрепили наш договор клятвами. Я серьезно настроен жениться. Давай вернемся к этому позже, когда ситуация прояснится. Поговорим о другом. Я правильно полагаю, что Филомела поселится в моем доме вместе с Гетой, своей старой кормилицей?

— Что? Что такое? — Смиркен уставился на меня в полном непонимании. Он приложил к уху свою огромную, потемневшую от земли ручищу, словно подозревал, что мог неправильно расслышать мои слова. — Гета? Ты рассчитывал получить Гету вместе с Филомелой?

— Вообще-то да, — признался я. — Обычно, если женщина очень молода и впервые выходит замуж, она берет в новый дом свою старую прислугу, кормилицу или…

— И не мечтай, — решительно отрезал Смиркен. — Клянусь олимпийцами, это потрясающе! Он думает, что может воровать у меня слуг! Нет, мне Гета нужна гораздо больше, чем Филомеле. У тебя, в конце концов, есть мать и одна служанка! С кухней вполне справится и Филомела. Нечего ее баловать. Нет, я без Геты никуда. Кто же будет стирать мои вещи, готовить, работать в саду и делать мелкие покупки?

— Понятно… — Некоторое время я обдумывал его слова. — Думаю… даже уверен, что мне очень не хватает рабочих рук. В данный момент мы сдаем поместье, но пришлось оставить там двух рабов, которые присматривают за домом и делают черную работу. Мне нужен слуга в городской дом. Все равно какого пола.

— Покупай мужчину. От него будет больше пользы, — посоветовал Смиркен. — Он и в поместье сможет работать, и по дому, и сходит с поручением, если надо. Только молодого не бери: у этих только девки на уме. И потом, недаром говорится: каков господин, таков и слуга, — шутливо заметил он, искоса взглянув на меня. — Еще станет таскаться по борделям.

Эта насмешка явно была попыткой к примирению. Выдавив из себя приветливый ответ, я предложил Смиркену прогуляться. Мы пошли в рощу, где находился алтарь Пану и нимфам. Смиркен не находил в этом повода для гордости и страшно негодовал, что на его земле вечно приносят жертвы и устраивают пирушки. Трудно было представить, что нимфы (не говоря уже о грациях) могли иметь что-то общее со Смиркеном.

Вышеописанная беседа меня не порадовала. Мало того, что мой будущий родственник хотел отложить свадьбу, этот старый брюзга даже не собирался помочь мне с рабами! Я заночевал в доме Смиркена, нуждаясь в отдыхе перед долгой дорогой: многие стадии разделяли Элевсин и Афины. Но это был безрадостный ночлег. Не стоило и мечтать о том, чтобы повидать Филомелу, мою девочку с серо-зелеными глазами. (Вопреки всем правилам приличия, однажды мы встретились и даже поговорили, хотя вообще-то мужчине не полагается видеть будущую жену до свадьбы. Я увидел ее глаза и волосы, блестящие, словно спелый желудь). Сегодня Филомела пряталась в доме. Гета, мрачнее тучи, подала нам ужин, и я отправился в постель, дабы избежать очередных шуточек Смиркена.


Возвращаясь в Афины, я решил, что сейчас как никогда важно наведаться в Гиметт и уладить наши с Филомелой финансовые дела. Как знать, может, увидев, что я преуспеваю, Смиркен позволит нам пожениться, пусть даже и во время судебного процесса?

Я отправился в Гиметт, как только смог. На этот раз я не пошел пешком, а запряг в повозку осла и большую часть пути проехал; лишь крутой спуск на подходе к Гиметту пришлось преодолеть на ногах. Не без горечи я вспоминал, как еще прошлым летом я, молодой и полный сил, уверенно шагал по раскаленной летним солнцем дороге. А сейчас, хотя день стоял прохладный, я трясся в повозке, будто старик или больной, каким был еще недавно.

Войдя в загородный дом, прилепившийся к горному склону, я столкнулся с Дропидом, вторым мужем Филоклеи, матери Филоники: этот человек, с тех пор как я его помнил, непрерывно болел. Филоклея, необыкновенно бодрая для своих лет, управляла домом и поместьем в отсутствие сына Филокла. Филокл отправился на далекие, недавно освобожденные острова, предполагая обосноваться на Родосе, но я нашел его на Косе, развлекающимся с прелестной подругой по имени Нанна. В недавнем прошлом — возлюбленная полководца, она владела собственным домом и получала доход от промысла губок в Калимносе, так что Филокл не спешил возвращаться. Преданная Филоклея, без устали трудясь на благо осиротевшей семьи, свила новому зятю уютное гнездышко. Этот Дропид был потрясающий человек — казалось, его душа и тело пребывают в вечной спячке. Как и в прошлый раз, в самый разгар лета, он сидел в огромном кресле среди своей ненаглядной рухляди (которую перевез в новый дом). С приходом осени Дропид завернулся еще в два одеяла, а сверху набросил две овечьи шкуры вместо обычной одной.

— Я жив, спасибо, — угрюмо ответил он, когда я вежливо осведомился о его самочувствии. — Но этот холод просто не дает житья. Ветрено здесь, очень ветрено. Ясное дело, горы, — и он тяжко вздохнул.

— На солнце все еще тепло, — заметил я. — После праздника семян какое-то время обычно держится хорошая погода.

— Да, хорошие ветры и ливни, — довольно проговорил Дропид.

— Мне нужно поговорить с тобой о делах, — сказал я, махнув рукой на учтивость.

Дропид ответил именно так, как я и рассчитывал:

— А, тогда тебе нужна моя жена, Филоклея. Приведи ее, Мика.

Низенькая рабыня отправилась в поле и вскоре уже семенила обратно в сопровождении госпожи. Как того требовали приличия, Мика занавесила входную дверь покрывалом, и Филоклея говорила через него, якобы обращаясь к супругу.

— Я помню, — начал я, — что во время нашей последней беседы мы обсудили предложение Филокла. Вы позволяете мне продавать мед и получать часть прибыли.

— Хорошо, что ты с повозкой, — ответила Филоклея. — Я как раз хотела послать за тобой и сказать, что мы можем дать тебе меда.

— Я уверен, что смогу продать его, — сказал я. — Скоро зима, и спрос будет неплохой. Конечно, вести морскую торговлю мы не сможем, но в Аттике продадим немало, и по хорошей цене. Возможно, я выручил бы еще больше — это же настоящий мед из Гиметта, — если бы смог привезти его в Коринф, Мегару или еще куда-нибудь. Но для этого понадобится больше рабов: доставка товара на рынок — дело непростое.

— Это да, — вставил Дропид, пользуясь своим правом участвовать в разговоре.

— Мы хотели сказать еще кое-что, — продолжала Филоклея. — А, вот и моя дочь Филоника.

В глубине дома послышались легкие шаги, и вот уже две закутанные в накидки женские фигуры прятались за покрывалом, разглядывая меня двумя парами глаз. Я смутился. Ничего не поделаешь — и этим людям надо рассказать о злополучном суде, в котором мне придется участвовать.

— Прежде чем мы продолжим говорить о делах, — решительно проговорил я, — мне нужно кое в чем признаться. Нет, не в этом смысле. Я имею в виду: рассказать. Сообщить. Вы живете так далеко от Афин и так уединенно, что, похоже, еще не слышали новости.

— Новости? Что-то с Филомелой? — испуганно спросила Филоника.

— Нет-нет, ничего подобного. Но когда я был в публичном доме, который содержит женщина по имени Манто, там нашли тело человека, явно погибшего насильственной смертью. Я обнаружил его одним из первых и теперь должен выступить свидетелем на суде.

— И все? — фыркнула Филоника.

— Юный распутник, а? — крякнул Дропид. — Я мог бы порассказать тебе об афинских борделях моей молодости…

— Теперь тебе туда уже не попасть, — оборвала его Филоклея. — Едва ли ты осилишь ступеньки. Стефан, неужели ты полагаешь, что тебе повредит эта история?

— В общем и целом, это маловероятно, — честно ответил я. — Его убили, но я тут совершенно не при чем. Я — всего лишь свидетель, нашедший тело. В таком месте, конечно, что придется выслушивать шуточки в свой адрес. Но не более. С покойным, которого, скорее всего, отравили, меня не связывали ни узы дружбы, ни родство. Его сын обвиняет вторую жену покойного отца, свою мачеху, все Афины только об этом и говорят. Но я не знаю, кто убийца. Человек, несомненно, был мертв задолго до того, как я увидел его — вернее, его труп.

— Ну, если это не кто-то из наших знакомых… — проговорила Филоклея.

— Но, — добавил я, — у меня есть еще один повод для огорчений. Смиркен сказал, что не позволит мне жениться на Филомеле во время суда — то есть, пока все не закончится. Это означает, что свадьбу придется надолго отложить. Уж точно до гамелиона.

— Ох уж мне этот Смиркен! — фыркнула Филоника, даже не пытаясь скрыть презрения к бывшему мужу, с которым не жила вот уже много лет. — Он обожает ворчать и вставлять палки в колеса. Просто не может расстаться с дочерью, вот что я скажу!

— Все равно, — проговорила более осмотрительная Филоклея, — это не самое лучшее, что могло произойти. Я бы тоже не хотела, чтобы имя моей внучки Филомелы упоминалось в связи с каким-то убийством.

— Никто бы не хотел, — мрачно ответил я. — Все это очень неприятно, и я ужасно сожалею, что оказался в публичном доме в ту ночь.

— Теперь уж ничего не поделаешь, — покорно вздохнула Филоклея. — Хорошо, что ты рассказал нам. Новости часто обходят Гиметт стороной, это правда, и реши ты промолчать — возможно, мы еще долго ничего не знали бы. Мне тоже не по душе отсрочка, особенно теперь, когда вы с Филомелой на людях принесли друг другу клятвы. После энгие любое промедление и уж тем паче разрыв — дело серьезное. Пойдут разговоры, которые могут навредить Филомеле. Смиркен еще поймет это, но, скорее всего, будет стоять на своем.

— Сейчас ему лучше ничего больше не говорить, — с неожиданной мудростью посоветовал Дропид.

— Вы что-то еще хотели сказать о делах, — напомнил я.

— О, у нас добрые вести, — порывисто воскликнула Филоника. — Теперь мы можем распоряжаться землей, которая была моим приданым; до сих пор мы сдавали ее в аренду и никак не могли договориться, что с ней делать. Но теперь, наконец, все улажено. Смиркен отказывается от своих прав на эту землю и позволяет нам ее обрабатывать, если весь доход пойдет тебе и моей дочери. Всего несколько полей недалеко отсюда. Смиркену они все равно ни к чему. Мы подумали, что можем и дальше сдавать эту землю, а прибыль отдавать вам с Филомелой.

— Там даже дом есть, — сказал Дропид.

— Скорее, лачуга, — возразила Филоклея. — Просто старый хлам — и ничего больше. Но земля плодородная. На такой хорошо растут корнеплоды, салат-латук и бобы. Может, даже пшеница.

— Это очень кстати, — обрадовался я. — Как только начнут поступать деньги, я смогу, наконец, купить раба, который мне так нужен. Раб, наверное, лучше, чем рабыня. Я наивно полагал, что вместе с Филомелой в мой дом переедет ее старая кормилица, и был очень доволен, что в семье появится лишний работник. Но я ошибся. Раба надо приобрести еще до свадьбы.

— Деметра и Персефона, как это похоже на моего мужа! — воскликнула Филоника, вновь забывая об осторожности. — Разумеется, Гета должна остаться с Филомелой, но Смиркен ни за что ее не отпустит. Он ненавидит менять свои привычки!

— Думаю, мы сумеем помочь, — сказала Филоклея. — Мы заплатим тебе вперед за мед и аренду. Конечно, если свадьба не состоится, ты вернешь нам эти деньги. Но я уверена, что все будет хорошо, несмотря на суд и капризы Смиркена.

— Эй, жена, стоит ли вот так отдавать из семьи деньги? — запротестовал Дропид. Но женщины и слушать его не стали.

— Мы отдаем их в надежные руки, — резко ответила Филоклея, — и должны считать это хорошим вложением средств. Лишний работник поможет Стефану наладить продажу меда. Переночуй у нас, Стефан, я вижу, ты утомлен дорогой. А завтра утром моя дочь поможет тебе уложить соты.

Я с радостью согласился несмотря на то что ночь предстояло провести среди трухлявой мебели немощного Дропида. Впрочем, его скромных сил как раз хватило, чтобы перебраться в спальню жены, так что изъеденные червями столы и колченогие кресла остались в моем полном распоряжении. Женщины сдержали слово. Наутро они, скрытые от нескромных взоров плотными покрывалами, проводили меня к пристройкам, где глубоко под землей, в погребе, хранился мед. Ряды золотых сот радовали глаз. Я погрузил соты на деревянные подносы, любезно предоставленные обитательницами Гиметта: все прекрасно уместилось в моей маленькой повозке.

— Вот деньги, — сказала Филоклея. Явно не доверяя Дропиду, она пошла на серьезное нарушение правил приличия и собственноручно передала мне деньги. Она пересчитала их, по одной кидая монетки в глиняный кувшин. — Двести пятьдесят драхм. Держи! — она с гордостью протянула мне кувшин. — Тут больше чем достаточно, чтобы купить раба.

— О да, — ответил я. — Не знаю, как вас благодарить. Сейчас выпишу счет.

И я нацарапал сумму своего долга на глиняном черепке.

Некоторое время спустя мы с ослом уже брели по дороге в Афины, он — нагруженный медом, а я — серебром. Визит в Гиметт принес мне огромное облегчение: здесь безропотно приняли дурную весть и не корили меня за случившееся. Я воспрял духом. Теперь у меня были деньги и кое-что на продажу. Торговля пошла на удивление хорошо, причем в тот же день на Агоре, — и я благодарил Фортуну за эту нежданную милость. Часть моего сладкого сокровища не мешало бы отвезти в Пирей и принести в жертву богам, но путь туда не близкий. А потому я отправился домой с остатками меда и пополнившимся запасом серебряных монет. Тогда мне казалось, что нет трудностей, которые я не смог бы преодолеть.

VI Великодушные женщины

Последние события окрылили меня до такой степени, что вчерашние заботы и смятение показались безосновательными, а внезапно обретенное богатство пробудило уснувшие было желания. В конце концов, будущий тесть обошелся со мною жестоко, откладывая — или грозя отложить — свадьбу. Старику не понять, он уже позабыл. Желания юности нуждаются в удовлетворении. Зов Эрота требователен и вездесущ. И почему меня должно заботить мнение всяких дропидов и смиркенов, немощных и некрасивых? Вооружившись такими аргументами, я решил посетить воистину хороший дом наслаждений. Кувшин с серебром я благоразумно завернул в старые тряпки и запрятал подальше. В последнее время кражи в Афинах так участились, что я не мог не тревожиться и хотел спрятать серебро даже от домашних. Но часть монет перекочевала в мой кошелек — маленький кожаный мешочек. Предвкушая изысканные удовольствия грядущей ночи, я вымылся и надел чистый хитон.

Мой выбор пал на заведение Трифены — роскошный публичный дом, который нередко посещали самые высокопоставленные мужи. Трифена знала толк в музыке: ценители говорили, что на ее симпосионах играют лучшие музыканты Афин. Даже в обычные ночи здесь звучала кифара, а флейтисты и флейтистки никогда не брали неверных нот. Комнаты были прекрасно обставлены, а порны в чистых, почти прозрачных нарядах из мягкого льна или (у самых дорогих) коанского шелка всех цветов радуги — необыкновенно хороши.

Пораженный, я во все глаза смотрел на стайку прелестниц. Увы, среди них не оказалось ни одной египтянки — царицы моих грез еще с прошлой весны, когда в дельфийском порту перед моим взором мелькнула прекрасная дочь страны фараонов. В остальном жаловаться было не на что: ко мне отнеслись со все возможным вниманием. Сколь непохож был этот дом наслаждений на однокомнатные лачуги, предназначенные для торопливого спаривания, дух которого витал даже в солидных заведениях, вроде дома Манто. Здесь же все говорило о том, что ты желанный гость: изысканные росписи на стенах гостиной, мягкие кресла, обходительные красавицы, приветствующие тебя, словно старого, долгожданного друга. Со вкусом одетые, вернее, очаровательно раздетые, они посылали слуг за вином и ненавязчиво интересовались твоим благосостоянием. Все это было удивительно приятно.

Я истратил гораздо больше денег, чем следовало, компенсируя отсутствие золота серебром (о жалких медяках не могло быть и речи). Своей сегодняшней подруге я купил венок, сопроводив это красноречивой тирадой. Девушка, назвавшаяся Клеобулой, не выразила бурного восторга, хотя я выложил круглую сумму. Она с жаром принялась меня развлекать: уселась ко мне на колени и стала заплетать мои волосы в косички.

— Как тебя зовут? — спросила она, но я решил избежать прямого ответа, ибо неблагоразумно называть в борделе свое настоящее имя. Кроме того, едва ли я стану частым гостем в доме Трифены, так зачем оно этой девушке? Когда Клеобула потянула с меня хитон, желая раздеть, я вынужден был сказать о своей ране.

— Две Богини! — вскричала она. — Ты ранен? Значит, ты воин? Герой? Ты воевал?

— Можно и так сказать, — глупо согласился я. — Только никакой я не герой.

— Но ты же воевал? Ты македонский воин?

— Да, — ответил я. — Так меня и называй. Македонский Воин.

Дав мне еще вина, девушка снова стала играть с моими волосами, а потом водрузила мне на голову веточки зелени, заявив, что это венок победителя. Вино оказалось превосходным.

— Хиосское, — проворковала моя подруга.

В комнате было тепло, несмотря на осенний холод снаружи. В воздухе витали изысканные ароматы, особенно сильно пахло цветущим жасмином, будто вновь наступило лето.

— Вот, гляди, Македонский Воин! — желая, чтобы я полюбовался на плоды ее трудов, она сунула мне бронзовое зеркальце. Оттуда на меня смотрело разгоряченное чело, увенчанное зелеными ветками, — знаком моей военной доблести. Зеркальце было старинное и чудесной работы, украшенное фигурками козлов и двумя эротами по бокам ручки. Мы немного потанцевали, а талантливые музыкантши, одежды которых находились в прелестном беспорядке, играли на кифаре и лире. Я залпом осушил кубок почти неразбавленного вина, и мы, пошатываясь, пошли в спальню.

Здесь прелестная Клеобула проделала такое, что я не берусь описать, а местами даже не помню. Но потраченных денег она, несомненно, стоила. Девушка трепетно отнеслась к моей ране, и вскоре я почувствовал себя значительно лучше. Кровать тоже была превосходная, с новыми свежими покрывалами. Стирка, должно быть, обходится Трифене в целое состояние, подумал я вслух. Клеобула хихикнула и сказала, что, если я хочу, можно пригласить прачку. И она изобразила прачку, встав на колени, задрав юбки и принявшись тереть воображаемое белье. Я вошел в нее сзади, решив, что мы оба уже устали от поз лицом к липу.

— Я дам тебе меда, — пообещал я. — Много-много меда. Я им торгую.

— О, я тоже, — рассмеялась она, — я тоже торгую медом.

Этот ответ показался мне столь удачным, что я пожелал его записать. Многие гетеры и порны — известные шутницы, и некоторые собирают их остроумные высказывания.

Ночь, вероятно, была на исходе, когда мы, наконец, оставили разгромленное ложе, кое-как оделись (а я к тому же нацепил свой изрядно поникший венок) и, желая сменить обстановку, присоединились к обществу. Играли новые музыканты. В комнате с красивыми узорами на стенах кто-то успел прибраться. На подставках стояли изящные старинные вазы с такими росписями, что ни один степенный и благоразумный гражданин не украсил бы ими свой андрон. Сюжетом этих росписей были сцены человеческой жизни, однако служение Эросу явно интересовало художников гораздо больше, нежели Троянская война. Перед глазами разворачивались картины веселых пиров: вот перебравшего юношу рвет в большую чашу, вот гетера задирает хитон, а ее прислужницы жестами предлагают лысому мужчине нагнуться. Вот симпосион, где хмельные сатиры едят и прямо за столом овладевают своими пышнотелыми и большегрудыми сотрапезницами в дорогих украшениях. А вот женщина замахивается сандалией, угрожая немедленной расправой обнаженным ягодицам юного любовника.

Повсюду царило непринужденное веселье, и при мысли, что оно не обошло тебя стороной, на сердце теплело. Гудели оживленные голоса, струны кифары нежно пели в полумраке. На подставках и столах были красиво расставлены светильники, наполненные лучшим маслом (которое не давало копоти). Как мало все это походило на деревенскую жизнь в Элевсине или Гиметте, где приходилось ложиться спать с заходом солнца и лишь уханье филинов нарушало ночную тишину. А здесь ночь мало чем отличалась от полудня.

— Вы ночные пташки! — вскричал я. — Афинские совушки!

Девушки заухали и зачирикали.

— Ага, — сказала мне Клеобула, — ты позабыл шутку о Софокле и его любовнице Архиппе. Софокл был уже глубоким стариком, годы посеребрили его волосы и затуманили взор, но он все равно хотел, чтобы Архиппа была рядом и заботилась о нем. Когда же друг Архиппы спросил одного из ее бывших любовников, чем она нынче занята, тот ответил: «Она, словно сова, сидит на могильном камне».

— Но я-то еще не старик! — запротестовал я. И я действительно был как никогда счастлив, что жив (хотя и ранен) и молод.

— Выпьем, — предложила Клеобула. — Осушим кубки за Юность и Здоровье.

Я с готовностью выпил, а потом сложил стихотворение, которое, к счастью, уже не помню. Вокруг нас успела собраться толпа мужчин, желающих поговорить с девушками, и я не удивился, обнаружив среди них богача и красавца Филина. Если уж человек его положения решал посетить публичный дом, разумеется, он выбирал самый лучший. Потом в комнату неожиданно ввалилась целая толпа, и я догадался, что это, верно, остатки сегодняшних симпосионов. Роскошные трапезы часто заканчиваются буйным весельем, на которое сетуют приличные дома: хмельные гуляки, шлюхи и слуги выходят на улицы и, в поисках новых развлечений, устраивают комос — шествие с музыкой и песнями. Сегодня участники двух великолепнейших пиров шумными комосами прошли по городским улицам и одновременно решили, что визит в дом Трифены достойно увенчает полную удовольствий ночь. Они слились в большую толпу, к которой примкнули рабы-музыканты: двое мальчиков со свирелями и множество девушек с кроталами и цимбалами. Удары палочек о бронзовые тарелки кротал задавали ритм, а надетые на искусные пальцы металлические пластинки цимбал, сталкиваясь, издавали чарующие звуки. Пришедшие были людьми небедными, и вскоре немало звонких монет перекочевало из их карманов в руки Трифены. Поминутно посылали за хиосским вином. Комната была забита до отказа, музыка, до сих пор едва слышная, загремела, словно подзадоренная пьянящими ритмами кротал и цимбал. Внезапно какой-то юноша застучал ножом по глиняному кувшину, требуя тишины.

— Господа — и дамы — из Афин и не только! А сейчас представьте, что звучат трубы!

Он заревел, изображая вышеназванный музыкальный инструмент, а флейтисты и флейтистки любезно присоединились к оратору, изо всех сил стараясь извлечь из своих флейт некое подобие трубных звуков.

— Та-ра-ра-ра! — орал юноша. — Но не думайте, что эти трубы звучат в честь Александра! Они приветствуют кое-кого покраше! Дивитесь великолепной Фрине!

Он распахнул дверь, и в комнате появилась высокая фигура, закутанная в покрывало, которое, однако, не могло скрыть чудесных очертаний тела под ним. Покрывало полетело на пол — и нашим взорам открылась прекраснейшая женщина на свете.

Это была Фрина. Да-да, сама Фрина. Найду ли я слова, чтобы описать ее — эту первую красавицу Афин, известнейшую гетеру нашего времени, воспетую кистью художника, резцом скульптора и лирой поэта? У нее был идеально правильный овал лица и греческий нос, о котором столько говорят художники и который так редко встречается в жизни. Такой нос зачастую кажется чересчур крупным и портит женщину, но в лице Фрины все было гармонично — от огромных темных глаз с длинными ресницами до тонко очерченного рта. Волны золотых волос спадали с благородного лба. Изогнутые дугой брови придавали ее лицу вопросительное или чуть дерзкое выражение. Прелестную головку гордо несла лебединая шея. Одеяние Фрины, хоть и скромное, плотно облегало ее тело, красноречиво свидетельствуя о том, что все, скрытое от глаз, также достойно наивысшей похвалы.

Даже бывалые гуляки, мужчины и женщины, разгоряченные обильными возлияниями и любовными забавами, притихли. Все мы были не в силах отвести глаз от этой женщины — чуда, перед которым блекли слова восхищения.

— Вот это да, — протянула моя подруга. — Я и не знала, что она придет. О чем еще можно мечтать? Фрина великолепна. Любоваться ею — все равно, что смотреть пьесу в театре. Она способна вскружить голову всем сидящим в этой комнате. Да, теперь мы славно повеселимся.

К моему изумлению, не только мужчины, но и женщины были счастливы, что Фрина удостоила своим появлением их временное пристанище. Впрочем, стоило ли удивляться? Появись среди нас Афродита, золотая, вечно веселая богиня, — и мужчины, и женщины одинаково возрадовались бы ей.

— Привет тебе, Фрина, девочка моя, — пробираясь к гетере, сказала Трифена. — Здесь твой второй дом.

— Второй, третий или четвертый — какая разница? — Фрина взмахнула тонкими перстами. — Афродита знает, что у меня много домов. Хей-хо! Да здравствуют волны океана! Может, пена морская — и есть мое истинное пристанище?

— Туда мы тебя и бросим, — шутливо пригрозил Филин, который подошел, чтобы обнять Фрину. — Возвращайся со мной в море, а, Фрина? — взмолился он.

— Ах, Филин, ты живешь в скучной Кефизии, с ее вечно дымящимися Ахарнами. Признаю, там полно угля, но зато совсем нет рыбы и коралловых пещер.

— Бедные Ахарны. Чем они тебе не угодили? Ведь это жилище Ареса, а ты знаешь, что к нему всегда была неравнодушна Афродита, — заметил Филин.

— Они чудесная пара, — воскликнула моя Клеобула. — Согласитесь: недаром говорят, что Филин — самый красивый мужчина в Афинах.

Филин продолжал нежно поглаживать щеку и волосы Фрины.

— Неужели ты не согласишься жить со мной, Фрина, если я отвезу тебя в морскую пещеру? Полную жемчуга и кораллов?

Она не отодвинулась, но игриво поддела его за подбородок.

— Мой милый Филин! Жемчуга и кораллы чудесны, но лучше смотрятся на суше. — Она нежно сжала его руку. — Мы уже покатались по морским волнам и вернулись домой.

— Я не теряю надежды, что ты все же вернешься ко мне домой. На моем корабле всегда найдется место для заклинательницы волн.

— О, у тебя есть корабль? — осведомился какой-то юноша. — Это торговое судно? Возьми меня в плаванье! Я хочу прокатиться с Фриной. Пожалуйста, Фрина, поехали со мной!

— Остерегайся моря, тебя ведь можно принять за кильку, — язвительно отозвалась красавица.

— Ох, как ты сурова сегодня, мой остроумный лягушонок! — рассмеялся Филин. — Пойду-ка я домой и укроюсь от твоей жестокости.

И, не обращая внимания на мольбы женщины, с которой он спустился в гостиную, Филин ушел.

— Фрина, иди сюда, — позвал один из мужчин. — Подари мне маленький поцелуй — всего один.

— Но, милый, с какой стати?

— Я хочу заставить Фебу ревновать, вот с какой. Ты же знаешь, как ревнивы женщины.

— Особенно шлюхи, особенно рабыни, — рассмеялся его приятель.

— Шлюхи и жены, — заметил мужчина постарше. — Вон как Гермия обошлась со своим супругом. Прикончила его. Должно быть, голову потеряла от ревности.

— Не желаю слушать эту гнусную клевету, — заявила Фрина. — В Афинах любят распускать сплетни, но я не верю ни слову из того, что говорят про вдову Ортобула.

— Ох, этой Гермии палец в рот не клади. А ты, между прочим, должна с ней враждовать, ибо Гермия-отравительница пользовалась репутацией добродетельной супруги. Она совсем не похожа на тебя, Фрина, о мой лягушонок с бриллиантовыми очами.

— Послушайте, вы, — выпрямляясь, сказала Фрина. — Не женщины изуродовали этот мир жадностью и ревностью, а мужчины. Женщины великодушнее и щедрее. Мы с моей подругой Ликеной — обе глубокие мыслительницы — решили, что нет на свете никого щедрее гетер. Я расскажу одну историю, если вы, малыши, хотите послушать.

— Фрина будет рассказывать? Ну и ну! — Они сгрудились вокруг нее, поддразнивая, но сгорая от нетерпения.

— Представьте, что я ваша старая кормилица, мои крошки. — Она потрепала по волосам юношу, преклонившего колени подле ее ног. — Слушайте внимательно. Моя история — заметьте, правдивая — называется «Сказка о великодушных женщинах». Однажды милетскую красавицу по имени Планго полюбил юноша из Колофона. У него уже была возлюбленная, служительница Диониса, которую звали Вакхида, родом из Самоса. Юноша жил с Вакхидой, но узрел несравненную красу Планго Милетской и был сражен ею. Когда он признался ей в своей страсти и стал вымаливать ее расположение, Планго растерялась. Она знала о прекрасной Вакхиде и решила вернуть юношу ей. Поэтому Планго пообещала юноше, что он получит то, о чем просит, только если принесет ей знаменитое ожерелье Вакхиды. Это чудесное золотое ожерелье, усыпанное драгоценными камнями, было редкой и дорогой вещью, и она знала, что Вакхида ни за что с ним не расстанется. Но печальный юноша пошел к возлюбленной и рассказал о своей беде. Он признался, что так безумно влюблен в Планго, что умрет, если не получит ее. Он умолял возлюбленную помочь ему. Сердце Вакхиды исполнилось жалости, и она отдала своему любимому (ах, неблагодарный юнец) самое ценное, что у нее было, — свое неповторимое ожерелье. Планго сдержала слово, но вернула ожерелье Вакхиде с запиской, полной слов восхищения. И тогда две девушки стали лучшими подругами, с радостью проводили время в обществе друг друга и поделили меж собой юношу из Колофона. Вот! Не прекрасна ли эта сказка? Так будут же прокляты клеветники, дурно говорящие о женщинах!

— Она чудесная, правда? — нежно сказала стоявшая возле меня девушка.

— Она восхитительна. Но ты-то за что ее любишь? — поинтересовался я.

— О, за то, что она добрая и веселая. Рядом с ней рабы забывают о том, что они рабы, а дурные начинают верить в свою добродетельность.

— А где маленькая фиванка Фисба? — осведомился какой-то юноша и схватил флейтистку, которая ела — или, скорее, хлебала — жидкую овсянку из миски, свой незатейливый, но питательный ужин. — Ты помнишь какие-нибудь фиванские танцы, моя крошка? Тебя взяли в плен после разгрома Фив, не так ли? Когда осажденные пали, и Александр ринулся в город со своим войском. Всех мужчин убили, а тридцать тысяч фиванцев попали в плен, и тебя продали прямо в пирейский бордель.

— Меня пленили и продали в рабство вместе с матерью, — печально ответила девушка. — Я была тогда совсем маленькой и почти ничего не помню. Только крики и огонь. Теперь они больше не могут продавать фиванских рабов в Афины.

— Это значит, — со знанием дела сказал мужчина постарше, — что их отправляют еще дальше — в Азию, работать на македонское войско, выполняя любую прихоть негодяев из Пеллы. Лучше уж здесь.

— Пока Фивы не отстроят заново, — сказала Фрина, вставая и потягиваясь.

— Как мило с твоей стороны — надеяться на это, — заметил мужчина, — особенно если учесть, что ты родом из Феспии, которая воевала с Фивами в прежние времена.

— Да, когда-нибудь Фивы будут отстроены.

— Фрина, но это же невозможно! Александр не оставил от них камня на камне, пощадив лишь дом Пиндара.

— Невозможно? Значит, вы говорите, что Фивы никогда не будут отстроены? Я открою вам маленькую тайну, мальчики и девочки. Я богата и собираюсь стать еще богаче. На свои собственные деньги я возведу вокруг Фив новые городские стены, но только если фиванцы пообещают сделать на них такую надпись: «Стены, павшие от руки Александра, вновь поднялись по воле Фрины Гетеры».

— По воле Фрины поднимаются не только стены, — поддразнил красавицу какой-то мужчина, поднося к губам локон ее волос, чтобы поцеловать. Легко, словно бабочка взмахнула крылом, гетера шлепнула его по руке:

— Нет-нет, только если будешь очень хорошим мальчиком. Желающие заплести мои косы пусть платят мину. Исключение я делаю лишь для собственной служанки.

— Послушай, Фрина, может, мы во что-нибудь поиграем? — спросил какой-то неугомонный юноша. — Погадаем? Или потанцуем все вместе? Хочешь посмотреть, как я пляшу кордакс?

— Что? Смотреть, как ты трясешь яйцами, Эвбул? Нет, благодарю покорно.

— Эвбул швыряется своими яйцами, но никто не может их поймать, — заметил какой-то мужчина.

— Эй, ты, думай, что говоришь, а не то я тебя украду, — пригрозил Эвбул Фрине.

— Ты не удержишь меня и секунды, слишком быстро выдыхаешься. Я тебя знаю, — шутливо-презрительно проговорила Фрина.

— Тогда я украду кого-нибудь другого! — И юный Эвбул схватил низенькую девушку, которая стала яростно сопротивляться.

— Ах ты, — она резко ударила его по липу и в кровь расцарапала щеку острыми ногтями. Он тряхнул ее.

— А ну не шали, мегера!

Девушка начала отбиваться всерьез, отчаянно царапаясь, но похититель заломил ей руку за спину и не отпускал.

— Я украду тебя, и Фрине придется платить выкуп.

— Я отниму ее у тебя — вот же она, я ее вижу.

— Так я ее спрячу, — и юноша сделал вид, что уходит, взвалив девушку себе на плечи. Она лягнулась, и он ударил ее.

— Еще одна такая выходка — и получишь в глаз. Да, Фрина, я унесу девчонку и спрячу так, что ты ее не найдешь.

— Та-ак! Вот ты что затеял! Что ж, тогда я буду безутешной матерью.

Оправив волосы и хитон, Фрина встала посреди комнаты:

— Я безутешная мать, я Деметра, покинута всеми,

Тщетно ищу я в разоренных землях свою Персефону,

Жизнь заберу из весны я и свет из прекрасного лета,

Весь погублю урожай, если дочь мне мою не вернете.

Вот она…

Тут гетера повернулась к похищенной девушке и свирепому юноше, который медленно опустил свою жертву на землю: оба позабыли о драке и застыли перед Фриной, очарованные неожиданным представлением.

— Вот она бьется в железных объятьях злодея Гадеса,

В хватке Гадеса железной. Не сплю и не ем я от горя.

Одна из кухарок бросила Фрине венок, сплетенный из пшеничных колосьев, на которых покачивались золотые зерна. Та водрузила его на голову.

— Слезы горючие в скорби я изо дня в день проливаю.

Нынче же…

И Фрина схватила миску с овсяной похлебкой, принадлежащую маленькой флейтистке Фисбе.

— Ем я цицейон, и в душу мою возвращается радость,

Ибо вернется ко мне ненаглядная дочь, моя Кора.

Мы захлопали и закричали, словно зрители в театре Диониса. Молодой человек, отпустивший девушку, казалось, позабыл о своих злодейских замыслах и аплодировал вместе со всеми.

— Вы хорошие мальчики и девочки! — закричала Фрина. — Я служу Исодету, Богу Равенства, и велю Трифене угостить всех хлебом и вином за мой счет! Просыпайтесь! К чему дрыхнуть, когда можно танцевать и веселиться ночь напролет?

Комната наполнилась счастливым смехом: это предложение пришлось по душе многим гостям Трифены. Двое мужчин закружились в хмельном танце под аккомпанемент лиры и звонких кротал.

— Пусть все будет, как полагается, — распорядилась Фрина. — Давайте, все вместе! Принести факелы!

Все до одного выстроились в длинную шеренгу, неровную и раскачивающуюся, нежно запели, а потом вдруг завыли свирели, кроталы загрохотали, сидящие на маленьких пальчиках цимбалы оглушительно залязгали, взревели флейты. Позади замелькали факелы, и мы двинулись вперед, танцуя на ходу, переполненные радостью, словно звезды, кружащие в небе вокруг земли.

И вот эта вереница танцующих гуляк, эта шумная толпа во главе с Фриной хмельным комосом прошла через весь дом, на верхние этажи и снова вниз. Маленький мальчик рядом с Фриной играл на псалтерионе, кроталы и цимбалы грохотали, флейтистки, оказавшиеся в самом сердце толпы, из всех сил дули в свои флейты, пытаясь вдохновить нас на подвиги. Все мы словно обезумели. Лишь много позже нам пришло в голову, что любоваться, как чудесно Фрина изображает историю Деметры и принимать последовавшее за этим предложение, возможно, было не слишком осмотрительно.

VII Рынок рабов

Следующий день был далеко не таким приятным. Я говорю «день», ибо попросту не застал утра. Еле-еле добравшись домой на рассвете, я отправился прямиком в постель. Я спал беспокойно, то и дело просыпаясь от кошмаров, но встал, только когда солнце уже близилось к зениту. Не будь раны, я бы легче перенес ночную попойку. Впрочем, кто знает? Ведь никогда прежде мне не доводилось участвовать в столь потрясающем, бурном веселье. А вот для богатых и красивых молодых людей, вроде Алкивиада (ныне покойного) или Эвбула, это было привычным делом, понял я. Подобные мысли льстили самолюбию, и насладиться ими сполна мешали только сильнейшая головная боль и тошнота.

Я встал, вымыл голову и напился холодной воды. Совершенно не желая видеть мать или Феодора, я тщательно оделся и пошел, вернее, побрел на Агору, где первым делом утолил вновь разыгравшуюся жажду ледяной водой из фонтана. На земле, скорчившись возле переносных печей, сидели торговцы хлебом; старухи готовили овсяную похлебку, пекли безвкусные лепешки и, привлекая покупателей, пронзительно вопили: «Ситион!» Проходя мимо, я почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота и быстро нашел укромный угол, в котором можно было незаметно вырвать. Кожа чесалась и горела, глаза отказывались смотреть. Но у меня есть важное дело, напомнил себе я. Нужно искать нового раба. В кожаном мешочке на груди побрякивали гиметтские монеты (количество которых уменьшила ночь, проведенная у Трифены), и, бродя по площади, я сжимал свой драгоценный запас серебра в руке.

Отчаянно пытаясь найти работу для глаз и мыслей, путающихся и вялых, словно больные ягнята, я твердил себе, что надо пойти на торги и посмотреть, не подвернется ли там кто-нибудь подходящий. Торги, к счастью, были в самом разгаре. Продавалось кое-какое имущество из дома Эпихара, первого мужа Гермии. Странно, что теперь, после смерти ее второго супруга, все это не отменили. Но обвинение Гермии в страшном убийстве лишь придавало действу дополнительный интерес.

— Да, Гиперид, не ожидал встретить тебя среди зевак! — воскликнул кто-то из присутствующих при виде рослого гражданина, который широкими уверенными шагами приблизился к толпе.

— Нет? Я-то удивлен, что зевак так мало, — отозвался Гиперид. — Афиняне, словно вороны, всегда кружат над убитыми. Жаждут зрелищ и рассказов о чужих несчастьях. Нам, защитникам, приходится удовлетворять их аппетиты, а не то сами пропадем.

Гиперид, знаменитый защитник и оратор, уже разменял седьмой десяток, но был самоуверен не по возрасту. Я недолюбливал этого человека, помня, как минувшим летом он обошелся с Аристотелем. Гиперид заявил, что памятник, который философ воздвиг своей усопшей супруге Пифии, не может оставаться в Афинах. Этого пожилому политику оказалось мало, и он сделал все, чтобы показать Аристотелю, что тот не больше чем метек, обычный чужеземец. Но многие любили Гиперида, одинаково приветливого со всеми, включая сторонников Александра. Мой будущий тесть назвал его Кувшинным Рылом — это прозвище давно и не без оснований приклеилось к престарелому оратору, у которого было вытянутое лицо с необыкновенно длинными ушами, торчащими, словно ручки высокой старинной амфоры. Но даже если злые языки не врали, женщин наружность Гиперида никогда не смущала.

Гиперид задержался на торгах лишь ненадолго, но был прав, объясняя интерес афинян к имуществу Эпихара скандалом с Гермией. Некоторые просто остановились позлословить и поглазеть, хотя лучшие вещи Эпихара, например, прекрасная мебель, нынче не продавались — по крайней мере, явно не здесь. На эти торги выставили ничем не примечательные предметы домашнего обихода, а именно:

несколько ночных горшков и чаш, глиняных и неглазурованных корзины из ивняка

потрескавшуюся переносную печь

набор столовой посуды, видавшей виды и щербатой

сито, массивную ступку и пестик

две жаровни, кочергу и стилос

потускневший бронзовый кубок с явными вмятинами

Умный человек ни за что не стал бы глазеть на такую ерунду, совершенно ему не нужную. Но аукционист не был лишен остроумия, и потом, наблюдая за тем, как чьи-то старые вещи одна за другой идут с молотка, я получал некое тупое удовольствие.

— И кому может понадобиться такой хлам? — задал риторический вопрос мой сосед. Я решил, что он обращается ко мне, но ему ответил какой-то мужчина, рослый и крупный, в алом шерстяном плаще.

— Это не лучший товар, но, в конце концов, дойдет дело и до чего-нибудь стоящего. Меня вот не интересует домашняя утварь. Ничуть, — и он сурово нахмурился, что было совсем не трудно для человека с таким широким и низким лбом.

— Конечно, нет, — заметил стоящий чуть поодаль зевака, — ведь ты всю жизнь сидишь в долгах, с потухшим очагом.

— Перестань, — приструнил шутника его друг. — Ты ведь знаешь Аристогейтона — это пес, который вечно на кого-нибудь лает. Рыщет по рыночной площади, словно змея по грядке с овощами, в надежде, что удастся пошипеть.

Он ушел, а его друг остался и, объединив усилия с мужчиной, задавшим риторический вопрос, попытался разговорить человека в коротком алом плаще.

— Зачем же ты пришел, Аристогейтон?

— Хотел убедиться, что торги проходят, как положено. Бедняга Эпихар! Хоть я и не одобряю его политических взглядов, как человека мне его жаль. Мог ли он знать, что эта неблагодарная кошелка, его жена, так быстро выскочит замуж за другого? И уж тем более несчастный первый муж не подозревал, что его супруга окажется убивицей. Если только она и его не отправила на берега Стикса.

— Что за нелепая мысль! Я ни разу не слышал, что в кончине Эпихара было хоть что-то подозрительное.

— Зато в кончине Ортобула «подозрительного» хоть отбавляй. — Аристогейтон желчно рассмеялся. — Ну, хоть выручка с этих торгов достанется Критону. Злобная мачеха пыталась навязать новой семье взгляды своих родственников и первого мужа, но юноша непоколебим и благонадежен. А посему — пусть торги пройдут удачно. Критону нужны деньги, чтобы завершить суд над этой женщиной и добиться ее смерти.

— А-а, — слова Аристогейтона явно впечатлили его собеседника, который нервно подался назад, почти дрожа. — Значит, в этой куче разномастных вещей ты усматриваешь не просто чашки с кочергами, а месть?

— Попробуйте пестик, господа, — замечательный подарок для вашей хозяйки! Супруга, сестра или рабыня — пусть мелет вам муку для блинов, — надрывался аукционист. — Хороший прочный камень, чудесные пропорции, продается вместе со ступкой. В прекрасном состоянии. Смотрите, как мелко мелет!

В подтверждение своих слов энергичный аукционист бросил в ступку несколько зерен ячменя и, к полному восторгу собравшихся, быстро заработал пестиком, изобразив на лице глубочайшее изумление.

— Правильно, нужно молоть. Давай-давай, — сказал неумолимый Аристогейтон. — Будем надеяться, что с помощью ступки и пестика злобную фурию удастся препроводить в царство мертвых. Да, есть снадобье, ради которого и помолоть не лень, — цикута, последнее угощение Гермии на этой земле. — И оратор взмахнул полой короткого алого плаща, словно собирался пойти и посмотреть, как Гермия покинет мир живых.

— Но тебе-то что до этого?

— Мне? Друг мой и гражданин, неужели ты не заметил, как ничтожно мало стали значить в Афинах закон и порядок? Эта омерзительная пустула, эта отравительница — следствие недуга, терзающего наш город. Лишь вскрыв этот чирей, мы ступим на путь исцеления. Ибо афиняне опустились и погрязли в пороке. Не только в Пирее, но также в священных Афинах процветают кабаки, полные бездельников, граждане якшаются с чужеземцами. Даже в святая святых — на Агоре! Публичные дома плодятся, как грибы. Мужская доблесть вырождается. Юноши, теряя силу и утрачивая свою мужскую суть, становятся изнеженными и женоподобными.

— Полагаю, ты прав. Но разве так было не всегда? Не на это ли сетовал Аристофан в далеком прошлом?

Аристогейтон покачал головой:

— Так скверно, как сейчас, еще не бывало. Нас развращает власть молодого македонца и его сподвижников. Покоренные, мы слабы и немощны. Нам не хватает сильных вождей. Взять хотя бы Гиперида! Он именует себя патриотом, умеет расположить к себе и пользуется влиянием в Совете. И он решил, что, сделав рабов гражданами, можно избежать грозящей нам опасности! Ввергнув город в пучину беспорядков, презрев традиции и знатность рода!!!

Спорить не стал никто — это было бы опрометчиво. Как известно, Аристогейтон вел судебный процесс против Гиперида, предложившего сделать чужеземцев и рабов гражданами и вооружить их, чтобы Афины могли дать отпор Македонии. Все граждане Афин сочли подобный шаг опрометчивым. Гиперид сумел отклонить обвинение в государственной измене, заявив, что его разум затуманили сверкающие щиты македонских фаланг и что, мол, не будь битвы при Херонее, он никогда не осмелился бы предложить столь радикальную меру. Но теперь ни один человек, заботящийся о сохранении общественного спокойствия Афин, не стал бы злить Аристогейтона, защищая Гиперида в его присутствии.

— Ну хорошо, а как быть с Ликургом? — Неугомонный собеседник никак не желал оставить Аристогейтона в покое; вероятно, он просто решил проверить, удостоится ли хоть кто-то добрых слов от этого сурового моралиста. — Человека, которому доверено распоряжаться афинской казной, никто не превзойдет в знатности. Ликург Этиобутад — один из самых высокородных. Богат, но живет скромно, стелет на ложе одну-единственную овечью шкуру. Носит сандалии только в самую суровую стужу. Денно и нощно печется о благе Афин.

— Его не назовешь неженкой, это точно, — неохотно согласился Аристогейтон. — Зато он слишком любит деньги, хоть и не для себя, а для государства. Ликургу не дают покоя налоги и памятники, потому он и пошел на уступки Македонии. Такой скорее подарит Афинам Стадион, чем хорошую армию.

— Ты забываешь о Демосфене.

Человек, сделавший это невинное замечание, явно задумал недоброе. Все отлично знали, что Аристогейтон и Демосфен уже лет двадцать на ножах: с тех самых пор, как Демосфен ставил пьесу для Дионисий, а Аристогейтон ударил его и, по слухам, уничтожил все костюмы и декорации. Эти двое одинаково не любили македонскую гегемонию, но не могли найти друг для друга ни одного доброго слова.

— Демосфен, — с нажимом произнес Аристогейтон, — да, Демосфен, который обманом добился от Афин золотой короны. Демосфен, который своим языком привел нас не к славной победе, а на поле битвы, откуда он сам припустил во всю мощь своих коротких ног! Этот хвастун любит золото.

— Истинная правда, — подтвердил зевака, который с явным удовольствием выслушал это нелестное высказывание. — Говорят, Демосфен без ума от кабаков и пирушек, на которых щеголяет в женском наряде.

— Клевета, — уверенно перебил седовласый мужчина. — В юные годы Демосфен был невоздержан в питье, но нынче позволяет себе только воду.

— И все же, — возразил Аристогейтон, — признайте, что и ваш герой не устоял перед прелестями распутной женщины. Он обожает свою любовницу-чужеземку. Черноволосую сикилийскую девку по имени Лаис.

— Ты чересчур суров, — не согласился его знакомый. — Хотя мне известно, что ты теперь подражаешь спартанскому образу жизни, вот откуда твой алый плащ…

— Я подражаю лишь спартанским добродетелям. Спартанцы издревле были нашими врагами, но с македонцами они бились, как мужчины, а мы, афиняне, струсили. Афинский дух истощился, пока мы принимали к себе людей без роду и племени. В дни своего расцвета Спарта не знала ни проституток, ни чужеземцев, ни сибаритов. Мужественность. Вот что для настоящих мужчин дороже красивых слов и блеска золота. Истинное благородство. Мужественность вырождается, когда власть над мужчинами приобретают шлюхи — особенно богатые, рядящиеся в дорогие одежды, которые куплены на доходы от их преступлений против добродетели.

— Аристогейтон, — взмолился его друг, — будь снисходителен к молодости. К ее маленьким, невинным удовольствиям…

— Невинные! Это ли невинно — отвлекать помыслы эфебов от войны, а юношей — от исполнения гражданского долга?

— Неужели они не могут дать выход страстям и желаниям своего возраста?

— Это правда, — серьезно сказал Аристогейтон, — юноши хотят удовольствий. Пусть знатные мужчины устраивают пиры и симпосионы, приглашают на них молодых товарищей, декламируют стихи и ведут философские беседы, выставив за дверь, по примеру Сократа и Агафона, флейтисток и прочую шваль.

— Но я говорил о простом удовлетворении, не о пирах и беседах.

— Я признаю: временами юноши не могут противиться зову Эрота. Но в этом случае им следует посещать проституток самого простого и низшего разряда, которые со всех берут одинаковую плату. Два обола (а не две драхмы — немыслимая расточительность, позволенная нынешним законом) — вполне достаточная цена. Рабы обоих полов, покорные и скромно одетые. В притоне-конуре без всяких там подушек и благовоний. Юноши должны приходить группами: каждый быстро делает то, зачем явился, и удаляется. Недопустимо проводить ночь в обществе шлюх — любого пола, — делать им подарки и потакать их прихотям! Никаких поцелуев! Мужчину не должны нянчить, нежить и натирать душистым маслом! Это разрушает наш город!

Аристогейтон оглушительно высморкался, издав носом звук, напоминающий рев трубы, — верный признак того, что на подходе долгая, серьезная тирада, которую нам придется выслушать до конца.

— Вот что я скажу, — продолжил оратор, обращаясь к своей импровизированной аудитории. — Мы слабеем. Если бы я правил Афинами, я бы всему этому положил конец. Яд. Яд в самом сердце Афин, от которого можно избавиться лишь постом и кровопусканиями. Всех шлюх, мужчин и женщин, как бы ни были они богаты и разодеты, я бы высек. Не отшлепал бы, лишь слегка подрумянив их круглые попки, а по-настоящему высек. Каждому по пятьдесят плетей, в полную силу, чтобы навсегда изуродовать нежную кожу. А потом я отправил бы их на копи и рудники, трудиться глубоко под землей, в дыму и грязи. Свободных людей, избравших себе такую профессию, я провозгласил бы рабами и заклеймил. Юных завсегдатаев публичных домов я бы хорошенько выдрал. Не плетьми, как рабов, а розгами, как мальчишек, — и послал бы защищать границы Аттики.

К этому времени вокруг вдохновенного оратора собралась целая толпа граждан, позабывших о бедняге аукционисте. Когда длинная тирада подошла к концу, кто-то зааплодировал, хотя нашлось немало таких, которым явно стало не по себе.

— Спарта! — снова заговорил Аристогейтон. — Спарта, страна мужчин! Вот с кого надо брать пример. А вместо этого мы перенимаем праздность и изнеженность Востока. Пусть нашей жизнью руководят умеренность и мужество. Пусть наши мужчины воюют. Пусть наши женщины прядут, ткут и закрывают лицо. Пусть жены вступают в плотские отношения со своими мужьями с единственной целью — приумножить число хороших граждан.

На этом месте внимание публики вновь привлек аукционист, который покончил с первой партией товара и приступил ко второй, включающей кое-какую кухонную утварь и мебель, а также немногочисленную группу рабов.

— Неплохо, — проговорил друг Аристогейтона, отворачиваясь от моралиста и критически осматривая это собрание полунагих тел. — Хорошенький мальчик, да?

— Живое орудие, — презрительно фыркнул Аристогейтон. — Полезен ли он? Надолго ли хватит его тела и сил? Вот чем надлежит интересоваться, приобретая раба. Откройте ему рот, понюхайте его дыхание, загляните в зубы.

Люди не любят, когда их учат делать покупки. Большинство из нас сами знают, или думают, что знают, как выбирать рабов, а потому многие устремились к помосту, на котором стояли рабы. Ибо, покупая раба, важно как следует рассмотреть его вблизи.

— Хорошие мускулы, — проговорил один из покупателей, щупая плечо молодого раба, которого он разглядывал. — Ты можешь работать по дому, парень? Это все могут. А столярить? Вот что мне хотелось бы знать. Я обучил нескольких рабов столярному делу и сдал их внаем. Полученный доход с лихвой окупил все затраты.

— Гляньте-ка на эту беззубую каргу, — с отвращением сказал другой покупатель, сдернув грубую ткань покрывала с головы пожилой женщины. И правда: у нее были редкие зубы и седые волосы.

— Ну и видок!

— А! — сказал аукционист. — Вы не знаете ее достоинств, господа. Эта рабыня едва ли станет королевой вашего ложа и симпосионов. Но она превосходная повариха. Она работала помощником повара в большом доме, отлично знает свое дело и почти не нуждается в указаниях. Чудесно чистит рыбу. Идеально ощипывает цыплят: они становятся гладенькими, словно кожа танцора. Прекрасная работница. А еще она отлично стирает — не придется таскать одежду к сукновалу.

Услышанное заинтересовало даже меня. Но какой-то мужчина покрупнее оказался первым.

— Как раз то, что я искал, — сказал он, хватая рабыню за руку. — Но скажи: можешь ты доказать, что она родилась в Аттике и от рабыни? Да? Хорошо. А то среди чужеземцев, ставших военной добычей, попадаются очень хитрые, а порой и капризные. Даже непокорные.

Он постоял, глядя на рабыню и задумчиво потирая подбородок.

— Сколько? Три сотни? Это слишком дорого. Вопрос: долго ли она протянет? Насколько она здорова, в данный момент? — Он повернулся к аукционисту. — Плачу двести пятьдесят, но сначала пусть она раздевается, ясно? Я должен убедиться, что ее хватит надолго.

И женщину, которая покраснела так густо, словно была юной красавицей, раздели и повернули, разглядывая со всех сторон.

— Дряблая и бледная, но не слишком старая, — решил покупатель.

Не обладая уверенностью и властностью этого человека, я замешкался и не сумел купить пожилую рабыню, которая отлично справилась бы с моим хозяйством. Несмотря на свой возраст, она выглядела достаточно выносливой, чтобы носить воду и таскать тяжести.

— А я его знаю! — сказал чей-то голос возле моего локтя, недружелюбный, но смутно знакомый. Я не был уверен, что он обращается ко мне, и сосредоточил все свое внимание на аукционисте, который перешел к следующему рабу, на этот раз юноше.

— Этот мальчик, чья сила и ловкость еще непременно разовьются, — хорошее приобретение. Он может долго идти с тяжелой поклажей и некоторое время был рабом в армии Александра.

— А с чего это его освободили от службы? — подозрительно спросил какой-то зевака. — Слишком дерзок? Или слишком ленив?

— У мальчика было три хозяина, — начал объяснять аукционист. — Один из них, афинянин, выкупил его, став военачальником. Этот афинянин был ранен и оставил войско после битвы при Иссе. Он вернулся домой, где вскоре умер, а мальчишка, после того как огласили завещание, был продан Эпихару. Все это законно, я могу показать бумаги.

— Не знаю, — сказал любопытный, с сомнением глядя на мальчика. — Когда произошла эта битва, он, наверное, был совсем малявкой. Либо плохо растет и всегда будет недоноском. Таких кормишь-кормишь, а все без толку.

— Я не доверяю рабам из армии, — заявил другой. — Слишком уж много им известно об убийствах и грабеже. Хитрые бестии.

— Вы посмотрите на его мускулы, — не сдавался аукционист. — Встань, мальчик. Повернись. Я обнажу его. Глядите, какой поджарый и сильный, какие прекрасные пропорции!

Как и старая рабыня, мальчик покраснел, когда его раздели и начали рассматривать. Обнаженный, он не был особенно красив, но кому-то это могло показаться преимуществом. Нет ничего более утомительного, чем владеть рабом, которому вечно строят глазки твои же собственные друзья, мечтая его купить — или затащить в постель. Этот же мог таскать тяжести — весьма полезное качество. Интересно, он сумеет открывать дверь посетителям и запоминать имена? На таких аукционах сложно проверить умственные способности рабов, тогда как их физические данные очевидны. Как раз физические данные этого мальчика подвергались внимательному изучению со стороны покупателей, которые ощупывали его руки и суставы. Один мужчина даже потер его мошонку, но тут вмешался аукционист.

— Есть вещи, которые не позволено делать с товаром, пока вы не выложили свои драхмы!

Неутомимый аукционист вытолкнул вперед следующего раба, кажется, последнего в этой партии: высокого, очень мускулистого, с мощной шеей. Его волосы уже начинали седеть, но борода, которую вообще-то позволено носить лишь гражданам, была очень темной. Сквозь волосы и грязь, покрывающие его тело, виднелось клеймо. Когда этого мрачного здоровяка повернули, взорам публики представилась спина, сплошь покрытая полосами от бича — знаками, понятными каждому.

— Какой уродливый тип! Смутьян! — раздались возгласы в толпе.

— Он получил хороший урок, — как ни в чем ни бывало сказал аукционист. — Зато как силен, посмотрите. Отправляетесь в путешествие всей семьей? Вот вам страж, один вид которого внушает опасения: разбойники дважды подумают, прежде чем связаться с этим парнем. Он понесет детей, кувшины с маслом или котомки с шерстью. Он умеет обращаться с мулами. Да он понесет мула, если надо!

— Скажи лучше: он сам мул, — сказал голос рядом со мной. — Я его узнал. Я протестую, этих рабов нельзя так продавать! Я знаю, кто они!

А я знал его — ибо то был Эргокл, курносый человечек с гривой каштановых волос. Гражданин, ввязавшийся в драку с Ортобулом и бросивший ему вызов в суде. Эргокл, для которого смерть ненавистного соперника Ортобула стала большой удачей.

Эргокл был недоволен, его глазки злобно перебегали с одного из собравшихся на другого.

— Я знаю, кому принадлежала эта кучка уродливых слуг. Я протестую! Это несправедливо! Я заявляю, что это возмутительно несправедливо! Это слуги Ортобула! Семья покойного, видно, распродает часть своих рабов. Но они обязаны выставить всю партию сразу, заранее оповестив афинян о торгах! А они вместо этого потихоньку избавляются от дрянного товара, а хороший придерживают. Я считаю, это нечестно. Где остальные рабы? Ну-ка отвечайте!

— Господа, не нужно кипятиться, — сказал аукционист. — Члены этой несчастной семьи имеют право продавать все, что пожелают. Критон предоставил мне все бумаги. Сам Ортобул собирался продать этих рабов незадолго до своей безвременной кончины.

— Чистая правда, — поддержал его другой гражданин. — Ортобул договорился с женой, что продаст своих слуг и возьмет в дом ее рабов. Очевидно, это намерение решили осуществить.

— Скверное намерение! — стоял на своем Эргокл. — Строго говоря, незаконное. А теперь, когда Ортобул мертв, и вовсе преступное. Это нужно немедленно прекратить. Семья должна выставить всех рабов в один день — всех до единого, объявив о торгах заранее и составив перечень товара. А они пытаются распродать рабов маленькими партиями. Не покупайте их, у вас могут возникнуть неприятности с законом. — Он повернулся к толпе. — Если вы все же намерены кого-то купить, подумайте хорошенько, — посоветовал коротышка. — Помните: любого из них могут вызвать на допрос в связи с убийством Ортобула, а значит — подвергнуть пытке! Близится суд. Прежде, чем выкладывать деньги, прикиньте, сколько истязаний сможет выдержать приглянувшийся вам раб и выживет ли он вообще?

Эти слова произвели впечатление. Ряды потенциальных покупателей мгновенно поредели.

— Вы не много теряете, — продолжал Эргокл. — Сегодняшний товар так уродлив — впору молоку скиснуть. Это худшие рабы Ортобула, когда же нам покажут лучших?

— Ты имеешь в виду Мариллу? — спросил я.

Я не собирался ничего говорить — слова сами сорвались с языка, будто обретя собственную волю. И сразу стало понятно, что я совершил большую ошибку.

— А твое-то какое дело, молодой человек? — окрысился Эргокл. — Стоит здесь, а сам не наскребет денег даже на ночной горшок! Что ты знаешь об этом?

— Я не хотел никого обидеть, — промямлил я.

— Однако, — сказал Аристогейтон, подходя к нам и со свойственной ему властной прямотой вмешиваясь в разговор, — слова этого юноши разумны. Может, Стефан, сын Никиарха, и принадлежит к обедневшему роду, но говорит лишь то, что думают все. Должно быть, всем очевидно, о Эргокл, что ты желаешь приобрести сикилийку Мариллу, рабыню Ортобула. Эту красавицу, из-за которой ты устроил неподобающую драку. Потакая капризам отвергнутого Эроса, ты ценишь то, что достойно презрения. Такие низменные желания не к лицу высокородному гражданину Афин. Не пристало нам терять голову из-за всякой швали. Имей гордость и держись подальше от чужеземок и простолюдинок.

— О, почему бы тебе не написать об этом трактат? — грубо огрызнулся Эргокл. — Да, я желаю знать, где прекрасная Марилла и когда ее выставят на торги. И, — с этими словами он сунул в ладонь аукциониста серебряную монетку, — я щедро вознагражу того, кто мне скажет.

— Ну что ж, — мягко и почтительно произнес аукционист. — Если кто-то из вас, господа, ищет любимую невольницу Ортобула, единственное, что ему остается, — это навестить Филина.

— Он купил ее? Не может быть!

— Я не имею к этому никакого отношения, господин. И ничего не знаю. Я лишь слышу, о чем говорят. А говорят, что Филин купил прекрасную рабыню, а также фригийца-привратника лично у Критона, в обход публичных торгов.

Эргокл выглядел так, словно он вот-вот лопнет от злости. Его лицо, опухшее и красное, стало похоже на свеклу.

— Неслыханно! — завопил он. — Дрянной, неблагодарный мальчишка! Как мог он на такое согласиться? Когда все Афины знают, что я заплатил за нее половину суммы! Им это с рук не сойдет!

Эргокл плевался, словно человек, тонущий в волнах. Слюна, скапливаясь в уголках его рта, так и брызгала при каждом слове.

— Спокойно, приятель! Не сходи с ума из-за шлюхи, — нетерпеливо проговорил Аристогейтон. — Мужчине больше к липу спартанская сдержанность. Это чрезмерное увлечение женщинами ослабляет афинский дух. — Аристогейтон повернулся к нам. — Вы видите его, афиняне? — Оратор в алом плаще умолк, показывая пальцем на Эргокла, словно тот явился на Агору исключительно затем, чтобы проиллюстрировать его наглядный урок. — Этот человек позволяет своему увлечению, своим животным инстинктам возобладать над мужественностью!

И суровый Аристогейтон посмотрел на меня, словно приглашая поддержать его справедливые упреки. В тот же момент я поймал взгляд Эргокла, полный неожиданной злобы. Вероятно, мой образ и оскорбительные слова мудреца Аристогейтона слились в его сознании, и я понял, что Эргокл едва ли когда-нибудь воспылает ко мне большой любовью.

— У меня и в мыслях не было поссорить двух столь благородных господ, — пробормотал я. — К тому же, как вы правильно заметили, стесненные средства не позволяют мне приобрести этих рабов, а посему не буду терять время.

И я трусливо ретировался. Конечно, даже после безумств минувшей ночи у меня оставалось немало серебра. Его вполне хватило бы на покупку одного раба. Но я предпочитал держаться подальше от бывших слуг злополучного Ортобула.

Вынужденная связь с семьей этого человека и так казалась мне слишком обременительной, а приближающийся суд — грозным и неизбежным.


Я силился представить, на что будет похоже мое появление в суде, и наивно полагал, что не имею других поводов для тревоги. (Какое глубокое заблуждение! Судьба неустанно преподносит нам сюрпризы.) На следующий день после безуспешной попытки приобрести раба я почувствовал себя гораздо лучше. Я избегал вина, и голова моя была ясной. Стоял прохладный день, озаренный робкой улыбкой осеннего солнца. Неторопливо гуляя по Агоре, я остановился, чтобы почитать объявления возле памятника Героям, как вдруг заметил, что вся площадь охвачена необыкновенным волнением. Из уст в уста передавали какое-то известие. Вдалеке собралась целая толпа, но, несмотря на расстояние, до меня доносились крики и удивленные возгласы. Скоро от этой толпы отделился какой-то человек — ему, видимо, не терпелось пересказать услышанное другу, медлившему, как и я, возле досок для объявлений.

— Что произошло? — спросил я, дерзко влезая со своим вопросом, едва человек успел к нам подойти, но он, горя желанием поделиться свежими новостями, и бровью не повел.

— Поразительно! Манфий и Эвфий обвиняют прекрасную Фрину в святотатстве! Но на самом деле обвинение исходит от Аристогейтона.

— В святотатстве! — вскричал его друг, оборачиваясь. — Фрину? Как это? В каком еще святотатстве?

— Я не верю, — встрял в разговор какой-то зевака. — Возможно, она забыла или спутала слова молитвы или пропустила какое-нибудь шествие…

— Нет, — сказал сплетник. — Говорю вам: это серьезнейшее обвинение. Причем в письменном виде — в длинной графе расписано все до мельчайших деталей.

— Деталей чего? — осведомился я с презрением, смешанным с любопытством. Странно, но я еще не понял, что это за детали, а между тем, мне-то они были отлично известны.

— Что ж, — начал сплетник, радуясь возможности развить тему, а собравшаяся вокруг небольшая толпа поднимала его в собственных глазах. — Что ж, однажды ночью прекрасная гетера пришла в дом Трифены. Вы наверняка знаете, что это содержательница дорогого борделя. И вот там, глубокой ночью, окруженная толпой хмельных гуляк, Фрина посмела глумиться над Элевсинскими мистериями!

— Нет! — хором воскликнули несколько человек.

— Да. Именно. Если верить графе, она выдавала себя за Деметру и Кору, произнесла речь от лица Деметры, надев на голову венок из пшеничных колосьев, а после изобразила, что пьет священный цицейон.

— О, нет! Неужели это правда?

— Да. Более того, ей предъявлено обвинение в святотатстве за попытку ввести в Афины нового, чужеземного бога. Некое странное существо, именуемое «бог равенства». А еще она устроила факельное шествие в честь этого нового бога, Исодета.

— Ничего себе, — с ужасом выдохнул мужчина постарше. — Тогда ее ждет смертный приговор.

— Да. Как Сократа. И Алкивиада, которого тоже обвиняли в глумлении над Элевсинскими мистериями.

— Но Алкивиад сбежал, — сухо заметил какой-то умник, — решив не дожидаться, пока его осудят и приговорят к смерти.

— Это было очень мудро с его стороны, — сказал сплетник. — Ибо, как нам сообщил Аристогейтон, слова которого подтвердили и Басилевс, и Верховный Архонт, смерть — единственно возможная кара в данном случае. Так говорит Эвримедонт и требует смертного приговора во имя Деметры. Эвримедонт — посвященный Деметры, один из самых высокопоставленных в городе. Он служит в храме Деметры и Персефоны и будет лично заинтересован в том, чтобы верховный жрец поторопил Ареопаг.

— А как насчет богатых красавчиков, цвета афинской молодежи, которые той ночью были в борделе? — осведомился иронично настроенный гражданин. — Их тоже казнят?

— А кто там был? — спросил другой. — Такое обвинение нельзя вынести, не имея свидетелей.

— О, у них есть Эвбул, сын Ксенофонта из Милета. Симпатичный молодой человек. Он сознался, что был в доме Трифены в эту ночь. Увиденное ужаснуло его до такой степени, что он не мог спать, пока не рассказал об этом чудовищном действе. О преступлении, точнее говоря, преступлениях, этой женщины, разумеется, известно и другим. Хотя, возможно, мальчики просто оказались неспособны помешать ей. Кого-то могут обвинить в содействии святотатству. Кто знает?

Сердце у меня ушло в пятки. То, что я обнаружил тело второго мужа Гермии и должен был засвидетельствовать это в суде, меркло перед новой катастрофой. Не было никаких оснований считать, что меня не узнали в доме Трифены. А если станет известно, что я присутствовал при злополучной проделке Фрины, меня могут обвинить в соучастии святотатству. Воспоминание об Эвримедонте также не прибавляло радости: я хорошо помнил, каким ожесточенным нападкам подвергся Аристотель со стороны этого фанатика, столь безжалостного и грозного, что казалось, сердце его выковано из чистого железа. Эвримедонт, преданный служитель элевсинской богини, вел себя так, словно честь Деметры целиком и полностью зависела от его непреклонности. Поскольку я не делал тайны из своей дружбы с Аристотелем, он будет вдвойне счастлив обвинить меня. А вот Эвбул, сын богатого, влиятельного (и живого) отца, мог не беспокоиться за свою судьбу. Кроме того, он признался добровольно, оказав Афинам дружескую услугу.

— Что сейчас с Фриной?

— Ее задержали и допрашивают.

— Значит, ее посадят в тюрьму?

— Пока нет, — пояснил сплетник. — У нее достаточно богатых покровителей, которые заплатят залог. До самого суда Фрина будет жить в строгом уединении; говорят, дом, где ее поселят, принадлежит какой-то женщине, но все входы и выходы станет охранять вооруженная стража.

— Она так красива, — мечтательно вздохнул пожилой толстяк.

— И потому опасна, — возразил голос из толпы. — Я дружу с Аристогейтоном и разделяю его взгляды. Эта глупая женщина кружит мужчинам головы. Ну как тут не вспомнить жителей Трои, которые выстраивались на стенах своего обреченного города и пускали слюни по сгубившей их Елене!

— Вот что я вам скажу, — вмешался сплетник, не желая, чтобы о нем позабыли. — Суд будет скорым, это вам не какое-нибудь нападение или убийство. Когда происходит убийство, обижена семья, но в случае святотатства обижены сами боги. Эвримедонт прав: Афины не могут допустить оскорбления богов. Суд над Фриной начнется так скоро, как только можно, и так же скоро последует казнь, дабы очистить город от скверны и избавить его от опасности.

— Давненько у нас не было суда по обвинению в святотатстве и богохульстве, — задумчиво протянул какой-то человек. — Возможно, хоть теперь граждане Афин вспомнят о своем долге перед богами.

— Ах, какая жалость, — проговорил другой, примерно того же возраста. — Многих мужчин опечалит смерть столь прекрасного создания.

