[1880-егоды]
1.
Весь этот человек — игра природы и судьбы: обе эти причудницы хотели показать на нем, как они изобретательны в своих капризах. На худеньком, узеньком личике, составляющем фасад его сплюснутой детской головки, как-то вырос лошадиный нос чуть ли не в аршин длины, вдобавок еще искривленный. Между узким лбом и расширенным затылком нет никакой соразмерности. Трус с маковки до пяток, он носит воинственную фамилию; эта фамилия французская, а каждая капля его жидкой крови пропахла гамбургским немцем, и этот немец родился в самом сердце России и увидал родную Германию, когда начинал уже забывать немецкий язык, на котором заговорил в русской деревне, как только стал говорить его язык. Урод внешне и внутренне, он особенно любит историю искусства. Родившись с скудным запасом способностей, которого хватило бы только на маленькое ремесло, он стал профессором необъятной науки.
Бесхарактерный, вечно боящийся поноса, он больше всего ценит дисциплину и твердость. Расположенный к миру и мещанскому самодовольству, он был принужден бороться за каждый свой житейский шаг и вечно разочаровываться в себе; уныние стало его привычкой. По своей натуре он добрый семьянин, мечтавший о счастье с любящей честной Гретхен из честного мещанского семейства, но ему пришлось жениться на ледяной бабе неприличного происхождения, родители которой — старый русский барин и крепостная Офелия со скотного двора. Обстоятельства и честолюбие сделали его интриганом, но природа отняла у него все средства, нужные для притворства. Боясь проиграть гривенник в карты, он проиграл потом и кровью нажитые тысячи в банке. Не чуждый влечения поерничать, он до сих пор не дерзнул узнать, где у дам застегивается ворот. От долгого занятия он полюбил непосильную для него науку, но так, что внушает к ней отвращение в слушателях своим непомерным усердием.
21 апр[еля] 1892 г.
2.
Я хочу описать жизнь человека, которого я долго знал и Вы нередко видели, но которого я никогда не считал действительно живым человеком, каким он казался, а Вам он казался совсем не таким человеком, каким он действительно был. Поэтому моя повесть — и не роман, и не биография. Это не роман, потому что герой ее — не вымысел моей фантазии, а действительное лицо, вращавшееся между нами, приноровлявшееся к нашим понятиям, вкусам и интересам; но это и не биография, потому что его действительная жизнь не была фактом нашего общежития, его действительные, собственные его понятия, чувства и интересы не входили в общий житейский оборот, в состав понятий, чувств и интересов времени, не отрицали и не пополняли их, а жили совсем в стороне, своей особой жизнью, подобно тем далеким от Земли звездам, недоступным невооруженному глазу, которые не оказывают никакого уловимого действия на нашу планету, хотя и оставляют впечатление на объективе астрономического прибора. Существование этого человека сложилось из мечты и призрака: чем он жил сам в себе, то не выходило за пределы его мышления и воображения; то, что он говорил и делал, составляло только его наружность, его призрачную физиономию, не имевшую никакой связи с его внутренним содержанием. Это был живой сон, греза наяву.
[1890-е годы ]
3.
В последнее время чаще и чаще начал мелькать новый, любопытный тип в русской ученой среде. Предания прошедшего молчат об этом типе; в преданиях нашего прошедшего рисуются только два типа ученых деятелей. Первая половина нынешнего столетия была продолжением героического времени нашей науки: умственные силы, пробужденные в прошедшем веке, впервые взволновались широким, свободным движением — и среди них сейчас же обозначились простые, первоначальные образы деятелей, резко противоположные друг другу. Одни — исполины, богатыри, приносившие с собой в первобытное общество могучее умственное и нравственное движение; как и все герои эпической поры, эти богатыри после долгой, упорной борьбы слагали оружие пред непобедимой судьбой, выразившейся в пословице: «плетью обуха не перешибешь». Праотцем этих богатырей служит колоссальный образ холмогорского крестьянина. На днях мы читали поучительную повесть об одном из недавних представителей этого типа… Под их широкой сенью кишели кучи маленьких деятелей, вся роль, все значение которых до дна исчерпывалось форменными пуговицами их синего фрака. «Волею начальства мы поставлены и должны служить» — в этом лозунге высказывался последний резон их бытия, глубочайшая задача их призвания. Оба типа — знамения хаотического времени: по законам исторической экономии неизбежны наряду с Ахиллами, Муромцами и эти Ферситы, Алеши Поповичи науки, как по законам экономии природы неизбежны паразиты на слоне, на баобабе.
