ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Володя Лигостаев выехал из Дрожжевки ни свет ни заря, с намерением быть дома к десяти утра. Полусонная Варвара, ехавшая с ним за товаром для магазина, почти всю дорогу ворчала на такую рань, а ему хоть бы что. Он вчера вечером сговорился с зоотехником Галей встретиться на Чебакле, чтобы вдоволь наглядеться, как цветет нынче крушина…

В городе, около складов оптовой базы райпотребсоюза, скопилось много запыленных грузовиков. В ожидании погрузки водители машин и возчики пароконных подвод сидели в тени, покуривали, закусывали и делились дорожными впечатлениями.

Володя погрузил товары одним из первых: ожидая Варвару, с нетерпением поглядывал на часы.

Стрелка безжалостно тянулась к десяти, а Варька ушла на рынок и пропала. Володя сидит у открытой дверцы кабины, на приступке, и с досадой посматривает на старую торговую площадь. От рынка туда и обратно густо идет народ с сумками и сетками, наполненными разной снедью.

Толпу пересекли парни и девушки, наверное, десятиклассники, а может быть, студенты техникума, с рюкзаками и сумками и скрылись за углом. Вихрастый большелобый мальчишка лихо прогнал поперек площади металлический обруч и едва не накатил его на высокую, броско одетую в пестрый костюм женщину с желтым пузатым чемоданчиком в руках. Испуганно посторонившись, она остановилась, поставила на землю чемодан и начала расспрашивать о чем-то мальчишку, извлекавшего из канавы свой обруч. Выслушав ее, он указал рукой на стоявшие возле склада грузовики и покатил дальше. Женщина перебросила на левую руку огненного цвета плащ, каких Володя отродясь не видывал, подняла свой чемоданчик и направилась прямо к машине. Подойдя ближе, спросила, как проехать в Чебаклинский совхоз и не будет ли туда попутной машины.

Володя ответил, что он сам из Дрожжевки и охотно подвезет попутчицу, если она согласится ехать в кузове. Женщина заявила, что с удовольствием поедет где угодно, лишь бы скорее ехать. Она была очень миловидна, но слишком, как ему показалось, изысканно одета, в темно-пестрый костюм с многочисленными на юбке пуговками, аккуратно и ловко облегавшей ее высокую, слегка начинающую полнеть фигуру.

– Вы, наверное, из центра? – спросил Володя.

– Да. Из Москвы, – шурша своим ярко-красным плащом, вытирая маленьким платочком высокую белую шею, обрадованно ответила она, еще раз горячо поблагодарив его за согласие взять ее в попутчицы.

– Вы, наверное, к нам в командировку?

– Нет, я просто так, сама, – смущенно ответила она.

– То есть как? – удивился Володя.

– Вот так и приехала к вам в гости, – улыбнулась она приятной и доброй улыбкой. – У вас там работает Чертыковцев… Гоша Чертыковцев, – знаете такого? – по-прежнему славно и радостно улыбаясь, спрашивала Зинаида Павловна.

– Как же не знать! – воскликнул Володя.

– Боже мой! Как мне отчаянно везет! – восторженно проговорила она, безмерно радуясь встрече с этим простым симпатичным шофером. – Расскажите, как он там?

– Полный порядок. Боевой парень, дай боже, как тянет нам жилы по транспорту… А вы кто ему будете? – откровенно по-деревенски спросил Володя.

– Я родственница близкая… – Зинаида Павловна вспыхнула, покраснев, как ее плащ.

Володя, с любопытством рассматривая ее чистое, освещенное солнцем лицо, поспешно добавил:

– Да, товарищ Чертыковцев у нас работает, только, боюсь, не захватите вы его сегодня.

– Почему же не захвачу? – встревоженно спросила она.

– Вчера еще с вечера уехали.

– Куда?

– Вместе с главбухом на рыбалку. Есть у нас такой заядлый рыбак Ян Альфредович, да и дочка ихняя любому парню не уступит по рыбалке.

– Я их тоже знаю! – обрадовалась Зинаида Павловна. – Я и к ним в гости… главным образом к ним, – неожиданно для себя самой солгала она.

– Дочек тоже знаете? – спросил Володя заинтересованно.

– Разумеется! Марту, Ульяну! Очень славные девочки! – Зинаида Павловна говорила возбужденно и чрезмерно громко.

– Младшая, агрономша наша, тоже с ними поехала, – продолжал Володя. – Парочка хоть куда! Она всех наших парней отшила и только с ним. Да ведь они, говорят, и раньше знали друг дружку, а эту весну в четвертом отделении вместе работали. Там уж давно свадьбой попахивает… Может, вы на запой к ним прикатили?

– Да, да, возможно, – невпопад ответила Зинаида Павловна, остро чувствуя, что ей нужно присесть где-то и выпить хотя бы глоток воды… Во рту у нее было сухо, и ноги онемели, как чужие, и сердце поначалу ворохнулось шибко, а затем зловеще притаилось, словно ожидая чего-то еще худшего.

Уже больше года она жила неизвестностью. Это угнетало и тяготило ее. Теперь Агафон писал родителям коротенькие письма, а ей ни строчки. Она верила, что он еще не совсем вычеркнул ее из своей жизни, и на что-то надеялась. Наконец не выдержала, оставив девочку-искусственницу на попечение матери, села в Москве на самолет и вот уже была почти у цели. Сходя с поезда, она вдруг подумала об Ульяне и поняла, что из этой поездки ничего путного может и не выйти. Слишком хорошо был ей известен характер Агафона, но все же хотелось скорее увидеть его, что-то сказать о себе, о маленькой… А может быть, вернуть утраченное.

А сейчас шофер Володя вдруг ошеломил ее своим бесхитростным рассказом, напоминал о том, чего она давно в душе опасалась. Она сама жила в деревне и хорошо знала, что там никакая тайна удержаться долго от людского глаза не может. Да и зачем Агафону таиться? Больше года он не получал от нее писем и мог поступать как ему хотелось. Овладев собой, она стала расспрашивать Володю, где находится то место, куда они уехали на рыбалку.

– На Урале, – ответил он.

– Далеко?

– Каких-нибудь полчаса езды на машине.

– Ох, если бы вы сразу же отвезли меня туда, – попросила она.

– Не знаю, как быть…

– Я, миленький, очень тороплюсь и, может быть, даже сегодня же и вернусь обратно.

Она так горячо и усердно, почти сквозь слезы, упрашивала его, что, несмотря на назначенное с Галей свидание, Володя согласился. Да и как можно было устоять перед такой славной, обаятельной попутчицей!

Площадь и прилегающие к ней улицы все больше заполнялись спешившими людьми. Наконец появилась и Варвара с многочисленными кульками и свертками; рассеянно взглянув на незнакомую женщину, стала укладывать покупки в рюкзак, лежавший в кабине.

Улучив момент, Володя шепнул ей про попутчицу:

– К нам, в Дрожжевку. Обещал подвезти.

– Ну и пожалуйста, пусть лезет на тюки. – Потом подошла к незнакомке, щурясь от яркого солнечного света, спросила: – Не дачу снимать?

– Родня нашего Чертыковцева, – ответил Володя.

При этом имени у Варвары зашевелилась на затылке кожа и начала зудеть. Так ненавистен был ей Агафон Чертыковцев.

– Значит, к Чертыковцеву? – окинув Зинаиду Павловну с головы до ног, в упор спросила она. – Вы кем ему доводитесь?

– Он мой двоюродный брат, – машинально ответила Зинаида. Ей хотелось поскорее уехать. При виде сердитой чернобровой особы она уже начала раскаиваться, что затеяла эту сумбурную поездку, с отчаянием думая об оставленной в Москве девочке.

– Дал вам господь бог такого братца, – с откровенной озлобленностью проговорила Варвара.

Володя помог Зинаиде Павловне залезть в кузов.

– Он вас что, очень обидел? – уже сверху спросила она.

– Еще как! Вовек не забуду! – открывая дверцу, ответила Варвара.

– Хватит, Варя. Поехали, – сказал Володя и уселся за руль.

Зинаида Павловна присела на какие-то тюки. Варвара забралась в кабину, на свое обычное, завмаговское, рядом с шофером, место.

Так начался в жизни Зинаиды Павловны еще один очень трудный день. В кузове сильно потряхивало, но она не замечала этого, вспоминала тот далекий майский вечер, когда они ездили с Гошей в Устиновку за цветочной рассадой.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Хорошо было тогда после дождика; ослепительно яркой казалась ей молодая листва берез, тихо и ласково плескалась в крутых берегах Волга. Все походило на радостный сон. На ней была любимая, с рогончиками, курточка светло-зеленого весеннего цвета, которая будто излучала солнечную теплоту и обвевала всеми запахами мая. Вспомнила, как ей чудилось, что Гоша ведет не полуторку, а волжский на подводных крыльях «Метеор», который уже с весны начал бурно рыскать по водной трассе Калинин – Углич, пугая сильной, косматой волной зазевавшихся на лодках удильщиков. Она с радостью чувствовала, что Гоша хотел показать ей, как он умеет держать в своих крепких руках не только ее ладошку, но и баранку руля.

– Тише, Гоша! – прижимаясь к его плечу, шепотом говорила она. Ей так было хорошо, что хотелось ехать куда-то далеко-далеко и совсем не шибко…

– А я люблю с ветерком, – шепнул он ей на ухо одними губами и, видимо, слишком сильно нажал на педаль газа.

Машина катилась по гладко укатанной полевой дороге вдоль правого волжского берега. На колее сверкала в лучах солнца мутная дождевая водичка. Облысевшие скаты колес хлестко врезались в темные зеркальца луж, обдавая зеленевшую на обочинах весеннюю травку дрожащими брызгами. К деревне Устиново подкатили на большом ходу. На повороте у въезда в село Агафон все же сбросил газ, потому что еще издалека увидел опасность. Слева, на затравевшей дороге, кувыркались ребятишки; направо, против крайней избы тетки Марфы, самой скандальной устиновской бабенки, неуклюже растопырив ноги, стоял пестрый теленок. Увидев приближавшуюся машину, он игриво взбрыкнул и, волоча привязанную за шею веревку, резво скакнул на дорогу. Агафон попробовал притормозить, но Зина почувствовала знакомую дрожь и непокорность руля. По влажной молодой травке колеса заскользили юзом. Агафон отпустил тормоз, но машина лихорадочно юлила и по инерции катилась прямо на телка с дурацки взлохмаченной башкой… Она пронзительно вскрикнула и зажмурила глаза: поняла, что сворачивать поздно, да и некуда… Слева безмятежно резвились детишки, впереди, прямо перед радиатором, раскорячился теленок, справа голубела застекленная веранда Марфиного домишки… Агафон сильно крутанул баранку и направил машину на угол веранды, стоявшей на легкой кирпичной тумбе. Почувствовав удар, она услышала звон разбитого стекла, треск ломающихся, вырванных с корнями яблонь, еще плотнее закрыла глаза и прижалась к его плечу. Мотор устало фыркнул на последних оборотах, пыхнул жаром развороченных внутренностей и сердито затих… Агафон по привычке машинально закрыл зажигание и легонько приподнял с плеча ее голову, горячо дыша ей в щеку, хрипловато спросил:

– Живая?

– Ой, Гошенька, что мы с тобой наделали! – Она посмотрела на него с тревогой, прижала лицо к его подбородку и задрожала.

Агафон осторожно и бережно отстранил ее, открыл дверцу кабины и скованно ступил на землю. Развороченный угол веранды с перекошенными, без стекол рамами уныло присел на разбитые кирпичи; тут же печально лежали с задранными кверху корнями белоствольные яблоньки, а между ними грядки клубники, сдобренные черной землей, навозом и распаханные вдрызг тяжелыми скатами колес.

После семейного судилища она увела Агафона к себе.

– Сейчас, Гоша, мы устроим роскошную тризну по нашей несостоявшейся смерти. Ой, как хочу выпить! – пообещала она и открыла высокий старомодный буфет. В большом графине кровавым рубином поблескивала настойка. Рядом на тарелке ютились пузатенькие, на тонких ножках рюмки. Тут же горкой румянились яблоки, купленные еще утром на пристани… Она помнила, как подошла к зеркалу. Лицо ее было свежим и молодым, над чистым гладким лбом возвышались темные волосы и пышно спадали на белую шею, прозрачно охваченную голубой нейлоновой кофточкой… Она налила Агафону и себе. Протянув ему рюмку, взволнованно сказала:

– Пей и успокойся маленько. Какой сегодня день!

– Надолго запомнится, – возбужденно сказал он.

Чокнулись. Настойка оказалась очень приятной.

– Крепкая, – проговорил Агафон.

– На чистом спирте, – ответила она и тут же спросила: – Признайся, ты там, в Устинове, очень боялся?

– Конечно. Дети же, да еще этот глупый телок.

– Я зажмурила глаза и только чувствовала, что ты рядом, и больше ничего… – прошептала она, глядя в зеркало.

– Теперь все уже позади, – сказал Агафон.

– Да! Ты все хмуришься? Выпей еще и не сердись на отца.

– Уехать, что ли, куда-нибудь? Вот окончу техникум и уеду…

– А куда? – полураскрыв яркие, как настойка, губы, тревожно спросила она. Подавляя волнение, схватилась за щеки и начала тереть их ладонями: ей неудобно было даже перед зеркалом…

– Куда, говоришь, уехать? Разве это проблема? Мало ли мест, стройки разные, ну и, конечно, целина. И на Урал можно.

– А родители, а институт?

– Не хочу сейчас об этом думать… – сказал он дрогнувшим голосом. Он так посмотрел на нее хмелеющими глазами, что она поняла его и себя.

А он сорвал лишь отчаянный поцелуй и убежал…

Но все предрешили тогда между ними и та авария, и ссора его с родителями, и ее наливка, и его поцелуй, – от нее он так и не убежал… Бывая в доме Чертыковцевых, она тогда почувствовала, что судьба Агафона упиралась в глухую стенку бытовой семейной косности. Как и многие родители, отец и мать хотели, чтобы все делалось по их велению, не понимая того, насколько необычен и не похож на других их сын. Зинаида как-то сразу чутко угадала его самобытный, противоречивый характер.

Перед отъездом в Москву она поправила волочившийся по земле плащ, на котором сидела с Агафоном, и ни с того ни с сего начала вдруг рассказывать о своей неудавшейся семейной жизни, не пощадила даже своих и его родителей: те были против ее новой любви.

– Ты только, Гоша, на них не обижайся. Все папы и мамы хотят нам добра, – закончила она.

– Да я уж остыл… Только зло берет, когда тебя считают все еще домашним телком… А я же тебя люблю! – выдохнул он.

– Вот и правильно, милый мой!.. – воскликнула она и, еще надеясь, взяла его за руку.

Идя по темной, почти не освещенной улице, как-то само собой незаметно перешли на медленный шаг, постепенно успокаиваясь и забывая дневную передрягу. Поравнявшись с домом, где жила Зинаида Павловна, остановились.

– Ведь ты сегодня, Гоша, совсем не ужинал! – спохватилась она и снова грела его руку в своей руке, как и утром, когда они сговаривались ехать вместе. – Я тоже ничего не ела и даже не обедала. Зайдем ко мне, угощу донским рыбцом, от мамы посылку получила. Прелесть какой рыбец, прозрачный, как стеклышко. Идем!

– Не знаю. Спасибо, – замялся Агафон. – Я было направился к Виктору, выпить захотелось и забыться маленько…

– А у меня есть та настойка. Пошли! – Она решительно потянула его за руку. – Хочу за это выпить до дна… Как тогда, после аварии. Помнишь?..

«Вот и выпили», – вздохнула теперь Зинаида Павловна. Машину качнуло. Натужно завывая мотором, она упрямо полезла на крутой изволок. Сбоку надвигалась желтая гора, посвистывая на ветру сухими метелками старого ковыля, из которого зубасто выглядывали красноватые камни.

Приближалась Дрожжевка.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Миновал радостный солнечный май, благоуханно осыпав Чебаклу белым душистым цветом черемухи, смородины и дикой вишни, умытой на плоскогорьях и в долинах росным утром и теплыми благодатными ливнями. Прошел почти знойный июнь. Сочные хлеба стрельнули в дудку и вымахали до конской подпруги, а в кукурузе хоть верблюжат прячь. На крутобоких горных увалах рассыпались совхозные стада. Около прохладных зеленеющих рощиц, бойко перекатываясь черными в густом ковыле комочками, упрямо стукаются безрогими лбами сытые молоденькие козлята, на которых умиленно поглядывают Марта и Кузьма с братишками, опоясавшими загорелые шеи длинными ременными кнутами. Козлята кувыркаются, ребятишки весело хохочут. Марта с Кузьмой незаметно отступают в тень притихших берез и неловко молчат.

Внизу, под горой, на реке Чебакле, у старой ласковой ветлы Дашутка в купальнике под цвет сирени сидит на срезанном бережку и бултыхает воду стройными ногами, попискивает от удовольствия, словно вылетевшая из гнезда ласточка. А рядом Федя с облупленными, опаленными солнцем плечами, в одних трусах, обнял подружку и что-то улыбчиво шепчет ей, тычется носом в ее загорелую щеку. Ужас как сладко обоим! Вчера они сотворили такое, даже вспомнить приятно и боязно…

А сегодня выходной день: как ни комсомольствуй – пришел праздник лета, троицын день, шут его побери! Сколько ни борись с этим старым обычаем, а гармошки и баяны выводят такую «тропинку длинную», что даже сам директор, Иван Михайлович Молодцов, сидит в кругу приехавших молодых сыновей с их женами и детишками и подтягивает: «Куда ведешь, куда зовешь…» Почему не запеть, когда два сына, инженеры крупнейших заводов, на выходной день в гости нагрянули? Когда есть собственный «Москвич», пятьдесят километров не расстояние. Старшой-то – начальник цеха Зарецкого крекинг-завода; и так выводит на баяне, что даже механизатора Сеньку Донцова завидки берут. Вот бы ему так выучиться играть! Огорченный недоступностью агрономши Ульяны Яновны, Сенька ведет под ручку и с утра донимает вялую и грустную Тамару-птичницу. Она опустила на глаза голубенькую косынку, словно неживая, шагает рядом, придерживая обожженной на солнце рукой мокрый от росы подол синего с розовыми лепестками сарафана. На Сеньке сапоги гармошкой, брюки с напуском на голенища, на мускулистом плече небрежно висит модный пиджак табачного цвета, на затылке черно-пестрая кепка. Он щедро сыплет самые задушевные слова – и все впустую. Она идет холодная и недоступная, словно манекен с заведенной пружиной. Когда вышли на тропку, отряхнула сарафан и взялась косу переплетать. Только что выкупалась в реке. Одна бултыхалась. Сенька вознамерился было подплыть и так далее, но она его так отчитала, что сама же теперь помалкивает и дуется.