VIII Дело против мачехи, по обвинению в отравлении: первое слушанье

Я поспешил убраться с площади, искренне надеясь, что не выказал чрезмерной осведомленности во время обсуждения последних новостей. Я понятия не имел, могут ли Эвбул и другие посетители публичного дома назвать меня свидетелем или соучастником святотатства. Я боялся появляться на людях. Казалось, в любой момент кто-то может похлопать меня по плечу и спросить: «Ты видел, как Фрина…»

Я не мог поделиться своей бедой с Аристотелем, который сам был не в почете у ревностных последователей культа Деметры и Элевсинских мистерий. Эвримедонт, так рьяно бросившийся на защиту Деметры и подвергший Аристотеля столь яростным нападкам прошлым летом, вряд ли воспылает большой любовью ко мне. Дружба с Аристотелем, еще несколько лет назад казавшаяся несокрушимой стеной, которая способна защитить от любых невзгод, в последнее время все чаще становилась источником опасности. А теперь попытка использовать мое знакомство с Аристотелем и вовсе навлекла бы неприятности на нас обоих. Враги философа, настроенные против македонцев, мгновенно свяжут с ним любое мое прегрешение. Нет, ждать помощи от Основателя Ликея не приходилось. Я надеялся, что смогу остаться в тени, но вероятность этого была невелика. Плохое освещение в комнате, а также многочисленность и нетрезвость собравшихся, конечно, играли мне на руку. Кроме того, я не был постоянным клиентом Трифены и не назвал своего имени. И все же следовало соблюдать предельную осторожность, но при этом избегать уклончивости или боязливости в ответах судьям.

Как мне было хорошо (возможно, даже слишком хорошо) известно по собственному опыту, перед судом по обвинению в убийстве должны состояться три продикасии с перерывом в месяц. Обеим сторонам дается время, чтобы собрать, изучить и представить улики, выслушать свидетелей и обдумать факты. Все это осуществляется с помощью и под руководством Афин, которые представляет Басилевс — Верховный Архонт, в чьи обязанности входит управление религиозной жизнью города. Эти предварительные слушанья проходят в помещении, а не на беме холма Ареса, вот почему они производят не столь гнетущее впечатление, как суд.

Мне уже приходилось посещать все три продикасии в качестве Защитника, правда, замещая отсутствующего Обвиняемого. Моя сегодняшняя роль свидетеля была гораздо легче. Обязанности Защитника Гермии взял на себя ее дядя Фанодем. Он собирался говорить от имени племянницы, ибо женщина благородного происхождения не может выступать на людях. Самой Гермии, разумеется, надлежало присутствовать. Закон позволял ей совещаться с Защитником, слушать его и, возможно, предлагать изменения или поправки.

Гермия, ссутулившись, сидела в углу, с головы до ног закутанная в строгое черное покрывало. От нее ни на шаг не отходили скифский лучник и человек из тюрьмы. Хотя вдову оставили на попечение родственников, за всеми ее передвижениями внимательно следили.

Мы пришли слишком рано — по крайней мере, Басилевс еще не появлялся. Это вынужденное ожидание было необыкновенно тягостным. Стороны, под бдительным оком тюремного стража и скифа, вооруженного примитивным луком, держались на внушительном расстоянии друг от друга. Я сказал пару слов Критону и Клеофону, приветливо, но отчужденно. Младший брат едва удостоил меня ответом, впрочем, я и сам говорил довольно холодно, не желая показаться ни сторонником, ни противником Критона. Я с радостью заметил среди присутствующих Филина. Кто лучше, чем он, столь дружный с покойным Ортобулом, мог поддержать осиротевших юношей? Я слышал, как Критон и Филин переговариваются у меня за спиной.

— Как бы я хотел, — серьезно произнес Критон, и его молодой голос заметно задрожал, — как бы я хотел, чтобы все было уже позади! Эти месяцы предварительных слушаний, как долго они тянутся… Почему Афины так с нами поступают? Почему не накажут виновных немедленно?

— Отсрочка и правда долгая, — ответил Филин. — Я не берусь спорить. Это делается во имя Справедливости: нельзя обвинять граждан в таком ужасном преступлении, а уж тем более карать за него, не приняв должных мер предосторожности. Но боюсь, что почти все вопросы, связанные с имуществом, также придется отложить. На какое-то время они повиснут в воздухе. Это все, что я могу сказать в ответ на твой вопрос.

— Как скверно! — воскликнул Критон. — Я — пострадавший, и еще терплю от всех несправедливость!

— Не от всех, — успокаивающе сказал Филин. — Послушай, я знаю, как много времени уйдет на то, чтобы все уладить. Но если тебе нужно больше наличных, можешь продать мне еще каких-нибудь рабов Ортобула. Поскольку они не имели отношения ни к твоей мачехе, ни к домашнему хозяйству молодоженов, а принадлежали исключительно твоему отцу, который все равно собирался их продавать, ты, как его прямой наследник, имеешь полное право на такую сделку. Другие вопросы еще предстоит решить — например, кто унаследует собственность Эпихара? И еще приданое. Что, если Гермию оправдают и с ней придется как-то договариваться?

— Нет, этого не может быть! — вскричал Критон. — Злодейка не должна избежать кары за свое преступление!

— Мы просто должны предусмотреть все случайности, — проговорил Филин все тем же успокаивающим тоном. — Повторяю: воздержись от продажи ценных вещей. Кроме рабов отца, на которых ты можешь претендовать с полным правом. Вот еще что: я слышал, недавно ты предпринял некий шаг, не посоветовавшись со мной. Попытался продать рабов. Это правда?

— Вообще-то да, — сердито ответил Критон. — Я подумал, что выручу больше на публичных торгах. Но этот мерзкий Эргокл поднял шум и распугал всех покупателей. Они побоялись, что рабов станут допрашивать и изуродуют. Удалось продать только одного.

— Мой мальчик, тебе следовало вновь обратиться ко мне, — пытаясь успокоить Критона, Филин взял отеческий тон. — Я восхищен твоим стремлением к самостоятельности, но, честное слово, в данный момент легче иметь дело с кем-то одним. Публичные торги публичны во всех смыслах этого слова: на них могут прозвучать насмешки, весьма нежелательные для человека в твоем положении. Я дам хорошую цену. Разве я торговался с тобой? И потом, эту сделку можно заключить, не откладывая.

— Да, возможно, я так и поступлю, — медленно сказал Критон.

— Что ж, хорошо. Подумай, с какими рабами ты пожелаешь расстаться. Не все располагают наличными.

— Архонт пришел, — внезапно объявил Клеофон с каким-то мрачным облегчением, которое обычно испытываешь, приступая, наконец, к неприятному делу. В тот год Верховным Архонтом был некий Аристофан (не имеющий никакого отношения к драматургу, но вполне сносный, хоть и несколько скучноватый человек). Он вошел в сопровождении Басилевса, председателя слушаний. Басилевс унаследовал свой титул от древнего царя Афин, но определение «царственный» совсем не подходило нашему нынешнему председателю. Это был маленький, пугливый человечек, который то и дело принимался бессмысленно лепетать и жестикулировать. Он пробормотал извинения, посетовал на жару и принялся выяснять, кто где встанет и кто будет говорить первым (разумеется, это право принадлежало Критону). Этот Басилевс не шел ни в какое сравнение со своим предшественником, который председательствовал в Ареопаге в тот год, когда я был свидетелем. Интересно, какой стороне сыграет на руку слабость нынешнего Басилевса? Подумав, я решил, что Обвинителю. У Критона был хороший, сильный голос, он чувствовал поддержку сторонников и, обращаясь к суду с жалобой, выглядел образцовым афинским гражданином, а юный возраст лишь добавлял ему очарования.

— Афиняне, — традиционно начал он. — Я слишком юн, чтобы иметь опыт обращения в суд. Мне нелегко стоять здесь и обвинять жену покойного отца. Я даже не могу быть уверен, что отец — или его тень — желает этого. И все же, во имя Справедливости я добьюсь, чтобы его смерть была отомщена. Это неотъемлемое право сыновей покойного — меня и моего бедного брата…

На этом месте Критона внезапно прервали. Клеофон, который стоял за спиной старшего брата и внимательно слушал, неожиданно сорвался с места. Он перебежал на другую сторону и присоединился к немногочисленным сторонникам Гермии.

— Я… я не желаю, чтобы ты говорил за меня! — бросил мальчик Критону. — Я считаю, все это просто нелепо… Я знаю, что моя новая мама ничего такого не делала. Вот!

— Милое дитя, ты понимаешь, что говоришь? — вопросил Басилевс.

— Да, да, понимаю. Я хочу быть свидетелем этой стороны. Стороны моей мамы. А не этого. И мне есть, что рассказать.

— Ты не присоединишься к обвинению? К обвинению против Гермии?

— Нет!

Это неожиданное происшествие выбило Критона из колеи. Такое предательство обескуражило бы и гораздо более опытного истца. Юноша отчаянно пытался найти слова, и его голос дрожал от волнения.

— О боги, Клеофон! Я не знаю, почему ты так поступаешь. В самом деле, не знаю! И почему ты раньше не сказал, что встанешь на их сторону?

— Потому что, — пожал плечами Клеофон. — Потому что я боялся, что ты вообще не позволишь мне прийти, если узнаешь, на чьей я стороне.

— О Клеофон! — Критон умоляюще простер к нему руки и беспомощно уронил их. — Вы видите, господа, в каком я затруднении. Клеофон — совсем еще мальчик, чувствительный, немного избалованный и горюющий по отцу. И вот он совершает этот непонятный поступок. Я поражен! Что заставило этого ребенка пойти против родного брата? Быть может, он принимает эту женщину, чужую — или почти чужую, — за собственную мать, умершую так давно?

— Я не слабоумный! — воскликнул Клеофон. — И знаю не хуже тебя, что моя настоящая мама умерла. Но Гермия — это моя вторая мама, данная нам отцом. Она подарила нам маленькую сестренку. Я буду защищать Гермию. А тебе на нее наплевать, ты просто хочешь, чтобы ее казнили, а все имущество отдали тебе.

— Имущество? О злой мальчишка! Как смеешь ты говорить такое? — Критон казался глубоко уязвленным. — Господа, это не что иное, как плод его фантазий. Или… Постойте, может, все гораздо хуже? Может, это заговор против меня? Почему, о, почему? — Он наморщил лоб, глядя на Клеофона полными слез глазами и силясь найти ответ. Его чело постепенно темнело. — Я понял. Причина ужасна. Отвратительна. Я не верю, что мой бедный брат — еще совсем дитя — имел отношение к смерти отца. И все же я должен сказать то, о чем постыдился бы даже подумать в обычных обстоятельствах. Что заставило моего брата пойти против меня? Любовь! Любовь в самой своей отталкивающей форме! Да, господа, извращенная, кровосмесительная любовь между Гермией и моим братом, чей юный возраст обеспечил ему доступ на женскую половину дома. В отличие от меня, мальчик мог узреть красоту мачехи. Вооружившись лаской и утешениями, она без труда обольстила его и втайне предавалась запретным удовольствиям.

— Лжец! — прокричал Клеофон, вспыхнув от гнева и грозя брату кулаком. — Убить тебя мало!

— Это единственное объяснение, которое приходит мне в голову, господа. Должно быть, змея, сидящая сейчас в этом зале, соблазнила мальчика. Он — жертва извращенной и преступной любви, навязанной ему этой коварной лисой, которая привыкла потакать всем своим прихотям. Эту женщину, известную как Гермия, злило, что отец не пожелал изменить свои политические пристрастия и разделить взгляды Эпихара и ее родни. Она ревновала к Марилле, которая осталась наложницей отца, и знала, что он по-прежнему бывает в публичных домах. Это общеизвестный факт, и я не в праве скрывать его от вас. И тогда чванливая и своевольная женщина, потеряв голову от ревности, решила отомстить Ортобулу и, последовав примеру Федры, совратить его младшего сына. Несчастный мальчик! Вот почему его разум, еще детский, несмотря на робкое стремление тела к зрелости, затуманен преступной любовью, на которую накладывается сыновья привязанность.

Комната наполнилась шепотом и восклицаниями. Поднялся такой гвалт, что слушанье пришлось ненадолго прервать. Клеофона вывели из комнаты, чтобы он мог прийти в себя, и мы продолжили. Пришел мой черед представиться «Стефаном, сыном Никиарха, жителем Кидафенея» и признаться в том, что я был в печально известном доме Манто. Мои показания несколько остудили страсти, по крайней мере, теперь опасность очутиться в центре внимания мне не грозила. Я поведал о беспорядке в публичном доме, а также где и в каком состоянии было обнаружено тело Ортобула. Показания Манто, которую также пригласили в суд, полностью совпали с моими. Критон вызвал меня в качестве дружественного свидетеля. Моя догадка, что беднягу Ортобула убили не там, где обнаружили тело, была Критону на руку, это я понял сразу.

— Вот видите! — сказал Критон. — Тонкое наблюдение Стефана лишь доказывает то, что мы и так знаем: убийство произошло где-то в другом месте, хотя позже тело принесли в этот дом по соседству с заведением Манто. Он пустует, так что тело отца могли бы обнаружить далеко не сразу. Понимаю, сложно представить, что моя мачеха, все еще скрывая порочную сущность под маской добропорядочности, могла без труда уйти из дома и незамеченной посетить подобное заведение. Однако в то, что она напоила супруга ядом где-то еще, верится легко. Где? Быть может, в какой-нибудь из комнат нашего дома? Я страшусь даже думать об этом! Но нет! Нет нужды опасаться, что отравление коснулось моего родного очага. Ничто на это не указывает. Мой брат и слуги подтвердили, что в тот день Гермии не было дома. Она якобы пошла навестить родственников. Ее свидетели поклянутся в этом, но они охотно солгут ради нее, не так ли? Скорее всего, еще один, третий дом, стал местом преступления. Преступления, совершив которое, Гермия надеялась прибрать к рукам имущество Ортобула, будто мало ей наследства Эпихара! — Критон остановился, чтобы вытереть глаза и покрытый испариной лоб. — Затем женщина, жестоко умертвившая моего отца отравленным напитком и хладнокровно наблюдавшая за его предсмертными муками, перевезла тело в комнату, где его нашли позже. Там она и оставила мертвого супруга, в окружении грязных полотенец и прочих фальшивых улик, надеясь, что это собьет нас со следа.

Суд попросил Критона подтвердить последние слова, но тут вышла заминка, поскольку никаких веских доказательств юноша представить не смог. Вскоре после обнаружения тела допросили старшего слугу Ортобула — под пыткой и в присутствии Фанодема — и сейчас прочли запись этого допроса. Других рабов, обойдясь без пытки, допросил сам Критон. Но все до одного, включая допрошенного с пристрастием слугу, утверждали, что никто не просил их перевозить из дома какие-либо крупные предметы, и тем более — тело.

Потом в комнату вновь привели Клеофона, которого Фанодем вызывал в качестве свидетеля Обвиняемой. Фанодем, человек не первой молодости, выглядел усталым и на удивление неловко повел допрос, хотя роль Защитника перед столь многочисленными и взыскательными слушателями требовала убедительности и находчивости. Фанодем утверждал, что младший сын убитого почти ничего не может сказать о Гермии. Допрос начал Защитник, но вскоре инициативу перехватил Критон.

Фанодем: Ты видел свою мачеху накануне того дня, когда умер Ортобул?

Клеофон: Да. Она почти все время была дома, только ненадолго уехала с папой по делам. Она должна присматривать за своими домами в Афинах и Пирее, то есть не своими, а ее первого мужа. Но мамочка была — нет, не была, а есть — очень хорошая и добрая, она сидела дома, ткала и присматривала за слугами, как полагается хорошей жене. Она слишком добрая, чтобы совершить такое злодеяние.

Критон: А теперь взвешивай каждое слово. Она — Гермия — выходила из дома в тот день, когда умер наш отец?

Клеофон: Она пошла навестить родственников. Они прислали за ней кого-то, а потом привели обратно.

Критон: Ага, значит, ты признаешь, что ее не было?

Клеофон: Ее не было днем, а не ночью. Папа был тогда еще жив. Когда начинало смеркаться, я нашел его в андроне, спящим. Я заглянул, а он лежал на кушетке. Но я знаю, что он еще не успел заснуть, потому что он пробормотал: «Ступай, мальчик, дай отцу немного вздремнуть». (Эти слова производят сенсацию среди публики.) Это произошло незадолго до маминого возвращения. Видите, с ним все было хорошо.

Критон: Возможно, несчастный как раз умирал от яда. Который был час?

Клеофон: Да нет же! Папа не умирал, ему не было плохо! Он не жаловался на недомогание, его не рвало, ничего такого. Я уже говорил, что был вечер, только-только начинало смеркаться. В комнате еще не зажгли ламп. Но я принес лампу с собой, и все выглядело, как обычно. В комнате не пахло рвотой. Иногда пахло, если гости слишком много пили, но в тот раз — нет. А вы, — он обернулся к нам и остановил взгляд на мне, — вы все говорите, что у цикуты очень сильный запах. Не было ни странного запаха, ни вони, ни беспорядка. Отец просто лежал, укрывшись одеялом, и спал, как все люди.

Басилевс (вмешиваясь): Особенно, когда они собираются провести ночь вне дома?

Клеофон: Да, наверное. Все равно мамы не было весь день. А когда она вернулась, отец уже ушел. Но все было в порядке. И не слушайте этого! (Негодующе показывая пальцем на Критона.) Он говорит всякие гадости про меня и мою вторую мамочку просто от злости. Он не может так думать по-настоящему! Я не сделал ничего дурного!

Клеофон опять разрыдался, и его увели в угол. Басилевс посетовал на то, что столь юному мальчику пришлось давать показания в суде. Он не мог решить, как отнестись к словам Клеофона: стоит ли принять их во внимание или счесть полной чепухой.

Первая продикасия закончилась довольно скомканно. Басилевс заявил, что это запутанное дело утомило его. Критон выглядел бледным и изможденным, Клеофон — упрямым и заплаканным. Что же касается Гермии, ее так никто и не увидел. Когда вдову выводили из здания суда, она оступилась на пороге. Она, верно, совсем обессилела — а может, стражник подошел к ней слишком близко. Но это был дурной знак.

IX Яд в тюрьме

Я услышал, как Филин предлагал купить у Критона рабов, или, вернее, еще нескольких рабов. Я ведь уже знал, что два его ценнейших невольника перешли в руки Филина после неких закрытых торгов. (Возможно, аукционисту не следовало заявлять об этом во всеуслышание, по крайней мере, он явно поспешил.) По какой-то причине, размышлял я, Критону нужно было срочно пополнить кошелек. Сразу после первого слушанья дела Гермии все заговорили о том, что Филин приобрел четырех рабов Критона. Я предположил, что именно этих четверых выставили на торги в тот день, когда я имел счастье столкнуться с Аристогейтоном. Получалось, что всего Филин купил шестерых невольников Ортобула, включая привратника, чьи расторопность и представительность могли существенно пострадать из-за перенесенной пытки.

После этой сделки в руках Критона оказалось немало серебра. Не странно ли, что юноше внезапно понадобилась такая значительная сумма денег? Впрочем, кто знает, возможно, Ортобул оставил после себя неоплаченные долги. Поскольку он и сам намеревался продать этих рабов, было ясно, что Критон имеет полное право распоряжаться ими по собственному усмотрению: оставить себе или продать. Решив воспользоваться этим правом публично, Критон показывал, что после первой продикасии он уверен в своей правоте. И все же, практически любое имущество Ортобула или Гермии неизбежно должно было вызвать разногласия.

— Особенно если Гермию оправдают, — заметил я Аристотелю. — Полагаю, в этом случае родные заберут ее к себе и потребуют вернуть приданое, поскольку брак с Ортобулом распался так скоро. Фанодем, пока его не слышал Басилевс, пригрозил, что подаст в суд на Критона, если им будет отказано.

— Делать такие заявления — очень неосмотрительно со стороны Фанодема, — уверенно проговорил Аристотель. — Теперь у Критона есть еще одна причина добиваться полной и окончательной победы, иными словами: казни женщины. Фанодем напомнил ему, что, лишь, отправив Гермию в руки палача, он станет единоличным обладателем отцовской собственности. Честное слово, юноша, кажется, и без того настроен весьма решительно. Это дело начинает меня тревожить. Если бы можно было увезти младшего мальчика в безопасное место!

— Ты ведь не хочешь сказать…

— А много ли тут скажешь?


Афины с нетерпением ждали следующего слушанья, хотя обычно вторая продикасия не так интересна, как первая. До нее оставался еще целый месяц — срок немалый. Но события начали развиваться стремительно. На второй день после слушанья, делая мелкие покупки на Агоре и обмениваясь приветствиями, я, равно как и все окружающие, вдруг услышал чрезвычайно оживленную беседу. Критон и Филин, стоя на площадке перед храмом Зевса, горячо спорили, уже перейдя на повышенные тона и угрожающе жестикулируя. По крайней мере, Критон, красный от гнева, ожесточенно размахивал руками. Филин, статный и красивый, держался надменно.

— Я не знал… Ты забрал девчонку из моего дома — из дома моего отца — и ничего мне о ней не рассказал! Я не знал, что она твоя любовница!

— Она не была моей любовницей. Теперь — да, не отрицаю. Кто же станет держать у себя курочку, которая не несет яиц?

— Ты оскорбляешь память моего отца! Ты наставил ему рога, ты, прелюбодей!

— Мальчик, ты забываешься. Как ты разговариваешь? Подобные слова уместны, когда речь идет о браке. Мужчины часто делят меж собой проституток…

— Я не должен был ее продавать, — сказал Критон. — Я должен был подумать… Вдруг она беременна? Тогда ребенок моего отца станет твоей собственностью.

Критон передернул плечами.

— Возможно. Хотя никаких признаков не наблюдается. Мне казалось, ты просто хочешь избавиться от женщины, с которой забавлялся твой покойный отец и которая теперь напоминает о нем, причем не всегда приятно. Но не думаешь ли ты, что порядочный человек согласится расторгнуть заключенный договор?

— Кто это порядочный человек? — Склочник Эргокл и сюда умудрился сунуть свой курносый нос. — Да, мужчины могут делить меж собой проститутку, если кто-то из них не окажется вероломным и слишком богатым, — он энергично растолкал локтями толпу и протиснулся к спорщикам. — Горячо, Критон, очень горячо. Ты совершенно прав, если считаешь, что Филин — отъявленный прелюбодей. Вечно улыбающийся красавчик с напомаженными кудрями, совратитель жен. Разрушитель браков, в самом прямом смысле. А может, есть причины полагать, что Филин овладел Гермией, а вовсе не Мариллой? Мальчик, это приходило тебе в голову?

— Замолчи, негодяй! — вскричал Филин, изменив своему обычному хладнокровию и тоже выходя из себя.

— Юноша… Критон. Взгляни-ка на новые сережки Гермии, — посоветовал Эргокл. — Если ты не дурак, отбери у нее шкатулку с драгоценностями, а понадобится — вырви серьги прямо из ушей. Посмотри на них хорошенько. Задай вопрос-другой. Уж не Филин ли их купил? И все это время водил твоего папочку за нос, а?

— Эргокл, придержи язык! Я подам на тебя в суд за клевету! — Филин рассердился не на шутку, его прекрасное лицо вспыхнуло. Он угрожающе надвинулся на коротышку Эргокла. — Отколотить бы тебя как следует, свинья из сточной канавы!

— Ты сам-то понимаешь, с кем говоришь? — огрызнулся Эргокл. — Попридержи свой язык, а то однажды тебе и твоему неугомонному члену сильно не поздоровится.

И как назло именно в этот момент появилась хорошо знакомая, печальная группа: Гермия, закутанная в черное, и Фанодем с женой, которые переходили Агору в сопровождении стражника.

— Что это она здесь делает? — с любопытством спросил Эргокл.

Ему ответил один из слуг Филина.

— Ей позволили взять чистую одежду и повидаться с ребенком, который по-прежнему живет в ее… в доме ее мужа. Вот и все.

— Ах, значит, ты позволил, — ухмыльнулся Эргокл. — Как мило, как внимательно! На месте молодого господина я бы этому воспротивился. Хотя бы из уважения к памяти своего усопшего родителя. Пустить убийцу и прелюбодейку на свой порог!

Кровь бросилась Критону в лицо.

— Я не думал, что они сделают это так, — пробормотал он. — Ты прав. Она не должна переступать порог моего дома. Да, и она не смеет показываться на Агоре! Ей же запретили! Ничего себе!

И он зашагал навстречу унылой процессии. Эргокл поспешил следом, а за ним, после небольшого колебания, и Филин. Я и собравшиеся вокруг зеваки сделали то же самое.

— Эй вы, — хрипло крикнул Критон. — Стойте! Жалкий сброд, вы совершаете преступление. Этой женщине запрещено появляться на Агоре. Она осквернила город, а вы, содействуя ей, осквернили себя!

Маленькая группа остановилась, Фанодем непонимающе уставился на Критона. Тот говорил правду. Обвинение закрыло женщине доступ на центральную площадь и в прочие священные места. Но ходить через Агору было так привычно и естественно, что никто, даже Фанодем — специалист по религиозным церемониям, — об этом не подумал. Даже стражник, который тоже в замешательстве смотрел на Критона, судорожно пытаясь найти оправдание своему проступку.

— Прошу тебя, мы не успели зайти далеко, — взмолился Фанодем. — Это просто ошибка. Мы принесем жертвы. Пожалуйста, отпустите нас. — Он повернулся к стражнику. — Мы пройдем другой дорогой.

— Нет, не пройдете! — заявил Критон. — Я передумал. Злая, испорченная женщина, готовая оскорбить богов, я запрещаю тебе переступать порог дома моего отца, дом человека, которого ты погубила. Этот дом теперь мой. Никто из вас не смеет там появляться. А ты, злодейка, никогда больше не увидишь свою дочь.

— У тебя нет права отдавать такие приказы, — возразил дядя Гермии.

— Пусть закон решит. А пока я запрещаю развратнице выходить из дома при свете дня! Она принесла моего отца в жертву своим грязным развлечениям — с этим человеком! — Критон яростно махнул в сторону Филина. — Смотри! Смотри сюда! Вот он, твой смазливый любовник, вот он, мерзкий прелюбодей, ради которого ты запятнала себя гнусным преступлением! Ты, македонская убивица!

Закутанная в черное Гермия качнула головой, только это и можно было различить сквозь покрывало.

— Нет! — тихо, но твердо сказала она. — Нет. Все это ошибка.

— О да! Ты сделала ошибку, это верно! — Критон, вне себя от гнева, отчаянно размахивал руками. Он покраснел и сорвался на крик. — Ты навлекла позор на меня и мою семью. Сперва ты пыталась сбить отца с пути и вытравить из его сердца любовь к Афинам.

— Нет, никогда! Пойми…

— А потом ты убила его, грязная прелюбодейка! Понять? Я понимаю достаточно. А вы?

К нашему ужасу, юноша наклонился и схватил покрывало мачехи.

— Хотите посмотреть? Меня тоже кое-что интересует! Так взгляни же в последний раз на своего любовника! — И Критон сорвал покрывало с ее головы — причем в буквальном смысле слова: ткань затрещала и порвалась. Мы все увидели прекрасное лицо Гермии, на ее бледных щеках горели красные пятна. Длинные кудри, выбились из высокой прически, какую полагается носить жене гражданина, и в беспорядке упали на плечи. Вероятно, первым ее желанием было закрыть лицо, в которое впились десятки любопытных взглядов, но она справилась с собой. Она просто стояла и пристально смотрела на Критона, без дерзости, но и без робости.

— Критон, ты обезумел. Прошу тебя: воздержись от таких поступков, они не к лицу мужчине…

— Не лицу мужчине? Я глава семьи! Смотрите, она носит серьги! Несомненно, подаренные любовником! — Критон снова протянул руки к Гермии и вырвал серьги у нее из ушей. Из ран брызнула кровь.

— Нет! — вскричали ее родные. Фанодем попытался схватить Критона, но тот вывернулся и высоко поднял руку с серьгами, чтобы все окружающие могли их увидеть.

— Может, это самые дешевые побрякушки из всех, что дарил ей Филин? Конечно, она привыкла к красивым вещам: любовнику Гермии придется потратить немало серебряных и даже золотых монет на драгоценности. Вы знаете, господа, что падшей женщине, уличенной в измене, запрещено наряжаться. А если она пытается скрыть свою презренную сущность блеском украшений, прохожие вправе сорвать их и отхлестать ее по щекам.

С этими словами Критон вновь повернулся к Гермии. Он размахнулся и нанес удар, потом второй, сильно, презрительно. Пощечины обожгли ее лицо, залитое ручейками крови, которая сочилась из разорванных мочек.

— Вы все можете поступить с ней так же, с этой прелюбодейкой… ведьмой… убивицей! — закричал Критон.

Но никто не воспользовался этим предложением, даже Эргокл, на лице которого играло некое подобие довольной улыбки.

— Понимаю, — сказал юноша, тяжело дыша. — Вы не желаете пачкать руки об эту дрянь!

— Так вправе поступить женщина, — с нажимом проговорил Фанодем, — но не мужчина из хорошей семьи. К тому же родственник, к тому же прилюдно.

— Мне она, к счастью, не родственница! — отрезал Критон.

Стражник, который все это время стоял как ни в чем не бывало, даже не пытаясь вмешаться, вдруг вспомнил о своих обязанностях. Он приказал Критону и остальным разойтись, а жене Фанодема — закрыть племяннице лицо. Маленькая процессия послушно развернулась и зашагала прочь. Теперь Гермию обвиняли не только в убийстве, но и в осквернении Агоры. Ее попытка увидеться с маленькой дочерью провалилась. Кроме того, Гермия была навсегда обезображена. Впрочем, из-за последнего вряд ли стоило волноваться, ибо, скорее всего, ей оставалось жить не более трех месяцев.

— Критон в таком бешенстве, он, кажется, совсем неуправляем, — рассказывал я Аристотелю на следующий день. — Почему-то набросился на Филина. В конце концов, это ведь друг его покойного отца. Он так сильно ненавидит Гермию, что поверит любому слову, сказанному против нее. Полагаю, надо поблагодарить Эргокла, ведь он пустил этот слух.

— Возможно, — ответил Аристотель. — Скверная история. Напряжение растет, и кто знает, чем это все закончится? Чего стоило одно обвинение Гермии в убийстве! Потом к нему прибавилось обвинение в инцесте. Теперь Критон обвиняет мачеху в преступной связи с Филином и утверждает, что у нее были политические мотивы. «Македонская убивица»… Интересно, кто его надоумил такое сказать? Боюсь, не только Критон, но все это дело выходит из-под контроля.

— Знаешь, — сказал я, — сначала я даже хотел, чтобы Гермия оказалась виновной, надеясь, что, когда ее осудят, все наладится. Но теперь я уже не так уверен в том, что убийца — она. И вообще непонятно, как можно доказать ее виновность или невиновность. Все это очень тревожно.

— Ситуация накаляется — и вот уже вместо одного судебного процесса, сеющего раздор среди афинян, у нас есть три. Нет, Стефан, не по душе мне все это.

— Положение неприятное, — согласился Феофраст, серьезный, как всегда. — Плохо, когда люди абсолютно не владеют собой. Тем более столь высокопоставленные.

— Да уж, — отозвался Аристотель. — Они угрожают спокойствию Афин, а это всегда рискованно. Люди дали волю пагубным страстям и оскорбительным словам. Кто-то упорно хочет навязать делу политическую подоплеку. Похоже, назревает кризис: на наших глазах растет группа знатных противников Македонии, которые стремятся к политическому превосходству.

— Такие, как Аристогейтон, — согласился я.

— Если эта набирающая силу олигархия добьется политической власти, Афинам не поздоровится. В худшем случае, мы повторим ошибки Тридцати Тиранов. Но есть причины опасаться прямо противоположного. С одной стороны, Афины, или их часть, могут оказаться в руках жестокой и деспотичной олигархии. С другой стороны, нельзя забывать о внешней угрозе. Слишком буйное поведение привлечет внимание Антипатра, и на Афины обрушится мощь македонского войска. Не странно ли это: сознательно провоцировать гнев, с которым ты не способен справиться? Вот что совсем упустили из виду будущие афинские олигархи, а ведь, памятуя об участи, постигшей сотни других городов, им следовало бы знать, что такое Македония. Антипатр, без всякой помощи Александра, наголову разбил даже храброго Агиса Спартанского. Что уж говорить об Афинах, которые вооружены в два раза хуже Спарты!

Аристотель поднялся и беспокойно зашагал по комнате.

— Эти высокородные афиняне считают, что, пока Александр далеко, он не так опасен, вот в чем беда. Они не знают того, что — увы — хорошо известно мне: вдали от дома Александр становится более подозрительным. Более жестоким. Сегодня он боится заговоров сильнее, чем когда-либо. А наши патриоты, увлеченные болтовней, упорно недооценивают добросовестность и решимость его регента, Антипатра. Этот выполнит приказ Александра — поддерживать мир в Аттике и Пелопоннесе, — пусть даже придется стереть с лица земли очередной город. Антипатр вполне способен на самостоятельные действия, если понадобиться подавить мятеж — или даже угрозу мятежа.

— Как плохо, что Афины не могут быть полностью независимы! — Я почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо. — Не могут сами принимать решения! Как смели вы превратить наш город в беспомощную марионетку?

— Я не говорю, что мне это нравится, Стефан. Отнюдь. Я лишь констатирую факт: наши заговорщики не способны трезво оценивать ситуацию. Человек, обладающий свободой выбора, должен понимать, чем обернется принятое решение. Не похоже, что эти люди думают о последствиях. Они не готовы сражаться с Антипатром. Они даже представить не могут, во что превратится город после непродолжительной осады. О безумцы! Пусть Аристогейтон расхаживает в спартанском плаще и кичится своей верностью древним добродетелям, если ему хочется поиграть в спартанца. Но, выдвигая обвинение против Фрины, он начинает играть активную политическую роль, а это опасно.

— Если Аристогейтон и ему подобные придут к власти, пострадают все, — поддакнул Феофраст.

— И возможно, пострадают серьезно. — Аристотель еще раз обошел комнату. — Антипатр, если его разозлить, вполне может решиться на самые жесткие меры. Хотя бы в одном я начинаю соглашаться с Критоном: нельзя ждать три месяца, пока Гермии вынесут приговор. Нужно срочно что-то предпринять, чтобы правда вышла наружу, и люди успокоились.

— Хорошо сказано, но будет ли сделано? — скупо улыбнулся Феофраст. — Вот бы у тебя нашлось какое-нибудь сонное зелье, способное утихомирить страсти и остудить гнев!

— Это под силу лишь Разуму, который не дремлет, — ответил Аристотель. — Увы, его вечно не хватает. Ясно как день: на Басилевса рассчитывать не приходится. Между нами говоря, он редкостный болван. Критон, который спит и видит, как бы отомстить Гермии, тоже не станет беспокоиться о правде и справедливости — или вникать в детали. — Философ сел и почесал бороду. — Ортобула отравили, в этом мы все согласны. Значит, первым делом надо попробовать выяснить, откуда взялся яд.


Лишь на следующий день, вновь оказавшись на Агоре возле храма Зевса, я всерьез задумался, как выполнить поручение Аристотеля. И вдруг с удивлением понял, что прямо в сердце Афин, недалеко от того места, где я сейчас стою, должен храниться небольшой запас смертельного яда — причем совершенно законно. «Совсем рядом с нами», как верно заметил мой младший брат Феодор. Афинская тюрьма, ничем не отделенная от остальной части города, расположена в самом углу Агоры, за Толосом, возле жилых домов и лавок резчиков по мрамору. Думаю, построить тюрьму в центре города — очень хорошая мысль: узнику, решившемуся на побег, пришлось бы пробираться через толпу и миновать сотни зорких глаз. Я пересек Агору и подошел к этому внушительному сооружению: мощные внешние стены — вот все, что отличало его от любого другого здания (впрочем, на храм оно тоже не походило). Первый этаж с редкими бойницами, прорезающими каменную кладку стен, отводился под тюрьму, на втором, с обычными окнами, жила семья надзирателя.

Даже когда в тюрьме нет ни одного узника, у входа всегда стоит страж, который непременно поинтересуется целью твоего визита.

— Зачем ты пришел? — рявкнул он: кажется, гражданин, пришедший с дружеским визитом, не произвел на него благоприятного впечатления. — Поглазеть или, может, за покупками?

— Я желаю говорить с начальником тюрьмы, — ответил я, пропустив мимо ушей эту дерзость.

— Он занят с посетителем.

— О, это, должно быть, мой друг, — весело сказал я, проскользнул внутрь мимо стража и направился в маленькую комнатку по правую сторону от входа, которая, очевидно, использовалась как приемная. Открыв дверь и увидев, что комендант беседует с неким господином, я понял, что нечаянно сказал правду. Или почти правду. Ибо я хорошо знал этого человека с широкими, нескладными плечами, каштановой бородой и вытянутым, терпеливым лицом, хоть и не считал его другом.

— Привет тебе, Феофраст, и тебе, господин.

— А, Стефан, — казалось, Феофраст твердо решил, что никому не удастся вывести его из равновесия или хотя бы удивить. — Осмелюсь предположить, что мы оба пришли сюда за одним и тем же.

— Может быть, — осторожно ответил я.

— Я только вошел, — объяснил он. — И как раз собирался поговорить с этим господином, который, как ты знаешь, входит в коллегию Одиннадцати. Хочу задать ему несколько вопросов.

— Да? — проговорил тюремщик, слегка нерешительно, и повернулся ко мне. — Ты, наверное, желаешь проведать узника?

— Я не зная, что здесь есть узник, — сказал я. — А где вы его держите?

— Можешь посмотреть, если хочешь. Ты ведь гражданин.

Несмотря на избирательный характер этого замечания, Феофраст (чужеземец) последовал за мной, и мы втроем направились по короткому, узкому коридору к одной из камер. В почти пустой комнате царила приятная прохлада. Здесь не было ничего, называющегося мебелью — ни одного деревянного или просто твердого предмета, которым можно нанести увечье себе или другим. Лишь жесткий, побеленный выступ, отдаленно напоминающий скамейку, но сделанный из той же утрамбованной земли, что и пол. На выступе лежал тонкий соломенный тюфяк, свернутый, поскольку время было дневное. Обитатель этой конуры, скорчившись, сидел на своем искусственном холмике и угрюмо всматривался в полумрак. На лице человека было написано разочарование: должно быть, он надеялся увидеть процессию родственниц с хлебами в руках.

— Что ж, — сказал он, — я вас не знаю, но я гражданин. Честный гражданин. Афиняне, я не должен здесь находиться. Молю, помогите мне.

— За что он здесь? — спросил я. Неужели беднягу ожидала смертная казнь? Конечно, нет — в последнее время, кажется, не было ни одного дела, по которому вынесли бы смертный приговор.

— Он сидит за неуплату штрафа, — ответил тюремщик. — Вот так. Зато теперь у него есть возможность хорошенько поразмыслить.

— Очень мило сказать «плати штраф», — проворчал бедняга. — Только чем? Разве человек, у которого нет денег, может заплатить штраф?

Феофраст вытащил несколько оболов и подал их горемыке, после чего мы вернулись в приемную, которая теперь казалась неплохо освещенной.

— Пусть радуется, что он афинянин, — заметил тюремщик. — В других государствах упрямца подвергли бы пытке, чтоб живее раскошеливался.

— Вы применяете здесь пытку, не так ли? — спросил я. — К рабам, дающим показания, и чужеземцам, не имеющим покровителей?

— Совершенно верно, — бодро ответил наш собеседник. — Пытка применяется, чтобы получить показания или добиться признания. Обычно пытают судебные исполнители, палач, наш «публичный человек», или скифские лучники, которые поддерживают порядок в городе. Они делают все, что нужно. Разрешение дают Одиннадцать. Я, в основном, наблюдаю.

— А что именно вы с ними делаете? — спросил я с заслуживающим всяческого презрения любопытством. Вот чем я точно никогда не стал бы интересоваться в присутствии Феодора.

— Ну, — ответил владыка этой обители страданий, — по-разному бывает. С ценным рабом чаще всего нужно обращаться очень аккуратно, может, пару раз ударить или пощекотать ножом, чтобы не испортить навсегда. Хотя клеймо или раскаленные клещи, конечно, оставляют шрамы. Видите ли, — задумчиво добавил он, — существуют два основных вида пытки: легкая, при которой повреждаются кожа и плоть, например, порка, небольшие порезы, ожоги и так далее. И более серьезная и основанная на научных данных, когда деформируются суставы и уродуется все тело. Воздействие на суставы наиболее эффективно при допросах. Человека растягивают на неком подобии лестницы, только горизонтальной.

— Механический допрос, — вставил Феофраст.

— Да, а еще, как вы знаете, у нас есть колесо. Человека привязывают к ободу и, по мере того, как оно вращается, все туже и туже стягивают веревки. Внезапная судорога сводит конечности, суставы трескаются. При каждом вращении жертву можно медленно прокручивать вдоль досок, усеянных острыми гвоздями, которые впиваются в тело. Очень болезненно и устрашающе. Сходного эффекта можно достичь более простым способом, с помощью обыкновенного крюка и веревки. Человека связывают за большие пальцы, запястья или локти, а потом резко вздергивают. Некоторое время он болтается в воздухе, затем его снова опускают. Веревка продевается через крюк в стене или потолке, а еще лучше — через барабан.

— Ах. Еще одно упражнение, обязанное своим появлением механике, — заметил Феофраст. — И театру. Бог из машины.

— Такие рывки причиняют невыносимую боль костям и суставам, даже деформируют конечности. А как глупо выглядит человек, который внезапно оказывается в воздухе, болтая гениталиями. Не обходится без воплей — еще бы, жалкие людишки. Такие «потанцуют в воздухе», как мы это называем, и образумятся. Расскажут все, что хочешь.

— Полагаю, — задумчиво проговорил Феофраст, — в военных условиях применяются еще более изощренные и жестокие пытки. Говорят, мы немало переняли от персов. Теперь людей грозят похоронить заживо, а иногда выполняют угрозу.

— К счастью, — ответил комендант, — мне ничего не известно о чужеземных способах. А еще закон запрещает применять пытку к афинским гражданам, но позволяет их казнить.

— Это так, — кивнул Феофраст, — и некоторым образом это касается цели моего визита. Мне, скажем так, поручили узнать, есть ли у вас тут яд или его составные части. Или вообще ничего? В высокопоставленных кругах Афин беспокоятся о возможности распространения яда в городе.

Тюремщик побледнел от ужаса.

— У нас ничего не пропадало, даю слово! — заверил он. — Разумеется, мы знаем о деле мачехи, но к нам оно не имеет никакого отношения. Это солидная тюрьма. Хотите, я покажу вам наши запасы яда, если вы оба готовы засвидетельствовать, что я сделал это, желая снять с себя подозрения и ответить на ваши вопросы. Мой помощник стар, опытен и надежен. Он пойдет с нами.

На зов тюремщика в комнату быстро пришел пожилой раб, не дерзкий стражник, а невзрачного вида «публичный человек» с короткими седыми волосами. Услышав нашу просьбу, он заметно сник и неохотно повел нас во внутреннее помещение. Там была небольшая комнатка, а в ней — шкаф.

— Будьте осторожны, — предупредил раб. — Он тщательно закрыт, но воздух в комнате все равно отравлен. Когда я достану яд, вы сразу почувствуете запах. Если подойдете слишком близко, заработаете жуткую головную боль. У меня всегда так. Вы уверены, что желаете взглянуть?

— Да, — ответил Феофраст.

— Давай, — сказал начальник тюрьмы.

Повинуясь приказу своего господина, раб открыл — почти распахнул — дверцу.

— Здесь смерть, это точно, — заметил он. — Или только ее вспомогательные средства.

Он вытащил из шкафа глиняный сундучок и открыл его, отвернувшись. Мы подошли поближе и осторожно заглянули внутрь.

— Достань их! — приказал тюремщик.

Раб повиновался, отвернувшись еще сильнее, и вынул несколько невзрачных корнеплодов, листья которых были покрыты пурпурными пятнами. Больше всего они напоминали шишковатую редиску. Комнату наполнил резкий запах: так пахнет моча или дом, кишащий мышами. Казалось, воздух стал гуще. Я закашлялся и едва сдержал подкатившую к горлу тошноту.

— Хватает за нос и глотку, да? — произнес раб, убирая корни обратно в сундучок. — Думаю, мне будет плохо весь день. А как безобидно выглядит, правда? Обыкновенный овощ, да и только. Но, конечно, мы крайне редко даем осужденным сырой конейон. Обычно готовим специальный раствор. Видите, вот ступка и пестик. А вот горшки и чашки.

На одной из полок стояла массивная каменная чаша и большой пестик.

— Знаменитый пестик! — воскликнул я.

— Да, этот пестик на самом деле существует, и вот он перед вами!

— А сколько с ним связано грубых шуток о смертном приговоре, — заметил Феофраст. — Помните, в пьесе Аристофана Дионису предлагают «славно утрамбованный» путь в подземное царство.

Средняя полка этой смертоносной кладовой, словно буфет запасливой хозяйки, была сплошь уставлена аккуратными горшочками. А еще там лежал маленький поднос с отверстиями, в каждом из которых было по глиняной чашечке.

— В общем-то, вот все, что нам нужно, и еще вода, — сказал помощник. — Из этих чашечек мы угощаем наших гостей. Я так хорошо смешиваю яд, что ни один не попросил добавки. Все отравленные чашки хранятся здесь, на этом специальном подносе, чтобы кто-нибудь ненароком из них не попил. Ничего не пропало. Я работаю здесь и знаю. Хотя цикутой пользуются нечасто, мы довольно регулярно получаем свежий запас и сжигаем старый, я имею в виду, само растение. А сейчас у нас даже есть немного раствора, в кувшине. С добавлением трав.

Он нащупал кувшин, встряхнул его, а потом осторожно открыл.

— Наполовину полный, как и был, — раб показал нам содержимое, убедившись, что мы стоим на безопасном расстоянии. — Обратите внимание, как тщательно мы его закупориваем. Мы всегда предельно осторожны с ядом. Если нам кажется, что состав выдохся и надо приготовить свежий, мы закапываем старый в землю.

— Мы никогда не оставляем его без присмотра, — заверил тюремщик. — Никто не смог бы оказаться в этой комнате, миновав караульную.

— Значит, — спросил я на всякий случай, — вы всегда знаете, сколько яда есть в наличии? Если вдруг будет казнь, у вас все готово.

— Конечно, — подтвердил тюремщик. — Закон и обычай требуют, чтобы у нас всегда был свежий запас конейона. Смертельный напиток всегда можно изготовить. У нас есть все, что нужно, и все на месте. Клянусь Гераклом! Давайте выйдем, здешний воздух вреден для здоровья.

Мы вышли из страшной кладовой, которую помощник немедленно запер. Снова оказавшись в комнате тюремщика, мы жадно задышали свежим воздухом, хотя, казалось, сюда тоже успел просочиться резкий мышиный запах.

— Значит, — настойчиво спросил Феофраст, — вы можете в любой момент смешать новую порцию яда?

— О да, — ответил подмастерье смерти. — Я его делал и даже использовал. Когда я был молод, меня обучал умелец. Для казни высокопоставленных особ мы обязательно смешиваем свежую порцию. Исключительно из человеколюбия. Вдруг старая смесь окажется слабой? Чем быстрее подействует яд, тем лучше. Мы те же доктора, на особый лад.

— Правда, — подтвердил его господин. — Возьмем, к примеру, эту дамочку, которая, если верить ее пасынку, отправила на тот свет собственного мужа. Я с особенным удовольствием приготовлю злодейке аппетитную порцию яда. Уж лучше ей, этой отравительнице, чем прекрасной девушке, которую, говорят, собираются казнить за святотатство.

— Ничего еще не известно. Ни того, ни другого суда пока не было, — возразил я.

— Я разве говорю, что известно? В этом мире ничего нельзя сказать наверняка. Но это очень вероятный исход, — не без удовольствия произнес комендант. — Ничто на слушанье не предвещало иного. Что касается дела гетеры Фрины, говорят, Гиперид взялся ее защищать. Будет что послушать на суде. Но, может статься, она тоже окажется нашим пациентом.

— Если только, — вставил раб, — они не решат, что Фрина чужеземка. Она ведь из Феспии. Если с ней обойдутся, как с настоящей чужеземкой, да к тому же презренной шлюхой, ее приколотят к тимпанону, и красавица сама запросит конейона.

Мы не нашлись, что на это сказать.

— Нет, господа, если серьезно, — успокаивающе произнес тюремщик, — для важных клиентов мы смешиваем свежую порцию нашего фармакона. А уж если осужденная — женщина, мы обязательно добавим в смесь мака. Он облегчает страдания. Смерть приходит почти безболезненно и очень быстро.

— А насколько быстро? — поинтересовался я.

— Ну… Врать не стану, не мгновенно. Но это самое надежное и быстрое средство, если говорить о ядах. Желающие быстрой смерти должны выбирать не яд, а острое лезвие. Не успеешь чихнуть, а головы уже нет! При условии, конечно, что меч остер, а палач знает свое дело. Прелесть нашего метода заключается в том, что он не обезображивает тело. Мы с почтением относимся к афинским гражданам.

— Яд действует так, как описал Платон?

— Я точно не помню, что он там писал, но, полагаю, да. Конейон действует постепенно, начиная с ног и поднимаясь вверх. У жертвы отказывают ноги — они словно отмерзают. Постепенно наступает паралич. Он охватывает все тело, хотя рассудок остается ясным почти до самого конца. Конечно, между принятием яда и остановкой дыхания должно пройти время. Примерно столько же обычно уходит на судебное разбирательство или добрый обед и беседу с друзьями. Можно сказать, один вечер, но не слишком длинный.

— Значит, она должна будет находиться в тюрьме, — сказал я.

— Только в последний день, — ответил хорошо осведомленный член Коллегии Одиннадцати. — Поскольку осужденная — женщина, а эта мачеха-убийца — еще и жена гражданина. Держать такую в тюрьме — небезопасно и неосмотрительно. Родственники всегда могут обвинить нас в изнасиловании или превышении служебных полномочий. Если суд приговорит отравительницу к смерти, она все равно останется с родными, под стражей, как сейчас. Ей дадут день-другой на подготовку. Но город желает скорого исполнения своих приговоров.

— Да, верно, — заметил Феофраст. — По возможности скорого. Если нет причин для отсрочки. Насколько я помню дело Сократа, закон запретил проводить казни, пока с Делоса не вернется священное судно. А потому философ провел в тюрьме лишний месяц, ожидая смерти.

— Такое случается, — ответил начальник тюрьмы, — но обычно казнь происходит на третий день после вынесения приговора. В назначенное время женщину доставят сюда под стражей. Разумеется, в сопровождении кого-то из родственников, который останется с ней и проследит, что все будет сделано по правилам и без грязных трюков. Достойно. Все может закончиться очень быстро. Яд надлежит принять не позднее, чем на закате назначенного дня. При желании она может выпить яд прямо на рассвете, чтобы не оттягивать момент, но вероятнее всего, сделает это вечером.

— Больной сам решает, — добавил помощник, — когда принять свой фармакон. Лекарство от всех земных бед.

Не имея причин продлевать свой визит, мы откланялись, поблагодарив хозяина этого дома со смертоносной кухней. Когда мы выходили, узник махнул нам рукой.

— Избавьтесь от дурных снов и расстройства желудка, — посоветовал он. — Выпейте цикуты! Пукните в последний раз! Попросите свою подругу приготовить вам чашечку доброго, прохладного питья в жаркий день, — заключенный шмыгнул носом и утер воображаемую слезу. — Я бы не отказался выпить крепкой цикуты и забыть обо всех невзгодах, — плаксиво закончил он.

Мы отказались дать ему еще один обол. Но я понял, что он слышал наш разговор.

Как и мы, бедолаге пришлось дышать отравленным, благоухающим мышами воздухом. Стремясь отделаться от этого запаха, я растер под носом пару лавровых листьев. Казалось, посещение городской тюрьмы не принесло мне ничего, кроме острой головной боли, которая не проходила до самого вечера.

X Дом Ортобула

Мы с Феофрастом вместе отправились к Аристотелю, чтобы рассказать о результатах нашей экспедиции: не было оснований беспокоиться, что яд мог пропасть из тюрьмы.

— Лично мне комендант показался умным, трезвомыслящим человеком, — сказал Феофраст. — Его помощник состарился на службе. Оба сказали примерно одно и то же. Для казни Гермии они смешают новую порцию яда с добавлением мака.

— Допусти они пропажу яда, — проговорил Аристотель, — такая небрежность стоила бы им по меньшей мере работы. Раба постигла бы серьезная кара, возможно, смерть. А коменданта тюрьмы присудили бы к штрафу, на уплату которого могло бы уйти все его имущество. Конечно, они не пожелали бы признаться в таком проступке.

— Не странно ли, — спросил я, — что у них нет противоядия, о котором ты нам рассказывал, Феофраст? Кажется, индийский перец, да? В случае, если что-то пойдет не так или если яд дадут невиновному, жертву можно было бы исцелить, пока последствия еще обратимы.

— Не думаю, что палачи любят противоядия, — сухо заметил Феофраст.

— А из чего еще можно добыть яд?

Феофраст усмехнулся:

— Вы все считаете, что яд — это нечто особенное, существующее само по себе. Но на самом деле мы буквально окружены ядами! Многие растения опасны для человека. А некоторые могут быть как полезны, так и вредны. Если только слово «вредный» уместно в разговоре о творениях природы, в чем я сильно сомневаюсь. Черемица в малых количествах снимает подавленность и уныние, но малейшее превышение дозы может стать роковым. Прекрасный олеандр, растворенный в вине, поднимает настроение, но способен убить животное и даже человека. Регулярно принимая растительные яды малыми дозами, можно снизить свою чувствительность к ним. Так, Фрасий добился, что на него перестала действовать черемица. Большинство животных избегают аконита, который для них смертелен. Можно выпить смешанного с водой или вином аконита и ничего не почувствовать, а несколько месяцев спустя умереть.

— Это существенный недостаток ядов, — заметил я. — Жертва корчится в предсмертных муках, а отравителя уже и след простыл.

— Совершенно верно. Не все яды действуют так быстро, как цикута. Да и цикута, если ты вспомнишь слова тюремщика, не убивает мгновенно. Выпив яд, осужденному какое-то время приходится ждать. Но не очень долго. Сравните цикуту с шафраном луговым — безобидным однолетним растением. Милый цветочек, жизнь которого так коротка, может стать причиной долгой и неторопливой смерти. Рабы часто выбирают этот дешевый способ самоубийства. Но иногда яд очень долго не действует: за это время человек, принявший его так охотно, может расхотеть умирать.

— Какой ужас! — содрогнулся я. — Ты описываешь мрачный мир, полный смертельно опасных растений. Послушать тебя, так кажется, что в царство Деметры вторгается Персефона.

— Они, в конце концов, мать и дочь. Но я делаю упор на целебные свойства растений, без которых человек просто не выжил бы. Хвала Деметре! Неисчислимую пользу приносят нам растения, покрывающие землю в изобилии и разнообразии. Возможно, безболезненная смерть — одно из подобных благ. И вообще, растения — прекрасные и удивительные создания.

Я согласился, не желая сердить Феофраста.

— Мы отвлеклись. — Аристотель, который слушал коллегу, откинувшись на спинку кресла, снова наклонился вперед. — По крайней мере, от того, что интересует меня. Похоже, в настоящее время мы не можем ответить на вопрос, откуда взялся яд, убивший Ортобула. Однако умельцу хватило бы и одного-единственного корешка цикуты. И все же мы должны продолжать поиски. Признаться, я очень хотел бы положить конец этому судебному разбирательству.

— Странно слышать подобные речи от человека, который пишет книгу о конституции Афин и восхваляет их судебную систему, — заметил я.

— Я никогда не говорил, что все наши суды праведны, а приговоры — справедливы. Вспомнить хотя бы дело Сократа.

— После разговоров с твоими учеными, Аристотель, меня каждый раз одолевают грустные, тревожные мысли. Возможно, наша демократия работает неправильно. Преимущество Афин в том, что к власти не может прийти ни монарх, ни тиран. Городом должен управлять не один человек, а все граждане. Но посмотрите на Ликурга. Его выбрали на один срок. Поскольку закон не позволяет ему выставить свою кандидатуру еще раз, он внес в списки имя своего друга и сделал так, чтобы народ проголосовал за него. Но нам отлично известно, что на самом деле всю работу делает Ликург. Он распоряжается казной, собирает налоги, строит стадионы и так далее. Это правильно?

Аристотель вздохнул:

— Меня это тоже тревожит, Стефан. Сам по себе Ликург достоин всяческого восхищения, он знатен и при этом относительно непредвзят. Все помыслы этого неподкупного мужа направлены на благо Афин. Говорят, он знает цену деньгам и умеет ими распорядиться. Однако нельзя отрицать, что город закрыл глаза на нарушение своих собственных законов и теперь благополучно существует под управлением одного человека.

— Я назову вам причину этого зла, — заявил Феофраст. — Демократы слишком озабочены тем, чтобы должностные лица обязательно сменялись ежегодно и избирались по жребию.

— Вот именно. Защищая город от олигархии, они не дают людям занимать посты по способностям. Вот почему никто не препятствует возвышению Ликурга, таланты которого нынче особенно нужны. Это опасно.

— Не стоит опасаться опрометчивых поступков со стороны Ликурга, — заметил Феофраст. — Он подходит таким, как мы, поскольку благоволит чужеземцам и, к счастью, не придает особой важности происхождению. Это уравновешенный и трезвомыслящий муж.

— Меня волнует вовсе не поведение Ликурга, — возразил Аристотель, — а Афины, которые потеряли почву под ногами. Теперь, когда трения между сторонниками и противниками Македонии так обострились, город в любой момент может рухнуть в пучину беспорядков и даже насилия.

— Если город — это искусственное существо, нечто вроде марионетки, — вставил я, — его можно сломать.

— Марионетка не сломается, если слишком сильно не дергать пружину. Живое существо из плоти и крови может оправиться от полученной раны, но нет ничего более хрупкого, чем искусственность государства. Оно может поломаться так серьезно, что потеряет, словно брошенная на камни ваза, всякую надежду на починку. Судебный процесс против Фрины опасен, ибо затрагивает не только политические, но и религиозные настроения. Несчастная гетера! Я сочувствую этой женщине, хоть и не одобряю ее. Обвинение в святотатстве так сложно опровергнуть!

— И она ведь…

Я вовремя спохватился. Ни один человек — ни один — не должен узнать, что я был участником кощунственного веселья у Трифены. Пока остается хотя бы малейшая надежда, что это не всплывет.

— Если Фрина и правда совершила то, в чем ее обвиняют, дело плохо, — продолжал Аристотель, не обратив внимания на мою оплошность. — К несчастью, бросаться высокопарными обвинениями в святотатстве и осквернении города рано или поздно входит в привычку, и тогда одной жертвой уже не обойтись. Даже самое лучшее государство всегда балансирует на краю бездны, и боюсь, что Афины уже начинают шататься на этом краю. Вот почему я так не хочу, чтобы делу Гермии дали ход.

— Заинтересованные семьи очень высокопоставленны, — проговорил Феофраст. — Этот суд все сильнее разжигает страсти, и в конце концов ни один афинянин не останется в стороне. Ты этого опасаешься?

— Да. Дело Гермии предоставляет благоприятные возможности людям самых разных убеждений: от ярых демократов до приверженцев абсолютной автократии.

— Теперь, когда Гермия появилась на Агоре и осквернила город, — заметил я, — люди настроены к ней гораздо враждебнее. По крайней мере, те, которых ты именуешь сторонниками олигархии. Семейству Гермии пришлось принести дорогие искупительные жертвы и выслушать множество нелестных слов в свой адрес. Теперь вдову Ортобула тоже обвиняют в святотатстве, за осквернение Агоры.

— Любопытный, хотя и неутешительный факт.

— Конечно, если доказать, что она не совершала убийства, обвинение в святотатстве тоже снимут, — стал рассуждать я. — Ты, о Аристотель, кажется, мечтал остановить это судебное разбирательство. Честно говоря, я бы сам охотно это сделал. Тогда мне не пришлось бы выступать свидетелем, и у Смиркена не нашлось бы причин откладывать свадьбу. Можете себе представить? Он не отдаст мне Филомелу, пока не закончится суд над Гермией, — а тогда, надо думать, еще поглядит, не слишком ли я запятнал свою честь.

— Тем больше у тебя причин желать, чтобы суд над Гермией не состоялся, — заметил довольный Феофраст. — Хотя многие мужья скажут, что теперь у тебя есть прекрасная возможность пойти на попятный.

— Но в конце-то концов, — обратился я к Аристотелю, пропуская мимо ушей эту неуместную шутку, — Ортобула на самом деле нашли зверски убитым. Чтобы остановить судебное разбирательство по делу Гермии, нужно найти истинного убийцу. Если, конечно, это не она. Если Гермия невиновна, кто тогда спланировал и осуществил преступление?

— Золотые слова. — Аристотель встал и принялся ходить по комнате. — Сейчас у нас так мало данных, что даже размышлять невозможно. Недостает слишком многих фактов. К примеру, нам неизвестно, где Ортобул провел свой последний день и вечер. Куда он пошел, ходил ли вообще? И правы ли Эргокл с Критоном, обвиняя Филина в причастности к этому делу?

— Очень похоже, что все это — плод воображения Критона, распаленного злобными намеками Эргокла, — ответил я. — Зачем бы Филину настраивать против себя беднягу Ортобула, красть у него жену или любовницу? Филин рано овдовел и до сих пор не женился. Но у него много женщин, причем недешевых. Я знаю… то есть слышал, что Филин состоял в любовной связи с Фриной. Мы могли бы поговорить с другими его подругами.

— Я рад слышать это «мы», Стефан, ибо мне нужна твоя помощь. Но мы должны быть предельно осторожны. Как свидетель по делу Гермии ты будешь привлекать всеобщее внимание. «Тише едешь, дальше будешь» — вот что должно стать нашим девизом. Но где на самом деле умер Ортобул? И где он был, когда принял яд? Не исключено, что это два разных места.

— Одним из которых мог быть бордель… то есть дом по соседству, — неуверенно предположил я. — Возможно, Ортобул выпил яд и умер прямо там.

— Едва ли, Стефан, если вспомнить, как выглядел труп, когда ты его обнаружил. Я думал об этом. К его голове прилила кровь, а тело было изогнуто дугой. Это указывает на то, что Ортобула перевозили, возможно, вверх ногами, либо незадолго до смерти, либо сразу после. По дороге тело пришлось согнуть, вот оно и осталось в этом дугообразном положении. Если его перевозили в бордель, то кто и откуда? И когда? Итак, мы снова возвращаемся к вопросу о времени. Очевидно, до позднего вечера Ортобул оставался дома. Его младший сын считает, что с ним все было нормально.

— Но, — возразил Феофраст, — сразу после обнаружения тела жилище Ортобула осмотрели и не нашли никаких следов яда. Рабы показали — один под пыткой, — что не заметили в доме ничего необычного.

— Они могли лгать. Или действительно ничего не знать, — вставил я.

— Да, пожалуй. — Согласие Аристотеля, как всегда, льстило моему самолюбию. — Думаю, нужно под каким-нибудь предлогом осмотреть андрон бедняги Ортобула. Младший сын убитого утверждает, что его отец дремал там, но был совершенно здоров. Была ли эта дрема предсмертным забытьем? Начался ли паралич? Посмотрим, что можно выяснить.


На следующий день мы — Аристотель, Феофраст и я — отправились на разведку в дом Ортобула. Мы вышли ближе к вечеру: Аристотель хотел осмотреть комнату приблизительно в то же время, когда Клеофон в последний раз говорил с отцом, а потому следовало дождаться сумерек. В полдень, прежде чем выйти из городских ворот навстречу Аристотелю и Феофрасту и вернуться с ними в город, я оказался на Агоре. Там я имел счастье вновь увидеть Аристогейтона, который, щеголяя алым плащом, громогласно обличал творимые в Афинах беззакония, упирая на злодейство Гермии и святотатство Фрины. Он с удовольствием сообщил, что Фрина находится под стражей и, если справедливость восторжествует, окончит свои дни на перекладине. Не пощадил Аристогейтон и Гиперида, назвав его неженкой и жалким трусом, который якобы предпочитал проводить время в обществе шлюх и рабов, а не воинов, равных ему по знатности рода.

— Аристогейтон всегда так зол, — проговорил Аристотель, когда по дороге к воротам я пересказал ему последнюю тираду нашего моралиста. — Хотя, пожалуй, это не злость, а гордыня. Громогласно восхищаясь спартанскими добродетелями, он пытается доказать, что не похож на других. Вот чем объясняются его мстительные нападки на Гиперида. Не все афиняне считают, что Гиперид был так уж неправ, предлагая освободить и вооружить рабов. Ведь в то время он опасался прямого нападения Македонии на Афины.

— Поэтому он и предложил укрыть женщин и детей в Пирее, — добавил Феофраст.

— Именно. Гиперида нельзя обвинить в безразличии к судьбе Афин. Но предложение даровать рабам и чужакам гражданство ужаснуло сторонников Аристогейтона, которые решили, что человек, который придумал такое, заслуживает самой жестокой кары. По их мнению, столь радикальные перемены лишь приведут к смешению крови, а Афины не защитят. Конечно, неизбежно возникли бы гигантские трудности с распределением собственности и правами на землю.

— Но тебе, метеку, было бы выгодно…

— Едва ли, Стефан, поскольку я мгновенно сделался бы врагом в глазах коренных афинян. И все же, несмотря на то что прошлым летом Гиперид ужасно со мной обошелся, я испытываю некоторое сочувствие к его настоящему положению, столь шаткому по сравнению с непрошибаемой уверенностью наших патриотов.

— Которые, кажется, всерьез намерены очистить Афины от скверны, — сказал Феофраст.

— Это меня и тревожит. Охваченный столь бурными чувствами, Аристогейтон может совершить любую жестокость во имя того, во что верит. Искоренение зла тоже сопряжено с опасностями. Мне приходят на ум «Вакханки» Еврипида. Вы помните эту драму: добродетельный Пенфей, фиванский царь, собирается положить конец празднествам в честь Диониса и излишествам, которым, по его мнению, предаются женщины-менады, славя бога вина. — Аристотель откинул голову и продекламировал:

Иных я уж поймал: связавши руки,

В тюрьме теперь их люди стерегут.

А тех, что нам покуда не попались,

На Кифероне всех переловлю.

В железо их велю я заковать,

Авось тогда пройдет их беснованье.[4]

Пожилой философ, который, стоя среди улицы, высоким голосом произносил дышащие страстью слова драмы, являл собой довольно странное зрелище.

— Этот фиванский царь, — Аристотель вернулся к своему обычному тону, — хочет силой разделаться с безумием, противоречащим всем законам здравого смысла. А вместо этого лишь усугубляет его и в итоге сам становится жертвой.

— Воли небесной различны явленья,

Многое боги нежданно дают.

…Ах, я уже забыл последние строки. Помню только, что они начинаются со слов «воли небесной».

Выяснив, что я не помню последние слова «Вакханок», хотя был уверен в обратном, я покраснел. А старый философ при желании мог прекрасно декламировать целые стихотворные отрывки.

— Мы всегда цитировали в кружке Платона, — ответил польщенный Аристотель, когда я выразил ему свое восхищение. — И Александр тоже, он тогда был еще мальчиком. Если ему нравилось стихотворение, он учил его наизусть. Его любимой драмой Еврипида была «Андромеда», он знал на память огромные куски и, если его не остановить, мог декламировать до бесконечности. Думаю, его зачаровывало несчастье персидской принцессы и храбрость ее спасителя. Александр всегда воображал себя Персеем. Быть может, он смотрит на Азию, как на убитую горем принцессу, которую нужно освободить от чудовища. Правда, я не уверен, что царевич всегда цитировал правильно, но, в конце концов, существует много вариантов.

— Только не теперь, — заметил Феофраст, — когда Ликург скрупулезно записал все работы трех величайших драматургов: Эсхила, Софокла и Еврипида. Говорят, он собирается сделать то же самое со стихами Гомера. Чтобы мы всегда знали правильный вариант. Полагаю, читать по-другому станет преступлением.

— Странная идея, — вслух подумал я, — ибо многие чтецы, даже профессиональные, декламируя, часто вставляют в текст собственные слова. Особенно в стихи Гомера. Зачастую это неплохие отрывки, кто знает, может, они также принадлежат стилу Гомера? Чтец тоже принимает участие в создании произведения: он флейтист, а не флейта.

— Удовольствие, о котором ты говоришь, — ответил Аристотель, — исчезнет с появлением таких серьезных и достоверных источников. Вопрос в том, кому решать. А если кто-нибудь вдруг заявит, что он слышал, как сам Еврипид читал некий отрывок иначе? Не поставит ли это под сомнение надежность сделанной Ликургом копии?

— Придется сказать, что его дед слышал Еврипида собственными ушами, — предположил я.

С нашей стороны было разумнее громко обсуждать могущество Еврипида, давно усопшего драматурга, чем реальное или потенциальное могущество Аристогейтона, живого, очень опасного и не имеющего недостатка в друзьях, которые вполне могли на нас донести. Приближаясь к дому Ортобула, мы замолчали.

Собственно говоря, это был особняк. В те годы горожане редко строили большие, высокие дома, вошедшие в моду несколько позже. Но представители старинных богатых родов даже в городе издавна владели большими участками земли, а потому их жилища были просторнее многих более поздних построек. Дом Ортобула, довольно старый и расположенный в богатом деме, сразу бросался в глаза. В нем явно было множество комнат и просторные женские помещения на верхнем этаже.

Калитка в стене, окружавшей дом, была приоткрыта, и, толкнув ее, мы оказались в маленьком внутреннем дворике с небольшим деревом, дающим слабую тень. Под деревом на ступенчатом пьедестале стояла статуя — не просто герма, а настоящая фигура Гермеса в полный рост. На нижней ступеньке устроилась маленькая девочка лет пяти с куклой в руках. Опрятная туника, ухоженная и с игрушкой — хозяйский ребенок, не иначе. Странно только, что девочка сидит на улице одна. Из-под темной челки на нас воззрились огромные, круглые карие глаза.

— Привет тебе, дитя, — учтиво поздоровался Феофраст.

— Я Харита, дочь Эпихара, — объявила она. — А вы кто?

Вступать в разговор с чужим ребенком, и даже подходить к нему, было не слишком уместно, поэтому мы предпочли промолчать и направились к дому. В ответ на наш стук раб — старший слуга или привратник — подозрительно приоткрыл входную дверь. Он выглядел очень чопорным и воспитанным.

— Хозяина нет, — сообщил он. — Очень сожалею.

И начал закрывать дверь. Как странно, подумал я, этот человек говорит, что хозяина нет дома, когда все знают, что он умер, но тут же опомнился. Разумеется, теперь хозяином был Критон, хотя мы по старой памяти продолжали говорить «дом Ортобула».

— Думаю, — непринужденно и добродушно сказал Аристотель, — что малышке безопаснее находиться внутри. Видишь, калитка приотворена, девочка может убежать на улицу. А то еще придет кто-нибудь и украдет ее.

— Клянусь Гераклом! — побледнев от ужаса, вскричал привратник. — Ты прав, — он повернулся и крикнул: — Позовите кормилицу, пусть скорее заберет маленькую. Она во дворе.

— Но я хочу остаться здесь, — возразила малышка. — Я жду маму. Она обещала прийти, а я сказала, что буду ждать и, как только увижу ее у калитки, побегу навстречу.

Девочка подошла к нам, осторожно держа терракотовую куклу с движущимися руками и ногами. У куклы было безмятежное лицо и длинные волнистые волосы, разделенные на прямой пробор, что делало ее немного похожей на Фрину. Сама Харита была темноволосой и серьезной.

— Ты не знаешь, мама придет? — Она в упор посмотрела на Аристотеля.

— Я уверен, что она очень этого хочет, — ответил философ. — Она придет, как только сможет.