Движения последних двух десятилетий продолжали творческое дело развития и в этой сфере нашей жизни: прежние типы, развиваясь, разнообразясь сами, получили еще нового товарища. Подобно двум старшим, этот новый ученый тип — знамение своего времени, и очень много дающее для характеристики нашего умственного развития. Прежде всего — это тип недавний, только народившийся, не попавший еще не только в горнило романиста, но и на наковальню критики.
29 дек[абря] 1891 [г.]
4.
У нас всегда были и теперь есть много умных и мыслящих дельцов, прекрасно знающих каждый среду, в кот[орой] он действует, умеющих следить за движением житейской волны, которая несет его. Но у нас недостает приборов, приемов и привычек, чтобы подводить общие итоги жизни, и потому нет уменья собирать и сводить дробные, микроскопические наблюдения в общее представление о положении дел, в цельную картину переживаемой минуты. Короче, у нас очень неудовлетворительно устройство народного самонаблюдения. Космогонический богатырь былин, который с трудом поднимает свои тяжелые ресницы и еще не видит своих ног, пот[ому] что по пояс в землю врос. Эта отсталость наблюдения от действительности, недостаточное понимание своей собственной деятельности — словом, недостаток народного самосознания — вот точка зрения, которая служит исх[одным] пунктом русск[ого] пессим[истического] миросозерц[ания], почва, на которой растет русский пессимизм. Как скоро на эту почву попадет нетерпеливая, излишне возбужденная туземная мысль, вырастет представление, которое становится питательным содержанием пессимизма. Это представление о том, что русская мысль и русская действительность далеко разошлись друг с другом и идут каждая своей дорогой, что первая, не понимая потребностей второй, не в состоянии направлять ее, а вторая, предоставленная своим стихийным влечениям, может привести к роковым результатам или по крайней мере к неожиданным кризисам и что не предвидится средств восстановить дружное взаимодействие той и другой.
[Без даты ]
5.
Полное взаимное равнодушие разделяет русскую историческую литературу и русскую читающую публику: обе очень редко встречаются друг с другом и еще реже вспоминают друг о друге. Надобно признаться, что это равнодушие хорошо заслужено обеими сторонами. В последнее десятилетие не появилось ни одного нового труда по русской истории, который сильно приковал бы к себе внимание общества. Зато и общество, с своей стороны, ничем не заявило живого интереса к своему прошедшему, не подсказало науке никакого серьезного исторического вопроса, не дало знать, зачем, для каких насущных потребностей, умственных или нравственных, ему нужно знать свое прошлое.
У каждой стороны есть свои причины, которые создали такое странное отношение между ними. Чтобы увидеть их обеим сторонам, следует только каждой быть откровенной. Я не знаю, какой сильный умственный или нравственный интерес может овладеть обществом в том настроении, в каком находимся мы теперь, — обществом, которое носит на себе очевидные признаки утомления и разочарования, не помня ни сделанных усилий, ни обманутых надежд, чувствует лом в костях и жажду покоя, как будто после дальней и быстрой езды, хотя последние годы устойчиво оставалось на одном и том же месте, — которое, словом, вопреки апостольскому совету желает есть, не потрудившись. Где вошло в привычку жаловаться на централизацию, на стеснение общественной самодеятельности, на недостаток прав и не пользоваться тем, что дано, пренебрегать обязанностями, как скоро слабеет надзор, где быстро забывают, чем были вчера, и не желают подумать, чем быть завтра, — там историк найдет вокруг себя немного внушений, способных возбудить энергию его мысли, дать направление его работам, оживлять в нем чувство ответственности за принятую на себя обязанность, — там, с другой стороны, не нужна историческая книга, которая не возбуждает приятной тревоги в праздных нервах и не предлагает нового проекта для усовершенствования общественного комфорта. Помня старое предание, что патриотизм есть долг каждого гражданина, там берут в руки книгу, заглавие которой прямо говорит об этом отечестве, и, если не находят в ней ни предисловия, ни подробного оглавления, тотчас ставят ее на полку.