В самой Дрожжевке сухо, знойно. Даже куры попрятались в тень. Почти весь народ от мала до велика на реке. Шумят, смеются, повизгивают, плещутся у берега ребятишки. У Молодцовых на веранде все поют и поют. В доме Соколовых у раскрытого окна сидит за книгой Глафира и льет горькие слезы над заключительной частью «Тихого Дона». Книгу Мартьян принес, а сам ушел сегодня на рыбалку. Варвара только что приехала с товаром из райпотребсоюза – злая. А шофер Володя, когда разгрузили машину, повез московскую пассажирку дальше, на реку Урал. С Мартьяном у Варвары почти полный разлад, а со Спиглазовым тоже ни то ни се. Жена Раиса после заметки в газете задала Роману такую трепку, что и дорогу на бахчи забудешь.

А Гошка теперь даже и не Агафон, а Агафон Андриянович, помощник самого Яна Альфредовича. После заседания партийного бюро в отделение подобрали нового бухгалтера, а Чертыковцева опять перевели на центральную усадьбу. Настоял сам Хоцелиус, в надежде, что Агафон заменит его, когда ему придется уходить на пенсию. После письма Петра Ивановича о статье ни слуху ни духу. Агафон и думать о ней перестал, решив, что она где-то спотыкнулась о высокое кресло и застряла.

Живет он сейчас в маленькой комнатке нового сборного домика и усиленно готовится в планово-экономический. Прошлое и все такое прочее начинает потихоньку сглаживаться. Правда, иногда все еще подкрадывается и теребит сердце тоска по волжским берегам, но стоит появиться Ульяне, все мгновенно улетучивается и забывается.

Но их отношения все же стали крайне сдержанными, прежних интимных и легкомысленных шалостей будто никогда и не было. Встречались они раз в неделю, когда Ульяна приезжала с фермы и они, как обычно, устраивали с Мартой свой «гигиенический», по выражению Ульяны, а попросту «банный» день. Ульяна была затаенно тиха и ровна с Агафоном, а порой даже невнимательна. Марта откровенно чуждалась и почти не разговаривала с ним, словно он кровно оскорбил самые сокровенные ее чувства. Это очень огорчало Агафона, но он понимал, что заслуживает всяческого осуждения. Недавно он получил от братишки Мити письмо и в нем фотографию маленького в кружевах существа, с удивлением взирающего на мир темными осмысленными глазенками. У Гошки от досады пугливо подпрыгнуло сердце и немножко защипало в глазах. Митька писал, что Зинаида Павловна снова живет в садовом домике. К ней приехала из Москвы ее мать. Митьке она подарила фотоаппарат. Он снял маленькую и сам проявил.

«Хоть бы братишку-то оставила в покое и не вмешивала в такие дела», – с возмущением думал Агафон, поражаясь недолговечности человеческих чувств и жалея этого как-то нечаянно появившегося на свет ребенка, именуемого теперь его дочерью. Он не верил тому, что его «подловили», но ему от этого было не легче. Он знал, что воспитывать ребенка ему не придется. Ульяна, как назло, с каждым днем хорошела все больше и больше и заслоняла все остальное. Чем недоступней она становилась, тем сильнее тянуло к ней.

Вчера, первый раз за всю весну, они решили поехать с Яном Альфредовичем на рыбалку. Услышав об этом, Ульяна вдруг тоже изъявила желание поехать вместе с ними.

– Ты еще зачем потащишься? – удивилась Мария Карповна.

– Как будто я еду с отцом впервые? – возразила Ульяна.

– Там не только будет один отец. Ты просто стеснишь мужчин, – протестовала мать.

– Подумаешь!

– И спать тебе будет негде.

– Не ляжете же вы втроем в шалаше? – заметила Марта.

– В шалаше все равно комары заедят. Я, однако, буду спать прямо на воздухе, – заявила Ульяна.

– А если дождь пойдет? – снова вмешалась сестра.

– Можно взять маленькую палатку. Я, пожалуй, так и сделаю, – решила Ульяна.

Мать знала, что в таких случаях спорить с младшей дочерью бесполезно, и скрепя сердце согласилась. От Марты она узнала о всех делах Агафона. Покачала печально головой, вздохнула с сожалением, но по доброте характера, как и раньше, была чутка к нему, внимательна, хотя смотрела на парня совсем иными глазами. Она понимала, что Ульяна не то что Марта. У младшей, как ей казалось, характер был слишком прост и доверчив, и чересчур уж бывала она вольна в своих поступках.

Выехали на запряженном в бричку коне. Проехав километров пятнадцать, к вечеру очутились на Урале.

У Яна Альфредовича было свое заветное место – маленькая рыболовецкая база, где стоял добротный, крытый камышом шалаш, в котором можно было свободно разместить полувзвод. Шалаш стоял на крутом берегу широкого затона. Здесь русло Урала с, одной стороны сжимали Хабарновские горные отроги, с другой к берегу подступали крутые кряжи зауральских гор. Дальше река вырывалась из узкого гирла и уже медленно протекала по Алимбетскому тугаю, образуя меж густых зарослей ласковый бархат песчаных кос и тихие, чарующие своей неповторимостью уральские плесы.

Агафон быстро распряг лошадь, спутал ей ноги и пустил пастись. Всему этому он научился, когда работал на школьной практике в колхозе. Размотали лески и разошлись кто куда.

Медленно движущуюся гладь воды освещал розовый июньский закат. Мимо остроконечных зеленых поплавков осторожно, словно крадучись, проплывали размокшие прошлогодние листья и пузырчатые комочки пены, возникшие от грозно шумевшего в горах переката. Клев был слабый. С трудом наловили живцов, поставили около двух десятков жерлиц. Над густым прибрежным тальником тучами вились, заунывно гундосили комары, ожесточенно и назойливо липли к лицу. Спасаться пришлось у дымного костра, где уже закипал поставленный Агафоном чайник. В сумерках, напившись чаю, Ян Альфредович и Агафон легли в шалаше, предварительно выкурив дымящимися головешками набившиеся под крышу комариные стаи.

Ульяна поместилась в палатке. Перебросившись несколькими словами, утомленные сборами, тряской ездой, дневным зноем, быстро заснули.

Июньские ночи очень коротки. Кажется, только что закрыл глаза, а тут уже рассвет, пора вставать. Таков на рыбалке закон. Кто проспит, прозевает утреннюю зорьку, тот не рыбак. Лежавший с краю Ян Альфредович проснулся первым и осторожно тронул за плечо крепко спавшего Агафона. Тот открыл глаза, быстро надел сапоги и выполз из шалаша. Чтобы не разбудить Ульяну, они тихонько оттолкнули лодку от берега и поплыли проверять жерлицы.

– Пусть как следует отдохнет, – когда уже отгреблись от берега на порядочное расстояние, сказал Ян Альфредович. – Ночь-то сейчас маленькая, с наперсток, а на воздухе ах как сладко спится!

Агафон промолчал. Утро было прохладным. Комары исчезли. За высокими могучими осокорями тугая вставало солнце. Сквозь густолистый вязник и черемушник пробивались первые ранние лучи, осушая на ветках росную капель. Гулевой, ровный и ласковый ветерок с берега доносил запах расцветающего шиповника и ни с чем не сравнимый аромат розовой и белой крушины. В такое время бывает у сомов самый активный жор.

И верно, сегодня на жерлицы попали три небольших соменка, фунта по четыре, и пара судачков да щучка, чуть побольше стерлядки. Опустив рыбу в садок, быстро разошлись с удочками по своим местам, чтобы поохотиться за шелисперами и язями. Мелкий жерех и подъязки сновали на поверхности, выпрыгивали у склонившегося к воде тальника, гоняясь за голубыми стрекозами, шумно шлепались на тихую утреннюю гладь, но клевали все же плохо. Одолевали мелкие серебристые синежки, пузатенькие ершики и ельцы, беспрестанно стаскивая с крючка червей. Агафон решил наловить стрекоз. На стрекозу подъязки и шелисперы брали наверняка. Однако поймать эти бойкие крылатые «коромысла», как их тут называют, было не так легко. С трудом прихлопнул кепкой две штуки, насадил на крючок и тут же выхватил крупного язя. Он так увлекся ловлей, что даже не слышал, как подошла проснувшаяся Ульяна.

– Сами ловят, а меня, бессовестные, не разбудили, – присев на корточки, обиженно проговорила она.

– Все папаша, – склоняя к ней голову и виновато улыбаясь, прошептал Агафон.

– А ты что, не мог потом свистнуть, однако? – Ульяна погладила искусанную комарами шею и попросила удочку.

Насадив на крючок новую стрекозу, он передал Ульяне удилище и подивился, как она далеко и ловко забросила леску с насадкой.

Свесив под обрыв ноги, обутые в старые синенькие тапочки, перехваченные у щиколотки резинкой, Ульяна внимательно следила за поплавком, иногда подтягивая вылезавшую из зеленых лыжных брюк коротенькую, поношенную, стального цвета кофточку, все время стараясь закрыть голубую, плотно облегающую тело рубашку.

Потоптавшись за ее спиной, Агафон смущенно отвернулся и пошел ловить стрекоз. Терпеливо и долго, ползком подкрадывался к воздушным синеватым «коромыслам» и сизокрылым бабочкам и, обливаясь потом, резко взмахивал кепкой. Но стрекозы, казалось, чутко сторожили каждое его движение, трепеща дрожащими крылышками, мгновенно взмывали вверх и вольно, дразняще парили в прозрачном утреннем воздухе. Все же ему удалось прихлопнуть несколько штук. За это время Ульяна вытащила подъязка и ельца. Агафон насадил на ее и свою вторую удочку свежих стрекоз, но над тугаем уже поднялось солнце, и клев вскоре прекратился. Посидев молча около недвижимо торчавших в воде поплавков, они решили смотать удочки.

Ульяна ушла чуть повыше того места, где они рыбачили, и разделась за кустами цветущей крушины, на мягком, чистом песчаном бережке.

Агафон тут же спустился по тропе под крутой яр, сбросив одежду, сразу же бултыхнулся вниз головой, гулко разбрызгав едва заметно текущую вдоль плеса воду. Подплыть к Ульяне, как это он делал на Волге, побарахтаться вместе теперь он уже не смел, – купаясь в студеной, освежающей воде, держался на расстоянии.

Вдоволь наплававшись, Агафон оделся и вылез из-под крутого берега на яр. Пройдя по заросшей тропе саженей тридцать, он вдруг услышал звук приближающейся машины. Мотор неподалеку громко фыркнул и замер.

«Кто бы это мог быть?» – подумал Агафон, намереваясь пойти и взглянуть на прибывших гостей. В это время его окликнула Ульяна. Агафон повернулся и пошел на голос. Выбрав место в тени молодого кудрявого вяза, росшего на маленькой круглой поляне, он бросил пиджак на сочную, нетоптанную траву и радостно, облегченно вздохнул, совершенно не подозревая, что рядом с ним, на расстоянии сотни шагов, из остановившейся машины вышла Зинаида.

– Тут шалаш неподалеку, – проговорил Володя, – пройдите и покричите. Они тут, близко где-нибудь. А я сначала сменю баллон, а потом пойду и искупаюсь. Уж больно тут глубоко и песок хороший.

Зинаида Павловна поблагодарила и, как в тумане, побрела по густым цветущим зарослям. Дойдя до края поляны, остановилась словно вкопанная. Она видела, как Агафон кинул на траву пиджак и прилег, старательно расчесывая густые волосы гребенкой. Это были те самые непокорные жесткие кудри, в которые она не раз ласково запускала руку.

На верхних ветках кряжистого вяза, в тени которого остановилась Зинаида, ворохнулась какая-то птица и уронила на ее щеку неостывшую каплю росы. Зинаида ничего не соображала, будто во сне она видела, как слабый ветерок играючи пересчитывал клейкие листья осокорей, омывал росной капелью мускулистую кору старых великанов, шаловливо трепал влажные волосы подходившей к Агафону девушки. Это была Ульяна. Она постояла под деревцем, вытерла разрумянившееся лицо и, расстелив полотенце рядом с пиджаком Агафона, села; пробившаяся сквозь кусты солнечная полоска озарила ее улыбающееся лицо.

– Ах какая же все-таки прелесть! Не хотелось совсем из воды вылезать! – услышала Зинаида Павловна, будучи не в состоянии тронуться с места.

– Хорошо! – откликнулся Агафон, с наслаждением положив на траву свою знакомую Зинаиде жилистую руку, перевитую голубыми венами. Ей казалось, что в этих венах течет и ее кровь.

И снова перед глазами застывшей Зинаиды Павловны возникла Ульяна, молодая, красивая, уверенная в себе. Она небрежно отбросила на обнаженную спину тяжелые длинные косы и спокойно сняла с выреза голубенькой майки комара, успевшего прилипнуть чуть выше высоких девичьих грудей.

«Они уже совсем не стесняются друг друга, – сообразила Зинаида Павловна. – Боже мой!..» – чуть не вырвалось у нее.

Схватившись рукой за грудь, она попятилась к дереву, точно ища опоры, круто повернулась и медленно пошла назад по измятой траве.

А густой тугай, который она видела в первый и последний раз, все более оживлялся, разнозвучно шелестя буйно растущей зеленью. В воздухе трепещуще повисали на желтых растопыренных крыльях крупные стрекозы, с разбойничьей ловкостью пикируя на легкие комариные стайки. Невидимые птички зазывно и нежно рассыпали по лесу свои звонкие говорливые и радостные перепевы. Зинаида Павловна, уткнувшись лицом в толстую шершавую кору старого осокоря, под которым стояла машина, горько заплакала.

Когда Володя Лигостаев, выкупавшись, вернулся к грузовику, пассажирка уже сидела в кабине.

– Вы что же, никого не нашли? – с удивлением спросил он.

– Нашла и потеряла, – грустно улыбнувшись, ответила она. – Давайте-ка, миленький мой, лучше поскорее поедем.

– Да нет, окромя шуток, – снова заговорил Володя. – Я видел Яна Альфредовича на той стороне затона, в лодке сидит. Можно покричать.

– Не нужно кричать и мешать не надо…

– Молодежь-то, конечно, не любит, когда им мешают, особенно об эту самую пору, – согласился Володя.

– В какую пору? – спросила она.

– Когда все растет и цветет. У нас этот праздник троицей называется, а у вас как?

– И у нас так же, – подтвердила Зинаида Павловна. – Едем?

– Едем так едем.

Володя залез в кабинку и резко захлопнул дверцу, словно навечно изолируя свою странную попутчицу от этого летнего цветения. Включилось зажигание, мотор вздрогнул и ритмично забился.

Услышав снова знакомые звуки, Агафон поднял голову и прислушался. Звуки отдалялись, становились все тише и тише, а вскоре совсем смолкли.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

– Кто бы это мог быть? – спросил он.

– Тоже, наверное, рыбаки, или приезжали за крушиной, – ответила Ульяна.

– Возможно, – согласился он.

– Ты далеко заплывал? – поджимая к плечу и почесывая розовую от солнца и комариных укусов щеку, спросила Ульяна.

– Нет. Место малознакомое. Боялся коряг, – рассеянно ответил он, мучительно размышляя над тем: показать Ульяне фотографию и письмо братишки или не показывать?

– А я уж все здесь знаю и всякий раз купаюсь около этого песочка. Тут даже красивее, чем там, на Волге. Ты скучаешь по Волге? – неожиданно спросила она.

– Понятное дело, вспоминаю… – Агафон оперся на руку, отвернулся и сорвал травинку.

– А тебе не хочется там побывать? – Ульяна осторожно взяла из его руки зеленый стебелек пырея, поднесла к губам и перекусила пополам.

Агафон признался, что скучает и по родным местам, и по отцу с матерью, и по братишке Мите, и как только выберет свободное время, непременно поедет к ним.

– Ты, наверное, там и останешься… – Подавив глубокий вздох, Ульяна трижды переплела травинку, сделала из сочного неломкого стебелька колечко и надела Агафону на палец. – Вообрази себе, – продолжала она, – вообрази, что это обручальное. Мой подарок…

– Женщины не дарят мужчинам колечки, – сдержанно улыбнувшись, сказал Агафон.

– Во-первых, я не женщина, и ты не думай, что я за тебя собираюсь замуж. Можешь не воображать… А потом, я просто люблю делать исключения из правил и могу даже настоящее колечко подарить, – заключила она и вытянула на траве свои босые ноги.

– Я и не воображаю, – тихо ответил он.

– И не смей. Я мотылек, я порхать люблю! – насмешливо проговорила она. Пошевеливая розовыми пальцами ног, с присущей ей полудетской привычкой задавать самые неожиданные вопросы, спросила: – Ты собираешься жениться?

От неожиданности Агафон свистнул и ничего не ответил.

– Ты задумывался над этим или нет? – выжидающе посматривая на него, спросила она сурово.

– Ты знаешь… – Агафон, опустив голову, рвал травку. – Ты понимаешь… Не мог я думать…

– Ты обязан думать, – настойчиво повторила она. – Ты должен на ней жениться.

– На ком?

– О-о! Он еще будет морочить мне голову… Как будто не знает, забыл, что у него растет маленькая. Даже слышать такое противно! – Ульяна засыпала растерявшегося Гошку целым залпом упреков, расхваливая Зинаиду Павловну на все лады, до слез убеждала его, что она самый прекрасный человек на всем земном шаре, а он, Гошка, не стоит одного ее мизинчика…

– Знаешь что, мотылек, – после долгого раздумья проговорил Агафон, – этого не будет никогда.

– Ты что – не любишь ее?

– Нет.

– А раньше, там, на Волге, ты ведь ее любил…

– Не знаю…

– Не знаешь! – передразнила она его и отвернулась.

– Уж если я задумаю жениться… – Гошка зашуршал травой и умолк.

– То что? – спросила она и быстро, катышком, повернулась к нему и прилегла на бочок.

– Так, ничего, – вздохнул он.

– Нет уж, раз начал, то говори! Все равно теперь не отстану.

– Сказать? – напряженно спросил Агафон. Напуганный и потрясенный случившейся с ним историей, он сейчас уже не доверял самому себе и старался подавить свое чувство, мучительно стыдясь внезапно пришедшего желания произнести те слова, которые вертелись у него на языке. – Ты хочешь, чтобы я сказал?

– Конечно, хочу! – звонко выкрикнула Ульяна.

– Не догадываешься?

– Нет, – упрямо ответила она и, прижав локти к груди, чутко прислушивалась, как бойко и жарко колотится ее сердце.

– Разве можно забыть, что у нас с тобой было? – начал он тихо.

– У нас ничего не было! – прервала она. – Так… баловство.

– Ты, Ульяна, самый дорогой для меня человек, и я, конечно, тебя не стою. У меня даже язык не поворачивается сказать…

– Что сказать? – снова перебила она. – Чего ты жуешь слова? Хочешь на мне жениться, так и скажи, и не крутись. Хочешь, да? – огорошила она его.

Агафон молча мял в руках пучок сорванных с вяза листьев, не глядя на нее, ответил:

– Да, но я думаю, что сейчас это невозможно…

– Однако! – Ульяна вскочила и встала на колени. – Конечно, невозможно! У тебя же есть маленькая, ты о ней должен думать, а я еще и сама… мотылек! – выкрикивала она сквозь слезы.