Лицо старого привратника помрачнело, и я понял, что, хоть он и был рабом, его печалила эта ситуация. Ну конечно! Он принадлежал Гермии, которая заменила слуг Ортобула своими, и теперь переживал за отсутствующую хозяйку.

Должно быть, Аристотель тоже это понял, поскольку сказал привратнику:

— Ты окажешь услугу своей госпоже, если позволишь нам войти. Ибо она сможет опровергнуть предъявленное ей обвинение, лишь представив как можно больше доказательств своей невиновности. Уверяю тебя, мы не желаем зла Гермии, а скорее сочувствуем ей, и не откажемся от твоей помощи. Мы не потревожим слуг.

— Ну что ж, — неохотно сказал привратник, — не знаю, что скажет молодой господин, но его здесь нет, а вас, если не лжете, знает госпожа. Ничего не случится, если я ненадолго впущу вас. Но что вам нужно?

— Всего лишь осмотреть помещения, упомянутые на продикасии, — ответил Аристотель. — Коридор и андрон, где Ортобул лежал на кушетке.

— Ничего не случится, — продолжал размышлять привратник, — если я все время буду смотреть за вами. Хотя следить за тремя сразу — задача не из легких. А потому прошу вас держаться вместе.

И он медленно и важно повел нас через прихожую. Я восхитился его манерами — столь непохожими на бестолковую суету моего раба, когда тот был вынужден открывать дверь и впускать посетителей. Мы шли за привратником, Аристотель — слегка впереди. Четвертым членом нашей маленькой компании была Харита, которая увязалась следом, так и не выпустив из рук куклу. Мы миновали прихожую, потом свернули направо, в широкий коридор, и, наконец, остановились возле двери в комнату.

— Вот андрон, — сказал слуга, — а кушетка, — тут он быстро вошел внутрь и передвинул кое-какую мебель, — на которой отдыхал господин, была вот тут.

— Лампы не горели?

— Нет, в тот вечер не горели. Но я могу принести лампу, чтобы вам было хорошо видно.

Мы вошли в комнату, которая казалась просторной, хотя нас было пятеро. Прекрасный андрон, гораздо красивее моего. Мебель из светлого полированного дерева элегантно смотрелась на фоне красных стен.

— Здесь стояла кушетка, на которой он лежал, — пояснил слуга.

— Я хочу найти Артимма, — сказала малышка. — Артимм всегда здесь, но я не знаю, где он сейчас.

Очевидно, она имела в виду игрушку или кого-то из своих друзей. Мы подумали, что лучше не обращать на нее внимания. Посторонним людям не положено обращаться к девочке в доме гражданина, даже к такой крохе. Харита стала играть с куклой, что-то ей нашептывая и держа так, чтобы та тоже могла нас видеть.

— Насколько я понимаю, — продолжал привратник, — старый хозяин, Ортобул, любил прилечь вечерком, прежде чем уйти.

Кушетка, на которой он обычно лежал, всегда стояла там, где вы ее сейчас видите.

— Ясно, — сказал Аристотель. — Не возле окна, а с другой стороны. Но ее видно из коридора.

Мы подошли к вышеупомянутому предмету мебели, выглядевшему довольно скромно, хоть и сделанному из первосортного дерева; на такой кушетке можно лежать во время пира или отдыхать днем.

— На ней всегда была подушка… тюфяк… как на кровати, — добавил слуга. — Вот, это он и есть.

Это был добротный тюфяк, обтянутый тканью с черным рисунком. Мы тщательно его осмотрели, а Аристотель даже понюхал. Я последовал его примеру, но не почувствовал ничего особенного, лишь запах соломенной набивки. Тогда я осторожно вдохнул поглубже, пытаясь понять, чем пахнет в андроне. Мало где пахло так хорошо, как здесь. Я внимательно посмотрел по сторонам, стремясь хоть что-нибудь разглядеть в сгущающемся полумраке, но здесь тщательно убрались прекрасно вышколенные слуги: вокруг не было ни пылинки, на стенах — ни пятнышка. Повинуясь внезапному порыву, я опустился на четвереньки, осмотрел пол под кроватью и обнюхал угол комнаты. В нос попала случайная пылинка, и я чихнул. Потом еще раз глубоко вдохнул. Отлично помня запах цикуты, я, конечно, уловил бы его, останься в воздухе хоть намек на яд.

Девочка рассмеялась.

— Ты как собачка! — воскликнула она. — Наша старая собачка тоже так нюхала.

Я решил, что разумнее промолчать.

— Осторожно с этой статуей, — предупредил Аристотель, когда я чуть не влетел в нишу, где стояла большая мраморная статуя женщины. Нет, двух женщин. Похоже, это были нимфы. Краски постамента были словно изъедены землей или смыты водой — наверное, раньше скульптура стояла на улице. Она гораздо лучше смотрелась бы на алтаре Пану и нимфам возле дома Смиркена, но в интерьер этой комнаты явно не вписывалась. Ниша была слишком мала для массивных, хоть и полных жизни фигур юных дев в пышных одеяниях. Одна из нимф почти задевала головой потолок и, казалось, хотела наклониться.

— Здесь была еще одна скульптура, — послышался тоненький голосок Хариты. — В другом месте. А эта папочкина.

Если я правильно понял, мраморные нимфы принадлежали Эпихару и лишь недавно появились в этой комнате, которую первоначально обставлял Ортобул.

Феофраст неодобрительно оглядел статую, но потом обнаружил возле нее полку со свитками. Довольно крякнув, он взял их и стал изучать, поднося к самому лицу. Потом уселся в кресло, присвоил одну из ламп, внесенных слугой, и погрузился в чтение.

— Так, Стефан, ты ложись на кушетку, — скомандовал Аристотель, — а я выйду в коридор и буду Клеофоном.

Он скрылся во мраке коридора, затем неуверенно заглянул в комнату и прошептал:

— Отец?

— Я отлично тебя слышу, — смеясь, ответил я.

— А я отлично слышу тебя, — сказал он, — хотя не вижу. Нет, все неправильно. О чем я только думаю? Конечно, ты со своими молодыми зоркими глазами должен быть Клеофоном, а я — беднягой Ортобулом.

С этими словами Аристотель улегся на кушетку, а Феофраст время от времени поднимал взгляд от свитков и с любопытством на нас посматривал. Я тоже взял лампу и вышел с ней в коридор. За мной увязалась маленькая Харита. Даже в этом темном проходе были видны ее огромные глаза, явно не упускавшие ни одной детали.

— Вам нужна папина дочь, — с надеждой сказала она. — Дочка. Любимая.

— Иди, маленькая, и не мешай нам, — сказал я настолько строго, насколько позволяло мое странное положение.

— Пусть все будет достоверно, — сказал Аристотель, — задуй лампу, и ты тоже, Феофраст, нам не нужен лишний свет.

Я повиновался. Комната погрузилась во мрак.

— Отец? — прошептал я.

— Иди, мальчик, дай мне подремать, — невнятно проговорил Аристотель. Именно так, если верить Клеофону, поступил Ортобул.

— Я слышу тебя, — сказал я, — но, честно говоря, почти не вижу. Только темный силуэт и белое пятно вместо лица.

Аристотель сел.

— Ну, это уже что-то, — произнес он, потирая ногу. — Не самая удобная кушетка, но с другой стороны, кости Ортобула были помоложе моих.

Слова Аристотеля повисли в тишине, напомнив нам, что костям Ортобула уже не суждено состариться.

— Тюфяк другой, — сказала девочка.

— Другой? — переспросил я.

— Не такой, как раньше, — объяснила Харита. — У него другая ткань и новая солома.

Привратник отличался острым слухом.

— Что ты там болтаешь, детка? — Он бросился к нам. — Малышка ничего об этом не знает, господа. Она ничего не смыслит в хозяйственных делах. Ортобул лежал на этом тюфяке. Его-то вы и желали видеть, да? Куда ж запропастилась эта кормилица?

В коридоре послышались проворные шаги кормилицы, которая по дороге в комнату отчитывала кого-то из слуг.

— Чем ты только думал, когда выпускал этого драгоценного ягненка во двор? Шерсть у тебя в голове, что ли?

Очевидно, тирада предназначалась для ушей старшего слуги. Все еще продолжая ворчать, в комнату вошла низенькая женщина с морщинистым лицом старухи и проворная, как юная девушка.

— Вот ты где, Харита, сокровище мое! Как это тебе позволили говорить с чужаками, словно мы какие-то нищие! — Кормилица окинула нас враждебным взглядом.

— С девочкой все хорошо, Кирена, — виновато проговорил привратник. — Я глаз с нее не спускал.

— Да, это, конечно, большое утешение. — В голосе Кирены послышалась утонченно-ядовитая насмешка.

— Со мной ничего не случилось, — заявила малышка Харита. — Все хорошо, няня. Но я не могу найти Артимма. Я хотела, чтобы он кое-что для меня смастерил. Я ждала мамочку, а потом пришли эти люди. Они хотят посмотреть, где лежал папа. В ту ночь, когда умер.

— Забивать голову ребенка таким вздором! — негодующе вскричала кормилица. — Кто вы? Чьи наемники? Зачем явились? Ходят тут всякие, мучают госпожу, мучают, — почти простонала она. Харита, казалось, готова была расплакаться.

— Уверяю вас, — сказал Аристотель, — нас не нанимал Критон, и вдове Ортобула мы не враги.

— Тем лучше, — фыркнула женщина, — а то боги поразят вас молнией. Маленькая, — повернулась она к своей подопечной, — пойдем на женскую половину, попьем молока с водичкой и приляжем, да?

Харита опустила глаза — очевидно, ее это предложение не прельщало — и задвигала ручкой куклы.

— Харита не хочет идти, — запищала игрушка, а ее ручка яростно вращалась, словно отмахиваясь от кормилицы.

— Здесь оставаться нельзя. А то какой-нибудь непрошеный гость тебя сцапает. Вон опять кого-то принесло, — зло сказала кормилица. И точно, раздался громкий стук. — Маленькая госпожа и ее кукла отправляются наверх, нравится им это или нет.

Кирена направилась к двери, потянув за собой ребенка. Харита пошла следом, зажав под мышкой куклу, ноги которой стучали по полу. Вскоре все трое скрылись из виду.

XI Поиск свидетелей

Стук не прекратился, хотя привратник, страшась получить очередной нагоняй от Кирены, выждал, пока кормилица со своей подопечной не поднимутся наверх, и лишь затем пошел открывать дверь. С многозначительным кивком, показывающим, что наше время в доме Ортобула истекло, он взял лампы и скрылся в коридоре, а мы смиренно последовали за ним.

— Я с удовольствием ухожу, — твердо заявил Феофраст. — По-моему, мы просто потеряли время. Хотя у Ортобула прекрасная коллекция сатировских драм.

Выйдя в прихожую, мы увидели, что новый гость тоже вошел через незапертую калитку. Осознавая важность своего поручения, он без зазрения совести барабанил в дверь, сопровождая это громкими криками:

— Критон! Критон! Ты слышишь? У тебя что, слуг нет? Откроет кто-нибудь эту проклятую дверь?

— Прошу прощения, господин, — почтительно ответил привратник. Несмотря на грубость и довольно скромный наряд пришедшего, мы сразу поняли, что это высокопоставленный афинянин. У него была остроконечная каштановая бородка, а правую щеку украшал большой шишкообразный нарост.

— Это кто еще такие? — спросил он, пристально глядя на нас. — А ты кто? — Он смерил слугу недоверчивым взглядом. — Если мне не изменяет память, здешний привратник был потолще, кажется, фригиец, абсолютно лысый.

— Ты прав, господин. Я служил Эпихару, прежде чем приехать сюда со своей хозяйкой. Эти господа нас покидают. — Мягкий намек человеку с наростом, который все еще стоял в дверях, загораживая проход.

— Возможно, — резко ответил тот. — Хотя, раз уж они все равно здесь, пусть остаются и ответят на мои вопросы вместе с Критоном.

Аристотель, Феофраст и я почли за лучшее промолчать.

— К сожалению, моего хозяина Критона, сына Ортобула, сейчас нет дома, — учтиво сообщил привратник.

— Стой у ворот. Смотри в оба! — резко крикнул гость своему слуге, который (как мы только что заметили) остался стоять возле калитки, смиренно ожидая приказаний хозяина. Впрочем, скромной статью этот человек не отличался: огромный, как бык, он был выше своего господина, которого никто не назвал бы коротышкой.

— Я Ферамен, — по-прежнему стоя в дверях, гражданин пристально смотрел на нас. — Кто же вы все-таки? Не родственники Критона, это точно.

Его настойчивость не оставляла нам выбора: пришлось назваться.

— Философ Аристотель? Слыхал о таком. — Казалось, Ферамена не слишком обрадовало услышанное. — Полагаю, Феофраст — это твой помощник? А тебя, Стефан, сын Никиарха, я, признаться, совсем не помню. Но, поскольку вы все граждане, то, несомненно, можете мне помочь. Пройдем же и побеседуем.

И, махнув стоящему перед ним слуге, гражданин вошел в дом.

— Мы вообще-то собирались уходить, — возразил я.

— Да, они собирались уходить, — подтвердил привратник.

— Я не задержу вас надолго. В доме удобнее разговаривать. Может, и Критон подойдет. Ненавижу терять время попусту. — И Ферамен решительно направился в коридор, подталкивая нас вперед: так пес гонит овец по дороге.

— Прошу прощения, — сказал Аристотель, — но я не совсем понимаю, чего ты хочешь, Ферамен Афинский, в том числе, от нас. Мы буквально блуждаем в потемках.

— Да, здесь темно. А ну света, быстро! — велел тот привратнику, входя в андрон, и взмахом руки предложил нам садиться. Казалось, этот странный человек забыл, что находится в чужом доме. Мы не хотели лишних неприятностей и потому сели, бросив извиняющиеся взгляды на старого слугу. Мы с Аристотелем расположились на кушетке, которую еще недавно так внимательно осматривали, а Феофраст занял свое прежнее скромное место в углу. Ферамен уселся в самое лучшее кресло, со спинкой и подлокотниками. Привратник снова принес две лампы.

— Тут дело столь огромной государственной важности, — начал Ферамен, — что я вынужден был немного пренебречь приличиями, войти в дом Критона и обратиться к вам. Но когда время поджимает и необходимо действовать быстро… В общем, вы понимаете.

— Ах… Полагаю, да, — неловко ответил я. — Но, может быть, ты окажешь нам любезность и пояснишь, в чем суть этого важного дела.

— Разумеется. Прежде всего, да будет вам известно, что я доброволец. Гражданин, следующий своему гражданскому долгу, а не какой-нибудь наемник. В данный момент я активно пытаюсь разыскать молодых граждан, рабов — да кого угодно, хоть флейтисток, — которые были в доме Трифены, когда Фрина совершала свое чудовищное святотатство. Я составляю список, пытаясь не упустить ни одного имени, пусть даже самого незначительного и скромного. Мы с Аристогейтоном сочли, что ничего лучше не придумаешь. Мой приход не имеет отношения к смерти Ортобула и обвинению Гермии. Мне нужен сам Критон — юный гражданин, который, возможно, захочет помочь нам в искоренении зла и расскажет все, что слышал.

— Если я правильно понял, — с прохладцей произнес Аристотель, — ты полагаешь, что Критон, сын Ортобула, захочет угодить ареопагитам, прежде чем начнется суд по делу об убийстве его отца.

Разумеется, Аристотель понятия не имел, до чего меня встревожили слова Ферамена. Человек, составляющий «список» гостей Трифены, — как ужасно это звучало! Я надеялся, что мне удалось не побледнеть. Аристотель не знал, что я был у Трифены, когда Фрина изображала Деметру. И — да сжалятся надо мной боги! — пусть это останется тайной. Я изо всех сил старался выглядеть спокойным и сосредоточенным. К счастью, двух ламп было недостаточно, чтобы хорошенько осветить комнату, и даже зоркие глаза ничего не различили бы в этом полумраке.

— Именно. — Ферамена не обидела насмешка, таящаяся в словах Аристотеля. Философ намекал на то, что решение ареопагитов может зависеть от причин, не имеющих прямого отношения к делу, но даже если помощник Аристогейтона это понял, то виду не подал. — Критон, сын Ортобула, молод, следовательно, он знает многих юношей-граждан. Именно такие и были у Трифены. Даже в своем теперешнем угнетенном состоянии Критон вполне мог слышать какие-нибудь сплетни или разговоры об этом происшествии. Как и его младший брат Клеофон.

— Не рановато ли ему ходить по борделям? — невозмутимо заметил Феофраст.

— Понимаю, о чем ты. Считается, что четырнадцатилетний мальчик слишком юн, чтобы постоянно бывать в публичных домах. Хотя среди его ровесников, особенно простолюдинов, встречаются не по годам развитые. Все же до Клеофона, как и до Критона, могли дойти какие-то слухи, полезные городским властям — или тем, кто действует от их имени.

— А ты действуешь от имени… — ненавязчиво поинтересовался Аристотель.

— Аристогейтона и его друзей, Эвфия и Манфия, которые поддерживают его официальное обвинение. Некоторые архонты тоже одобряют наши действия. — Он наклонился к нам. — Понимаете, если уж мы выдвигаем такое обвинение, его нужно доказать во что бы то ни стало! Суд должен закончиться нашей победой! Нельзя допустить, чтобы обвинение в святотатстве стало поводом для веселья. Оправдав эту шлюху, Афины покроют себя несмываемым позором и, более того, окажутся в опасности.

Ферамен откинулся на спинку кресла и приготовился к пространной речи. Очевидно, он без малейшего смущения мог разглагольствовать перед Основателем Ликея.

— Просто взгляните правде в глаза. Блудница ввела в Афины новое божество и попыталась склонить наших юношей к почитанию своего Исодета, «бога равенства», уговорив их принять участие в религиозной церемонии. Она возглавила нечестивое и противозаконное шествие в его честь. Тем самым она смутила неопытный разум юношей и невежественных рабов. Стремясь, чтобы ее чужеземное божество приняли, она посмела глумиться над Элевсинскими мистериями — основой основ безопасности и самобытности Афин. От милостей Деметры, богини пшеницы и ячменя, зависит, сможем ли мы накормить народ. Наша религия настолько щедра, что даже чужеземцам и рабам позволено стать посвященными. Нет места, где люди не любили бы Деметру и Кору, не трепетали бы пред Элевсинскими мистериями.

— Истинно так, — согласился я. — Деметре и особенно Коре повсюду воздвигают статуи.

— Нельзя допустить, чтобы любовь и надежда, которые даруют нам великие Мистерии, были осквернены. Разглашать, что именно происходит во время церемонии, строжайше запрещено. И уж тем более запрещено потешаться над ней. Глумление над Элевсинскими мистериями не только оскорбляет чувства верующих. Оно ослабляет могущество Афин.

— А, теперь я понимаю тебя, — проговорил Аристотель.

— Я надеялся на это. Ты сам, о Аристотель Стагирит, едва не оскорбил наш город своим неуместным желанием воздвигнуть памятник покойной супруге. Но Разум победил. — Ферамен кивнул, показывая, что не нуждается в ответе Аристотеля. — Не расстраивайся. Теперь я многое вынужден припомнить. Неприятный случай, на который я намекнул, — всего лишь недоразумение. Безусловно. Но человек, находящийся в столь деликатной ситуации, с радостью сделает все возможное, дабы помочь патриотам, которые стоят на страже нашего города и нашей веры.

— Но это же судебное дело, — возразил я. — Дело Фрины, о котором ты говоришь. Пусть восторжествует правосудие.

— Правосудие восторжествует, если мы его не подведем. И мы не должны его подвести. Вот почему надо найти как можно больше свидетелей, которые расскажут правду о той ночи. Мы должны показать всю чудовищность свершенного преступления.

— Эти свидетели, — спросил я, — свидетели, которые у вас уже есть. Сможет ли Защитник — Гиперид, если не ошибаюсь, — допросить их? Разумеется, речь не идет о публичном судебном разбирательстве. Я имею в виду предварительные слушанья.

Ферамен презрительно махнул рукой:

— Совершенно излишне, — твердо произнес он. — Это вам не суд над убийцей! Никакое убийство не оскверняет город так, как святотатство. Повторяя нечестивые слова на слушаньях, мы повторили бы преступление. Когда убит человек, его семья страдает и требует, чтобы закон покарал убийцу. Но святотатство оскорбляет самих богов! Участников нечестивого веселья нужно разыскать и либо сурово наказать, либо, если это знатные граждане, направить на путь истинный. Не бывать больше празднествам в честь Исодета! Город надо как можно скорее очистить от скверны, навлеченной этим новым божеством, — хотя бы из соображений безопасности. Обида, которую нанесло Деметре глумление над ее ритуалами, должна быть немедленно заглажена. Басилевс разделяет наше мнение. Преступницу должно постичь скорое возмездие. Лишь смерть нечестивицы может умилостивить Деметру, и я считаю, это справедливо.

— Понятно, — угрожающе добродушно сказал Аристотель. (В былые дни мне уже приходилось слышать это «понятно», произнесенное тем же тоном и обращенное к ученику, который явно не знал урока, но упорно продолжал нести чушь.) Он не вышел из себя даже при неуместном напоминании о постигшем его огромном горе. Сидя в андроне Ортобула и выслушивая болтовню этого человека с жидкой бороденкой и уродливым наростом на щеке, Аристотель не утратил своей обычной сдержанности и ясности ума.

— Теперь я понимаю, чем вызван твой интерес к этому делу, о Ферамен. Делу, в котором, насколько я вижу, проявляется ум Эвфия и страстное желание Аристогейтона возглавить обвинение. Разумеется, как орудие Аристогейтона — или, если угодно, помощник — ты тоже должен желать успеха. Но мне казалось, у вас нет недостатка в свидетелях. Говорят, суд будет опираться на показания тех, кто был у Трифены в интересующую вас ночь.

— Ну, не все хотят признаваться, что были там, — сообщил Ферамен. — По вполне понятным причинам они предпочли бы держать язык за зубами. Но один прекрасный свидетель у нас есть — это Эвбул, сын Ксенофонта, из дема Мелиты. Этот юноша, ничего не подозревая, предавался развлечениям. Глупо, конечно, и, возможно, не слишком хорошо. Но, в конце концов, молодость есть молодость. Эвбул, сын Ксенофонта, бесспорно поступил как настоящий мужчина, официально заявив об увиденном. Когда он понял, что вот-вот произойдет, его охватил ужас. Но, конечно, он не мог видеть всего. Нам нужны другие показания.

— А рабыни?

— Большинство уже пытали. Какой же шум подняла эта Трифена вокруг своих пташек! — крякнул Ферамен. — Некоторые девочки оказались вольноотпущенницами, что сильно осложняет дело, но и рабынь было предостаточно: поварихи, флейтистки и почти все дорогие шлюхи. Пришлось хорошенько потрудиться, чтобы допросить всех. Но уверен, что на этот раз палачи с удовольствием выполняли свои обязанности.

Погрузившись в воспоминания, он удовлетворенно вздохнул, и я понял, что он наблюдал за тем, как обнаженные девушки кричат на колесе или деревянном столе, как они болтаются в воздухе на веревке.

— Должно быть, наслаждение, которое доставила тебе эта работа, является достаточной наградой, — вежливо и очень спокойно сказал Феофраст.

— В каком-то смысле, да — я же тружусь на общее благо! Эти показания будут оглашены на суде. Не все доверяют словам раба. Нам нужны показания граждан. Знатных людей, которые будут говорить внятно и правдиво, а также произведут хорошее впечатление. Вот мы и пытаемся выяснить, кто еще там был.

— Толпа — это всегда препятствие, — предположил Феофраст. — К тому же, дело, видимо, было поздней ночью. Темень, шум, всюду толкутся люди… Да, природа вашего затруднения вполне понятна.

— Ты прав. Вижу, свои бордели вы знаете хорошо, — хмыкнул Ферамен. — Да, всех не выследишь. Беда в том, что собралась толпа — это ты верно отметил, — толпа пьяных, довольно внушительная. Каждый может сказать, что он не уверен, кто там еще был, такой стоял шум и гвалт. Люди разбрелись по комнатам, кто-то ушел раньше, кто-то позже. Некоторых вообще будет нелегко разыскать, мы их не знаем. Есть, например, некий македонский воин — ветеран, наверное. Молодой мужчина, который, видимо, участвовал в походах Александра и был ранен копьем. Нам известно лишь, что он находился в публичном доме. В Афинах полно македонцев, многие из них ветераны.

— Если македонец нарушил закон, он должен быть наказан. Кроме того, если солдат стал свидетелем преступления, то его долг — рассказать об увиденном, — сухо и беспристрастно произнес Аристотель. — Найдутся такие, которые посоветуют вам не злить Антипатра и не трогать македонских воинов, но знаю, что вас такие соображения не остановят. И я уверен, что вы можете положиться на справедливость Антипатра.

На лице охотника за свидетелями мелькнула растерянность.

— Мы используем всех, кого сможем найти, — сказал он. — На голове у этого македонца был дурацкий венок, поэтому люди не рассмотрели его лица хорошенько. Но все присутствующие обязаны рассказать о том, что знают. Теперь мы увидим, кто истинный патриот — город нуждается в хорошей чистке. И в новых вождях! Это самое главное — новые вожди и новый дух!

— Афины славятся своими вождями, — возразил я.

— Славились, — не без горечи поправил Ферамен. — В последнее время Афины не избалованы достойными людьми, и, видя это, я сам иногда хочу попробовать силы в политике. Демосфен, возможно, и заслужил право носить золотую корону, но как он дискредитировал себя! Своими разговорами довел нас до битвы при Херонее, а сам сбежал с поля боя! Он неоднократно принимал деньги персов и продолжает брать взятки при каждом удобном случае. Что же касается Гиперида — этот после Херонеи просто сошел с ума. Предложил даровать рабам и чужеземцам гражданство! Совсем спятил. Он тратит на баб столько сил и денег, что перестал быть мужчиной.

— Ты замечательный оратор, господин, — учтиво проговорил я. Столь неприятен был мне этот человек со своими разглагольствованиями, что от него вполне могла разболеться голова. И все же она не болела, хотя я долго просидел в комнате (и даже, обнюхал ее, как собака, говоря словами маленькой Хариты). Если бы в этом андроне когда-нибудь была хоть капля цикуты, у меня бы, конечно, уже ныло над глазами и переносицей. Я постарался сосредоточить внимание на Ферамене, который ждал, что я еще скажу. — Ты так хорошо говоришь, что я, право, удивлен, почему не ты возглавил обвинение.

Мой комплимент достиг цели. Ферамен ухмыльнулся и опустил глаза.

— Я говорю прямо, — признался он. — Для простого человека у меня неплохой навык выступлений перед публикой. Я без труда нахожу сильные слова. Особенно, когда мной движет любовь к Афинам. Сам не знаю, как, они приходят сами собой. Но, — спохватился он, — главный обвинитель — это, безусловно, Аристогейтон. Манфий помогает ему писать речи. И Эвфий. Эвфий — выдающийся оратор. А Эвримедонт, знаток Элевсинских мистерий, всегда готов дать им совет по любым религиозным вопросам. Никому не хочется сердить Эвримедонта. Он важный человек, вероятно, будущий жрец Деметры…

Едва он успел договорить «Деметры», в прихожей раздался громкий шум. В андрон вбежал младший раб, который все это время стоял в коридоре возле дверей, завороженный властными манерами Ферамена.

— О, помоги! — вскричал он, обращаясь к привратнику. — Я пытался его остановить, а он все равно вошел…

Привратник распахнул дверь, и в комнату вошел — почти ввалился — запыхавшийся слуга, а за ним незваный гость. Эргокл.

— Зачем ты здесь, господин? — требовательно спросил привратник.

— С дороги, ты! — Эргокл решительно оттолкнул слугу. — Я желаю говорить с Критоном, — объявил он. — Я этого так не оставлю, ясно?

Ферамен, недовольный тем, что его тираду прервали на середине, встал и обратился к гостю:

— Чего ты так не оставишь, приятель? Я не потерплю, чтобы меня перебивал какой-то скандалист!

— Ты не Критон! — Эргокл отступил на шаг, но даже не подумал удалиться. — Кто ты такой, что ты здесь делаешь?

— Мы пришли к Критону, но его не оказалось дома, — ответил Аристотель, словно вопрос был обращен к нему. Он с радостью поднялся, я последовал его примеру. Ферамен невозмутимо уселся в кресло, глядя на Эргокла, который слушал учтивые объяснения Аристотеля. — Критона не было, и мы уже собирались уходить, когда пришел Ферамен Афинский. Цель своего визита он изложит сам.

— Я, — сообщил Ферамен с высоты своего великолепного кресла, — ищу свидетелей богохульства, совершенного в публичном доме Трифены. Ты был там? Можешь ли назвать кого-нибудь?

— Какая наглость, первым делом спрашивать меня о борделях! — В голосе Эргокла звучало негодование, а не страх. — Знай, я не тот, кто тебе нужен. Я никогда не был в доме Трифены. Кто угодно, только не я. Мне хватило той драки у Манто, — доверительно сообщил он. — А Трифена берет еще больше. Какой смысл выбрасывать деньги? Нет, я скажу вам, зачем пришел: поговорить с Критоном. Он мне должен. Если вы новые владельцы этого дома или родственники Критона, я обращусь к вам.

— Я?! — теперь настала очередь Ферамена оскорбляться. — Дела Критона не имеют ко мне никакого отношения, и, уж конечно, я не состою с ним в родстве.

— А держишься так, словно ты здесь свой: сидишь в этом большом кресле, а потом еще заявляешь, что тебя нельзя перебивать! — воскликнул Эргокл. — Можно подумать, ты у себя дома. Если ты не родственник, тогда говори — Критон твой должник? Ты претендуешь на мебель?

— Нет. Разумеется, нет, — ледяным тоном ответствовал Ферамен.

— Какое облегчение! Могу честно сказать, я беспокоюсь за финансовое благополучие этих людей и не понимаю их поведения. Ортобул был должен мне денег, ясно? И теперь я хочу их получить.

— Ты можешь подкрепить свои слова какой-нибудь бумагой? — осведомился Аристотель. — Чем ты докажешь, что Ортобул был твоим должником?

— Да-да, — вставил оживившийся привратник. — Документ. Ты должен принести документ, подписанный старым хозяином…

— Не беспокойся. За доказательствами дело не станет, — заверил Эргокл. — Ортобул должен был возместить мне потерю рабыни Мариллы и расходы на нее, не покрытые судебным решением. Есть и еще кое-что. Я хочу разобраться с этим делом сейчас, пока жена Ортобула еще дышит. После того как Гермию казнят, деньги, которые она принесла в семью Ортобула, станут предметом бесконечных судебных разбирательств. Ее родственнички своего не упустят. Печально, весьма печально. Но сейчас, пока она еще жива, она может убедить своего пасынка расплатиться со мной. Вот почему я срочно хочу поговорить с Критоном. Я бы предпочел Гермию или ее дядю, но это весьма затруднительно.

— Меня совершенно не интересуют твои дела, — заявил Ферамен. — Со всеми своими претензиями — реальными или воображаемыми — обращайся к Критону. А мне пора.

Он встал и направился к выходу, а мы робко пошли за ним. Уже в дверях охотник за свидетелями повернулся к нам и внушительно произнес:

— Запомните мои слова! Тот, кто найдет нам свидетелей или сам явится в суд для дачи показаний, заслужит вечное расположение богов и людей.

Сделав этот прощальный выпад (даже сам благочестивый Эвримедонт не нашел бы, что прибавить), Ферамен развернулся и зашагал к калитке. Он изо всех сил старался произвести впечатление своим выходом. Однако этим усилиям суждено было пропасть зря. Не успел Ферамен подойти к калитке, как какой-то человек распахнул ее снаружи и ворвался во двор. Он пребывал в столь возбужденном состоянии, что налетел на кряжистого раба Ферамена, отскочил от него и чуть не врезался в господина. Это явно был слуга семейства Ортобула. Он стал кричать, обращаясь к привратнику, который в очередной раз пытался выпроводить нас из дома.

— О, черные вести! Я должен найти господина Критона. Случилось страшное! Клеофон пропал!

— Пропал? — Привратник побледнел, но взял себя в руки. — Чушь. Просто мальчишки не всегда прибегают по первому зову. Он не мог по-настоящему пропасть.

— Да, но он пропал. Он не ночевал дома. Его нет у мачехи, и мы знаем, что там он тоже не ночевал. Критон велел мне найти его, и я искал повсюду. И всех спрашивал. Его нигде нет.

— Ну-ну, — Аристотель положил руку ему на плечо. — Ты встревожен, я понимаю, но мальчики часто убегают играть или поглазеть на что-нибудь. Ты хорошенько обыскал Агору?

— Конечно.

— Я уверен, что ты не жалел сил, — сочувственно произнес Аристотель. — Но мало ли мест, куда мальчик мог пойти для забавы. Да хоть в Пирей, посмотреть на корабли. Конечно же, ты не мог исчерпать все возможности.

— Да, но, господин… — Раб серьезно взглянул на Аристотеля. — Мальчик был убит горем. В таком состоянии не играют и не глазеют на корабли. Я знаю, мой хозяин Критон не одобрил бы то, что я собираюсь сказать, но я ужасно боюсь, как бы паренек не наложил на себя руки.

Привратник взвыл и заткнул уши:

— Замолчи! Замолчи! Я не хочу слушать! Ужасное положение, я и так едва справляюсь: дом осаждают посторонние, которых я не могу выставить, и никого из семьи нет! — Старик вдруг рухнул на пол возле двери и разрыдался.

— Я так старался, — говорил он сквозь слезы. — Но я не знаю, что теперь делать.

— Ты ни в чем не виноват. — Аристотель подошел к рыдающему привратнику и погладил его по плечу. — Встань, утри слезы, будь усерден. Делай свое дело так, как велел бы тебе господин. Мальчик обязательно вернется, и окажется, что все твои страдания были напрасны.

— Чего-чего, а страданий этой семье хватает, — сказал Эргокл. Курносого человечка ничуть не огорчили ужасные вести. Его шустрые глазки бегали туда-сюда, стараясь не упустить ни единой детали. — Папашу убили, мамашу того и гляди казнят! Не удивлюсь, если несчастный паренек и правда сбрендил. Он вполне мог покончить с собой. Но, скорее всего, сбежал, не перенеся позора. Пройдет год-другой, и выяснится, что он просто удрал подальше от своей обесчещенной семьи. Быть может, отправившись на поиски нормальной жизни, он станет матросом, пиратом или разбойником.

И Эргокл ушел с таким довольным видом, словно беда, свалившаяся на семью Ортобула, вознаградила его за все неприятности.

XII Пропавший мальчик

Странно, исчезновение Клеофона, который сам по себе был весьма незначительной фигурой, стало событием первостепенной важности. Новость распространялась по Афинам, словно пожар, от соседа к соседу. Женщины и рабы шушукались на кухнях. Казалось, таинственное исчезновение хозяйского сына было очередным шагом к полному краху, грозившему семье Ортобула. По крайней мере, именно так многие смотрели на случившееся.

— Весь род Ортобула проклят! — заявил своим собеседникам на Агоре какой-то не в меру возбужденный сплетник. — Обречен на страдания.

— Проклят, — изумленно повторяли легкомысленные зеваки.

— Все это глупости, — говорил Аристотель мне и Феофрасту. — Мы плохо искали, вот и все. Возможно, слова Эргокла столь же правдивы, сколько неприятны: вдруг мальчик и впрямь бежал от позора? Этот суд — тяжкое испытание для всех афинян, а для Клеофона — и вовсе пытка, как мы видели на первой продикасии. Возможно, юный Клеофон не убежал насовсем, а просто устроил себе каникулы. И все же, лучше бы его нашли!

Разговоры о проклятии, павшем на род Ортобула, не могли не раздражать, но ходили слухи и похуже.

— С мальчиком разделались! — считали некоторые. — Критон и его друзья не могли допустить, чтобы он свидетельствовал против них. Интересно получается: мальчик встает у них на пути — и мгновенно исчезает!

— Мне и самому приходило это в голову, — признался я Аристотелю.

— Разумеется. Мне тоже.

— Критон опасен?

— Не исключено. Каким бы ни был Критон в нормальном состоянии, жестокость, которую он проявил по отношению к Гермии на рыночной площади, свидетельствует о помрачении рассудка. Но, честно говоря, Стефан, когда убиваешь, самое сложное — избавиться от тела. Трупы, доверенные рекам и обочинам дорог, часто находят. Это останавливает многих потенциальных убийц. Я узнавал, Критон никуда не уезжал из Афин.

Сначала казалось, что исчезновение Клеофона может настроить людей против Критона, а также против красавца Филина. Последний имел полное право сетовать на людскую несправедливость. Он сделал все, чтобы поддержать осиротевшего Критона, а в результате оказывался его сообщником, по крайней мере, в глазах тех (главным образом это были сторонники благочестивого Фанодема, дяди Гермии), кому нравилось думать, будто старший сын покойного Ортобула велел похитить (а то и вовсе убить) нежелательного свидетеля — собственного брата. Как бы то ни было, мы явно недооценили изобретательность Критона и его клики. На второй день после пропажи мальчика они собрались и пустили поистине великолепный слух. По этой новой версии, за подозрительным исчезновением стояла Гермия. Но зачем ей это понадобилось? Ведь юный Клеофон так явно поддерживал мачеху. А затем, объясняли друзья Критона, что сторонники Гермии прекрасно понимали: едва мальчика станут всерьез допрашивать на втором слушанье, ему, что бы он там ни чувствовал и ни считал, придется сказать правду. Эта правда неизбежно повредит Гермии, хотя он сам может желать обратного. И тогда сторонники Гермии похитили ребенка.

— Не стану утверждать, что мы это знаем, — говорил Филин, красиво, как и все, что он делал. Статный, изысканно одетый, недавно подстриженный, этот человек был хорош и при требовательном свете утреннего осеннего солнца, и при свете ламп в доме Трифены, где он стоял возле прекраснейшей женщины Афин. Филин отвечал зевакам, собравшимся в Стое Пойкиле, и его глубокие голубые глаза выражали скорее упрек, нежели гнев.

Я был немного удивлен, что после сцены на Агоре, когда Критон прилюдно обвинил Филина в прелюбодеянии, он, похоже, помирился со старым другом отца. Ибо Филин говорил «мы» с самым непринужденным видом. Что же заставило Критона-мстителя изменить свое мнение о Филине? Как очаровательный Филин сумел вернуть расположение Критона?

— Просто мы знаем, что наше обвинение справедливо, — продолжал Филин, — а потому есть причины полагать, что Фанодем и его племянница Гермия предвидели свое поражение. Оно неминуемо, если Клеофона станут тщательно допрашивать. Какие бы чувства ни испытывал бедный мальчик, его ответы лишь поддержали бы нашу историю, ибо в ней — истина. У Критона нет причин страшиться второй продикасии, напротив: есть все основания ждать ее с нетерпением. Какое странное совпадение: вторая продикасия вот-вот начнется, а мальчик бесследно исчез!

Видя, как упорно Филин поддерживает обвинение Критона против мачехи и с какой готовностью он нападает на Гермию (по крайней мере, словесно), Критон поверил, что Филин не совершал прелюбодеяния, — иного объяснения не находилось. Что до Филина, он проявил истинное великодушие, простив юношу. Поддержка столь зрелого и высокопоставленного гражданина придавала вес обвинениям Критона, и число его сторонников росло, в основном — за счет противников македонцев.

Однако была в Афинах и другая партия, состоящая по преимуществу из женщин и стариков, которые считали, что Гермия действительно способствовала исчезновению своего младшего пасынка, но в благих целях. По их версии, она не могла допустить, чтобы мальчик подвергался такой невыносимой пытке. Поэтому она снабдила его деньгами и отправила подальше от Афин, избавляя от необходимости свидетельствовать на суде и видеть ее казнь.

Это казалось чистой воды фантазией, хотя говорившие явно сочувствовали Гермии и Клеофону. Все же здесь было какое-то разумное зерно: к исчезновению Клеофона — если только он и правда исчез, а не погиб — несомненно, приложила руку женщина, скорее всего — Гермия. Я придерживался именно такого мнения и подозревал, что Аристотель думает так же.

— Как жаль, что ты не можешь сам допросить Гермию, — сказал я.

— Полагаю, мог бы, — неуверенно ответил он. — По крайней мере, увидеть ее. Как ты знаешь, с Гермией желает говорить Эргокл. Такая беседа должна проходить в присутствии свидетеля, достаточно ясно мыслящего, чтобы запомнить и повторить все сказанное. Конечно, это не может быть родственник, поэтому Фанодем отпадает. Я подхожу почти идеально. Сторонники македонцев не станут возражать, а противникам в данном случае все равно. Им только на руку, что свидетелем будет человек выдающийся, но при этом не гражданин. Не имеющий права голоса. Они не хотят, чтобы высокопоставленный афинянин допрашивал Гермию вне судебного разбирательства. Такое должно происходить лишь во время слушаний, в присутствии Басилевса.

— У тебя достанет любопытства вызваться, — сказал Феофраст. — А мне вот любопытно, что ты сможешь вытянуть из Гермии.

— Допрашивать женщину — задача деликатная и трудная, — ответил Аристотель. — Обычно во время допроса или спора делаешь выводы, глядя на лицо собеседника. Мы следим за выражением глаз, движениями губ и так далее. По лицу человека можно прочесть, лжет он или смущается, зол он или, напротив, настроен дружелюбно. С женщиной-гражданкой, лицо которой скрыто плотным покрывалом, все это невозможно. На самом деле она — лишь голос и ничего больше. Хотя, конечно, есть ощущение, что перед тобой живой человек.

Вот как получилось, что Аристотель вызвался быть свидетелем разговора Эргокла и вдовы Ортобула. Я предложил проводить его до дома, где Гермия, заключенная под стражу, ожидала суда. По дороге на встречу с Аристотелем мое внимание привлекла группа мужчин, которые то ли разговаривали, то ли спорили у подножия Акрополя, возле дороги к Асклепию. Спор — обычное времяпрепровождение афинян, однако эти, похоже, злились не на шутку.

— А я вам говорю, — кипятился один, в хитоне, заляпанном каменной пылью: этот человек явно зарабатывал на жизнь обработкой камня, — я говорю, что на самом деле Критон и Филин просто хотят, чтоб все было по-ихнему. Фанодем всегда был им другом, а гляньте, как они с ним обходятся! Преследуя Гермию, они наносят удар ему. Критон и Филин из кожи вон лезут, чтобы Гермию казнили, тогда они смогут заграбастать добро Эпихара и добиться власти. А потом пойдут против всех нас. Вот увидите.

— Это на них похоже, — согласился второй. — Обычные штучки олигархов. Несчастная женщина, они принесут ее в жертву — и глазом не моргнут! Да они, небось, сами отравили старика, чтобы наложить лапы на мешки с золотом.

— Ты несправедлив! — возразил третий каменщик. — Подождите суда, тогда все и прояснится.

— Ха! Думаешь, суд будет справедливый, когда все они в нем участвуют и пользуются поддержкой друзей? А у бедной Гермии нет никого, кроме Фанодема, доброго Фанодема. Посмотрим, сумеет ли она спастись!

Аристотель ждал меня в компании Феофраста. Ученые оживленно спорили о Перикле, поэтому я не смог рассказать им о невольно подслушанном разговоре. Потом Феофраст ушел, но едва мы направились к дому Фанодема, как встретили Эргокла, который бодро вышагивал по дороге в чистом белом хитоне, надетом по такому случаю.

— А вот и ты, приятель, — неучтиво бросил он Аристотелю вместо приветствия. — Не думаю, что мой выбор пал бы на тебя, но говорят, не стоит тратить гражданина на такой допрос. Осмелюсь предположить, юноша, что ты не будешь присутствовать при разговоре.

Я окинул его холодным взглядом и каменным тоном произнес:

— Мое имя — Стефан, сын Никиарха.

— О, как тебе угодно, только не обижайся. Но надеюсь, ты не собираешься идти в дом, Стефан. Задавая вопросы Гермии, мне пришлось бы иметь дело с двумя свидетелями, а это несправедливо.

— Полагаю, ты прав, — согласился я.

— Пусть признается, что ее покойный муж Ортобул был мне должен и что она об этом знала, — вот все, что я хочу от Гермии. И пусть велит дяде, прямо при нас, расплатиться из его собственных средств — не откладывая. Другая могла бы заявить, что ничего не понимает в делах, но только не Гермия. Она была управляющей и знает, что такое деньги. У меня с собой счет. — Он махнул восковыми табличками, которые нес в руке. — Если она знает грамоту, пусть сама проверит. Но, полагаю, это придется сделать бедняге Фанодему.

Наконец (в компании столь нелюбезного попутчика дорога показалась значительно длиннее) мы подошли к жилищу родственников несчастной Гермии. Этот красивый дом, не слишком роскошный, но и не бедный, стоял на чистой улице уважаемого дема. Ничем особенным он не отличался — если не считать двух вооруженных стражей, охраняющих вход. Должно быть, это публичное унижение приводило соседей в негодование.

— Не вижу причин, — мягко сказал Аристотель, — по которым Стефан не мог бы подождать нас в доме. Хотя, разумеется, ты прав, утверждая, что ему не следует находиться возле комнаты Гермии. Нас ожидают, — бросил он солдатам, вручая одному из них пару восковых табличек с разрешением и печатью какого-то высокопоставленного лица. Стражник рыкнул в знак согласия, и мы постучались. Дверь открыли почти сразу, предварительно откинув тяжелую цепь, перекрывающую проход. Была ли она повешена по указанию властей или по желанию обитателей дома, я сказать затруднялся.

Впустивший нас слуга был горбуном такого маленького роста, что выглядел ребенком или юношей. Голова человечка казалась слишком большой для его тщедушного тела. Чтобы нас увидеть, ему пришлось так сильно отклониться назад, что его лицо, бледное, умоляющее и плоское, стало похоже на тарелку.

— С разрешения властей, мы пришли побеседовать с Гермией, вдовой Ортобула, — торжественно провозгласил Аристотель, не давая Эргоклу открыть рот.

— Точнее, я пришел, — громко сказал Эргокл. — Я, Эргокл Афинский. Аристотель, чужеземный философ, всего лишь свидетель. Этот, — он махнул рукой в мою сторону, — вообще не в счет. Пусть подождет где-нибудь, пока мы не уладим наши дела. Немедленно проводи нас к дяде Гермии!

— О, боги! — охнул горбатый раб. — Я не могу двигаться быстро, господин, но постараюсь не задержать тебя.

Он хлопнул в ладоши и крикнул. Из внутренних комнат появилась рабыня, испуганная, словно перед судом, ее попросили принести кресло, чтобы я мог посидеть в прихожей возле двери. Эргокл, казалось, с трудом сдерживается, чтобы не затопать ногами от нетерпения.

— Вот мы и готовы, — сказал горбун. — Господа, я провожу вас обоих. Идти недалеко, но нужно соблюдать приличия. Позвольте, я объясню…

Он повел двух посетителей куда-то в глубь дома, и звук его голоса постепенно затихал. Но, судя по всему, они остались внизу: очевидно, Гермия спустилась из гинекея и собиралась встать в комнате, смежной с той, где сядут мужчины.

Я остался в полном одиночестве. Смотреть было не на что. В сравнении с жилищем Ортобула этот дом, несомненно, проигрывал. За вклад в религиозные празднества Фанодему пожаловали золотую корону, но с такими тратами, думал я, и разориться недолго. Комната была обставлена очень просто, без всяких украшений — словно при трауре. Как и в доме Ортобула, я увидел нишу. Она пустовала, и лишь на запыленной стене светлым пятном выделялся силуэт статуи, украшавшей ее в былые времена. Судя по очертаниям, это была фигура юноши. А еще здесь когда-то стояла ваза, которая тоже бесследно исчезла вместе со столом. И все же призраки этих вещей не спешили покинуть родные стены. И тут я догадался, что не горе, а бедность заставили обитателей дома забрать вещи из комнаты и выставить их на продажу. Если Фанодем трудился над историей Аттики, возможно, ему пришлось расстаться с частью имущества, чтобы купить книги, которые стоят немало. А теперь еще и суд над Гермией, и услуги Стражей, и непредвиденные расходы на искупительные жертвы после злополучного путешествия по Агоре.

Я глазел на голые стены, когда вернулся карлик.

— Прости, господин, что оставил тебя одного, — извинился он. — Мы знавали лучшие дни. Крикни, если что-то понадобится. Меня зовут Батрахион, потому что в детстве я прыгал, как лягушка, вот прозвище и пристало. Принести тебе что-нибудь выпить? Воды, молока или, может, вина?

— Нет, нет, благодарю, Батрахион. Не затем я пришел, чтобы доставлять вам лишние хлопоты.

— Ох, господин! — Карлик всплеснул руками. — Хлопоты! Клянусь всеми богами, хлопот нам сейчас хватает. Да уберегут боги тебя и твоих близких от несчастья, которое свалилось на этот дом!

— На вашу долю выпало тяжкое испытание, — сочувственно произнес я. — Если не ошибаюсь, ты, Батрахион, давно служишь этой семье и хорошо знаешь Гермию.

— Уж конечно. Я принадлежу ее дяде. Мы живем здесь невесть сколько. Разумеется, по сравнению с нами отец Гермии был настоящим богачом, но и мы всегда старались не ударить лицом в грязь. О боги, какая пыль! — поднатужившись, человечек притащил табурет, ловко на него запрыгнул и стал вытирать запыленные полки и стену.

— Твой хозяин — хороший и достойный человек, — заметил я. — Как печально видеть его в таком затруднении.

— Да, это так. Мой хозяин хороший, господин, хороший и добрый. Никогда не оставит в беде. Потому он меня и купил. Когда я родился, сразу стало ясно, что я буду горбатым, и хозяева матери хотели избавиться от меня. Но Фанодем сжалился над бедным ребенком и купил его за несколько драхм. С тех пор — я член этой семьи.

Я понял, что карлику Батрахиону едва ли больше тридцати, но врожденное уродство старило его.

— Больная спина не мешает много работать, — продолжал раб. — Сам Гефест был калекой, а посмотри на творения его рук! Надо просто стараться и думать наперед. Вот что я твержу всем молодым слугам: «Старайся и думай наперед!»

С таким советом было трудно поспорить, хотя он одинаково хорошо подошел бы и праведнику, и злодею.

— Так ты хорошо знаешь Гермию?

— Раньше знал, господин. Она не живет здесь постоянно, просто заходит время от времени. Гермия — такая же хорошая, как ее дядя, она, не жалея сил, помогает людям, даже тем, кто этого совсем не достоин. Всем желает добра — родителям, родственникам, даже рабам. Ходит за больными и распределяет их работу между другими. Она слишком добрая, чтобы умереть молодой! Да она так же способна убить, как я — охотиться за разъяренным слоном! В ней нет зла.

Его глаза смотрели на меня умоляюще.

— Вполне естественно, — сказал я, — что ты на ее стороне…

— Нет! — прямо-таки взорвался карлик. — Ничего не естественно! Совсем не естественно!

Батрахион спрыгнул с табурета и подбежал ко мне, глядя чуть ли не с упреком.

— Думаешь, для раба естественно поддерживать хозяина или хозяйку? Когда многие из нас ненавидят господ всем сердцем и только порадуются их смерти! Лишь бы нас самих не пытали. Да что там, у некоторых рабов достанет и ненависти, и смелости, чтобы пойти под пытку добровольно, надеясь, что их показания сведут хозяина в могилу! Нет, вовсе это не естественно, что я защищаю Гермию и плачу о ней. Единственная причина — ее доброта. Ты и сам должен это понимать. Даже теперь, когда ей грозит смертная казнь, она так любезно говорит с рабами, с такой заботой относится к каждому…

Он стал тереть глаза кулаками. Меня удивила эта страстная тирада, признаться, не самого приятного содержания. Но я не мог не сочувствовать маленькому горбуну.

— Да, да, — успокаивающе проговорил я. — Не убивайся раньше времени. Впереди не один месяц, многое может случиться…

— Многое может случиться, — с горечью перебил он, — но пока случается только плохое.

— Ты имеешь в виду пропажу мальчика?

— Несчастный мальчик! Уже не ребенок, но еще не эфеб. Клеофон все принимает близко к сердцу, я знаю. Хотя он только пасынок Гермии, она хорошо к нему относится, и потом, он похож на нее. Не то, что старший брат.

Я заметил, что Батрахион упорно говорит о Клеофоне в настоящем времени, и хотел задать ему еще несколько вопросов, как вдруг в глубины дома раздался шум, который не смогли заглушить стены. Неясное бормотание, потом вскрики и возмущенный вопль. Изредка в неясном гуле голосов можно было разобрать отдельные слова и даже фразы:

— Клянусь Гераклом! Долг чести! Ты не можешь отказаться платить долг чести!

Второй голос был выше, и в нем явственно звучали слезы:

— Ты не можешь утверждать… доказательства…

Снова гневный голос:

— Есть… закон… на тебя… дядю. А потом ты умрешь.

Спокойный голос:

— Не… бессмысленно…

Вопль:

— Зачем тебе деньги? Ты покойница!

Увещевания. Потом вновь спокойный голос:

— Умерь…

Крик:

— Где этот раб?

— Я нужен, — встрепенулся бледный карлик и, словно краб по прибрежной гальке, выбежал из комнаты, оставив меня наедине с голыми стенами и собственными мыслями. Шум не стих, потом хлопнула дверь, протестующие голоса стали громче и вскоре появился Эргокл, вопя и брызгая слюной от гнева.

— Отказываясь возвращать долг чести, не умилостивишь богов! — объявил он. — Если хочешь, чтобы они сжалились над тобой, падшая женщина, если хочешь снова увидеть сына, тогда поступи по справедливости и верни мне мои законные деньги!

Дядя Гермии пораженно вскрикнул.

— Ах, я и забыл! — едко усмехнулся Эргокл. — Он же не твой сын, о достойная госпожа, значит, волноваться незачем. Особенно если учесть, что тебя уже ждут не дождутся в Аиде!

Аристотель, который, сжав губы, шел за Эргоклом, положил руку ему на плечо. Знаком велев мне следовать за ними, он попытался утихомирить кипятившегося гражданина.

— Ну все, довольно, — сказал он, подталкивая его вперед. Мы взяли потерявшего всякий стыд Эргокла под руки и повели, следом шел горбатый малыш Батрахион с полными слез глазами.

— Думаю, Эргокл немного не в себе, — вежливо объяснил Аристотель стражникам. — Глотни свежего воздуха, приятель, и тебе станет лучше.

И он заботливо, но твердо повел Эргокла, который все еще плевался и брызгал пеной, прочь от обветшалого особняка. Горбун, следивший за нашим уходом, с радостью закрыл дверь, не забыв набросить цепь. Догадаться о том, что случилось во время допроса, было несложно. Вдова Ортобула утверждала, что понятия не имеет о сделке, на которую намекал истец. Она соглашалась признать лишь долг, подписанный рукой покойного мужа. А Эргокл принес только свое собственное заявление.

— Можете не сомневаться, — злобно уверял Эргокл, — я не забыл включить в счет рабыню Мариллу. Ортобул обманул меня и ввел суд в заблуждение. Мне так и не возместили ущерб. Я заплатил половину суммы за эту сикилийку, но не получил ни своей законной доли, ни достойной компенсации за многие месяцы — да-да, месяцы, — в течение которых был лишен ее услуг. А потом ее продают другому прямо у меня под носом! И у этой вдовы еще хватает наглости отпираться, хотя сквозь плотную вуаль я видел ее разорванное ухо! Бесстыжая, как смеет она утверждать, что все уже давно улажено!

— Успокойся, возьми себя в руки, — велел ему Аристотель. — Не пристало мужчине на всю улицу голосить о своих личных делах!

И все же, стоило нам немного отойти от дома Фанодема, Аристотель сам вернулся к этой неприятной теме, видя, что Эргокл больше не исходит пеной, а лишь ворчит себе под нос.

— Что ты там сказал о сыне, точнее, пасынке Гермии? — осведомился он. — Я не совсем понял, что ты имел в виду, говоря: «Если ты хочешь снова увидеть сына?»

— Да ничего, — передернул плечами Эргокл.

— Тебе что-то известно о мальчике?

— Ничего. Только то, что говорят все: он пропал. Я просто хотел немного встряхнуть Гермию. Напомнить ей, что если она желает себе и своей родне добра, надо поступать по совести. Это семейство всегда было ко мне несправедливо!

— Ты считаешь, — уточнил Аристотель, — что человек, кому отказываются вернуть долг чести, имеет право помочь себе сам. И потому, Эргокл, ты решил припугнуть Гермию, надеясь, что это ее образумит?

Эргокл вдруг испугался:

— Я лишь прикрикнул на нее и сказал, что она скоро умрет. Это правда. Если она сама не боится, значит, она еще глупее, чем я думал.

— А мальчик? Что ты о нем знаешь? Где, по-твоему, следует его искать?

— Откуда я знаю? Эти люди так кичатся своей знатностью и положением в обществе. А может, им стоит обратиться за помощью в бордели, столь дорогие сердцу Ортобула?

Казалось, Эргокл был рад скрыться за дверью собственного дома и даже не подумал пригласить нас войти.

Аристотель поручил коротышку заботам слуги, посоветовав тому напоить господина холодной водой и уложить в постель.

XIII Блины в публичном ломе

Мы с Аристотелем отправились ко мне, чтобы тоже выпить чего-нибудь прохладительного. По дороге Аристотель сам начал пересказывать разговор Эргокла и Гермии.

— Нас привели в комнату в задней части дома, вдова осталась в коридоре снаружи, под охраной своего дяди. Ее лицо было скрыто покрывалом. Эргокл начал с длинного и подробного перечня долгов и жалоб. Гермия терпеливо слушала, а когда он закончил, прошлась по списку, сказав, что, на ее взгляд, три первых пункта давно улажены, а об остальных у нее нет никаких сведений. Эргокл попытался припугнуть ее упоминанием о Марилле — он, похоже, помешался на этой наложнице. Гермия не дрогнула и повторила, что это разногласие было полностью улажено на суде. Эргокл потребовал часть выручки от продажи Мариллы и даже заявил, что прочие долги можно погасить из суммы, полученной за старого привратника Ортобула и других рабов. Гермия послала его к Критону. И тогда Эргокл — этот грубиян — перешел к прямым оскорблениям, как ты, должно быть, и сам слышал. Он заявил, что Гермия — без пяти минут покойница, а посему вполне может расстаться со своими деньгами. Сие любезное и тактичное предложение было встречено не слишком тепло. Фанодема оно, мягко говоря, разозлило. Остальное ты, думаю, слышал. В конце концов, мне пришлось вывести Эргокла. Бессмысленное предприятие — ну, почти.

— Зато ты мог составить свое мнение о Гермии, пусть и не задал ей ни одного вопроса.

— В некотором роде, да. Это очень умная женщина — даже странно, что она оказалась в таком ужасном положении. По моему мнению, она слишком умна, чтобы убить собственного мужа. Ведь так часто подозрение падает именно на супругу. Но важнее то, что ни в ее словах, ни в тоне, ни в манерах я не заметил и тени ненависти к Ортобулу. Совсем. Даже когда Эргокл упомянул сикилийку Мариллу и ее любовную связь с Ортобулом, Гермия не лишилась хладнокровия, да и о своих беседах с мужем рассказывала вполне спокойно. Если ее и задела эта связь, то она прекрасно скрывает обиду. Вдова не уклоняется от вопросов о покойном супруге, но и не произносит его имя без повода. Подводя итог, я очень сильно сомневаюсь, что она убила Ортобула. Хотя мои сомнения ничего не доказывают.

Я передал Аристотелю слова Батрахиона, который на все лады расхваливал доброту Гермии.

— И знаешь, — прибавил я, — карлик говорит, что даже теперь, когда ей недолго осталось жить, она добра и внимательна к слугам. Он даже разрыдался!

— Ага! — сказал Аристотель. — Это производит впечатление, причем выигрышное. Вряд ли суд сочтет сей факт убедительным, но я не стал бы его отметать. Способность даже в горе сохранить кроткий нрав не сыграешь, скорее всего, это истинное лицо Гермии. Твои слова, Стефан, напоминают мне «Алкесту» Еврипида. Царица Алкеста готова умереть вместо своего супруга. В назначенный день она прощается с жизнью, домом и дорогими людьми, не забывая и о рабах. Если ты помнишь, служанка говорит:

И сколько нас

В Адметовом чертоге, каждый плакал,

Царицу провожая. А она

Нам каждому протягивала руку;

Последнего поденщика приветом

Не обошла, прощаясь, и словам

Внимала каждого.[5]

Я всегда думал, что это доказывает необыкновенную доброту и глубокое душевное благородство Алкесты. Даже на пороге смерти она благословляет всех — до последнего раба.

— Неужели? Надо перечитать эту драму. Я помню только, что Алкесту спас Геракл, когда ни муж, ни отец не пожелали умереть за нее. Но не думаю, что Гермию ожидает столь же чудесное избавление.

С минуту мы оба молчали, погрузившись в невеселые мысли.

— Вероятно, Эргокл прав, — мрачно заключил я. — Прав, хоть и бестактен. Смерть Гермии близка.

— Не только бестактно, а в какой-то мере даже противозаконно говорить такое, когда судебное разбирательство только-только началось. Но вот что я думаю, Стефан. Возможно, за неслыханной грубостью Эргокла прячется коварство? Вдруг он специально сыплет оскорблениями, чтобы под их прикрытием сказать что-то очень важное? Ты не заметил ничего странного в его словах?

— Заметил. Это непонятное замечание: если хочешь, чтобы боги смиловались и вернули тебе сына, заплати долг.

— Именно, Стефан. А может, это и было истинной целью разговора? Не затем ли Эргокл так стремился увидеть Гермию? А вовсе не для того, чтобы перечислять долги и прочее. Бессмысленная формальность, и Эргокл отлично это знал. Возможно, он просто искал предлог, а на самом деле таил совершенно иные намерения. К примеру, намекнуть на что-то и даже пригрозить. Кто такой Эргокл: злобный человечек, плохо владеющий собой? Или его страсть не настолько сильна, чтобы помешать холодному расчету?

— То есть, — уточнил я, — ты хочешь сказать, что Эргокл плетет заговор против семьи Ортобула? Что это он похитил Клеофона или поспособствовал исчезновению мальчика, а теперь намекает об этом Гермии? Для того он и устроил сегодняшнюю встречу. Но почему он говорит с Гермией, а не с Критоном?

— Я и сам задавался этим вопросом. А если допустить, что Эргокл работает на Критона? Понимаю, звучит немного притянуто. Но, может, ему обещали заплатить, если он похитит Клеофона и увезет подальше от Афин до окончания суда? Это избавляет Критона от необходимости прилюдно идти против родного брата, а также лишает Гермию ценного свидетеля.

— Но, — возразил я, — тогда получается, что Эргокл ведет себя совершенно нелогично. Если он на стороне Критона, зачем намекать Гермии, что, когда она выплатит долг, мальчик, может, и вернется? Человек, который из кожи вон лезет, чтобы угодить Критону, едва ли станет вставлять ему палки в колеса.

— Эргокл подл и расчетлив. Но это еще не значит, что он непременно талантливый и опытный заговорщик. Он ищет сиюминутную выгоду. Даже если он вступил в сговор с Критоном, что мешает ему попытаться выжать из ситуации все возможное и получить дополнительную прибыль, не откладывая?

— Мне это не кажется подходящим объяснением, — искренне сказал я.

— Мне тоже. Но вот другое, на мой взгляд, более правдоподобное: Эргокл не имеет никакого отношения к заговору, если заговор вообще существует. Он просто чует, что происходит нечто странное, и хочет нажиться на этом. Если, к примеру, Гермия похитила пасынка для его же блага, не пытается ли Эргокл намекнуть, что тоже знает об этом? Боги, как же сложно искать истинное значение в словах такого человека! И все же я чувствую, что-то тут нечисто.

— Думаешь, Эргокл просто нетерпелив или у него есть план?

— Кто знает? Можно сколько угодно гадать, кто обещал ему деньги за мальчика, но в итоге ни к чему не прийти. Мы говорим так, словно Клеофон — просто пешка в чьей-то игре, а ведь ему, возможно, грозит страшная опасность.

— А может, он уже мертв, — мрачно предположил я. — Человека можно украсть и убить, но все равно требовать выкуп. Правда, люди по-прежнему считают Клеофона живым. Горбун в доме Фанодема говорил о нем в настоящем времени.

— Именно так, — сказал Аристотель. — И Эргокл тоже. То, что он сказал в конце нашей малоприятной прогулки, вполне сойдет за намек.

— Да, — вспомнил я. — «Им стоит обратиться за помощью в бордели, столь дорогие сердцу Ортобула». Может, какой-нибудь владелец или обитатель публичного дома знает о Клеофоне больше нашего? Если так, дом Манто — первое место, которое стоит проверить.

— Совершенно верно, — легко согласился Аристотель. — От тебя ничто не ускользнет, Стефан. Вот ты этим и займись. Пойди и осторожно все разузнай.

— Я? Послушай, Аристотель, мне и так хватает неприятностей из-за этого борделя. — Аристотель еще не знал — и не должен был узнать, — какие неприятности грозят мне после ночи у Трифены. — У меня нет никакого желания возвращаться к Манто, где меня знают по имени и помнят исключительно как человека, нашедшего тело Ортобула.

— Да-да, неприятное дело, кто спорит, но твоей вины здесь нет. И потом, никто не удивится, вновь увидев старого клиента. Ты знаком с людьми Манто, а потому, если они что-то скрывают, сможешь это раскусить.

— Легко сказать, — возразил я. — Ты говоришь, что задавать вопросы следует «осторожно». Беда в том, что публичные дома и осторожность плохо сочетаются. Нет, Аристотель, я не могу этого сделать. И потом, я не вижу причины. Я не имею никакого отношения к семейству Ортобула — разве что нашел его тело.

— Разве что принимал у себя в доме рабыню Мариллу, — напомнил Аристотель. — Но, с другой стороны, она ведь искала меня, не так ли? Все замыкается на мне, — он устало потер лоб. Тут в комнату вошел Феофраст, но его приход не помешал Аристотелю закончить фразу: — Я чувствую свою причастность, поскольку с самого начала беспокоился за Ортобула. К тому же, суд над Гермией может принести немало бед, не только нам, но всем Афинам.

— Тут я с тобой солидарен еще больше, чем вчера, — сказал я. — Нынче утром я услышал разговор каких-то каменщиков. Они возвращались от Асклепия… — И я пересказал ученым этот диалог.

— Вот! Вот чего я страшусь! — ответил Аристотель. — Дело не только в том, кто за Македонию, а кто против. Город возвращается к старым разногласиям.

— Сим ты подразумеваешь, — уточнил Феофраст, — раскол и противоречия, которые пытался уничтожить или хотя бы сгладить Солон: между богачами и бедняками. С одной стороны, у нас есть могущественные и обеспеченные граждане знатного рода, которые желают власти меньшинства. С другой — значительно превосходящие их числом бедняки, мечтающие о равенстве. Чтобы власть в равной степени принадлежала богатым и бедным, меньшинству и большинству.

— Истинно так. Вот на чем основана вся история и Конституция Афин. На попытке уравновесить противоречащие друг другу стремления. Неблагоприятное событие может нарушить это хрупкое равновесие. Страстей и идеализма хватает каждой стороне. Вы не хуже меня знаете, что сам Платон в юные годы симпатизировал диктатуре Тридцати Тиранов: среди тех, кто захватил власть, были его знатные родственники. Он думал, что они создадут нечто прекрасное — образец справедливости и общественной гармонии. Но, как рассказывает сам великий философ, вскоре эти иллюзии развеялись. Однако даже на стороне, которая пользуется общей поддержкой, есть демагоги, охотно выступающие против могущественных и угодных народу. Они не прочь склонить людей к действиям, которые угрожают спокойствию государства. Как показывает подслушанный Стефаном разговор, низы общества, представители четвертого класса считают, что выступление Критона против Гермии — не что иное, как попытка богачей захватить власть, поправ все устои, включая семейные узы. Я уловил те же настроения. Находятся смельчаки, утверждающие, что обвинения против двух женщин — это прямая угроза беднякам и афинской демократии.

— Что за чушь? — воскликнул я. — Тут, верно, какая-то ошибка. Ибо всем известно, что Гермия богата, в основном благодаря своему первому супругу, и сама по себе очень высокородна.

— Возможно, это и нелогично, но таковы политические настроения. Оба судебных процесса приобретают символическое значение, мало соотносящееся с личной значимостью участников. Я допускаю, что суд над Фриной затеян ради его символического значения, и ни для чего больше. Скверно, очень скверно.

— Тебе не кажется, — спросил Феофраст, — что ты преувеличиваешь опасность?

Аристотель с улыбкой покачал головой:

— Как бы я желал, о Феофраст, скрыться от жара ссор в тени умеренности! Но — нет. Не думаю, что я преувеличиваю, хоть и надеюсь на это. Я считаю, что Конституции города и его политическому устройству грозит опасность.

— Но что может произойти в худшем случае? Двух женщин осудят после двух законных судебных процессов.

— Это дело… вернее, дела — могут заставить всю Аттику разорваться, словно живот мертвого верблюда. Никто вокруг не спасется от зловония. Не забывайте: Афины уже подвергались подобной опасности. Есть основания думать, что стабильность — противоестественное состояние для этого города, а возможно — для любого. Период раскола и общественных беспорядков может смениться такой тиранией, которая никого не обрадует.

— Ты слишком хорошо знаешь историю, — резко произнес я.

Аристотель снова потер лоб.

— Возможно, — согласился он.


На следующий день я все-таки решил наведаться к Манто. Я сожалел, что так резко разговаривал с Основателем Ликея, моим старым другом, пусть даже и не разделял его пессимистичных взглядов. Мне казалось, судебные дела возникают и исчезают, захватывая афинян, а потом выгорая, словно пожар на морском берегу. Но тревога Аристотеля не могла оставить меня безучастным. Кроме того, мне было любопытно, что сталось с Клеофоном и какую роль сыграл в его исчезновении Эргокл. В конце концов, что случится, если я схожу в дом Манто и задам пару вопросов?

Я решил прийти с утра и не как клиент. Самое горячее время для публичных домов — это ночь с толпами посетителей и краткие часы полудня. Но рано утром (за исключением рыночных дней, когда в город стекаются истосковавшиеся по удовольствиям крестьяне) обычно наступает затишье. На затянутых туманом улицах не было ни души, кроме торговцев посудой. Правда, уже подходя к дому Манто, я увидел крошечную, с головы до ног закутанную в плащ фигурку, которая вперевалку, словно краб, бежала по боковой улице. Вероятно, школьник, опоздавший на занятие. Я рассмеялся про себя, вспомнив, как часто я сам опаздывал в класс, увлеченный забавой, которая тогда казалась чрезвычайно важной. Я был прав: утром заведение Манто выглядело совсем иначе. Хотя солнце уже начинало свой дневной путь, сонные рабы подметали комнаты, зевая во весь рот. Их приветствия были лишены даже намека на радость.

— Ищешь подружку? — спросил кривоногий раб, который стоял перед входной дверью, опираясь на метлу.

— Возможно. Да, я ищу Кинару.

— Тогда тебе на кухню. — Он дернул плечом, показывая, куда мне идти. — Они там завтракают, у очага.

Я поблагодарил слугу, вошел и стал разыскивать хозяйственные помещения в лабиринте комнат. Идя на шум голосов и легкий запах дыма, я скоро оказался в кухне.

Как и говорил раб, девочки Манто завтракали, сгрудившись на жестких табуретах и скамьях вокруг маленькой жаровни и пытаясь согреться в этот холодный осенний день. Кухарка, склонившись над переносной печью, пекла блины.

— Клиент? В такой час?