Беспристрастие заставляет прибавить, что в последнее время большая часть сочинений по русской истории не имеет права сетовать на подобную судьбу. Даже те люди, количество которых хорошо известно опытным книгопродавцам, которые прежде составили себе привычку к серьезному чтению и теперь вопреки времени не могут от нее отстать, — и те начинают отставать от русско-исторической литературы. Нельзя винить в этом недостаток таланта в русской историографии: книги и статьи, наиболее у нас читаемые, едва ли способны поднять спрос на талант. Еще меньше виноват здесь недостаток трудолюбия: большая часть сочинений по русской истории, появившихся в последние годы, написана с удивительным прилежанием.
Февр[аль] [18]98 г.
Вместе с великими благами, какие принесло нам византийское влияние, мы вынесли из него и один большой недостаток. Источником этого недостатка было одно — излишество самого влияния. Целые века греческие, а за ними и русские пастыри и книги приучали нас веровать, во все веровать и всему веровать. Это было очень хорошо, п[отому] что в том возрасте, какой мы переживали в те века, вера — единственная сила, которая могла создать сносное нравственное общежитие. Но нехорошо было то, что при этом нам запрещали размышлять, — и это было нехорошо больше всего потому, что мы тогда и без того не имели охоты к этому занятию. Нам указывали на соблазны мысли прежде, чем она стала соблазнять нас, предостерегали от злоупотребления ею, когда мы еще не знали, как следует употреблять ее. Греки поступали точь-в-точь, как сказочный индийский царь со своим богобоязнен[ным] сыном, которому он для сбережения его целомудрия с детства внушал, что черти — это девицы, и который, увидев девиц, сказал чересчур осторожному папаше напрямки, что черти понравились ему больше ангелов. Когда нас предостерегают от злоупотребления тем, чего мы еще правильно употреблять не умеем, всегда можно опасаться того, что при встрече с опасным предметом мы прямо начнем злоупотреблением. Так случилось и с нами. Нам твердили: веруй, но не умствуй. Мы стали бояться мысли, как греха, пытливого разума, как соблазнителя, раньше, чем умели мыслить, чем пробудилась у нас пытливость. Потому, когда мы встретились с чужой мыслью, мы ее принимали на веру. Вышло, что научные истины мы превращали в догматы, научные авторитеты становились для нас фетишами, храм наук сделался для нас капищем научных суеверий и предрассудков. Мы вольнодумничали по-старообрядчески, вольтерьянствовали по-аввакумовски. Как старообрядцы из-за церковного обряда разорвали с церковью, так мы из-за непонятного научного тезиса готовы были разрывать с наукой. Менялось содержание мысли, но метод мышления оставался прежний.
Под византийским влиянием мы были холопы чужой веры, под з[ападно]европейским стали холопами чужой мысли. (Мысль без морали — недомыслие; мораль без мысли — фанатизм.)
[Февраль 1898 г.]
Воспитательное, культивирующее значение искусства всего удобнее определить отношением его источника или руководителя эстетического чувства к источнику нравственно-житейской деятельности, чувству нравственному. Бесспорность этого чувства и его годность быть меркой других житейских мотивов.
Общее или наиболее приемлемое мнение: чувство эстетическое — вспомогательное средство чувства нравственного; высшая задача искусства — облагораживать, возвышать человека; эстетика — помощница или младшая сестра этики; красота — служительница добродетели.
Непримиримая противоположность обоих чувств: основа одного — личное удовольствие, основа другого — самопожертвование, т.е. страдание. Обратно пропорциональное отношение между обоими чувствами в людях…
Художественно воспроизведенный образ трогает воображение, а не сердце, не чувство, как художественно выясненная мысль возбуждает ум, не сердца. Притом художник не передает испытываемое им чувство, а создает в других чувство (намеренно или бессознательно), которого сам не испытывал и даже не предвидел. Настроение художника и настроения зрителя или слушателя — не одно и то же, а совсем разные по существу состояния: у одного творческое напряжение, чтобы передать, у другого критическое наслаждение от успеха передачи…