– Да, да!.. – машинально повторил Агафон, опуская глаза. – Ты прости меня, как друг, и не сердись…

– Мне прощать тебя нечего. Ты еще меня не очень надул… Друг, пускай друг! Мне все равно, – поспешно ответила она и снова внезапно спросила: – Ты и свою маленькую не любишь?

– А за что ее любить? Я ее и видел-то только на фото… Вчера Митюшка прислал.

– У тебя есть фото? Здесь, с собой?

– Здесь, – признался Агафон.

– Можно взглянуть?

Агафон торопливо нащупал в кармане пиджака конверт и достал фотографию.

Ульяна осторожно, словно боясь уронить изображение, взяла его в руки, отвернулась от ярко бившего в лицо солнца и стала внимательно рассматривать сидевшую в коляске девочку, обложенную кружевным одеялком, удивленно глядевшую черными неморгающими бусинками глаз. Видно, когда Митюшка снимал девчонку, чем-то привлек ее внимание, поэтому она потешно наморщила нос, собираясь не то заплакать, не то засмеяться.

– О-о! На тебя похожа, – тихо проговорила Ульяна и тоже попробовала сморщить свой нос. Агафон заметил, как навернулись на ее глаза слезы.

– Как у вас дела? – где-то совсем близко раздался голос Яна Альфредовича, и послышались за кустами его шаги.

Ульяна быстро нагнулась, схватила кофточку, вытерла ею лицо. Пряча карточку в боковой кармашек, спросила:

– Ты мне ее оставишь?

Он растерянно махнул рукой и шагнул в заросли.

– Вы, горе-рыболовы, своим купанием распугали всю рыбу, – подходя к дочери, проговорил Ян Альфредович.

– Да мы тоже ловили, а потом уж… – пролепетала Ульяна.

– Я наловил, вот это да! На, смотри! – Он поднял кукан с трепыхавшейся рыбой. На его плече лежала связка удочек, ворот старой военной гимнастерки был расстегнут, сухое лицо, изъеденное сеткой старческих морщин, было добрым и радостным.

– Молодец, папка!.. – стараясь не глядеть на отца, ответила Ульяна: она совсем неумело пыталась скрыть волнение.

– А куда побежал твой Гошка?

– Наверное, за удочками… Мы их там бросили… Однако, почему он «мой»? – задетая его неосторожным словом, спросила она.

– Потому что видел, как вы червячков с ним насаживали и ни черта, поди, не словили, – сказал Ян Альфредович.

Ульяна наивно предполагала, что отцу не положено вникать в ее интимные переживания, а он давным-давно знал от Марии Карповны все их тайные охи и вздохи. Посвящен был и в печальную историю Агафона и не особенно удивился. Свою заместительницу он еще тогда оценил как умную и редкостную по характеру женщину, но… Случилось то, что бывает в жизни чуть ли не на каждом шагу, и к поведению своих дочерей Ян Альфредович присматривался теперь гораздо пристальней. К Агафону после услышанного он не имел никакой неприязни. В жизни бывает куда хуже…

– Я поймала три штуки, – сказала Ульяна и закрыла лицо распущенными косами. Она их тормошила и так и этак… – Идем же уху варить, – встряхнув головой, добавила она.

– Разумеется, идем, – согласился отец. – Зови своего Гошку-Фошку, – с подчеркнутой насмешкой повторил он.

– Ты опять? Ух же и вредный! – протянула Ульяна.

– Всю жизнь был «вредным», прижилось, дочка… – отшутился Ян Альфредович. – Пошли, сердитая. Ты что это, сегодня на левую пятку встала?

Солнце уже выкарабкалось из-за гор и недвижимо пламенно повисло над зеленым тугаем. Лесные звуки и неугомонный шорох листьев скрадывал, приглушал постоянный однотонный шум горного переката и, лишь когда минутно стихал бойкий ветерок, приближался, словно вырывался из каменных ущелий наружу.

Умытый и аккуратно причесанный, Агафон принес ночной и утренний улов, переложил его в общий садок, снова опустил в воду и, доставая по одной рыбине, принялся потрошить.

Ульяна взялась чистить картошку. Ян Альфредович нарубил сухих веток и начал разжигать костер. Вскоре запахло дымком и сырой выпотрошенной рыбой. Все молча и спокойно трудились, занятые каждый своими мыслями.

Агафон, вспарывая судачка, напряженно обдумывал сложный и слишком откровенный разговор с Ульяной. Сраженный и обрадованный ее неожиданными слезами, дивился поступку с фотокарточкой маленькой девочки и все больше запутывался в осаждавших его воображение мыслях, не зная, что Ульяна уже два раза бросала нож, тихонько уходила в кусты и разглядывала курносенькое смешное изображение малютки, подавляя затаенную ревность и еще более сильную, неистребимую женскую жалость.

Урал, перехлестнув через гулкое ущелье, словно отдыхал от жесткого каменного ложа – медленно катил свои тихие в плесе воды, лениво облизывал желтый песчаник и звонкую прибрежную гальку, обрызгивая гармошками волн мелколистый тальник и склонившийся над чистой водой колючий шиповник, пышно распустившийся бледно-розовыми цветами. Гонясь за выскользнувшей и едва не уплывшей снулой рыбой, Агафон до крови исколол руку об острые иглы шиповника, сорвал крепкий бутон и незаметно, когда Ульяна уходила в кусты, бросил цветок на разостланный плащ туда, где лежал брошенный нож и белела полуочищенная картошка.

Вернувшись, Ульяна заметила его нехитрую уловку, посмотрела из-под платочка прищуренным глазом и шаловливо по-детски показала ему язык. Цветок понюхала и, не зная, куда девать, положила на рюкзак, из которого доставала картошку. С непонятной быстротой меняя настроение, тихонько затянула какой-то мотивчик, пытаясь повесить котелок, разворошила костер и этим вывела отца из терпения. Рассердившись, он тут же оттеснил ее от огня. Обрадовавшись этому, она взяла полотенце, прыгнула в лодку, стоя на корме, оттолкнулась от берега, нарочно шлепнув по воде веслом, забрызгала склонившегося Агафона с головы до ног, озорно посмеиваясь, поплыла к песчаной косе, где она всегда купалась. Спустя несколько минут они слышали, как, плюхнувшись в воду, Ульяна, захлебываясь от восторга, кричала:

– Гошка-Фошка! Иди сюда, поплаваем вместе!

– Абсолютно взбалмошная девица, – наблюдая за всеми проделками дочери, проговорил Ян Альфредович.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Прибыли домой в темноте, усталые, но – каждый по-своему – счастливые. Мать Ульяны встретила их у калитки. Незаметно взяв Агафона за руку, она отвела его в сторонку, волнующим шепотом произнесла:

– А у тебя гостья была.

– Какая, Мария Карповна, гостья? – удивленно спросил Агафон.

– Да не шуми ты, – предупредила она и сунула в руку письмо.

– Вы чего там шушукаетесь? – крикнула Ульяна.

– Не слушай ее, а иди к себе, там и прочитаешь. Все узнаешь!..

Гошка отвел на конюшню лошадь, быстро распряг и сдал конюху. Дрожжевка устало засыпала томительным послепраздничным сном. Почти во всех избах огни были погашены. Тишина стояла в сухой вечерней теплоте, и только из-за речки доносились извечный неугомонный визг девчат и грустная под звуки баяна песня.

Войдя к себе в комнату, Агафон зажег свет и развернул письмо. Оно было не запечатано. Неустойчивым, странно вихлястым, но все же знакомым почерком Зинаида писала:

«Гошенька, милый!

Ты не представляешь, как тяжело писать мне эти строчки. Ты оказался прав… Я действительно слабая женщина и, наверное, слишком добрая русская баба, а мой муж в тот самый вечер был чересчур жалок, и я не устояла… Но ты мне все равно дороже жизни. Ты можешь сказать, что это банально и пошло. Но мне это сейчас безразлично. Для того чтобы все понять, надо быть женщиной, да еще в моей собственной шкуре… Я приехала сюда для того, чтобы повидать тебя, рассказать… рассказать, что дочь не твоя! Она моя, моя от пальчиков до волос! Я приехала не потому, чтобы вымолить у тебя прощение, – хотелось повидать тебя и все сказать в лицо, но у меня не хватило сил. Когда я тебя увидела со стороны, то поняла, что приезжать сюда мне не следовало. Эту глупую записку я могла доверить почте, а теперь доверяю Марии Карповне.

Прощай, милый, будь счастлив, мы квиты…

Зина.

P. S. Я скоро уезжаю опять в чужие страны. Вот и вся моя линия».

У Агафона зарябило в глазах. Смяв письмо, он швырнул его на стол. Под потолком в дрожащем свете электролампы бились ночные бабочки. Агафону казалось, что его оскорбили, унизили, мало того – обокрали, раздели догола и выпустили на народ. А он еще карточку отдал Ульяне, а она еще плакала… Сердце то порывисто замирало, то гулко и тяжело отстукивало мгновения. Боль была настолько сильной, что избыть ее сразу невозможно. Пиджак он медленно повесил на гвоздь. С трудом снятый с ноги резиновый сапог грузно упал на пол, и шум разбудил соседей.

– Что случилось, Агафон Андрияныч? – высунув из окна тощую полураздетую фигуру, спросила Мария Петровна, жившая здесь же, за перегородкой.

– Ничего, Мария Петровна, – ответил Агафон и с яростью закрыл окно.

Испуганный голос Марии Петровны был очень кстати. Он вовремя притушил отчаянную вспышку горечи. Гошка, весь во власти этого душевного потрясения, прислонился лбом к косяку. Сегодняшний день щедро дарил ему радостную и в то же время немножко тревожную полноту счастья, к которому тайно прибавлялась глубоко упрятанная гордость отцовства, неожиданно признанная даже Ульяной. Только она, эта бескорыстная счастливая мечтательница, была способна осыпать своими сердечными милостями все живое на земле, начиная от муравья и кончая чужим ребенком. Даже улыбка на ее по-детски скривленных губах, когда она разглядывала фотографию, собираясь заплакать, и затуманенная синева опечаленных глаз позволили ему угадать то, в чем он сам был не очень уверен. Странным и удивительным было то, что его так называемое отцовство для нее не явилось чем-то порочным, мрачным и как будто вовсе не предвещало никаких сложностей в их взаимоотношениях. Агафону и в голову не приходило, что развитие отцовского чувства к той маленькой, да еще за глаза, по первой фотографии, – штука тонкая и психологически очень сложная. Тут брала верх его природная доброта, и пока ничего больше. У Ульяны, как у всякой женщины, преобладало материнское чувство. Агафон не раз наблюдал, как при виде любого ребенка поразительно менялось ее лицо, оно делалось неожиданно радостным, веселым, полным чудесного лукавства и открытой нежности. В каждом, самом малейшем движении души была ее, Ульянина, только ей одной присущая линия. Как теперь выяснилось, у Зинаиды Павловны тоже была «своя» собственная линия и дочка, принадлежавшая ей «от пальчиков до волос». А где же все-таки его, Гошкина, линия?

Захлопнув окно, Агафон присел на смятую постель и первый раз в жизни задумался над своей линией. Ему было видно, как от дома напротив поперек улицы стлалась лохматая темно-зеленая лунная тень, холодно касаясь густо запыленного подорожника. Луна ярко освещала дорожную колею, четко выделяя рубцы автомобильных и тракторных шин. Здесь тоже обнажились очень ясные линии.

«Где же моя-то тропка?» – мучительно размышлял Агафон, с ужасом начиная убеждаться в том, что до сего времени у него не было абсолютно никакой линии, а бегал он по чужим, заранее протоптанным стежкам. Как и все честные парни, Гошка имел склонность критически расценить тот или иной свой поступок. Сейчас он начал вспоминать и ворошить все те обстоятельства, при которых складывалась его жизнь за три последних года. В редакцию его устроил отец благодаря старому знакомству с Карпом Хрустальным; в гараж – Виктор; в контору – Зинаида Павловна, при молчаливом согласии родителя; в институт он попал по путевке и при помощи той же Зины, но бросил его без участия других. А здесь очутился потому, что побоялся вернуться в родительский дом.

«Какой обормот!» – казнил он себя. А ведь родители и школа, комсомол и все прочие вместе с Карпом Хрустальным и Зинаидой Павловной старались воспитать его как борца за новую жизнь. Какой же, черт побери, из него борец, когда он всю жизнь тащится по чьей-то указке. Даже вон у Варвары Голубенковой есть своя особая линия, своя стезя. Незавидная, правда, стезя, но все же своя… А у него что осталось позади? Написал статью? Экий выискался учитель! Вся статья соткана из чужих линий и мыслей, из разговоров с Яном Альфредовичем, с Мартьяном, из текста объяснительных записок и разных цифр, взятых из бухгалтерских балансов. Вспомнил увлечение, с каким он ее сочинял, и больно стало на сердце. Хоть бы забраковали и вернули обратно. Но знал по своему малому опыту, что такие литературные упражнения назад не присылают. А писателю послал с какой стати? Снова поставил свою лапу на чужую линию. Писатель – человек добрый, может подредактировать и тиснуть… А как после этого людям в глаза смотреть?

Гошка провел мучительную бессонную ночь. Душным и безотрадным было и утро. Алеющая над горами заря показалась унылой и тусклой. Снова захотелось уехать. Однако, вспомнив об Ульяне, с грустью понял, что искать спасения в бегстве теперь уже никак нельзя, да и поздно… Надо было переходить на свою собственную, твердую стезю, да и Ульянина тропочка ой как притягивала!

Чтобы поскорее увидеть девушку, заявился к ним домой чуть свет. Разбуженная матерью, Ульяна встретила его на крыльце. Вид у нее был заспанный, сердитый и какой-то отчужденный. Гошка почувствовал, что им начинает овладевать паническое замешательство. Он еще ночью решил, что покажет ей письмо Зинаиды. Понимая, что выбрал совсем неудачное время, он все же отдал письмо без колебаний, с удивительно наивными и покорными словами:

– Будь добра, прочти, пожалуйста.

– Хотела бы я быть доброй, – рассеянно и задумчиво проговорила она.

– Ну и что же? – спросил он.

– А то, что мешает мой скверный характер. Он заставляет меня думать о себе… Пойдем в сад, – не дав ему опомниться, быстро добавила она.

Ульяна не торопясь сошла с крыльца и направилась к беседке, на ходу пробегая глазами строчки письма. Она знала о нем еще вчера от матери и до позднего часа ожидала Гошку, несколько раз с явным пристрастием принималась разглядывать фотографию девочки, страдала и мучилась еще больше, чем он. Слишком взволнованные, поспешные строки письма могли подкупить своим благородством и искренностью кого угодно, но только не Ульяну. Она понимала, чего стоило Зинаиде Павловне написать эту ложь. Каждая строчка, каждая запятая дышали скрытой болью. Конечно, она приезжала сюда не для того, чтобы позабавить всех этим ужасным признанием. Ульяна узнала, что гостья из Москвы видела их с Гошкой после купания, и поняла, что та не захотела встретить их потому, что сказать неправду в глаза у нее и в самом деле не хватило бы сил. Как ни тяжело было Ульяне, но она не поддалась соблазну поговорить об этом откровенно с Гошкой и матерью. Все решение этого нелегкого вопроса она снова взвалила на одну себя, да и слишком жалкий был у Агафона вид, чтобы разуверять его в чем-то…

Не выпуская из рук письма, Ульяна присела на стоявшую возле беседки скамейку. Молодой сад чуть слышно ласково шелестел влажными от росы листьями.

– Вот и все твои беды, кажется, благополучно закончились, – разглаживая на коленях зеленые, как трава, брюки, в которых она собиралась ехать сегодня на поле, проговорила Ульяна.

– Ты уверена? – Агафон нагнулся и поднял с земли яблочко с румяным, источенным червями бочком.

– В чем я должна быть уверена?

– Ну, в этом самом… – с трудом ответил он. Казалось, что грустные, въедливые вопросы напрашивались сами собой.

– Если у тебя нет где-нибудь в Калязине еще какого-нибудь побочного сына… – От ее беспощадных слов в глазах Гошки брызнули искры, ноги дрогнули и подсеклись, к носкам ботинок упало червивое яблоко.

– Никогда не думал, что ты можешь быть такой жестокой, – торопливо, с горечью проговорил он.

– А ты хочешь, чтобы я была великодушна и сентиментальна? – Наверное, впервые в жизни Ульяна бессознательно наслаждалась охватившим ее гневом, который пьянил сознание и туманил чистоту загоревшихся глаз, готовых брызнуть самыми искренними, недетскими слезами. Сжимая в кулачке письмо, она напомнила ему о первом письме и еще о том, как тогда, наревевшись, словно дурочка, она заснула в ковыле у березового колка, а потом, спотыкаясь, шла через вспаханное поле.

– И я еще жестокая, злая! Ты зачем пришел?

Потрясенный ее гневом и отчаянием, Агафон молчал. Ему хотелось успокоить ее, сказать много нежных слов, но он не сказал, понимая, что не ко времени его нежности и совсем неуместна исповедь. Нужно было дать ей успокоиться да и самому собраться с мыслями.

Из-за гор медленно выплывало солнце, начиная подогревать и без того разбухший от тепла молодой сад. Росший неподалеку от беседки арбуз расправил белый, круто завинченный у стебля ус и открыто потянулся к солнцу. Плотно зажмурив глаза, Ульяна подставила лицо теплым лучам. Вздохнув, проговорила:

– Иди в дом.

– Зачем?

– Мама накормит завтраком.

– Я не хочу, – промямлил Гошка.

– Иди, тебе говорят, – тихо, но с сердцем приказала она.

– А ты?

Агафон стоял не шелохнувшись, сознавая, что ему необходимо уйти, и чем скорее, тем лучше. Но странное дело, у него сейчас не было сил сдвинуться с места. Ульяна отвернулась и смотрела куда-то в сторону, где луч солнца коснулся заостренных верхушек ограды, куда только что падала длинная, застывшая тень девушки.

Минутное оцепенение прошло. Агафону казалось, что теперь он окончательно, во всем потерпел поражение. Воспоминание о вчерашнем дне было еще свежим и острым. Испугавшись, что он может крикнуть от боли, Агафон быстро повернулся и медленно пошел к раскрытой калитке, мимо свисавших с куста краснобоких вишен, обрызганных холодной росой.

Ульяна не окликнула его.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

В то же самое воскресное утро Агафья Нестеровна раненько подоила корову, отнесла процеженное молоко в погреб. Вернувшись, с бранью выгнала пожаловавших на кухню цыплят и уток, выпустила к пастухам скотину и принялась месить поставленное для пирогов тесто. Потом хотела было растопить печку, но раздумала. Никогда еще ей не было так скучно и обидно в такой праздник, как троицын день. Дома никого не было. Варвара уехала за товаром, но «подкинуть» на совхозной машине мешок молодой картошки отказалась. После статьи этого башибузука, жильца бывшего, даже начальство стало на одном грузовике гуртом ездить.