— Вообще-то, — как можно более непринужденно и вкрадчиво проговорил я, — любой час подходящий, когда вокруг такие красавицы. Но нет, в данный момент я не ваш клиент. Кинара?

Я узнал ее не без труда. В конце концов, мы не были близко знакомы, и потом, все эти юные или почти юные красавицы мало чем отличались друг от друга. Как и положено рабыням, они носили короткие волосы, но имели возможность содержать себя в чистоте и даже носить красивую одежду. Обычно мужчины видели этих девушек, когда они, в полупрозрачных хитонах, выстраивались в гостиной, и можно было выбрать любую. Но для этой скромной домашней церемонии они явно подыскали самую удобную шерстяную одежду, видавшую виды и даже потрепанную.

— Тем вечером, я, наверное, испугал тебя, — сказал я, — когда вскочил с постели и бросился вниз узнавать, в чем дело. И я не расплатился как следует. Приношу свои извинения. Позволь вернуть тебе долг, а также преподнести скромный дар, — с этими словами я подал ей деньги и короткую ленточку, по дешевке купленную на рынке не далее, как сегодня утром.

— Ой, подарок, — она смягчилась, хотя подарок был настолько дешев, насколько мне позволила совесть. — Иди сюда, присаживайся. — Девушка подвинулась и предложила: — Отведай нашего оцта с травами и горячей водой. Отлично прочищает горло туманным утром.

Я взял у нее чашку с питьем, которое и вправду согревало.

— Мы тут празднуем день рождения Клизии. — Кинара кивнула на худенькую девушку с длинной шеей, которая делала ее похожей на журавля.

— Не каждая знает день своего рождения, — заметила еще одна девушка, разражаясь хохотом, в котором слышалось не только веселье.

— А я знаю, — сказала Клизия. — Мне сказала мать. Она была рабыней, и потому я тоже родилась рабыней. Но до шести лет я жила с ней. — Она рассеянно уставилась на угли в печи. — Маме повезло, хозяин ее продал. И той же ночью запрыгнул на меня.

— Многие так начинают, — спокойно ответила другая девушка. — Прежде чем попасть сюда, ты побывала только в одних руках, а бывает и хуже. Он ведь тебя кормил, да?

— Клизия никогда не выглядит сытой! — сказала одна из девушек и тоже расхохоталась. — Клянусь Двумя Богинями, никогда! Видит Деметра, каждую ночь в нее вливают столько жизненных соков, что к утру можно и растолстеть, но Клизию, похоже, ничем не возьмешь!

— Вот, это тебе, милочка, — надеясь утешить худенькую печальную подругу, Кинара поставила перед ней тарелку со свежим блином, который был щедро полит медом и восхитительно благоухал.

— Хочешь блинка? — Глазастая Кинара мгновенно заметила мой интерес. — Мы тебя угостим, — и вскоре передо мной тоже появилась тарелка с блином, буквально источающим сладость.

— Заешь его вот этим и попросишь добавки, — посоветовала она, подставляя мне свои липкие от меда пальцы.

— Надеюсь, никто не захочет еще. У нас кончается уголь, — сказала кухарка, взмокшая от трудов и черная от копоти.

— О, нынче утром к нам вновь приходил угольщик, так что мы все имеем право на добавку, — произнесла Клизия, у которой был день рождения. — Мете я отнесла блин первым делом, так что она ворчать не будет.

— А Манто здесь? — проговорил я с набитым ртом.

— Зачем она тебе? — кисло спросил кто-то.

— Нет-нет, никаких жалоб, — ответил я. — Просто хочу кое-что узнать.

— Кое-что об убийстве? — длинношеяя Клизия хищно наклонилась вперед, словно журавль, который заметил под водой рыбку. — Ты что-то узнал об Ортобуле?

— Не лезь в это дело, — оборвала ее одна из подруг, высокая, с огромным бюстом. Если девушек вызовут на допрос, то, конечно, подвергнут пытке, понял я.

— Нет-нет, — быстро возразил я. — Это вовсе не об убийстве. Всего лишь о продаже меда.

— Тогда ладно, — разрешила высокая девушка и с нескрываемым удовольствием засунула в рот блин с медом. Кухарка выскользнула из комнаты, неся в руках тарелку с горячим блином. Должно быть, порция Манто, которая предпочитала наслаждаться трапезой в степенном одиночестве.

— А еще, — продолжил я, — я кое-кого ищу.

— О… Кое-кого особенного? Ты потерял свою милую? Не красней, скажи нам. Мы поможем тебе найти любимую, — раздались со всех сторон веселые смешки, и я почувствовал, как мои щеки вспыхнули.

— Нет, это не женщина.

— Кто же тогда?

— Мальчик. Юноша.

— Ах, так ты предпочитаешь мальчиков? — Настырная Кинара изобразила слезы. — Как нам не повезло! Но мы подыщем тебе хорошенького. У Кибелы — вон той, с большой грудью, на которую ты все время смотришь, — есть младший брат…

— Нет, не то. Я ищу вполне определенного юношу…

Девушки захихикали.

— Насколько он юн? Мы многим давали уроки любви, — похвасталась одна. — Может, и тебе. Где ты учился?

— Тихо, Манто идет, — резко бросила другая. Я облегченно вздохнул, поскольку уже начинал чувствовать себя не в своей тарелке.

В кухню стремительно вошла хозяйка заведения. А я-то думал, она будет есть в другом месте. Сперва она не заметила в стайке прелестниц меня — за тарелками с горячими блинами и плошками с медом.

— Девочки, девочки! — укоризненно воскликнула она. — Нельзя же весь день сидеть, сложа руки! Я тружусь в поте лица, даже поесть не успела, а эти заседают, словно городской совет в Толосе! Вот напущу на вас Мету! А ну заканчивайте. И к прялке, пока нет клиентов! Да, и уберитесь в гостиных. О, ты…

Манто обескураженно уставилась на меня. Она явно не ожидала посетителей в столь ранний час, особенно на кухне.

— Ты Стефан, сын Никиарха, верно? Что привело тебя в мой дом?

— Я не собираюсь говорить о несчастье того вечера, — запинаясь, ответил я. — Просто ищу одного человека.

— Да? Хороший человек: проводит в борделе всю ночь и половину утра. Но здесь сейчас никого нет. Совсем никого. Наши гости придут позже.

— Нет, это не обычный гость. Человека, который мне нужен, разыскивает его семья. Юноша, даже мальчик, лет четырнадцати.

— К чему ходить вокруг да около? — сварливо отозвалась Манто. — Если ты о Клеофоне сыне Ортобула, так и скажи. Все только о нем и твердят. Разумеется, мы его не видели. Правда, девочки?

— Конечно, Манто, — хором ответили те, покачав головами.

— А теперь за работу, живо. Хватит здесь рассиживаться. Идите, идите. А я заморю, наконец, червячка, — она надкусила яблоко, — и скоро приду к вам. Мета убирается наверху.

Если Мета первая получила свою порцию и теперь наводила порядок, а Манто вообще еще не завтракала, кому тогда предназначался тот блин?

— Послушай, — сделал еще одну попытку я. — Я не хочу, чтобы из-за меня у девочек были неприятности, но ты, Манто, вольноотпущенная, тебе ничто не грозит. Поэтому с тобой я могу говорить открыто. Нельзя ли еще раз взглянуть на дом по соседству, который принадлежит вольноотпущеннице с двумя дочерьми? Ты говорила, что они ездили в Мегару.

— Прошу прощения, но об этом не может быть и речи, — отрезала Манто. — Женщина уже вернулась. Конечно, пришлось рассказать, что произошло в комнате. Все прекрасно известно обеим сторонам по делу Гермии. Теперь домом снова распоряжаются прежние обитатели. Разумеется, женщина была очень расстроена происшедшим, на уборку и очистку комнат ушло целое состояние! Один запах чего стоил. Сомневаюсь, что она еще когда-нибудь позволит мне воспользоваться этим домом. Вот, собственно, и все.

— Прости, что побеспокоил тебя, — неловко сказал я, ставя на стол свою грубую глиняную чашку и поднимаясь. Манто ясно давала мне понять, что не следует злоупотреблять ее гостеприимством. Я постарался напустить на себя беспечно-равнодушный вид, чтобы никто не принял меня за распутного юнца, которого даже утром тянет в публичный дом.

— По крайней мере, — сказал я уборщику, — сэкономил две драхмы.

— Прими мои поздравления, — раздался чарующий и веселый женский голос. — А чем это объяснить: щедростью девушек или твоей мужской несостоятельностью?

Голос принадлежал молодой женщине, которая как раз входила в дом. Поверх тонкого хитона она набросила плащ из мягкой домотканой шерсти, а ее лицо было прикрыто полупрозрачным покрывалом. Я узнал прекрасную сикилийку Мариллу — в недавнем прошлом общую собственность злобного Эргокла и полного достоинства Ортобула, теперь перешедшую к красавцу Филину. Очевидно, новый хозяин позволял ей ходить, где вздумается. Я учтиво приветствовал женщину, хотя она была простой рабыней.

— Привет тебе, Марилла. Я пришел в этот дом не за тем, за чем обычно посещают бордель. Я просто хотел кое-что узнать.

— О чем же? — Она остановилась в дверях и откинула покрывало. Я снова увидел прекрасное лицо в форме сердечка и глубокие серые глаза. Беседовать с рабыней гораздо легче, чем с закутанной в покрывало свободнорожденной женщиной: глядя на ее лицо, понимаешь, какое действие произвели твои слова.

— Ты, наверное, думаешь, что меня интересуют подробности смерти Ортобула, но вообще-то, — начал объяснять я, — это насчет исчезновения юного Клеофона. Ты должна знать Клеофона, ты ведь жила в их семье. А ты-то сама что делаешь в таком месте, да еще с утра?

— Я пришла забрать посуду, серебряную кастрюлю, которую повариха Манто позаимствовала у нас из дома… то есть из дома Филина.

— Странно, что за таким незначительным предметом не могли послать кого-нибудь попроще.

— Мальчишка-конюх уже ушел, — сказал ей раб, который все еще орудовал метлой.

— Да, верно, мы часто отправляем мальчишку с поручениями, но сейчас он ушел. А серебряную кастрюльку лучше забрать. Для молодого господина это, должно быть, ерунда, а вот для меня — нет. В следующий раз скажу Манто, пусть просит посуду у соседки, Ликены или еще у кого. Если честно — только никому не говори, — хозяин не знает, что я дала взаймы нашу лучшую кастрюлю. Видишь? Теперь моя судьба в твоих руках.

Она умоляюще улыбнулась, и я улыбнулся в ответ, показывая, что оценил шутку и никому не раскрою ее страшную тайну.

— Что же до юного Клеофона, — продолжила Марилла, — конечно, я его знаю. Но, должно быть, он наделен силой Геркулеса, раз посещает публичные дома в столь нежном возрасте!

— Если честно, я подумал, что кто-то, связанный с этим заведением, вполне мог предложить ему помощь. Или, может, эту помощь оказывали через бордель. Возможно, через каких-то женщин.

— Понимаю. — Глаза Мариллы расширились от любопытства, затем стали задумчивыми. — Ты стараешься для Критона?

— В какой-то мере, да. Но не совсем. Скорее, для Гермии.

— О, как бы я хотела быть тебе полезной! — вскричала она. — Несчастная Гермия! Несчастный мальчик, он, наверное, так испугался и так запутался. Только-только в его сердце стала просыпаться любовь к новой маме, а с ней так жестоко обошлись! Но не думаю, что у него был какой-то план. Юность порывиста.

— Ты права, — согласился я. — Но если мальчику никто не помогает, он вернется, лишь только хорошенько проголодается, то есть скоро, его ведь уже три дня нет.

— Да, я тоже надеюсь, что голод заставит Клеофона вернуться. Его родные с ума сходят от беспокойства. Но твои слова навели меня на размышления. Не думала, что к пропаже Клеофона могла приложить руку женщина. Любопытно. У меня были совсем другие мысли. Если я замечу нечто странное, что могло бы пролить свет на… В общем, если я что-то увижу или узнаю, сразу же расскажу тебе. Но обещай, что не отдашь мальчика Критону. Поклянись, что тобою движет лишь забота о благополучии Клеофона.

— Клянусь и благодарю тебя, — неловко ответил я и шагнул в сторону, давая Марилле пройти и потребовать обратно свою серебряную кастрюлю.

С тем я и ушел, как говорится, несолоно хлебавши, если не считать слабенького напитка и поистине восхитительного блина. Мед, безусловно, любят в доме Манто, а может, рабов и посетителей Трифены тоже заинтересуют плоды трудов крепких гиметтских пчел.

XIV Охотник за беглецами

Хотя день был влажный и туманный, я проделал долгий путь в Ликей, желая признаться Аристотелю, что не смог ничего выяснить о Клеофоне. Философ принял меня благожелательно, совсем как в былые времена. При виде Аристотеля, который находился в прекрасном расположении духа, снял, наконец, траур и сидел, окруженный книгами, в своей изящно обставленной комнате, я на какое-то мгновение подумал, что вернулись старые добрые дни, когда мы только-только познакомились.

— Я не смог… — начал я.

— Ничего страшного, — прервал меня философ. — Присядь и отдохни.

Он повернулся к служанке, которая уже была в комнате, когда я вошел.

— Принесешь нам что-нибудь, Герпиллида?

Я постеснялся сказать, что уже отведал блинов на кухне публичного дома и не хочу есть. Рабыня вышла и вскоре вернулась с водой, слегка подслащенной слабым вином, и свежими орехами.

Аристотель не разделял взгляды тех, кто утверждал, что рабы должны ходить в грязи и лохмотьях, дабы никто не перепутал их с господами. Напротив: он всегда позволял и даже советовал своим рабам содержать себя в чистоте. Герпиллида была тщательно умыта, а ее короткие, вьющиеся от природы волосы причесаны. Я и раньше встречал здесь эту миловидную, круглолицую женщину с терпеливой улыбкой. Сперва она принадлежала матери Аристотеля, а позже стала любимой рабыней его жены Пифии. Герпиллида ходила за своей смертельно больной хозяйкой, а когда та умерла, стала присматривать за дочерью Аристотеля, маленькой Пифией. Теперь же она сделалась его домоправительницей. Как бы я хотел найти такую же рабыню: надежную, с бесшумными движениями и золотыми руками.

— Я все думаю, какой мне нужен раб… Наверное, лучше покупать женщину и постарше, — заметил я. — Такая стоит недорого, очень трудолюбива, и будущая супруга ревновать не станет.

— Да, это ты хорошо придумал, — рассеянно отозвался Аристотель. — Герпиллида, может быть, юная Пифия захочет прийти? Повидается со Стефаном и поест с нами орехов.

Герпиллида просияла и послушно привела в комнату свою маленькую хозяйку, которая с криком «Папа!» кинулась к Аристотелю. Шестилетнему ребенку уже не полагается лезть к отцу на колени при посторонних, поэтому она встала возле его кресла и, жуя грецкие орехи, без всякого стеснения предложила новую тему для разговора.

— Пап, а что такое верблюд? Герпиллида говорит, бывают верблюды.

— Сейчас объясню. Или нет, лучше вот что, — Аристотель взял восковую табличку. — Я видел верблюдов и нарисую тебе. Этот зверь живет в пустынях Востока, и люди ездят на нем, как на лошади. У него длинные ноги и горб, вот такой! О боги, у Эвдемия или Деметрия получилось бы лучше. И все же…

— Я тоже хочу на нем поездить. Ты купишь мне верблюда?

— Нет, детка. У нас в Афинах нет верблюдов, их дорого содержать.

— Но в войске Александра верблюдов много-много, — прибавил я. — Наверное, сотен пять.

— Говорят, Александр сейчас на Кавказе, так что, вероятно, пришлось ему с ними расстаться. Едва ли верблюд сможет одолеть горные склоны, — сухо проговорил Аристотель.

Пифия с удовольствием забрала рисунок и, решив, что получила вполне достаточно сведений о верблюдах, попросила отца с ней поиграть. За играми и разговорами мы ненадолго забыли о своих бедах, по крайней мере — Аристотель. Герпиллида посматривала на нас, сидя за прялкой на стуле возле двери. Она следила за Основателем Ликея и, по знаку его руки, увела юную Пифию.

— Я решил преподать тебе наглядный урок, восхваляющий семейную жизнь, — виновато проговорил Аристотель. — Надеюсь, это смягчило впечатление от визита в публичный дом. Итак, что там произошло?

— Я и правда был у Манто, — ответил я. — Честное слово, я очень старался, но, видимо, не смог правильно построить беседу и ничего не узнал.

— Вести расспросы в публичном доме — задача, надо думать, не из приятных, — заметил Феофраст, входя в комнату. Я не мог представить, чтобы хоть какая-то надобность могла привести этого сухого и добродетельного ученого мужа в бордель.

— Не переживай, — повторил Аристотель. — Уверен, ты сделал все, что мог.

Распространяться о чудесном раннем завтраке было бы, кажется, неуместно, кроме того, я не любил говорить о таких вещах в присутствии величественного — и острого на язык — Феофраста.

— А у меня новая забота, — неожиданно объявил Аристотель. — Я хотел поделиться с тобой, Феофраст, по большому секрету, но не вижу причин не доверять Стефану. Я получил странное послание от Антипатра. Вот оно:

Аристотель, сына Никомаха, привет тебе от Антипатра, правителя Эллады.

Надеюсь, ты в добром здравии. Посылаю тебе человека, наделенного необыкновенными талантами. Возьми его в услужение, а об оплате позабочусь я. Ты узнаешь его, упомянув Ленеи.

— Очень сухое послание, — заметил Феофраст. — Автор явно не теряет время на пустую болтовню.

— О, это вполне в духе Антипатра: он вечно в делах, а прямота — вообще его обычная манера, — ответил Аристотель. — Тон не имеет большого значения. Правитель избегает многословности в письмах, опасаясь, что они могут попасть в чужие руки. Видите, он даже не написал, как зовут человека, которого я должен принять на службу.

— Он велит упомянуть Ленеи, — добавил я, — но не объясняет, почему. Этот зимний театральный фестиваль — не столь значительное событие, как Великие Дионисии, которые проходят весной. И потом, ты никак не мог там быть.

Чужеземцам не дозволено присутствовать на ритуалах и представлениях Ленеи — более древнего и закрытого фестиваля, чем Дионисии. Но поскольку он проходит в студеные дни гамелиона, послы и прочие чужестранцы не слишком переживают, что лишены возможности просидеть весь день под дождем или на морозе, наслаждаясь театральным действом. Хотя отдельные ленейские пьесы ничуть не хуже дионисийских.

— Мы поймем цель этого упоминания, как только увидим самого человека, — сказал Аристотель. — Но если читать между строк, становится ясно, что слухи о последних афинских событиях дошли до ушей Антипатра и встревожили его. Вот он и посылает к нам свое доверенное лицо. Как бы это не вышло боком! Для некоторых патриотов появление в Афинах македонского шпиона может оказаться последней каплей.

— Вероятно, их и так полно, — заметил Феофраст. Я с ужасом понял, что это замечание, скорее всего, правдиво, хотя и мало утешительно.

— Да какой же афинянин захочет, чтобы по его городу разгуливали македонские шпионы! — вскричал я. — Антипатр ни слова не говорит о том, что этот человек — македонец.

— Да, но ясно же, что он посылает своего сторонника. Только зачем? Он должен уметь делать что-то такое, чего не умею я. «Необыкновенные таланты». Он обладает умением, которого лишены все остальные. Надеюсь, это не какой-нибудь смутьян.

— Думаю, скоро мы все узнаем, — сказал Феофраст. — Я слышу шаги твоего слуги Фокона, который кого-то ведет. Кого-то с очень уверенной поступью.

Мы устремили взгляды на дверь, которая вскоре открылась.

— К тебе посетитель, господин, — провозгласил Фокон. — Он не пожелал назваться.

— Впусти его, — решительно велел Аристотель. Дверь распахнулась, и в комнату вошел человек.

Как описать того, кто явился к нам спасителем и в то же время олицетворением зла? Того, кому суждено было сыграть важную роль в истории Афин, хотя немногие историки желают упоминать об этом.

Стоящий передо мной мужчина казался гораздо выше своего среднего роста. Держался он очень прямо и обладал хорошо развитым телом, с широкими плечами и мощными грудными мускулами, игравшими под тканью простого хитона. Мужчина был длинноног и гибок, казалось, в любой момент он готов пуститься в пляс. Темно-каштановые волосы мелкими кольцами обрамляли красивой формы голову, большую и очень круглую. Лицо тоже было круглым, с благородным носом и большими карими глазами. «Какой красивый юноша!» — хотелось сказать, увидев его. И все же в присутствии этого человека мне было немного не по себе: слишком уж странно совмещались в его облике гибкость, бычья шея, круглая голова, напоминающая здоровенный валун, и длинные жилистые руки. Эту необыкновенную смесь силы и грации, Геракла и Аполлона, нельзя было назвать красивой, и впечатление складывалось не слишком приятное. Наш гость двигался с неторопливым изяществом человека из общества, но в его осанке чувствовалась уверенность воина, который, попав в беду, без колебаний воспользуется мечом.

— Приветствую тебя, Аристотель Стагирит, — молвил посетитель. — Антипатр писал обо мне. — Он взглянул на восковые таблички, лежавшие на столе. Они были сложены, но казалось, его острый взгляд способен проникнуть сквозь дерево.

Юноша обежал глазами комнату.

— Кто эти люди? — требовательно вопросил он.

Аристотель поднялся.

— Я Аристотель, сын Никомаха, — церемонно ответил он. — Это Феофраст, можно сказать, моя правая рука. И, наконец, Стефан, сын Никиарха, гражданин Афин и мой добрый друг.

— Быть может, вы меня уже знаете, — непринужденно заметил гость. — По крайней мере, ты, Стефан Афинский, ибо ты не чужеземец и посему имеешь право посещать Ленеи. «Куда гонят нас сквозь соленые брызги дышащие дождем ветра».

— Да, правда, — согласился я. Теперь, услышав этот голос и строчку из недавно виденной драмы, я понял, кто стоит перед нами.

— Ты играл на последних Ленеях, — воскликнул я. — В тот день, когда шел проливной дождь. Конечно, я не знал тебя в лицо, ты ведь был в маске. Но я узнал голос, и движения тоже показались смутно знакомыми.

— И это все, что ты запомнил из моего выступления на Ленеях?

— О, ты был очень хорош. И… да, тебе дали награду.

— Совершенно верно. Я получил награду как лучший актер, — самодовольно заявил юноша. — Я Архий, актер. Сам Антипатр — поклонник моего таланта. Я могу сесть, не правда ли?

— О, мои извинения. Прошу, садись. — Аристотель вернулся за свой стол, а Архий занял лучшее кресло в комнате. Смотрелся он в нем внушительно.

— Итак, Архий, актер, чем мы можем быть полезны? — с легкой улыбкой вопросил философ. — Боюсь, я не пишу пьес, так что мне нечего тебе предложить. Но сейчас распределяются роли для следующих Дионисий, и я замолвлю слово…

— Было бы мило, конечно, — сказал Архий, отвергая предложение Аристотеля грациозным взмахом руки, — но об этом позаботятся без вас. Мой профессиональный успех, если можно так выразиться, вполне устойчив. Однако жизнь актера полна опасностей. Многие мои собратья снискали славу, некоторые — богатство. Но век наш недолог. В этом смысле актерское мастерство не похоже на прочие искусства и ремесла.

— И правда, не похоже, — согласился заинтересованный Феофраст. Архий поднял бровь.

— Тем не менее, это искусство и ремесло. Способности нужны необычайные, а мастерство трудно совершенствовать. Оно подразумевает хорошую память, выносливость спартанца, сильный голос — все это не подлежит сомнению. Вдобавок, актер должен постоянно и неутомимо наблюдать за людьми и обладать редким даром проникновения в чужую личность и чужой характер. Это может быть человек другого пола и другого народа — или вовсе не человек, а, к примеру, птица.

— Да, — не совсем уверенно согласился я. — Конечно, маски и костюмы — это большое подспорье. И мастерство драматурга, который так много может рассказать о героях. Не представляю, что бы актеры стали делать без масочника и текста.

— Весьма прискорбно, — отозвался Архий, — что чудесный дар, способный спрятать что угодно и даже сам себя, затмевают дешевые поэтические трюки драматурга и нудная работа масочника. На самом деле, лишь огонь, горящий в душе актера, творит спектакль. Без умения вдохнуть жизнь в образ нет театрального действа.

— Но, — вмешался Аристотель, — мы не должны забывать о хоре, который, вероятно, стоит у истоков театра. В давние времена обряды и пение…

Но Архия не интересовали академические тонкости.

— Мы говорим о настоящем, а не о прошлом, — перебил он Аристотеля. — Гений Антипатра, командующего и регента Александра, отчасти проявляется в его восприимчивости и дальновидности. Он услышал обо мне от знакомого. Ленеи закрыты для македонцев, но, разумеется, им нужно знать, что там происходит. И вот Антипатр призвал меня, когда был в Коринфе. С помощью каких-то бездарей я сыграл кое-что из своих ролей, приготовленных для Ленеи, но на этот раз — лично для регента и двух-трех его близких друзей. Антипатр был восхищен, он завалил меня комплиментами и дарами. Но самой большой неожиданностью стало его предложение: употребить мои выдающиеся таланты на благо государства.

— Иными словами, шпионить, — прямо сказал я.

— Не совсем, — ответил Архий, выпрямляясь в кресле и не сводя глаз с Аристотеля. — Возьмем семью: очевидно, что любому из домашних — будь то супруге, наложнице, ребенку или рабу — всегда следует быть в распоряжении хозяина дома. Он должен знать, где они, чем заняты, чтобы в любой момент призвать их к ответу. Он велит: «А ну, привести мне черного коня!», или: «Пусть немедля явится мой младший сын!» — и его приказы беспрекословно выполняются. Подобным же образом любой человек в государстве должен быть в распоряжении царя или правителя. Если он не знает, где его подданный, он должен найти человека, который знает. Мои способности позволяют выследить и захватить жертву, когда она — или он — даже не подозревает о моем приближении. Ибо я никогда не охочусь в собственной личине, если вы понимаете, о чем я.

— Так ты наемник! — с отвращением воскликнул я. — Да, некоторые зарабатывают на жизнь охотой за беглыми рабами, но это — презренное ремесло, и…

— Охота за беглыми рабами — не самое подходящее для меня занятие, — терпеливо согласился Архий. — Антипатр имел в виду не это. Вижу, он уже послал вам рекомендательное письмо. Я отказался от участия в следующих Дионисиях, чтобы поработать с ним. Меня обучали военному искусству и даже послали в Пеллу, а потом в Дион. Там я провел весну и лето и брал уроки у лучших македонских воинов.

— Но что же именно хочет от тебя Антипатр? — мягко поинтересовался Феофраст.

— Антипатр хочет — точнее, мы хотим — иметь возможность найти и задержать тех, чье исчезновение и дальнейшая деятельность угрожают благосостоянию государства. Я говорю о вражеских шпионах, беглецах, ссыльных, похищенных.

— Серьезная задача, — пробормотал Феофраст, выражая свое неодобрение легким покашливанием. Гость не обратил на это никакого внимания и продолжил увлеченное самовосхваление:

— Возьмем для примера твою работу. — Архий взглянул на Аристотеля. — Пропадает наследница. Ты ищешь ее — и вскоре находишь. Антипатр хорошо осведомлен об этом деле, и плоды твоих трудов, о Аристотель, сын Никомаха, впечатлили его. Но ты, Основатель Ликея и известный человек, едва ли можешь уехать, когда пожелаешь. И ты стареешь, уж прости мне эту откровенность. Я молод. Ты сам видишь, что я в прекрасной физической форме. Я могу плавать, бороться и бегать. Я отличный наездник, могу даже управлять колесницей. Теперь, получив военную подготовку, я владею мечом, копьем и сарисой не хуже любого солдата.

— Надежный защитник, — заметил Феофраст.

— Да, ты прав, это всего лишь физическая сила — дар весьма полезный, однако в той же мере, что и я, им наделено немало юных пустоголовых атлетов. Я не такой, как они.

— Они не читают пьес, — рассмеялся я.

Архий даже не улыбнулся. Он встал, дабы перечисление его способностей произвело надлежащее действие на аудиторию:

— Я брал уроки у лучших риторов. Я знаю законы логики и красноречия. Но я не просто хороший оратор. Я обладаю уникальным сочетанием разнообразных способностей. Мое искусство основано на постоянном и внимательном наблюдении за человеческими поступками, страстями, особенностями и так далее. Я способен перевоплощаться. С помощью примитивного костюма — и, разумеется, без всякой маски — я превращусь в другого человека.

— Не уверен насчет последнего, — с сомнением проговорил я. — Я узнал тебя, едва ты открыл рот.

— Да, Стефан, сын Никиарха, но лишь потому, что я сам этого захотел. Пожелай я остаться неузнанным — и ты никогда бы меня не вспомнил. Я заговорил голосом своего героя и даже процитировал строчку из драмы, которую ты видел. Но стоит мне захотеть — и я стану другим человеком, изменив голос и движения. Вы слышите, я говорю с чистейшим афинским выговором. Но на самом деле я родом из Фурий — далекой западной колонии в Великой Греции. Если бы я покорился своей природе, я бы заговорил как фуриец.

— Кажется, мне не приходилось слышать о такой колонии, — сказал я.

— Она знаменита, — возразил Архий. — Стоит на месте древнего Сибариса. В числе основателей был сам Геродот. Плодородная почва, чудесные вина. Теперь Посейдония кишит варварами, но мы — греки. Мы чтим традиции греческого искусства и гончарных ремесел и изучаем греческую литературу. Мы зовемся италиотами. Наши города объединились в Союз Италиотов. Когда-нибудь мы выгоним карфагенян с Сикилии и вернем ее Греции. Тогда можно будет захватить Карфаген. Распространяя свое влияние на восток, Греция не должна забывать о западе.

— Но ты-то не остался на западе, — заметил Феофраст. — На наше счастье, ты решил употребить свой дар на благо Афин.

— Верно. Я уехал из западных колоний и решил поискать счастья в Греции. И здесь, в этой колыбели искусств, я достиг успеха. Антипатр оказал мне честь, послав в Афины. И вот я перед вами. Используйте мой дар ради мира и спокойствия Афин.

— Я правильно понял, — уточнил Аристотель, — что ты готов выполнять мои задания?

— Да.

— Но в то же время ты будешь выполнять просьбы Антипатра, о которых не собираешься рассказывать?

— Да. Некогда ты сам был шпионом в Азии. Думаю, ты хорошо меня понимаешь.

— Ты опасен, Архий. Боюсь, — Аристотель тяжко вздохнул, — боюсь, после твоего появления Афины никогда не будут прежними. Подумать только, шпионить не за врагом, а за собственными соотечественниками! Афины — яркий пример свободного государства, где любое дело решается открыто. Наша сила — в гласности, ни один закон не будет принят без обсуждения, а суд вершится по законам, принятым гражданами…

— Все это прекрасно, — перебил Архий. — Никто и ничто не разрушит ваше государственное устройство. Но если против Афин плетут заговор, это должно быть известно властям. И если кто-то исчез, я могу его найти. Для вас я прежде всего искусный охотник на самую чуткую дичь — человека. Иногда я ухожу в леса, так что имейте в виду, я не всегда буду рядом. Поиски могут увести меня в самые дальние уголки страны.

— Это очень кстати, — сказал я. — Почему бы не рассказать Архию о пропавшем мальчике, Аристотель? А там поглядим.

— Ах! — воскликнул Архий, раздувая ноздри. — Желаете устроить мне проверку? Что ж, ничего не имею против. Но помните, — он поднял палец, — ни слова об этом разговоре. Для вас и для всех прочих я просто актер и знаток поэзии.

XV Златая дева

— Опасный человек, — сказал Аристотель, качая головой, когда за Архием закрылась дверь. Разумеется, он ушел не сразу. Основатель Ликея предложил юноше поесть и выпить и, пока тот подкреплялся, рассказал ему об исчезновении Клеофона. — Опасный человек, — повторил Аристотель.

— Но он на твоей стороне, — заметил я.

— На моей стороне? Интересно, что это за сторона? Есть ли у меня выбор? О Стефан, я так дорожу Афинами. Здесь мой дом, дом по зову сердца. Я ликовал, когда македонцы пощадили этот город, и желаю, чтобы он еще долго жил в мире и благоденствии. Но постоянный шпионаж и доносы — не слишком высокая ли это цена за то, что мы зовем «миром»? Они не положат конец разногласиям, о которых мы говорили. Напрасно ты рассказал ему о Клеофоне, Стефан.

— Я и сам подумал, что это было несколько опрометчиво, — признался я. — Но согласись, наши поиски зашли в тупик. Мы не знаем ни где мальчик, ни кто его помощники или похитители. Без показаний Клеофона не видать Гермии справедливого суда. А может, мальчика придется вырывать из лап какого-нибудь злодея?

— Что сделано, то сделано, — спокойно проговорил Феофраст. — Теперь Архий знает о пропаже Клеофона и, словно ищейка, пустится по его следу, в чем есть, по крайней мере, одно преимущество: пока фуриец расследует это дело, он не будет совать свой прелестный нос в другие.

Я подумал (но не сказал), что одно из этих «других дел» касалось Фрины и клиентов дома Трифены. Я был не настолько опрометчив, чтобы поведать фурийскому актеру о заботах Ферамена.

— А между тем, — продолжал Аристотель с поразительной проницательностью, — суд над Фриной все ближе и ближе. Они будто позаимствовали часть обвинений, предъявленных Сократу, и часть обвинений, предъявленных Алкивиаду. Сократа судили за неуважение к городским богам, главным образом за введение нового божества — его собственного дэймона, и развращение молодежи. Алкивиада обвинили в глумлении над Мистериями. Фрину же обвиняют не только в глумлении над Мистериями, но также в развращении молодежи и введении нового божества. Обвинение в святотатстве так легко предъявить, оно вызывает столько волнения, гнева и страха. Провести такой суд, опираясь на разум и порядок, еще сложнее, чем суд над убийцей.

— Алкивиад бежал от суда, — заметил Феофраст, — оставив командование Сикилийской кампанией. Если бы этого не случилось, кто знает, может, попытка захватить Сикилию увенчалась бы успехом? Кое-кто не желал, чтобы Алкивиад получил слишком много власти. Что же касается Сократа, он, в отличие от своего изнеженного ученика, отказался бежать и в награду за верность своим убеждениям был осужден и казнен. Гнусные намерения и политические страсти движут вперед подобные суды.

— Но женщины редко имеют отношение к политике, — я вздохнул, вспомнив, как прекрасна и жизнерадостна Фрина.

— Гетеру Аспазию Милетскую, возлюбленную Перикла, тоже обвиняли в святотатстве, — напомнил Феофраст. — Была ли тут виной ненависть врагов Перикла или расположение Аспазии к Сократу — сразу и не скажешь. Потом афиняне смягчились, оправдали ее — вы народ переменчивый — и даже внесли сына Перикла от Аспазии в списки граждан. Но Фрину обвиняют не просто в дружбе с преступником, и ее новый бог равенства едва ли придется по нраву двум высшим слоям афинского общества. Гиперид будто создан для роли ее Защитника. Говорят, Аристогейтон и Эвримедонт надеются не только взять над ним верх, но и как следует унизить.

— Дела все хуже и хуже, — проговорил Аристотель. — Совершенно очевидно, что этот суд — своеобразная атака на Гиперида, а также хороший урок для всех, кто излишне самоуверен или не в меру говорлив. Дело не просто в желании казнить богатую гетеру. Нам с Гиперидом никогда не стать друзьями, после… после осквернения памятника Пифии. Его жестокость во время того ужасного эпизода в Керамике…

Аристотель прикрыл глаза рукой и какое-то время хранил молчание.

— Никогда не думал, что у меня появится охота еще раз побеседовать с этим человеком. Но даже я признаю, что Гиперид — последний оплот против надвигающейся бури. Ибо, если Эвримедонту и Аристогейтону удастся осудить Фрину, они пойдут дальше. Победа откроет этим благородным патриотам прямую дорогу к олигархии, нужно только устраивать побольше таких судов. — Он поднялся. — Нет, этому не бывать. Я пошлю за Гиперидом и повидаюсь с ним.

— Что нам это даст? — спросил я.

— Возможно, ничего. Но нельзя же сидеть, сложа руки. Быть может, я смогу дать Гипериду совет.


Вспоминая, как Гиперид обошелся с Аристотелем, я не допускал мысли, что этот человек, который сам пользовался репутацией выдающегося оратора, последует советам философа. Для меня суд над Фриной был темой неприятной и даже опасной. В минуты отчаяния мне казалось, что я сам не буду в безопасности, пока гетеру не казнят. Лишь тогда люди перестанут болтать о ночи в доме Трифены. Пока же я жил в вечном страхе, каждый день ожидая, что мое имя всплывет в связи со скандальной историей. Это грозило не только вызовом в суд для дачи показаний, ведь мое долгое молчание наверняка сочтут подозрительным. Обвинить меня в соучастии и даже святотатстве не составит большого труда. А сознание собственной виновности, с ужасом понял я, будет единственным объяснением того, что я не заговорил раньше. Выдав себя за македонского воина, я совершил еще одну большую ошибку: и у македонцев, и у афинских патриотов это вызовет одинаковое отвращение. Каждую минуту во мне могли признать одного из гуляк на знаменитой — точнее, печально знаменитой — пирушке. Посетители борделя, прекрасные гетеры, жалкие рабыни-порны, слуги Трифены — меня мог вспомнить, кто угодно. Я скрыл свое имя, но не лицо. Как жаль, что в бордели не ходят в маске!

Я ходил к брадобрею и неустанно укорачивал волосы и бороду. В конце концов, я даже начал опасаться, что переборщил и стал слишком похож на солдата. Лучше бы я отпустил волосы и завил их в локоны: воин, тем более македонский, никогда не стал бы носить подобную прическу. Правда, тогда я выглядел бы как завсегдатай борделей. Нет, приобретать такую репутацию тоже не годилось.

— Я слышал, ты теперь завтракаешь в обществе шлюх, — издевался мой старый школьный приятель Никерат. — Наслаждаешься блинчиками с медом, да? Вот сладкоежка! Тебя не обделили медом?

— Просто удивительно, как в Афинах любят все переврать, — презрительно ответил я. — Ты, должно быть, сам побывал у Манто, раз слышал об этом.

— Ого, так это был бордель Манто!

— Мальчики, — со смехом взмолился отец Никерата, — разве можно говорить о таких вещах в присутствии родителей? Пощадите мои седины!

— Да ладно, отец, — сказал Никерат, — будто ты никогда не слышал таких разговоров!

— Слышал, — согласился тот. — Бесстыжие юнцы, вы учите жить своих отцов и дедов, а мы делали такое, что вам и не снилось! Афинские девушки уже не те, что прежде, не так изящны и обольстительны. Теперь в моде дерзость. На мой вкус, не к липу это женщине.

— Отец! — вскричал Никерат. — Неужели ты станешь отрицать, что Фрина — прекраснейшая женщина на свете? Кузнец Хрис отлил ее статую из чистого золота!

— О, Фрина, — проговорил старик. — Да. Она исключение из правил. Эта девушка расцвела внезапно, словно летний цветок. Я помню ее совсем крохой: босоногая, со ступнями, израненными о колючки шиповника, носилась она по полям и лугам, собирая на продажу каперсник. Ее семья жила совсем бедно. Но даже тогда она была хорошенькая, как картинка, с голосом звонким, словно пение соловья. И вот ее краса стала распускаться, как бутон.

— Ты становишься поэтом, отец, — с нежностью сказал Никерат.

— Нет, я не поэт. Но… о, малышка Фрина! Она была приветлива со всеми и всегда напевала, перепрыгивая канавы да пробираясь сквозь заросли шиповника и папоротника. То, что происходит, — позор, да, ужасный позор! Малышка Фрина!

Престарелый отец Никерата был не одинок. Самые разные люди вспоминали жизнь Фрины: ее детские годы, юность, зрелость. Кузнец, который задолго до обвинения взялся отлить золотую статую гетеры, решил было, что его усилия пропали даром. Он напрасно тревожился. Интерес к Фрине, и до того немалый, лишь возрос. Фрина — женщина, которая готовилась предстать перед судом, — стала своеобразной диковинкой, будоражившей всеобщее любопытство.

— Я думаю, — сказал мне Аристотель, — поправь меня, если я не прав, но, чтобы помочь Гипериду, я должен сам увидеть Фрину.

— И ты туда же, — рассмеялся я, внутренне похолодев. А вдруг Фрина разболтает Аристотелю, что я был у Трифены? Нет, ерунда, она же не знает моего имени.

Аристотель неверно истолковал мое молчание.

— Я не собираюсь глазеть на нее, Стефан, — возмутился он. — Мне нужно понять, что она из себя представляет, прежде чем давать советы Гипериду. Он в таком отчаянии, что с радостью согласился встретиться со мной, правда, совсем ненадолго и без свидетелей, но я хочу проверить, так ли хорош мой совет.

— Фрина будет не одна, — предупредил я. — С ней все время какая-то старуха, а также друзья и покровители.

— Что ж, думай обо мне, как о Сократе, который решил поговорить с прославленной гетерой Федотой. Услышав, что любые слова меркнут перед красотой этой женщины, он отправился к ней, сказав: «Тогда я должен увидеть ее собственными глазами, ибо невозможно судить о ее красоте по рассказам». И он непринужденно говорил и шутил с ней.

Я не понял, шутит Аристотель или говорит серьезно, а он добавил:

— Я не жду и не требую беседы с глазу на глаз.

— Ты слышал, что Фрина в тюрьме? — спросил я. — До недавнего времени ей было позволено оставаться под домашним заключением. Но по настоянию обвинителей, за три дня до судебного разбирательства ее посадили в тюрьму под усиленную охрану, объясняя это тем, что хотя Фрина свободнорожденная, все же она не является ни афинянкой, ни женой или матерью гражданина. У нее нет ни собственности, ни земли, которые были бы залогом, ни знатных родственников, желающих за нее поручиться. Так что Фрина сейчас в тюрьме.

— Знаю. Ты хочешь пойти со мной?

— Я? Нет! Суди сам о красоте Фрины. Я лучше погляжу на золотую статую, — заявил я.

Итак, в тот день мы разошлись в разные стороны: Аристотель отправился в тюрьму, дабы узреть Фрину во плоти, а я — в лавку кузнеца, дабы полюбоваться на ее золотую копию. Нынче, за два дня до суда, здесь собралась огромная толпа любопытных. Те, кто знал Фрину, и те, кто ни разу в жизни ее не видел, стекались в лавку кузнеца, желая насладиться зрелищем. Среди зевак попадались женщины, причем не только представительницы определенной профессии, но и плотно закутанные в покрывала добродетельные жены, которым удалось уговорить супругов позволить им это развлечение. Мне пришлось подождать, народ валом валил в маленькую лавку и весьма неохотно выходил обратно. Наконец, я тоже смог войти и как следует рассмотреть чудесную статую. Кузнец Хрис, раздуваясь от гордости, демонстрировал свое творение. Правда, строго говоря, творение было не совсем его: за основу кузнец, непревзойденный мастер своего дела, взял бронзовую статую одного прославленного скульптора и не поскупился на материал.

Бронзовая позолоченная статуя была высокой. Разумеется, не в натуральную величину, однако достаточно крупной, чтобы мастер смог передать статную фигуру знаменитой гетеры, красоту ее длинных рук и ног, изящный поворот тела, скрытого ниспадающими складками одеяния — ибо Фрина всегда выбирала такую одежду, чтобы ни одному мужчине не удалось бесплатно поглазеть на ее прелести. Но никакие покровы не могли спрятать красоту ее форм. Стремясь передать поворот головы на грациозной шее, скульптор превзошел самого себя. В чертах лица ясно узнавалась Фрина — оживленная, любопытная, готовая рассмеяться.

— Ах! — восклицали вошедшие, глядя на статую.

— Словно нимфа на рассвете! — проговорил поэтически настроенный господин.

— Как красива! Бедняжка! — вздохнул женский голос рядом со мной.

— Это сама Красота, — поучал философ своего спутника, впечатлительного юношу.

Ему явно было что прибавить, но другие посетители тоже хотели выразить свое мнение.

— Это вылитая Фрина, я вам точно говорю, — сказал пожилой гражданин, видимо, отличавшийся требовательностью и хорошей памятью.

— Жаль, что такая красота потрачена на никчемную шлюху, которая крадет мужей у честных женщин и подстрекает людей к разврату, — бросила какая-то дама.

— Ты права, — воскликнул звучный мужской голос у нее за спиной.

Я обернулся и увидел Аристогейтона в неизменном алом плаще.

— Отвратительное зрелище! — воскликнул он. — Вечное напоминание о невоздержанности и глупости афинян!

— Совершенно верно, — сказала женщина, воодушевленная такой поддержкой. — Как можно восхищаться статуей злодейки?

— Но если она… так прекрасна… как Фрина? — умоляюще спросил какой-то мужчина.

— Чушь, — отрезал Аристогейтон. — Ты извращаешь слово «прекрасный», — оратор произнес его с оттенком неприязни. — Прекрасно лишь то, что добродетельно, пристойно и создано на благо государства.

— Какая глупость! — женщина решительно махнула своей некрасивой рукой в сторону золотой статуи. — Я бы скорее умерла, чем поставила такое в своем доме.

Но вместо того, чтобы зааплодировать ей, Аристогейтон нахмурился.

— Подобное зрелище должно быть унизительно для достоинства любой женщины, — провозгласил он. — Тем более уважаемой супруги гражданина.

— Я привел ее, — стал оправдываться муж, — я хочу сказать, заставил ее пойти, только чтобы предостеречь. Чтобы показать, какой не должна стать она и наша дочь.

Глядя на этого краснощекого малого и его тощую супругу с обветренными руками, я решил, что их дочери точно не грозит опасность уподобиться Фрине. Но к чести мужа надо признать, что, вероятно, он придумал это оправдание прямо на месте, исключительно чтобы умаслить Аристогейтона. Тщетно.

— Вспомните стыд и расходитесь по домам, — бушевал он. — Все женщины, претендующие на добродетельность, должны уйти немедля! Та, что посмеет остаться, будет названа падшей — иными словами, шлюхой. И обращаться с ней станут соответственно. Уважающим себя мужчинам тоже лучше уйти.

Стоя прямо перед золотой статуей, Аристогейтон испепелял ее взором.

— Это угроза, — бормотал он себе под нос. — Угроза нашему обществу, нашим обычаям, нашим священным законам. Это оскорбление нравственности и благопристойности. Это яд!

Хрис побледнел. Видимо, он испугался, что этот хмурый гражданин в алом плаще изуродует его творение. Аристогейтон, однако, и пальцем не коснулся статуи, лишь еще раз окинул ее осуждающим взглядом и вышел. Толпа зрителей заметно поредела, зато тем, кто остался, стало лучше видно.

— По крайней мере, — проговорил пожилой философ, который теперь мог поучать своего юного друга, сколько душе угодно, — эта статуя останется, когда женщины уже не будет. Отравят ли ее цикутой или замучают на тимпаноне — об этих неприятных подробностях лучше даже не думать. Прекрасное тело — увы! — истлеет в могиле. А статуя будет жить и рассказывать следующим поколениям об истинной красоте. Это символ, который указывает на нечто большее, чем он сам. Видишь, Миртил, красота не принадлежит миру смертных.

— Так что же, Гермодор, — спросил юный Миртил, — получается, не важно, есть красивые люди или нет?

— Конечно, важно, — ответствовал бородатый Гермодор, потрепав покрытую юношеским пушком щеку ученика. — Ведь они — отрада для наших глаз. Тебе, Миртил, кого так часто зовут «прекрасным», это должно быть известно лучше других. Но человеческая красота, как и красота, которую мы можем наблюдать в неодушевленных предметах окружающего мира, — это лишь тень совершенства, недоступного нашему пониманию. Красота не исчерпывается плотью и даже столь прочным материалом, как позолоченная бронза, из которой сделана эта статуя. Красота — истина, которая угадывается, но не содержится в вещи.

— Ты так много знаешь, — проговорил впечатленный Миртил. — Это и есть настоящая философия?

Едва ушли эти двое, как в лавке кузнеца появился Аристотель и бросил быстрый взгляд на статую.

— Как похожа, — пробормотал он и, не задерживаясь, вышел.

Я последовал за ним, радуясь, что посмотрел на золотую Фрину. Впрочем, живую она все равно не заменит, даже учитывая поразительное сходство статуи с оригиналом.

— Статуя великолепна, — сказал я Аристотелю, — но… не знаю… это все же не Фрина, — я вовремя спохватился. Ни к чему сообщать Аристотелю, что я видел настоящую Фрину, и вблизи. — Уверен, даже мастер Гефест считал своих золотых дев слабой заменой Афродите.

— Возможно. Хотя многим мужчинам приходится довольствоваться заменой.

— Ты видел Фрину? — спросил я, когда мы выбрались из толпы и могли говорить свободно. — Как она? Что она сказала?

Я по-прежнему слегка беспокоился, что гетера могла упомянуть меня в беседе с Аристотелем, но спокойный и уверенный тон философа развеял мои последние опасения. Ребячество. Как Фрина могла хоть что-то знать обо мне, который не обменялся с ней ни единым словом в ту памятную ночь?

— Как она, сказать сложно. Никогда прежде мне не доводилось беседовать с человеком, приговоренным к смертной казни. Меня не было рядом с Гермием, моим дорогим другом, когда он мучительно умирал в Атарнее. Как врачеватель и друг, я видел немало смертей — я смотрел, как угасает моя любимая Пифия. Но, пусть горечь расставания невыносима, все же смерть от болезни или старости естественна. Другое дело — смертный приговор. Человек, полный жизненных сил и ожидающий конца! В голове не укладывается!

— Но Фрине еще не вынесен смертный приговор. Сначала она должна предстать перед судом.

— В целом ты прав. С точки зрения закона, нельзя говорить о смертном приговоре до суда. Но, как я слышал, ее обвинители и судьи — архонты Ареопага — считают, что чем скорее они докажут ее вину и приведут в исполнение приговор, тем скорее смилостивятся боги. Фрине едва ли дадут больше одного дня на то, чтобы приготовиться к смерти.

— Значит, ей осталось лишь четыре дня. Даже три, ведь солнце уже садится. Странно, наверное, наблюдать за угасанием дня, когда знаешь, как мало тебе отпущено.

— Будь я моралистом, я бы напомнил тебе, что каждому из нас отпущено немного. Осужденный на смерть знает, когда он умрет, а мы нет — вот и вся разница. Какой-то афинянин, который сейчас дышит полной грудью, умрет прежде Фрины — от крупа, от удара, от упавшей на голову черепицы. Все мы уйдем, но не знаем, как и когда.

— Ты тоже философ, — сказал я, вспомнив лекцию Гермодора. — Только это не помогает.

— Согласен. Факт все равно остается фактом: над Фриной, молодой, здоровой женщиной, нависла тень близкой смерти.

— Она была одна?

— Нет. Там много людей. Подруги, которые прислуживают ей. Стража, которую наняли друзья Фрины, чтобы оградить красавицу от возможных посягательств тюремщиков. Помещение было чуть ли не переполнено. Разумеется, она не одна, и, осмелюсь предположить, вся эта толпа подбадривает ее — немного.

— Как она? Что сказала?

— Говорят, Фрина славится остроумием и игривостью. Конечно, в подобных обстоятельствах трудно не пасть духом. И все же я заметил следы ее былой веселости. Фрина напомнила мне, что старый Сократ потерял голову от Архиппы, которая переехала к нему жить. И когда один из ее бывших любовников спросил, чем она теперь занимается, ему ответили: «Словно сова, сидит на могильном камне».

— Я слышал эту историю. Не слишком-то вежливо рассказывать ее тебе!

— Она поддразнила меня. И находчиво обернула все в шутку, сказав: «В моем случае, все наоборот. Вы приходите ко мне, живой покойнице, из любопытства. Словно совы, которые слетаются на могилы. Они, правда, слетаются на разные, а вы — на одну».

— А ты?

— О, я ответил что-то вроде: «Нас, афинских сов, лучше всего видно в сумерках. А твоя краса расцветает в полдень». Она по-прежнему прекрасна, хотя страдания согнали румянец с ее щек. Фрина нуждается в хорошей ванне с оливковым маслом и просит, чтобы пришла ее личная служанка и заплела ей косы. Она сама сказала нам об этом.

Не без грусти вспомнил я маленькие ручки, откидывающие назад золотые локоны, и насмешливый голосок, произносящий: «Желающие заплести мои косы пусть платят мину. Исключение я делаю лишь для собственной служанки». Это лицо, эти волосы я никогда больше не увижу.

— Ей не поможет красивая прическа, — заметил я. — Ее никто не увидит. Ибо она предстанет перед Ареопагом, полностью закутанная в покрывало.

— Именно так. Ты прав, конечно. А сейчас меня ждет встреча, которой я так страшусь, — с Гиперидом. Я пойду не к нему, а в дом нашего общего друга. Беседа будет предельно короткой. Если узнают, что Гиперид виделся со мной, это не пойдет ему на пользу. Да и я подвергаю себя опасности, общаясь с ним в такой момент. Меньше всего на свете я хочу говорить с этим человеком. Но положение слишком отчаянное, чтобы помнить обиду, какой бы глубокой и законной она ни была.

Как мог Аристотель переступить через свою обиду, которую он имел полное право держать до конца дней, оставалось для меня загадкой. Каким же искренним и сильным было его волнение за судьбу Афин! Или за судьбу Фрины.

XVI Суд над Фриной по обвинению в святотатстве

В тот облачный осенний день тусклое солнце словно нехотя поднялось над горизонтом, то и дело начинал накрапывать дождь. Когда мы вышли из дома, он прекратился, но небо по-прежнему хмурилось. Не самое удачное время для суда, от которого зависит человеческая жизнь, подумал я. Необходимость сидеть под открытым небом в плохую погоду может озлобить присяжных. Замерзшие и недовольные, люди часто становятся равнодушными, придирчивыми и суровыми.

Правда, нельзя сказать, что этих присяжных легко разозлить или умаслить, ибо дела по обвинению в святотатстве, равно как и дела по обвинению в убийстве, рассматривает Ареопаг. Все превозносят опытность и здравомыслие его судей, бывшие архонты — люди весьма почтенного возраста и потому не столь подвержены порывам страсти, как их юные коллеги. Маловероятно, что ареопагиты, уже достигшие прочного положения в обществе и богатства, станут искать наживы. Впрочем, не кощунство ли это — утверждать, что присяжный в афинском суде, и даже архонт, может быть предубежден, что его можно соблазнить обещанием дружбы или покровительства, продвижения или материальной выгоды?

К холму Ареса, этого воинственного патрона ареопагитов, нестройной толпой стекались люди. Архонты по долгу службы пришли гораздо раньше, когда я появился, почти все они уже были на своих скамьях, пожилые и суровые. Среди зрителей шла настоящая борьба за места (в основном, стоячие); вскоре на холме собралась огромная толпа пихающих и толкающих друг друга людей. На вершине холма начались церемонии, и Басилевс традиционно объявил:

— Чужеземцы, прочь! Граждане Афин, приблизьтесь и внемлите! — Поскольку суд по обвинению в святотатстве — дело внутреннее, касающееся отношения горожан к своим богам, вполне справедливо, что судьями и зрителями могут быть исключительно граждане Афин. После ритуальных жертвоприношений на алтаре Ареса и произнесения клятв было предъявлено обвинение. Обвинитель, Аристогейтон, занял свое место на историческом Камне Обвиняющего, а на камне Обвиняемого появилась закутанная в покрывало женская фигура.

Наконец они спустились к беме, окруженной судьями под предводительством Басилевса, и служителями, которые отвечали за клепсидры. Зрителям отводилось чрезвычайно ограниченное пространство, которое сегодня было забито до отказа: еще ни один суд на моей памяти не собирал столько народу. Аристотель и прочие чужестранцы толпились за барьером в отдалении, тогда как мне было неплохо видно и прекрасно слышно. Порядок ненадолго нарушило появление каких-то женщин, которые попытались смешаться с толпой чужеземцев, но их вытолкали вон.

— Шлюхи! — буркнул стоящий рядом со мной мужчина и, конечно же, был прав. Порядочная женщина не смеет появляться на суде Ареопага.

— Подруги Фрины, наверное, — ответил я.

— Так вот что это за пташки! — рассмеялся мой собеседник. — Они нынче дружно молятся. Некоторые принесли жертвы в храме Афины, но большинство отправились в святилище Афродиты. Или к особым алтарям. Что ж, может, это пойдет им на пользу!

Зазвучал голос глашатая, повторяющего обвинение для тех, кто не слышал слов церемонии на скалистой вершине холма Ареса:

— Сегодня мы судим Мнесарет, дочь Эпикла из Феспии, известную под именем Фрины, которая обвиняется в святотатстве. Она глумилась над священными обрядами Элевсинских мистерий, тем самым нанеся тяжкое оскорбление Деметре и Коре. Помимо этого Мнесарет ввела в город нового бога, не принадлежащего к городскому пантеону, — Исодета-Распределителя, в честь которого устроила ритуальное шествие с танцами. Сии действия свидетельствуют о порочности и безбожии Мнесарет и трактуются как попытка совращения афинских юношей и девушек, принимавших участие в противоправном шествии.

Так значит «Фрина» — это всего лишь прозвище! Оно звучало так привычно и естественно, что даже не верилось, как под ним могло скрываться вполне заурядное имя — Мнесарет. Эта новость едва ли на руку Обвиняемой, решил я. «Фрину» знали все и любили многие, «Мнесарет» же была незнакомкой, и ничто не мешало втоптать ее в грязь и раздавить.

И тут ввели закутанную в черное фигуру, с лицом, закрытым плотным покрывалом. Это была Фрина, которая выглядела совсем как Гермия на первом слушанье, если не считать небольшой разницы в росте. Возле нее суетилась женщина пониже, тоже закутанная в покрывало. Что ж, по крайней мере, Фрине позволили оставить при себе служанку. Но не успел я додумать эту мысль, как Эвфий и Эвримедонт выступили вперед и начали что-то говорить — я различил холодный голос Эвримедонта. Басилевс нехотя кивнул и велел стражникам увести служанку. Женщина может появиться на суде Ареопага, только если она — Обвиняемая. (Рабынь обычно допрашивают в другом месте, а их показания просто зачитывают вслух.)

Фрина стояла одна в углу помоста, словно колонна, задрапированная черной тканью. Ее не беспокоила осенняя прохлада. Вот так гетера должна была простоять до самого окончания суда, не двигаясь, не говоря ни слова, — и никто, даже ее собственная рабыня, не мог дотронуться до ее руки, подбодрить ласковым словом или поддержать, если ей станет дурно.

Гиперид, защитник Фрины, пришел отдельно и имел право подойти к ней лишь во время своей речи. Пока говорил его противник, он стоял, скрестив руки, с мужественно-непреклонным лицом. Гиперид ни разу не взглянул на свою подзащитную, и, даже когда он поднялся, наконец, на бему, их разделяло расстояние в несколько локтей. В качестве Обвинителя выступали сразу двое: Аристогейтон и его сторонник Эвфий. Это было странный, хотя едва ли неожиданный союз.

— Все речи написал Эвфий, — прошептал стоящий рядом со мной мужчина своему другу, который, очевидно, считал эти сведения вполне достоверными. И впрямь, сплетник, казалось, был хорошо осведомлен. — Эвфий писал, а Манфий и Эвримедонт помогали. Эвфий гораздо способнее и изворотливее Аристогейтона. Но, разумеется, у него нет такого влияния на публику. А потому пришлось ему довольствоваться ролью тайного советчика. Два дня назад они работали до самого рассвета.

Это звучало вполне правдоподобно. Эвфию, который со школы пользовался репутацией выдающегося логика, недоставало солидности. Зато этот тщедушный человечек, как никто, умел изложить суть, и каждый его доклад тепло принимался членами Экклесии. Однако монотонный голос и непредставительная внешность не позволили ему добиться настоящего ораторского успеха. Сегодня Эвфий облачился в новый тяжелый плащ, а его клочковатая бородка была подстрижена и напомажена. Позади стоял Эвримедонт, ярый защитник Элевсинских мистерий, высокий, бесстрастный, с каменным лицом, напоминающим древнюю трагическую маску. В этом человеке, которому часто пророчили будущее верховного жреца Деметры, уже было что-то от иерофанта: четкий профиль с длинным, прямым носом и лик, величественный и непроницаемый, словно бронзовое забрало.

На протяжении всего суда Эвримедонт с невыразимым презрением смотрел то на Фрину, то на свидетелей ночного веселья в доме Трифены. Рядом стоял Ферамен, тоже заметный, хотя и менее симпатичный; его шишковатый нарост так и пылал от возбуждения. На лице охотника за свидетелями было написано полное удовлетворение собой, он что-то шептал Эвримедонту и даже Эвфию, явно не одобряющему подобную фамильярность. Кажется, он считал Ферамена чем-то вроде инструмента, который ни с того, ни с сего начал требовать внимания. Некоторая раздражительность со стороны Эвфия была вполне понятна и простительна, ибо ему предстояло тщательнейшим образом выслушать речи обоих ораторов и (не забыв оценить реакцию публики) быстро внести поправки во вторую обвинительную речь.

Из Аристогейтона, с его высоким ростом, великолепно поставленным, проникновенным голосом и врожденной способностью всегда быть в центре внимания, получился достойный Обвинитель. Нынче он являл собой внушительное зрелище. Его волосы, обычно торчащие в разные стороны, ниспадали изящными локонами. Бороду тщательно подровняли. Кто-то умный посоветовал оратору привести в порядок ногти, вечно грязные и обломанные. Вопреки моим ожиданиям Аристогейтон (очевидно, вняв доброму совету) сменил алый спартанский плащ на груботканый, из суровой шерсти, и нарочито простой.

Аристогейтон, как Обвинитель, должен был говорить первым. Первое выступление играет огромную роль в судебном разбирательстве, подчас определяя его исход. Если Обвинитель одновременно дотошен и красноречив, Защитник, еще не открыв рот, оказывается в невыигрышном положении. Кроме того, его речь не может быть длиннее. А посему немногословность позволяет Обвинителю ловко обезоружить противника. Служитель откупорил клепсидру, и Аристогейтон заговорил.

Первая речь Аристогейтона, обвинителя Фрины

— Афиняне, я, один из вас, пришел сюда сегодня, дабы воззвать к вашей чести и справедливости, к вашей вере и набожности. Кто посмеет ослушаться воли богов, кто откажется служить им, кто не испытывает к ним благодарности? Сегодняшний суд касается всех, кому дороги Афины и наша религия.

Если мне не изменяет память, до сих пор все сказанное Аристогейтоном полностью совпадает с текстами, которые после суда разошлись по рукам (не без участия его сторонников). Но часто «речи», ставшие достоянием общественности в письменном виде, существенно отличались от того, что мы слышали на суде, и первая речь Аристогейтона — не исключение. Я раздобыл (и в свое время даже прокомментировал) эти претендующие на точность записи, которые воспроизвожу здесь, но в случаях, когда моя память оказалась точнее, я позволил себе полагаться на нее. Я нахожу свой вариант более правдивым, чем те, которые Обвинитель и Защитник распространили после знаменитого суда.

Публика хорошо приняла вступление Аристогейтона (или Эвфия). Возразить против этих исполненных благочестия слов было нечего, а потому, как и надеялся оратор, слушатели внимали ему, сохраняя полную серьезность.

— Мы собрались сегодня, — продолжал он с нарастающей силой и страстью, — дабы решить, что делать с отравой и скверной, поселившейся среди нас: оставить или искоренить. Мы судим Мнесарет, известную, причем довольно широко, под именем Фрина. Эта женщина, знаменитая куртизанка и блудница, имела наглость осквернить Элевсинский обряд — святая святых, основу нашей религии, опору и поддержку Афин и всех афинян, которые, исполненные благодарности, участвуют в ритуалах, посвященных возлюбленной нашей Деметре и ее преданной дочери Коре. Удивительно: эту блудницу зовут Мнесарет, что значит «память о добродетели». Как не подходит это имя ей, кому не ведомы ни добродетель, ни совершенство. Эта женщина, которую уместней будет называть Фриной, повинна в двойном святотатстве. Она устроила отвратительное празднество, на котором представила нового бога: Исодета-Распределителя, или, повторяя ее собственные слова, «бога равенства». Сие незаконное, непонятное и опасное божество не принадлежит к афинскому пантеону, однако Фрина, взяв на себя роль жрицы, возглавила шествие с факелами и музыкой, иными словами — религиозную процессию в честь существа, которое ее злобный разум измыслил нам на погибель… Эта блудница обвиняется в тягчайшем преступлении — иначе не стояла бы здесь. Некоторые утверждают, что Мнесарет, дочь Эпикла из Феспии — чужеземка, а потому не должна судиться Ареопагом. Но вспомните, что проступок этой женщины заслуживает самой строгой кары, и вы согласитесь, что ее присутствие здесь необходимо. Государственный характер ее преступления, которое затрагивает каждого, вынуждает Афины судить беотийку — редкое удовольствие! — как судили бы афинянку. Ей позволено иметь Защитника — шаг, на который мы пошли исключительно из любви к справедливости и по доброте душевной.

Он остановился, чтобы вытереть лоб, а мой разговорчивый сосед, воспользовавшись паузой, прошептал:

— Они решили обвинить ее именно в святотатстве, потому что это означает Ареопаг и смертный приговор.

— Разумеется, — вновь заговорил Аристогейтон, — эта женщина пользуется всевозможными привилегиями, хотя, возможно, и не по праву.

Едва заметная неуверенность прозвучала в голосе оратора. Должно быть, он понимал, что балансирует на краю обрыва, ибо совсем недавно во время некого печально известного судебного разбирательства прозвучало мнение, что Аристогейтон, вечный должник, не может пользоваться всеми преимуществами своего гражданства. Обвинитель торопливо продолжил:

— Могут сказать, что я, человек, не отличающийся ни кротостью, ни осторожностью в речах, — не самый лучший обвинитель в святотатстве. Но глубокое благочестие не позволило мне остаться в стороне. Все вы знаете меня, как бесхитростного оратора и сторонника умеренного и серьезного образа жизни. Так стоит ли удивляться, что я глубоко оскорблен распутной выходкой дерзких, избалованных куртизанок, посмевших осквернить наш священный город? Стоит ли удивляться, что я почти в замешательстве от святотатства, которое намеренно совершила эта бездумная чужеземка? Святотатства, в которое она втянула других, навлекая проклятие на все Афины… Кто-то должен вывести этот яд. Я пришел к вам с намерением спасти город, милее которого нет для богини Афины. Наша покровительница, Богиня-Дева — самая непорочная из всех дев. — Он бросил благоговейный взгляд на Парфенон. — Я пришел вырвать Афины, чистую деву, из цепких лап разврата и святотатства. Город наш — несчастная, прикованная к скале Андромеда, отданная на растерзание зверю, чья порочность разрушительна, а безбожие ядовито. Я пришел освободить ее. Подобно моему предку, Аристогейтону-тираноборцу, который одним мощным ударом освободил Афины. Конечно же, змий порока и чудовище безбожия заслуживают полного искоренения даже скорее, нежели власть тирана, не правда ли? Я простой человек, бесхитростный и честный, немногословный, предпочитающий действия разглагольствованиям. Счастливая судьба привела меня к вам с мечом в руках. Глядите же, как я отсеку змеиную голову тирана, поработившего наш город. Сейчас я не тот, кого вы знаете, не человек, пришедший сюда из личных побуждений, я — освободитель нашего непорочного города!

— И вдруг я проснулся, — сказал какой-то зритель.

Эта старая шутка оказалась очень удачной. В аудитории, и даже среди пожилых судий, зазвучали смешки. Аристогейтон покраснел и понял, что слишком увлекся самовосхвалением.

— Но… кхм… суть этого дела… главное — это благосостояние Афин. На него должны быть направлены все наши помыслы. Это благосостояние тесно связано с неукоснительным соблюдением религиозных обрядов и праздников, с почитанием богов, наших надежных защитников. Мы не признаем чужеземных богов, которые не одобрены властями Афин. Тайное введение нового божества — вернее, идола, претендующего на божественность, — тягчайшее преступление, которое карается смертью. Фрина посмела самовольно ввести в Афины нового бога, чужестранного и непонятного, склоняя людей присоединиться к религиозному шествию в его честь. За это она заслуживает смерти… Но подобным же образом она заслуживает смерти за глумление над Элевсинскими мистериями, глумление, которое подготовило почву для мерзкой церемонии. Наша великая религия, поклонение Деметре и ее Дочери в Элевсине, на Элевсинских мистериях, — залог процветания Афин. Оскорбленные богини отвернутся от Аттики. Посевы наши не взойдут, начнется голод, погибнут сотни, возможно, тысячи. Ради жизни наших детей, да не будет этой злодейке пощады!.. Не может быть сомнений, какой приговор ждет человека, посмевшего ввести нового бога и осквернить Мистерии. Единственный вопрос, на который остается ответить: совершила ли эта женщина все, в чем ее обвиняют? Так ответим же на него, и поскорее. Мой первый свидетель — содержательница публичного дома Трифена. Ее показания записали и сейчас огласят.

Первый свидетель обвинения: Трифена

Манфий взял свиток и громко прочел короткую запись:

Я, Трифена, вольноотпущенница, рожденная от рабыни, некогда принадлежавшей Ферекрату Афинскому, свидетельствую, что являюсь хозяйкой увеселительного заведения, предоставляющего услуги проституток. Я подтверждаю свое знакомство с женщиной по имени Фрина, которая посетила мой дом в вышеозначенную ночь и возглавила веселье. Я не могу сказать, что именно произошло, поскольку находилась в другой части дома. Я не заметила никаких особенных беспорядков. Я знаю, что она попросила принести вина (разбавленного чистой водой) и ячменного хлеба, за которые обязалась заплатить, и велела поровну разделить их между присутствующими. Полагаю, она имела в виду, что еда должна достаться каждому. Женщина по имени Фрина очень щедра, учтива и обходительна, от нее никогда не бывает хлопот. Да, Фрина отдается мужчинам за деньги, но она хорошо воспитана. Мне неизвестны случаи, когда она взяла бы с клиента больше двух драхм. Мужчины делают ей подарки, очень дорогие. Время от времени она снимала комнату в моем заведении, чтобы развлекать там мужчину по собственному выбору.

Показания Трифены были представлены таким образом, поскольку женщины, даже свободнорожденные, а также дети и рабы считаются недостойными и не могут выступать свидетелями на публичном суде. Странно, что дознаватели вытянули из Трифены так мало обличающих заявлений, но, судя по всему, у содержательницы дома наслаждений были влиятельные покровители, которые не желали, чтобы ее заведение закрылось.

Второй свидетель обвинения: рабыни из дома Трифены

Ряд показаний, полученных от рабынь, был немедля приобщен к делу. Их изучил и записал Ферамен. Хотя многие девушки Трифены даже под пыткой упорно отрицают, что присутствовали при интересующем нас событии (одна женщина утверждает, что пошла на кухню, другая говорит, что была в отхожем месте или в соседней комнате), из сказанного понятно, что Фрина надела на голову венок из колосьев, глотнула похлебки, которую подала ей флейтистка по имени Фисба, и назвала себя «безутешной матерью». Несколько девушек вспомнили «бога равенства». Они признали, что Фрина возглавила шествие по дому, с музыкой и факелами.