Присев на широкую, крашеную, чисто вымытую скамью, Агафья положила могучие натруженные руки на стол и начала перебирать в памяти события вчерашнего дня. А их было больше чем достаточно. Племянничек Федька совсем от рук отбился и такое отмочил, паршивец, что и вспоминать не хотелось. Ведь еще молоко на губах не обсохло, а он… Накануне Агафья решила поехать на рынок. Красная скороспелая картошка выросла на отлично удобренной навозом земле с куриное яйцо. А куда ее девать? На рынке полтина килограмм. В совхозе ее недород. Там она покамест по пуговке… «Тоже мне хозяева», – мысленно корила руководителей совхоза Агафья. В чайной-то пустой кулеш стряпают… Как обычно, пошла было к шоферу Афоньке, а он замахал на нее руками, просипел охрипшим голосом:

– И-и, мамаша! Даже и разговору не может быть. Горю!..

– Горишь, а чтой-то дыму не видно.

– Начальство!.. – Афонька чиркнул себя ладонью по красной шее, давая понять, что его режет начальство, и, схватив ведерко с водой, побежал в хлев.

В темных сенях в нос Агафьи ударил из хлева кислый запах барды и угарного, самогонного чада. «Оно и видно, что горишь», – подумала Агафья Нестеровна.

Дома встретила Федю и заикнулась было насчет поездки. Куда там! На козе не подъедешь.

– Не могу, тетя Агаша, и не проси.

– Это почему же не можешь? Мне, что ли, одной…

– Потому что я секретарь комсомола, а базар ваш сплошная спекуляция, – возразил Федя и насупился, как бычок Толстобаш.

– Погляди-ка на него, партейного!

Агафья Нестеровна с удивлением рассматривала надевавшего новый ботинок племянника, заметно выросшего из прошлогодней, выгоревшей на солнце майки, да и рыжий чубчик, упрямо свисая на глаза, вился золотым колечком.

– А чего на меня глядеть, – завязывая шнурок, усмехнулся Федя.

– Молодая картошка с моего собственного огорода и решето клубнички! Да какая же это спекуляция, ноздря твоя курносая! – возмутилась тетка.

– Самая настоящая. Продай вон в чайную, и вся недолга.

– По скольку же за кило? – ехидно спросила Агафья Нестеровна.

– Не знаю. Там скажут. У них, наверное, прейскурант есть.

Тетка швырнула в угол ухват, которым вытаскивала из остывшей печки чугун со сваренной для скотины картошкой, и, недобро поджав жесткие губы, спросила:

– Ты на чьем автомобиле баранку крутить научился?

– Эко вспомнила. Я еще в школе начал трактор водить.

– А не вы ли с Мартьяшкой куветы на «Победе» пересчитывали, а потом ремонтировали? На моей машине раскатывали, а теперь меня же спекулянткой обзываете!

Федя сморщил веснушчатый нос, размышляя, как половчее ответить на ее коварный вопрос. Первое время гоняли машину вместе, и на рыбалку и на рынок мотали. Чего греха таить!..

– Что молчишь, язык отжевал? – напирала тетка.

– Да ведь мы думали… – начал было Федя, но она перебила его.

– Вы думали, что я только для ваших развлеченьев машину приобрела?

– Вот именно! – признался Федя. – Почему в город не съездить, театр посмотреть. Да мало ли куда можно поехать в выходной день? А вы только о базаре и думаете.

– Я еще каждый день думаю, как вас всех накормить, а вы про это, паршивцы, забываете!

– Ну, тетя Даша!..

– Какая я тебе Даша?

– Извиняюсь, – спохватился Федя. Даша не выходила у него из головы, почти месяц не виделись, а тетка тут привязалась с поездкой. – Оговорился, тетя. Ну, а насчет того, что вы начинаете куском попрекать, то это несправедливо. Я все лето в бригаде кормлюсь, а на зиму зарабатываю и зерном и деньгами. А раз так, то я съеду в общежитие, а может, даже и женюсь…

Федя выпрямился. В новых синих брюках и шелковой тенниске он был хоть и не высок, но ладен и крепок, как молодой вязок.

– Ты… женишься? – поражаясь неслыханной дерзости, спросила тетка.

– А почему же и нет, тетя Агаша? – в свою очередь спросил Федя. Скучая о Даше, он помышлял об этом только в мечтах. И по чести сказать, всерьез-то не очень задумывался, если не считать Дашуткиных по этому поводу насмешек…

– Поди, и невесту приглядел? – с тихой в голосе иронией спросила Агафья Нестеровна.

– За этим дело не станет, – самоуверенно ответил Федя и, накинув пиджак на плечи, тихо, вразвалочку, как заправский жених, пошел к двери.

– Погоди! – крикнула тетка. – Тебе в этом году в армию, дурачок.

– Мало ли что!

Федор захлопнул дверь перед самым теткиным носом. Не зная, что делать с неожиданно взбунтовавшимся парнем, она устало и потерянно села на кухонную скамью.

С высоких ковыльных косогоров в предпраздничную Дрожжевку, пропахшую из конца в конец цветом крушины и сдобными пирогами, вползали прохладные горные сумерки. Федя медленно прошелся мимо дома Соколовых, украдкой косясь на раскрытые окна, задернутые белеющими на рамах занавесками. В самом крайнем окошке, в черноте проема, мелькнул улыбающийся лик Даши и быстро исчез. Любимым местом их тайных свиданий была старая заколоченная кузня, служившая надежным прикрытием от посторонних глаз. Она стояла далеко на отшибе, заросла густой и мягкой ковыльной щеткой, молодыми березками и дикой вишней, на которой уже висели твердые краснобокие ягодки. Федя поднялся туда по пригорку от реки, а Даша спустилась по заросшей давней тропинке, протоптанной казачьими конями.

Разлученные на много дней, истомленные тревожным и нетерпеливым ожиданием, увидев друг друга, они стремительно обнялись, безотчетно поддаваясь обоюдному влечению. Потом, не разнимая сплетенных рук, присели рядышком на свалившийся с плеч Федькин новый пиджак, продолжали целоваться, но уже совсем не по-детски, как это было раньше.

Лунный свет падал на их сближенные лица и радостно терялся в сумеречной темноте вишенника, выхватывая лениво кружившихся ночных бабочек. От кузни угарно пахло старым, перегоревшим углем, коноплей, буйно растущей вокруг стен, и сочными вениками от стыдливо поникших берез.

Положив беспокойную руку на ее крепкое горячее плечо, он рассказал о своей стычке с теткой – правда, намеренно умолчав о щекотливых и не совсем обдуманных планах по поводу женитьбы.

– И хорошо сделаешь, Федюня, если уйдешь от этой злюки!

Даша еще плотнее прижалась к нему всем телом, охотно подставляя теплые расслабленные губы и все больше покоряясь его опасной нетерпеливости.

– А куда уходить? В общежитие, да? – шепотом спросил он.

– Вот еще! Ты секретарь, ударник. Тебе должны дать комнату в сборном доме, – деловито заметила она.

– Ты думаешь, так это просто? У нас семейные чабаны в землянках живут, – возразил Федя.

– Женись, и ты станешь семейным, – с наивной практичностью ответила Даша.

– На ком? На тебе, да? Ты как…

Она не дала ему договорить, прильнула губами, без робости падая на мягкий густой ковылек, с тихим и радостным удивлением ответила:

– А на ком же еще? Ты давно мой!

Бледно-розовый осколок луны, повисшей над кузней, заслонила набежавшая из-за гор тучка и прикрыла шелестящие березки легкой, дрожащей на свету тенью. Неожиданно смолк верещавший на речке коростель. Налетел горный ветерок и качнул верхушки высокой конопли.

Если бы у них спросить в те минуты, как все это произошло, то они вряд ли смогли бы ответить что-либо вразумительное.

– Ты что со мной сотворил? Я все матери расскажу, все… А если ты на мне не женишься, утоплюсь в Чебакле, так и знай! – опустив поникшую голову, шепотом проговорила она.

– О чем вопрос, Дашок! Я же давно решил, глупая… – Он попытался взять ее за руку, но она резко отдернула ее и протестующе продолжала: – Не смей меня трогать, уходи сейчас же! Я глупая, а ты…

– Ну, что я? Ну, виноват! – бормотал он, словно побитый.

Она всхлипнула.

У Федьки сжалось сердце горячим комочком, он осторожно обнял ее, а она, притихшая, вялая, не отстранилась и позволила ласкать себя, при этом категорически потребовала – завтра же прийти к матери и заявить, что они поженятся.

– И все, все расскажем? – в ужасе спросил он, представляя себе, как грозно вспыхнет гордый Михаил Лукьянович.

– Там видно будет, – ответила Даша и судорожно вздохнула.

Наутро, не сговариваясь, встретились на речке. Спрятавшись за кустами, разделись неподалеку друг от друга, а в воде сошлись, ныряли вместе, плескались и снова, забыв обо всем на свете, сидели рядышком и целовались еще горячее, чем накануне. Когда оделись, Даша ушла первой, взяв с него слово, что он придет следом за ней и скажет отцу с матерью об их помыслах и намерениях. Мать она еще утром посвятила в свои задумки, но о том, что случилось вчера ночью, не обмолвилась ни единым словечком.

Анна Сергеевна, зная, как ей казалось, мягкий и причудливый характер дочери, приняла ее заявление как очередную шалость, навеянную необычно теплой, цветущей весной и клубными танцульками; рассмеявшись, сказала:

– А я уж давно мечтаю, как бы нам поскорее сбыть нашу толстушку.

– Почему же меня нужно сбывать? – обиженно спросила Даша.

– Думала, что никто не возьмет такую.

– Скажите пожалуйста! По-твоему, я совсем коротышка, да?

– Ну, не совсем, если нашелся женишок. Такая будет несравненная пара…

– А ты не очень смейся, – всерьез проговорила Даша. – Скажи, согласна или нет?

– Да с полным удовольствием, хоть завтра!

Даша бурно расцеловала мать и, схватив полотенце, убежала на речку.

Обеспокоенно поразмыслив, Анна Сергеевна почуяла во всем поведении дочери что-то новое и необычное. Особенно это ощутилось в последних словах, когда она не шутя испрашивала согласия. Не выдержала, бросив распластанное на кухонном столе тесто, пошла в горницу, где сидел у радиоприемника Михаил, сказала полушутя-полусерьезно:

– Ты знаешь, отец, наша Дарья замуж собирается.

– Еще что за новости? Нашла время шутить. Я тут последние известия… – Михаил Лукьянович приглушил звук и махнул жене рукой: иди, мол, и не мешай с такими глупостями.

– Вовсе не шучу! У меня самые свежие новости.

Анна Сергеевна подробно передала разговор с дочерью и неловко спрятала под передник выпачканные в муке руки.

– А ну-ка, позови ее сюда. Я ей, вертушке, покажу, что такое замуж, неделю чесаться будет. Взяла моду до полуночи шляться. – Соколов выключил радио и накинул на плечи пеструю, похожую на матрац, пижаму.

– Ты, может, еще и драться начнешь? Не забывай, что ей почти восемнадцать, – напомнила Анна Сергеевна.

– Пора! Куда там! Ты первая потатчица! Не только замахнуться, но и крикнуть не даешь! – возмущался Михаил Лукьянович.

– Ну, положим, кричать-то ты мастер…

Начались взаимные упреки, кто больше балует детей и портит их характер. Пререкались не менее получаса, разошлись обескураженными и взаимно не примиренными.

Михаил Лукьянович оделся, взволнованно битый час топтался меж огородными грядками, с остервенением пугая наседавших на малинник воробьев; надергал пучок ярко-красных редисок и, подходя к веранде, столкнулся лицом к лицу с Федькой.

– Заходи, жених, – огорошил он смутившегося парня с первых же слов. – Значит, с законным браком?

– Вот мы, я и Даша… – По лицу Феди катились капельки пота. Рыжие вихры сникли после воды и золотистыми струйками сползали на конопатый лоб; светлые чистые глаза сконфуженно и виновато опустились вниз.

– Так вы на самом деле не шутите? – плюхаясь на стул, спросил Михаил Лукьянович.

– А как же, дядя Миша! – как нечто само собой разумеющееся, ответил Федя. – Все уж порешили.

– Порешили?! – Соколов всплеснул длинными руками и, оглядев жениха с ног до всклокоченной головы, грозно добавил: – Ах ты, стервец рыжий! Я к тебе вот с таких лет относился, как к родному сыну. А ты без поры, без времени начал девчонку совращать, тихоня чертов! Марш отсюдова, чтобы духу твоего тут не было! Она, дурак, еще только десятый класс кончила! А он своим жениховством морочит голову.

– Да мы же, да я… – растерянно бормотал Федя.

– Ступай вон!

Соколов встал с заскрипевшего стула и отвернулся к стеклянной раме.

Сжимая в руках полотенце, Федька сбежал с крыльца и, не останавливаясь на окрик Анны Сергеевны, исчез за каменным забором.

– Ты не мог с ним полегче? – накинулась она на рассвирепевшего мужа.

– Спасибо скажи, что ремнем не вытянул.

– Только этого и недоставало от героя и партийного секретаря! – крикнула через окно Анна Сергеевна.

В этот же день, не глядя на протест и горькие слезы Даши, ее посадили в машину и отвезли в далекую приуральскую станицу к бабушке, у которой она гостила каждое лето.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Наступил июль, на Урале стояла на редкость хорошая погода, позволившая вовремя управиться с сенокосом. Желтели стеной стоявшие хлеба, а усатый ячмень уже побелел и почти совсем созрел для уборки.

В этом году Чебаклинский совхоз вместо оставленного в Сибири комбайна получил новый, с ростовского завода.

Посоветовавшись с главным инженером, Молодцов решил назначить комбайнером Глафиру Соколову, но не было для нее хорошего штурвального. Сначала думали о Мартьяне Голубенкове, но потом порешили прикрепить его к Соколову. Иван Михайлович считал их друзьями и думал, что они будут отличными напарниками. Соколов в то время находился в отпуске и только вчера возвратился с курорта. Перед его приездом сбежала от бабки Даша и решительно отказалась возвращаться обратно. В доме Соколовых из-за этого шла легкая перепалка. Приходила Агафья Нестеровна и поведала, что видела их с Федькой за кузней, сидевших в обнимку. Они даже и не заметили, как она прошла мимо, разыскивая сбежавшего телка.


Вечером Мартьян встретил Глафиру в клубе и пошел с ней вместе мимо огородов.

– Получаешь новую машину? – спросил Мартьян.

– Ты ведь знаешь, а зачем-то спрашиваешь, – проговорила Глаша. – Может быть, сердишься, что не тебе отдали? Так я могу и отказаться.

– Ну как тебе не стыдно, Глафира. Я рад и даже хотел проситься к тебе штурвальным.

– Я была бы тоже рада, только из этого ничего не выйдет, – ответила Глаша. – Об этом и думать не стоит.

– Мне и думать запрещено?

Мартьян долго готовился к такому разговору, но с первых же слов почувствовал в ее тоне решительный отказ.

– Ты можешь думать одно, а люди – другое.

– Какие люди? – настраиваясь все более воинственно, спросил он.

– Будто не знаешь? – Глаше очень трудно было отказать ему в просьбе, тем более что комбайн в Сибири оставил Мартьян, вернулся с Почетной грамотой за отличную уборку, и все механизаторы полагали, что новую машину получит он.

– А что я должен знать?

– Если мы станем вместе работать, то Варя и Агафья Нестеровна ощиплют меня наголо, да и тебя тоже, – проговорила наконец Глафира и, словно испугавшись своих слов, убыстрила шаг.

– Ах, вот оно что? Ну, мне на это наплевать.

– А мне нет. Извини, Мартьян, я тороплюсь домой.

– Не спеши. Я тоже туда, к вам иду, главного соколика хочу потрепать, пощипать у него перышки, – с задором сказал Мартьян.

Увидев его вместе со снохой, Соколов еще больше помрачнел. Он только что воевал с Дашей и заступившейся за дочь Анной Сергеевной и проиграл сражение. Михаил Лукьянович не знал еще, что руководство совхоза, не спросив даже его мнения, лишило его такого отличного штурвального, как Глафира. Сейчас он сидел на веранде и выправлял велосипедное колесо, кем-то опять искривленное.

Расспросив, как он отдыхал и лечился, Мартьян сообщил о новых наметках дирекции.

– Придется тебе, Миша, с Глафирой расстаться, – сказал Мартьян.

– Переманил, что ли? – с издевкой спросил Соколов.

– Не думал.

– Мне все твои думки известны. Пока я жив, этого не будет, – сумрачно и глухо проговорил Михаил Лукьянович.

– Плохо, я смотрю, тебя там подлечили, совсем нервный стад, – подзадоривал его Мартьян. – Куражишься, друг?

– Не куражусь, а над тобой, дурачком, потешаюсь. – Соколов все больше и больше распалялся.

– Валяй! Иванушки-дурачки народ снисходительный. Меня, помню, в детстве спрашивали: «Кем ты хочешь, Мартьянушка, быть – летчиком или инженером?» А я им отвечал, бывало, на полном серьезе: «Иванушкой-дурачком». Почему? Да потому, что Иванушки всегда побеждали и на принцессах женились.

Вспомнив об этом, Мартьян усмехнулся горько и закурил сигарету.

– Наша Глафира тоже, полагаешь, вроде твоей сказочной принцессы? – язвительно спросил Соколов.

– Возможно, – глубоко затягиваясь сигаретой и пожимая плечами, ответил Мартьян.

– Конечно, кусок лакомый, да только не к твоему столу, принц Голубенков. Ты вон и Варвару проворонил. Я ведь все знаю и вижу…

– У тебя золотая звездочка… А с высоты всегда дальше видно, Михаил Лукьянович, – сказал Мартьян.

– По-твоему, я звезду незаслуженно отхватил? – окончательно вскипел Соколов.

– Не спорю, комбайнер ты один из лучших. Давай же говорить откровенно, мы ведь друзья?

– Ишь куда гнешь? Хочешь ко мне в штурвальные, так и скажи.

– Не напрашиваюсь. Но вот к Глафире сейчас просился, не скрою…

– В полюбовники, что ли? – с оттенком злорадного удовольствия спросил Соколов. Неурядица с дочерью сделала его слишком сердитым и легко возбудимым. Да и печень все еще пошаливала.

За окном веранды, заросшей зеленой вязью разноцветных вьюнков, наплывал летний вечер, окрашивая притихший сад неярким розовым светом.

– Я смотрю, Михаил, курорт совсем тебя испортил. Начинаешь необдуманные слова произносить, – после неловкого молчания проговорил Мартьян.

– Это не там, а тут мне начали портить кровь… Едва расчухались с твоей Варварой и Чертыковцевым… Ну, как он без меня, опять шумел?

– Он не шумливый, а правильный парень. Кстати, они тут с Яном Альфредовичем нашу чайную расшуровали. Жуликов разоблачили и под суд отдали. Варвару краешком пристегнули, выговором отделалась. Какие-то накладные не глядя подписала… Чайной теперь не узнать, что твой «Метрополь», десятки блюд готовят. И я там столуюсь.