— Вернемся к личности Обвиняемой, — с мрачной улыбкой проговорил Аристогейтон. — Едва ли нужно свидетельствовать факт, который ни один человек в здравом рассудке не станет отрицать: Мнесарет, известная на улицах как Фрина, предлагает плотские услуги в обмен на деньги и дары. Говоря без обиняков, эта женщина — проститутка. Она заслуживает не больше уважения, чем обыкновенная уличная девка, которая зарабатывает на жизнь, раздвигая ноги в зловонном переулке или благоухающем мочой углу под городскими стенами. Она может вылить на себя сколько угодно египетских благовоний, но запах разложения, коснувшегося ее тела и души, уже не скрыть.

Мы все принюхались, словно надеясь различить аромат духов, которыми пользовалась Фрина.

— Она не только представительница самой презренной из всех профессий, но еще и чужеземка, дочь вероломной Феспии, жители которой помогли македонцам в разрушении Фив. Как мило со стороны этой падшей женщины претендовать на свершение добрых дел, якобы под покровительством своего «бога равенства». Это чуждое афинскому духу нововведение может вызвать никому не нужные претензии и даже привести к восстанию бедноты. Это опасные мысли, нечестивые и неуместные в Афинах. У нас есть свидетели преступных речей и поступков рокового вечера. Я вызываю главного, Эвбула, сына Ксенофонта из Мелиты.

Это был неисправимый насмешник и бахвал, которому выпало сыграть такую важную роль в ночной пирушке. Сейчас он заметно волновался, а веселье уступило место скромности. Опрятный, в ослепительно белом хитоне, Эвбул выглядел, как образцовый афинский юноша.

Третий свидетель обвинения: Эвбул, сын Ксенофонта из Мелиты

— Я видел Фрину в публичном доме. Я пришел туда с пира в доме Архимеда, и мы все смеялись и шутили. Да, мы пришли комосом и всю дорогу танцевали. Мы были изрядно навеселе. Мне неизвестно, пила ли Мнесарет и где она была до того, как появилась у Трифены. И вдруг Фрина, то есть Мнесарет, назвала себя Деметрой. Она стала распевать гимны Деметре, и никто не мог ей помешать. Кухарки дали Фрине пшеничные колосья, которые она водрузила себе на голову. Нет, я не хочу повторять ее слова, ибо не желаю совершать святотатства. Но ее гимн начинался со слов: «Я безутешная мать, я Деметра, покинута всеми», а ближе к концу она сказала: «Ем я цицейон»… При этом Фрина ела овсяную похлебку — ужин какой-то рабыни. А потом вскричала: «Я служу Исодету, Богу Равенства» — и возглавила шествие. Да, я принял в нем участие, но лишь на следующий день понял, что произошло. Там были факелы, а музыканты играли на разных инструментах.

Зрители затаили дыхание. Такого ожидали немногие. Преступление, подтвержденное и детально описанное юным гражданином!

Аристогейтон ликовал:

— Вот! Слышали вы это? Внемлите все! Теперь вы понимаете, афиняне, что это не безобидная шалость, не мелкое нарушение, не перевирание молитвы. Это намеренное, леденящее кровь издевательство над священными основами Элевсинского ритуала. Как можно превращать его в спектакль, пародию! Склонять благочестивых афинских юношей к почитанию чужеземного идола! Смущать их кощунственными речами, обманом завлекая в тенета преступного, тайного обряда! Каким позором покрыла она наш славный город! Что здесь еще говорить? Но если слов этого юноши знатного происхождения и образцового поведения мало, я представлю другие доказательства.

Ферамен не сидел, сложа руки. Он разыскал еще одного гражданина, который согласился быть свидетелем, — юношу по имени Калипп, испуганно добавившего пару штрихов к общей картине.

Четвертый свидетель обвинения: Калипп из Пеании

— Да, я был там и слышал, как Фрина — я только что узнал, что ее настоящее имя — Мнесарет, — пела не то гимн, не то песнь Деметре. При этом присутствовали многие: рабыни, флейтистки, шлюхи, множество куртизанок-вольноотпущенниц. А также клиенты и гости, разгоряченные вином, вроде меня или Эвбула. Да, я был изрядно навеселе. Мне кажется, Фрина пришла с симпосиона. Я сам — из сельского дема и в Афинах почти никого не знаю. Юноши выглядели, как граждане или сыновья граждан. Там был какой-то македонский воин нелепого вида, с зеленым венком, съехавшим на один глаз. Не знаю, кто он. Говорили, он был ранен копьем в бою, я точно это помню. Еще я помню, как Эвбул предложил станцевать кордакс, на что Фрина ответила какой-то глупой шуткой. Фрина вела себя именно так, как рассказал Эвбул. Да, это было представление для целой комнаты зрителей. Она сказала: «Ем я цицейон», и сделала глоток из чаши с овсяной похлебкой. Потом она сказала что-то про равенство, мы выпили, стали танцевать, а потом, возглавляемые Фриной, прошли по всему дому с факелами.

— Вот! — торжествующе сказал Аристогейтон. — Иных доказательств не требуется. Все уже ясно. Что происходит во время Мистерий? Поется гимн Деметре. Мисты пьют цицейон, напиток, изготовленный из зерна и священных трав богини. Это обряд, который основала сама Деметра, и он не должен становиться объектом поругания. Дочь Феспии виновна в страшном преступлении. Она глумилась над Мистериями, превратила их в спектакль, а потом представила зрителям нового бога и организовала религиозное шествие в его честь. За это она должна поплатиться жизнью.

Закончив речь на столь пафосной ноте, Аристогейтон сел, наслаждаясь рукоплесканиями потрясенной толпы.

Впрочем, выступление понравилось не всем.

— Ха! — сказал мой разговорчивый сосед. — Еще бы ему не сесть: воды-то почти не осталось. Второму болтуну будет, где развернуться. Все они одинаковые.

Можно было любить или не любить Аристогейтона, можно было гадать, хватит ли его красноречия на второй выход, но одно не подлежало сомнению: он произнес великолепную речь, блестящую с точки зрения риторики, убийственную по количеству представленных улик. Публика, пораженная картиной святотатства, в деталях восстановленной свидетелями, была склонна верить Аристогейтону, хотя не все верили охотно.

Перед Гиперидом стояла нелегкая задача. Едва ли он мог найти свидетелей, которые показали бы, что Фрина не совершила того, что совершила. Нужно было изменить отношение присяжных. Лицо Гиперида выражало сильнейшее волнение, резко обозначились скулы. И хотя оратор пытался выдавить обычную добродушную улыбку и принять непринужденный вид, мы все видели, каких усилий ему это стоило. Голос тоже звучал напряженно, прямая спина казалась задеревеневшей. Однако начал он решительно и энергично.

Первая речь Гиперида в защиту Фрины

— Афиняне, я поражен, что мой противник претендует на безупречное знание всех вопросов, связанных с гражданством. Ибо его собственная законопослушность не раз подвергалась сомнению. Более того: право Аристогейтона называться гражданином не единожды оспаривалось в открытом суде, как прекрасно помнят многие из вас. Унаследовав долги отца, он сделал все возможное, чтобы переложить их бремя на государство и вести жизнь нормального гражданина, успев, однако, сто раз заложить и перезаложить свое немудреное имущество. Он заставил других взять на себя его долги, а сам продолжает появляться в судах. Никто не сравнится с ним по количеству поданных — и в большинстве своем несправедливых — жалоб! Я знаю, вы слишком мудры, чтобы позволить ему заморочить вам голову: он утверждает, что обвиняемая — не афинянка и потому ее не должен судить Ареопаг, но все же настаивает на законности этого громкого разбирательства. А может, Аристогейтону просто нравится играть на нем главную роль? И важно ли, кто попал в его сети, пока можно красоваться перед публикой?

Вы слышали, как Аристогейтон заявил о своей ненависти к дурным женщинам. Складывается впечатление, что ему не раз приходилось иметь с ними дело. Может, так оно и есть? Ведь еще совсем недавно ты, о Аристогейтон, состоял в связи с той поистине незабываемой лемнянкой Феоридой, не правда ли? Ее служанку объявили колдуньей и отравительницей и казнили, а сама Феорида предстала пред судом по обвинению в святотатстве. Обвинителем был Демосфен. Одно время Аристогейтон и его брат были весьма благосклонны не только к Феориде — которая, как утверждают, щедро осыпала их своими милостями, — но также к ее прислужнице-чародейке. Лемнянки снабжали их амулетами и зельями. Поговаривают, что таким образом они надеялись избавиться от обвинителей и соперников. Так с каких пор Аристогейтон испытывает отвращение к дурным женщинам? Не столкнулся ли он с более изощренным коварством, чем можно найти в обитательницах дома Трифены?.. Никто не отрицает, что женщина по имени Мнесарет, дочь Эпикла, известная просто как Фрина, живет за счет мужчин и в обмен на подарки оказывает плотские услуги. Никто не отрицает, что Фрина была в публичном доме Трифены и что ближе к утру веселье стало несколько буйным. Но пирушки — неотъемлемая часть жизни Афин, равно как бражничанье и флейтистки. Достаточно взглянуть на древние вазы — и мы поймем, что предаемся тем же усладам, что и наши предки… Вопрос в том, что делала эта женщина в доме Трифены. И называется ли это «святотатством»? Прежде всего, нельзя сказать с полной уверенностью, что произошло, а что — нет. Можно согласиться с тем, что в доме Трифены была пирушка. Один этот факт никак не помогает нам понять, что именно там случилось, или хотя бы кто при этом присутствовал. Обитатели публичного дома, чьи показания вы слышали, — это либо порны (многие были тогда наверху), либо измученные кухарки, которые видели происшедшее лишь краем глаза, а то и вовсе не входили в комнату. Из огромного числа гуляк мы услышали только двоих. Эти юноши, Эвбул и Калипп, любезно согласившиеся дать показания Аристогейтону, в ту ночь, по их собственным словам, были очень пьяны. Находясь в таком состоянии, затруднительно делать какие-либо выводы… И что же это за выводы? Все сказанное сводится приблизительно к следующему: Фрина спела песню и глотнула похлебки. Кто угодно и когда угодно может спеть песню и съесть ложку похлебки. Где здесь преступление? Затем Фрина предложила вина и хлеба — ячменного хлеба — всем желающим. Она шутливо велела, чтобы всем раздали поровну. Это подтвердила Трифена, которую Обвинитель вызвал в качестве своего свидетеля. Фрина предложила друзьям хлеба и разбавленного водой вина за свой счет и велела хозяйке дать еды и питья всем поровну. Она употребила слово, которым часто называют великого и почитаемого всеми бога Диониса — «Распределитель». Разумеется, Диониса никак нельзя назвать «новым» и «непонятным» для афинян богом! Видимо, кто-то боится этого слова, усматривая в нем политический подтекст. Вместо одной-единственной женщины, на которую покушаются мужчины, им представляются тысячи бедняков, покушающихся на их плодородные земли… Фрина — всего лишь женщина. Вот почему она совершила этот добрый поступок. Женщины склонны к гостеприимству, для них естественно одаривать людей пищей. Потом гости Трифены стали танцевать, как часто делают подвыпившие люди. Если выдвигаетесь в темноте, необходимы лампы, а лучше — факелы, яркий свет которых не даст вам споткнуться. Глупое, безобидное веселье. В каком хоть раз в жизни принимали участие почти все наши судьи после симпосиона. Утверждать, что в тот вечер Мнесарет, более известная как Фрина, представила нового бога — просто смешно, заведомо нелепо… Что еще вменяют ей в вину? Осквернение культа Деметры. Многое зависит от того, что именно мы подразумеваем под «осквернением». Как можно осквернить культ Деметры? Очень просто, скажете вы, глумясь над Элевсинскими мистериями. Что такое Мистерии? Об этом не знает никто, кроме мистов. Посвященный не может говорить о том, что он видел и пережил. С вашего позволения, я попрошу Обвиняемую знаком ответить на мой вопрос…

Архонт кивнул, и Гиперид повернулся к закутанной в черное фигуре Фрины:

— Я спрашиваю тебя, Мнесарет, дочь Эпикла, посвящена ли ты в тайны Элевсинских обрядов?

Пробормотав едва слышное:

— Нет, — черная фигура замотала головой.

— Обвиняемая отрицает, что когда-либо проходила посвящение. Скорее всего, это правда: будь Фрина мистой, у Жрецов и Хранителей Обрядов имелась бы соответствующая запись. Да этого никто и не утверждал. — Он прямо и даже несколько вызывающе посмотрел на Эвримедонта. — Итак, можно с полной уверенностью сказать, что эта женщина, дочь Эпикла, не является посвященной. Если вы помните, когда Эсхила упрекнули, что в одной из пьес он разглашает тайны священных ритуалов, великий драматург ответил: «Ой, а я и не знал, что они тайные!» (Смех среди собравшихся.) Будь Эсхил посвященным, такой ответ мог бы показаться неубедительным. А так его оправдали. Эсхил знал лишь то, что знали все, то, о чем дозволено знать: о шествии и празднествах. Любой из нас видел изображения, относящиеся — или относимые — к Мистериям. Чаша, факелы — это ни для кого не тайна. Колосок часто встречается на памятниках и рисунках, иногда просто как орнамент. С другой стороны, в пьесах Эсхила, афинского гражданина, автора выдающихся трагедий, по общему признанию, есть прозрачные аллюзии на Элевсинские мистерии. Но мы не привлекаем к суду этого великого афинянина, который создал чудесные пьесы, посвященные Дионису. Не обвиняем мы и Аристофана, хотя он пошел еще дальше. И даже не в трагедии, а в комедии, самый яркий пример — «Лягушки»… Не являясь посвященной в обряды Элевсина, как Фрина могла осквернить или даже изображать их? Афиняне, невозможно осквернить то, о чем не знаешь. Невиновна она и в разглашении священных тайн. Даже Обвинитель не может утверждать, что она разболтала какой-то секрет. Эта женщина знала лишь общеизвестное — слухи, публичную сторону Мистерий. А потому, даже если Фрина сказала то, что ей вменяется, она согрешила не больше Эсхила или Аристофана. Намекая на общеизвестные элементы Мистерий, она никоим образом не осквернила их и не раскрыла никаких тайн… Действия, которые ставят ей в вину, не имеют ничего общего со святотатством. Она предложила своим знакомым легкий ужин за свой счет, и всем присутствующим, рабам и свободным гражданам, достались одинаковые порции. Общеизвестно, что эта женщина, дочь Эпикла, посещает храмы, приносит жертвы, чтит праздники и афинских богов. Глупая, невинная забава еще не является посягательством на святыню или Мистерии. Величие нашего города состоит в том, что он не обращает свое могущество против беззащитных, потакая злобным прихотям их недругов. И не использует нашу великую религию, дарующую надежду и утешение, как орудие мести. Этот суд не должен был состояться. Я прошу наших мудрых архонтов остановить его и освободить несчастную женщину.

Сочтя, что это хорошая концовка, Гиперид замолчал, отер пот со лба и сел.

Его доводы были весьма разумны. И все же я почувствовал, что на сей раз Гипериду не удалось произвести того впечатления, которого он неизменно добивался прежде. Нападки на Аристогейтона, которые в любом другом случае пришлись бы по душе афинянам, нынче оставили их равнодушными. А разумные аргументы даже разочаровали слушателей, ожидавших чего-то из ряда вон выходящего. Я сам поймал себя на мысли, что уж лучше бы Гиперид сделал какое-нибудь заведомо невероятное заявление: например, что настоящую Фрину похитили, а в доме Трифены был ее двойник. Требовались серьезные основания, чтобы перечить Аристогейтону, а главное — Эвфию и могущественному, благочестивому Эвримедонту. Смогли Гиперид дать присяжным то, в чем они — равно как и он сам — так нуждались? Я был уверен, что нет. Гиперид выглядел скованным. Я впервые заметил признаки возраста не только на его лице, но и в волосах, в которых поблескивала седина.

Аристогейтон почуял слабость Гиперида и притоптывал от нетерпения, желая поскорее подняться на бему и приступить ко второй речи. Он не собирался оставлять противнику ми малейшей возможности победить, — это было очевидно по тому, как он взошел на бему и начал ответ Защитнику.

Вторая речь Аристогейтона, обвинителя Фрины

— Достойный Гиперид, о афиняне, опустился до личных оскорблений. Я не могу тратить время на то, чтобы отвечать на всю эту чушь, однако смиренно стоять под градом гнусной клеветы тоже не собираюсь. Я гражданин Афин и люблю свой город всем сердцем. Я так патриотичен, что некоторых, не столь верных граждан, это задевает. Я говорю о презренной шайке недоброжелателей, которые однажды вступили в сговор с целью лишить меня самого ценного и святого — звания гражданина и гражданских прав. Все вы знаете, что их попытки не увенчались успехом. И вот теперь лишь мой патриотизм заслоняет Афины от страшной опасности. Можете не сомневаться, я выполню свой долг патриота, защищу Афины и изобличу беззаконие… Если опустить грубые личные нападки, вся речь Гиперида сводится к следующему: предлагая бесплатную выпивку, невозможно совершить святотатство, а, не будучи посвященным, нельзя глумиться над Мистериями. Сии доводы не только слабы, но очевидно нелепы. Действительно, многие слышали о Мистериях, отчасти благодаря нескромности поэтов. Но подумайте вот о чем. Предположим, вы заявите, что шпион не может рассказать чужеземному владыке, где находится афинское военное судно, если он самолично не побывал на нем в качестве члена команды. Абсурд, не правда ли? Такой же абсурд — утверждать, что лишь посвященный способен осквернить Мистерии. Фрина обвиняется не в разглашении священных тайн, а в глумлении над ними. А что она делала, если не глумилась? Засунув в волосы колосья — причем не какие угодно, а пшеничные, — она объявила себя Деметрой. Боги! От одного этого кровь стынет в жилах! А еще она глумилась над обычаем пить священный цицейон, взяв порцию похлебки и сделав вид, что это пища великой богини и ее посвященных. Даже Алкивиада не могли мы обвинить в подобном преступлении!.. А между тем, Обвиняемая не представляет для Афин ни малейшей ценности, в отличие от драматургов Эсхила и Аристофана, или даже Алкивиада, который, несмотря на все свои недостатки, был блестящим главнокомандующим. Это существо — презреннейшее из презренных, женщина, которая продает свое тело за деньги. Грязное вместилище спермы, в котором не больше достоинства, чем в отхожем месте. Не являясь уроженкой Афин, беотийка Мнесарет, или Фрина — это сточная канава нашего города. Скажу иначе: она — жаба в сточной канаве, мерзкая жаба, которая сидит в сыром, глубоком тоннеле среди экскрементов, хоть на челе у нее сверкают драгоценные камни. Женщина, которая, съежившись, стоит перед вами, — это женщина падшая. Возможно, она умна. Так умна, что решила, будто законы ей нипочем! Она прилюдно ввела нового бога, вдоволь наглумившись над религией Афин. Прилюдно, в присутствии афинян и чужеземцев, таких, как этот македонский воин, с одурманенной вином, пустой головой в лавровом венке! Плоха та птица, которая гадит в собственное гнездо. Мы предупреждаем всех афинян и чужеземцев, желающих приобщиться к Мистериям: мы не потерпим никаких вольностей по отношению к нашей религии. И это мы заявляем во всеуслышанье, перед лицом богов и людей. Мы не позволим проституткам навлекать на нас гнев богов осквернением города!

Некоторое время Аристогейтон распространялся на ту же тему, живописно изобличая беззаконие Фрины и ее подруг по ремеслу, но вскоре повел свою речь к финалу, который обещал стать ее самой яркой частью.

— Афиняне, если подумать, преступление Фрины равносильно убийству. Нет! Оно страшнее убийства! Ибо убийца отнимает жизнь у одного человека и несет за это наказание. Святотатец же, не только не уважая, но даже посягая на святое, подвергает опасности целый город — жизни тысяч людей! Фрина попрала богов Афин и возвела на их место какое-то мерзкое, отвратительное создание, призывая глупцов и юнцов славить его. Мнесарет устроила спектакль из Элевсинских мистерий, тем самым подговаривая своих глупых, молодых зрителей отказаться от почитания наших богов. Верховные жрецы Деметры говорят, что если бы великая богиня осерчала на беззаконие Фрины, она отвернулась бы от Афин. И наслала бы голод на Аттику. Разумеется, вызвать такое бедствие гораздо хуже, чем отнять жизнь у одного гражданина! Я убедительно доказал, что Фрина — безбожница, которая возглавила тайное чествование нового бога в том же доме, где она глумилась над Мистериями. Афиняне, которым небезразлично процветание нашего города, пойдите домой и, глядя в лицо своим женам и детям, скажите, что вы спасли Афины от великого зла, приговорив шлюху к заслуженной каре.

Я понял, что Фрина обречена. Оставалось лишь узнать, как она умрет — от яда или на тимпаноне. В глазах Аристогейтона и его сторонников читалось: «Распять ее!»

И вот усталый, потерпевший поражение Гиперид взошел на бему, чтобы произнести заключительную речь, хотя, казалось, надеяться было уже не на что.

Вторая речь Гиперида в защиту Фрины

— Афиняне, я не знаю, что можно ответить на такую жестокость. Мне сложно говорить, — он сглотнул. — Некоторые уверены, что могут читать мысли богов, как открытую книгу, и что боги желают казни невинной женщины.

Гиперид взглянул вверх, словно надеясь, что боги пошлют ему вдохновение. Дождь прекратился, ветер гнал по небу клочья облаков. Оратор встряхнулся, как человек, который вот-вот бросится в море. Потом, приняв какое-то решение, он повернулся к нам:

— Чего желают боги, господа? Неужели жестокости и разрушения? Неужели их радуют убийства и надуманные обвинения? Аристогейтон сам не понимает, чего просит. Пусть обвиняемая встанет так, чтобы все могли ее видеть.

Оратор кивнул солдату, и тот послушно подвел к нему закутанную в черное фигуру.

— Глядите! — приказал Гиперид, подходя к женщине. — Глядите — но видеть-то вы не можете!

И резким движением он сорвал с нее покрывало, и показалось прекрасное лицо Фрины, ее блестящие золотые волосы, разделенные на прямой пробор и собранные сзади. Голова и прическа свободной женщины, а не рабыни.

— Это — женщина! — вскричал Гиперид. — Любуйтесь ею! Это ее вы хотите осудить, наслушавшись злобной клеветы кучки заговорщиков. Даже если она и произносила слово «Распределитель», Исодет — никакой не чужеземный бог, ибо «Распределитель» — это одно из имен Диониса, которого мы все любим и почитаем. Нелепое обвинение раздуто практически из ничего, из пирушки в борделе, из слов полумертвых от страха рабынь, из свидетельских показаний граждан, которые в ту ночь были пьяны и которых еле-еле разыскали наши рьяные обвинители. Заговорщики используют Фрину как легкую, но знаменитую мишень, а сами посягают на благоденствие Афин и мечтают возродить тиранию, когда любого можно привлечь к суду, выдвинув туманные обвинения. Любуйтесь, говорю я вам, настоящей женщиной!

Один за другим присяжные поворачивали головы, чтобы взглянуть на Фрину. Бледный солнечный свет, пробиваясь сквозь редеющие облака, облегчал им задачу. Некоторые особо трезвомыслящие мужи демонстративно отвернулись. Я подумал, что Басилевсу пора бы подать голос — и Гиперид, видимо, разделял мое мнение. Испугавшись, что ему помешают осуществить задуманное, он снова взялся за ткань, скрывающую тело Фрины.

— Смотрите!

Он расстегнул застежки на ее плотном плаще, скинул его и таким же молниеносным движением разорвал тонкий льняной хитон, под которым не было ничего, даже грудной повязки. Взорам открылась прекрасная грудь Фрины. По мере того, как Гиперид продолжал свою речь, порванные одеяния медленно падали наземь, постепенно обнажая ее совершенное тело, — казалось, мы наблюдаем за рождением божества. И правда, Фрина была похожа на Афродиту, выходящую из морских волн, — складок черного плаща и кипенно-белого хитона, которые сперва колыхались на уровне ее бедер, потом — колен и, наконец, опустились к маленьким ступням. Словно очищенный от коры ивовый прутик или весенний бутон, появившийся из зеленой почки, Фрина, нагая, божественно сложенная, стояла среди нас. Не из золота и бронзы, а из плоти и крови была сделана эта чудеснейшая из статуй.

— Смотрите! — воскликнул Гиперид. — Смотрите на красоту, которая снизошла до нас!

Его голос сорвался. Тонкий луч света упал на площадку и коснулся Фрины, чтобы все могли ее рассмотреть, — незабываемый момент, захватывающее зрелище.

— Я объясню вам, что такое святотатство! — кричал он. — Святотатство — допустить, чтобы брюзгливость и злоба уничтожили эту красоту, это чудо! — Голос оратора вновь сорвался, по его щекам заструились слезы. — Я умоляю вас — так страстно, как только способен, как молил бы за самого себя, — я умоляю вас пощадить эту прекрасную женщину. Посмотрите, как она мила и очаровательна, как изящна и грациозна! Не убитая стыдом преступница, а торжествующая богиня стоит перед вами. Глядите! Это божественный знак и божественное чудо, великий дар Афродиты Афинам. Сама Афродита воплотилась в этом несравненном создании, которое живет и ходит среди нас. А вы хотите сказать: «Нет, нет, забери свой дар! Мы презираем его, мы раздавим его! Мы не нуждаемся в нем и, более того, хотим его уничтожить!»… Почему, почему, о афиняне, хотите вы нанести богине Афродите такое страшное оскорбление? Афродита никогда не обходила нас своими милостями. Напротив, она всегда помогала, благословляя наши поля, а главное — брачное ложе, соединяющее мужчину и женщину. Благодаря Афродите продолжается род человеческий. Поколение за поколением, приходят в этот мир афиняне. Красивых, сильных детей дарит нам богиня любви. Воинов, защищающих наши дома, жнецов, собирающих урожай. Супруг Афродиты спустился с Олимпа и учит нас создавать орудия труда и чудесные украшения. Мы ходим в храмы Афродиты, приносим ей в жертву голубей, курим фимиам на ее алтарях, благодарим богиню за помолвки, свадьбы, здоровых сыновей и дочерей. Мы просим у нее любовников, супругов, детей. И любви, Любви. — Гиперид был словно охвачен безумием, он бешено жестикулировал, из его глаз ручьями лились слезы. — Любви, которую мы собираемся умертвить и положить в темный склеп на веки вечные, отвергнув радости супружеского ложа, нежность, которая должна быть между мужчиной и женщиной! — Он вытер слезы и продолжал: — Ибо любовь правит вселенной. Эрос первым пришел в этот мир. Со светлой Эрато поем мы гимны, славя любовь и наслаждение, красоту и желание. Все это — дары Афродиты, а афиняне хотят плюнуть ей в лицо? Вовсе не из любви к Деметре, которая живет в дружбе с богиней любви и дарует нам пишу. Нет, из злобы, обиды, страха — страха, природа которого мне не понятна. А вы не страшитесь, что Афродита отвернется от афинян, которые нанесли ей такую обиду, лишит их радостей ложа и потомства? Она может наказать вас бесплодием. Лишь бессильные мужчины, примирившиеся со своей печальной участью, могут, находясь в здравом уме, решиться на такой шаг. Вы со спокойной душой сойдете в могилу бездетными? Вы хотите обидеть богиню, проводя ночь за ночью в одиночестве? Не страшитесь ли вы такой кары?.. Афиняне, вы видите: я так взволнован, что едва могу говорить. И когда я смотрю на чудесную красу, которую мы готовы оскорбить и растоптать, мое волнение вспыхивает с новой силой. Как, как можно такое сделать? Это недостойно истинных афинян! Что бы вы сказали, увидев человека, который с железным кайлом идет на прекрасную статую богини, желая нанести глубокие раны ее мраморному телу? Или острым шилом уродует отлитый из бронзы божественный образ, оставляя на нем глубокие борозды?! Вы бы решили, что этот человек — безумец. Вы бы попытались вырвать оружие из преступной руки. Разве нет? Значит, тем более нужно остановить этот акт бессмысленной жестокости и спасти красоту… Послушавшись Аристогейтона, мы покроем себя позором и оскорбим сразу двух богинь: Деметру и Афродиту. Какая дикая, ужасная мысль: обидеть божественную Дарительницу любви и смеха. Прошу вас, из милосердия, из любви к Справедливости и Красоте, из верности Афродите, отпустите эту женщину! Да не посмеет наша рука коснуться совершенного творения Афродиты, и давайте же славить богов, подаривших нам такую красоту!

С присяжными и зрителями творилось нечто невообразимое. Одни кричали, что поведение Гиперида неслыханно, другие (которых было не в пример больше) вытягивали шеи, стараясь рассмотреть обнаженную женщину, но не проронить ни слова из выступления ее защитника. Зрители и даже присяжные, трезвомыслящие архонты, вскакивали со своих мест и карабкались друг на друга. Фрина, нагая, облитая бледным осенним солнцем, была неподвижна, словно статуя (но те, кто стоял недалеко от нее, потом рассказывали, что она слегка дрожала). Даже самых нетерпеливых охватило благоговение, словно перед лицом божества.

Гиперид замолчал, но продолжал стоять. Аристогейтон и Эвфий брызгали слюной и отчаянно протестовали. Кто-то — среди них Эвримедонт и Ферамен — изрыгали проклятия в адрес женщины и Гиперида, кто-то кричал, чтобы они прекратили. Басилевс долго не мог утихомирить присяжных, чтобы задать традиционный вопрос. Какие-то мгновения — и Фрину оправдали подавляющим большинством голосов. Лишь несколько наиболее стойких духом (но не обязательно самых старых) не поддались чарам красоты, благоговению пред богиней и собственной жалости.

Когда стало ясно, что знаменитой гетере не угрожает смертная казнь, волнение лишь усилилось. Многие присяжные, не удовлетворившись вынесением оправдательного приговора, подбегали к ней, чтобы поздравить лично. Фрина, все еще обнаженная, с очаровательной любезностью отвечала каждому. Все мужчины вели себя с невероятной почтительностью, не смея коснуться ее обнаженного, сияющего, такого близкого тела, но Фрина сама одаривала рукопожатием или другим знаком внимания и признательности тех, кто желал этого. Никем не остановленная, прибежала служанка и накинула плащ на тело своей прекрасной госпожи. Но Фрина не ушла, пока не поговорила с каждым. Наконец, она взглянула на Гиперида, который, совершенно обессиленный, сидел на краю помоста, вытирая лицо. Они не коснулись друг друга, но долгий, красноречивый взгляд заменил им объятие — а потом Фрина удалилась. Богиня исчезла. Оскорбление Афродите не было нанесено.

XVII куклы и статуи

Разумеется, суд закончился неслыханным беспорядком. В то время как архонты поздравляли Фрину, другие граждане вопили и окликали ее, вставали на цыпочки и подпрыгивали. Особенно старались те, кто не сумел занять хорошее место и потому пропустил незабываемый момент разоблачения. Восклицаниям и разговорам не было конца. Большинство присутствующих испытывали облегчение и даже радость.

— Это вроде хорошей трагедии, когда, боясь, что главный герой умрет, сидишь как на иголках, а в самом конце приходит спасение. Будто история Алкесты, возвращенной из Царства Мертвых, — сказал какой-то мужчина.

— Что ж, — довольно ответил другой, — не знаю, окончен ли подсчет голосов, но готов поспорить на моего лучшего мула, что Аристогейтон с Эвфием не набрали и пятой части!

— Значит, придется им платить штраф, — возликовал кто-то. — Аристогейтон и без того в долгах. Вот будет веселье — выбивать из него денежки!

— Говорил я тебе, мальчик, надо было приходить раньше! — послышался брюзгливый голос старика, которого вел вниз по тропе юноша. — Мы стояли слишком далеко! И… о, эти старые глаза! Если бы ты вернулась ко мне, моя былая зоркость!

И все же никто из присутствующих, даже этот полуслепой старец, не жалел о том, что пришел.

Как бы то ни было, спасение Фрины обрадовало не всех. Аристогейтон, Эвримедонт и Эвфий были, надо думать, вне себя от гнева. Яростный рев Аристогейтона гремел над городом.

— Этот пес Гиперид! Пес, который гадит в священном месте! Он превратил суд в бордель, оскорбил Ареопаг! Как низко пали афиняне! Клянусь, я поквитаюсь с ним!

Те архонты, которые, устояв пред мольбами Гиперида и видением красоты, проголосовали за виновность Фрины, теперь страшно негодовали, а вместе с ними — и некоторые простые граждане. Эргокл, которому посчастливилось занять прекрасное место в первых рядах, выразил свое недовольство итогом слушанья, удостоверившись, что его слышат Фрина с Гиперидом.

— Мошенничество и ничего больше! — объявил он. — Какой позор! — Он повернулся к Ферамену, ожидая поддержки.

— Отвратительно, как это могли допустить? — с жаром согласился тот.

— Я проспорил кучу денег, — недовольно заявил Эргокл. — И Критон тоже. Какая жалость, ведь на самом деле ты, Критон, потерял мои деньги. Которые вы с Гермией должны мне. Не так ли? — обратился он к Филину. — Надеюсь, ты, Филин, ничего не проиграл на этом суде.

Филин промолчал, но вид у него был довольный. Ферамен, пораженный до глубины души, запротестовал:

— Разумеется, истинный афинянин не станет заключать легкомысленные пари на исход такого важного и серьезного события, как суд Ареопага!

— Насколько серьезным был сегодняшний суд — это большой вопрос, — с отвращением заметил кто-то. — Всех этих шлюх следует считать рабынями. Гетеры или дешевые уличные девки — какая разница?

— Именно, — согласился Ферамен. — Хотя они скользкие, как угорь. Даже нищие флейтистки знают пару-другую ловких трюков.

Эргокл рассмеялся.

— Истинная правда, — проговорил он, как обычно, излишне громко. — Так ведь. Филин? Прекрасные рабыни знают пару-другую ловких трюков. И вот теперь, поставив на то, что эту ужасную Фрину осудят, я потерял свои деньги. А они мне нужны. Мне нужны деньги, чтобы купить рабыню, пусть даже не прекрасную.

Филин отвернулся от грубияна, но Эргокл придвинулся к ним с Критоном, повторяя:

— Мне нужно купить рабыню — всего одну.

— Не трать деньги на рабынь, — посоветовал ему какой-то гражданин с кислым выражением лица. — Лучше удовлетворяй свои нужды в публичном доме. Там и то меньше глупости и низкого коварства, которыми буквально дышал сегодняшний спектакль.

— Вы должны, — сказал Эргокл, — нет, мы должны позаботиться о том, чтобы в деле Гермии не повторилось ничего подобного. Никаких обманов-уговоров! Пусть это будет настоящий суд над убийцей, пусть афиняне докажут, что они мужчины.

Это мнение разделял не только Эргокл.

— Позор! Это совершенно непозволительно, — произнес рослый мужчина, который, судя по его манере, явно привык повелевать. — Гиперид превзошел самого себя. Какая пошлость!

— Срам, да и только! Плакать перед всеми, рассуждать о любви! — согласился другой, свирепо хмурясь. — Такое сумасбродство порочит доброе имя Афин.

— Нужно побеседовать об этом с Ликургом, — твердо сказал рослый гражданин. — Мы подготовим предложение к следующему заседанию Экклесии и навсегда запретим подобные неуместные представления. Мы обязаны принять новый закон: просителю запрещается проявлять эмоции. Слезы, не говоря уже о громком плаче, лишают права продолжать речь. А еще защитник не должен состоять в любовной связи с подсудимым.

— Разве можно запретить мужу представлять интересы жены? — с сомнением спросил его друг. — Как бы тут не возникли осложнения, ведь защищать свою супругу — естественно для мужчины.

— По крайней мере, это должно касаться содержателей наложниц и покровителей шлюх.

— Наш долг, — сказал подошедший мужчина, — позаботиться о том, чтобы достоинству Афин никогда больше не наносили подобных оскорблений. Можно подумать, суд Ареопага — это общественная баня! Нет, решено, мы примем такой закон: всем участникам суда строго запрещено обнажаться!

Пока сердитые граждане обменивались мнениями, мы медленно спускались с Ареопага к Агоре по Элевсинской дороге, идя по которой (только в противоположном направлении) верующие попадают в священный Элевсин. Проходя мимо афинского храма Деметре и Коре, я взглянул на огромную, величавую статую богини. Она казалась столь доброй и щедрой, что я не мог не задаться вопросом, как эта нежная мать и великодушная покровительница рода человеческого может быть кровожадной и скорой на расправу? Зачем посылать людям горе, подобное которому пережила она сама? Но, без сомнения, Эвримедонт и его сподвижники нашли бы достойный ответ.

Когда мы спустились с холма и пришли на Агору, все, начиная с мелких торговцев зеленью и хлебом, возбужденно обсуждали последние новости. Проголодавшись после утренних событий, некоторые из нас остановились у прилавков; надо думать, торговки хлебом, скорчившиеся у своих печей, выручили сегодня немало. То тут, то там виднелись группки проституток, которые были вне себя от радости, что Фрина спасена. Конечно, в их словах не было и следа того недовольства, которое буквально распирало граждан, обдумывающих новые законы.

— Хвала Афродите! — восклицали все.

— Я пообещала богине свое лучшее украшение, если она спасет Фрину, — сказала какая-то девушка. — И теперь я отдам самое-самое лучшее! Ибо каждый мог лицезреть красоту и могущество нашей любимой богини.

— Я тоже молилась все утро, — сказала другая, и я вспомнил, что видел ее у Трифены. — А как это великодушно со стороны Фрины — ни словом не обмолвиться об остальных! Она всегда была доброй и благородной. Вот боги и пощадили ее! Хвала Деметре и Коре! Хвала Афродите и Эросу!

— Эросу, о да, Эросу! — почти с юношеским пылом воскликнул пожилой мужчина. Его приятное, еще не тронутое морщинами лицо сияло, словно к нему только что снизошла богиня красоты и радости. — Мне было видение, — сказал он своему спутнику, когда они остановились возле прилавка, чтобы перекусить хлебом и оливками. — Все изваянные мной женские фигуры были одеты. Даже статуя, которую безумный кузнец задушил золотом, — даже она ничто по сравнению с тем, что я сделаю теперь. Если отпущенных мне дней хватит, чтобы воплотить в жизнь этот замысел, я сотворю чудо. Я создам новую статую, совершенно новую, в честь Фрины. Из самого лучшего мрамора высеку я Афродиту, обнаженную, а Фрина будет моей натурщицей.

— Ох, Пракситель, — с набитым ртом возразил его спутник. — Ни один афинянин не купит статую, которая так оскорбит великую богиню.

— Это не оскорбление, а великая честь. Совершенная красота предстанет во всем своем блеске. Думаю, я смогу найти покупателей. В недавно освобожденных и стремительно богатеющих греческих городах на побережье Азии большой спрос на творения афинских мастеров. В храм на острове Кос нужна статуя.

— Обнаженная! — фыркнул какой-то мужчина, который беседовал со своим другом возле лавки кожаных изделий. — Показывать обнаженное женское тело, словно мы животные или варвары! Нагая женщина посреди афинского собрания — позор!

— Да, — согласился его собеседник, вертя в руках кожаную сандалию. — Бесстыдство. Наверное, ее нужно наказать. Хорошенько отшлепать.

— Я думал, что умру от возмущения, — заявил первый брюзга. — Просто умру на месте, когда Фрина обнажила грудь — обе, полностью — среди бела дня, на глазах у всех!

— И ягодицы, — добавил второй. — Надеюсь, ты как следует рассмотрел ее зад. Очаровательный! Воплощенная элегантность!

— Этот суд, — вмешался в разговор властный гражданин плотного телосложения, — этот суд над Фриной превратил Афины в посмешище. И чего ради? — он всплеснул руками, словно в горьком изумлении. — Чего ради, я вас спрашиваю? Ради кучки дырок, выставленных на продажу? Гиперид, который развел сопли из-за шлюхи, залил слезами свою седую бороду! Отвратительно. Мы должны загладить эту досадную ошибку правосудия, позаботившись о том, чтобы Гермия-отравительница получила по заслугам. Видит Зевс, нельзя терять рассудок из-за каждой женщины! Гермия не должна избежать законного возмездия!

— Но, — возразил Феофраст, который только что подошел, — я не вижу здесь логики, если только два этих дела не связаны друг с другом.

— А кто тебя спрашивал? — отрезал плотный гражданин, наградив непрошеного собеседника недружелюбным взглядом. — Я отвечу, хоть и не уверен, что ты этого заслуживаешь. Связь в том, что Гермия — еще одна дурная женщина.

— Кроме того, — прибавил мужчина с окладистой, черной бородой, — вы не должны забывать, что Гермия, как и ее первый муж, поддерживает македонцев, наших врагов.

— Но Фрина не особенно благоволит македонцам, — с улыбкой заметил Феофраст.

— Она родом из презренной Феспии. Все феспийцы — змеи. Живут среди своих убогих полей-огородов и завидуют жителям больших городов. Феспийцы участвовали в разгроме Фив, который учинил Александр. Но, повторяю, кто тебя спрашивал?

— Осторожно, — пихнул его локтем плотный гражданин. — Вокруг полно македонцев.

Он бросил красноречивый взгляд в сторону Аристотеля. Феофраст передернул плечами и присоединился к нам.

— Какие страсти, — бросил он и довольно сурово посмотрел на Основателя Ликея. — Не ты ли, о Аристотель из Стагира, надоумил Гиперида сделать это — обнажить женщину?

— Не считаю нужным отпираться. Положение требовало решительных мер.

— И ты, простой ритор, посоветовал ему рыдать и неистовствовать столь возмутительным образом? О Аристотель, — я едва верю собственным ушам! Ты изменил Разуму. Ты, который учил нас презирать людей, легко поддающихся влиянию «дешевых страстей и трескучих фраз», — это ведь твои слова. Кто бы мог подумать, что ты встанешь на сторону эмоций, любви к сенсациям, полного отсутствия разума? Вопиющего бесстыдства, противоречащего всем принципам афинской Конституции! Никогда в жизни я так не удивлялся!

Аристотель выслушал эту отповедь, сохраняя полную серьезность, но с ответом не спешил. Мы воздержались от дальнейших разговоров, поскольку (как запоздало понял Феофраст) со всех сторон были окружены людьми. После долгого стояния на одном месте мне была необходима хорошая прогулка, и я предложил немного проводить Аристотеля и Феофраста, которые направлялись в Ликей. Кроме того, пока Феофраст был настроен критически, присутствие третьего лица казалось нелишним.

Когда мы выходили из города сквозь ворота Диохара, нам встретился человек — точнее говоря, этот человек нагнал нас. Похоже, он бежал и, будучи в преклонных летах, совсем запыхался. Он не принадлежал к числу моих друзей или друзей Аристотеля, и все же казался смутно знакомым. Морщины, избороздившие чело, усталый взгляд, бледность, бесстрастное выражение, за которым страдальцы пытаются спрятать душевную муку… Да, теперь я его узнал. Дядя Гермии, Фанодем.

— Ох, господин! — кряхтел он. — Ох, господин!

— Да? — мягко отозвался Аристотель. — Не спеши, отдышись. А потом прогуляйся с нами.

— Нет времени, — сказал тот, еще не вполне восстановив дыхание и, тронув Аристотеля за локоть, кивнул на темный угол между воротами и выступом городской стены. Не далее чем сегодня утром Аристогейтон упоминал такие уголки, неизменно грязные и дурно пахнущие, но зато обеспечивающие относительную защиту от посторонних глаз. Загороди мы с Феофрастом Аристотеля и Фанодема, они могли бы говорить, совершенно не опасаясь, что их подслушают случайные прохожие.

— Ты мудр, о Аристотель, — начал Фанодем. — Мне сказали — не важно, кто, — что ты спас жизнь Фрины.

— Ты любезно преувеличиваешь мои скромные заслуги, — возразил Аристотель. — Это сделал не я, а Гиперид. Не говоря уже о самой Фрине.

— Помоги нам, пожалуйста, — взмолился Фанодем. — Помоги хоть чем-нибудь. Я не знаю, что делать. Некогда меня уважали, — с горечью добавил он. — И даже почитали. За знание религиозных обрядов и правил мне пожаловали золотую корону. Я всегда трудился на благо Афин и Аттики. Я, не скупясь, делал пожертвования на священный источник Амфиар. Я написал свою «Историю».

— Твой вклад в процветание Афин бесценен, — молвил Аристотель. — Это всем известно.

— Я был уважаемым человеком, сам Ликург охотно возносил мне хвалы. А нынче старые друзья отворачиваются от меня один за другим. Да что там говорить, прохожие — и те бросают на нас косые взгляды. Все расходы: содержание Гермии, плата стражам и тому подобное — легли на мои плечи, а еще жертвы, которые пришлось принести, дабы умилостивить богов, разгневанных нашим случайным появлением на Агоре. А между тем, должники не спешат расплачиваться со мной. Возможно, они считают, что меня тоже приговорят к смертной казни, и тогда платить не придется совсем! Я прошу тебя о помощи не только ради Гермии, но и ради себя самого, ради моей жены и моей семьи. Боюсь, нам придется несладко, если Гермию осудят. А как все усложняет исчезновение Клеофона!

— Понимаю, — сочувственно проговорил Аристотель.

— Люди высказывают самые дикие предположения о том, что могло случиться с мальчиком, и обвиняют Гермию — о, в чем только ее не винят! Послушать некоторых, так она сварила его в кипящем масле, а кости съела — не иначе! Но, боги, она же невиновна! Помоги нам оправдать ее.

— Мне не совсем ясно, чем именно я могу вам помочь, — неуверенно сказал Аристотель.

— Как насчет публичного дома и его хозяйки? Свалить на нее вину не составит труда! Мы скажем, что Ортобул умер в борделе, где его, собственно, и нашли. Его убили там, наверняка там. Не в родном же доме! Это совершенно исключено. Придерживайся такой версии, и не ошибешься. Да, и если узнаешь хоть что-то о пареньке, дай нам знать.

— На это можете рассчитывать в любом случае, — отозвался Аристотель. Он ободряюще сжал руку старика и добавил: — Сожалею, что не могу сделать больше. Но что смогу, я сделаю. Однако надейтесь на себя. Хорошенько подготовьтесь к суду. Обратитесь к профессиональному ритору. Критон — серьезный противник, на чьей стороне огромное преимущество — молодость: люди простят ему любые ошибки, и грубость, и вспышки злобы.

— Уж конечно, — ответил Фанодем. — Неблагодарный! А ведь Гермия была второй матерью и ему, и Клеофону! Казалось, это такой хороший брак. Уж лучше бы она оставалась вдовой Эпихара!

Фанодем уныло поплелся обратно в город, а мы, миновав ворота, очутились среди деревьев. В это время года листья уже начинали облетать. С высокого, круто уходящего в небо холма Ликабет дул легкий ветерок, и мягкое журчанье ручейка, бегущего по его склону, приятно разносилось в воздухе.

— Несчастный! — сказал вдруг Аристотель.

— Похоже, ни для кого не тайна, что ты предложил свои услуги Гипериду, — молвил Феофраст. — Не уверен, что это хорошо. Я и представить не мог, насколько далеко ты зайдешь. Что, боги милосердные, заставило тебя ему помогать?

— Ну, Гиперид, в конце концов, не Эвримедонт. Нет. — Аристотель резко остановился и посмотрел куда-то вдаль, словно сквозь вершину горы. — После того, что случилось минувшим летом, — вы помните этот оскорбительный эпизод — я сам был уверен, что никогда больше не буду с ним говорить. Но обстоятельства зачастую оказываются сильнее нас. Обвинение Фрины было лишь частью заговора против афинян, и не в последнюю очередь — против некоторых влиятельных граждан. Это все равно, что избить собаку на глазах у льва. И хотя у Фрины немало знакомств в высших кругах, она показалась легкой добычей.

— Я смотрю на это дело несколько иначе, — не согласился Феофраст. — Я не услышал ни одного доказательства ее невиновности. Честно говоря, для меня очевидно, что она совершила именно то, о чем говорили юноши-свидетели. Короче говоря, святотатство.

— Да. Быть может, я причастен к спасению женщины, которая виновна в святотатстве, какой бы смысл ни был вложен в это слово, — признал Аристотель. — Обвинение в «святотатстве», которым так легко злоупотребить, меня не волнует. Именно его предъявили Сократу. Люди часто используют его в неприкрыто — да будет мне позволено так выразиться, — неприкрыто политических целях. Я не утверждаю, что мой поступок был лучшим из всех возможных. Я просто действовал, согласно непредвиденным обстоятельствам. Общие принципы, примененные к конкретной ситуации и конкретному времени. Это и есть политическая активность. Вы должны понять, вы оба, — он двинулся дальше, — ничего не закончилось бы с казнью Фрины.

— Почему нет? — спросил я.

— Потому что Фрина — это образ, символ и симптом. Ее смерть стала бы всенародным зрелищем. Уничтожив эту женщину, не в меру распетушившиеся патриоты со своими религиозными сторонниками во главе с Эвримедонтом преисполнились бы гордости и сознания собственного могущества. С чем можно сравнить такую метаморфозу? Это все равно что… О! Все равно что младенец, который за одну ночь превратился в грозного воина с мечом. Такие вещи происходят очень быстро. И тогда эти люди, неожиданно дорвавшись до власти, смогли бы беспрепятственно обвинять граждан и прочих афинян в святотатстве, а то и просто угрожать, что подобное обвинение будет предъявлено. Любого — к примеру, человека, излишне тепло относящегося к Македонии, — можно поставить на колени таким образом. Начни олигархи убивать — их уже не остановишь. Правление Тридцати Тиранов — яркий тому пример.

— Значит, — сказал Феофраст, по-прежнему неодобрительно, — ты оправдываешь сегодняшнее тошнотворное зрелище, которое стало возможным не без твоего участия? Гражданин, разменявший седьмой десяток, рыдает над своими убеждениями! Признавайся, какую именно роль ты сыграл в этом позоре.

— В назначенное время я встретился с Гиперидом. Это было краткое свидание, полное недоверия и неприязни как с моей, так и с его стороны. Гиперид едва ли питает ко мне большую любовь, учитывая то, что он оскорбил меня до глубины души, и прекрасно об этом знает. Он, однако, был сильно опечален и мог думать лишь об участи Фрины — женщины, которую он, можно сказать, обожает, с которой его связывают радости ложа и узы дружбы.

— Для него эта женщина — явно нечто большее, чем просто порна.

— Гиперид не лгал, говоря, что за самого себя молил бы с неменьшей страстью. Он пошел бы на все, лишь бы спасти ее. Образ человека с киркой, атакующего чудесную статую — это моя находка. Думаю, вспомнив нанесенное мне оскорбление, он понял иронию — или еще поймет. По крайней мере, он не погнушался воспользоваться этой идеей.

— Но одно дело — говорить о статуе, и совсем другое — срывать с женщины одежду!

— Помнишь, Стефан, в начале прошлого лета — еще до этого ужасного случая — я придумал для Гиперида линию защиты одного человека, обманутого продавщицей духов и косметики: а именно, продемонстрировать ее прелести, чтобы судьи поняли, как она заставила бедолагу подписать фальшивый договор. И теперь я предложил ту же стратегию, но для достижения прямо противоположного эффекта. Но только если не останется иного выхода. Помните это. Я посоветовал обнажить Фрину и вознести хвалу Афродите. Именно так он и поступил, когда стало ясно, что дело почти проиграно.

— Вот так поборник разума и справедливости! О Аристотель, выходит, Гиперид — всего-навсего покорный актер, а ты — хорег, которого мы должны благодарить за этот спектакль!

— Но спектакль удался на славу! — вставил я. — Как мне повезло с местом! Многие ушли с этого суда довольными.

— Аристотель, скажут ведь, что ты попросил Гиперида сорвать покрывало… нет, сорвать одежду с его наложницы, просто потому, что хотел хорошенько ее рассмотреть.

— Погоня за личной выгодой — последнее, в чем меня можно обвинить, — возразил Аристотель, — ибо я вынужден был стоять далеко позади, да и глаза мои уже не те, что прежде. Но я осмелюсь согласиться со Стефаном: многие ушли с суда в замечательном расположении духа.

— А многие — нет, — ответил Феофраст. — Этот спектакль не имеет ничего общего с правосудием. Как, хотел бы я знать, наши судьи объяснят вынесенный вердикт супругам?

— Казнь женщины тоже не имела бы ничего общего с правосудием, — стоял на своем Аристотель. — Фрина совершила глупость, и рациональные доводы — как в деле Эсхила — были правильной линией защиты.

— Но ты, Аристотель, должно быть, и сам видишь одно досадное следствие этого суда, — не мог не сказать я (очевидно, критичность Феофраста оказалась заразной). — Нежданная победа Фрины настроила всех против Гермии.

— Да, правда, — согласился Феофраст. — Помните гражданина, который заявил, что теперь, мол, надо сделать все, чтобы Гермия не спаслась? Они не успокоятся, пока не добьются смертного приговора. Не скажу, что ты сильно облегчил ее положение!

— Может, и не облегчил, — спокойно отозвался Аристотель. — Однако победа Аристогейтона лишь придала бы уверенности Критону и его новым друзьям, а сторонников Гермии, наоборот, устрашила бы. В этом случае у Критона было бы гораздо больше шансов добиться своего.

Аристотель остановился и повернулся к нам:

— Взгляните правде в глаза: для Гермии что победа, что поражение Фрины одинаково плохи. Однако им не удалось выиграть процесс против Фрины — сколько бы меня тут ни упрекали. — Он мельком улыбнулся Феофрасту. — Это важно. Они потерпели поражение. При всем своем бахвальстве, они могут проиграть, и люди это знают. В противном случае у несчастной Гермии и ее дяди, скорее всего, не осталось бы ни единого друга или свидетеля.

— И ты собираешься выполнить просьбу Фанодема? — осведомился Феофраст.

— Поскольку Аристотель принимал такое горячее участие в судьбе Фрины, причем, главным образом, тайно, — заметил я, — с его стороны было бы разумнее не лезть вдело Гермии.

— Твой совет мудр, Стефан. Но, вероятно, я слишком любопытен — или встревожен, — чтобы ему последовать. Кроме того, нельзя забывать о судьбе юного Клеофона. Где он? Его необходимо разыскать. Предположение Фанодема о том, что Ортобула убили в борделе или в доме по соседству не кажется мне убедительным. Впрочем, даже если он прав, это нужно доказать. Думаю, мне стоит снова наведаться в дом Ортобула.

— На меня не рассчитывай, — решительно заявил Феофраст. — Пустая трата времени, я лучше дам урок или займусь своими растениями. Должен сказать, я нахожу это в высшей степени неприличным. Ползать по полу, обнюхивать тюфяки! Фу!

— Я с радостью составил бы тебе компанию, — сказал я Аристотелю, не обращая внимания на Феофраста, — но не сегодня. Мне нужно пойти на Агору и купить что-нибудь на обед. Я пойду с тобой завтра.

— Вы оба совершенно неисправимы, — вздохнул Феофраст.


На следующий день, в то время, когда большинство людей делают покупки на Агоре, мы с Аристотелем встретились возле особняка Ортобула. Вместе мы вошли во двор и направились к дому мимо статуи Гермеса. Думаю, в глубине души мы оба ожидали увидеть малышку Хариту, сидящую на пьедестале, но ее не было. И опять нас встретил чопорный старый привратник, который нынче казался еще более растрепанным и опечаленным, будто согнувшимся под тяжестью бед его семьи.

— Полагаю, ты узнаёшь меня, — молвил Аристотель, все же назвав наши имена. — Мы бы желали побеседовать с Критоном.

— Хозяина нет, — ответил слуга таким ровным и бесцветным голосом, будто каждое слово давалось ему с огромным трудом.

— Я бы хотел оставить ему записку. С твоего позволения, мы зайдем в андрон, совсем ненадолго, и я напишу пару слов на моей восковой табличке.

Этот маневр оказался успешным. Без лишних вопросов слуга повел нас в хозяйскую комнату и зажег лампу, хотя было довольно рано, и мы отлично видели друг друга. Аристотель вынул таблички и начал писать. Я глазел по сторонам, будучи не вполне уверен, что именно я рассчитываю найти. Я заметил, что в нише, где раньше едва помещались две мраморные нимфы, теперь стояла маленькая бронзовая копия знаменитого Гермеса. Да, Харита ведь что-то говорила про другую статую.

— Вижу, здесь теперь новая статуя, — заметил я, обращаясь к привратнику. — А что с нимфами?

— С нимфами, господин?

— С юными мраморными особами, которые раньше стояли в этой нише. Забавно, что вещи оставляют следы на стенах, — продолжал я. — Словно тень, только наоборот, если ты понимаешь, о чем я. Очертание статуи светлее и чище запыленного фона. Эта статуя меньше прежней.

Мы с Аристотелем взглянули на нишу, где некогда танцевали рослые мраморные нимфы.

— Всем иногда хочется перемен, господин. Эти мраморные нимфы принадлежали моему прежнему хозяину, Эпихару. Каждую весну статую выносили во двор нашего загородного дома, а потом перевезли сюда. Мы решили проверить, как она будет смотреться в этой комнате, а потом господин Критон велел убрать нимф прочь. Вы правы, эта ниша была для них маловата. Кроме того, во времена горестей и траура не пристало уставлять комнаты безделушками. Не думаю, что здесь будут устраивать пиры. — Вздох старика, казалось, мог бы разжалобить камни.

— Вестей от Клеофона по-прежнему никаких? — как бы между прочим спросил Аристотель, однако таблички отложил.

— Нет. Ох, нет, — старый привратник заломил руки. — Дурной мальчишка! Удрать в такое время!

— Ты, видимо, познакомился с ним лишь недавно, верно? — продолжал расспросы Аристотель. — Поскольку ты появился в этом доме вместе с Гермией, Критон и Клеофон для тебя почти чужие. Возможно, ты лучше понял бы мальчика, если бы знал его с колыбели.

— Истинная правда, господин, — слуга явно не желал перечить Аристотелю. — Но все мои мысли о госпоже, ей так навредила вся эта история.

— Возможно, — предположил я, — мальчик это понял и потому боится возвращаться.

— Вполне вероятно, — подхватил Аристотель. — И если бы можно было передать ему весточку, как-нибудь приободрить…

— Вам виднее. Только как передать-то? — В тоне привратника зазвучала неуверенность. — Но это еще не самое плохое… — Он понизил голос. — Иногда Критон говорит, что брат вернется, а иногда вдруг заявляет, что его похитили. А хозяйка думает, что это сделал Эргокл. Так мне кажется.

Я вздрогнул:

— Это она сказала?

— Не совсем. В комнате были и другие люди. Я понес хозяйке одежду и всякое такое, а там оказались стражи и Фанодем. И она сказала, чтобы, если придет Эргокл, мы сделали все, что он захочет. Я помню это «все».

— Любопытно, — протянул Аристотель.

— Но ничего не выйдет. Мы все поседеем от горя, а Клеофон так и не найдется. По-моему, ничто в этом мире не бывает, как надо. Мы даже не знаем, жив ли он. А если умер, а я думаю, что так и есть, не похоронить его — позор для семьи.

— Да-да, — согласился я. — Но никакого позора нет, если это не получается сделать немедленно. Во время войн и беспорядков умерших редко хоронят сразу.

— Когда людей хоронят, их кладут в землю. И они уже больше не встают, — послышался странный, тоненький голос. Я оглянулся, но вокруг никого не было. Тогда я посмотрел вниз и увидел маленькую Хариту, которая незаметно вошла в комнату.

— О Харита, дочь Эпихара! — воскликнул привратник. — Ты прекрасно знаешь, что не должна здесь быть! Эта комната для мужчин. Кроме того, тебе нельзя ходить по первому этажу без кормилицы…

Девочка пропустила эту тираду мимо ушей:

— А им придется хоронить Клеофона?

— Нет, нет, — успокаивающе проговорил я.

— Если он умер, они должны, — настаивал ребенок.

— Давай будем надеяться, что в настоящий момент нет необходимости в похоронах, — предложил Аристотель.

Девочка подняла на него глаза.

— Я хочу к маме, — с упреком проговорила она.

— Я знаю. Наберись терпения. Однажды твоя мама обязательно придет или пошлет за тобой. Но сейчас нам всем очень нужно выяснить, где может быть Клеофон. Ты знала его хоть немного? Что он любил… любит делать?

Малышка пожала плечами:

— Он любит бегать и играть в войну. Ему нравилось в поместье — он хочет купить собственное, когда вырастет. А еще он любит лошадок, но меньше, чем Критон. Критон хочет покупать много-много лошадок и править колесницей на Олимпийских играх. Клеофон любит мулов, очень сильно. Когда он приходил вместе с долговязым, мы смотрели на мулов. Я погладила одного.

— Очень хорошо, о Харита, дочь Эпихара. Я начинаю лучше понимать этого мальчика. Что еще? Что еще он любит делать?

— Играть в бабки. Иногда он позволял мне играть с ним. А еще он любит свежий хлеб и блины с медом, и я тоже.

— И я, — признался я.

Не обращая внимания на беспокойство старого привратника, который пытался спровадить ее из комнаты, единственная дочь Эпихара уселась на скамеечку для ног возле хозяйского кресла.

— Тебе понадобится одежка, дорогая, чтобы идти на похороны, — сказала малышка. Я испугался, а потом понял, что она обращается к кукле. Та беззаботно махала глиняными руками, хотя очень страдала от недостатка одежды. Единственной деталью ее туалета была узкая жеваная тряпка, обмотанная вокруг шеи. Харита развязала эту грязную ленту, словно готовясь переодевать свою питомицу.

— Не хочу опять на похороны! — пропищала кукла и протестующее подняла руки.

— Но если все пойдут, то и тебе придется, — взрослым тоном сказала Харита. Мы найдем госпожу дочь и оденем ее, а потом все вместе пойдем. Так делают, когда кладут в землю умертвенного!

— Нет! — упрямилась кукла. — Оставь меня в покое. Уходи! Я посплю. Ты просто расскажешь, что было на похоронах. Я не хочу одеваться. Я должна присматривать за моей маленькой.

Тут еще одна кукла, величиной в половину моего большого пальца и сделанная из куска печеного теста, подняла отчаянный крик:

— Не уходи, мамочка, не уходи!

— Это Артимм? — спросил я, с любопытством глядя на замызганную куклу из теста. Я только что вспомнил, что, когда мы были здесь в прошлый раз, девочка повторяла: «Я не могу найти Артимма. Я хочу найти Артимма».

— Нет! — презрительно фыркнула девочка. — Артимм совсем взрослый. Он лысый! — Она снова занялась своими игрушками и стала укачивать самодельную куклу. Ее взрослая мама ревниво лягалась.

— Ай-ай! — сказала Харита. — Что же с тобой делать?

И она погрозила пальцем непослушной кукле, которая отважилась на последний, едва заметный пинок.

— Кирена идет! — укоризненно сказал привратник. — Вот она тебе сейчас даст!

Его слова оказались пророческими: в комнату влетела Кирена.

— Харита! Что за непослушный ребенок! Пойдем, поросенок ты эдакий!

— Я хочу остаться, — заявило дитя. — Куколка хочет остаться и поискать дочь.

— Незачем тебя искать! Ты и так здесь! Бери куколку и пошли. Пойдем, пойдем! Не к лицу приличной девочке разговаривать с незнакомыми господами, да еще в андроне. Пошли, госпожа. И веди себя, как положено воспитанной девочке из хорошей семьи.

— Я приличная девочка! — возразила Харита, но тут властная кормилица резко вздернула ее на ноги. — Ой, нет! Моя девочка! Ей будет больно! Ой, не наступи сюда! Моя маленькая…

С горестным лицом она подобрала полураздавленные крошки, в которые превратилась «маленькая» под ногой кормилицы. Нижняя губа Хариты задрожала, и девочка разразилась слезами.

— Ну-ну, детка, не поднимай столько шума вокруг грязной корки!

— Моя маленькая! Маленькая умерла. А моя девочка ушиблась. — Харита подняла с пола куклу со сгибающимися руками и ногами — она упала, когда Кирена резко заставила свою питомицу встать. — Ну тихо, тихо, — успокаивала она куклу, которая, похоже, ничуть не пострадала и безмятежно смотрела на хозяйку из-под золотистых, по-взрослому причесанных волос, разделенных на прямой пробор, как у Фрины.

— Перестань вести себя как малое дитё! — проворчала Кирена. — Ничего твоей кукле не сделалось. А вы, господа… — Кирена с глазами, мечущими громы и молнии, осмелилась не просто обратиться к нам, но обратиться с упреком. — Не след вам, знатным афинским гражданам, еще больше позорить нашу семью и позволять маленькой девочке приходить и развлекать вас. Поверьте, она совсем не из тех, не так ее воспитывали! А потому, если вдруг — упаси Геракл! — вы явитесь снова, держитесь подальше от маленькой хозяйки! Уж простите за неучтивость, но я родом из горного племени Атласа, а мы всегда говорим то, что думаем. Если придете опять, даже не вздумайте искать встречи с дочерью Эпихара. Не зовите ее, а если она придет сама, отошлите и не пытайтесь втянуть в разговор. Это опасная игра для женщины в любом возрасте.

И крепко зажав ручку Хариты в своей, она с достоинством выплыла из комнаты, вместе со строптивой подопечной и ее полуголой куклой.

— Вы уж простите старую женщину, господа. Кирена была няней Гермии, — печально сказал привратник. — Хотя доля правды в ее словах есть, я ведь и сам велел дочери Эпихара уйти. Разумеется, велел.

— Я слышал это собственными ушами, — успокаивающе проговорил я.

— Прошу прощения за все неудобства, которые мы причинили. Помирись с Киреной, — с этими словами Аристотель вложил в руку привратника два обола и восковую табличку с посланием для Критона.

— Что ты ему написал? — спросил я, когда мы, закрыв за собой калитку, вновь оказались на улице. К счастью, на этот раз ни Ферамен, охотник за свидетелями, ни кто-либо другой не оказался у нас на пути.

— Да так, несколько учтивых, формальных слов. Что я, мол, буду счастлив оказаться полезным в поисках Клеофона и с удовольствием побеседую с ним, особенно если он что-то знает о местопребывании мальчика и о том, когда именно тот исчез. Не думаю, правда, что Критон ответит.

— У меня есть одна идея, — сказал я. — Знаю, это совсем слабая улика. Но девочка сказала, что ее сводный брат любит блины с медом. Когда я — по твоей просьбе — расспрашивал людей в доме Манто, они твердили, что ничего не знают о Клеофоне. Тем утром девушки как раз подкреплялись блинами с медом. Мета, как мне сказали, уже позавтракала. И все же один блин на горячем подносе куда-то понесли. Вот тебе и маленькая загадка: кому он предназначался? Я думал, может, Манто, но она вскоре появилась на кухне и сказала, что так и не успела поесть. Как я и говорил, она прервала наш разговор и всех разогнала. Не было никакой возможности продолжать расспросы. А когда я пришел к тебе, следом явился Феофраст, потом Архий, и я не стал вдаваться в подробности. Но этот блин до сих пор не выходит у меня из головы. Вдруг Клеофон прячется в борделе у какой-нибудь девушки?

Аристотель, мерявший шагами комнату, остановился.

— Отлично, Стефан. Конечно, этой улики недостаточно, и полагаться на нее опасно. Но и она может привести нас к разгадке. И все же, даже если мальчик был в публичном доме в тот день, это еще не значит, что он до сих пор у Манто. Возможно, ему там помогают и даже передают деньги — но от кого? Рано или поздно его должны куда-то перевезти. Вопрос — куда? Насильно ли, а может, по собственной воле?

— Принимая во внимание угрозу, которую мы слышали от Эргокла, — произнес я, — легче всего предположить, что мальчика похитили, а теперь вымогают у Гермии деньги.

— Многие факты говорят в пользу такого объяснения. Однако похитителям сначала пришлось бы спрятать мальчика где-то в Афинах, а потом увезти, чтобы спрятать или убить. Что убивать, что хоронить — гораздо легче в сельской местности. Маленькая Харита права, если Клеофон мертв, его тело должны были предать земле.

— Кстати, Аристотель, по-твоему, это правильно — лгать малышке, обещая, что она увидится с матерью?

— Я не лгал, Стефан. Рано или поздно Харита определенно увидится с матерью. Либо Гермию освободят — тогда все ясно. Либо ее приговорят к смерти. Не настолько же бессердечны афинские власти, чтобы отказать дочери гражданина в возможности попрощаться с родными. В том числе, с дочерью. Так что Харита обязательно увидит мать, по крайней мере, один раз.

— Какой ужас!

— Да уж. Мне жаль ребенка. Особенно если учесть, как я благодарен маленькой Харите за бесценные сведения, которые она нам сообщила. В прошлый раз она сказала, — ценный намек, а мы, недотепы, пропустили его мимо ушей, — что из андрона убрали некую скульптуру. Мраморную статую, которая слишком велика для отведенной ей ниши. Так странно, когда-то статуи воздвигали на улицах, в религиозных целях, а теперь их переносят в дома! Но в андроне Ортобула раньше была другая статуя, которую мы не видели. Полагаю, кто-то воспользовался ею и пожелал, чтобы это осталось незамеченным. И вот статую унесли, а вместо нее появились нимфы.

— Ты понимаешь, что это говорит против Критона? Есть и кое-что еще. Он яростно обвинил Филина в любовной связи с Гермией, устроив громкий скандал! А теперь они снова друзья и вместе готовятся к суду. Как Филину удалось вернуть расположение Критона, спрашиваю я себя. И вот ответ: возможно, Филин снабжает его деньгами, помнишь все эти «закрытые торги»? Критону ведь нужно чем-то платить похитителям своего брата.

— Быстрое примирение Критона и Филина — интригующая тайна. Очень похоже, что Критону нужны деньги, а собственностью отца он распоряжаться пока не может.

— Статуи — свидетельство против Критона. Он — хозяин дома, и может когда угодно приказать внести или вынести любую вещь. Но… нет, я не могу поверить. Это же еще хуже, чем поступок Эдипа! Нимфы плохо смотрелись, вероятно, у Критона просто хватило вкуса убрать их отсюда.

— И заменить невзрачным, слишком маленьким Гермесом. Светлый силуэт на стене — отличное наблюдение — указывает на размеры самой первой статуи. Той, чье место заняли мраморные дамы в пышных одеяниях.

— Ты хочешь сказать, что пропавшая статуя была орудием убийства? Нет. Конечно, мраморной или бронзовой скульптурой можно убить человека. Но Ортобул погиб иной смертью — я же видел его тело.

— Нет-нет. Его отравили цикутой. Я доверяю твоим глазам. Но Ортобул умер не там, где было найдено его тело. И сейчас я склоняюсь к мысли, что Ортобула не было в доме, когда с ним говорил Клеофон.

— Что ты имеешь в виду? Он же сказал мальчику…

— Мальчик увидел человеческую фигуру на кушетке и услышал: «Ступай, мальчик, дай отцу немного вздремнуть». Эти слова были произнесены сонно и невнятно. Клеофон был уверен, что говорил с отцом и что отец велел ему уйти. Но сегодняшняя игра Хариты, ее кукольное представление открыло мне глаза. Она говорила за куклу и даже двигала игрушечными руками. Это же не значит, что кукла живая, просто Харита дарит ей искусственную жизнь. И тут я понял, хоть и поздновато, что кто-то легко мог положить на кушетку статую, прикрыть одеялом и говорить за нее, спрятавшись в темной комнате.

— Нечто вроде спектакля? Игра, создание образа?

— Именно так. Ты понимаешь, что отсюда следует? Заговор. Причем заговорщиков, судя по всему, было несколько. Пока один занимался Ортобулом — то есть убивал его — где-то вне дома, другой уложил статую, вероятно, с помощником, и разыграл этот маленький спектакль.

— Получается, убийство было тщательно спланировано.

— О, но это ясно и так. Едва ли дерзкий убийца, который действует без подготовки, остановит выбор на цикуте.

— Но мы по-прежнему не знаем, кто этот убийца.