– Ишь, бобыли! А у меня вон Даша за вашего Федьку замуж собралась. От бабки сбежала…

– Да, я знаю, – засмеялся Мартьян. – Ну, а что это тебя так тревожит?

– Отец я аль нет? Колька тоже вон от птичниц не вылазит, какую-то им механизацию мастерит.

– Ну и что?

– А то, что внучонки-то не в инкубаторе выводятся.

– Не устережешь, Миша. Ты, честное слово, завел какой-то свой соколовский домострой. Всех опекаешь, всеми недоволен. Меня тоже лакомым куском упрекнул. Ну ладно, я тебе тоже ломтик отрежу по-братски. Глафира твоя тю-тю!..

– Ты меня брось разыгрывать! – Михаил Лукьянович даже вскочил.

– Да не бойся! Замуж не выходит. Получила новый комбайн, а я попросился к ней штурвальным. Не берет!

– Очень даже правильно делает. Говоришь, новый комбайн? – с тревожной растерянностью спросил он. Сухощавое лицо его угрюмо сморщилось.

Сумерки сгущались. На веранду с лейкой в руках вошла Глаша и начала поливать цветы. Мартьян поднялся и направился к двери.

– Ты куда? Оставайся ужинать. У меня гостинец, винцо кавказское.

– Спасибо. В жару не пью.

Мартьян сухо простился и вышел. Михаил и Глафира остались одни и напряженно молчали. Через раскрытое окно она частично слышала их разговор и решила поговорить с деверем откровенно. Его постоянная опека начинала угнетать Глашу.

– Тебя, выходит, поздравить надо, а ты помалкиваешь? – барабаня по стеклу пальцами, спросил Михаил.

– Не успела сказать.

– Подкусываешь ты меня очень крепко.

– Почему же, Михаил Лукьянович? – Глаша поставила в угол лейку и присела на стул.

– А потому. Мне нового человека приучать надо, а я только приехал, и уборка на носу… Я понимаю, и ты хочешь самостоятельности. Все это верно. В другое время я бы и возражать не стал. А сейчас ты меня сажаешь в калошу, да и сама…

– Договаривайте, коли начали.

– Тут и договаривать нечего. Нового агрегата ты почти не знаешь, можешь сорваться. Видела, какой нынче урожай? Пшеница стеной стоит. Такого хлеба даже старики не видывали.

– Машину я уже опробовала. Работает сказочно!

– Кто ж у тебя будет штурвальным?

– Директор еще не решил.

– Интересно все ж получается! Меня не дождались… Может, и мне штурвального наметили? – спросил Соколов.

– Да, был разговор. Вы вдвоем с Мартьяном можете гору свернуть, лучшего вам не найти, – сказала Глаша.

– А чего ж ты его к себе не взяла? Он ведь просился…

Глаша вспыхнула и закусила губу, словно испугавшись, что выскажет не то, что следует. Михаил Лукьянович был рассержен на сноху, и ему трудно было сдерживаться. Пытливо поглядывая на ее покрасневшее лицо, переспросил:

– Почему ж сама не взяла?

– Могла бы, конечно…

– Так в чем же дело?

– Как будто ты не знаешь… Одна тетка Агафья чего стоит, – в замешательстве, не зная, что ответить, невольно призналась Глаша. Отвернувшись, посмотрела в открытое окно на дремлющую зелень сада, где вечерний прохладный воздух густо наполнялся запахом зрелой клубники.

– Я-то кое-что знаю, да помалкиваю… – Соколов стряхнул с папиросы пепел в цветочную плошку, размышляя о том, как продолжить этот щекотливый и неприятный для обоих разговор. – Вот курить надо бы бросить, да разве тут бросишь…

– Вы что-то хотели мне сказать, Михаил Лукьянович? – осторожно спросила она.

– Сразу, сношенька, не скажешь. Ломаю голову, кого б тебе в помощники определить. Раз решилась стать самостоятельной – не хочу, чтобы ты сорвалась. – Соколов говорил совсем не то, что ему хотелось сказать.

– Я думаю с нашим Колей попробовать, – неуверенно проговорила Глаша.

– Мальчишку за штурвал? Тоже нашла механизатора! – Голос Соколова прозвучал вызывающе громко и насмешливо.

– Он же хорошо знает и любит машину, да и практика у него есть, – возразила Глаша.

– Практика! Вы, может, нас с Мартьяном на соревнование вызовете?

– Возможно. А почему бы и нет? – Тон деверя не только сердил ее, но и до крайности изумлял. Раньше она как-то привыкла и мирилась с его непререкаемостью, а сейчас это уже было слишком.

– Валяйте! Мы вам вместо переходящего знамени Колькину портянку на агрегат пришпилим. Так и в условиях запишем.

– Ну и пожалуйста! – задетая его оскорбительной насмешкой, кратко ответила она.

– Нашла работягу! Он без меня, говорят, каждый день в футбол гонял да вон с птичницами на ферме цыплят выводил.

– Он там всю электропроводку сменил. А в прошлом году, когда я болела, разве не он меня заменил? Надо, отец, быть справедливым, а вы…

– Да, я отец, лучше знаю своего сына и с наждачком его продраю. Не защищай. Вон Дашка замуж собралась! Это что ж такое?

Соколов вскочил, потом снова сел и достал из пачки вторую сигарету.

– Но ведь должно же это когда-нибудь случиться, – сказала спокойно Глаша, мысленно посмеиваясь над вспышкой деверя, припоминая непоколебимую Дашину настойчивость, с которой она вот уже длительное время отстаивала свою любовь к Феде Сушкину и воевала с родителями. Откуда что взялось. Глаша даже немножко гордилась племянницей.

– Не хочу, чтоб такое случилось, как у Мартьяна с Варварой. Он из угла в угол мечется и тебе проходу не дает. Не хотелось мне о том говорить, но приходится…

– И не следовало, Михаил Лукьянович. – Глафира поднялась со стула и направилась к двери.

– А я желаю поговорить. Это всей нашей семьи касается.

– Это касается только меня одной, – твердо проговорила Глаша и, схватив лейку, выбежала в сад.

– Это, папаша, уже невыносимо! – раздался из горницы голос Николая. Он ловко выпрыгнул через окно из комнаты на веранду и остановился против отца, взбудораженный и рассерженный. – Я протестую, старик!

– Ты откуда взялся? – удивленно и немного растерянно заговорил Михаил Лукьянович.

– На ракете, из космоса! – выпалил Николай.

– Как ты с отцом разговариваешь?

– А как ты со снохой калякал? Знатный комбайнер! Сила! Наверное, на Марсе было слышно… Как тебе, батя… ай-яй-яй!

– Замолчи!

– Не намерен больше молчать! – петушился перед отцом Николай, широкоплечий и длинный. – Портянкой грозишься, а мы вот рванем с Глашей и тебе на самую трубу мешковину повесим, так и знай!

– Тебя вон тянет гонять в футбол и в дурачка, сынок, играть. А ты в механизаторы лезешь, – поддразнивал его отец.

– Смотри, как бы ты сам не остался с последним козыришком. Зазнался ты, батя, вот что я тебе скажу.

– Колька! – рявкнул Соколов.

– Чего вы на весь дом раскричались? – спросила вошедшая Анна Сергеевна.

– А ты спроси его, мама, до чего он тетю Глашу довел. Она убежала вся в слезах, – сказал Николай.

– Ну что с тобой, Миша! Не успел приехать, кидаешься на всех…

– Он, как наш покойный дед, Никифор Иванович, скоро начнет на каждого палкой махать. «Метода воспитания» называется… – не унимался Николай.

– Замолчишь ты или нет, школяр? – разворчался родитель.

– Я не школяр, папа. Мне уже осенью в армию. И ты на меня не шуми, штурвалить все равно буду, – упрямо проговорил сын.

– Анна, уйми его, а то я за себя не ручаюсь…

– Ну, остынь, отец, и скажи, что у вас тут произошло? – спросила Анна Сергеевна. Ей очень неприятен был этот содом, начавшийся в доме с приездом мужа и возвращением Даши.

Сейчас русая голова дочери с накрученными в волосах бумажными завитушками все время мелькала в открытом окне; Даша с любопытством выглядывала из-за косяка: она явно подслушивала и была в курсе всей перепалки.

– Глафира получает новую машину и уходит от меня. А этого молодца, – кивая на сына, говорил Соколов, – берет к себе в помощники.

– Ну и что тут такого? – спросила Анна Сергеевна.

– Она-то хочет иметь персональную славу! А он, видишь, начал пестренькие галстучки носить, ботиночки остроносенькие, об офицерском училище мечтает, с Раисой Спиглазовой сценки репетируют… Куда ж ему за штурвал, такому артисту! У него после первого же загона рубашонка от пота развалится, если работать так, как это делает его отец.

– Ну, погоди же, папаха! – Шагая по веранде, Николай все время закидывал за уши длинные светлые пряди волос. Он на самом деле похож был на артиста, разучивающего плохо усвоенную роль. – Погоди, знаменитый, мы тебя так обставим! Мы тебе покажем работенку!

– И правда, чего ты ерепенишься, отец. Он же убирал с тобой в прошлом году, не хуже других работал, – возразила Анна Сергеевна.

– То еще была не работа, а детская забава. Через каждый гон к бочке с водой бегал… Нынешний год штурвальному некогда будет водичкой прохлаждаться! Хлеб-то вон какой вымахал!

– Ну что, мама, с ним спорить? Я все равно к Ивану Михайловичу пойду, – нетерпеливо проговорил Николай.

– Сходи, сходи, жалобу на отца напиши…

Михаил Лукьянович поднялся, повертел в руках велосипедное колесо и, откатив его в угол, вышел.

Закат празднично освещал деревья в саду и слепил через стекла веранды уставшие за день глаза Анны Сергеевны. Сутулая широкая спина мужа в полосатой пижаме скрылась за углом. Она понимала, что он пошел в беседку проверять стойкость своего упрямства. День выдался для него нелегкий.

– Ты, Коля, отца не больно дразни, – тихо сказала она сыну.

– Сама слышала: он третирует меня, как мальчишку!

– Ему с Глафирой трудно расстаться, ты что, не знаешь?

– Понятно!.. Глафира не хуже его комбайн знает, курсы механизаторов с отличием закончила. Он теперь нас боится, вот и все! – заключил Николай.

– Ну, положим, его запугать не так просто. Ты не очень фырчи на отца. Прошу тебя, не зли его. Тут вон еще и Дарья… Беда с вами, – вздохнула Анна Сергеевна.

– А я-то что? При чем тут я? – Поправляя на висках бумажные рогульки, Даша высунула голову из окна. – Думаете, что я все еще малышка, да?

– Подслушиваешь? – Николай обернулся и встретился с гневно прищуренными глазами сестры.

– Очень мне нужно подслушивать! – Даша вызывающе тряхнула нелепо торчащими в волосах бумажками. – Вы так кричите, что на всю улицу слышно…

– Значит, прихорашиваешься, под венец собираешься?.. Так, так… – Николай подмигнул матери и лукаво улыбнулся.

– А тебе-то что? – Даша вспыхнула, лениво передернула круглыми плечиками и отвернулась.

– Ну и затеяла… Ох, невеста, – вздохнул Николай и покачал головой.

– Отстань! – крикнула Даша.

– Не трогай ты ее, ради бога! – вмешалась Анна Сергеевна. – С ума меня сведете. Вон к нам, кажется, гости идут.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Николай посмотрел в открытую дверь. В калитку входили Молодцов и Спиглазов.

– Иди зови отца, – сказала Анна Сергеевна Николаю и пошла гостям навстречу. Приветливо поздоровавшись, она рассадила гостей на плетеные стулья и побежала ставить самовар.

– Ну, как дела, курортник? – когда вошел Соколов, спросил Иван Михайлович.

– Отдохнул малость, – мрачно смотря себе под ноги, ответил Михаил Лукьянович. Он был сердит на директора и главного инженера за то, что не дождались его и решили вопрос о закреплении комбайнеров самостоятельно.

Молодцов это понимал, потому и пришел. Разговор поначалу вертелся на мелких хозяйственных делах и явно не клеился.

– Комбайн новый получили? – спросил Соколов.

– Да. Отличная машина! – сказал директор.

– Слыхал, и решение приняли, – искоса поглядывая на Спиглазова, проговорил Михаил Лукьянович.

– Предварительная наметка пока, – сказал Спиглазов. – Если ты не согласен, можно и пересмотреть.

– Пересматривать поздно. Ячмень уже косить надо. – Молодцов насупил клочковатые брови. – Ты что, против своей снохи? – спросил он, обращаясь к Соколову.

– В принципе нет, а вот что мой Колька будет у нее штурвальным, тут уж извиняйте… – Соколов встал и, взяв со стола сигареты, снова присел.

– Она сама попросила, ну, мы уважили, – нерешительно сказал Спиглазов. Он не хотел спорить с Соколовым и готов был пойти на любые уступки, тем более что речь шла не о ком-либо, а о сыне секретаря партийной организации. Он отец, ему и решать…

Директор совхоза, наоборот, придерживался совсем иного мнения. Ему хотелось, чтобы на новом агрегате работала молодежь. Соколов-младший ему очень нравился.

– Дело тут не только в уважении, – возразил Молодцов.

– А в чем же? – спросил Михаил Лукьянович.

– Сколько твоему Николаю лет?

– Предположим, девятнадцать. Что из этого?

– Он у тебя что? Маменькин сынок? – не скрывая насмешки, напирал директор.

– Просто еще мальчишка, и доверять такому новый агрегат…

Соколов шумно выдохнул табачный дым и сплюнул в открытое окно.

– Мы тут без тебя хотели Чертыковцева принять в члены партии. Он, по-твоему, тоже мальчишка?

– Сравнял! – не то осуждая, не то возмущаясь, ответил Соколов.

– Правильно было бы, если бы приняли, как ты считаешь, секретарь партийной организации? – настаивал Иван Михайлович.

– Думаю, поторопились бы… – не очень уверенно проговорил Соколов.

– Я тоже так считаю, – вставил Спиглазов.

– Ну, ты-то, понятно, «против» голосовал бы, а тебе, Михаил Лукьянович, непростительно, – сказал Молодцов. – Парень понял вас и забрал заявление.

– Выходит, я не могу иметь своего собственного мнения? – норовисто спросил Соколов. – Вон у меня Дашка еще в куклы играть не перестала, а уж замуж за Федьку Сушкина собралась, – совсем неожиданно прорвалось у Михаила Лукьяновича.

– Вот это колобок! – восхищенно крикнул Иван Михайлович и звучно расхохотался.

– Ничего смешного! – нахмурился Соколов.

– А что? Чем Федя не жених? Парень хоть куда!

– Сурьезный вы человек, Иван Михайлович, а тоже говорите глупости, чушь. – Михаил Лукьянович от волнения смял в пальцах окурок и швырнул его в кусты, спугнув сидевшего на ветке воробья.

– Почему же чушь?

– А потому… У них у обоих молоко еще на губах не обсохло, – ответил Соколов.

– Смотрю я на тебя и думаю: рано ты, брат, стареть начал, трещинку, Миша, дал… – с сожалением проговорил Молодцов. – А может быть, печенка шалит опять? Советую бросить курить. Я вот перестал глотать этот яд и сразу себя молодым почувствовал. Сознаюсь вам по секрету, даже на агрономшу Ульяну поглядываю… Ну до чего же хороша девушка! Жаль, младший женат, лучшей снохи не сыскать!

– Ты всех переженить хочешь, – заметил Соколов.

– Хочу! Люблю на свадьбах песни петь. А ты вот захирел, а может быть, мы все тут зачванились? Да, да! Ты погоди, не ерзай на стуле, а послушай, что я сказать хочу. Начну с тебя, Михаил Лукьянович. Ты знаменитый на всю область комбайнер и к тому же исполняешь обязанности секретаря партийной организации. Почет, слава и должность ко многому обязывают. Не кажется ли тебе, что ты на людей стал смотреть не с площадки комбайна, а с Уральского хребта?

– С чего ж это ты взял, директор? – напряженно спросил Соколов.

– Это ерунда, Иван Михайлович, – крутя светловолосой головой, вставил Спиглазов.

– Ты, Роман, помолчи чуть-чуть, – продолжал Молодцов. – Тебя тоже надо немножко пригладить… Все мы только и способны гнуть вашу молодежь и не хотим доверить ей больших дел. Соколов не доверяет уже своим детям. Сыну, дочери. Ему даже для снохи новый комбайн жалко… Он хоть и молчит, но я его мысли чую… Не оправдывайся, Михаил Лукьянович, все равно не поверю. Ну хорошо, дочка преждевременно замуж собралась… Тут дело семейное, щекотливое. У каждого родителя, как говорится, свой нрав. Но зачем же выгонять парня и орать на дочь так, что у нас в доме слышно? Почему нельзя спокойно, без крика, объяснить молодым людям, что любовь и брак – дело не шуточное. К чему эта отцовская спесь? Неужели вы не чувствуете, что наступают совсем иные времена и приказным порядком великих дел не свершишь? Теперь каждый чумазый мальчишка и даже напомаженная девица в кокетливых штанцах требуют не хворостины, а добротных, убедительных слов. Сколько я писал приказов о варварском использовании транспорта и техники, наказывал, а что было толку? Стоило появиться заметке в газете, в полсотни строк, и мы взбунтовались, а хвостики все-таки поджали: бензину за последние месяцы сожгли вдвое меньше. Теперь уже не каждый хватает «персональный грузовик», а с оглядкой: то с попутной доедет, а то и на коне пузо протрясет… Правда, вы с Романом, оберегая свою честь, решили создать на молодого коммуниста Чертыковцева «персоналку», но в конце концов сами же и опозорились. Вы еще и сейчас занимаете позу обиженных. Но имейте в виду – говорю вам не как директор, а как старый коммунист, – если станете продолжать «позировать», вытащу вас на открытое партийное собрание и той же самой молодежи пособлю отхлестать вас пастушечьими кнутами, да пусть мне самому достанется на орехи… Ведь мы все знали, что Пальцев откармливает своих хряков за счет фермы, и помалкивали?

– Он же выписывал корм, платил… – сумрачно заметил Спиглазов.

– Ты уж меня-то не убеждай. Я ведь не хуже тебя эту механику знаю, – возразил директор. – Свиноферма убыточна, а корма идут на сторону. Надо прекратить это свинство.

– Это в твоей власти, – ехидно проговорил Соколов.

– У меня не много власти, – стуча себя в грудь, продолжал Молодцов, – но мы еще к этому вернемся. А теперь о нашей молодежи и вообще о рабочих людях. С того самого заседания партийного бюро я до сих пор испытываю странное чувство неловкости; мне стыдно, что мы, руководители, приняв на работу многие десятки молодых людей, не сумели организовать их быт. Я приезжал в отделение, шел по коридору общежития и спокойно взирал, как коптят эти вонючие керогазы и керосинки и тут же рядом сушатся дамские трусики и рабочие халаты. Повторяю, все видел и в то же время с умилением созерцал, черт побери, как Пальцев отделывает свой кабинет, самозабвенно строгая сосновые дощечки… Ведь кажется, что мысль о столовой должна стукнуть в башку Пальцеву, как управляющему, мне, директору, Соколову, партийному руководителю? Так или нет? Чайная на центральном участке принадлежит ведомству райпотребсоюза. Ты, Соколов, или ты, Спиглазов, съели хоть раз там по тарелке борща? Я, например, ни разу не удосужился… Заходили, конечно, с черного хода, чтобы иногда стопку водки хватить, благо жены наши не очень щедры на рюмку… Оберегают мужние сердечки и давление… Когда кто-либо бранил чайную, мы тоже посмеивались и поощряли, как будто райпотребсоюз – фирма не наша, советская, а заграничного дяденьки… И вот тот же опять бывший студент Чертыковцев взял да перешерстил в чайной жуликов, на чистую воду вывел… Досталось всем по паре, и снова попало нашей Варваре… Спиглазов видит в этом акте мщение, но я оставляю это на его совести…

Соколов и Спиглазов, опустив головы, сидели, словно присмиревшие школьники. Они первый раз видели директора таким беспощадным и к ним, и к самому себе.

– Говорю вам все, что думаю, ничего в сердце не таю. Знаю, что это жестоко, но думаю, что справедливо, друзья, – продолжал директор. – Скажу больше: вместо того чтобы по-человечески разобраться, мы создали «персональное дело», оглушили поначалу парня, словно бычка на бойне, оскандалились и спустили все на тормозах. Со смешком закончили партбюро, радостно дивясь, когда Пальцев каялся в своих прегрешениях, чистосердечно признав, как ловко облапошил его студент Чертыковцев.

Под конец Молодцов рассказал о беседе с секретарем райкома партии Константиновым. Там разговор о «персональном деле» Чертыковцева был еще круче. Молодцову, как члену бюро райкома, пришлось пережить немало горьких минут; да и теперь он переживал все это, неотделимое и от его совести и судьбы…

На должность директора совхоза Иван Михайлович Молодцов прибыл, по существу, в полуразваленное хозяйство, ежегодно дававшее тогда около двух миллионов убытка. Все эти годы Иван Михайлович относился к себе беспощадно, работал от зари до зари и довел себя до легкого инсульта. Кадров не хватало, техники тоже. Однако, выправляя бедственное в сельском хозяйстве положение, правительство начало давать и людей и машины, но вот в части планирования и ценообразования все еще продолжался академический спор, от которого вылезали на голове последние волосы.

Молодцов вырос в селе и, не имея агрономического образования, отлично знал, что такое хлеб. Сколько раз он обивал пороги и просил прирезать ему несколько тысяч гектаров свободной залежной земли и торжественно заявлял, что сделает совхоз безубыточным. Соглашаясь с его доводами, поскольку на его стороне был и областной комитет партии, работники министерства одобрительно кивали головами, обещали, но дальше этого дело не шло.

После возвращения его с курорта, где попутно он побывал в богатых совхозах и колхозах крымского побережья с прекрасными современными постройками, допотопная Дрожжевка с ее кошарами, фермами и отделениями показалась ему нищенской и убогой. Чего он добился за эти годы? Построил коровник, птичник, а себестоимость молока и птичьего мяса осталась такой, что выговорить страшно. Поставил несколько финских домиков, но это было так ничтожно мало, что стыдно было и вспоминать. Строительство не поспевает за нуждами, даже техника гибнет под открытым небом. Совхоз создан еще в тридцатых годах; казалось, что ему уже пора быть образцовым хозяйством, а здесь комбайны по-прежнему зимуют под снегом. Весной после снежных заносов приходится выкапывать, как из могил, груды заржавевшего, покоробленного металла… Вчера он встретил на речке этого студента Чертыковцева, решил приласкать парня, отечески покалякать, а тот ему такого наговорил опять о преступно небрежном использовании техники, о разбазаривании кормов, о липовой документации по зоотехническому учету, об убыточности, что Иван Михайлович почти всю ночь ворочался в постели и уснул только под утро. Результат деятельности за прошлый год был очень неприглядным. Неужели он, старый коммунист Иван Молодцов, ошибся и взялся не за свое дело? Все, что он высказал сейчас Соколову и Спиглазову, было истиной, но это нисколько не снимало с него ответственности. Люди решают все. Главный инженер Спиглазов – самонадеянный карьерист, неумный человек, он спит и видит тот день, когда станет директором совхоза. Михаил Соколов – хороший человек, замечательный механизатор, но слабый секретарь партийной организации. Но, честно признаться, Михаил Лукьянович вполне устраивал Молодцова. На правах члена райкома Молодцов, по сути дела, руководил всем: и совхозом, и партийным секретарем.

С такими сокровенными думами директор подходил к своему дому и еще издали заметил сидевшую на крылечке зоотехника Галю, жившую у него в доме. Перед нею в лихо сдвинутой на затылок армейской фуражке танковых войск стоял шофер директора Володя Лигостаев.

Вовсе не желая спугивать молодую пару, Иван Михайлович хотел было свернуть в сторону, но в это время услышал конский топот. За углом дома звучно фыркнул конь, через минуту к крыльцу подъехала Ульяна. Понукая белоногого маштачка резиновыми, засунутыми в стремена тапочками, она шажками приблизилась к директору, натянув поводья, остановилась.

– А я к вам, Иван Михайлович, – поздоровавшись с директором и кивнув Гале, проговорила Ульяна.

Над горами нависал чуть прохладный вечер. На речке звонко гоготали гуси. В запыленной у забора траве копался белохвостый котенок, царапая когтями сухую землю.

– Ну, что у тебя за беда? – погладив ласково конскую шею, спросил Молодцов.

– Беды пока никакой, но ячмень поспел, – сказала Ульяна.

– Раз поспел, начнем косить денечка через два, – ответил директор.

– Поздно будет, Иван Михайлович.

– Почему же поздно?

– Только что передали новую метеосводку. Ожидается сильная жара, до сорока с лишним градусов. Надо поспешить, а то потери будут большие, – сказала Ульяна.

– Раз нужно, значит, поспешим, – ответил Иван Михайлович. – Что еще новенького скажешь?

– Пока все, однако, – ответила она. Помолчав, добавила: – Думаю просить у вас, Иван Михайлович, отпуск после уборки.

– Замуж, что ли, собираешься? – спросил Молодцов.

От неожиданного вопроса Ульяна растерялась и как-то невольно сдавила коленями конские бока. Лошадь переступила с ноги на ногу и потянула поводья. Девушка не стала сдерживать Белоножку, кивнув директору, тихим шагом поехала от крыльца.

Иван Михайлович стоял и любовался стройной фигуркой девушки, умело и ловко сидевшей в казачьем седле.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Уборка ячменя началась через день. Первые десятки гектаров свалили раздельно, а в последующие дни, ввиду усилившейся жары, перешли сразу на обмолот. На обширном поле работало шесть комбайнов. Мощные агрегаты, сотрясая сырт гулом моторов, красиво, словно крылатые птицы, стройно шли один за другим, заполняя бункера крупным, полновесным зерном. Вот уже несколько дней усатое, белесое поле палил беспощадный зной. Ячмень на глазах у всех явно перезревал. Надо было спешить. Агрегаты работали круглые сутки. В самый разгар уборки на поле появилась голубая «Волга», из которой вышла крупная женщина с желтым кожаным портфелем. В сопровождении Романа Спиглазова она подошла к куче соломы, выброшенной соломокопнителем, сунула внутрь руку и извлекла оттуда горстку мякины. Пересыпая полову на заботливо ухоженных ладошках, продула шелуху и, поднеся к самому носу Спиглазова щуплые зерна, густым, по-мужски грубоватым баском проговорила:

– Видите, главный инженер, какие потери?

– Вижу, Нина Ивановна… – Спиглазов беспомощно развел руками.

– Что это значит, Роман Николаевич? – презрительно поджимая яркие, с темным пушком губы, спросила она.

– Урожай сильный, Нина Ивановна. Скопление большой массы мякины, – неуверенно отвечал Спиглазов.

– Чепуха! Просто решета и соломотрясы не отрегулированы. Я работаю инженером в министерстве не один год. Меня не обмануть.

Настойчивость этой чернобровой министерской тети с пушком на верхней губе окончательно привела Романа Николаевича в смущение. «Покатает она нас на этих ячменных зернышках», – думал Спиглазов. Несмотря на ее солидный стаж, как она заявила, Спиглазов видел ее первый раз и до этого ничего о ней не слышал. «Чем бы ошарашить представительницу? Может быть, загубить душу одного молодого барашка и бешбармачок сварганить на кошаре? А может, беляши загнуть, уральские, сочные! Кажется, на бахчах уже начинают желтеть дыни-скороспелки. Пожалуй, туда ее и свозить, лишь бы только снова не угодить в фельетон!..»

Чем больше он поглядывал на ее полнокровную фигуру, тем греховнее становились его мысли. «Может, рискнуть все-таки? Чем черт не шутит… На первых порах нужно во всем ей потрафить и спустить с механизаторов шкуры», – решил он и приказал первому комбайну, который подъехал, остановиться. Вскоре приглушили свои машины и остальные.

Запыленные с ног до головы, снимая на ходу очки, первыми подошли Соколов и Мартьян. Последними – Глаша и Николай. Их новый комбайн замыкал колонну.

– Вот познакомьтесь, товарищи: представительница министерства Нина Ивановна Вагалянская. Она имеет к нам крупные претензии. Как мы могли допустить, чтобы зерно шло в мякину? Нам что, план дороже или народное добро? – спросил Спиглазов.

Чумазые трактористы, штурвальные и комбайнеры, вытирая потные, закопченные на солнце лица, с хмурым любопытством рассматривали модно одетую женщину, выжидательно помалкивали.

– Нина Ивановна! Надеюсь, вы дополните? – спросил главный инженер.

Приближался душный полуденный зной. Над поникшими хлебами нависло тяжелое, свинцовое марево. Раскаленные машины ворчливо дышали жаром и оседающей пылью.

– Плохо работаете, товарищи! – оглядывая механизаторов беглым, скользящим взглядом, начала Вагалянская. – Вы смотрите, что у вас получается. – Подходя к ним поближе, она пересыпала на пухлых ладошках зернышки ячменя. – Ведь это же преступление, товарищи! – повышая тон, продолжала Нина Ивановна. – Как вы могли допустить такие громадные потери?

– А вы уверены, что потери громадные? – спросил Михаил Лукьянович.

– А вы намерены оспаривать? Вы ведь еще и секретарь партийной организации совхоза! – наседала Вагалянская.

– Мы и отвечаем за свою работу во всех случаях жизни, – принимая из рук Даши большую кружку с родниковой водой, сказал Соколов. Даша сейчас пока выполняла обязанности водовоза. В жару вода потреблялась в таком количестве, что Даша едва успевала подвозить ее из ближайшего родника.

– Раз знаете свою ответственность, то почему же плохо отрегулированы агрегаты? – спросила Нина Ивановна.

Механизаторы зашумели. Такое замечание начало брать их за живое.

– А вы знаете, с чем кушают эту самую регулировку? – раздался язвительный голос Сеньки Донцова.

– Во-первых, дорогой товарищ, я представитель министерства! – ища озорника глазами, взвилась Нина Ивановна.

Ласковое Сенькино «кушают» совсем не шло к такой дородной особе и, естественно, вызвало общий смешок.

– Да у вас там, на ладошке, не полновесные зерна, а троечка щупленьких недоростков, унесенных половой.

– Этого безобразия, товарищ главный инженер, я так не оставлю! – возмущалась представительница, чувствуя, что механизаторы явно над ней потешаются.

– Прекрати, Донцов! – грозно крикнул Спиглазов. – Иначе я приму меры!

– Моя душа, Роман Николаевич, сама меру знает… – не унимался Сенька, понимая, что его балагурство находит у механизаторов полное сочувствие.

– Оставь, Семен! – поддержал главного инженера Соколов. – Агрегаты, товарищ Вагалянская, отрегулированы лучшими мастерами. Я лично проверял. В сущности, легкое зерно, менее зрелое, да еще при такой жаре, частично всегда уходит в полову.

– Неверно! – настаивала Нина Ивановна. – Вы же отлично видите, что я показываю почти полновесные зерна.

Бесполезный спор явно затянулся. Агрегаты простаивали, упуская драгоценное время. Стоявший рядом с Соколовым Агафон все это понимал и молча возмущался. Руководя комсомольскими постами, он ездил по бригадам и контролировал учетчиков, занимавшихся подсчетом намолоченного зерна. Видя, что разгоревшийся спор принимает все более резкие формы, Агафон не выдержал и неожиданно предложил поистине соломоново решение:

– Напрасный спор, товарищи! Вы, Нина Ивановна, большой инженер; возьмите один агрегат и практически покажите, как нужно правильно регулировать!

– Вот это дело! – поддержал его Мартьян. Механизаторы ухватились за такое предложение и стали наперебой звать представительницу к своим машинам.

Беспомощно перекидывая массивный портфель с руки на руку, Нина Ивановна растерянно посмотрела на Спиглазова, словно хотела спросить: «Куда вы меня привезли?»

В эту минуту в живописную толпу трактористов, штурвальных и комбайнеров верхом на своей Белоножке въехала Ульяна. Обращаясь к Соколову, спросила:

– Что случилось, дядя Миша, почему стоите? Опять авария!

– Да нет! – Соколов показал глазами на представительницу.

– Ой! Миленькая тетенька! Я вам потом все, все расскажу, только стоять нам никак нельзя, однако! Колосики такие тяжелые, а стебелечки такие хрупкие! На площадки, мальчики! Пожалуйста! Быстренько! А то директор с меня голову снимет, и вам достанется!

Ульяна нагнулась с коня к Соколову и что-то ему сказала. Тот кивнул согласно, извинившись перед Ниной Ивановной, дал команду расходиться по машинам.

Моторы гулко взревели, лязгнул металл, крылато взвинтились маховики, и первый агрегат, вдавливая колесами сухую стерню, двинулся вперед. Вслед за ним тронулись и другие.

Ульяна спрыгнула с коня, вытирая беретом загорелое усталое лицо, мельком взглянула на Агафона. Он подошел и взял из ее рук повод, шепнул:

– Ты молодец, Цибуля.

Агафон отвел коня к соломе и спутал ему передние ноги, выжидая, какой оборот примут дальнейшие события.

Зной палил немилосердно. Нина Ивановна окончательно сникла и разомлела, медные кудряшки развились, прическа растрепалась. Она то и дело прикладывалась к эмалированной кружке, которую Даша все время держала наготове.

Ульяна подошла к Спиглазову, упорно глядя ему в лицо, тихо и настойчиво спросила:

– Роман Николаевич, разве можно в такое время останавливать машины?

– Наверное, у меня, как у главного инженера, нет такого права? – ответил он с пренебрежительной на лице усмешкой.

– Да разве о каком-то праве идет речь? Ведь вы знаете, что каждая минута простоя – тонны зерна…

– Агрегаты остановлены по моему требованию, – вмешалась Вагалянская. – Вы агроном? Знаете ли вы, детка, сколько ваши мальчики, как вы их называете, гонят зерна в мякину?

– Знаю, – твердо ответила она.

– Вы что же, благословили их на это?

– А вам известно, что за культура ячмень? – в свою очередь спросила Ульяна. – Какое он имет свойство?

– Вы что, решили мне устроить агрономический экзамен? Так знайте, детка моя, я инженер по механизации сельского хозяйства и меня мало интересует, какое свойство имеет ячмень. Мне важно, чтобы нормально эксплуатировались машины и не было потерь. А ваши механизаторы скорее похожи не на мальчиков, а на разбойников. Им нужна выработка, план, а остальное пусть летит в полову.

– Неправда! Мы знаем, какая идет утечка зерна в мякину. Я могу вам точно подсчитать. Мы сейчас идем на это сознательно, потому что работаем на повышенных скоростях. Если мы упустим время, потери увеличатся в несколько раз. Вас не интересует биологическое и даже внешнее свойство ячменя, а меня, наоборот, очень волнует. При созревании ячмень круто сгибает тяжелый колос. Стебелек его у колоса быстро высыхает, делается хрупким и при малейшем прикосновении крыла быстро ломается. Часто колос падает не в приемник, а на землю.

– Вы все-таки решили прочитать нам лекцию по агрономии? Ну, ну, давайте, – снисходительно заметила Нина Ивановна.

– Ну, какая там лекция! – с досадой в голосе проговорила Ульяна.

– Вы очень мило рассказываете, детка, – все тем же покровительственным тоном заметила механизаторша.

Слово «детка» бесило Ульяну, но она всеми силами старалась быть вежливой.

– Вы еще упомянули что-то там о внешних свойствах этой культуры, – барабаня по портфелю пальчиками, продолжала Вагалянская. – Признаюсь, что не совсем поняла… Хотелось бы знать…

– Говоря о внешнем свойстве, я просто имела в виду форму зерна. Вам, Нина Ивановна, как ученому-инженеру, следовало бы подумать о специальных решетах для этой культуры.

Нина Ивановна вскинула на девушку свои влажные зеленоватые глаза и насторожилась.

– Не знаю, что у вас там в науке может получиться, но я говорила с механиками. Мы пришли к выводу, что зерно ячменя имеет шершавую, угловатую, а вовсе не гладкую форму, поэтому значительно медленнее перекатывается на решетах, застревает на соломотрясе, частично выбивается в мякину. Вы меня понимаете?

– Отлично, детка! Об этом стоит подумать. Может быть, ваше предложение со временем признают гениальным, но сейчас, мне кажется, все-таки придется отвечать за потери.

– Наш ответ прост, Нина Ивановна. Если мы будем часами стоять на поле и спорить о регулировке, то потеряем еще больше. А то, что сейчас уходит в мякину, пойдет на корм скоту. Извините, мне нужно на другой участок, к другим разбойникам, как вы изволили выразиться.

Ульяна повернулась и пошла к стоявшему поодаль Агафону.

– Ну, а мы куда, Роман Николаевич? – не обращая внимания на слова девушки, утомленно спросила Нина Ивановна.

Спиглазов подумал, подумал и пригласил гостью на бахчи, отведать ароматных скороспелых уральских дынь.

Нина Ивановна с радостью согласилась.


Поджидая Ульяну, Агафон сидел в тени соломенной копны и разговаривал с Дашей. За последние месяцы девушка заметно подросла, казалось, еще больше округлилась, но по-прежнему была веселой и беспечной.

– Ужас как хочется за штурвалом поработать. А папашка мой усадил на эту драндулетину, и стала я бочковозом. Сижу верхом на бочке, как дуреха какая, парни гогочут, словно козлы на кошаре. Срамотища! – жаловалась она Агафону.

– Никакого сраму, Даша. Холодная водичка сейчас первейшее на поле дело, – посмеиваясь, успокаивал ее Агафон.

– Ага, значит, тоже агитируете?

– Ну зачем же! И так понятно, Даша.

– Еще бы не понятно! Это папаша в наказание меня послал…

– За что же?

– Потому что замуж собралась… Подумать только! – грустно вздохнула Даша.