— И еще мы не знаем, где Клеофон. Связано ли его исчезновение с заговором против Ортобула? Может, мальчик слишком много знал? Или мы имеем дело с двумя разными преступлениями? Или он просто-напросто сбежал? Разумнее всего предположить, что убийство Ортобула и пропажа Клеофона как-то связаны. Полагаю, Архий, с его страстью к заговорам, как раз работает над этой версией.

— Но — Гермия? Если Ортобула убили не дома, как предполагает Фанодем, это может ей помочь. Хотя семейный заговор точно не говорит в ее пользу.

— Вот именно.

XVIII Папина дочь

Аристотель не без оснований полагал, что дела Гермии и ее семейства плохи. Но насколько именно — это нам еще предстояло узнать. Посетив дом Ортобула, мы с Аристотелем пошли на Агору и, прогуливаясь к воротам Диохара, вдруг услышали какой-то шум в двух шагах от нас, возле бронзовых статуй Героев. Там обычно вывешивают объявления, провозглашают обвинения, сообщают о помолвках, и потому это место любят те, кто желает быть в курсе городских новостей.

Мы пробрались в самый центр гудящей от возбуждения толпы.

— Что случилось? — спросил я.

— Тише! Говорят, новое обвинение в убийстве! — ответил какой-то зевака.

Подойдя к ограде памятника, мы увидели двух мужчин, которых хорошо знали и недолюбливали: Ферамена, напыщенного охотника за свидетелями, и коротышку Эргокла, неугомонного врага Ортобула. Странная пара, удивился было я, но потом решил, что Эргокл, по-своему проницательный, обрел в лице Ферамена надежную поддержку. Ферамен, временно оставшись без дела после вынесенного Фрине оправдательного приговора, жаждал найти применение своему пылу, и, наверно, Эргоклу не составило большого труда втянуть его в очередное предприятие.

— Наш долг — поиск Справедливости, — услышал я голос Ферамена. — Справедливость — редкая гостья в Афинах. Как раз недавно ее отвергли ради выводка шлюх и танцовщиц. Любой свидетель — свободнорожденный, — который согласится предоставить сведения о коварном похищении юного Клеофона, будет вознагражден.

— Я разделяю твою тревогу, — встрял Эргокл, — и тоже требую, чтобы с этой семейкой поступили по справедливости. От Гермии и ее бессердечных, коварных родственников добра не жди.

— Кроме того, — продолжил Ферамен, — мы должны приложить все силы к спасению Клеофона, если несчастный мальчик еще жив. Или предать земле его прах и отомстить убийцам, если он мертв!

— Правильно, — согласился Эргокл. — Какой афинянин не захочет спасти мальчика — или отомстить за его безвременную гибель? Всех нас объединяет любовь к Справедливости, и вместе с Критоном мы будем бороться с его порочной мачехой.

Тут вперед выступил Критон и присоединился к двум ораторам, стоящим возле ограды прямо у подножия статуй Героев. Эргокл и Критон заодно? Поверить невозможно! Но ничего другого не оставалось. Поодаль от Критона стоял его обычный союзник — Филин (который уже второй раз поддерживал юношу после их неожиданного примирения). Я увидел его в первых рядах толпы, а рядом — прекрасную рабыню Мариллу, лицо которой было закрыто покрывалом. Я указал на них Аристотелю, тот молча кивнул. Ферамена тоже сопровождал раб — дюжий малый, который стоял, скрестив руки на груди, внешне спокойный, но готовый по первому слову хозяина крушить всех без разбора.

— Вы дивитесь, афиняне, — по крайней мере, некоторые из вас, — видя меня и Эргокла, который был врагом моего отца, вместе. Но мы решились на этот шаг в знак того, что вражда наша позади. Ибо, находясь в столь отчаянном положении, я обязан объединиться со всеми, кто, как и я, желает спасти Клеофона и положить конец проискам злодейки. Одним богам известно, насколько она порочна! И вся ее семья, бессердечная, коварная, не лучше. Эта женщина и ее изворотливый, злобный дядя Фанодем тайно увезли Клеофона. Несмотря на все наши усилия, они по-прежнему прячут его. Почему? Это хороший вопрос…

— Кончай разглагольствовать! Ты покамест не в суде, — крикнул кто-то в толпе.

Критон вспыхнул до корней волос, но не отступил:

— Вы бы не стали произносить таких слов, если бы могли знать, как болит мое сердце. Как страшусь я за судьбу младшего брата! О афиняне, помогите спасти его! Нетрудно догадаться, что движет нашими врагами: они пытаются разрушить обвинение против Гермии! Вот Гермия со своей шайкой и похитили мальчика. Вероятно, они вывезли Клеофона из Афин, а потом — о, страшная мысль! — разделались с ним.

— Какая тяжкая ноша легла на плечи осиротевшего Критона, — встрял Ферамен. — И вот, понимая, что ничего другого не остается несчастному юноше, добропорядочные граждане решили поддержать его новое обвинение. Критон официально обвиняет… Давай, говори сам. — Он подтолкнул Критона.

— Я обвиняю мою мачеху, Гермию, вдову Эпихара, вдову Ортобула, а также ее дядю Фанодема, в заговоре и похищении моего брата Клеофона сына Ортобула.

— И официально обвиняю, — подсказал Ферамен. Критон нахмурился.

— Это я и собирался сказать, — и он произнес традиционные слова: — Я официально обвиняю Гермию, вдову Эпихара, в подстрекательстве к убийству, а Фанодема, жителя Тиметад, — в убийстве. Посему запрещаю им участвовать в судебной и религиозной жизни города, касаться священной воды и вина, а также закрываю им доступ на Агору, в храмы и все священные места!


Итак, отныне Фанодему, как и его племяннице, запрещено появляться на Агоре. Нелегко ему будет заниматься делами, в том числе защитой Гермии (а теперь и своей собственной).

Критон и Ферамен повесили обвинение на деревянную ограду, рядом бестолково суетился Эргокл. Вокруг столпились люди, читая объявление и засыпая Критона вопросами и соболезнованиями.

— Что ж, мне больше незачем задерживаться, — раздался посреди гама громкий голос Эргокла. И правда, у него не было причин оставаться на площади. — Вы знаете, где меня найти, — бросил он Критону и зашагал к Стое Пойкиле мимо общественных герм. Вскоре его низкорослая фигура затерялась в толпе и среди телег, которые беспрестанно ездили по широкой дороге, переходящей в Панафинейский путь.

— Ужасно, как эти люди травят Фанодема, — сказал я Аристотелю. — Он ведь всего-навсего выполняет свой долг по отношению к племяннице, а тут это ужасное обвинение!

— Я не вполне понимаю, чего они добьются, начав судебное разбирательство, если только не представят очень убедительное доказательство похищения или смерти мальчика.

— В первую очередь — тело, тело несчастного. Без него невозможно начать дело по обвинению в убийстве!

— Не то чтобы невозможно. Теоретически суд может обойтись и без тела, но тогда на благосклонность присяжных и рассчитывать не стоит. Или нужно чем-то подкрепить обвинение — например, показаниями внушающего доверие свидетеля, который заявит, что видел, как несчастную жертву, скажем, сбросили в море.

— Какая ужасная смерть! Без погребения, а значит, душа не сможет переправиться через Стикс! Нет, я ужасно переживаю за участь Клеофона. И как странно, что Критон заключил союз с Эргоклом.

— Самое странное, что Эргокл заключил союз с Критоном.

— Я-то думал, Критон станет избегать его. Эргокл человек нехороший, злопамятный. Но, видимо, Критон счел, что лучше заплатить Эргоклу то, что он просит, пусть даже не по праву, и избавиться от головной боли. Так мне кажется. Тогда понятно, почему Критон снова обратился к Филину — ему понадобились деньги.

— Но как Эргокл умудряется ладить с Филином? Особенно учитывая, что сварливый коротышка по-прежнему убежден, будто имеет права на сикилийку или денежную компенсацию за нее.

— Должно быть, он уже отказался от своих притязаний, ибо Филин был там с ней, а Эргокл промолчал, — предположил я. — Марилла носит покрывало, словно свободная гражданка. Она рабыня, но иногда держится как свободнорожденная. В то утро, когда я пошел к Манто за сведениями, она тоже была в покрывале. Хоть и открыла лицо, когда обратилась ко мне.

— Марилла была в доме Манто? Ты меня удивил. Неужели прекрасная сикилийка там работает? Нет, не может быть!

— Нет-нет. Мы столкнулись в дверях, она сказала, что пришла за серебряной кастрюлей, которую одолжила поварихе Манто.

— Получается, Марилла знакома с Манто, иначе та не одалживала бы у нее кастрюли.

— Полагаю, ты прав. Но я говорю о том, что теперь Марилла повсюду сопровождает Филина, одетая как знатная госпожа. Словно Ортобула и вовсе не было. Полагаю, она стала любовницей Филина. Но поскольку Марилла — рабыня, а не свободнорожденная, она не гетера, а, скорее всего, наложница, — я задумался. — Как странно, что Филин и не думает скрывать страсть к простой домашней рабыне! Он так красив и высокороден, да к тому же богат, мог бы найти себе выгодную партию.

— Да, но, Стефан, — возразил Аристотель нерешительно, что было ему совершенно несвойственно, — женщина же очень красива, их связь, похоже, долговременна. А брак — штука непростая и не всегда приносит такое же удовлетворение.

— Это верно, — согласился я, вспоминая публичный дом и прекрасные груди Фрины, выставленные на всеобщее обозрение.

Я счел, что у меня есть веские причины нанести еще один визит к Манто: мне не давали покоя слова малышки Хариты, которая сообщила, что ее сводный брат Клеофон любит блины с медом. Их, конечно, любят многие дети, но я не хотел оставлять неразгаданной тайну лишнего блина. На следующий день я отправился в дом Манто, правда, не так рано, как в прошлый раз. Там было пусто, если не считать нескольких случайных клиентов.

— А вот и господин Завтрак, — поприветствовала меня девушка с длинной тонкой шеей.

— Остри поменьше, — не растерялся я. — Сегодня не твой день рождения, Клизия. К счастью для тебя. Следующий наступит скорее, чем ты бы хотела, а потом еще и еще. Знаешь, как говорят: мудрость и старость приходят слишком быстро.

Девушка окинула меня пристальным взглядом:

— А твоя мать знает, что ты — наш постоянный клиент? Она не ругается?

— Тише, Клизия, — мягко остановила ее Кинара, положив руку мне на плечо. — Пока он мой, и только мне позволено его кусать.

— Но ты не ошиблась, — примирительно сказал я Клизии. — Я не забыл те блины. На самом деле у меня есть поместье в Гиметте, которое дает отличный мед, и я надеюсь, что смогу найти здесь покупателей.

— А, деловой человек. Везде ищет выгоду. Тогда тебе нужна Манто, а не мы, — и она отвернулась.

— Прости нашу Клизию, — сказала Кинара. — Она ждет клиента, который обещал прийти в полдень, но до сих пор не явился. Его зовут Эргокл. Маленький такой. Ты его знаешь?

— Похоже, да. Последний раз я видел его вчера на Агоре.

— По мне, так пусть хоть вообще не приходит, — фыркнула Клизия. — Коротышка. Мне наплевать.

— Ну тише, тише, — успокаивающе произнес я, опустился в кресло и, усадив Кинару к себе на колени, протянул Клизии пол-обола. — Надеюсь, вам не повредит немного вина за мой счет. А я не отказался бы получить ответ на один вопрос, который уже давно меня мучает.

— Да?

— Когда я в прошлый раз был у вас, вы завтракали, и один блин, щедро политый медом, куда-то унесли. Все девушки были в комнате, и я решил, что он для Манто. Но когда она вошла, выяснилось, что она еще не ела. Так кому же предназначался тот блин?

Повисло молчание. Клизия принужденно рассмеялась:

— Вечные вопросы! Ты и в прошлый раз о чем-то спрашивал! Ах, какой бережливый хозяин. Считает блины. Даже в доме наслаждений волнуется, как бы чего не пропало зря! Полагаю, этот блин мог съесть кто угодно.

Я не знал, как продолжать. Повисла неловкая пауза, и я поднялся:

— Ладно, с Манто поговорю в другой раз. Мне пора.

Кинара удержала меня:

— Не так скоро, к чему спешить? Хуже места все равно уже не найдешь. Выпей вина и воды. Мы можем подняться наверх.

— Это лишнее. Я просто хотел…

— Ах вот как! — надулась она. — А я знаю, что ты был в другом доме, у Трифены, и оставил там немало серебра. Мне сказала одна из тамошних девочек.

Это был неприятный сюрприз. Итак, по крайней мере, одного человека не обмануло вымышленное имя, которое я назвал в том шикарном борделе. Афиняне — непревзойденные мастера по разгадыванию таких вещей. Даже если мое настоящее имя осталось неизвестным для рабов и гостей Трифены, кто-то из них узнал меня в лицо. Скорее всего, Клеобула. Трудно представить, что мои лицо и фигура могли запечатлеться хоть в чьей-то памяти, но, с другой стороны, есть люди, которые ничего не забывают.

— Бедные девочки, — с ударением проговорила Кинара. — Ты не скоро захочешь к ним наведаться. Почти всех пытали. Некоторые еле ходят и еще какое-то время будут непригодны для нашего ремесла. Но Фрина спаслась!

— Это стоит отпраздновать, — медленно произнес я, послушно следуя к лестнице под градом тычков и подталкиваний Кинары.

Разумеется, стоило не пожалеть денег на эту девушку и привести ее в благостное расположение духа.

— Идем, — торопила она. — Гав-гав!

И, тряся головой, словно пес, только что вышедший из воды, Кинара легонько цапнула меня за руку.

— Видишь, — сказала она торжествующе, поворачиваясь к своей длинношеей подруге. — Что я тебе говорила? Лишь мне позволено его кусать.

Почему-то я не чувствовал себя победителем.

Возможно, первую схватку я не выиграл, однако второй, на кровати, насладился вполне. Я старательно задабривал Кинару деньгами и обещаниями, между делом намекая на свою любовь к таинственности и нежелание стать героем сплетен. Девушка дала понять, что не нуждается в пространных объяснениях и предпочтет увидеть меня еще раз, нежели спугнуть излишней болтливостью.

— Девушек с чересчур длинным языком бросают, — грустно вздохнула она. — Женщины дома Трифены не сказали лишнего даже под пыткой.

— Какая печальная история, — проговорил я. — Ну, хотя бы муки Фрины позади, и их тоже. Аристогейтону придется уплатить штраф, а он и без того по уши в долгах, так что на какое-то время наш оратор присмиреет. Но ты, ты можешь мне кое в чем помочь.

— Как скажешь, милый. — Жестами, которые, пожалуй, не слишком уместно описывать словами, она показала, что готова удовлетворить любой мой каприз.

— Думаю, — сказал я, когда смог, — я думаю, тот блин с медом предназначался гостю, но не клиенту, а кому-то вроде постояльца. Думаю, это был юноша, мальчик, которому нежный возраст не позволяет предаваться забавам Афродиты.

— Ты очень много думаешь, — ответила Кинара. — Теперь ты решил, что добьешься большего, если не будешь спрашивать в лоб, как в прошлый раз.

Видимо, я недооценил ее проницательность.

— Я тоже много думаю, когда есть время, — продолжала она. — Я думаю, как было бы хорошо, если бы обо мне стал заботиться хороший человек. Если бы он выкупил меня отсюда и поселил в собственном доме, лишь для себя одного. А потом, может, подарил бы мне свободу.

— Это щедро, — заметил я.

— Ты — знатный господин, землевладелец, говоришь, у тебя есть поместье в Гиметте. Мне много не надо, ни украшений, ни красивой одежды. Я мало ем! Я не претендую на роль наложницы или наперсницы. Лишь бы не работать в борделе, иметь дело с одним-единственным мужчиной и располагать хоть каким-то свободным временем!

— А я-то думал, вам, девушкам, нравится быть вместе.

— Да, мы дружим, но среди нас едва ли найдется хоть одна, которая отказалась бы покончить с такой жизнью. О, все мы мечтаем о свободе! Ткать и прясть для себя, спать одной, если милый не пришел. Не страшиться бича. Не попадать в руки палачей каждый раз, когда грядет очередной судебный процесс. Ах, какое облегчение!

— Ты просишь слишком много, девочка. Ты и представить не можешь, в каких стесненных обстоятельствах я сейчас нахожусь. Честное слово, я не могу давать подобных обещаний.

— Что ж, поразмысли над этим. Ты знатен, владеешь землей, тебя ждет хорошее будущее. У тебя лицо баловня судьбы, и ты молод. А еще ты не лжешь и не дразнишь девушку обещаниями, которые заведомо не можешь исполнить.

— Никогда, — твердо ответил я, ущипнув ее, девушка покорно хихикнула.

— Я доверюсь тебе. Надеюсь, ты не обманешь моих ожиданий, — вдруг заявила она. — Я расскажу то, что ты хочешь знать — только не говори, что это я тебе сказала. Ты прав насчет блина: и как можно было уцепиться за такую ерунду? Здесь и правда жил маленький мальчик, которого я ни разу не видела, но слышала, как о нем говорили. Я подумала, что он, верно, родственник Манто, но девочки рассказывали, что он очень учтивый. Семейству Манто это несвойственно. Он пробыл здесь лишь два дня.

— А куда он ушел?

— Не знаю.

— Может, — предположил я с напускной небрежностью, — ты права, и он родственник Манто. А откуда она родом?

— Манто родилась рабыней. Не удивлюсь, если она откуда-нибудь оттуда, из Пеонии, с ее полями, крестьянскими хозяйствами и овцами. — Кинара неопределенно махнула рукой в совершенно неверном направлении. — Но на самом деле Манто — спартанка. Ее мать — с Киферы, где родилась прекрасная Афродита. Манто рассказывала, путешествие ее матери с Киферы было поистине ужасным. Когда она была совсем маленькой, хозяин подарил им с матерью свободу, так что она вольноотпущенница с ранних лет. Это заведение Манто унаследовала от матери, которая управляла борделем до нее, хотя, разумеется, права на дом и землю принадлежат наследнику ее бывшего господина. У Манто есть старший сводный брат, он до сих пор в рабстве, и, кажется, младшая сестра, которая родилась, когда ее мать уже была свободной. Вот и все, что я знаю. Совать нос в личные дела хозяйки не принято.

— Понимаю, — согласился я, видя, что, не упоминая имени Клеофона, добился лучших результатов.

Когда все желания были удовлетворены — и даже Кинара временно утолила жажду наживы, — я решил, что пора уходить. Мне удалось добыть надежные сведения, хотя, делясь ими, следовало соблюдать осторожность, ибо я твердо решил сохранить в тайне свой источник. Не меньшей осторожности, напомнил я себе, требовали посещения дома Манто — расходы на эти визиты, и так немалые, обещали возрасти. Понимать ли мне слова Кинары как пустую болтовню или как прозрачные намеки? Вдруг она собиралась тянуть из меня деньги, угрожая раскрыть мой секрет — присутствие на спектакле Фрины? Конечно, рассуждал я, она ничего не знала, когда я приходил в прошлый раз, еще до суда Фрины. Ибо тогда было самое подходящее время заставить меня платить за молчание. За то, что мое имя не прозвучит на суде по обвинению в святотатстве. Видимо, лишь недавно кто-то из покалеченных пыткой обитателей дома Трифены поведал девушке о том, что видел меня в ту роковую ночь.

Еще несколько дней назад такое открытие чрезвычайно обеспокоило бы меня. В честном бою я был готов встретиться с любым неприятелем, однако закон, в сети которого люди, подобные Эвримедонту, улавливают тебя, словно паук — глупую мошку, внушал мне опасения. И хотя суд над Фриной благополучно завершился, следовало признать, что участие во всей этой истории не слишком украшает мою репутацию, а потому желательно, чтобы оно не выплыло наружу. Какой-нибудь охотник за свидетелями, вроде Ферамена, работая над другими делами, возможно, с Эвримедонтом или Аристогейтоном, не побоится испортить мне жизнь.

Направляясь к выходу из этого злосчастного дома, я так задумался, что едва не налетел на другого посетителя, тоже собиравшегося уходить.

Это был селянин, судя по походке и башмакам, заляпанным навозом. Какой-нибудь угрюмый сын полей, который приехал на афинский рынок и заодно решил урвать кусочек наслаждения. Но вдруг я остановился. Что-то в его движениях, в форме круглой головы под капюшоном было смутно знакомым и не вязалось с деревней. Кроме того, от человека исходил едва уловимый аромат дорогих духов — конечно, ими могла пользоваться его любовница, но бордель Манто еще не дорос до изысканных благовоний Египта. Притирания из оливкового масла с добавлением душистых трав — да, но никак не… К тому времени, как мы вышли на улицу, все эти детали связались воедино.

— Так-так, Архий, — сказал я. — Не думал, что ты — постоянный клиент.

— Тихо! — он свирепо покосился на меня. — Ни слова, пока мы рядом с домом.

Мы шли молча, пока не оказались в относительно безлюдной части улицы, где Архий мог говорить спокойно:

— Честное слово, Стефан Афинский, ты не должен обращаться ко мне, когда я на работе!

— Ах, вот в чем дело. Я-то думал, ты развлекаешься.

— Разумеется, нет. Как ты, может быть, заметил, я переодет.

— Если ты полагаешь, что это называется «переодеться», наша встреча ничему не повредила. Потому что никакое это не переодевание.

— В самом деле? Что тебе не нравится?

— У тебя идеально круглая голова, и это бросается в глаза. Иногда ты двигаешься, как крестьянин, а иногда — нет. Ты держишься гораздо прямее, чем крестьянин. У тебя слишком чистые руки, прежде всего, ногти. Хуже всего то, что от тебя пахнет. Какой-то изысканный аромат, который перебивает запах навоза. Такой аромат слишком хорош даже для обитательниц этого борделя.

— Ах, — улыбнулся он и посмотрел на меня с невольным восхищением. — Стефан Афинский, ты должен пополнить ряды моих собратьев. Не актеров — к лицедейству ты не способен, — а шпионов. Я учту твои замечания. Великолепно! У тебя отличный нюх. Я подушился вчера, но, видимо, запах еще не выветрился. Увы, я буду вынужден отказаться от этого чудесного аромата египетских лилий. Подарок друга из Навкратиса.

— Отдай его своей подружке, — безжалостно произнес я.

— Очень мило с твоей стороны, — продолжал Архий, — давать мне эти советы. Ибо я должен постоянно практиковаться и добиваться полного совершенства, даже в мельчайших деталях. Я безмерно благодарен. Немногие смогли бы столь же доходчиво разъяснить все мои промахи! За эту помощь ты получишь благодарность не только от меня, но и от Антипатра.

— Можешь не упоминать об этом Антипатру, — раздраженно ответил я. Я не желал иметь ничего общего с этим шпионом и македонцами. Пусть они с Антипатром оставят свои благодарности при себе.

— Надеюсь, ты хорошо провел время, — ехидно улыбнулся я. — Нашел то, что искал?

— Более-менее. Думаю, девчонка ничего не заподозрила. И кое-что мне удалось выяснить. Скажу одно — по большому секрету, в благодарность за твои любезные советы, — он понизил голос. — Я напал на след нескольких людей, в том числе бывшего привратника — фригийца.

— Какого фригийца?

— Раба Ортобула. Вместо него теперь старик, раньше принадлежавший Эпихару. Его привела с собой Гермия. А прежнего привратника и след простыл.

— Только не говори, что его зовут Артимм.

— Именно. — На лице Архия мелькнула тень разочарования. — Я пытаюсь выяснить, куда он делся. Я подумал, юный Клеофон, устраивая побег, вполне мог воспользоваться услугами старого раба семьи.

— Интересная мысль!

— У меня немало других. И кое-какая информация. Время покажет, пригодится она или нет.


Разумеется, я хотел обсудить полученные сведения с Аристотелем, а вовсе не с грозным Архием, который ужасно меня раздражал. Дня через три после исчезновения Клеофона в борделе видели мальчика — несомненно, это очень ценная информация. Дома я с радостью обнаружил, что Олимпий, помощник главного раба Аристотеля, принес мне записку от своего господина. Основатель Ликея просил меня прийти, желая переговорить о чем-то важном. Казалось, ничто не должно помешать беседе с глазу на глаз. Я уже собрался было совершить привычную прогулку до Ликея, как вдруг на пороге вырос Фанодем. Несчастный дядя еще более несчастной Гермии старел не по дням, а по часам.

— Прошу тебя, о Стефан, — произнес он вместо приветствия, — скажи, ты виделся с Эргоклом?

— У меня нет ни малейшей причины искать встреч с Эргоклом. Я видел его на Агоре, возле памятника Героям, когда Критон зачитывал новое обвинение против тебя.

— Да, ужасно. Ужасно! Если все ополчатся на нас, мы погибли. Ибо как доказать, что ты чего-то не делал? Как нам доказать? Мы не в силах доказать, что не похищали мальчика, и уж тем более не убивали его! — Он содрогнулся. — Я должен разыскать Эргокла. Его никто не видел, с тех пор как… как Критон выступил на Агоре. Гермия убеждена, что, когда Эргокл говорил с ней, в его словах таилась угроза: он намекал, что она избавилась от мальчика и должна заплатить, если хочет, чтобы он молчал. Когда Эргокл рядом, это невыносимо, но еще хуже, когда его долго нет. Необходимо выяснить, чем он сейчас занимается. Правда ли он нас подозревает или просто хочет вытянуть деньги?

— Решив подкупить Эргокла, вы совершили бы непоправимую ошибку.

— Но если Эргокл подумает, что с нами можно договориться, то, возможно, перестанет столь рьяно поддерживать Критона, пусть даже и встал на его сторону. Может, таким образом он лишь пытается нас припугнуть? А вдруг ему известно, где Клеофон?

— Я не могу тебе помочь, — мягко ответил я, положив руку на плечо старика. — По крайней мере, сейчас у меня есть дела, и я не могу заниматься поисками Эргокла. Я обязательно скажу, если увижу его. И надеюсь сделать кое-что для тебя, можешь быть уверен.

И я ненавязчиво отодвинул Фанодема от двери. Если бы только я мог сказать ему, что нашел Клеофона — живого.

Я быстро проделал привычный путь в Ликей и поведал Аристотелю о своих открытиях. Вскоре после исчезновения Клеофона в доме Манто нашел временное пристанище некий учтивый мальчик. Я не собирался докучать Аристотелю детальным описанием всех подробностей моего визита в бордель, но счел нужным упомянуть тревогу Фанодема. И вдруг, уже в самом конце, меня осенило:

— Аристотель, кто такая Ликена?

— А почему ты о ней заговорил?

— Я просто вспомнил, что, когда пытался разузнать, не может ли Клеофон прятаться у Манто, — не сегодня, а в прошлый раз, — то встретил Мариллу. И она сказала, что, если Манто снова понадобится кастрюля, пусть, мол, идет к Ликене. И я вдруг подумал: есть некая Ликена, которая связана и с той, и с другой семьей, а мы так и не выяснили, кто она. Марилла, помнится, сказала, что Ликена — любовница Филина. Мы только слышали о ней, но ни разу не видели.

— Может, следует пустить по ее следу ищейку Архия?

— Думаю, он все еще занят поисками Клеофона.

И я рассказал, что видел переодетого Архия, что, оказывается, «Артимм», которого искала малышка Харита, — это старый фригиец, бывший привратник Ортобула, и что, по мнению Архия, он мог быть причастен к исчезновению Клеофона.

— Предоставим Архию следовать в этом направлении, — молвил Аристотель. — Я же следовал в своем и хочу показать тебе что-то важное!

Он вскочил со свойственной ему порывистостью, взглянул на меня сияющими глазами и театральным жестом указал на какой-то завернутый в ткань предмет, который стоял в углу андрона.

— Я послал за ним одного ученого, — пояснил Аристотель, все еще глядя на таинственную вещь. — Феофраст упорно не желает интересоваться подобными вещами, так что пришлось дать указания Гиппарху Аргосскому.

— Ах, да. Гиппарх. Серьезный юноша, похожий на лошадь. — Гиппарх с его тихим, монотонным голосом и кроткими манерами прекрасно подходил для деликатных поручений. Вероятность, что он привлечет чье-либо внимание, равнялась нулю. — Но что он должен был искать?

— Пропавшую статую, разумеется! Ту, которая раньше украшала андрон Ортобула. Полагаю, эту скульптуру — назовем ее «первая статуя» — убрали в тот вечер, когда погиб Ортобул. Сперва ее вынули из ниши, уложили на кушетку и накрыли одеялом. Затем некто, прячущийся во мраке комнаты, стал шептать, подражая сонному голосу Ортобула. Но какая же судьба постигла первую статую? Я предположил, что ее повредили, возможно, когда второпях переносили с кушетки на прежнее место. Если моя догадка верна, подумал я, заговорщики могли просто выбросить пострадавшую статую. И заменить ее первой попавшейся, чтобы временно скрыть пропажу.

Я обдумал услышанное.

— Ты говоришь, «заговорщики». Убийцы. Лишь они могли знать, что очень скоро дом погрузится в траур, и всем будет не до статуй. А потом они поставили в нишу мраморных нимф, которые не подошли по размеру, и Критон, а может, еще кто-то, велел убрать их оттуда.

— Да. Хотя вовсе не обязательно, что мраморных нимф в нишу поставили заговорщики.

— Они могли свалить пропажу статуи на похороны. Когда множество людей приходит в дом, чтобы подготовить покойного к погребению и проводить его в последний путь, ценные вещи могут и пропасть. И потом, в последнее время в Афинах участились кражи.

— Верно. Но от статуи не так-то легко избавиться, это ведь не чашка. Это вещь не только дорогая, но и тяжелая. Первая статуя должна быть в списке имущества, но мы забываем, что два хозяйства только-только объединили. А потому, заговорщики знали наверняка, что мальчики не хватятся вещей, которые редко попадались им на глаза. Исчезнувшая статуя, скорее всего, принадлежала Эпихару, а не Ортобулу. Эпихару, который был не только богаче, но обладал более изысканным вкусом — или стремился это показать. Подумав, ты поймешь, что эта статуя вряд ли мраморная.

— Да, мраморная — вряд ли, а вот бронзовая — очень может быть, — вслух размышлял я. — Бронзовые статуи чаще всего не цельные, а полые внутри. Мраморные, напротив, цельные и очень тяжелые. Крупную мраморную статую не под силу сдвинуть с места и двоим, не то, что одному. А эта должна быть если не в полный рост, то хотя бы относительно большой, раз с ее помощью изображали живого человека.

— Хорошо. Что еще ты можешь сказать о ней?

— Это, должно быть, статуя мужчины… какого-то бога? Вряд ли Посейдон, в жилом-то доме, и Зевс — тоже чересчур. Статуи Пана обычно маленькие…

— Мужчину, Стефан, вовсе не обязательно «изображать» с помощью статуи мужчины. Это не должна быть обнаженная фигура, ибо ее все равно укрыли одеялом. Маленькая Харита и тут предоставила нам ценные сведения. «Вам нужна папина дочь». Помнишь, она говорила нечто подобное, когда мы впервые пришли в дом Ортобула и разыграли довольно неуклюжее представление. А в прошлый раз она сказала что-то вроде: «Я хочу (вернее, кукла хочет) остаться и поискать дочь».

Аристотель сорвал ткань с предмета, стоящего в углу.

— Перед тобой госпожа Дочь! Кора Эпихара, папина Дочь! — провозгласил он.

Да, передо мной стоял бронзовый образ Персефоны, славной дочери Деметры. Коры, Девы, Дочери. Младшей половинки великой Пары: Матери и Дочери, Деметры и Персефоны. Это была красивая, старинная статуя, с чудесными формами и гладким зеленоватым телом, которое, однако, сильно пострадало: правая рука оторвалась, и на том месте, где она входила в плечо, бронза сияла, как новая. Пальцы на правой ноге отсутствовали, а на щеке красовалась здоровенная вмятина.

— Вот. Повреждения объясняют, почему заговорщики не поставили ее обратно в нишу, будто ничего не произошло. Статуя была их марионеткой, неодушевленной сообщницей. Довольно неуклюжей, принимая во внимание размеры. Возможно, кто-то в одиночку тащил ее на место и не удержал. Досадная неприятность. Ведь теперь нужно было от нее избавляться.

— Как?

— Очень просто. Ее кинули в кучу экскрементов у дороги и хорошенько прикрыли.

— Какой вонючий план! — Я окинул статую брезгливым взглядом.

— Он позволял избавиться от статуи именно на тот краткий промежуток времени, который был так важен для заговорщиков. Разумеется, в конце концов ее обнаружил сборщик экскрементов этого дема. И хотя пережитые злоключения не слишком украсили Кору, он аккуратно очистил ее и затем почти за бесценок продал человеку из Пирея, который занимается переплавкой и сбытом поврежденных произведений искусства. Он рассчитывал продать ее, но покупатель все не находился, и статую ожидала печь. Гиппарх подоспел как раз вовремя.

— «Папина Дочь»! Кора, которая принадлежала Эпихару, а потом перешла к Ортобулу и очутилась в его андроне. Так вот что это.

— Я так думаю. И эта красивая бронзовая богиня стала соучастницей убийства Ортобула.

— Но зачем? Зачем нужно было создавать себе столько лишних хлопот и выдавать статую за живого человека?

— Потому что время смерти Ортобула имело решающее значение. Для кого-то. И этот кто-то не побоялся лишних трудностей. По-моему, это очевидно. Человек, который заставил других участвовать в этом спектакле, и был душой заговора.

— Значит, несчастная статуя пострадала в процессе… — Я обошел Кору. — Какая дерзость! Использовать Дочь Деметры как марионетку. По-моему, лучше умереть, чем дотронуться до нее. Или поставить у себя в доме. Как представлю эту кучу экскрементов…

— Ты несправедлив к Персефоне, Стефан. Бронза — чистый, прочный материал, но рождается она из земли. Мы сами, гораздо менее чистые и прочные, созданы из той же грязной земли; каждый день мы портим воздух, а рано или поздно умрем и будем смердеть. А Персефона верна себе, не правда ли? Исчезает, тускнеет во мраке загробного царства и возвращается снова.

XIX В западне

— Ты мог бы сказать, что собираешься к Аристотелю, — укоризненно заметил Архий.

— Когда мы разговаривали, еще не собирался. — Я пожал плечами. — И вообще мы с Аристотелем часто встречаемся. Ты, думаю, тоже иногда видишься с ним без меня. Так с какой стати я должен был что-то говорить?

Он покачал головой:

— Нужно поделиться сведениями, а не разбредаться кто куда. У меня есть новости — точнее, вот-вот будут. Я хочу попросить тебя о помощи.

— Зачем я тебе?

— Думаю, мы сможем больше узнать о Клеофоне, если прогуляемся по дороге на Мегару. Но мне нужно средство передвижения. Если у тебя есть осел, я возьму его внаем — Антипатр снабдил меня деньгами — и, пожалуйста, составь мне компанию.

Перспектива сдать моего маленького ослика внаем казалась заманчивой. Прогулка с Архием — нет.

— Почему именно я?

— Я предпочту общество афинского гражданина. И потом, может, у тебя найдутся какие-то дела?

— Я бы взял медовые соты на продажу.

— Превосходно. Разумеется, я буду переодет.

— Ну конечно, а когда ты не переодет? — с мрачной иронией осведомился я.

Мы условились встретиться возле Дипилонских ворот, и я пошел за ослом, который последние дня два не был перегружен работой. Я торопливо уложил в корзины соты, прикрыв их сверху листьями, чтобы защитить от мух.

Подойдя к Дипилонским воротам, я не сразу узнал Архия. Актер облачился в замызганный потертый плащ, весь в рыбной чешуе, а на спине нес плетеную корзину с двумя миногами, завернутыми в мокрые листья; в правой руке он держал палку, с которой свешивались рыбы, укоризненно глядя на нас остекленевшими глазами. Архий скользнул по мне взглядом, едва заметно показывая, чтобы я воздержался от приветствия и вел себя так, словно мы незнакомы. Он пристроился сзади, и мы тронулись в путь: сперва осел со своей сладкой поклажей, потом я, исполняющий роль погонщика, а замыкал эту своеобразную процессию новоявленный торговец рыбой, который, правда, держался на приличном расстоянии от нас. Между нами то и дело оказывались люди, но я ни разу не обернулся, будучи совершенно уверен, что уж Архий-то не отстанет. Когда мы миновали Академию, Архий нагнал меня и зашагал рядом.

— Вчера я был крестьянином, продающим овощи, — произнес он. — А сегодня — торговец рыбой.

— Я вижу. И чувствую.

— Я должен разнообразить свой репертуар, чтобы иметь разные роли про запас.

— Очень хорошо. Но не все роли такие душистые. Пожалуйста, не иди с наветренной стороны, а то мед провоняет.

В следующей деревне мне удалось продать немного меда, и Архий, заметив, что я подобрел, решил завязать беседу.

— Ты же понимаешь, что на самом деле это вовсе не Мегара.

— Что «это»?

— Куда мы идем. По-настоящему, нужно лишь немного обогнуть Элевсин. Путь неблизкий, но я рассчитываю, что это будет легко.

— Что «это»?

— Добраться.

Все это казалось совершенно бессмысленным, и лично я придерживался мнения, что мы не доберемся никуда. Время от времени Архий принимался читать мне лекцию об искусстве перевоплощения, но отсутствие всякого интереса с моей стороны вынуждало его замолчать — временно.

— Мы приближаемся к деревне, надо свернуть вправо, вот здесь, — сказал он после продолжительного молчания.

— Мы только и делаем, что приближаемся к деревням. Не в этой ли нас ждут новости о Клео…

— Тс-с!

В деревне я продал остатки меда, а Архий — очередную рыбу. Я считал, что теперь самое время возвращаться, но мой спутник взглянул на меня с упреком.

— Еще чуть-чуть. Уверен, ты будешь только рад.

И мы снова зашагали по сельской дороге. Наконец, показалась низина, а в ней — маленький домик. Было слышно, как гогочут гуси.

— Может, зайдем и попросим воды?

— Нет-нет, — возразил Архий. — Не будем терять драгоценное время. Хозяева не обрадуются непрошеным гостям. Они слишком бедны. Такие не покупают ни мед, ни рыбу.

И мы пошли дальше, мимо возделанных участков земли и невспаханных полей, на которых паслись овцы. Выглянуло солнце, и вдруг стало не по-осеннему тепло. Запели поздние птицы, а над моими липкими корзинами и пахучей рыбой Архия зажужжали поздние осы.

— Смотри! — вдруг напрягся Архий. — Что это?

— Где?

— Вон, в канаве — какая-то тряпка колышется на ветру.

— Наверное, крестьянин, настоящий крестьянин, вкушает послеобеденный отдых, — предположил я. — Или выпил слишком много вина. Не обращай внимания.

— Как ты можешь так говорить? Почему не выясняешь, в чем дело?

— Сам выясняй.

— Может, кто-то ранен? Что это? Не стон ли?

Я бросился к канаве и заглянул в нее. Кусок домотканой материи трепетал среди папоротника и утесника, сливаясь с их яркими осенними красками. А под тряпкой и листьями лежал человек. Тело остыло, однако не успело задеревенеть. Похолодев, я представил, как буду рассказывать Гермии о смерти ее сына. Непослушными руками я раздвинул заросли утесника и повернул к себе голову покойника.

— Эргокл!

Некогда шустрые глазки остановились и остекленели. Кто-то успел клюнуть мертвеца в съежившийся курносый нос. Когда я поворачивал мертвую голову, случилось нечто жуткое. Она мотнулась в одну сторону, потом в другую. Я вдруг вспомнил, как еще совсем ребенком нечаянно поломал мамину прялку и как тогда, при виде сломанной ножки и лохматого мотка шерсти, болтающегося туда-сюда, на меня нахлынуло отчаяние.

— Он умер? — спросил Архий.

— Да. Это Эргокл, вне всякого сомнения. Кто-то сломал ему шею. Он так лежал… нет, думаю, кто-то успел переместить тело.

С неподобающей поспешностью я уронил голову Эргокла и повернулся к Архию.

— Ты? Это ты! Ты все время знал, что тело Эргокла здесь! Естественно, он не стонал, ты все выдумал! Ты либо сам убил его, либо нашел труп.

— Естественно, я нашел труп. Я не убивал. Но мне ни в коем случае нельзя заявлять о находке тела.

— Ты нашел его в этой канаве? На этом самом месте? Когда?

— Вчера. Я шел этой же дорогой, в обход Элевсина, заметил ткань, подбежал и дотронулся до нее, как и ты. Я передвинул тело, голова мотнулась и легла уже по-другому. Лишь очень наблюдательный человек мог обратить на это внимание.

Я хотел сказать, что у меня есть некоторый опыт в обнаружении трупов, но прикусил язык. Мне совсем не хотелось напоминать об этом афинским гражданам или чужеземцам.

— Странно, что Эргокл умер здесь, — задумчиво произнес я. — Есть места и поуютнее. Например, бордель. Телом уже успели поживиться птицы и насекомые.

— Еще бы. Люди решат, что мухи интересуются твоими корзинами. Эргокл нынче пахнет сильнее. Видишь, как хорошо, что я в столь душистом образе. Мы погрузим тело на осла.

— Так вот зачем тебе понадобилось несчастное животное! Ты подстроил, чтобы я нашел тело! А как же Клеофон?

— Это не имеет никакого отношения к Клеофону. Но иначе ты бы не пошел.

— Ты уверен, — сказал я, едва сдерживаясь, — что в твоих жилах не течет критская кровь? Ты, помнится, говорил, что родился где-то на западе, под Сибарисом. Но может, среди твоих предков есть критяне?

— А что?

— Они все лгуны, — сквозь зубы проговорил я и стал затаскивать мертвого Эргокла с болтающейся головой на моего многострадального осла. Архий взялся помогать. Мы прикрыли тело одеждой Эргокла и провонявшим рыбой плащом Архия. Вокруг клубились тучи мух.

— Погоди! — сказал я. — Мы должны осмотреть место преступления.

— Не трудись. Это — сам знаешь, что — нужно отвезти в дом Эргокла, и поскорее. Чтобы его семья оповестила городские власти, — посоветовал Архий. Он шлепнул осла, и тот потрусил по дороге в Афины. Мне оставалось лишь пойти следом. — Пусть разбираются сами. Я точно не знаю, распространяется ли на эту территорию влияние Афин, но полагаю, что да.

— Да. Но мы сейчас здесь — на том месте, где убили Эргокла. Сперва нужно выяснить, что произошло, а уж потом возвращаться в город.

— Откуда тебе знать, где его убили?

— Ниоткуда. Но скорее всего, это случилось где-то рядом. Непохоже, что он свалился в припадке. Ему свернули шею и аккуратно уложили в канаву, — я осмотрелся. Место было безлюдное. Но где-то рядом гоготали гуси.

— Смотри! — с удвоенной силой заработав руками, я разогнал мух, роящихся над моей головой, и, воспользовавшись краткой передышкой, быстро указал на интересующий меня объект. — Вон домик, который мы уже видели. Хоть он и не прямо у дороги, а все равно может оказаться таверной, в таком-то захолустье. За деньги хозяева наверняка предлагают путешественникам выпить и перекусить. В отличие от обыкновенных крестьян, чье радушие бескорыстно.

— Возможно, — вяло отозвался Архий. — Но скорее всего, дом пустует. А если нет, значит, там ютятся какие-нибудь жалкие бедняки, от которых все равно ничего не узнаешь. Учитывая особенности нашего груза, следует тронуться в путь немедля.

— Поступай, как знаешь, — высокомерно проговорил я. — Хочешь — иди, а можешь остаться и присмотреть за ослом.

Вместо ответа Архий пробормотал что-то неразборчивое. Не обратив на это никакого внимания, я пошел по тропе, ведущей к дому. На мое счастье, гуси были на заднем дворе, за самодельным забором из прутьев и утесника. Неказистый домик, крытый утесником вместо черепицы, был окружен томящимся от зноя огородом с пожухлым, давно отцветшим салатом. Домик был ненамного выше моего роста, но, видимо, внутри хватало места, чтобы спать, есть, хранить инструменты и даже держать кое-какую живность.

За домом, возле загона для гусей, росла яблоня, а под ней я увидел старика.

— Добрый день. Какие хорошие гуси! Ты, часом, не продаешь напитки путешественникам?

Старик моргнул, потом выпрямился и, еле переставляя ноги, поплелся мне навстречу.

— О да, господин. У нас чудесный колодец, мы можем предложить тебе вина и свежей воды. Сейчас смешаю и вынесу.

— Я могу зайти, — сказал я и прошел в дом; косяк был такой низкий, что пришлось согнуться в три погибели. Когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел, что комната обставлена для гостей, возможно — для постояльцев. В полумраке вырисовывались неясные очертания стола и стульев. Вдруг раздался то ли стон, то ли вздох, и я стал осматриваться. Не обнаружив в комнате ни души, я заглянул в пристройку: разбросанное по полу сено — вот все, что осталось от осла, давным-давно канувшего в небытие. Единственным четвероногим обитателем этого дома была одинокая молодая овца, которая спала в какой-то неестественной позе. Стоящий у меня за спиной хозяин вдруг поднял крик, и из маленькой комнаты прямо напротив пристройки выползла древняя старуха. Казалось, ей ничуть не досаждали вопли супруга, из чего я заключил, что она глухая. Хозяйка тоже сильно горбилась, ее подбородок почти лежал на груди.

— Хочешь выпить? — спросила она, не глядя на меня. Я заключил, что это не скромность, а следствие недуга: спина старухи была согнута, словно лук, не позволяя ей поднять голову. Старые слезящиеся глаза неотрывно смотрели в пол, не слишком чистый. В дом то и дело входили гуси. Молодая овца громко сопела, храпела и портила воздух.

— Не пугайся. Это всего лишь больной барашек, — сказала старуха. — Видно, впал в оцепенение.

С удивительным проворством она плеснула в кувшин слабенького вина, сильно разбавленного водой из треснувшей гидрии,[6] и зашаркала ко мне, улыбаясь страшной беззубой улыбкой.

— Не бойся, — успокаивающе произнесла она, видя мои сомнения, — вода только-только из колодца. Очень хорошая вода. Если заплатишь, я могу сделать чего-нибудь горяченького. Даже супа. Когда этот барашек издохнет, у нас будет похлебка.

— Пусть даже не надеется! — завопил старик. — Я не позволю разводить огонь посреди дня. Какая трата угля!

Его престарелая супруга взглянула в угол, где аккуратной кучкой был сложен уголь.

— Почему бы нет, если он заплатит? — возразила она. — Ведь угольщик приходил.

— В этом нет нужды, — сердито проговорил хозяин дома, а я с жаром принялся уверять, что совершенно не хочу горячего.

Старуха отнесла кувшин на колченогий стол для готовки, и я заметил на нем горшок с водой, в котором лежала свежая свекла. Между тем, в их убогом садике я видел лишь отцветший салат и какие-то травы.

— К вам никто не приходил — день или два назад? Может, афинянин с курносым носом и прямыми каштановыми волосами?

Старуха не ответила, неожиданно вспомнив, что она глухая. Я задал тот же вопрос старику.

— У нас много народу бывает, — ответил тот.

— Вы купили эту свеклу вчера у торговца овощами?

— Может быть, — напряженно проговорил старик. — Не сказать, чтобы я помнил. Такой пустяк.

— Не желаешь ли купить гуся? — неожиданно пискнула старуха.

— Нет, благодарю, не сейчас. Но я хочу знать, где мой друг — курносый человек с пышной шевелюрой.

— Разные люди, — проговорила она своим надтреснутым голосом. — Одни приходят, другие уходят. Довольно с меня драк и ссор. Я бы и заниматься этим не стала, если бы не оболы, которые нам перепадают.

— Верно, — согласился ее супруг. — Если бы не жалкие гроши, без которых нам, старикам, пришлось бы совсем худо, разве пускали бы мы в дом, кого ни попадя?

Взгляд, который бросил на меня старик, был столь красноречив, что ничего не оставалось, кроме как дать ему обол. Сказать, что у меня нет мелочи, я не мог, поскольку выручил за мед немало монет. Старуха выхватила обол из рук мужа и положила в щербатый кувшин, который стоял высоко на полке. Но кувшин выскользнул из старых, трясущихся рук и разбился вдребезги.

Немногочисленные монеты разлетелись по комнате. Я подобрал свой обол и вновь протянул его старику. Однако, судя по всему, в старом кувшине хранились и другие сокровища, иначе престарелые супруги не ползали бы по земляному полу среди гусиного помета, оглашая комнату короткими, отчаянным вскриками. Я был удивлен, когда увидел, что за монеты они собирают: среди бронзовых оболов и пол-оболов то и дело попадались серебряные драхмы. Поразительная вещь — в кувшине старухи завалялась даже большая серебряная тетрадрахма. Да не одна, а две… нет, четыре новеньких монетки достоинством в четыре драхмы, каждая с портретом Геракла (или Александра в образе Геракла), голову которого украшала львиная шкура. На некоторых монетках был сам Зевс: он сидел на колченогом троне и беседовал с орлом, устроившимся на его правой руке.

— Я искренне рад, что ваши труды не пропадают даром, — заметил я.

Старуха, покраснев от усилий и стыда, сгребла монеты, которые подобрала, наконец, с предательского пола.

— Это все гуси, — заявила она. — Мы гусей продаем! И гусиный пух. А кое-что вымениваем на перья.

— Чистая правда, — подтвердил старик. — На то и живем.

— И что, совсем некому о вас позаботиться?

— Племянник, будь он проклят, забрал имение и отличный дом, а нас бросил на произвол судьбы. Чтоб его поразила молния! — старик явно не церемонился.

— Не ругайся, дорогой, какой от этого прок? Еще накличешь беду, — приструнила его супруга. Этот упрек прозвучал бы более грозно, не будь старуха такой горбатой — казалось, она обращается к полу.

Я повернулся к ней:

— Этот торговец овощами, который принес свеклу, он докучал вам? Тоже задавал вопросы?

— Все нынче задают вопросы! — Несчастная старуха тряслась всем телом и, казалось, сейчас разрыдается. — Назойливые, как мухи. Только одних спровадишь, так другие являются. Я не знаю, просто не знаю…

— Не знаешь что?

— Ничего! — взревел хозяин дома, его невидящие глаза метали молнии. — Мы ничего не знаем. Понимаешь ты это, молодой человек?

— Вполне, — ответил я, поднимаясь, и с радостью вышел на воздух. Гуси гоготали и шипели, но, кроме них, никто не произнес ни звука. Той же тропкой я вернулся к торговцу рыбой и трясущемуся под своей ношей ослику, которые ждали меня в тени низкорослого деревца. Мы тронулись в обратный путь: я, Архий, осел, а также мертвое тело и мухи. Две осы пыталась поживиться останками Эргокла.

— Они нуждаются в пище, эти старики. Хорошо, что ты продал им немного свеклы, — заметил я.

Архий вспыхнул, но промолчал.

— Вижу, ты не желаешь делиться сведениями. Но ты как-то разнюхал, что Эргокл тоже побывал в этой забегаловке. Не так ли?

— А с какой стати я должен делиться с тобой информацией?

— Если будешь скрытничать, понравиться ли это Аристотелю? Он знаком с Антипатром подольше твоего.

Некоторое время Архий шагал молча, обдумывая мои слова. Но я не собирался отступать.

— Ты расспрашивал эту пожилую пару. И что ты выяснил? Что Эргокл был у них? Так?

Архий кивнул.

— И, надо полагать, что он был жив и выпил у них в доме.

Архий неохотно заговорил:

— Да. И, судя по тому, что рассказала старуха, он чувствовал себя неважно, когда уходил. Но это все, что я знаю, честное слово. Из них больше ничего не удалось вытянуть. Я подозреваю, что в доме были и другие люди, но они не оставили никаких следов, по крайней мере, я не смог их обнаружить. А этих стариков трудно назвать радушными.

— Хм, — я подумал о серебряных монетах. Предположим, старикам заплатили за то, чтобы воспользоваться их домом — или одной-единственной комнатой — в каких-то целях. А может, Некто беседовал с Эргоклом за домом на заднем дворе, возле загона для гусей, стоя так, чтобы их не было видно с дороги? Наверняка Эргокл и Некто вместе выпили. Был ли Эргокл убит в этой жалкой лачуге? Или вышел оттуда живой и невредимый, и на своих ногах преодолел то небольшое расстояние — не больше фарсанга,[7] — которое отделяет лачугу от места, где мы нашли его тело? Или его быстро прикончили и оставили в канаве?

— Пойми меня, Стефан Афинский, — заговорил Архий. — Я очень тебя уважаю. Я молчу, только если дело не закончено. А это, к несчастью, весьма далеко от завершения. Не скажу, что виной тому моя некомпетентность, однако пока я не нашел мальчика. Признаюсь, я не искал Эргокла и потому не стану радоваться этой находке. Нет, я не рассчитывал обнаружить его тело. Твоя догадка верна, я действительно беседовал со стариками. И я убежден, что Эргокл побывал у них незадолго до смерти. Но все слишком туманно, и что толку сотрясать воздух недостоверными фактами? Вместо аккуратно смотанного клубка у меня в руках обрывки пряжи, слишком короткие и разношерстные.

— Наш долг — заявить об обнаружении тела, чтобы власти и семья Эргокла начали расследование.

— Да. Быть может. Но эти старики! С ними тяжело разговаривать. Может, они глухие, а может, притворяются. К несчастью, формально они — свободные люди, хотя, конечно, последние среди последних. По законам Аттики, их нельзя пытать. А даже если бы и было можно, ты не представляешь, какое это трудное дело — пытать таких старых, хилых людей. Как говорится, не успел наладить стрелу, а добыча сама упала с дерева. Да, жаль, у нас совсем нет времени поискать какие-нибудь подсказки и улики.

— Более красноречивой улики, чем труп, не найдешь! — возразил я. Мы уныло плелись по дороге. Я подумал, что в разгар лета подобное путешествие было бы немыслимым, если даже сейчас, осенью, мухи не давали нам покоя. Впрочем, еще недавно я странствовал по Азии, где не было недостатка ни в мухах, ни в дурных запахах…

— Надеюсь, с тобой все будет хорошо, — озабоченно проговорил Архий, когда мы уже подходили к городским стенам.

— Я тоже надеюсь, а ты что, собственно, имеешь в виду?

— Ты должен отвезти… это в дом Эргокла. На твоем месте я бы сказал, что просто продавал мед за городом, случайно увидел в канаве какую-то ткань и остановился, решив, что, может, кому-то плохо. Вряд ли тебя заподозрят. Совершенно очевидно, что Эргокл умер гораздо раньше, чем сегодня утром, и потом, наверняка кто-то видел, что ты направился из города с ослом и медовыми сотами.

— Я? Разумеется, причин подозревать меня нет!

— Ну и прекрасно. Пусть родственники Эргокла сами разбираются. Не удивлюсь, если они заподозрят Критона. Но ты помалкивай. Будь учтив, но не высказывай никаких предположений.

— Я думал, мы вместе отвезем тело…

— Тс-с! Нас могут услышать. Нет, нет, разумеется, я не должен фигурировать в деле, особенно если учесть, что я работал под чужой личиной. К чему лишние неудобства? Это полностью разрушит план моего господина! Я должен остаться в стороне, пойми. Ты же не хочешь вмешать сюда Антипатра?

Я не был готов к такому повороту событий и страшно разозлился. Подумать только, этот чужеземный лицедей использовал меня, словно марионетку, словно какой-то инструмент! Я дал себе слово, что когда-нибудь поквитаюсь с Архием. Хорошо, что я не рассказал ему о серебряных монетах в кувшине старухи! Впрочем, эти соображения были слабым подспорьем в предстоящем деле. Я пришел к жилищу Эргокла и потребовал домоправителя. Вернулся хозяин, но, будь у него возможность выбирать, он предпочел бы другой способ.

XX угольщик

Доставлять по адресу труп — дело не из приятных. Разумеется, обитатели весьма заурядного жилища Эргокла пришли в отчаяние. Поскольку покойный был вдовцом и не мог похвастать большим количеством родственников, меня попросили дождаться его шурина. Я настоял, чтобы тело унесли в дом и отдали на попечение рабынь, а сам остался снаружи вместе с несчастным ослом, который никак не мог успокоиться и, к тому же, проголодался. А на каменистой мостовой не было ни клочка зелени. Наконец явился родственник Эргокла, а с ним — архонт, которому я рассказал о случившемся. Эргокл явно скончался гораздо раньше, чем сегодня утром, а потому, как и предсказывал Архий, меня не заподозрили.

Мое повествование было сухим и кратким: я продавал мед, увидел какую-то ткань в канаве и, подойдя, обнаружил мертвого Эргокла. Нет, я понятия не имею, кто мог его убить. О жилище стариков я умолчал. Ни старик, ни старуха никак не могли свернуть шею здоровому, полному сил мужчине средних лет (хотя в сворачивании шей гусиных оба весьма поднаторели).

Все это затянулось до вечера, поэтому лишь следующим утром я смог отправиться к Аристотелю с новостями, подозревая, что Архий успел меня опередить. К счастью, актер-шпион еще не появлялся у Основателя Ликея, и тот ничего не знал о смерти Эргокла. Аристотель потребовал подробного рассказа, и я охотно повиновался, не забыв упомянуть о том, что меня сопровождал переодетый Архий, который обнаружил тело накануне.

— Видимо, Архий отправился по той дороге, надеясь выяснить что-то о Клеофоне, — предположил философ. — Если допустить, что Архий не лжет и нашел Эргокла случайно, выходит, он нащупал какую-то ниточку, ведущую к мальчику. Что же, получается, Эргокл помогал ему сбежать? Что он мог с этого получить? Или он сам искал Клеофона? Вот это больше похоже на правду. Если Эргокл не терял надежды вытянуть-таки из Критона деньги, он мог решить, что, вернув в семью младшего брата, умаслит старшего. С другой стороны, он мог действовать в интересах Критона-обвинителя, то есть убить Клеофона или тайно увезти его из города, рассчитывая на щедрую благодарность. Когда Гермию казнят, юноша станет единственным наследником огромного богатства. А факт подкупа скрыть несложно: я, мол, просто возвращаю Эргоклу «старый долг», и все. По крайней мере, так мог рассуждать наш малоприятный знакомый.

— Это слишком сложно, — неуверенно возразил я. — И потом, мне кажется, Эргокл изменился, точнее, перешел на другую сторону.

— Поясни.

— Во-первых, когда мы спускались с холма после суда, Эргокл вопил, что проспорил кучу денег. Он еще сказал, что теперь, мол, ему особенно нужны деньги на покупку рабыни. Сейчас я думаю, что это предназначалось скорее для Филина, нежели для Критона. Он говорил что-то о «прекрасной рабыне», вновь намекая на Мариллу, как мне кажется. И вдруг, ни с того, ни с сего, Эргокл встает на сторону Критона и поддерживает новое обвинение в адрес Фанодема и Гермии. Мы уже говорили — это очень странно. Думаю, Критон и так должен был хорошо ему заплатить, а посулил, наверно, еще больше.

— Ты прав, Стефан. Мотивы меняются. Ты хочешь сказать, что Критон решил заключить перемирие с Эргоклом, лишь бы неугомонный скандалист не путался под ногами? Значит, Эргокл вполне мог переключиться на другую жертву — Филина, к которому и были обращены его ехидные замечания.

— Именно. Филин забрал себе «прекрасную рабыню», которую коротышка некогда делил с Ортобулом, и даже не подумал предложить компенсацию. Эргокл ведь был одержим мыслью, что его обвели вокруг пальца.

— Эргокл обожает… обожал предъявлять претензии, — напомнил Аристотель. — Его основным занятием было находить повод для жалобы и требовать возмещения ущерба. Если судьба была к нему неблагосклонна, он считал, что кто-то обязан за это заплатить. Эргокл был не слишком умен. Скольких он донимал? Ортобула, теперь уже покойного. Критона, Гермию, Фанодема и, наконец, Филина. Бедняга Эргокл, никто его не любил. У многих был повод от него избавиться. Его мог убить, кто угодно.

— Вряд ли Критон, — медленно проговорил я. — Он ведь уже договорился с Эргоклом. Нет, все опять указывает на Гермию. Увы! Подумай, Аристотель, мы оба слышали, как Эргокл пытался что-то вытянуть из бедной женщины. Если Гермия заподозрила, что он знает, где мальчик, она вполне могла отправить кого-то следить за ним и убить.

— Притянуто за уши.

— Как ты не понимаешь, она уже под подозрением! Родичи Эргокла — шурин и его троюродный брат — уже решили обратиться в суд, чтобы официально обвинить семейство Гермии в убийстве Эргокла. Они сделают это сразу после погребения.

— О Геракл! — вскричал Аристотель и схватился за голову. — Боги, пошлите нам терпения! Значит, родственники Эргокла не желают отставать от моды? Это же полная нелепица! — Он встал и принялся шагать по комнате. — Перестанут, наконец, афиняне обвинять друг друга в убийствах или нет? Чепуха какая-то! Нужно найти мальчика, Стефан! Вот единственный способ разрубить этот узел. С чего же начать? Что связывает этих людей, эти события? Что указывает, где следует искать? Давай еще раз вспомним все, что мы знаем.

Мы долго сидели, вспоминая разговоры и пытаясь связать обрывки фактов. Я вновь пересказал Аристотелю все, услышанное в публичном доме, подробно остановившись на незабываемом завтраке. Ибо я полагал — и не без оснований, — что в тот день сын Ортобула находился у Манто.

— Думаю, он был там, — убеждал я Аристотеля. — Я, правда, не видел никого, похожего на Клеофона, помню только маленького школьника, которого встретил на улице недалеко от борделя. А вскоре после этого Клеофона похитили. Но кто и как?

— Ты говорил, что, уходя, столкнулся с Мариллой, которая, если не лжет, пришла забрать кастрюлю. По-моему, это просто предлог. Она занимает слишком высокое положение в доме своего господина, чтобы самой бегать за кухонной утварью. И потом, кто поверит, что Филина могут всерьез беспокоить горшки и кастрюли?

— Ты и представить не можешь, как некоторые мужчины трясутся над своим имуществом, — с сомнением проговорил я. — Во-первых, ты, Аристотель, богат, а во-вторых, есть вещи, которые ты просто считаешь недостойными внимания. Женщины и рабыни вечно одалживают друг у друга всякие мелочи, и вечно боятся, как бы об этом не прознали хозяева.

— Может, ты и прав. Надо будет попросить Герпиллиду составить полный список нашей кухонной утвари. И все же я удивлен и даже заинтригован появлением Мариллы в публичном доме. Что-то еще?

Я сосредоточился и постарался восстановить перед внутренним взором тесную кухоньку в доме Манто, чумазых девушек в поношенной домашней одежде, которые сгрудились вокруг маленькой печки, склонившуюся над ней кухарку, блины…

— Они сказали: «Нынче утром к нам вновь приходил угольщик», — вспомнил я. — Ничего особенного, конечно, однако есть некий угольщик. Его упоминали дважды. Хотя, с другой стороны, холода-то приближаются.

— Ага! Где же еще появлялся этот — или, может, другой — угольщик?

— Он заходил в жалкую, полуразвалившуюся лачугу, недалеко от места, где мы нашли тело Эргокла. Странно, что нищие старики покупают столько угля. Хотя, может статься, они выменивают его на гусиные перья.

И я описал Аристотелю престарелых супругов, их жилище и содержимое щербатого кувшина.

— Им кто-то неплохо заплатил, причем недавно и серебром. Новенькие, блестящие «александры», больше двадцати драхм! Может, со смертью Эргокла эти деньги и связаны, но Клеофон тут явно ни при чем. Откуда у мальчика возьмется такая сумма? Да и стоит ли ночевка в этой развалюхе таких денег? Где это видано, чтобы мальчик, привыкший к роскоши, пожелал задерживаться в доме, где ступить некуда, чтобы не вляпаться в гусиный помет, а в пристройке испускает дух барашек?

Аристотель, который все это время мерил шагами комнату, вдруг сел и уставился на меня:

— Это что-то новенькое. Ну-ка расскажи, только не про помет, а про барашка.

— Да нечего особенно рассказывать. Он храпел, ни в какую не желал просыпаться и беспрестанно гадил. Старуха сказала, он впал в оцепенение. Пойдет на похлебку, когда издохнет.

— Если это просто оцепенение, он, может, и не сдохнет, Стефан. Предположим, в питье Эргокла подмешали какое-то одурманивающее средство… и как-то вышло, что остатки достались глупой овце. Хотя это, конечно, просто догадки. Лачуга… признаться, меня так и подмывает связать ее с Эргоклом. Но опять же, нет ни одной ниточки, даже самой тоненькой, которая вела бы к Клеофону.

— Если только он не убил Эргокла, — мрачно сказал я. — Ума не приложу, куда мог провалиться мальчик. Если умер, кто-то хорошенько потрудился, чтобы избавиться от тела. А если жив, должен же он где-то быть!

— Да. Он мог сбежать в другой город. Но поначалу ему все равно пришлось бы скрываться в Афинах. И перемещаться, причем так, чтобы его никто не узнал. Это если мальчик действовал в одиночку. А если ему помогали, значит, его должны были каким-то образом перевозить.

— Мальчишка-конюх! — вскричал я. — «Мальчишка-конюх уже ушел». Вот что сказал Марилле раб, подметавший перед домом Манто. Клеофон мог расхаживать по городу под видом мальчишки-конюха. На склоне Ликабета живет один угольщик, он поставляет уголь в богатые дома, обитатели которых не желают таскаться на рынок. И поскольку он ездит на муле, а иногда берет с собой еще нескольких, то держит мальчишку-конюха. Чтобы тот сопровождал его в поездках и ухаживал за животными.

— Я знаю, о ком ты говоришь. Этого угольщика зовут Эфипп, он живет в двух шагах отсюда! — Аристотель вскочил на ноги. — Минувшей весной Феофраст обошел всех угольщиков округи и разузнал, кто сколько берет. Эфипп поставляет уголь в дом Ортобула, а может, и к Манто.

Аристотель был прав. Эфипп жил недалеко от тенистых рощ Ликея, на восточных, более пологих склонах невероятно крутого холма Ликабет. Угольщик арендовал большой участок земли, где жег уголь, хранил кувшины с маслом и держал мулов. На Ликабете не было недостатка в деревьях, но время от времени Эфипп ездил в другие, богатые лесами уголки страны, например, в Ахарны, и заключал сделки с тамошними угольщиками. Помимо угля, он торговал оливковым маслом для светильников, хворостом, утесником, а также высушенными оливковыми косточками для растопки небольших печей.

Уже возле самого участка на нас пахнуло дымом и крепким запахом мулов: возможно, угольщик продавал и навоз, который явно водился здесь в изобилии. Мы прошли мимо двух мулов, которые нетерпеливо били копытами — каждый на привязи в отдельном загоне. Ни один разумный хозяин не позволит рабочим мулам бродить, где попало.

— Чем могу служить, достойные афиняне? — приветствовал нас угольщик. — Вам, верно, нужен уголь? Или хорошая порция сухих оливковых косточек?

— Мы в Ликее наслышаны о превосходном качестве твоего угля, о Эфипп, — молвил Аристотель, — и даже подумываем сменить угольщика.

— Вы уже сменили его прошлой весной, разве нет?

Мы явно имели дело с человеком неглупым. Полагаю, местные угольщики прекрасно осведомлены о клиентах друг друга.

— Что доказывает лишь нашу готовность к переменам, — обаятельно улыбнулся Аристотель. Он оглядел владения Эфиппа, заметив и стойла, и приземистые навесы, защищающие уголь от сырости и ветра.

— Уверен, у тебя чистейшее масло, отличный уголь и безукоризненная репутация. Окажи нам любезность, назови двоих-троих покупателей, которые согласятся предоставить нам сведения.

— Их слишком много, — ответил Эфипп, бросая на нас проницательный взгляд.

— Ну, хотя бы одного или двух, — примирительно сказал Аристотель. — Ты ведь поставлял уголь в дом Ортобула? Который недавно перешел во владение Критона?

Некоторое время Эфипп буравил нас взглядом, потом нехотя кивнул.

— Ну да, я продавал им уголь. Вернее, до сих пор продаю.

— Ты также обслуживаешь дом Манто, верно?

Эфипп широко ухмыльнулся.

— Говоря о заведении Манто, слово «обслуживание» лучше не произносить, — сказал он. — Это ж публичный дом, да еще какой! Но с борделями приятно иметь дело: вот где точно не спят по ночам.

— Именно так. А ты, как я вижу, не только умен, но и великодушен. Продаешь людям тепло, но твое сердце не остывает. Ты не остался равнодушен к мольбам несчастного мальчика…

— Подожди-подожди! Мне за тобой не угнаться, о Аристотель Ликейский. То все об угле, а тут вдруг о мальчиках!

— Но ты же понял, о чем я, — настаивал Аристотель. — И дело ведь не в корыстолюбии, ибо что возьмешь с паренька? Он разве что за мулами присмотрит. Твой прежний помощник — одна маленькая девочка назвала его «долговязым» — уехал, верно? А на его место ты взял другого, моложе и ростом поменьше, иными словами, мальчишку.

Эфипп сплюнул.

— Долговязый сбежал. Заявил, что лучше, мол, займется чем-нибудь другим, может, в солдаты пойдет. Он свободнорожденный, сын моего троюродного брата, и я не мог пустить по его следу охотников за беглыми. Я ехал один, как вдруг, откуда ни возьмись, появляется этот мальчонка и говорит, что хочет работать с мулами. Я и согласился. Я вез большую партию товара в обход Афин и, кроме того, знал, что позже мне предстоит отправиться в сторону Мегары, чуть подальше Элевсина. Так что мальчишка пришелся весьма кстати.

— А ты знал, кто он такой?

— Нет, нет, конечно. Вокруг мулов вечно крутится столько детей, я на них особо и не смотрю. Этот паренек был, кажется, чем-то расстроен. Голодный, одежда порвана в клочья, жить не на что. Он назвался Симмием. Сказал, что его покойный отец был гончар, а старший брат его бил. Ну я и взял мальчишку к себе.

— Но ненадолго.

— Он заслуживал лучшего, и потом, я видел, что Симмий не хочет оставаться в Афинах. И тогда я послал его к Ликене. Подумал, может, хоть ей удастся выведать, в чем его беда. Эта женщина — настоящий друг. Добрая, веселая, никогда не откажет в помощи и прекрасно ладит с детьми. В общем, мальчишка отправился в дом Ликены.

— Ты что-нибудь о нем слышал с тех пор? Или, может, виделся с ним? — отрывисто спрашивал Аристотель. — Говори прямо, не увиливай.

— Думаю, он в добром здравии. Но подробностей не знаю. Спросили бы вы лучше Ликену.

— Ты не знаешь подробностей, хотя отдал ему собственного мула? Твоего третьего мула, Эфипп. Конечно же, у тебя их три. Вон и пустое место для третьего. Ты одолжил его мальчику — или сдал внаем.

— Я правда сдаю внаем мулов, — кивнул Эфипп. — И этого тоже сдал. Но вы ошибаетесь, мальчишка не у меня. Спросите Ликену.

— Охотно, — сказал Аристотель. — Подозреваю, она не гражданка, и с ней может побеседовать каждый?

Эфипп снова кивнул:

— Может, спору нет. Хотя не удивлюсь, если Ликена — любовница какого-нибудь господина. Думаю, она своему времени не хозяйка.

— Навестим ее немедля, — сказал мне Аристотель. — Только куда ехать? Я понятия не имею, где она живет.

— Путь неблизкий, — отозвался Эфипп. — Совсем в другую сторону. Вам придется выехать за городскую стену и направиться к Парнасу, что на самом въезде в Ахарны. Весьма утомительное путешествие.

— Не такое утомительное, если проделать его верхом. Сдай нам двух мулов.

Как водится, поторговавшись, мы пришли к соглашению. Угольщик объяснил, как искать жилище Ликены — маленький домик на краю пустыря. Мы оседлали мулов и тронулись к городским воротам, надо было пересечь Афины и выехать с противоположной стороны.

Путешествовать верхом на муле — гораздо быстрее, чем пешком, но не слишком-то удобно. Наши скакуны отличались невероятно костлявыми хребтами и удивительной нелюбовью к труду — даже необходимость свернуть за угол вызывала у них протест. Каждый квартал на нашем пути они щедро одаряли навозом. Я уповал на то, что местные жители оценят эту трогательную заботу о плодородии их садов. Лавируя среди снующих туда-сюда повозок, мы беспрестанно слышали нелестные замечания. Казалось, пешеходы и возницы нарочно ползут, как улитки, или вовсе останавливаются прямо перед моим мулом. Люди, в которых я врезался, не скупились на язвительные слова, самым нелестным образом отзываясь о моей внешности, чистоплотности и родословной. Но стоило нам убраться с середины дороги, как моего мула обуяло непреодолимое желание потереться о стену — он, верно, испытывал на прочность кости моей ноги. Какое-то время он смирно трусил вперед, а потом вдруг решал пообщаться со своим более шустрым собратом. А то и вовсе пытался нагнать мула Аристотеля, что заставляло того прибавлять ходу и буквально вытрясать душу из Основателя Ликея. Складывалось впечатление, что негодные животные развлекаются от души. Путешествовать на мулах, связанных дружбой и давним соперничеством, — задача не из легких. А эти понимали друг друга не в пример лучше, нежели мы — их.

Прошло немало времени, прежде чем мы приехали в Ахарны — не то деревню, не то маленький городок, — самый крупный дем в Аттике, который, как и многие другие, расположен далеко за пределами Афин. Ахарны примостились в тени остроконечных вершин Парнасских гор. Подобно этим невысоким горам, ахарняне круты нравом, суровы и независимы. В комедии Аристофана один из них бросает вызов афинскому Народному собранию и самовольно заключает мирный договор. Мы повернули на север и, двинувшись вдоль Парнаса, стали разыскивать ориентиры, полученные от угольщика. Вот огромная мраморная мастерская с неоконченным надгробием. Вот гончарная лавка, в окнах которой выставлены кривоватые чаши, а вот и большой дом с целым выводком кур. Наши мулы уверенно трусили вперед, словно хорошо знали дорогу. Вероятно, так оно и было, раз их владелец снабжал Ликену углем. Мы свернули направо, потом налево по длинной, безлюдной дороге, которая, как и обещал угольщик, привела нас к пустырю. С краю, на небольшом откосе, ютился крохотный одинокий домик.

Жилище Ликены, с черепичной крышей и прочной деревянной дверью, было не самым жалким на свете. И все же не намного лучше лачуги тех стариков. Казалось, за домиком давно никто не следит: несколько черепиц треснули и перекосились, в крыше зияла здоровенная дыра. Двор — с вязанками хвороста вместо забора — сплошь зарос сорняками. В углу виднелась неказистая сараюшка с двумя стенами вместо четырех и горсткой старого сена на полу — тут, видимо, жили рабы, ибо животных в этом хозяйстве, кажется, не водилось. Перед сараем было разбито несколько овощных грядок, совершенно, впрочем, заброшенных. Среди желтеющих листьев и полусгнивших подпорок почесывалась одинокая курица — от нее, похоже, были только хлопоты и ровным счетом никакой пользы.

Сам толком не понимая, что чувствую — радость или боль, я слез с мула, который без тени жалости смотрел на меня, словно говоря: «Какое желанное, хоть и запоздалое, облегчение». Что за женщину предстояло нам здесь увидеть? Что она могла рассказать? Тем временем солнце, не по сезону жаркое, скрылось за облаками, в воздухе запахло дождем. Мы медленно пошли к незнакомому жилищу по тропинке, протоптанной в траве и грязи.

— Что вам надо?

Я вздрогнул и, готов поклясться, мой спутник тоже. Из-за угла дома вышел человек и преградил нам путь. Это был раб, рослый и крепкий. Его мускулистый торс прикрывало домотканое серое одеяние. Короткие, давно не мытые волосы были засыпаны пылью, сквозь корку грязи на подбородке пробивалась щетина. Бычью шею обхватывал железный ошейник, недвусмысленно указывая на принадлежность человека к рабскому сословию. Далеко не все рабы носят ошейники, видимо, это был опасный тип, а может, хозяева боялись, как бы он не удрал. На его огромном теле я заметил клеймо. Значит, он уже сбегал и был пойман. Надо полагать, отчаянный малый, бессердечное животное, и лучше его не злить.

— Чего уставился? — рявкнул он, обращаясь ко мне.

— Я не видел тебя раньше? — осведомился я.

— Не, — убежденно ответил он и сплюнул.

— Мы ищем Ликену, хозяйку этого дома, — любезно проговорил Аристотель. — У нас к ней дело.

— Не уверен, что у Ликены, хозяйки этого дома, есть к вам дела, — ответил раб. — Я вас прежде не видал. Что еще за дело?

— У вас, смотрю, куры, — сказал я, возможно, чересчур бодро.

Раб кинул на меня свирепый взгляд:

— Оставь эту курицу в покое, ясно тебе?

Видимо, шелудивый цыпленок ходил в любимцах у этого чудовища.

— Позволь, мы пройдем и поговорим с ней… Я хочу сказать, с Ликеной, — предложил Аристотель, пытаясь обойти грозного стража, но тот остановил его своей огромной ручищей.

— Никто никуда не пройдет. Ей не нужно, чтоб являлись тут всякие и совали нос, куда не просят. Вы можете написать записку?

— Да, — решительно ответил Аристотель. — Только вот писать мне не на чем, разве что… ах да, я же захватил таблички. — Он выудил из кармана две видавшие виды деревянные таблички. — Я напишу ей коротенькое послание, раз ты утверждаешь, что это предпочтительнее, — добродушно прибавил философ, пытаясь стереть с мягкого воска последнюю надпись. Он быстро набросал несколько строк и сложил дощечки. Между тем мул Аристотеля громко испортил воздух и направился к остаткам огорода.

— А ну возвращайтесь на дорогу, — приказал раб. — И животных заберите. Давай сюда таблички. Так, теперь стойте, где стоите, а я сейчас приду.

Он выхватил у Аристотеля таблички и зашагал прочь. В домике, несмотря на его скромные размеры, очевидно, была задняя дверь, поскольку раб свернул за угол и скрылся из виду.

— Кем бы ни была Ликена, охраняют ее хорошо, — проговорил Аристотель. — Кому же принадлежит это сокровище, хотел бы я знать? И почему ее любовник, который, судя по всему, настоял на таких строгих мерах предосторожности, не мог подарить ей собаку?

Мы стояли неизвестно где и дожидались неизвестно чего. Резкий порыв ветра принес холод и сырость, я весь покрылся мурашками. Еще недавно легкая прохлада пришлась бы весьма кстати, но только не сейчас. Долгое тряское путешествие верхом и борьба с непослушным мулом не прошли даром: плечо мое налилось пульсирующей болью, а теперь старую рану словно принялись терзать ледяные пальцы. Мне вдруг стало жаль себя: жду впустую, плечо болит, до дома ехать и ехать, а того и гляди хлынет дождь. И все же в глубине души я знал, что ждать придется недолго. И правда, раб вскоре вернулся. Он был один и, судя по всему, не собирался приглашать нас в дом. Он просто сунул Аристотелю таблички, только не те, которые тот передавал, а другие, новые, из хорошего дерева.

— Возьми и проваливай, — буркнул раб.

Аристотель торопливо раскрыл щедро покрытые воском таблички, а я заглянул ему через плечо, торопясь прочитать нежданное послание:

Славному Аристотелю из Ликея

нижайший поклон от Ликены.

Это не конец твоих поисков. Я — лишь покорное орудие. Но и я думаю, что пора пропавшему найтись.

Ответ на свой вопрос ты мог бы получить у матери, знакомой нам обоим. Однако негоже докучать убитой горем женщине, а посему прошу: возьми это письмо и обратись к прорицательнице, что живет в доме прях. В ее силах пролить свет на тайну.

— Поразительно, — воскликнул я. — Чтобы женщина писала письма! Да еще такие длинные.

— Да, это редкое умение, — отозвался Аристотель. — Почерк разборчивый, да и стиль неплох. Можно подумать, текст надиктовал мужчина. Но кто…

— Проваливайте оба, живо! — нетерпеливо приказал раб. — Нечего пялиться на записку, словно букв никогда в жизни не видали. Точно этот мул!

И правда, один из мулов, казалось, читал записку через плечо Аристотеля.

Решив, что лучше не перечить нашему собеседнику и не задерживаться возле дома таинственной Ликены, мы снова вскарабкались на мулов (не без труда) и тронулись в обратный путь. Небо быстро темнело, с вершин Парнаса со свистом дул ветер. Черные тучи грозно смотрели на нас сверху вниз. Оглянувшись, я увидел, что домик Ликены, притулившийся на склоне возле пустыря, стоит в последнем островке света, а все вокруг стремительно тонет во мраке.

Наши усталые лошадки медленно трусили по дороге в Афины.

— Что означает это странное послание? — спросил я. — «Мать» — это, должно быть, Гермия. Но я не знаю никакой женщины из дома прях. Что за прорицательница?

— Еще как знаешь. Это хозяйка девушек, которые прядут, когда им нечем больше заняться. Манто, чье имя значит «прорицательница», «предсказательница». Речь, несомненно, о ней.

И тут из черных туч хлынул дождь, ветер, по-прежнему дувший с Парнаса, гнал потоки воды по дороге. Мы не взяли плащей и вымокли до нитки. Ливень продолжался недолго, когда мы въехали в город, он превратился в мелкий дождик, но прогулка верхом все равно не доставляла нам никакого удовольствия.

Я подумал, что люди, находящиеся в столь плачевном положении и так воняющие мулами, могут без зазрения совести отправляться по домам. Однако Аристотель решил иначе.

— Мы должны срочно увидеться с Манто. Если она что-то знает, нельзя терять ни минуты.

И вскоре мы, верхом на мулах, оказались у порога Манто, удивляя своим видом привратника и ночных посетителей, которые уже начинали собираться, а также стайку полуодетых красоток, вышедших нам навстречу. Они не смогли удержаться от смеха и сморщили носы.

— Ну-ну, девочки! — одернула их Мета. — Где ваше гостеприимство? Запомните: запах мулов — это запах денег.

— Прошу прощения, я не хотел вас потревожить, — молвил Аристотель, лишь мельком посмотрев в сторону полуобнаженных женщин. — Но мне… нам нужно срочно переговорить с Манто.

— О, торговец медом! Снова по делам? — осведомилась какая-то девушка, подняв бровь.

К счастью, вскоре пришла Мета и сказала, что Манто желает побеседовать с нами без свидетелей. Следуя за ней, мы оказались в маленькой, скромно обставленной комнате без кровати, зато с большим ткацким станком. Судя по положению гирек, за ним как раз работали. Для нас поставили два маленьких складных стула, а Манто осталась у станка, напротив. По ее просьбе в комнату принесли светильники. Здесь было душновато и пахло шерстью, а не благовониями.

— Вот, — сказал Аристотель, — вместо вступления.

И он протянул Манто таблички, полученные нами от огромного, решительного раба.

Манто внимательно изучала послание. Я не мог понять, читает ли она или по почерку и надписи старается определить автора.

— Надеемся, — твердо сказал Аристотель, — ты выполнишь пожелание Ликены, которая передала тебе это письмо, и расскажешь о Клеофоне, чтобы нам не пришлось докучать его матери. Ты и сама видишь, что его исчезновение лишь вредит, а вовсе не помогает Гермии.

— Хорошо, — вздохнула Манто. — Я бережно хранила тайну, но судьба мальчика тревожит и меня. Думаю, в Афинах ему будет безопаснее. Я знаю не все. Вот что мне известно. Я приютила мальчика, который пришел ко мне под видом погонщика мулов, у него была записка от Ликены, похожая на эту. Она гласила, что скоро я получу вести от Гермии и что мне надлежит выполнить ее просьбу. Гермия тайно послала мне деньги…

— Как? — перебил я. — Откуда она узнала, куда именно их нужно слать?

— Ей сказала Ликена, — ответила Манто с ноткой нетерпения в голосе. — Угольщик отправил мальчика к Ликене, а та послала его обратно в Афины, ко мне. Его имя ни разу не прозвучало в этих стенах, хотя некоторые девочки знали, что приходил маленький погонщик мулов. Он пробыл здесь лишь два дня…

— И ел блины, — встрял я. На лице Манто отразилось изумление. — Ну хорошо, один блин, — поправился я. — С медом.

— Возможно. Как я уже сказала, Гермия послала мне деньги…

— Как? — снова спросил я. — Как она могла их послать?

— Их принес надежный человек.

— Ну конечно! — воскликнул я. — Раб Батрахион, горбун из дома Гермии. Он предан ей, и она вполне могла на него положиться. В то утро, когда здесь ели блины, я заметил возле борделя маленькую фигурку в широком плаще. Я тогда решил, что это ребенок, опоздавший в школу. Но он так чудно, вперевалку бежал… Как же я не догадался, что это Батрахион!

— Да, ты прав. Он делает покупки для Фанодема и бегает по всяким поручениям.

— Ну ясно, он мог выйти, не возбудив подозрений стражи, — кивнул я, радуясь, что наконец-то мне хоть что-то понятно.

— Совершенно верно. Как я уже говорила, — не без раздражения повторила Манто, — Гермия прислала деньги, подписавшись Ликеной, чтобы никто ни о чем не догадался. В записке было сказано, что мальчику нужно уехать. Тогда мы… я передала ему деньги вместе с запиской от матери: я, мол, тебя люблю и все такое. Мы взяли внаем осла, и мальчик уехал. Думаю, он собирался в Коринф, а, может, в какой-нибудь из двух соседних портов, чтобы сесть на корабль. Пирей — слишком близко от Афин, там его могли бы узнать.

— Так как же нам разыскать Клеофона?

— Этого я не знаю. Но я уверена, что он жив-здоров и на свободе, поводов для тревоги никаких. Во всяком случае, уехал он в добром здравии, с материнской помощью и благословением.

— Надо еще разок потолковать с угольщиком, — бросил я. От одной мысли о предстоящем путешествии к Ликабету у меня заломило спину.

— Вот и все, что я могу вам сообщить. — Манто повернулась к ткацкому станку, намекая, что пора бы нам оставить ее в покое. Хотя какой тут покой, подумал я: снизу доносились звуки флейты и громкий гул голосов, а наверху раздавался красноречивый стук.

Мы распрощались с Манто и вновь оседлали мокрых, понурых мулов. Дорогу к Ликабету размыло, ехать пришлось медленно. Угольщик куда-то ушел, и мы долго препирались с его слугой, который утверждал, что мы вконец заездили животных. Уже на своих двоих, шлепая по лужам, мы побрели в Ликей. Поскольку городские ворота были закрыты, я согласился поужинать и переночевать у Аристотеля. Лечебная ванна и притирания тоже совсем не помешали бы. Герпиллида согрела воду, поручила рабу по имени Автил натереть мое усталое тело оливковым маслом (превосходного качества) и попросила Аристотеля одолжить мне чистую одежду.

— По крайней мере, насладимся прекрасной трапезой, — сказал Аристотель, совершив возлияние богам, прежде чем наполнить кубки вином. Герпиллида принесла свежий хлеб и тушеное мясо весьма аппетитного вида. Но не успели мы сесть за стол, как раздался стук в дверь. Фокон побежал открывать, и мы услышали, как он объясняет, что хозяин обедает и его нельзя беспокоить. Но настойчивый гость не обратил на это внимания.

Послышался топот, и в комнату, не постучав, ворвался юноша в грязной, поношенной одежде, черный от загара, длинноволосый, с едва пробивающимися усиками.

— Привет тебе, о Аристотель, — произнес он срывающимся, как у любого юноши, голосом. — Я Клеофон, сын Ортобула.

XXI Рассказ конюха

— Клеофон! — вскричали мы. Поражен был даже Аристотель:

— Да, я узнаю тебя. Но где же ты пропадал так долго? Мы все волновались.

— Кто волновался? — деловито осведомился мальчик.

— Многие, — ответил Аристотель. — Присядь, юноша. Я попрошу Фокона принести чего-нибудь съестного. Не бойся, — быстро проговорил он, видя, что мальчик готов вскочить. — Фокон надежен и благоразумен. Ты еще не знаешь, надолго ли вернулся в Афины?

— Я, наверное, должен остаться, — сказал Клеофон. — Я тут подумал, что, сбежав, кажется, поступил как последний трус.

— Вот это по-мужски, — с одобрением сказал я. — Значит, ты готов участвовать в слушаньях — и суде над твоей мачехой?

Он вздохнул. В осанке и манерах мальчика появилась уверенность, но даже теперь он казался ранимым и очень юным. Его лицо было чумазым, словно он раб, а не гражданин, одежда воняла мулами.

Аристотель должен был обладать поистине греческой гостеприимностью, чтобы пустить в свой андрон такого неказистого посетителя.

— Да, полагаю, да. Критон так меня напугал, и я думал, что просто не вынесу этого! Он грозил, что, пока я живу в нашем доме, мне будет являться папин призрак. Обзывал меня предателем. Я, мол, все равно что убийца, раз встал на сторону Гермии. Это тоже он сказал.

Мальчик содрогнулся и побелел под слоем загара и дорожной пыли.

— Фокон, передай, пожалуйста, Герпиллиде, что у меня посетители, пусть не заходит. И будь любезен, принеси нам еще вина и ложку, — приказал он, потом повернулся к мальчику и властно произнес: — Я не удивлен, что тебя напугали эти жестокие слова. Но ты же понимаешь, подобными сказками стращают рабов и маленьких детей. Впрочем, думаю, тебе и самому ясно, что бояться было просто глупо.

Мальчик расправил плечи.

— Да, — горделиво сказал он.

Когда принесли еду, глаза нашего гостя заблестели. Аристотель налил ему полный кубок вина, щедро разбавленного водой.

— Да, я больше не ребенок, — заявил Клеофон, прежде чем наброситься на еду.

Мы терпеливо ждали, пока он утолит голод.

— Я был так несчастен, — объяснял Клеофон, прихлебывая из кубка. — Я был просто в отчаянии — папа умер. Я в любом случае расстроился бы, но узнать, что его убили — и как! Вся семья горевала. Конечно, Харита, моя младшая сестренка, не так страдала, ведь папа был ей лишь отчимом.

— Разумеется. Но для Критона это, видимо, стало тяжким ударом.

— Да. Теперь я лучше понимаю, каково ему пришлось. Он чувствовал, что должен что-то предпринять. Вот он и обвинил маму. Критона никогда не прельщала мысль о том, что у нас будет мачеха. Он считал, что уже взрослый, и хотел быть единственным помощником отца, хотел, чтобы тот всегда советовался только с ним. Когда Эргокл затеял этот дурацкий суд, Критон сразу вырос в папиных глазах. Конечно, мы все ненавидели Эргокла, но это не сплотило нас. Напротив, тогда-то все и началось. Кто знает, может, мы хоть как-то ладили бы, не отрави Эргокл нашу семью своим обвинением.

— А в чем крылся источник ваших неприятностей?

— Ну, папе было очень стыдно, его снедала тревога, и часто он просто ни на что не обращал внимания. Критон стал очень придирчив, даже с папой. Начал важничать и командовать. Иногда вел себя так, словно главный в семье теперь он. А потом папа женился. Гермия привыкла распоряжаться деньгами и управлять большим хозяйством с кучей слуг. Она не больно-то прислушивалась к мнению Критона.

— Итак, мы, кажется, начинаем понимать. Когда ваш отец умер, подспудная неприязнь Критона к Гермии и жажда найти виновного слились воедино.

— Да. Кто-то должен был ответить за смерть папы. Критон решил, что это будет Гермия. Уверен, он искренне считает ее убийцей. Критон всегда был таким, всегда. Если вобьет себе что-нибудь в голову, то уж верит в это до самого конца, и ни за что не передумает.

— Ты осуждал его опрометчивое решение, так?

— Да я его просто ненавидел, мама ведь была так добра к нам, особенно ко мне! Я не хочу снова терять мать! И потом, у Критона много друзей и сторонников, а мама, считай, одна.

— Решив поддержать ее, ты поступил храбро и мужественно.

— Прознай Критон, что я собираюсь сделать, он бы ни за что не пустил меня на первое слушанье. Вот я и решил, что буду помалкивать, пока не окажусь перед Басилевсом. А уж тогда-то я докажу, что не предал Гермию, и буду говорить в ее защиту.

— Весьма неглупо, — заметил Аристотель. — Я так понимаю, все, что ты рассказал на продикасии — про то, как говорил с отцом накануне его смерти, — правда?

Клеофон кивнул с набитым ртом.

— Тогда ты поступил правильно. Благодаря тебе, у суда появились новые, очень важные факты. Такие детали следует изучать очень тщательно.

Клеофон снова кивнул, в знак полного согласия с последними словами Аристотеля.

— Когда папа прилег отдохнуть, мамы не было дома. А потом я слышал, как он уходил: дверь захлопнулась. Наш старый привратник не всегда был на месте по вечерам.

— А! — понимающе сказал я. — Артимм, лысый фригиец.

— Ага. Нынешний привратник — раб Гермии. В смысле, он приехал к нам вместе с ней. Его, правда, поставили только на время, пока Артимма допрашивали после смерти папы.

— Но ведь слуг уже начали заменять? По крайней мере, это обсуждалось? — спросил Аристотель.

— Да. В тот вечер у двери стоял Артимм — он, правда, то и дело бегал в кухню за едой или принимался искать щепки, чтобы смастерить игрушки для Хариты. Рабыня Марилла тогда еще жила у нас в доме, она была в гинекее с другими служанками. С ней говорил домоправитель. Марилла не хотела есть и отказалась спускаться к обеду, поэтому служанки остались с ней, а домоправитель отнес наверх хлеба. Гермия пошла навестить Фанодема с женой. Она вернулась вскоре после того, как ушел папа. Я знаю, что она вернулась от дяди и тети. Я верю, что она не имеет отношения к папиной смерти, абсолютно никакого…

— Мы понимаем, — вмешался я. — Но как Критону удалось заставить тебя уйти из дома — во время предварительных слушаний, накануне суда? Ты, выходит, бросил свою мачеху.

Мальчик опустил глаза.

— Я знаю, это было низко, — сказал он. — Но когда мы вернулись домой с первой продикасии, Критон стал ругать и дразнить меня. Он обозвал меня убийцей, а потом начал пугать привидением. Когда я заплакал, он сказал, что я безумный. И еще сказал, что либо меня признают сумасшедшим и посадят под замок, либо он подаст на меня в суд. Как только закончится суд над мамой. Говорят, ее ждет казнь. Критон описал, как это будут делать. — Клеофон чуть заметно задрожал. — Я не мог этого вынести! — выкрикнул он срывающимся голосом. — Я не мог оставаться в Афинах и участвовать в этом! Я просто хотел, чтобы все закончилось! — он обхватил голову руками.

— Конечно. Ничего удивительного, — успокаивающе произнес Аристотель. — И все-таки, даже будучи вне себя от горя и страха, ты смог составить план бегства. И, судя по всему, неплохой, раз тебя никто не поймал.

Мальчик убрал руки от лица, на котором смешались слезы и пыль.

— Да, — мечтательно сказал он. — Хороший был план, правда? Если честно, я долго над ним думал. К нам часто приходил угольщик с мулом, иногда с двумя или даже тремя. У него работал высокий, загорелый мальчишка, который ухаживал за лошадками, и я все думал, как это, должно быть, весело. А как-то раз угольщик пришел и начал жаловаться слугам, что его долговязый помощник сбежал. И тогда я выскользнул из дома и нагнал его. Конечно, я подождал, когда он отойдет подальше от дома: я же не хотел, чтобы он догадался, кто я такой. Я нарядился в старые лохмотья и измазал лицо грязью, а то он решил бы, что я из хорошей семьи, и прогнал бы меня восвояси.

— Как он находчив, этот Симмий, — похвалил Аристотель.

— Да… ой, а как ты узнал, что я назвался этим именем? Манто сказала? Несколько дней я работал конюхом. Познакомился с мулами, кормил их, чистил. Даже катался верхом! Побывал в разных частях Афин. И наконец-то выбрался за городские стены! — Глаза мальчугана загорелись от удовольствия. — Но я знал, что долго это продолжаться не может, я видел, что угольщик — его, кстати, зовут Эфипп — того и гляди догадается о моем знатном происхождении. Я, правда, зачесал назад волосы и все время ходил грязный и оборванный.

— Под чужой личиной, — заметил Аристотель. — Весьма уместно в данных обстоятельствах. Хотя если бы тебе вдруг пришлось пойти в собственный дом, тебя наверняка узнала бы собака.

— У меня нет собаки. Я решил сбежать в какой-нибудь порт, подальше от Афин, чтобы никто меня не узнал. Может, в Коринф, а там на корабль. Но для этого нужны деньги. И потом, я не хотел, чтобы мама волновалась обо мне.

— И? — не выдержал я.

— И тогда я поговорил с Эфиппом, выбирая слова, разумеется. А он предложил мне обратиться за помощью к Ликене, его знакомой, которая живет под Ахарнами, но часто бывает в городе. И я пошел к этой Ликене.

— Ты пошел к ней? — я наклонился вперед. — Как она выглядит?

— Она… да никак. Вы же знаете этих женщин, как укутаются в свое покрывало… Ее лицо было закрыто. Я, правда, увидел прядь волос, черных и блестящих. Я думаю, Ликена свободнорожденная. Она была очень хорошо одета, прямо как знатная госпожа, но дом у нее — настоящая развалина. Говорила она очень любезно, но так тихо, что иногда я с трудом понимал. И слов зря не тратила. Но была добра ко мне и поклялась хранить мою тайну. Она сказала, что в Афинах есть один дом, там живут женщины, которые обо мне позаботятся. А она пока пошлет весточку моей маме, чтобы та прислала туда деньги и письмо.

— Дом Манто! — торжествующе воскликнул я. — Ты лакомился там блинами, верно?

— Я съел только один. — Мальчик удивленно взглянул на нас. — А ты откуда знаешь? Я был голоден. Сначала у меня болела голова, и я вообще не хотел есть. Странный это дом, скажу я вам. Кругом женщины, но ко мне почти никто не заходил. Я, правда, выглянул разок и увидел потрясающую девчонку! — Он хмыкнул. — У нее была прозрачная одежда и огромные груди, с такими прямо тянет поиграть. Манто ее мигом спровадила. Она почтенная женщина и все время сидит за ткацким станком. А то я уж подумал, что это — один из тех домов, о которых болтают мальчишки в школе. Я сидел один и скучал, книжек не было, по крайней мере, у меня в комнатке. — Ухмылка Клеофона растаяла, он задумался. — Хотя, наверное, это только к лучшему, что никто, кроме Манто, меня не видел. Я же скрывался. А потом мама прислала мне письмо и денег.

— Через Батрахиона, — уточнил я. — Ты знал его прежде?

— А, ты об этом горбатом коротышке? Нет, мы раньше не встречались. Но Манто пустила его ко мне, и он сказал, что служит Фанодему и хорошо знает маму. Он так забавно говорил: «Я теперь ее глаза». И все смотрел на меня, таращился, как лягушка, так что, наверное, ничего не упустил и рассказал маме, что со мной все хорошо.

— Так ты, значит, получил деньги от мачехи? — подсказал Аристотель.

— Целую кучу. Теперь я мог бежать в Коринф. А она знала, что я люблю ее и что со мной не стряслось ничего дурного.

— Ты написал ей? — спросил я, подумав, что письмо, написанное рукой пасынка, могло бы помочь Гермии.

— Нет, я забыл, я так торопился. И потом — я не мастер писать письма. Хозяйка наняла осла и собрала меня в дорогу. Я поехал в сторону Мегары, где уже был накануне, когда помогал Эфиппу развозить уголь. Но теперь я разжился деньгами и мог сам добраться до Коринфа. Поравнявшись с последним домом, где побывал угольщик, я решил, что пора бы отдохнуть и перекусить. Я помнил эту полуразвалившуюся лачугу, там жили старик со старухой, а по двору шныряли гуси и маленькая овечка.

Я навострил уши и воскликнул:

— Дальше!

— Место, конечно, не из приятных, но я решил, что там меня искать точно не станут. Я купил у стариков еды, они были не слишком гостеприимны и за все брали деньги. Я запасся хлебом и сыром — у меня был с собой кожаный мешок, чтобы складывать туда всякие вещи. И тут вошел один мой знакомый!

— Позволь, я догадаюсь, — сказал я. — Знакомый, с которым ты не желал встречаться. Уж не Эргокл ли часом?

Клеофон окинул меня изумленным взглядом.

— Да, — ответил мальчик. — Он самый. И уж конечно, я не хотел, чтобы он меня заметил. Он метал громы и молнии, по своему обыкновению. Но старики были такие глухие, что кричи, не кричи — все равно не услышат, они в его сторону даже не смотрели. Эргокл кого-то ждал, попросил вина и вскоре начал суетиться. Я торчал снаружи, притворялся, что я раб и кормлю гусей. Хотя вообще-то у стариков не было ни одного раба, представляете?

— Да, легко, — отозвался я.

— Но вы ни за что не догадаетесь, что произошло потом. Явились люди, которых ждал Эргокл. По крайней мере, один из них. Эргокл говорил так, будто ожидал человек двух-трех, причем мужчин, а пришла одна женщина. И стоило ей открыть рот, я уже знал, что это Ликена!

— Неужели? — мы с Аристотелем были чрезвычайно заинтригованы.

— Я колебался, заговорить с ней или нет. Но, поскольку она была с Эргоклом и вполне мог подойти кто-то еще, я решил, что лучше помолчу, и продолжал прятаться. Тут на мое счастье старуха велела мне свернуть гусю шею, чтобы продать его гостям. Я хотел казаться своим, ну, вроде раб, который выполняет всякие мелкие поручения. А еще я вывалялся в перьях, чтобы выглядеть так, словно все время вожусь с гусями, и измазался гусиным… ну, вы понимаете. С таким мальчиком никого не потянет знакомиться! Но Ликена! Странно, что она не узнала меня сразу. Может, покрывало было слишком плотным?

— Она была под покрывалом?

— Да. Хотя она наполовину откинула его, беседуя с Эргоклом, и пышные черные кудри рассыпались у нее по плечам. На самом деле, она сидела возле Эргокла и говорила с ним, пока он ел! Он устроился за маленьким столиком во дворе, там было попрохладнее. Когда мужчина ест, женщине положено сидеть на кухне и не мешать, но Эргокла с Ликеной это, похоже, заботило не больше, чем глупая овца, разгуливающая по двору. Я так понял, им было о чем поговорить. Но овца все время путалась под ногами и, в конце концов, подняла страшный шум. Тогда Ликена отвела Эргокла в дом, а немного погодя вышла к колодцу. Она набрала воды в старую, треснувшую гидрию, вылила ее в кувшин, стоявший на столике, и велела мне отнести кувшин гостю. Я, верный роли домашнего слуги, налил Эргоклу воды, а остаток — глупой овце, которая вертелась под ногами.

— А потом?

— Потом я понял, что Ликена догадалась, кто я. Должно быть, она узнала меня, когда я говорил с овцой. Она подошла. Мы стояли на улице, стариков не было видно. Ликена спровадила их в пристройку, где когда-то держали старого осла.

— Ага! — воскликнул я. — Значит, старики всегда могут сказать, что ничего не видели. Это в какой-то мере правда.

— Наверное, ты прав. Они совсем не были любопытны. Не думаю, что в этой деревне слышали о пропавшем мальчике. А эти глухие немощные старики точно не знают последних новостей.

— Тонкое наблюдение, — заметил Аристотель. — Впрочем, к такому же выводу мог прийти кто-то еще. Старые глухие нищие, живущие в глубинке. В каком-то смысле, идеальная пара. А лачуга — идеальное место для тайных встреч.

— Что еще сказала Ликена? — спросил я.

— Она велела мне хранить деньги в кожаном мешочке на груди, вместе с талисманом. И немедленно ехать в Коринф. «Беги!» — сказала она. Моя мать, мол, хочет, чтобы я как можно скорее покинул Афины. И момент самый подходящий.

— Так почему ты не на корабле? Почему не последовал ее совету?

— Я последовал. Сначала я ехал на осле, но им было тяжело править, и большую часть пути я проделал пешком. Я был уверен, что уеду. Но чем ближе я подходил к Коринфу, тем больше сомневался. Я никого там не знаю, куда идти — тоже не знаю. Если пойду в услужение на корабль, со мной будут обращаться, как с рабом и использовать по-всякому. Если бы мне уже исполнилось восемнадцать! Или хотя бы семнадцать. А потом я подумал, как было бы здорово вновь увидеть маму и маленькую Хариту. И еще подумал, может, суд еще закончится хорошо? И вообще, я не должен бросать маму в беде. И я повернул обратно.

— И ты повернул обратно, — повторил Аристотель.

— Я пришел туда, где мне наняли осла, в двух шагах от дома Манто, и послал ей записку, а она передала, что меня разыскиваешь ты, Основатель Ликея. Возможно, это означало, что надо бежать. Но я решил прийти и поговорить с тобой.

— Непосредственный, достойный восхищения поступок, — проговорил Аристотель. — Хотя, возможно, несколько опрометчивый.

Некоторое время он молчал, задумчиво глядя на мальчика.

— Возникли непредвиденные трудности, — сказал он наконец, тщательно подбирая слова. — С тех пор, как ты в последний раз был в городе, по крайней мере, под именем Клеофона, положение изменилось. Прежде всего, Эргокл мертв.

— Мертв? Но это же здорово! Прекрасные новости!

— Может, да, а может, и нет. Я вынужден сказать, Клеофон, что, хоть я и одобряю твое решение вернуться и помочь матери… мачехе, этому желанию не суждено сбыться немедленно. Сейчас ты можешь навредить ей сильнее, чем прежде.

Аристотель поднялся.

— Ты должен незамедлительно уехать. И уедешь, — объявил он. — Денег на путешествие я тебе дам. Единственное — ты должен написать письмо. Возьмешь таблички и напишешь краткое послание, что, мол, с тобой все хорошо, что ты скоро напишешь и собираешься уехать из Эллады. Как только я узнаю, что ты в безопасности, я пошлю это письмо Гермии.

— О, нет! Я не могу принять от тебя деньги…

— Разумеется, можешь. Не докучай мне благодарностями, потом все вернешь. Я поручу тебя заботам Фокона. Вы оба пойдете в Пирей, как будто вы два раба. Понял?

— Да, но…

— Никаких «но»! Это нужно сделать, и как можно скорее. Фокон посадит тебя на корабль до любого из портов Коринфа и попросит какого-нибудь пассажира присмотреть за тобой до конца путешествия. Если, когда ты приедешь в город, тебе понадобится помощь, пойди к моему другу, я дам письмо. Но кроме него не обращайся ни к кому. Если же ты решишься уплыть из Коринфа, это будет лучше всего. Прошу тебя об одном: если получится, оставь весточку моему другу. И путешествуй под чужим именем. Только не называйся Симмием.

Клеофон изменился в лице:

— Но я ведь не смогу помочь маме…

— Написав это письмо и уехав подальше из Афин, ты окажешь ей неоценимую услугу. А если останешься, навредишь и ей, и себе. Скажут, что вы вступили в сговор и убили Эргокла. Ты подвергаешься страшной опасности, и беды Гермии лишь удвоятся. Чем больше обвинений предъявят ей, тем больше вероятность, что она умрет раньше срока. Лучшее, что ты можешь сделать для Гермии и для себя, — держаться от нее подальше.

— Но я мог бы остаться с Эфиппом, как мальчик-конюх…

— Нет. Это уже не безопасно. Тебя разыскивает кое-кто еще. Молодой мужчина, сильный и умелый, который столь же проницателен, сколь неутомим. Не пройдет и трех дней, как он тебя выследит. Повторяю, это будет страшное испытание как для Гермии, так и для тебя. Говорю же, ты должен ехать!

Речь Аристотеля, кажется, впечатлила Клеофона, вид у него был испуганный.

— Прости, — сказал Аристотель, в его глазах, устремленных на мальчика, была жалость и доброта. — Мне правда жаль препятствовать лучшим твоим побуждениям, которые я искренне ценю. Ты вырастешь и станешь хорошим человеком. Но ради собственного будущего, ты должен уехать. И последнее. Я скажу Фокону, что, если он почует слежку, или если корабля в Коринф придется ждать слишком долго, или если вас кто-нибудь узнает, пусть сажает тебя на первый же корабль из Пирея. Ну, теперь пойду к Фокону.

И Аристотель вышел, взглядом велев мне помалкивать.

Клеофон, по-прежнему напуганный, посмотрел на меня.

— Значит, я не могу увидеть маму? — спросил он.

— Сейчас этого не стоит делать, — ответил я. — Для нее так будет лучше. Чем лучше тебе, тем лучше ей.

Он уступил и, больше не обращая на меня внимания, занялся письмом, а потом невидящим взглядом уставился в стену, словно пытался заглянуть в свое будущее.

— Фокон все знает, — сказал Аристотель, входя в комнату. — Вот тебе плащ. Нет, не благодари, я взял его у раба. Надень и не снимай, пока не окажешься хотя бы в Коринфе. Давай свое письмо, а вот записка моему другу. — Он вручил мальчику скромные таблички, перевязанные бечевкой. — Это кузнец, родом из Азии, я представил тебя под другим именем. Тебя, возможно, удивит его выговор, но он добр, бесстрашен и, к тому же, кое-чем мне обязан. А теперь ступай.

Проводив мальчика и Фокона, Аристотель сел, потом снова вскочил и беспокойно зашагал по комнате.

— Вот так история! Я не успокоюсь, пока Фокон не вернется. До Пирея путь неблизкий. Дать им лошадь или мула я не осмелился, пусть смешаются с толпой путешественников и не привлекают внимания.

— Как любезно с твоей стороны, — заметил я, — взять на себя все эти заботы и расходы.

— Да уж, — угрюмо согласился он. — И я еще не знаю, что из этого выйдет. Я отлично сознаю, что в какой-то мере навлек опасность и на себя. Только представь, я — похититель ребенка! Но не мог же я просто стоять и смотреть, как несчастный мальчик шагает навстречу собственной гибели.

— Ты считаешь, его бы судили за убийство Эргокла? — спросил я.

— О да. Несомненно. Клеофон — соучастник, пусть даже невольный. Говоря без обиняков, он — орудие убийства Эргокла. Руками Клеофона бедняге дали наркотическое или снотворное питье, которое ввергло его в состояние оцепенения. Ты заметил, что барашек был жив-здоров, когда мальчик впервые попал в этот дом? А отведав Эргоклова питья, погрузился в спячку. Я, кстати, хотел бы узнать, не проснулось ли несчастное животное, разрушив надежды хозяев на отравленную баранью похлебку! Как бы это выяснить, не навестив старых крестьян? Само по себе питье, думаю, несмертельно. Но, одурманив Эргокла, убийцы разделались с ним без труда. Просто взяли и тихонько свернули ему шею.

— Какое отношение несчастный мальчик мог иметь к сворачиванию шеи?

— Никакого. Но он сам вынес себе приговор. Он ненавидит Эргокла, «этого ужасного человека», или ненавидел прежде. И уж точно винит его во всех несчастьях семьи Ортобула. Стоит Клеофону признаться, что он отнес Эргоклу воды, люди охотно заключат, что это он подсыпал в кувшин яд, а потом собственными руками свернул Эргоклу шею. У него были личные мотивы.

— Подозреваю, — заметил я, — от внимания судей не укроется тот факт, что предварительно мальчик свернул шею гусю!

— Уж конечно. От души надеюсь, что наш бедный несмышленыш не угодит в цепкие лапы закона. Умелый обвинитель без труда сделает из него убийцу. Родственники Эргокла точно не питают большой любви к семейству Ортобула. Можно не сомневаться, что наш слабовольный Басилевс даже не подумает воспрепятствовать обвинителям и не призовет их к поиску истинных виновников гибели Эргокла.

— Что ж, мальчика мы нашли, но вместо разгадки тайны получили одну головную боль, — заключил я. — Ибо Клеофон — не помощник, а скорее обуза. Но, по крайней мере, у тебя теперь есть его письмо Гермии, которое — если у Басилевса и обвинителей осталась хоть капля рассудка — снимет с женщины нелепое обвинение в убийстве Клеофона. Ты, правда, не можешь его отправить, пока не узнаешь, что Клеофон благополучно уехал из Афин. Свидетельство, данное Клеофоном на первой продикасии, без него самого теряет всякую ценность. Обвиненный в убийстве Эргокла, мальчик не может защищать мачеху, обвиненную в убийстве Ортобула, о котором мы знаем не больше, чем прежде. Кроме того, проиграв дело Фрины, обвинители готовятся нанести Гермии сокрушительный удар.

— Отличное подведение итогов. Но насчет головной боли я с тобой не согласен. Теперь мы знаем больше. В деле забрезжил лучик света. Если хорошенько подумать, может, меня, наконец, осенит.

— А зовут этот лучик света Ликена.

XXII Фрина

— Да, все время Ликена. Марилла, придя ко мне с мольбой о помощи, упоминает ее, как любовницу Филина. Именно к Ликене угольщик Эфипп посылает своего нового «конюха». А нам с тобой эта же самая Ликена передает записку, советуя обратиться за необходимыми сведениями к Манто. Наверняка она знала не меньше Манто, однако предоставила той рассказать — и, как выясняется, правдиво, — что мальчик получил деньги от Гермии. Но самое странное, что Ликена оказывается в этой крохотной лачуге у дороги на Мегару. Клеофон видит, как она разговаривает с Эргоклом. И Ликена же готовит Эргоклу ядовитое или усыпляющее питье — если верить мальчику. Но зачем она это делает? Кто она такая, эта Ликена? Эфипп намекнул, что, возможно, она чья-то наложница. С какой еще стороны к ней можно подступиться? Нам нужен кто-то, не замешанный в этой истории, но готовый помочь: рассказать о Ликене, а может, даже представить нас ей.

Скрепя сердце я решился, наконец, упомянуть кое о чем.

— О Аристотель, я знаю человека, знакомого с Ликеной. Это гетера, которую недавно судили за святотатство. Фрина.

— Откуда тебе известно, что они знакомы?

— Она сама говорила. На… во время… однажды ночью, когда я оказался среди людей ее круга, и она чувствовала себя свободно.

— «Среди людей ее круга» Ага! Значит, Стефан, ты и правда завсегдатай домов наслаждений, неугомонный бражник и гуляка, любитель проституток! Эта сторона твоего характера доселе была от меня скрыта.

— Да не то чтобы… Должен же я хоть изредка поразвлечься, — вяло запротестовал я. — Но нынче мне, наверное, не стоит ходить к Фрине. Это неприлично.

— Нет-нет, ты должен поддержать меня. Если уж я, в мои годы, готов стерпеть насмешки ради встречи с этим чудесным созданием, ты и подавно можешь пойти. В конце концов, сам Сократ навещал прелестную Федоту и наслаждался беседой с этой прославленной гетерой. Идем же скорее. Кто знает, может, мы, наконец, получим ключ к невидимой двери, отделяющей нас от Ликены.

Найти Фрину, которая жила в центре Афин, не составило труда, хотя никогда прежде я у нее не бывал. Дом гетеры, красивый и просторный, располагался в хорошем месте. Нижний этаж был отведен вольноотпущеннице с мужем, которые заботились о Фрине и следили не только за ее рабами, но и за посетителями.

Нам открыл высокий, мускулистый слуга и, хоть до раба Ликены ему было далеко, все же парня выбрали не случайно: гость, по каким-либо причинам не угодный хозяйке дома, точно не прошел бы дальше порога. Сообщив дюжему привратнику наши имена, Аристотель послал его к Фрине, и вскоре нас уже пригласили наверх. Гетера лично вышла к нам — точнее, Аристотелю — навстречу.

— Я никогда не забуду тех, — тепло проговорила она, сжав его руку, — кто был рядом со мной в трудные времена. В первую очередь, конечно, Гиперида, но не его одного. Я отлично помню, как ты навестил меня в тюрьме. Это все равно, что сидеть у постели недужного — бесконечно добрый поступок. Прошу, садись, и твой друг, разумеется, тоже.

Мы сели. Это была прелестная, чисто убранная комната. Кругом стояли изящные деревянные столики и подставки, а на них — небольшие статуэтки и старинные краснофигурные вазы, одна из которых изображала трех богинь-соперниц и Париса, отдающего яблоко Афродите. Чем не андрон богатого гражданина? И все же, подумал я, андроном эту комнату не назовешь. А для гинекея, женской части дома, она слишком просторна и обставлена слишком роскошно, не говоря уж о том, сколько здесь побывало мужчин. Вот и теперь прекрасная гетера развлекала посетителей. Я сразу заметил двух богатых граждан, наряженных в лучшие свои одежды, по виду — соперников. Они обращались друг к другу с изысканной любезностью, а это всегда неспроста.

— Не понимаю, — говорил один, ревниво косясь на Аристотеля, которого Фрина усадила подле себя, — почему это Гиперид должен становиться единственным любимцем? Будь я в Афинах, то сделал бы не меньше Кувшинного Рыла. О моем таланте к красноречию говорила вся школа. Но я, к несчастью, был на Делосе. По делам. Покупал рабов для наших мраморных мастерских.

— Но, — мягко возразила Фрина, — у меня есть все основания испытывать благодарность к тем, кто был тогда в Афинах, а не на Делосе.

Хотя Фрина была, как всегда, прекрасна, я заметил, что она слегка похудела, и румянец чуть поблек. Эта перемена, пусть даже от пережитых страданий, лишь украсила гетеру. Огромные глаза по-прежнему искрились весельем, но теперь к нему добавилась печаль, а может, что-то иное. Так смотрят люди, которым довелось побывать на пороге смерти. Эти глаза делали лицо Фрины с пленительно правильными чертами еще неотразимее.

— Удивительно, — воскликнул соперник торговца мрамором, поигрывая золотым браслетом с сердоликами, — удивительно, что теперь, когда ты так серьезна, ты стала лишь прекраснее. Прямо благородная госпожа, даром что гетера!

— А! — раздался голос из угла комнаты. — Фрина не просто благородна, она божественна!

— Божественный, веснушчатый лягушонок, — пробормотал торговец мрамором.

— Фрина и в самом деле божественна! — повторил голос. Я обернулся и увидел, что он принадлежал пожилому человеку, которого сопровождал помощник с корзиной в руках. — Божественна! Чудо красоты, созерцая которое, мы переносимся в иной, высший мир, описанный Платоном…

— Молчи! — громко сказал другой посетитель. — Платон ни словом не обмолвился о разглядывании хорошеньких гетер. Истинный влюбленный созерцает красоту юноши, которая сочетает в себе интеллект и благородство. И тогда он постигает высшую красоту и получает представление о божественном, не коснувшись смертной плоти. Какое опошление божественного Платона — изображать его поклонником продажной женщины, пусть даже самой привлекательной и достойной.

Гермодор, философ и ценитель красоты, предложивший нашему вниманию эту краткую лекцию, поклонился Фрине, которая, блестя глазами, поблагодарила его за комплимент. Она бы так не веселилась, подумал я, если бы могла знать, с какой лицемерной покорностью этот человек ожидал известий о ее якобы неминуемой смерти. Я вспомнил разглагольствования Гермодора в лавке Хриса, перед лицом позолоченной статуи.

— Ой, все это чушь. Один обман, — сказал мужчина с браслетом. — Все эти красивые слова в «Пире», будто бы сказанные Сократу мантинеянкой Диотимой. Один человек говорил мне… уже не помню, кто, но его дед хорошо знал Платона… так вот, он говорил, что этот образ — не что иное, как скрытая насмешка.

— Как насмешка? Разве божественный Платон шутил?

— На самом деле Диотима была гетерой, родом из Спарты. Весьма предприимчивая и дерзкая особа, которая зовется «мантинеянкой», потому что она прорицательница, провидица, вроде нашей Манто — та всегда скажет, кто будет вашим следующим любовником или любовницей. Когда Платон работал над своим знаменитым диалогом, Диотима уже состарилась и вышла на покой, но не прекратила беседовать с мужчинами и выступать перед публикой, как делали — и поныне делают — спартанки. Вот почему эта Диотима с таким знанием дела разглагольствует о созерцании мужской красоты. Она на этом собаку съела. Сам старина Платон восхищался ею, когда она была помоложе.

— Я думал, ему нравились мужчины, в основном, юноши, — сказал молодой человек с корзинкой.

— Да, разумеется. Но он не гнушался яблочком с чужой яблони, если оно красивое и налитое.

— Кем бы ни была Диотима, ее устами, конечно же, говорит Платон, и говорит верно, — наставительно произнес Гермодор. — Я тоже ищу Красоту, вот почему мне доставляет такое удовольствие следовать за Праксителем. — Он поклонился пожилому бородатому мужчине. — Позвольте представить вам Праксителя, сына Кефисодота. Он тоже размышляет о прекрасном, хоть и с технической точки зрения, и видит больше других.

— И если тебе нужен мрамор, дорогой мой, — прибавил богатый торговец, со снисходительной любезностью обращаясь к скульптору, — уверен, мы сможем тебе помочь. Ведь твоим подмастерьям постоянно требуются твердые материалы — металл и камень.

— Вы, мнится мне, сами не знаете, зачем вам даны глаза, — добродушно пробормотал пожилой художник. Я вспомнил, как встретил его на Агоре после суда над Фриной, за трапезой из хлеба и оливок. — Я наслаждался каждым днем своей жизни, ибо боги наделили меня даром видеть. Теперь дни мои близятся к закату, и даже глаза уже не те, что прежде. Но, стоя на пороге смерти, я как никогда вдохновлен жизнью, меня посещают дивные видения — это горько, и это сладостно.

— Ах, как жаль, что нам эти видения недоступны! — вскричал ценитель красоты. Пракситель не обратил на него внимания.

— Я благодарен Фрине, ибо она вдохновила меня. Если боги отпустят мне достаточно дней, я создам нечто совершенно новое. Не позолоченную финтифлюшку, а мраморную статую, гладкую и сияющую, словно живая плоть. Это будет величайшее творение моих рук, и я уже работаю над эскизами.

— Ты изваял немало великих скульптур, — снова перебил Гермодор. Казалось, чем больше пренебрежения ему выказывали, тем сильнее он сыпал комплиментами. — Твой Сатир. И статуя юного Аполлона, убивающего ящерицу. Все восхваляют чудесного «Убийцу ящерицы»!

— Меня не интересует то, что уже сделано, — заявил скульптор, взлохматив волосы так, что они встали дыбом, и серьезно глядя на Фрину. — Разве что я могу подарить тебе, о прекраснейшая, какую-нибудь из своих последних работ. Совершенно безвозмездно. Что ты желаешь?

— Берегись, Пракситель, — улыбнулась Фрина, — предлагать мне дары, ибо я никогда не отказываюсь. Почти никогда.

— Знаю. И хочу, чтобы ты приняла мой. Возьми Эроса с луком. Это лучшая статуя в моей мастерской. Она отражает мой новый взгляд на мир и искусство. Да и кто, кроме тебя, может владеть Эросом?

Гетера встала и любезно произнесла:

— С великой благодарностью и при свидетелях я принимаю сей дар, если есть на то твоя воля. — Она подошла к скульптору и взяла его за руку. — Дорогой мой, верный друг, ты в самом деле хочешь отдать эту бесценную статую? Несравненную и единственную в своем роде?

— Ты тоже несравненна и единственна в своем роде. Молю, прими ее. Ибо от тебя я получу много больше, прежде чем в истории нашей жизни будет поставлена точка. Я возьму твое прекрасное тело и создам идеальный образ Афродиты и всех красавиц, пришедших в наш мир после нее!

— Что ж, раз я оказываю такую огромную услугу тебе и всей мужской половине человечества, я приму твой дар.

— Нет, это слишком! — вскричал владелец сердоликового браслета. — Почему кто-то должен делать такие щедрые подарки? Какая несправедливость!

Фрина, даже не взглянув в его сторону, продолжала беседовать с Праксителем.

— Я найду достойный дом прекрасному Эросу Он поселится не в этой каморке, а в феспийском храме. Ибо многострадальной Феспии так недостает великих творений искусства, и, быть может, твой Эрос заставит странников свернуть с привычного пути. Он приведет в Феспию гостей и принесет ей славу.

— Быть по сему Но молю тебя, пока я жив, пусть Эрос остается в Афинах.

— Пусть тогда остается как можно дольше.

— Пусть, ведь мне еще предстоит создать свою величайшую статую. Обнаженную богиню. Совершенно новую!

— Неслыханно! — воскликнул Гермодор. — Чем намерен ты оправдать наготу богини, словно она амазонка или невольница из варварского племени?

— Это будет богиня после ванны, в одиночестве выходящая из…

— О нет! — казалось, любитель красоты готов лишиться чувств. — Пракситель, нет! Умоляю, только не это. Что за чудачество! Несчастная Афродита! Все будут смотреть, как она выходит из ванны, придется включить в композицию сосуды с водой, полотенце… о, боги! Это слишком приземленно, это оскорбит наши представления о великом и прекрасном.

— И все же, моя задумка именно такова, — весело отозвался Пракситель. — Я делал много набросков: мелких, крупных, на восковых табличках, на дереве, углем на папирусе. Видите, господа, до верху полную корзину в руках моего сына и помощника Тимарха? Мне позировала Фрина. А теперь мы с сыном удаляемся, дабы я мог вернуться к работе над первым вариантом статуи. Я оставляю женщину и ухожу на поиски тени. Прощай, Фрина, но имей в виду, мы расстаемся ненадолго! — громко и весело крикнул он уже из коридора.

— Невероятно! — Любитель красоты схватился за голову. — Нельзя и помыслить об Афродите в соседстве с полотенцем. Боюсь, я должен идти, господа, чтобы оправиться от этого потрясения.

И еще один гость покинул наше общество.

Двое соперников поняли, что Аристотель намерен дождаться их ухода, и нехотя поднялись, к моему огромному облегчению. Во время вышеописанной беседы я сидел, как на иголках, страшась, чтобы не выплыло мое участие в преступном веселье у Трифены. Последним нас оставил торговец мрамором, казалось, его терзают смущение и нерешительность. Он не осмелился предложить Фрине свой браслет, явно считая, что эта банальная побрякушка не идет ни в какое сравнение со столь великолепным даром, как только что изваянная статуя Эроса. Очевидно, мужчина боялся, что красавица рассмеется ему в лицо и отвергнет подарок, но та поспешила развеять его опасения.

— О, дорогой друг, — сказала Фрина, провожая его к выходу, — тебе уже пора? Какая жалость, что нам не удалось поговорить. Но, — она покосилась на браслет, крепко зажатый в ладони смущенного дарителя, — ты, кажется, что-то мне принес, какой-то маленький подарок?

— Ну да, — промямлил гражданин. Он слегка покраснел и, словно школьник, переминался с ноги на ногу. — Но я не знал… я боялся, ты не примешь…

— Глупый мальчишка! — Фрина дернула его за ухо и притворно надулась. — Думаешь, мне предлагают столько великолепных статуй, что я уже не смотрю ни на что другое? Угадала? Но статуи так сложно разместить, даже бронзовые, не говоря уже о мраморных. Видишь, мне придется подыскать Эросу жилище получше, скажем, храм. А вот изящная, красивая вещь, которую можно надеть, да еще подаренная другом, — что может быть приятней?

— Возьми. Браслет твой, Фрина. Пожалуйста, прими его. Золото прекрасного качества, и камни — самые лучшие, можешь мне поверить.

— О, милый! Позволь, я надену! — заворковала гетера. — Вот, ну не прелесть ли? Но ты ведь еще придешь, правда? А то я решу, что обидела тебя, и буду убита горем. Сейчас я должна поговорить с этим пожилым философом, но возвращайся через два дня. Я не приму никого, кроме тебя.

И, ласково попрощавшись с щедрым поклонником, она проводила его, сияющего, до двери.

— Хей-хо! — воскликнула Фрина, усаживаясь на прежнее место и придирчиво рассматривая безделушку. — Что ж, поскольку Бога Равенства нет, браслетик не помешает. Дорогие вещи никогда не бывают лишними, — заявила она, небрежно бросая подарок на стол.

Правду говорят, подумал я, все продажные женщины — гарпии.

— Зачем он тебе? Продать? — грубовато осведомился я.

— Ой, ты знаешь, я ведь обещала отстроить Фивы, а данное слово надо держать, — бросив на меня насмешливый взгляд, Фрина повернулась к Аристотелю, который молча сидел и слушал с самым невозмутимым видом. — Ты, о Стагирит, явно желаешь поговорить о чем-то с Фриной Феспийской, иначе не стал бы слушать эту болтовню. Ты-то, верно, считаешь, что женщина не должна распоряжаться деньгами, и осуждаешь таких, как я, — проговорила гетера, глядя на «пожилого философа». — Значит, ты хочешь сказать нечто важное. И без свидетелей.

— Совершенно верно. И поскольку ты, Фрина, — заветная мишень для всех стрел Эрота, и у тебя нет отбоя от гостей, мы не станем злоупотреблять твоим временем. Я задам тебе прямой вопрос и рассчитываю на столь же прямой ответ. Мой друг говорит, ты как-то упоминала некую Ликену. Что ты знаешь о ней?

— О Ликене? Едва ли я обсуждала с тобой Ликену. — Она замолчала и пристально посмотрела на меня. Я почувствовал, что краснею. — А, да-да. Так я и думала. Злополучный… значит, я не ошиблась, ты точно был тогда у Трифены, ты знаешь о Фивах и слышал, как я говорила про Ликену. Ну-ка, — она схватила со стола оливковый венок, вероятно, оставшийся со вчерашнего симпосиона, и надела его мне на голову. — Немного не то, но сойдет. Я начинаю припоминать тебя.

— Что это значит? — Аристотель так и впился в меня глазами. — «Злополучный»… А! Так ты участвовал в комосе у Трифены! — Он хлопнул себя по бедру. — Вот оно что. «Македонский воин»! Раненый. Так это был ты!

Я промолчал, от души радуясь, что остальные гости уже ушли. А вдруг кто-нибудь подслушивал в соседней комнате? Кровь бросилась мне в лицо, и без того достаточно красное.

— Мы не должны тебя дразнить, — мягко проговорила Фрина и сжала мою руку. — Не волнуйся, у меня отвратительная память на имена и лица — особенно тех, кто ничего мне не дарит. Комос был давным-давно, разве я вспомню, кого там видела? Что же касается Ликены — мало ли где я могла упомянуть ее имя. Она ведь моя старая подруга.

— Что именно за подруга? Кто она такая?

— Вы едва ли удивитесь, господа, что мы с ней зарабатываем на жизнь одним и тем же ремеслом. Хотя соотечественницами нас никак не назовешь. Ибо я родом из Феспии, маленького городка среди овощных грядок. А Ликена — с Киферы, прекрасного острова, где производят пурпур. Многие верят, что там родилась Афродита.

— Гесиод, например, — вмешался Аристотель. — А другие называют ее родиной Пафос на острове Кипр.

— Сама Ликена предпочитала думать, что родилась там же, где и Афродита. Так что мы с ней совсем разные. Она — спартанка, я — беотийка. У нее — густые черные кудри, у меня — золотые. Но мы обе оказались в Афинах, и обе занимаемся одним делом. Наше знакомство произошло при весьма странных обстоятельствах, выяснилось, что у нас с ней общий любовник. — Фрина залилась смехом. — Мы встретились и славно посмеялись, обсудили нашего общего мужчину, что он любит, что не любит. А потом стали говорить о себе и постепенно подружились.

— Когда это произошло?

— Точно не помню. Несколько лет назад. После того, как Александр взял Тир, кажется, тогда об этом много говорили. — Она взглянула на меня. — Да, думаю, именно в ту ночь я рассказала мою любимую историю: «Сказку о великодушных женщинах». Совершенно правдивую. О двух женщинах, которые великодушно согласились делить меж собой одного мужчину, помнишь? На самом деле Планго и Вакхида — это мы с Ликеной.

— Как странно, — только и мог сказать я.

— Все это случилось ужасно давно. И вдруг, минувшей весной, здесь, в Афинах, с нами происходит в точности то же самое! Правда, не очень серьезно, хотя мальчишка был прехорошенький. Я сказала Ликене: пусть, мол, он будет твой. Я не хотела ничего у нее отбирать. А она говорит: это ты из гордости. Но она просто смеялась — Ликена необузданна, как истинная спартанка. Нашу дружбу это не разрушило.

— Ну, — возразил я, — вам же не пришлось делить юношу из Колофона. Или расставаться с неповторимым ожерельем, усыпанным драгоценными камнями.

— В принципе, не пришлось, — расхохоталась она. — Впрочем, женщины всегда с чем-то расстаются. Нам не хотелось неприятностей. На сей раз мы решили, что мужчина, даже такой милашка, не стоит того. Не знаю, может, он интересовался не только женщинами, а может, у него на примете была еще одна красавица. Но когда я отдала его Ликене, она как раз решила начать новую жизнь. Она хотела найти себе богатого и щедрого покровителя, чтобы открыть собственное заведение, и подумала, может, в Азии ей повезет больше. Ликена уехала в Византию, и с тех пор я ничего о ней не слышала.

— В Византию? Когда?

— О, прошлой весной, а может, в самом начале лета. Я точно не… о, тогда как раз судились Ортобул с Эргоклом. Цвели розы, и путешествовать по морю было относительно безопасно. У Ликены есть знакомые в Византии.

— И ты ничего о ней не знаешь?

— Ничегошеньки. Я, признаться, немного удивлена, она ведь умеет писать. Пусть не так хорошо, как я, но черкнуть пару строк всегда можно. Я уже давно жду вестей. Впрочем, если в новом городе ей приходится несладко, может, она молчит из гордости. Или, напротив, так веселится, что попросту не может найти время для писем. Надеюсь на последнее. — Фрина встала и зашагала по своей чудесной комнате, бесцельно переставляя вещи.

— А как выглядит Ликена? — спросил Аристотель.

— Она красивая, не очень высокая, но сложена превосходно. И, как большинство спартанок, отлично развита физически: бегает и выполняет сложные прыжки во время танцев. У Ликены кудрявые черные волосы и очень красивые глаза, золотисто-карие, с темными ресницами. Она чудесно поет и играет на нескольких музыкальных инструментах, хотя, разумеется, она не флейтистка какая-нибудь. — Последнюю фразу гетера произнесла с оттенком отвращения. — Ликена неплохо умеет прясть и в часы досуга шьет красивые вещи.

— Как ты думаешь, — спросил я, — если бы, вместо того, чтобы уехать в Византию, она осталась в Афинах, ты бы ее уже увидела?

— Да, да, конечно. Ей вряд ли удалось бы от меня скрыться. Но к чему такие сложности?

— Очень возможно, — тщательно взвешивая слова, проговорил Аристотель, — что кто-то в Афинах называет себя «Ликеной».

— Ой, знаете, «Ликена» — весьма распространенное в нашей профессии имя. Я бы даже сказала: «прозвище». Вам обоим известно, что на самом деле я не Фрина. «Ликена», «Кинара», «Неара» — все это выдуманные имена.

Только теперь я вдруг понял, что бедняжку Кинару, дальнейших встреч с которой я всеми силами постараюсь избежать, на самом деле зовут совсем по-другому, а как — я никогда не узнаю.

— Ни я, ни моя подруга нисколько не огорчились бы, выяснив, что есть еще одна «Фрина» или «Ликена», — продолжала гетера. — Этого следует ожидать. Остается лишь надеяться, что вторая «Фрина» не окажется поблизости, что будет весьма нежелательно. Еще придется выдумывать себе другое прозвище, — озорно улыбнулась она, показывая жемчужные зубки… Возможно, памятуя о недавнем суде, мне стоит последовать примеру одной моей соратницы, решившей назваться «Клепсидрой», — предположила Фрина. — В честь водяных часов, которые она поставила в спальне, чтобы принимать по ним клиентов!

Аристотель поднялся.

— Мы больше не будем отнимать у тебя время, — сказал он. — Спасибо, что ты любезно согласилась принять нас.

— Это не «любезность», это моя профессия — принимать у себя мужчин. — Фрина тоже встала. — А вот навестить меня в тюрьме — это настоящая любезность, и я благодарна тебе до глубины души. В тот день, накануне суда, мне так нужно было посидеть и спокойно поговорить с кем-нибудь. Я боялась, что не выдержу! Оставаясь одна, я сразу начинала представлять, что меня ждет. Я думала, меня распнут на тимпаноне, приколотят гвоздями и безжалостно выставят на всеобщее обозрение, — она вздрогнула всем телом и закрутилась на месте. — Не понимаю, как человеческий разум может это вынести и не оставить владельца! Иногда, правда, я надеялась, что они будут милосердны, уступят мольбам моих друзей и позволят мне выпить цикуты.

— Скорее всего, так бы они и сделали, — успокаивающе произнес я, совсем в этом не уверенный.

— Но и это не казалось заманчивым. Однажды мне читали, как умер Сократ. Это медленная смерть. Сначала ты перестаешь чувствовать ноги, затем руки, и только потом умираешь! Уж лучше бы кто-нибудь взял и заколол меня кинжалом, раз — и все!

— Думай, о чем просишь, — сухо сказал Аристотель. — Человек, который всаживает в тебя кинжал, враг ли, друг ли — не важно, должен хорошо знать свое дело. Смерть на поле брани бывает долгой и мучительной. Невыносимая боль, ужасная жажда. Танат не всегда спешит на зов.

— Довольно. — Фрина тряхнула головой. — Напрасно я заговорила об этих ужасах. На прощанье лучше дарить браслеты. Или хотя бы поцелуи.

И прежде чем Аристотель успел уклониться, Фрина поднялась на цыпочки (хотя и была одного с ним роста) и наградила философа легким, словно касание крыльев бабочки, поцелуем в щеку, а потом в губы.

— Вот, — сказала она, — и долой грустные мысли. Нет, нет, юноша, ты слишком молод и пока не заслужил такую честь.

Она отвернулась и сделала знак слуге, который чинно проводил нас к выходу.


Выходя из дома Фрины, мы не встретили ни одного знакомого, и я уж решил, что Фортуна нынче к нам благосклонна. Однако, проходя через Агору, мы услышали властный голос, повелевающий нам остановиться.

— Аристотель! Стефан! Отлично! Как я рад, что нашел вас!

Голос принадлежал Архию, который из разносчика превратился в преуспевающего купца.

Его борода была причесана и пахла сандаловым маслом, а на плечи он набросил плащ из дорогой шерсти. Должно быть, подумал я, Антипатр снабдил актера не только деньгами, но и уймой одежды, чтобы тот мог свободно менять образы. Архий, верный своей роли купца, рассыпался в громогласных приветствиях, а потом театрально понизил голос и почти прошептал:

— Есть разговор.

— Может, отойдем к стенам и поищем тихое место?

— Там одни шлюхи, нищие и мусор. Пойдем к тебе, Стефан. — Это больше напоминало приказ, нежели просьбу. Я неловко пригласил Аристотеля и нашего мастера перевоплощений к себе домой и усадил в андроне. Архий прошелся по комнате и поджал губы, увиденное явно не привело его в восторг. Никогда прежде наш андрон, с трещиной в стене и слоем пыли на столике, не казался мне таким жалким.

— Итак, — молвил Аристотель, которому не меньше моего хотелось узнать, что нужно актеру. — Чем мы можем быть полезны, Архий?

— А я-то думал, вы хотите знать новости, — укоризненно сказал тот. — О мальчишке, Клеофоне, — он подозрительно оглянулся на дверь. — Думаю, я нашел его. Но — увы! — слишком поздно.

— Слишком поздно? — переспросил я.

Аристотель деловито осведомился:

— Где?

— Сейчас расскажу. — И Архий вновь перешел на свой поучающий тон. — Должен признаться, я напал на след совсем недавно. Есть некий старый фригиец, ранее принадлежавший Ортобулу. После смерти хозяина его пытали, но весьма небрежно, и он не сказал ничего, достойного внимания. Потом его купил Филин. Но я обнаружил, что Филин услал этого раба…

— Артимма, — словно невзначай вставил я.

— Да, этого Артимма. Мне сказали, он послал его в новый город, построенный Александром в Египте. Это очень важно! Я подумал, возможно, Артимма послали сопровождать Клеофона в дальнее странствие. Ах, выяснить бы мне это на день раньше! Ибо я все еще не терял надежды установить местопребывание Клеофона.

— Что же ты предпринял?

— Сперва я вернулся в придорожную лачугу, которую ты, Стефан, хорошо знаешь. Там я допросил этих слабоумных стариков, якобы действуя от имени городских властей. Но уверяю вас, я и пальцем до них не дотронулся. Люди часто говорят правду по собственной воле, иногда просто-напросто от испуга или волнения. Они рассказали, что какое-то время мальчик оставался у них и присматривал за гусями. Однажды по их просьбе он убил гуся. Свернул ему шею. Немаловажная деталь, как вы находите? Но зачем старикам понадобилось убивать гуся? Чтобы приготовить обед важному гостю — или гостям. Кого именно они ожидали, я узнать не смог, оба молчали, как глухонемые. Они заявили, что все время сидели в пристройке и ничего не видели, но обмолвились, что приходил «приятный господин», а «милая служанка» набрала воды и велела мальчику напоить гостей. По их словам получается, что потом в домике появился еще кто-то. Но вообще старики все время твердили, что, мол, не высовывали носа из пристройки, а потому и не рассмотрели посетителей. Неплохо же им, должно быть, заплатили!

— Очень интересно, — проговорил Аристотель.

— А как поживает барашек? — осведомился я.

— Я пошел добывать сведения, а не возиться с домашними животными. — Архий бросил на меня сердитый взгляд. — По двору, помню, бродила какая-то глупая овца, а гуси гоготали так, что впору оглохнуть. Но мы отвлекаемся от темы.

— Какой именно?

— Ну как же! Не исключено, что мальчик, находившийся тогда в лачуге, и есть убийца Эргокла. Я склонен полагать, что он же — наш пропавший свидетель. Скорее всего, встреча в этой хибарке была назначена заранее. Понятно, почему Клеофон не уезжал из Афин: он горел желанием прикончить Эргокла. Возможно, у него были сообщники. Есть люди, связанные с этим заговором, которых мы до сих пор не знаем. К примеру, «милая служанка». Или таинственный «македонский воин», мужчина с раненым плечом. Он появился лишь однажды, в доме Трифены, и никто не знает, кто он такой. Может, он имеет какое-то отношение ко всем этим странным событиям?

— На свете столько македонских воинов, — заметил Аристотель. — И уж конечно ни один из них не захочет привлекать к себе внимание, ввязываясь в темные дела. Едва ли Антипатр придет в восторг, если ты обвинишь македонского солдата, да еще без всяких оснований!

— Как бы то ни было, я упорно преследовал мальчика. Я снова напал на его след, кто-то видел мальчишку-конюха с угольщиком. А потом его видели вновь, он шел от Элевсина к Афинам, все еще под видом конюха, но с головы до ног в гусиных перьях. Но когда я вернулся в город, с угольщиком его уже не было. Мальчишка сбежал.

— И что же ты предпринял?

— Я всегда стараюсь мыслить, как моя дичь — мне, актеру, это несложно. И вот я подумал: «Что бы я сделал на месте Клеофона?» «Пошел бы в Пирей», — был ответ. Раз уж он передумал насчет Коринфа, остается Пирей — ближайший к Афинам порт. И вот я отправился в Пирей, но там всегда так людно. Сложно кого-то выследить. Другое дело, если бы я следил за ним всю дорогу. Впрочем, я и так увидел мальчишку на палубе отплывающего корабля. Правда, всего лишь мельком, но я совершенно уверен, что это был наш беглец. Клеофон, сын Ортобула.