– А может быть, рано?

– Агитируете? Десятый класс уже окончила… – Даша натянула мокрую косынку на глаза, откинувшись на солому, продолжала: – Ох, до чего же надоели мне все эти ваши агитации… С того самого дня, как я на свет народилась и стала помнить, только и слышу: не то взяла, не туда пошла, не так хихикнула, не так высморкалась. Мне восемнадцать, а меня все учат, учат, наставляют и совсем не знают, что я живу сама по себе…

Агафону хорошо было знакомо состояние девушки. Он слушал и не перебивал.

– В школе мы трактор прошли, и прошлым летом я с Глашей на практике штурвалила. А батя из меня водовоза сделал. На кой шут нужна мне эта бочковозная механизация? Правильно ребята смеются. Как будто нельзя машину приспособить!

– Сама видишь, что машины едва с зерном справляются, – сказал Агафон.

– Ничего не вижу, совсем слепая и несознательная… По-вашему, раз я девчонка, значит, меня можно в бочку запихнуть. Ты свою агрономшу тоже так агитируешь? – неожиданно спросила она.

Не находя слов, Агафон растерянно заморгал глазами, выдернул из копны пук соломы и снова засунул его обратно.

– Никого я не агитирую, – крутя в руках соломинку, пробормотал он.

– Еще бы! – Даша передернула полными плечиками и приглушенно засмеялась. – Он, мамочки! Даже покраснел студент. Будто бы мы не знаем, что у вас с нею роман…

– Я смотрю, ты слишком много знаешь, – улыбнулся Агафон.

Ему было приятно слушать откровения Даши и в то же время чуть-чуть стыдно. За последнее время у них с Ульяной были добрые, дружеские отношения, и дальше этого пока не шло. После тяжелого разговора в саду они ни разу откровенно не говорили.

– Тут и знать нечего, студентик, – насмешливо продолжала Даша. – Тамарка, по которой наш Колька вздыхает, рассказывала нам, как Улечка тебе там, на ферме, яишенки стряпала и молочком подпаивала, как теленочка. Вон она сюда идет. Ладно уж, не стану мешать…

Крепкая, сильная, вся какая-то кругловатая, она ловко вскочила, отряхнула с подола розового сарафана мусор, встала к Агафону спиной, потребовала кратко:

– Смахни солому.

Нисколько не удивляясь ее бесцеремонности, он поднялся и несколько раз провел ладонью по мягкой и влажной спине Даши, сдерживая озорное желание дать ей хорошего шлепка… Она поблагодарила его, обернувшись, на ходу добавила:

– Мы еще с Федькой нашему папаше преподнесем такой кувшинчик, будь здоров!..

Агафон хотел спросить, что это за «кувшинчик», но она помахала ему ладошкой, покачивая круглыми плечами, пошла к своей бочке, покрытой успевшим высохнуть брезентом. Запряженная рыжая лошадь мотала башкой и била хвостом. Даша отвязала вожжи, подтянула поперечник и, взобравшись на передок телеги, поехала к роднику.

– Ты, я вижу, молоднячок начинаешь оглаживать, – подойдя к коню, сказала Ульяна.

– Соломку смахнул, только и всего, – смутился Агафон.

– Видела, однако, не оправдывайся. – Ульяна подошла к копавшейся в копне Белоножке и, взяв под уздцы, подняла конскую морду, смахнула с шерсти мякину, начала взнуздывать.

– С чего ты взяла, что я оправдываюсь? – возразил Агафон, в душе злясь на себя за то, что допустил такую промашку.

– Потому что юлишь и в глаза не смотришь. Уж лучше взял бы да вон за той крашеной москвичкой поухаживал, – возясь с поводьями, донимала его Ульяна.

Зайдя к лошади с другой стороны, Агафон наклонился, распутывая ноги коня, намереваясь свести все к шутке, проговорил:

– Там Роман Николаевич за ней петушком увивается.

– У тебя шансов больше. Ты холостой, и потом опыт…

– Перестань, Цибуля! – глядя на нее через седло и пристегивая к торокам путо, умоляюще прошептал он. Перед ним блестело на солнце чистое смугловатое лицо девушки с глубокими, сердито прищуренными глазами.

– Не перестану! – Ульяна засучила рукава голубенькой майки, пробуя напряженный мускул, добавила: – Я готова была оттрепать эту механизированную тетю за кудряшки, а он, вместо того чтобы за меня заступиться, смылся, уселся под копешку морочить девчонке голову… Да еще при всех спинку поглаживает! Хорош начальник комсомольского поста!

Ульяна ловко поймала носком тапочки стремя и уселась в казачье седло. Пригнувшись, оправила задравшуюся от носка штанину, стегнула коня и рысью тронулась с места. Обернувшись, погрозила ему концом ременного повода и, как настоящая кочевница, усилила аллюр, оставив растерянного Гошку около примятой, растерзанной копны.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

После уборки ячменя прошли небольшие дожди, и снова установилась жаркая погода. Созревшая пшеница настолько была густа, что местами повалилась. Убирать было трудно. Как и ячмень, первые сотни гектаров скосили раздельно, остальную пшеницу решили убирать сразу, на обмолот. Если раньше для ячменя была опасной жара, сейчас синоптики предсказали длительные дожди. С подборкой и обмолотом приходилось спешить. Несколько подборщиков задержались длительное время на обмолоте полсотни гектаров ржи. Дело в том, что осенью во время чернотропья ударили сильные морозы. Рожь считали погибшей. А весной Ульяна, осматривая участок, заметила оживающие ростки, подкормила их усиленной дозой удобрений, злаки ожили и пошли в рост. Рожь вымахала в человеческий рост и хотя была редкой, но имела зато крупный и полновесный колос. В погоне за лишними центнерами соломы ее скосили чуть ли не под самый корень. Хлестнувший дождик прибил валки к земле, и подобрать их стоило большого труда. Окончив это нелегкое дело, Соколов и Голубенков приступили к косьбе пшеницы. Дело не шло. Участились поломки. А тут еще Мартьян, как на грех, подсунул свое новое изобретение. Пшеница настолько была густа, что приемные битеры отказывали. Солома наматывалась на валок и задерживала прием массы из барабана. Мартьян предложил удлинить первый битер, а иглы заменить лопастями. Во время испытаний второй битер так забился, что солома едва не загорелась, и к тому же лопнул шатун.

– Черт бы тебя побрал с твоим изобретением! – сердито бранился Михаил Лукьянович.

На столе были разбросаны замасленные инструменты, запасные части. За комбайнерским вагончиком золотисто колыхалась стенка пшеницы. В душном мареве стрекотали кузнечики.

У нескошенной полосы уныло стоял с застывшими крыльями могучий «степной корабль», словно с укором поглядывал на неудачливого изобретателя.

– Как могло получиться? – недоуменно разводил руками Мартьян. – Кажется, все до конца продумал…

– Не знаю, чем ты думал! А вот я, как дурак, уши развесил, поверил. Надо было просто сменить нож, и все. Теперь будем чиниться… Вон Глафира с Колькой работают без единой аварии. А мы, двое знаменитых, мало того, что плетемся в хвосте, машину гробим. Не могу я допустить такого позора! Повесят нам портянку…

– Хлеб очень густой, и стебель, как тростник, – вытирая замасленной тряпкой руки, сказал Мартьян, не переставая думать о своем изобретении.

– Нашел оправдание. Лучше скажи, что будем делать?

– Думаю, что надо еще разок попробовать.

– Все твои думки к чертям!

– Ты погоди. Не горячись. Понимаешь, я ночью еще одну вещь придумал…

– Нет уж, с меня довольно придумок! Ты мне лучше скажи, куда почти каждую ночь отлучаешься и возвращаешься неизвестно когда?

– Это никого не касается, у всех свои дела, – сумрачно ответил Мартьян.

– Не касается? Ошибаешься. – Соколов порывисто достал из кармана комбинезона портсигар и закурил. – Вот что я тебе скажу, друг, брось ты шляться по ночам возле Глафириного вагончика. Себя и семью нашу позоришь. Простительно Федьке, а тебе…

– Извини, Михаил Лукьянович, говорить на такую тему не хочу, – решительно заявил Мартьян.


…Полевой стан, где Глафира и Николай убирали на новом комбайне пшеницу, находился на отдельном участке, в двух километрах от опытного поля, где сейчас простаивали Соколов и Голубенков. В свободное от работы время Мартьян частенько приходил туда на огонек и подолгу засиживался у костра, слушая байки Архипа Катаурова, сторожившего по соседству бахчи и горох. Иногда Архип Матвеевич приносил парочку бархатисто-гладких или жестко-шершавых, чудесно пахнущих дынь, угощая механизаторов, говорил:

– Особый сорт, специально укрывал от постороннего глазу…

– Прячешь, значит? – поедая дыню, спрашивал Николай. У костра его могли задержать только дыни. Сменившись, он быстро переодевался и гнал на велосипеде на птицеферму. Там у него завелись свои делишки…

– А как же, сад-виноград! Испокон веков, первые дыньки и арбузики должен отведать караульщик. Тут уж он сам царь-государь… Вот недавно приезжает главный с мамзелью, спрашивает, нет ли спеленькой. Рановато, говорю, чуток попозже – милости просим. Идут мимо и не видят, как из-под сухой травки дынька-то на них желтым глазком поглядывает… Я даже дух ее слышу, а им и невдомек. Сжалился я потом над дамочкой, раскисла вся в жаре. Кукурузу он, что ли, ей показывал, шут ее знает. Повел я их к шалашу. Учуяли все-таки запах. Лежали у меня в сене две штучки, да только не такие, как эти. Те были подвернуты в стебельке, для скороспелости… Попотчевал и проводил до речки. Дамочке искупаться захотелось. Оно понятно, жарища!

Архип Матвеевич резал мясистую дыню на аккуратные дольки, сопровождал угощение прибаутками, но сам не ел.

– Почему же вы не едите? – спрашивала Глафира.

– Эк невидаль! Иногда утром побалуюсь холодненькой, чтобы натощак не курить, а так не особо тянет.

На костре медленно догорали тонкие осиновые сучья и сухой коровий кизяк, набранный около колка. Знакомо и отрадно пахло хлебом, дынной кожурой и сухими травами. В колке, за родничком, неугомонно верещал коростель, наполняя воздух звучным, свистящим перезвоном.

Покончив с дыней, Николай вставал, отряхивал помятые брюки, шел к будке, садился на велосипед и скрывался в темноте. То же самое на стане Соколова почти каждый день проделывал Федя Сушкин. Михаил Лукьянович, конечно, знал, куда мотается парень, скрепя сердце мирился с этим. Федя работал исправно, и трактор, таскавший комбайн, всегда находился в порядке, так что придраться было не к чему. Отлучки же Мартьяна раздражали Соколова все больше и больше. При встречах Глафира смотрела на деверя виновато и отчужденно. Может, не зря Агафья Нестеровна злословила о зяте, приплетая к нему Глафиру?

Мартьян все это отлично знал и понимал, но от встреч с Глафирой удержаться не мог. Иногда ловил на себе ее глубокий, пристальный взгляд, приводивший его в замешательство. Это бывало так редко и мимолетно, что Мартьян не доверял даже своему ощущению. Дома он появлялся только по субботам. Стараясь не встречаться с Варварой, выслушивал очередные упреки тещи, торопливо брал, что ему было нужно, шел в баню, мылся и стирал там же свое белье. Разрыв уже вполне определился. Сюда, на стан Глафиры, тянуло его непреодолимо.

Глаша мало принимала участие в мужском разговоре. А после отъезда Николая она поднялась, сухо попрощалась с мужчинами и ушла в вагончик. В отблеске костра Мартьян с тоской проводил ее высокую, складную в брюках фигуру и, заслышав скрип двери, склонился к костру.

– Вот же, пропадает бабеночка, сад-виноград, – помешивая обгорелой палкой тлеющую золу, говорил Архип.

– Помолчал бы, старый, – сдерживая приступ ярости, отвечал Мартьян, чувствуя, что ему надо уходить, но у него не хватало сил подняться.

– Ты, конечно, глаз косишь на молодку, известное дело… – будто не слыша слов Мартьяна, продолжал Катауров. – На чужую тянет, как на первую дыньку. Только свою, яловую, куда денешь? Она у тебя вона какая, Варька-то. Разве ей такой мужик нужен? Ей гвардеец под стать, чтобы усищем пощекотал, до визгу…

Над горами, словно заблудившись в набегающих тучках, плавала ущербная луна, нащупывая блеклым светом длинную от вагончика тень.

– А ты, Мартьян, такой же гвардеец, как я, например!

Слушая болтовню Архипа, Мартьян злился на себя и на весь белый свет.

– Мы с тобой что? Ты хромаешь на одну, а я на другую ногу. Мы оба порченые, брат, шабаш! Вот какая мы гвардия. Спутанные меренки мы с тобой, едрена корень… – заключил Архип и, скрипя протезом, встал и пошел к своему шалашу.

Возвращаясь к своему стану, Мартьян знал наперед, что скажет ему Соколов. Так и теперь…

– Ты не извиняйся, а выслушай.

– Слушал, Михаил Лукьянович, не раз. На один и тот же мотив поешь.

– У меня одна песня. Не тронь Глафиру. У тебя жена есть.

– Черствый пирожок и начинка старая. Оставим, Миша, разговор для другого раза.

Но разгневанному Соколову уже трудно было остановиться.

– Глафира – начинка не для твоего пирога, понял! Посадил себе царька в голову и блажишь? Последний раз хочу добром предупредить.

– Говори уж все, – попросил Мартьян.

– Если не я скажу, так партийная организация выразит свое мнение.

– Решил создать персональное дело, так, что ли? – грустно усмехнувшись, спросил Мартьян.

– Ежли жену бросишь, придется… Так не оставим. В сущности, Варвара права. Тошно ей, поди, от твоей мудреной философии, потому и жену проглядел, теперь за Глашу цепляешься. Не выйдет, Мартьян. Я этого не допущу. Сегодня же к ней съезжу и круто поговорю. Про вас в Дрожжевке девчата уже частушки сложили. Глафира пока живет в моей семье, и не хочу я, чтобы на нас пальцем тыкали.

Михаил Лукьянович пустился в рассуждение о коммунистической морали, о поведении в семье, тем более когда в ней муж и жена коммунисты, как, например, у него и Голубенкова.

Мартьян слушал его и молча поглядывал на небо. Над хребтом грузно клубилась темная, синяя туча, прорезаемая сверкающей молнией. Налетевший с гор ветер погнал на хлебном поле золотом блеснувшие на солнце пшеничные волны. Почувствовав боль в ноге, Мартьян потер коленку, дождавшись конца воспитательной речи Михаила Лукьяновича, сказал:

– Ладно, Миша, персоналку заведешь на меня потом. А сначала дай мне провести испытание в последний раз. Я заменю иглы и на втором битере. Понимаешь теперь, в чем наша ошибка?

– Оставь свои фантазии. Слушать не хочу.

– Уверяю тебя!

– Вздор! Вон сюда главный инженер едет. Будет нам баня.

Соколов шагнул к приближавшейся машине.

– Стоите, знаменитые? – вылезая из кабинки, крикнул Спиглазов.

Он был очень расстроен. Серые глаза смотрели строго и недружелюбно.

– Кукарекуем, Роман Николаевич. – Соколов объяснил причину поломки, взглянув на Мартьяна, добавил: – А тут еще у меня изобретатель нашелся. Снял иглы…

– Почему же нож не поставили? – прервал его Спиглазов.

– Нож ставили, все равно полотно забивается. Агрегат не приспособлен к такой соломе, – ответил Мартьян.

– Ты уж, изобретатель, помалкивай. Я сам объясню, – сказал Соколов.

– Если мы еще план уборки сорвем, гроб нам всем.

Спиглазов мрачно насупился. Взглянув на Соколова, прибавил со вздохом:

– Мне с тобой поговорить нужно. Пойдем. Такие дела творятся!..

Спиглазов взял Соколова под руку и повел по заросшей ковылем меже. Мартьян, собрав в сумку инструменты, направился к комбайну.

– В «Известиях», говоришь? – ошеломленно спрашивал Соколов. – И опять Чертыковцев?

– Подписал полностью, – растерянно жуя в губах папиросу, ответил Спиглазов. – Статья чуть ли не на половину полосы. Все руководство рубанул под корень. Дирекцию, партийную организацию.

– Что же Молодцов? – спросил Михаил Лукьянович.

– Он как прочитал и сразу в постель – приступ!

– Наповал, значит?

– Прочитаешь – почувствуешь, что это такое. Позор на весь Советский Союз. По сравнению с этим пасквилем заметка «Арбузная трасса» – детский лепет…

– Почему же ты газету не захватил?

– Второпях на столе забыл. Недаром, значит, недавно какой-то газетчик наведывался, меня обхаживал. У Яна Альфредовича полдня сидел.

– Наверное, нужно срочно партбюро собрать, – сказал Соколов.

– Само собой. Говорил тебе тогда, нечего с ним миндальничать. Надо было дать по зубам так, чтобы на всю жизнь запомнил, склочник.

– Что ж теперь говорить! Надо сначала самому прочесть, – задумчиво проговорил Соколов.

– Вагалянская прислала телеграмму. Министерство протестует. Опровержение будет писать.

– Что написано пером… – Соколов не договорил и глубоко вздохнул.

У него еще первая заметка до сих пор в печенках сидела.

Ходили по меже часа два, советовались, решали, но так ничего пока и не решили. Небо заволокли тучи. Погода явно портилась.

– Что с комбайном думаешь делать? – спросил Спиглазов.

– Голубенков с Сушкиным меняют, наверное, шатун. Поставим новый нож. А то приходится вручную стриженую солому вычищать.

– Поспешить нужно!

– Как будто я сам не знаю, – обиженно ответил Соколов.

Спиглазов попрощался и уехал. Михаил Лукьянович вернулся на стан и неожиданно встретил там Глафиру.

– Ты почему здесь? – удивленно спросил деверь.

– Стою. Пшеница такая, что машина захлебывается. А тут еще Николая в военкомат вызвали. Уехал и не вернулся.

– Значится, в армию? – Соколов присел на ступеньку вагончика и торопливо закурил.

– Раз вызвали, наверное, призовут, – ответила Глаша.

– Наверное! – подтвердил Михаил Лукьянович. Он внимательно пригляделся к ее миловидному опечаленному лицу, заметив аккуратно выглаженную коричневую юбку, чистенькую тенниску салатового цвета, подумал: «Как на свадьбу вырядилась». Подавив неприязнь, вслух сказал:

– Мы тоже стоим.

– А у вас что случилось? – озабоченно посматривая на деверя, спросила Глаша.

– У меня изобретатель нашелся…

– Поломались, что ли?

– Наш Мартьян от воды пьян.

– Неужели напился? – тревожно спросила Глаша.