— Неужели? Потрясающе. А тебе не кажется, что это мог быть другой мальчик? — с сомнением проговорил Аристотель. — В конце концов, с исчезновения Клеофона прошло уже столько дней.

— Да, и как ты мог его узнать? Ты же ни разу его не видел, — вставил я.

— Мне его описали. И потом, я видел его брата, — заявил Архий. — Для такого мастера, как я, этого более чем достаточно. Он, кажется, сел на корабль под видом раба, но — клянусь всеми богами! — это был младший сын Ортобула. Как жаль, что я опоздал! Совсем чуть-чуть, но все же опоздал, признаю. По крайней мере, мы знаем, куда направляется корабль. Пользы от этого, правда, никакой, разве что мы добьемся письменного приказа отослать мальчишку обратно.

— Очень сомневаюсь, что в погоню за Клеофоном пошлют трирему, — невозмутимо произнес Аристотель. — Куда, ты говоришь, направляется это судно?

— В Египет, — простонал Архий. — Какая уж тут погоня? Я еще понимаю, плыл бы он в Азию, с остановками на всех островах.

— Ах, в Египет, — сказал Аристотель. — Значит, не замерзнет. Может, он привезет нам благовоний? Или даже обезьянку.

XXIII Ликена

Чтобы успокоить и выпроводить рассерженного Архия, потребовался весь дипломатический талант Аристотеля. Наконец, услышав немало похвал своим самоотверженным трудам и получив «срочное» задание — изучить деловые связи Эргокла, актер немедленно воспрянул духом и отправился восвояси.

Мы же остались сидеть в моем пыльном андроне, глядя друг на друга.

— Фокон, должно быть, учуял слежку, — заметил Аристотель, — и решился на отчаянный шаг: посадил мальчика на первый же отплывающий корабль. Какое счастье, что Египет далеко. Слишком далеко для Архия. Правда, у Клеофона там никого нет, — печально добавил он. — Да, не удалось использовать нашего старого знакомого — Ферона Галикарнасского, ныне кузнеца в Коринфе.

— А что Ликена? — напомнил я. — Ты сказал, в деле забрезжил свет. Но теперь мы знаем больше — и меньше. Ибо наша Ликена не может быть подругой Фрины. Эта женщина уже давным-давно в Византии.

— Так говорит Фрина, — согласился Аристотель. — И потом, ее подруга плохо умеет писать. А послание, которое мы якобы получили от Ликены, написано вполне уверенной рукой.

— Может, кто-то писал под ее диктовку.

— Может быть. Кто, в таком случае? Кое-что еще связывает подругу Фрины с нашим расследованием, ты заметил? Не так давно у Фрины и Ликены был общий любовник, пусть совсем недолго. Некий потрясающе красивый мужчина. — Аристотель встал, прошелся по комнате и, остановившись возле небольшого столика, рассеянно покрутил в руках вазу. — Вспомни нашу первую встречу с Мариллой. В этой самой комнате. Был конец весны, может, самое начало лета. Она сказала примерно следующее: «Ликена, любовница Филина, говорила мне, что он тоже не знает, чем обернется суд». Значит, можно предположить, что в то время красавец Филин все еще был общим любовником Фрины и Ликены.

— Разумно, — сказал я. — Я видел Филина в доме, о котором не хочу говорить. Он ушел незадолго до того, как заварилась вся эта каша. Фрина, помню, сказала, что их корабль уже бросил якорь — имея в виду, что они больше не связаны любовными узами. Даже жаль, они так чудесно смотрятся вместе.

— Да уж. Это лишь утверждает меня в мысли, что Филин был общим любовником этих двух красавиц. Но весной, как раз тогда, когда я заинтересовался делами Ортобула, Ликена — если верить Фрине, ее близкой подруге — уехала.

— Тогда почему Ликена все еще здесь? Хотя Фрина предложила замечательное объяснение: это прозвище могли взять две совершенно разные женщины.

— Не исключено. Однако подумай, Филин был лучшим другом Ортобула. А вот с чего бы таинственной Ликене — назовем ее второй Ликеной — интересоваться семьей Ортобула? Причем настолько сильно, что она даже помогла Клеофону — если вообще не устроила его побег? Мы должны найти ответ на этот вопрос.

— И что ты предлагаешь?

Аристотель беспокойно зашагал взад-вперед.

— Единственный способ — самим найти Ликену, выяснить, кто она такая и какова ее роль в событиях последних недель.

— Где она живет, мы уже знаем.

Аристотель передернул плечами:

— Лишь со слов угольщика, который тоже сыграл не последнюю роль в происшедшем. Кто он: негодяй, сочувствующий наблюдатель, орудие? Но я согласен, нам следует еще раз наведаться в Ахарны. Я говорю «нам» в надежде, что ты готов составить мне компанию. Я бы не хотел в одиночку иметь дело с Ликеной — или с этим ее жутким рабом. Путь неблизкий, так что надо будет нанять мулов. Только не у старины Эфиппа.

Я сказал, что охотно съезжу вместе с ним, хотя меня лично больше страшили мулы, чем раб. Выехать с утра не получилось, поскольку Аристотель должен был прочесть лекцию и встретиться со своими учеными, так что, когда мы тронулись в путь, солнце перевалило за полдень. Стоял довольно приятный осенний денек, теплый, но не жаркий. Впрочем, можно ли назвать приятным день, проведенный верхом, когда старая рана дает о себе знать каждый раз, когда ты натягиваешь поводья? Пока наши лошадки трусили на северо-запад, я вспомнил, что ахарняне необыкновенно храбры и даже соорудили большой храм Аресу. Если эта Ликена дружит с ахарнскими воинами или пользуется их услугами, наш визит может плохо закончиться. Впрочем, от женщины, продающей себя за деньги, логичнее ожидать гостеприимства, и я надеялся на относительно теплый прием и легкое угощение.

Наконец мы подъехали к маленькому домику, притулившемуся возле пустоши. Было тихо. Курица, видимо, где-то спала.

Мы спешились. Аристотель решительно направился через двор к дому, но вскоре был остановлен огромным рабом, который произвел на меня столь неизгладимое впечатление в прошлый раз.

— Что вам надо? Дерьмо по чужим дворам разбрасывать? — гаркнул он. И точно, мулы не теряли времени даром. Мы могли бы ответить, что их двору (не говоря уже о грядках) это лишь пойдет на пользу, но Аристотель, держась в рамках приличий, попросил раба передать Ликене записку. Тот схватил таблички своими медвежьими лапищами, но, против ожиданий, не пошел в дом.

— Ее нет. Я отнесу вашу писульку. Но уходите. Тут сейчас мастифф, — предупредил он. — А соседи не слишком любят чужаков. Госпоже потребуется какое-то время, чтобы написать ответ. Ждите его не раньше завтрашнего дня. А теперь отправляйтесь-ка восвояси. И мулов забирайте.

И он ушел твердой, размашистой походкой, но прежде убедился, что мы покорно садимся в седла, разворачиваем мулов и уезжаем.

— Нет смысла следить за ним, — произнес Аристотель. — Он заметит нас, рассвирепеет и просто-напросто откажется нести письмо. Подождем, когда он отойдет подальше.

Мы ждали. В тишине раздавалось траурное пение поздних цикад, в осенних полях стрекотали неизвестно откуда взявшиеся кузнечики.

Наконец, мы сочли, что пора вернуться к дому. Аристотель попросил меня привязать мулов где-нибудь в укромном месте, и мы прокрались во двор Ликены, решив, что должна же она когда-нибудь вернуться. Было очень тихо. Шло время, но никто не появлялся.

— Странно, что этот мастифф даже не залаял, — прошептал Аристотель.

Я подобрал камень и швырнул его в облезлую запертую дверь. Камень отскочил и упал. Ответа не последовало.

— Я не верю, что здесь есть собака. Она бы уже сто раз залаяла. Может, войдем, Аристотель?

— Я думал об этом, но вламываться в чужой дом — это вопиющее нарушение закона, который будет особенно строг ко мне, как к метеку. Ссылка — слишком высокая цена.

— Ты прав, — согласился я. — К тому же, в Афинах нынче только и говорят, что о кражах и разбое, так что лучше поостеречься.

Нам оставалось единственное — и весьма сомнительное — удовольствие — глазеть на жалкую постройку, считать трещины в ее стенах и отвалившиеся куски черепицы. Время шло, солнце начало опускаться к горизонту.

— Я попробую зайти, — не выдержал я. — Скажу, что проходил мимо и услышал крики: «На помощь!» Я зашел, стал кричать, и прибежал ты.

— Малоубедительно, — только и сказал Аристотель. Мы снова стали ждать. Осеннее солнце быстро клонилось к закату.

— Ну что? — нетерпеливо спросил я. — Так и будем сидеть или, может, войдем?

— Сейчас я больше склонен принять твой план, Стефан. Но… тс-с! Кто-то идет.

Мы притаились за редкими кустиками. К дому и правда кто-то направлялся. Это была женщина, закутанная в покрывало, с маленькой котомкой в руках. Она шла легкой поступью, скорее быстро, нежели торопливо. Аристотель встал и потянул меня за собой, дабы мы предстали перед ней как степенные посетители, а не соглядатаи. Мы пересекли двор и обратились к женщине, которая уже собиралась войти в свое скромное жилище. Откинув покрывало, она отодвинула щеколду и распахнула дверь.

— Здравствуй, госпожа.

— Привет и вам, господа! — Она обернулась. Из-под откинутого покрывала на нас смотрело прекрасное лицо с огромными задумчивыми серыми глазами и короткими завитками волос.

— Марилла! — Я был поражен, однако с радостью отметил про себя, что мгновенно узнал женщину. — Что ты здесь делаешь? Что с Ликеной?

Между тем Аристотель, не дожидаясь приглашения, прошел в открытую дверь.

— Ликена? О, Ликена… Да, вы правы, это ее дом, — с улыбкой ответила Марилла. — Она снова куда-то уехала. А я прихожу и забираю записки по ее просьбе.

Марилла зашла в дом, я последовал за ней.

— Боги, какая духота! — воскликнула она, настежь распахивая дверь и ставни. — Просто дышать нечем!

Марилла говорила правду. Воздух в лачуге был тяжелым, спертым и каким-то гнилым. Видимо, сквозь дыры в прохудившейся черепице проникал дождь, и деревянные балки начали отсыревать. Все было пропитано запахом уборной и чего-то еще более отвратительного. Так обычно воняет в домах, где долгое время жили не только мыши, но и крысы. Сотни крысиных лапок наверняка истоптали вдоль и поперек каждый кусочек пола, каждую вещь. И уж конечно никакой собаки не было и в помине.

— Не могу поверить, что она здесь живет! — Аристотель поморщился.

— Нет-нет, не то, чтобы живет, — отозвалась Марилла. — Подзапустила она дом, правда? Фу. Смотрите, дохлая крыса. Не могли бы вы ее выбросить?

Я повиновался, хоть и весьма неохотно. Но не мог же я заставить Мариллу, ведь она чужая рабыня. А сидеть в одной комнате с огромным полуразложившимся телом грызуна, источающим тошнотворный запах, мне совсем не улыбалось.

— Прибирать в доме — не по моей части, конечно же. У Ликены есть для этого собственный раб. Прошу, садитесь. Вот два хороших кресла, — и Марилла проворно смахнула с них пыль.

— Мы знаем, о каком рабе ты говоришь, — сказал я. — Верзила с клеймом. Он сейчас ищет Ликену, чтобы передать ей нашу записку.

Марилла сновала по комнате, пытаясь придать ей хотя бы видимость уюта. Кресла, по крайней мере, были чистые. Она поставила между нами небольшой столик, который быстро протерла.

— Я прихожу, — повторила она, — только чтобы забрать письма для Ликены. Ее раб не умеет читать. Ей время от времени приносят записки от любовников, и она, ясное дело, старается их не пропускать. Это же ее хлеб.

— Куда она уехала? — прямо спросил я.

Марилла рассмеялась звонким, словно колокольчик, смехом.

— Ликена? На этот раз? Ой, наверное, в Коринф. Но она сюда еще наведается. Она не хочет терять старых поклонников, а вдруг пригодятся?

Эта милая болтовня так не вязалась с разлитым в воздухе смрадом, что мне стало не по себе. Я встал и пошел в угол, откуда, казалось, исходило все зловоние.

— Великий Геракл! — вскричал я. — Тут какой-то вонючий тюфяк! Почему ты его не сожжешь? Не выкинешь?

Аристотель быстро подошел ко мне.

— На стенах — следы рвоты, — тихо проговорил он. — Кому-то было плохо. Необыкновенно плохо.

— Ой, — с отвращением сказала Марилла. — Это, наверное, раб Ликены. Здоровый, как бык, ест, как лошадь, и пьет, как варвар, вот его и стошнило. Вообще-то, он спит снаружи. Я же велела ему выкинуть этот тюфяк и сжечь. А лентяй, видно, просто заменил солому и ткань, и теперь дрыхнет на нем сам! Ему полагается спать в сарае, но, вероятно, когда начались дожди, он внес эту гадость в дом.

Она подошла к нам и, поморщившись от омерзения, взглянула на тюфяк.

— Надо сжечь его, я же говорю. Я займусь этим нынче ночью.

Но тут Аристотель с силой сжал ее руки.

— Нет, госпожа Марилла, такое объяснение нас не устроит. Стефан, будь любезен, вынеси отсюда эту подстилку.

Я повиновался, с трудом сдерживая рвоту, а Аристотель мягко, но решительно усадил Мариллу в кресло. Когда я вернулся, он кивком попросил меня закрыть дверь, что я и сделал, правда, не без сожаления.

— Ну вот мы и докопались до правды, — сурово молвил Аристотель. — И все необходимые улики налицо. Мы видели следы на подстилке, здорового человека так рвать не будет. От тюфяка пахнет цикутой. Мы находимся там, где встретил свой конец Ортобул!

— Откуда же мне об этом знать? — возразила Марилла. — Даже если здесь и правда кто-то умер, я при чем? Хозяйка дома — Ликена.

— Да. Ликена. Но какая Ликена? Черноволосая кареглазая куртизанка, женщина, которая давным-давно уехала в Византию? Или новая Ликена? С шелковистыми кудрями и серыми глазами? Очень красивыми глазами. — Аристотель смотрел на нее с состраданием, чуть ли не с нежностью. — Что здесь? — Он открыл ее котомку — небольшой мешок с завязками, в котором обнаружились скромные наряды, а прямо сверху лежал черный пышный парик: кудри так и лезли во все стороны. Аристотель вынул его из котомки и поднял. — Парик. Египетский, нет? К чему он женщине с такими красивыми медовыми косами? Женщине, которая носит одежду из сикилийских и финикийских тканей — наряды прекрасных дочерей Сидона.

К моему большому удивлению, при звуках этого мягкого голоса по липу женщины заструились слезы.

— Что за создание! — неприязненно сказал я. — Она убила своего господина, убила Эргокла, а теперь надеется разжалобить нас слезами.

Марилла с достоинством поднялась, стряхнув руку Аристотеля.

— Это ужасно. И… позор какой! — Она стала пунцовой. — Прошу вас, позвольте мне выйти! Мне срочно нужно в уборную!

— Нет, во двор мы тебя не пустим, — ответил Аристотель. — Ты разве не можешь сделать свои дела где-нибудь здесь?

Красная, почти готовая разрыдаться, Марилла пошла в крохотную уборную, отгороженную от комнаты занавеской, взяв с собой большую, вместительную посудину. Мы караулили. Несчастная женщина, пережившая такое волнение, не могла больше сдерживаться и обильно помочилась. Вскоре она вышла из уборной и направилась к двери, держа в руках посудину, в которой плескалась зловонная жидкость.

— Нет, ты не выйдешь, — остановил ее Аристотель. — Выплесни это во двор, Стефан.

— Сам возьми и выплесни. Ты, в конце концов, врач, — заявил я. К моему удивлению, Аристотель повиновался, а я стал следить за Мариллой. Та пошла в другой конец комнаты, где было устроено нечто вроде кухоньки, взяла большую гидрию, тщательно вымыла лицо, шею и руки и со вздохом облегчения вернулась на прежнее место.

— Так-то лучше, — прошептала она.

Тут вернулся Аристотель, подошел к женщине и взял ее за руку.

— Ну вот, а теперь ты расскажешь нам всю правду, — грозно проговорил он.

Марилла поднялась, исполненная чувства собственного достоинства, и разжала твердую хватку Аристотеля.

— Держать меня совершенно ни к чему. Я прекрасно понимаю, что не смогу потягаться с вами силой, а он, — и красавица одарила меня ядовитым взглядом, — он караулит дверь.

— Я могу начать сам, — сказал Аристотель, — теперь, когда мы знаем, что убийца Ортобула — ты. Он, верно, пришел с утра, а вовсе не ночью. К тому времени, как бедняга якобы говорил со своим младшим сыном, ты либо уже убила его — либо процесс близился к концу, и твое присутствие было необязательно. Итак, ты могла объяснить, где провела вечер и ночь, когда якобы произошло убийство.

— Подумать только! — с упреком проговорил я. — Устроила какие-то детские игры — положила статую в постель, укрыла одеялом и стала за нее шептать! Как не стыдно — делать такое с Гермесом!

— Это была Кора, — она спохватилась, но слишком поздно.

— Вот, — сказал Аристотель. — Несомненное доказательство.

— И даже пытки не понадобилось! — воскликнул я. — Архий прав.

Женщина содрогнулась.

— Возьми себя в руки, Марилла, — молвил Аристотель. — Если ты сама во всем признаешься, мы похлопочем о том, чтобы тебя не пытали. По крайней мере, сильно. Легкий допрос вполне удовлетворит судей.

— Я свободная женщина! — вздернула голову Марилла.

— И давно?

— Вот уже два дня. Хозяин подарил мне свободу.

— Филин? Да, у него есть причины хорошо с тобой обращаться. Что ж, тем лучше, хотя Филину придется это засвидетельствовать. Твое освобождение оформлено официально? Должен сказать, тебя немедленно занесут в списки метеков, а вовсе не вольноотпущенных афинянок. Но раз ты больше не рабыня, пытка тебе, вероятно, не грозит, при условии, что ты все расскажешь.

— К тому же, — добавил я, — мы знаем всех участников событий и о многом догадываемся, так что говорить с нами будет гораздо проще.

— Стефан прав, — заметил Аристотель. — Гораздо проще, быстрее и приятнее признаться нам, нежели отправляться на допрос в город. Там ты будешь иметь дело со всякими недоумками, которые видят тебя впервые в жизни, а о случившемся понятия не имеют.

Марилла пристально и печально смотрела на нас — прекрасное лицо с нежным подбородком и глазами, серыми, словно дождь или осеннее небо, затуманенными пеленой слез. Медовые завитки волос на висках были влажными — она взмокла от переживаний. Стоя посреди этой уродливой комнаты, женщина умоляюще воздела руки.

— О, богиня! Услышь мою последнюю просьбу! Ты, познавшая любовь, защити свою покорную рабу!

Марилла устремила свои огромные глаза вверх, словно взгляд ее способен был проникнуть сквозь ветхую, полуобвалившуюся черепицу крыши.

Затем, невероятным усилием воли овладев собой, она повернулась к нам.

— Я расскажу вам все, господа. Все. Но меня мучит жажда. Позвольте, я выпью вина с водой и присяду.

— Да, да, — сказали мы.

Она вернулась на крохотную кухоньку, где на столе стояли сосуды с водой и большая гидрия. На стене висела полка с кубками и кувшинами.

— Вода здесь неплохая, — проговорила она. — Река течет с Парнаса. И вино лучше, чем вы думаете. Может, налить вам?

— Нет, — хором отказались мы. Одна мысль о том, что в этой зловонной дыре можно есть или пить, была невыносима, к тому же, я опасался хозяйки. Та наполнила кубок и одним глотком осушила его. Потом налила себе еще, вернулась к нам и, поставив вино на стол, опустилась в самое удобное кресло в комнате — единственное, у которого были подлокотники.

— Раз вы не желаете составить мне компанию, придется пить одной, — вздохнула она. — Я совершаю возлияние… — И, произнеся короткую молитву, Марилла плеснула немного вина на грязный пол. — А сейчас я выпью. Хвала всем богам! — И она снова залпом выпила. — В горле совсем пересохло, — объяснила она, ставя кубок обратно на стол. — Так что вы желаете услышать? С чего мне начать?

— Зачем ты убила Эргокла? — вопросил я. — Знаю, это не начало, а скорее конец. Но чем тебе помешал Эргокл?

— А с чего ты взял, что его убила я?

— Мальчик, — ответил за меня Аристотель. — Мальчик рассказал. Полагаю, в бытность твою рабыней и наложницей Ортобула, вы с Клеофоном редко встречались, а потому он понятия не имел, что женщина, которую он видел у себя в доме, и есть Марилла. Он познакомился с тобой как с «Ликеной» и был уверен, что именно чернокудрая Ликена наведалась в лачугу к старикам. Ты — опять же под именем Ликены — заставила Клеофона отнести Эргоклу отраву, выпив которую, тот впал в оцепенение. А затем ты сломала ему шею. Или твой сообщник.

— О боги… — Марилла покачала головой. — Глупый мальчишка! Так он, значит, вернулся в город! Да, я сделала Клеофона своим сообщником, решив, что это отвадит его от Афин. Я рассчитывала, что он поедет в Коринф, где получит письмо с советом немедленно уезжать, ибо Эргокл убит. Видите ли, от Клеофона были одни хлопоты, все бросились на его поиски. К тому же во время первого слушанья мальчик произвел столь неизгладимое впечатление, что все его запомнили. Несколько обстоятельных допросов, немного давления со стороны Критона — и он мог бы не выдержать и отказаться от своих показаний. Или судьи заподозрили бы, что в том разговоре Клеофона с Ортобулом что-то нечисто. Раз уж он удрал, как последний дурак, лучшее, что можно было сделать — это не дать ему вернуться.

— Но почему Эргокл?

— Сперва Эргокл не имел к этому ровным счетом никакого отношения. Не начни он совать свой глупый нос в дела Ортобула, глядишь, был бы жив-здоров. Я, конечно, Эргокла терпеть не могла, он так ужасно со мной обращался, когда я была их с Ортобулом общей рабыней. Но, слава богам, ублажать его мне пришлось недолго. Во всем, что произошло потом, виноват один лишь Эргокл. Такие, как он, никогда не отступятся, никогда! Взять хотя бы суд над Ортобулом. Даже проиграв тот процесс, Эргокл не угомонился, все думал, как бы на ком-нибудь поживиться. Если люди хотели, чтобы он просто от них отвязался, приходилось платить. Эргокл пытался вытянуть деньги из Гермии, утверждая, что это он похитил мальчика.

— Нам это известно.

— Да. Так вот, Критона он тоже донимал. Бедняга никак не мог отделаться от Эргокла, который твердил, что Ортобул — его должник. Критон мечтал о лошадях и колеснице, но оказалось, богатство Ортобула до поры, до времени нельзя использовать, а тут еще Эргокл со своими нелепыми претензиями.

— Вот почему он решил, что деньги Филина — лучше, чем ничего, — сказал я. — И стал продавать ему рабов покойного отца. А потом вдруг взял и ополчился на него.

— Критон вбил себе в голову, что Гермия — убийца, и словно помешался, — согласилась Марилла. — Ослепленный гневом, он обвинил бедняжку Гермию в любовной связи с Филином. Но именно Эргокл навел его на эту мысль. Впрочем, скоро пришлось мальчику образумиться и взять свои слова обратно. Филин был надежным другом и мог пригодиться.

— У Эргокла все-таки не вышло очернить Гермию. Но навредил он ей от души, — я с сожалением вспомнил изуродованные уши вдовы.

— Эргокл всем досаждал. Пытался добиться возмещения ущерба и от Гермии, и от Критона. Наконец, Критон послушался советов Филина (а на самом-то деле — моих) и удовлетворил его беспочвенные притязания. Но и этого оказалось мало. Я, впрочем, ничуть не удивилась. Такой уж это был человек — подлый, жестокий и упрямый, как мул.

— Истинная правда, — сказал Аристотель. — Эргокл все никак не мог успокоиться и, обуреваемый жадностью, переключился на Филина, у которого было, что отнять.

— Да, — медленно проговорила женщина. — Все так. Солнце садится. — День угасал, солнце неумолимо скатывалось к горизонту. — Можно, я зажгу лампу?

Марилла зажгла лампу, ее руки слегка дрожали. Она задумчиво посмотрела на свою ладонь.

— Я никогда не была трусихой, — сказала она. — Но как же забавно глядеть на свою руку и понимать, что скоро она будет лежать в земле, мертвая… — Женщина задрожала. — После захода солнца мне, наверное, станет холодно. — Она повернулась ко мне: — Там есть маленькая переносная жаровня и немного угля, видишь? Будь любезен, разожги огонь. Я сама плохо умею. Растопку возьмешь на кухне. Мне бы не помешало немного тепла, я обычно начинаю мерзнуть раньше всех. Возможно, потому, что на Сикилии так жарко. Огонь подсушит воздух. Здесь сыро, ведь крыша протекает.

Несколько обескураженный этой просьбой (можно подумать, я ее раб, а не афинский гражданин!), я все же повиновался, сочтя за лучшее не прерывать рассказ Мариллы.

— Ты действовала вместе с Филином, — почти утвердительно, без упрека произнес Аристотель.

— Да, не буду отрицать, — вздохнула она. — Но все придумала я, а он просто делал то, что я говорила, потому что любит меня. Я поклялась, что, когда Ортобул умрет, мы будем вместе, и ему никогда не придется делить меня с другим.

— Я думал, у Филина много возлюбленных, — перебил я. — Говорят, он был влюблен в прекрасную Фрину. И он вроде бы содержал настоящую Ликену — по крайней мере, она была его любовницей, разве нет?

Марилла рассмеялась:

— Да, это правда. Думаю, вы знаете, Филин всегда хотел, чтобы его считали любимцем женщин. Стать любовником Фрины мечтает каждый, это почетно для мужчины. Она ведь не отдастся, кому попало, просто за деньги. Да и Ликена была очень красива. Но эта комедия не продержалась на сцене и одного сезона. Фрина его бросила, Ликена заявила, что уезжает в Византию. Филин нуждался в новой женщине, и его выбор пал на меня.

— Получается, ты была орудием Филина. Тогда ты можешь рассчитывать на снисхождение закона, как рабыня, игрушка в руках хозяина…

— Я никогда не была игрушкой мужчины, — гордо ответила Марилла. — Равно как и орудием. Филин желал меня. Но я назначила высокую цену, очень высокую, — горько прибавила она. — Убийство Ортобула. А сейчас — увы! — я предаю своего бедного Филина. Впрочем, убийство задумала я. И хотели мы только одной смерти — смерти Ортобула.

Не верилось, что эти прекрасные уста могут произносить столь ужасные слова. Марилла, утомленная длинной речью, смолкла, мечтательно глядя на грязную стену.

XXIV Эрос

Повисло долгое молчание. Никто из нас не торопился его прерывать.

Итак, это правда. Марилла призналась. Ортобула убила она.

— Раз ты созналась в преступлении, — совсем другим тоном произнес Аристотель, — кто-то из нас должен записать твои слова. Я не гражданин, так что давай ты, Стефан. Есть здесь чем писать?

Марилла кивнула:

— В корзине, на маленьком комоде. Ликена писала записки. Я тоже.

Я обнаружил стопку табличек, вполне годных к употреблению, и принес их.

— Записывай все, что говорит Марилла, только отступления пропускай, — велел Аристотель. — Пиши: «Это была моя идея. Мы хотели только одной единственной смерти — смерти Ортобула».

— Совершенно верно, — подтвердила Марилла. — Убийство Эргокла не входило в наши планы. Но, в конце концов, он стал просто невыносим.

— Я знаю, как был убит Эргокл, я нашел его тело в канаве, — сказал я, поднимая глаза от таблички. — Полагаю, сначала ты дала Эргоклу питье, которое не убило, а лишь одурманило его. Вот почему барашек, которому достались остатки, спал-спал, но все-таки снова встал на ноги. А потом твой Филин свернул коротышке шею.

— Я ни слова не скажу про Филина, — заявила Марилла. — Самого убийства я не видела. Надо было получше спрятать тело, а в канаве оно не могло не привлечь внимания!

— Но ты собиралась убить Ортобула? Прежде всего, ты заманила его сюда, верно?

— Да. Здесь, разумеется, было гораздо чище и уютней. Ликена к тому времени уже уехала. Был у нее один прислужник — юноша-вольноотпущенник, которому она поручила приглядывать за домом, но он занемог и отправился домой к матери. Несчастный болван! Что же касается соседей, те Ликену совсем не знали. Просто видели, что какая-то женщина входит и выходит из дома. Надевая черный парик, я превращалась в «Ликену» и жила чужой жизнью. А иногда просто приходила, якобы по поручению Ликены, забирать письма и всякое такое.

— Итак, ты заставила Ортобула прийти сюда.

Она снова рассмеялась, но на этот раз не звонким, а низким, горловым смехом:

— Это было нетрудно. Я, Марилла, рассказала Ортобулу, что есть, мол, одна роскошная гетера, которая спит с Филином, но сохнет по нему. И эта несчастная чернокудрая красотка не может придумать, как бы с ним познакомиться. Я сказала, что моя любовь так сильна, что я не стану ревновать и доставлю им с женщиной это удовольствие. Я умоляла его прийти ради нее. Всего один раз. Он пришел, и оказалось, что, кроме меня, в домике никого нет. Я надулась и заявила, что ради любви со мной он никогда бы не вышел из дома. Мы занялись любовью — прямо среди бела дня, — а потом Ортобула ждала небольшая трапеза.

— Отравленная?

Она кивнула:

— Это был чудесный полдник, хоть и отравленный. Я подсыпала в еду снотворное, дабы облегчить Ортобулу страдания. Но конейон, смешанный с маком, да еще после обильной трапезы — это оказалось чересчур. Потому-то его и начало рвать. Мое снадобье нужно принимать на пустой желудок, предварительно опорожнив мочевой пузырь и кишечник. Впрочем, последнее он, к счастью, сделал, прежде чем в последний раз сесть за стол.

— Так он умер здесь?

— Да. С ним даже не пришлось все время сидеть. Я сказала, что он злоупотребил едой, развлечениями, возможно, вином, и ему просто нужно лечь и хорошенько отоспаться. — Она сухо рассмеялась. — Вот он, наверное, удивился: заснул в этой старой развалюхе, а проснулся на брегах Стикса. В общем, Ортобул пошел спать и скоро захрапел, а между тем его конечности потихоньку деревенели. Дыхание становилось все более затрудненным и, наконец, остановилось совсем.

— Как вы перевезли тело туда, где его потом обнаружили?

— Фи… мой сообщник остался дожидаться его смерти. И вот, когда он был совершенно уверен, что все кончено, то погрузил тело на мула, а сверху навалил всяких вещей, якобы груз.

— Масло и уголь?

— Нет. Овечьи шкуры и что-то еще.

— Теперь понятно, почему тело находилось в таком странном положении! — воскликнул я. — Можно было подумать, Ортобул умер, делая сальто. А его, значит, просто перекинули через хребет мула: голова на одну сторону, ноги — на другую.

— Понятно также, почему кровь прилила к голове, — прибавил Аристотель. — Но вот что я хотел бы уточнить, Марилла. Ты отравила Ортобула здесь, среди бела дня, потом, ближе к вечеру. Филин повез тело в тот дом по соседству с борделем Манто. Когда они прибыли на место, надо полагать, уже темнело. А ты, между тем, отправилась домой и тихо сидела в особняке Ортобула. Но чтобы на тебя не пало подозрение, ты придумала этот трюк со временем, воссоздав живого Ортобула, который говорил с младшим сыном в полутемной комнате.

Марилла виновато промолчала.

— Это было весьма искусное представление, — заметил Аристотель. — Мы знаем, что вы с сообщником взяли статую и положили ее под одеяло, а потом кто-то из вас шептал. Я полагаю, это был твой второй сообщник.

— Должно быть, Артимм, фригиец, — догадался я. — Кто-то из вас изобразил сонный голос Ортобула. Одного не понимаю, почему нельзя было кому-нибудь лечь на кушетку? Зачем все эти сложности со статуей?

Марилла вздохнула:

— Ты рассуждаешь, как господин, — сказала она. — Раба, которого найдут валяющимся на кушетке хозяина, ожидает ужасное наказание — за неслыханную дерзость! А если на кушетке лежит статуя, кара не будет такой суровой. Объяснений сколько угодно: «Это просто игра», «Я положила ее сюда, чтобы поискать пауков» — и так далее. Впрочем, все оказалось труднее, чем мы предполагали. У Артимма отлично получилось изобразить голос Ортобула, но потом его позвали, и он ушел, а я уронила статую. Она так сильно пострадала при падении, что пришлось ее выкинуть.

— Ее нашли, — коротко сказал я.

— Я боялась, как бы отсутствие статуи не бросилось в глаза, — продолжала Марилла, — хотя и рассчитывала на то, что скоро в доме поднимется страшный переполох, и всем станет попросту не до того. Потом было погребение, потом еще что-то, в общем, про нее забыли. Лишь много позже Критон велел принести со двора мраморных нимф и поставить в андрон. Так на месте Коры оказалась эта уродливая скульптура.

— Скажи мне вот что, — попросил Аристотель. — Как тебе удалось заручиться поддержкой фригийца-привратника, заставить его говорить за Ортобула? Он знал про убийство? Он был слепым орудием или хотел отомстить за то, что его продали и заменили рабами Гермии?

— Я не стану ничего говорить о других, — упрямо сказала Марилла. — Должна признаться, Филин оказал всем нам огромную услугу, убедив Критона, что домашние не имеют отношения к смерти его отца. Он заявил, что только слабак отдает своих рабов в руки палачей. Потому Критон и не позволил пытать нас, старых рабов Ортобула. Пытали только Артимма, в самый первый день после убийства Ортобула. Но совсем чуть-чуть — слегка защемили суставы клещами, да несколько раз хлестнули веревками, ему удалось выдержать. Критон все равно не желал слышать ни о ком, кроме Гермии.

— Вы перевозили труп на муле, — задумчиво проговорил Аристотель. — Это был мул угольщика? Ты ведь, насколько мы знаем, дружна с Эфиппом.

Женщина кивнула:

— Он принимался заигрывать со мной всякий раз, когда приходил в дом Ортобула. То за руку возьмет, то начнет лезть с поцелуями. Глупец! Но Эфипп ничего не знает, честное слово. Я просто заплатила ему за мула, сказав, что в доме затевается большая уборка, он и поверил.

— И зная, сколь полезен может быть этот человек, ты обратилась к нему, устраивая побег Клеофона, так?

— Нет. Разумеется, нет. В мои планы побег Клеофона не входил. Отнюдь. Но я сразу поняла, что его, наверное, приютил Эфипп. Мальчишка всегда был помешан на мулах. Это пришлось весьма кстати. Эфипп послал его ко мне — к Ликене, — и мы с Гермией устроили его побег, с помощью Манто.

— Гермия, — я снова отложил табличку и спросил напрямик: — Ты с самого начала рассчитывала на то, что Гермию обвинят в убийстве Ортобула?

— Честно говоря, нет. Так странно. Теперь-то я вижу, что все получилось даже лучше, чем я предполагала. Судите сами, сколько лишних хлопот я себе создала, лишь бы убить Ортобула вне дома. Мы решили избавиться от него по-тихому и сделать так, чтобы тело нашли в другом — совершенно другом — месте. В идеале все должны были подумать, что он принял яд у Манто. Или, на худой конец, в доме по соседству. Я знакома с Манто, а потому мне известно расположение комнат в ее доме. Я знала, что она пользуется соседним домом, который в то время пустовал. Так что моему… сообщнику не составило большого труда привезти туда тело. Хотя, судя по вашим рассказам, он скверно поработал над декорациями. Вот и доверяй после этого сообщникам.

Марилла снова глотнула вина и откинулась на спинку кресла. Ее руки слегка дрожали.

— Тебе холодно?

— Немного, — томно ответила она и широко зевнула. Я подбросил в печку угля.

— Почему ты зеваешь? — резко спросил Аристотель. — Неужели рассказывать об истории собственных преступлений — такая ужасная скука?

— Может, это от страха, — отозвалась женщина. — Что, по-вашему, они со мной сделают?

Аристотель промолчал.

— Расскажи поподробней, — попросил я. — Объясни нам. Ты повинна в страшном злодеянии. Я хочу понять, почему ты это сделала. Явно не ради денег, ведь в своем завещании Ортобул не отказал тебе ничего, даже свободу. Так что же тобой руководило?

Марилла зевнула еще раз, во весь рот, потом выпрямилась и вздернула голову. Вновь устремила она взгляд на светильник, мечтательно глядя на крошечный язычок пламени.

— Почему? — повторил я.

— Ах, господа, вы, возможно, не поймете. Ибо не жалости хочу я от вас, а понимания. Вообразите девушку, которая родилась на Сикилии, в рабстве. Ее посылают на чужбину. И вот однажды Эрос разрывает мои оковы — в тот день я познала свободное чувство. Я узрела этого мужчину, чьи красота и внутреннее благородство, словно окружающее его сиянием, поразили меня в самое сердце. Взглянув на меня, он воспылал ответной страстью, он заключил меня в объятья и спросил — спросил, — хочу ли я быть с ним на ложе. Он целовал меня так, что, казалось, никогда не сможет остановиться, а я сжимала его в объятьях, чувствуя, как по телу разливается огонь. Мы целовались, и лобзания сливали наши души в одну. А потом… потом мы пошли в постель. Это был тайный союз, но он осыпал меня лепестками роз и называл нежными словами. Божественными словами. Представьте, какая это честь для смертной женщины — Леды, Семелы — удостоиться любви божества! Вот что я чувствовала. Он сбросил одежды и предстал предо мной во всей красоте своего обнаженного тела, словно сияющий мрамор, омытый молоком. Словно цветок. О, эта гордая голова, о величавая шея, о мощь его плеч! Какое наслаждение — мягко касаться жезла его страсти и видеть, как он оживает по мановению твоей воли. И чувствовать, как его руки скользят по твоему телу, и раздвигают, и проникают — и, ощущая его внутри себя, ты купаешься в счастье, в волнах счастья! Все это я испытала.

— Но ты ведь состояла в любовной связи не только с ним? — не без сочувствия спросил Аристотель. — У тебя было несколько любовников.

— Это не то. Ничего общего. В этом нет полной гармонии, и света, и моей собственной страсти. И радости от того, что вы заснули, не разомкнув объятий, и проснулись вместе. То, что случилось с нами, не имеет ничего общего с продажной любовью, когда за право провести с тобой ночь сражаются клиенты борделя. Меня не вожделели и не лапали, не брали и не принуждали. И главное даже не то, что меня любили. Я любила. Я дарила любовь. Я ощутила силу любви, божественного Эроса. Все было как в стихах. Достоинства моего милого неисчислимы, но именно его красота все и сделала. Я посмотрела на него, и все во мне перевернулось. Я увидела его тело, и мое тело раскрылось. Боги одарили его такой красотой, что я и помыслить не могла об отказе!

— Велика власть Красоты, — осторожно молвил Аристотель. — Заметив ее, люди, а возможно, и отдельные виды животных испытывают сильные чувства. Это один из способов приобщиться к высшим истинам.

Марилла усмехнулась:

— Люди, да. Но есть в красоте нечто божественное. Проявление высшего смысла! Пораженный Эросом, ты не проглядишь красоту, не спрячешься от нее за сухими доводами рассудка.

— Твои чувства понятны, — заметил я, — вполне понятны. Когда я вспоминаю, кто он, как выглядит, какие люди пали жертвами его чар… Конечно, могла ли ты не влюбиться в Филина?..

— В Филина? — почти закричала она и разразилась жестким, неприятным смехом. — Ты, верно, шутишь! Конечно же, ты не серьезно. Это был не Филин, разумеется, нет. Филин — всего лишь орудие. Нет, я любила Ортобула.

— Ортобула?! — Теперь настал наш с Аристотелем черед удивляться. Кто бы мог подумать, что этот приятный, невысокий мужчина с дружелюбной улыбкой способен внушить такую страсть?

— О да. Он был первым мужчиной, которого я по-настоящему любила. И последним.

— Ты поэтому его убила?

— О да. Да.

О зачем

Я верила обманам, покидая

Отцовский дом, и эллину себя

Уговорить позволила? А впрочем,

Мы с помощью богов свое возьмем

С предателя.[8]

— А, Медея. Значит, ты убила его за то, что он женился на другой?

— Нет-нет. Не за это. Медея была безрассудна. Мы с Ортобулом обговорили возможность его брака с вдовой Эпихара, и я сразу поняла, что ему будет выгодно снова жениться: у его детей появится мать, а он преумножит свое состояние. И мы решили, что такую возможность нельзя упустить. Думаю, в то время он еще не лгал. Предполагалось, что на наш союз это никак не повлияет. Мы всегда вели себя очень сдержанно и осторожно. Я старалась не попадаться на глаза его мальчикам, чтобы они не смущались и не стыдились. Так что дети, считай, ничего обо мне не знали. За исключением дочурки Гермии: какое-то время мы вместе жили на женской половине дома. Харита меня запомнит, она такая милая девчушка.

— Она умница, — согласился я, вспоминая девочку.

— В общем, я подумала: допустим, Ортобул женится, ну и что? Мы и так держались тихо и скромно. Я бы проводила большую часть времени за прялкой, мирно и незаметно. В конце концов, я же не могла выйти замуж за Ортобула. Как бы он взял в супруги рабыню? И даже если бы он подарил мне свободу, все равно нельзя жениться на чужеземке! Это против афинских законов и обычаев. Но мой возлюбленный поклялся, что не перестанет любить меня, что мы всегда будем вместе. Поэтому мне и в голову не пришло, что его женитьба станет помехой нашей настоящей жизни, нашей настоящей любви.

— Но она стала помехой, — произнес Аристотель.

— Да. И как скоро! И тогда нежность моя превратилась в горечь, ибо дошло до того, что Ортобул, готовый на все, лишь бы угодить Гермии, своей новой супруге, решил продать своих рабов — всех! Включая меня. Для него я значила не больше, чем старый плешивый привратник или помощник повара. Он обещал избавить меня от унижения публичных торгов и продал Филину. Так что эту сделку заключил Ортобул, причем весьма охотно, а Критон лишь выполнил волю отца. Чуть позже до мальчишки дошло, что его папочке, скажем так, наставили рога. Но тогда, сильно нуждаясь в деньгах, он решил, что эта сделка весьма кстати, передал меня новому господину и получил условленную сумму. Одновременно со мной Критон продал еще одного раба.

— Да, — перебил я. — Об этом мы и сами догадались. Вместе с тобой во владение Филина перешел фригиец-привратник, Артимм. До Артимма нам уже не добраться, Филин, страшась повторных допросов, услал его аж в Египет. Ясное дело, это не просто совпадение. Быстро же Филину удалось прибрать к рукам обоих виновников страшного преступления!

— Но Ортобул! — голос Мариллы дрогнул от сдерживаемой страсти. — Ортобул! Как он мог! Ортобул избавился от меня, не моргнув глазом, словно я — старый стол или табуретка, а он хочет новую мебель!

— Значит, тобой руководили попранная любовь и жажда мести?

Марилла медленно, холодно кивнула. Задыхаясь от переполнявших ее чувств, она снова потянулась за кубком и, зажав его в дрожащей руке, стала водить им перед собой.

— Ах! — сдавленно, со стоном, вскрикнула она. — Ортобул отнял у меня свою любовь и бросил — опустошенную, раздавленную. Лучше бы он был обычным хозяином! Когда он без малейших колебаний продал меня Филину, любовь моя обратилась в злобу и ревность! К Гермии я не ревновала, я не Медея, которая мечтала уничтожить невесту Ясона. Гермия для меня почти не существовала. Я хотела покарать его.

— Как, — спросил я, вспоминая наш поход в тюрьму, — как и где ты умудрилась достать цикуту? Тебе дали уже готовый конейон, или ты готовила его собственноручно?

— Собственноручно. Мы, сикилийцы, отличные повара. Какой-то любовник — шутки ради — привез Ликене конейон с Мантинеи. Она зарыла кувшинчик на заднем дворе. Ликена из тех женщин, которые никогда ничего не выбрасывают! Я знала об этом.

— Ты сильно рисковала, взявшись за приготовление смеси, — заметил я. — Едва ли это было приятно. Ты, значит, хотела, чтобы Ортобул умер именно от цикуты?

— Ортобул убил нашу любовь, а посему он должен был умереть, как убийца.

— А при чем здесь публичный дом?

— Я поклялась себе и всем богам, какие только есть на Сицилии, что Ортобул не достанется другой женщине, пусть даже он умрет в окружении прелестниц.

— Ага, — сказал Аристотель, — так это была насмешка.

— Да. Кроме того, однажды он уже схлопотал неприятности, проводя время в неком заведении, — после суда это прекрасно известно всем. Над ним будут смеяться даже после смерти. Вот чего я хотела. Лишить его не только жизни, но и чести. Конечно, я немного жалела детей. Но вы не можете не признать, что по моему замыслу — убить Ортобула не дома, а здесь, и сделать так, чтобы тело обнаружили в борделе, — подозрение не должно было пасть на его жену. Вовсе не я преследую Гермию, а объятый злобой Критон.

Она тяжело вздохнула и сгорбилась в кресле. Я с ужасом слушал ее рассказ и старался записать как можно подробнее. История была жуткая, запах в доме стоял ужасающий, голову ломило, к тому же в надвигающихся сумерках видно становилось все хуже и хуже…

— Ты хорошо себя чувствуешь, Стефан? — осведомился Аристотель.

Я рывком выпрямился.

— Да. Хотя здесь как-то душновато.

— Да уж, — отозвалась Марилла. — Я знаю, пахнет скверно. Здесь вечно шастают крысы. Кем бы ни был владелец этого дома, ему не помешает собака, которая любит охотиться и обойдет все норы.

— Кем бы ни был владелец? А кто он, собственно? Какой-нибудь любовник Ликены? Что же он совсем не следит за домом?

— Ой, какой-то мужчина отдал его Ликене в вечное пользование, — ответила Марилла. — Конечно, будучи женщиной, она не имеет права официально владеть недвижимостью, равно как и ты, о Стагирит, не можешь владеть школой — или что там у тебя. Ликена подумала, вдруг однажды она захочет вернуться — и решила не оповещать законного владельца дома о своем отъезде. Мне кажется, она умерла. Оплакивать ее некому — она родом откуда-то из Спарты, с Киферы, если не ошибаюсь. Ликена родилась там же, где и Афродита. Логично было бы подумать, что Фрина, а на самом деле — Ликена.

— Как это случилось? Когда ты узнала? Откуда ты вообще знаешь, что она умерла?

— Ликена поехала в Византию на поиски новых приключений. Но добраться туда бедняжке было не суждено: смерть подкараулила ее на пути. Шумная пирушка в каком-то порту, в компании хмельных матросов, стала последней в жизни Ликены. Обо всем этом я узнала по чистой случайности от одного моряка. К несчастью, допросить парня уже не получится, он уплыл в Египет, в новый город Александра. Как женщина и чужестранка, Ликена не могла владеть собственностью, потому она и не смогла оставить этот дом сестре.

— Сестре? А не Манто ли часом ее сестра? Обе родились в Спарте, обе — дочери спартанки, если точнее — периэки.[9] Обе с Киферы.

— Да, Манто — ее сестра. Вольноотпущенная, родом из Аттики.

— Манто знает о смерти младшей сестры?

— Нет. Я, по крайней мере, не стала ей говорить. Разумеется, Манто известно, что я присматриваю за домом Ликены и время от времени называюсь ее именем. Но о смерти сестры она не знает. К чему разбивать ей сердце? Я ведь даже не могу сказать точно, правда это или нет. Да и погребение организовывать не требуется. Я решила, что лучше всего делать вид, будто Ликена жива, но в отъезде.

— Наверняка многие проститутки знают Ликену?

— Некоторые знают. В основном это подруги Фрины, я с ними не общаюсь. Сама я знала Ликену не хуже других, она ведь была любовницей Филина, который поддерживал Ортобула во время суда. Никто бы не удивился, обнаружив, что есть еще одна гетера, которая носит это имя, — такие вещи среди нас не редкость. Мы волчицы. Госпожи волчицы, если хотите. В конце концов, ты, Аристотель Ликейский, чья школа стоит на земле волков и названа в честь бога-волка, должен питать к этому имени хоть какую-то привязанность. Ты ведь и сам по-своему волк.

— Ты взяла ее имя, потому что хотела использовать это жилище в своих целях?

— Главным образом, не поэтому. Впрочем, упускать дом тоже не хотелось. Он, конечно, не всегда был так запущен, помню, раньше я поддерживала тут некоторое подобие порядка. Мне нравилось, что есть место, куда я всегда могу прийти, а нынешним летом превращаться в Ликену стало легче. Потом я переехала к Филину, и все упростилось еще больше: от его дема до Ахарн рукой подать.

— Неужели Филин позволял тебе разгуливать, где вздумается? — удивленно спросил я. — Твой хозяин? Ты же все-таки была его рабыней.

— Ой, Филин. Больше всего он любил, когда я изображала Ликену, нацепив черный парик, — его это возбуждало. Я прикидывалась жестокой, неукротимой спартанкой, а он — эдаким неслухом, которого надо усмирить. У меня был маленький кнут и парик. Я отдавала Филину приказания. Когда я узнала, что Ликена умерла, я не сказала ему, боялась, что новость испортит нам все веселье, а мы оба успели полюбить эту игру в Ликену. Филин возжелал меня с первой же встречи — как раз тогда Эргокл предъявил обвинение Ортобулу. Филин догадался, что со мной можно играть. Но проверить свои догадки ему удалось ох как не скоро, я об этом позаботилась.

— А! — воскликнул я. — Тогда понятно, почему Филин так внезапно потерял от тебя голову и потакал всем твоим прихотям!

— Ну, — Марилла передернула плечами. — Разные мужчины любят разные вещи. Как сказал поэт, «воли небесной различны явленья».[10] Филин никогда не стремился ограничивать мою свободу. Ему было нужно одно: чтобы я вернулась и вновь стала его развлекать. Я сразу сказала, пусть, мол, не рассчитывает на взаимность, пока Ортобул не заплатил за содеянное. О, пришлось, конечно, насочинять историй про всякие мерзости, которые якобы делал со мной Ортобул. Что-то мне и правда довелось вытерпеть, только не от божественного Ортобула, а от Эргокла. А еще я сказала Филину, что Ортобул смеялся над ним, — Филин не выносит, когда над ним смеются. Как он бушевал! Впрочем, со мной он чаще всего был, как шелковый. Иногда вдруг как рассвирепеет, а потом давай вымаливать прощение, после хорошей трепки он снова становился паинькой — до следующей вспышки. Но что в Филине хорошо, так это щедрость. Если я говорила, что истратила все, что мне было выдано на месяц, он без лишних слов давал мне денег.

— Полагаю, женившись на Гермии, Ортобул, как бы это сказать… выпустил тебя из виду, — мягко произнес я, не желая задеть женщину.

— Женившись на Гермии, — с горечью согласилась Марилла, — мой дорогой Ортобул потерял ко мне всякий интерес. Я могла беспрепятственно устраивать свою жизнь под именем Ликены. Кстати, помните то письмо? Подписанное Ликеной? На самом деле, меня тогда не было в домике. Просто я велела Сикону пойти и передать вам письмо. Сикон заклеймен, весь в шрамах от бича и вообще выглядит устрашающе, но он далеко не дурак. Он, между прочим, тоже бывший раб Ортобула. Парня кому-то продали, он сбежал и заработал клеймо с железным ошейником. Филин купил его по дешевке. Сикон выполняет мои поручения. Я написала письмо заранее, на тот случай, если вы явитесь. Но я понимала, что «Ликене» нельзя встречаться с вами лицом к лицу.

— Выходит, ты долго готовилась к убийству под чужой личиной? — вскричал я.

— Честно говоря, подготовка не заняла много времени. Да и домогательства Эргокла тоже пришлись весьма кстати. Их с Ортобулом вражда настолько бросалась в глаза, что подозрение просто не могло не пасть на коротышку. Это была отличная возможность. Так, по крайней мере, мне казалось. — Она обеими руками потянулась за кубком. — Любовь и месть. У меня было и то, и другое. Месть не сладостна — месть горька. Сладостна любовь.

Тонкая струйка вина стекла у нее из угла рта по подбородку. Аристотель с криком вскочил на ноги.

— Тебе плохо! Ты выпила яд! Марилла… мы тут сидим, а ты умираешь!

— Цикута! — вскричал я и, обежав вокруг стола, подскочил к женщине, которая сползла с кресла. Я встряхнул ее. Ничего. Я ущипнул ее за голень. Она даже не заметила.

— Да, цикута, — тихо проговорила Марилла. — Скоро я замолчу навеки. Прежде чем начать рассказ, я растворила в кубке вина порцию конейона. Мои члены теряют чувствительность. Теперь мне никакие пытки не страшны.

— Как же я был слеп! Врачеватель, называется, потомок Асклепия! Как же я, старый дурень, пришел без Фокона! — в отчаянии закричал Аристотель. — О Стефан, беги за…

— Кажется, этот громила возвращается, — сказал я, заслышав тяжелую поступь. — А что если он на нас нападет? Мы сможем дать ему отпор?

— Перестань молоть чепуху. Впусти его.

Я открыл дверь, и в комнате появился верзила-раб в железном ошейнике.

— Твоя хозяйка очень больна, — в смятении воскликнул я. — Прошу, беги скорее в Ахарны и приведи врача…

— И магистрата, — приказал Аристотель. — Срочно. Учитывая, какая Марилла хрупкая, яд может подействовать быстрее. Попроси врача или любого другого гражданина привести магистрата. Ее отравили. Если… ты боишься обращаться к таким людям, вот записка…

По счастью, мы не успели израсходовать все таблички, Аристотель взял одну и быстро набросал несколько слов.

— Ни один достойный ахарнянин не откажет тебе в помощи. Но прошу, поторопись! — взмолился он, и раб убежал.

— Врачи тут бессильны, — вздохнула Марилла. — Я умираю.

Меня снедает жажда скорой смерти,

Манит роса на лотосов листах,

Что Ахерона берега покрыли.

— Сколько ей осталось? — спросил я.

— Немного, — с гордостью отозвалась Марилла.

— Немного времени у нас есть, — ответил Аристотель. — А знаешь, Стефан, ведь существует противоядие. Помнишь, Феофраст рассказывал? На исцеление надеяться не приходится, но можно отсрочить конец, смягчив действие конейона.

— Ах, да, особый индийский перец, — сказал я, припоминая лекцию Феофраста о свойствах растений. — Тогда она сможет дать показания в суде.

Женщина устремила на нас умоляющий взгляд:

— Не хотите же вы продлить мою постылую жизнь! Молю, дайте мне умереть. Я рассказала все, что вы хотели знать.

Мы сидели молча, с нарастающим ужасом глядя на умирающую Мариллу, которая зевала, рыгала, а потом стиснула зубы, словно надеясь, что если ей удастся молча вынести муки, смерть не заставит долго себя ждать. Не знаю, сколько прошло времени. Марилла больше не могла сидеть прямо, не могла поднести чашку ко рту. Она бессильно повисла на ручках кресла, словно марионетка с перерезанными нитями.

— Давай положим ее, — наконец сказал Аристотель.

Я соорудил некое подобие постели из двух кресел и старой подушки (разумеется, нечего было и думать о том, чтобы использовать зловонный тюфяк, валяющийся перед домом), а Аристотель с удивившей меня нежностью перенес умирающую на это импровизированное ложе. Мы подтащили печку, надеясь, что это хоть немного согреет трясущуюся в смертном ознобе женщину. Ее дыхание становилось все более и более прерывистым. Воздух был пропитан стойким крысиным запахом. После того как мы уложили Мариллу, меня вырвало в уголке.

— Холодно. Мне холодно, — сказала она. Аристотель подвинул к ней жаровню и подбросил туда угля. — Я больше не чувствую ног, — прошептала женщина и в полной неподвижности стала ждать конца.

Послышался шум. Кто-то приближался. Наконец-то! Еще шаги, потом свет. Кто-то шел сюда с факелом!

— Хвала Асклепию… хотя нет, в данном случае это не совсем уместно. Но слава богам, хоть кто-то идет, — проговорил Аристотель. Дверь распахнулась, в комнату вошел раб, а за ним — мужчина средних лет, гражданин, судя по одежде и бороде.

— Вы искали врача? — спросил он. — Тут по соседству есть один, я за ним послал. Но раб говорит, вы хотели, чтобы пришел ахарнянин и магистрат. Я сам — чиновник в этом деме и сведущ в медицине.

— Вы-то нам и нужны, — сказал Аристотель. — Эта женщина выпила яд. Попробовать вызвать у нее рвоту я не осмелился. Боюсь, мы опоздали.

— Почему она выпила яд?

— Потому что она убила Ортобула Афинского, а потом — Эргокла, также гражданина Афин.

Мужчина вошел и снял плащ. Увидев, что он решил остаться, Сикон открыл дверь и растворился в ночи — видимо, побежал за врачом. Ахарнянин взглянул на хрупкую фигурку, растянувшуюся на самодельном ложе. На его лице отразилось искреннее изумление:

— Ты? Такая крошка?

— Да, — едва слышно прошелестела Марилла. — Я убила. Убила Ортобула. Цикутой. Я помогла… я убила… Эргокла. Все я. Остальные… просто мои сообщники… орудие. Эти двое… все записали. — Что-то вроде упрека промелькнуло в обращенных на нас потускневших глазах.

— Нужно, чтобы она повторила все это при свидетелях, в местной тюрьме…

— Если б только можно было достать противоядие! — воскликнул я. — Может, у вас есть индийский перец, тогда мы продлим ее пребывание в мире живых и устроим публичное слушанье.

— Нет! — попыталась закричать Марилла, но смогла издать лишь слабый писк. Непослушной рукой она попыталась стянуть с пальца кольцо.

— Осторожно, в кольце может быть яд! — предостерегающе крикнул Аристотель.

Я бросился к Марилле и сорвал с ее пальца золотое кольцо, на котором поблескивал один-единственный камень. Она издала отчаянный вопль, на этот раз довольно громкий, потом с неимоверным усилием вытащила из печи головешку и, прежде чем я успел что-то предпринять, дрожащими руками засунула ее себе в рот. Раздалось отвратительное шипение, в воздухе повис дым и запах горелого мяса. Женщина задыхалась, хватая ртом воздух, насколько позволяло парализованное тело, а ее глаза, казалось, вот-вот вылезут из орбит. Вскоре огонь достиг легких, уже почти лишенных воздуха, и прямо на наших глазах Марилла торжествующе испустила дух.

Эпилог Эрос. Жизнь продолжается

— Как же, как же я не догадался? — запоздало корил себя Аристотель.

Лишь на следующее утро мы смогли, наконец, остаться вдвоем и спокойно обсудить происшедшее. О событиях минувшего, бесконечно долгого и мрачного вечера я предпочел бы не вспоминать. Мы сопроводили тело несчастной Мариллы в местную тюрьму, а потом стали давать показания, представ, наконец, перед архонтом, которого спешно подняли с постели. Показания также взяли у нашего нового знакомого — почтенного магистрата, который, к счастью, появился в домике в последний момент. Мои записи разобрали и засвидетельствовали, и странное заявление Мариллы было заверено. Ближе к утру в Афины обещали отправить гонца, чтобы тот поспел к самому открытию городских ворот и, едва взойдет солнце, сообщил о случившемся Басилевсу. Новость, без всякого сомнения, должна снять обвинение с Гермии.

Когда со всеми хлопотами было, наконец, покончено, афинские ворота уже давным-давно закрылись, и мы провели ночь в чьем-то гостеприимном доме. До самого утра меня мучили страшная головная боль и расстройство желудка. Когда рассвело, я почувствовал некоторое облегчение, мы с трудом оседлали наших усталых мулов и поскакали в Афины, где немедленно отправились ко мне домой, чтобы как можно скорее принять ванну и позавтракать.

— Я должен был это предвидеть, — печально повторял Аристотель. — Я, который столько говорил о кончине Сократа! Как только Марилла начала так спокойно обо всем рассказывать, я должен был догадаться — она что-то задумала. Хорош врач, сидит возле умирающего и ничего не замечает! И ведь все это время в домике пахло конейоном.

— Не напоминай мне об этом запахе. Моя одежда, кажется, провоняла им насквозь. А мы-то поверили, что дело в тюфяке и дохлой крысе. Кто бы мог ожидать такого коварства от простой рабыни?! Жаль, не удалось раздобыть противоядие.

— Ох, Стефан, разумеется, ни в какое противоядие я не верю. Говорят, оно есть, но действие толком не изучено. К тому же ни у кого в Аттике нет индийского перца. Боюсь, это был просто обман. Или угроза. Я хотел, чтобы Марилла испугалась и выложила все, что знает. Но как же я, старый болван, ничего не заподозрил, когда она взяла в руки кубок с вином и начала говорить!

— Никому и в голову не придет связать такую прелестную девушку с цикутой.

— А разум рабыни — с подобной решимостью. Марилла была красавицей. Непохожей на Фрину, но очаровательной. Осмелюсь предположить, Кирка тоже показалась Одиссею прелестной, когда они впервые встретились. И Медея.

— Но Кирка — полубогиня, Медея — царевна, а Марилла — всего-навсего рабыня. И все же она погубила троих мужчин. Сначала Ортобула. Затем Эргокла. И, наконец, Филина.

— Да. Боюсь, грядет суд над Филином. По крайней мере, в деле Мариллы явно отсутствуют политические мотивы, спасибо и на том. Учитывая, что мы располагаем письмом от Клеофона, которое я намерен предоставить Верховному Архонту и Басилевсу, возможно, Гермию удастся избавить от участия в дальнейших судебных разбирательствах. Не исключено, что твой будущий тесть даст, наконец, согласие на брак с его дочерью.

— Кто его знает. Теперь будут судить Филина, и мне все равно придется давать показания. Тебе, кстати, тоже.

— Будем надеяться, Смиркен прислушается к голосу разума и сменит гнев на милость. Уж лучше ты женишься, чем будешь вечно шастать по борделям — тебе там явно не везет. Не могу сказать, что я мечтаю вновь пересказывать историю Мариллы на суде.

— Филин будет утверждать, что все это — выдумки Мариллы и что он здесь совершенно ни при чем, — сказал я, гордясь своей прозорливостью.


Как показало время, мы оба ошиблись. Ибо Филин был не только прекрасен, но и благоразумен, к тому же, его успели предупредить. Сикон, раб с клеймом и в железном ошейнике, отнес Филину, своему хозяину, наше первое послание «Ликене». Тот, разумно полагая, что поиски «Ликены» могут привести нас к нему, насторожился. Этот самый Сикон, увидев, как умирающая хозяйка разговаривает с местным магистратом, помчался к Филину, который той же ночью исчез из дома.

Когда Басилевс читал заявление Мариллы, ее главного сообщника уже не было в Аттике. Достойный судья долго ломал голову над этим документом и нашими комментариями к нему. Понадобился целый день, чтобы Басилевс (не без посторонней помощи) решил-таки, что Филин — преступник, а все обвинения с Гермии нужно снять.

Филину было предъявлено обвинение в убийстве Ортобула и Эргокла, за что его и собирался судить Ареопаг. Любой убийца всегда предпочтет, чтобы его судили заочно. Однако такой вариант не устроил родственников Ортобула и Гермии, которые отправили на поиски беглецов специально нанятых людей. Архию, которого никто не знал, пришлось остаться в стороне. Охоту возглавили Ферамен и его верзила-раб.

Труды наемников увенчались успехом. На острове Гидра они взяли след, однако захватить Филина живым не удалось. Увидев, что их окружили, Сикон выхватил кинжал и молниеносно заколол своего господина. Что заставило раба решиться на этот неожиданный шаг — боязнь ли пытки, страх ли предстать перед судом по обвинению в злодействах, совершенных хозяином, — неизвестно. Громила пустился наутек и скрылся от погони — слишком уж не терпелось охотникам схватить и допросить Филина. Однако прекрасный гражданин уже ничем не мог им помочь — он лежал на земле с вывороченными кишками, испуская дух в луже собственной крови.

Мертвого Филина привезли в Афины, где его объявили виновным и не заслуживающим достойного погребения. Необходимость в суде исчезла, как и раб Сикон. По общему мнению, он уплыл в Азию или Египет. Говорили, что такого верзилу, да еще и с клеймом, непременно обнаружат. Но он как сквозь землю провалился.

Смерть Филина всколыхнула город, и я заметил, что истина постепенно начинает искажаться. Молва не замедлила сделать из Филина главного виновника описанных выше трагических событий, а преданной рабыне, очарованной его красотой и сумевшей зажечь в нем ответное желание, отводилась роль сообщницы. Руководствуясь личными мотивами (жаждой наживы или страстью к прекрасной сикилийке), Филин убил Ортобула, а затем Эргокла. Образ Эргокла становился все более и более размытым, а его ненависть к Ортобулу постепенно перенесли на Филина. Марилла осталась в людской памяти лишь как прекрасная марионетка, послушное орудие убийства. По отдельным версиям, эта образцово преданная женщина предпочла убить себя, дабы уберечь возлюбленного господина от законной кары.

Счастливым событием стало освобождение Гермии, которого немедля потребовали ее родственники. Женщину объявили невиновной и отпустили, однако мочки ее ушей навсегда остались изуродованными. Посредники взялись уладить затруднения между Гермией и Критоном, чтобы вдова могла получить обратно хотя бы собственное приданое и часть имущества Эпихара. Гермия забрала дочку, разговорчивую малышку Хариту, и уехала из Афин. Фанодем вернул утраченные было позиции. Ровно годом позже (почти день в день) за особые заслуги перед афинянами его назначили в Коллегию по религиозным делам.

Вскоре Гермия снова вышла замуж, и ее избранник с готовностью пустился в тяжбы с Критоном. Критон, которому, несмотря на юный возраст, предстояли бесконечные судебные разбирательства, не был лишен политических амбиций. Однако долги и тяжбы далеко не всегда помеха на политическом поприще, в чем можно с легкостью убедиться на примере Демосфена и Аристогейтона.

Клеофон дал о себе знать, хотя в Афинах его больше не видели. На корабле мальчик сдружился с купцом из Навкратиса, который взял его к себе в дом, сделал помощником, а позже, усыновив, — деловым партнером. Сложно представить наивного Клеофона в роли успешного торговца, но так и случилось, когда тот вырос и возмужал.

Пракситель изваял свою прославленную «Афродиту». Мужчин, пришедших на первый показ чудесной, облеченной сиянием нового мрамора статуи, охватило буквально физическое томление, которое довелось испытать и мне. Вскоре вокруг «Афродиты» разгорелся скандал. Жители острова Кос, которые заказали статую для своего нового храма, отказались платить, смущенные наготой мраморной богини.

Статую купили книдцы, столь же богатые и менее целомудренные. Они не прогадали — толпы людей съезжаются в Книд только ради того, чтобы узреть знаменитую «Афродиту».

Пракситель сдержал слово и подарил Фрине статую Эроса, вместе с очаровательным стихотворением:

Страсть к Фрине возведя до образца,

Пракситель изваял меня для той,

Что вдохновляла смелого творца,

И, в соответствии с его мечтой,

Не стрелами пронзаю я сердца,

А заключенной в камне красотой.

Фрина принесла Эроса в дар Феспии, как и обещала. Теперь туда приезжают влюбленные и эстеты, дабы взглянуть на Эроса работы Праксителя и вкусить сладкой отравы, которая, если верить молве, заключена в самой статуе, а вовсе не в ее луке и стрелах. Прекрасная гетера Фрина прожила долгую и славную жизнь.

В доме Манто все по-прежнему. Надеюсь. Я предпочитаю обходить это заведение стороной с тех пор, как узнал, что Кинара мечтает о долговременной связи со мной. Не могу сказать, что мечтаю о том же самом. Дом Трифены временно пришел в упадок.

Однажды, проходя по базару в Пирее, я чуть не наступил на торговку хлебом — одну из тех женщин, которые варят овсянку и пекут пресные лепешки, сидя на земле возле переносных печей и оглушая прохожих воплями: «Ситион! Ситион!» Еще одна отвратительная старая ведьма с трясущимися руками, рассеянно подумал я. Совершенно случайно я взглянул на торговку повнимательнее, и она вдруг показалась мне смутно знакомой. Ее кривые ноги с трудом носили тело, пальцы были изуродованы, во рту не хватало одного зуба. И все-таки она была моложе остальных. Где-то я встречал эту женщину…

— Фисба? — неуверенно спросил я. — Фиванка Фисба?

Передо мной сидела та самая флейтистка, которая подала Фрине порцию импровизированного цицейона, не подозревая, к чему это приведет. Пытка оставила на ней неизгладимые следы. Торговка хлебом помотала головой.

— У меня теперь другое имя, — сказала она. — Просто купи хлеба и уходи, пожалуйста.

Она говорила, слегка присвистывая сквозь дырку на месте переднего зуба. Это значительно осложняло произнесение слова «ситион» — столь важного для ее новой профессии. Я бросил женщине обол, но не пожелал принять хлеб из ее рук.

— Ты, похоже, прав, — заметил я Аристотелю немногим позже. — Не везет мне в борделях. Наверное, это к лучшему, что Смиркен согласен поженить нас с Филомелой в гамелионе, как и было условлено. Неблагодарный мужлан! Заживо похоронен у себя в деревне, работает по колено в грязи, словно крестьянин, так хоть порадовался бы, что дочь выходит замуж за достойного гражданина Афин! Но радости в нем — что в кусте утесника, а благодарности — что в паре стоптанных башмаков!

— Придется тебе с этим смириться, — сказал Аристотель. — Ты всегда знал, что за человек твой будущий тесть.

— Пусть даже не надеется, что я возьму его к себе в дом. А кстати, захоти я в бордель, то даже не знал бы, куда податься. О доме Трифены не может быть и речи, к Манто тоже не тянет. Представляешь, оказывается, эта жалкая маленькая стерва Кинара имеет на меня виды! — И я рассказал Аристотелю о том, что девушка мечтает жить в отдельном доме как моя личная наложница.

— Девочка неглупа, — сказал Аристотель. — Многие мужчины содержат наложниц. Хотя мудрые подруги посоветовали бы ей не выкладывать тебе все вот так сразу.

— Наложница точно не входит в мои планы! — воскликнул я. — Единственное, что может быть хуже — это путаться с собственной рабыней, как Ортобул. Отвратительно! Полный подрыв порядка и всяких устоев!

К моему удивлению, лицо Аристотеля порозовело.

— Не все мужчины с тобой согласятся, — мягко возразил он. — Бывают… в некоторых случаях это единственный выход. По крайней мере, лучше так, чем с незнакомыми женщинами в дешевых притонах, за деньги. Однако уверяю тебя, при живой супруге это исключено.

— Все люди устраивают свою жизнь по-разному, — согласился я. — Я, например, знаю таких, которые считают, что величайшее зло — это гетеры, независимые и богатые. Помнится, и ты, и Аристогейтон говорили, что в далеком прошлом у спартанцев не было проституток. Они просто могли запрыгнуть на первого приглянувшегося илота, причем совершенно бесплатно.

Тут в андрон вошла Герпиллида, чтобы унести тарелки, и Аристотель громко заговорил о керамике. Наша беседа приняла новый оборот. Видимо, не суждено мне было выяснить, как же следует жить человеку, от природы наделенному страстями.

Загрузка...