За последнее время она видела и чувствовала, что творится в душе Мартьяна, жалела его, но, боясь себя, упорно отказывалась от встреч наедине, отлично зная, что такие встречи для нее теперь далеко не безопасны… Посещения Мартьяна участились. Он молча, но упрямо и настойчиво шел к цели, нисколько не щадя ни ее, ни самого себя. А тут еще история с Дашей, после которой внезапно обнаружилось весьма щекотливое последствие… Но как ни странно, Глаша в душе завидовала отчаянной смелости племянницы, откровенно признавшейся, что она ждет ребенка. Удивительно противоречивое чувство возникло у Глафиры. Она всю ночь в субботу после бани размышляла о своем одиночестве, додумалась один бог знает до каких сокровенных мыслей и увидела сон, что эта история случилась не с Дашей, а с ней самой… Нелепый сон нисколько не огорчил, а даже как бы обрадовал. Но самым удивительным было то, что отцом ребенка «во сне» оказался не кто другой, а именно он, Мартьян. Правда, для нее лично это не было каким-либо особым открытием, но все же почему-то стыдновато было и неловко стоять под пристальным, словно изучающим, взглядом деверя.

– Лиха беда, если бы выпил, – продолжал Соколов.

– Что же он натворил?

– Он решил, что умнее всех конструкторов. Иглы выкинул, битер удлинил и машину гробанул. Вот стоим и загораем в хорошую погоду, слякоти дожидаемся. Вот и тучки начинают заходить. По ночам, наверное, изобретал, до вторых петухов где-то пропадает.

Глаша вспыхнула и, глубоко вздохнув, отвернулась. Темная туча вполнеба надвигалась с гор, заслоняя полуденное солнце. Дробно и гулко ударил отдаленный гром.

– Ты-то чего вздыхаешь? – поднявшись с крыльца, спросил Соколов.

– Запела бы, да не поется… – Глаша подошла к столу и стала перебирать в руках запасные от полотна ножи.

– Подголоска твоего, конечно, забреют в солдаты как пить дать. Вы с Колькой хорошо бы потянули.

– Зато вы с Мартьяном не очень-то, видно, спелись. Вот на каких ножах живете. – Глафира со звоном бросила нож на стол.

– Хвастать нечего. Грыземся…

– Хотите, скажу начистоту? – Глафира круто повернулась к деверю. – Только не обижайтесь.

– Постараюсь.

– Вы думаете, Михаил Лукьянович, что с вами легко работать?

– Ты пять лет работала. Тебе лучше знать. – Соколов присел к столу и с волнением начал складывать ножи в ровную стопочку. Сноха вела себя, как ему показалось, несколько необычно. Чувствовалось, что настроение Глафиры чем-то взвинчено. Михаил Лукьянович насторожился.

– Со мной работать одно, а с ним другое.

– Ну, это не новость!

– Может быть… Но вы, Михаил Лукьянович, не понимаете его характера.

– Скажите пожалуйста, какая особенная личность.

– Не личность, а человек, и… умный человек! – плохо владея собой, подчеркнула она.

– Вот как ты заговорила!

Отодвинув ножи, Соколов встал. Сорвал висевшее на веревке полотенце, швырнул его в открытую дверь вагона. В душной степи упали первые капли дождя. Синяя туча заволокла верхушки гор и прохладно дыхнула разгулявшимся ветерком.

Глафира шла к деверю с двумя намерениями: сообщить об отъезде Николая и поговорить о случае с Дашей. На это ее уполномочила Анна Сергеевна, первая чутьем матери угадавшая, что с дочкой происходит не совсем ладное дело… Глаша охотно и смело решилась выполнить эту печальную миссию, но только теперь поняла, какую труднейшую она взяла на себя обязанность. Как ему сказать об этом?

– Ты зачем сюда пришла? – повернувшись к снохе, спросил Соколов раздраженно. – Может быть, хочешь его вместо Николая взять? Уступаю! Мне сейчас все равно. Я возьму вон Дарью и за штурвал посажу. А про вас пусть доярки частушки складывают. Небось слышала?

– Мне не очень интересно всякую чепуху слушать, – тоже не без гнева ответила Глафира.

– Ты в порядочной семье живешь…

Неизвестно, что еще мог наговорить разбушевавшийся деверь. Слова его прервались звуками работающего комбайна.

– Завел все-таки, дьявол упрямый!

Михаил Лукьянович не выдержал и побежал в поле. Глаша собрала разбросанную одежду и внесла в вагон. По крыше дробно ударили капли дождя и тут же резко оборвались. Неожиданно затих и комбайн. Розовая, запыхавшаяся, на велосипеде подъехала Даша.

– А где отец? – слезая с седла, спросила она.

– Около машины, – ответила Глаша.

– Я за ним приехала. Николая в армию забирают. Сегодня вечером провожать будем. А мы, знаешь, на днях с Федей распишемся, – ставя велосипед около угла будки, как ни в чем не бывало тараторила Даша. – Мы еще в то воскресенье подали потихонечку заявление.

– Ох, Даша! – вздохнула Глафира.

– А чего ты охаешь! Все уже кончено. Я стану Сушкина.

– А жить-то где будете? Дома?

– Да, у нас. Где же еще! Колькина комната пустая. Уберу ее, прелесть будет!

– А отец? – спросила Глаша.

– Ты ему еще не сказала?

Глаша отрицательно покачала головой.

– Ладно, я сама скажу, – решительно заявила Даша. Глафира видела, что эта заметно подросшая девчонка идет на все с легким сердцем. Не как она, трусиха!..

– Он очень сердит. С Мартьяном и со мной рассорился, – сказала Глафира.

– Ну и пусть! Ничегошеньки он с нами не сделает. Пусть партийный секретарь на себя поглядит, как его, и прочих, и весь наш совхоз студент в газете расчихвостил!

– В какой газете? – Глаша шагнула к племяннице и встряхнула ее за крепкое, упругое плечо.

– А ты что, не знаешь? В московской газете. Вот таких четыре столбца! – Даша широко развела руками.

– Какой студент? – тормошила ее Глафира.

– Да наш, международный, Агафон Чертыковцев, бухгалтер, так и подписано черными буковками, очень даже солидная статья. Федя сказал, что очень правильная.

Дождик пошел сильнее, загнав женщин в вагон. Неожиданно появился Архип.

– Здравствуйте, кого не видал, – стряхивая с пиджака воду, заговорил он. – Ну и хлестнул, родимый! По нёбышку прет такая махина, все, поди, зальет, едрена корень. Говорил халяве, так нет, не послушалась, проквасит добро-то!

– Вы про кого это, дядя Архип, так выражаетесь? – спросила Даша.

– Про Мартьянову тещу, про кого же еще. Сена два воза привезла и раскидала на задворках сушить. Я ей, как порядочной, толкую, что надо в копешку сложить, чтобы не намочило. «Ты что за предсказатель такой? – спрашивает она меня. – Ходишь и бубнишь, как радио!» – «Предсказатели, – говорю, – из радио и соврать могут, а мой бубен всегда без промашки». Вот брызнул, а!

– Идите сюда, а то намокнете, – сказала Глаша.

– Не сахарный, – посматривая на небо, ответил Архип. – Я так думаю, что минует нас, сторонкой пойдет. А где Лукьяныч? С него магарыч за сына полагается. Пришел известить, да вижу – опоздал.

Дождь внезапно перестал. Туча, дымно клубясь под вершинами гор, плеснула на пшеничное поле левым краешком и, громыхая, покатилась на север. В охлажденном воздухе вкусно запахло помидорной ботвой и огурцами. С поля доносился в вагончик громкий, сердитый голос Соколова:

– Довольно! К черту!

– На кого это он? – прижимаясь к Глафире, спросила Даша.

– Наверное, на Мартьяна. На кого же больше, – ответила Глаша.

– Вот же любит пошуметь папаша!

– Он и работать любит, – вступился за него Архип.

Из-за облаков снова выглянуло солнце и ярко осветило поле радужными, всех цветов, полосами. С крыши вагончика скатывались капли, звонко и шумно разбивались о днище опрокинутого ведра. Быстро шагая по мокрой траве, мрачный и расстроенный, к стану подошел Михаил Лукьянович. Увидев дочь, сказал:

– А-а, и ты тут поспела!

– За тобой приехала. Николая…

– Знаю! – Михаил Лукьянович махнул рукой. – Сейчас поедем. Все равно ненастье, да и дела есть.

Соколов устало присел на скамью, разминая папиросу жесткими, испачканными в мазуте пальцами, искоса посмотрев на Глашу, продолжал:

– Изобретатель снова гробанул машину. Точка! Расстаемся. В сущности, давно уже нужно было… Посадил в калошу…

Глаша нервно поправила на голове косынку и промолчала.

– Пусть идет куда хочет, мне теперь все равно, – снова проговорил Михаил Лукьянович и, обращаясь к Даше, добавил: – А тебе хватит невестничать. Как только погода установится, посажу за руль трактора, а Федьку за штурвал. Посмотрю на вас, какая вы пара.

Растерянно и счастливо моргая глазенками, Даша отошла от Глафиры, взялась за ручки велосипеда и отвела его от угла будки. Отвернувшись, вытащила из-за пазухи розовенький платочек и начала старательно вытирать велосипедное седельце.

– Чего молчишь? – спросил отец.

– Я не знаю, папа, – смущенно опустив голову, ответила она.

– И не жалко тебе, Лукьяныч, такую красавку на трактор гнать? – спросил Архип.

– Не замуж гоню, а работать учу.

– Ты железный, знаем…

– Хорошо поработает, и замуж отдам. Правда, на водовозку-то не всякий позарится, – подмигнув Архипу, проговорил Михаил Лукьянович.

– Само собой! – охотно подтвердил Архип.

– «Само собой»! – протяжно передразнила Даша. – На бочке ли буду ездить, или на тракторе, а может, и на козе, вам-то что? А замуж-то я уж как-нибудь сама.

Даша быстро вскочила на велосипед и укатила.

– Видел, какая! – восхищенно сказал Архип. – Нынче они все, брат, характерные. Вон у меня тоже, как только подросли, так и стрельнули из дому, кто куда.

– Ну, у меня не особо стрельнешь, я вожжи-то не очень распускаю, – самонадеянно проговорил Михаил Лукьянович, не зная, что ему скоро придется изображать скороспелого дедушку…

«Детскую колясочку покупай, дедуся», – хотелось подшутить Глафире, но она постеснялась Архипа. Чтобы не расхохотаться, отошла за вагончик и стала глядеть на поле.

За ковыльной межой, словно вцепившись колесами в жнивище, уныло стоял комбайн. Прилизанно лоснилась на солнце буйно поваленная кругами мокрая пшеница. Но в большей части она еще стояла, покачиваясь на ветру ласковой и горделивой волной. В конце межи, около велосипеда, маячили две склонившиеся друг к другу фигурки. Надо полагать, Даша и Федя решали свою судьбинку… Глафира искала глазами Мартьяна, но его около комбайна не было. Значит, ушел. Глафира судорожно вздохнула и, не оглядываясь, медленно побрела к своему стану, пытаясь разобраться в странной и удивительной путанице своих чувств и желаний.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Обычно Антон Николаевич приходил в райком рано. Работы с каждым днем становилось все больше. Он знал о нареканиях, что секретарь не всех граждан принимает по личным вопросам, а переадресовывает часть дел своим помощникам. Даже если сутки растянуть на несколько часов, все равно не хватит времени. Недавно стало известно, что предстоит большая реорганизация – в промышленности, сельском хозяйстве, в советском и партийном аппаратах. Даже шел разговор, что сельские и промышленные обкомы опять сольют, а райкомы восстановят и даже усилят, чему особенно радовался Константинов. Его райком уцелел, потому что он руководил и городом. И в эти последние годы Антон Николаевич был убежден: другая структура партийных организаций, пусть самая новейшая, пока еще не сможет заменить райкомы и пользоваться таким же авторитетом. Это то, что непосредственно рождено самой революцией, закрепилось как форма, структура партийного руководства, утвердилось и как революционная традиция.

«Выходит, я не устарел!..» – входя в кабинет, подумал Антон Николаевич.

За окном по листьям молодых березок хлестал дождь. Мокрые воробьи забились под крышу и лениво переругивались. Город просыпался. У вокзала зазвенели трамваи, переполненные ранними хозяйками и сельскими мешочниками. В районе много было колхозов, совхозов, а молоко и овощи продавались только на рынке. Если бы Антон Николаевич исполнил ту директиву об изъятии коров из личного пользования, молока не стало бы и на рынке. Мера эта по изъятию коров оказалась необдуманной, преждевременной. Были и неприятности. В одном районе женщины, владелицы коров, вместо заготовительного пункта привели их к дому председателя райисполкома и привязали за палисадник. Пока выясняли, как с ними поступить, недоеные буренки подняли страшный рев, разломали загородку и с надетыми на рога решетками от палисадника разбрелись по домам. Изъятие приостановили. Трудновато приходилось партийным работникам районов. Сверху сыпался такой поток разных директив и указаний, что нехитро было и захлебнуться в нем.

Вошла помощница Надя и положила на стол объемистое письмо.

Взглянув на конверт, Антон Николаевич сразу же догадался, что послание из Москвы, от писателя, и, кажется, опять с каким-то сюрпризом. После того как Петр Иванович побывал здесь, они иногда обменивались дружескими письмами. Московский литератор начинял свои послания хорошим юмором, свежими мыслями и новостями, часто вкладывал интересные вырезки из других газет. Антон Николаевич вскрыл пакет. В нем была вложена одна из центральных газет и отпечатанное на машинке письмо:

«Скорблю и вздыхаю, дорогой Антон Николаевич, но тем не менее посылаю сие извержение про некоторые дела вашей области. Каюсь, что и я приложил к сему свою руку, хотя еще не выветрился вкус чудесного коньяка, которым вы в тот лихой час опалили мое неблагодарное горло. Свежий ветер перемен дует теперь и в наши паруса, уральский дружище!..»

Константинов отложил письмо и нетерпеливо развернул газету. Злополучное «извержение» найти было нетрудно. Заголовок напечатан крупными буквами. Прочитав статью, Антон Николаевич отложил ее в сторону. Жесткие печатные слова беспощадно выворачивали наизнанку не только экономику совхоза его друга Ивана Михайловича, но и другие дела. В отдельных фразах он уловил и свои сокровенные мысли, высказанные тогда писателю в интимной беседе.

В раздумье Антон Николаевич подошел к окну, вспоминая, как они, оставив в колхозе испортившийся «газик», тряслись с гостем на пароконной бричке шестьдесят километров под непрестанным проливным дождем. Временами по сморщенной зеленой шляпе писателя дробно хлестал град. Промокли, что называется, до нитки. Как только добрались до райкомовского кабинета, хлопнули по доброй стопке коньяку. Бутылка с остатком и по сей день стояла в шкафу.

Коньячок очень быстро согрел душу и толкнул Антона Николаевича на грустное откровение. Писатель тоже заметно повеселел, разговорился, стал внимательней и сердечней.

– Честно признайтесь, Антон Николаевич, трудновато вам приходится? – спросил он.

– А вы это поняли? – вместо ответа спросил Антон Николаевич. Его удивляло то, что во время поездки писатель почти ни о чем не расспрашивал и совсем не пользовался блокнотом.

– Поэтому и спросил, – ответил гость.

– Если так, то хорошо. Что-нибудь напишите о нашем крае, главное…

– Вот главного-то я как раз и не ощущаю пока, ускользает, – признался писатель. – А то, что видел, не вызывает желания посыпать лепестками роз…

Последняя фраза была слишком прямой и как-то сразу вызвала тревожный интерес. Антон Николаевич и не рассчитывал, что именно его район в очерке или повести будет осыпан «розовыми лепестками». Видели они и не совсем трезвых механизаторов, с покореженными на полях комбайнами и тракторами, кучи зерна на дорогах, хищение хлеба тоже было явлением нередким; все это, к сожалению, еще было. Но главное-то все-таки заключалось не в этом. Антон Николаевич имел на этот счет свою точку зрения.

– Теперь многие хотят познать, почему у нас в сельском хозяйстве больше шипов, чем роз, – сказал он и задумался.

– И мне хочется честно познать стратегию и тактику хозяйствования, – проговорил писатель.

– Об этом стоит серьезно подумать.

– Я говорю обобщенно. Вы меня понимаете? – спросил гость.

– Можно немножко и расшифровать, – улыбнулся Антон Николаевич.

– Производительность труда, передовой опыт доярки… – продолжал писатель. – Вся высокая миссия нашей пропаганды летит в пустоту. Я сам бывший мужик, езжу по области и не могу избавиться от мысли, что Россия-матушка только еще начинает учиться, как нужно в совхозах, колхозах выращивать хлеб, кормить скот, беречь машины. Мы наделали сотни тысяч самых совершенных сельскохозяйственных машин, выучили армии инженеров и агрономов, а хлебушко порою покупаем где-то на золото. Где же она, наша главная стратегия и тактика, Антон Николаевич, в чем главный смысл? Для меня, как литератора, эта истина имеет практическое значение. Очерк, рассказ или повесть – вот что я должен положить на стол редактора! Легко сказать!

– Значит, трудновато не только партийным работникам? – снова усмехнулся Антон Николаевич. – Не будем, Петр Иванович, усложнять вопроса; самыми главными были и остаются наши труженики, люди. А мы лишь руководители над ними – стратеги и тактики, по ступенькам сверху донизу, от министра до бригадира!

– Мне приятно это слышать от вас. Я это все понимаю. Да, да! – громко проговорил Петр Иванович.

– Извините. Я думаю, что не все… Например, про доярку… – Антон Николаевич умолк. Взяв с тарелки бутерброд с колбасой, посмотрел на него словно на диковинку, положил обратно. – И дояркой мы командуем, а она, как настоящая хозяйка, именно делает то, что любят все стратеги и тактики намазывать на хлеб.

– Ох, золотые слова! – восхитился Петр Иванович.

– Мы надеваем на нее белый халат, даем хорошо ею же накормленных коров, вооружаем современным доильным аппаратом, получаем те жирные сливки и, облизнувшись, тут же забываем о той самой высокой миссии, которую она каждый день совершает… Нельзя забывать человека. Это и есть самое главное.

Хорошие слова сказал он тогда писателю – не забывать о человеке. А сам направил бывшего студента в совхоз и только раз за это время случайно повидал его и побеседовал. А он взял да и грохнул из пушки над самым ухом. И грохнул по главному, о чем говорили с писателем.


Статья под названием «Опасный уровень» встревожила не только работников Зарецкой области, но и весь обширный Уральский край. Специальные корреспонденты произвели тщательную проверку фактов на местах, побывали незаметно и в Дрожжевке. Мало того, редакция дала задание своим собственным корреспондентам других областей, чтобы они побывали в совхозных трестах и поинтересовались аналогичными фактами. В Москве целая бригада работников редакции совместно с рабкорами рейдом побывали в многочисленных и уютных кабинетах Министерства сельского хозяйства. Недостатки Чебаклинского совхоза и его соседей служили запевкой, географическим адресом к тем общим тревожным выводам, которые сделала редакция, сопроводив статью соответствующими комментариями. Особенное внимание было обращено на астрономические цифры убытков, как явных, показанных в балансах, так и умело затушеванных красочным, хвалебным многословием объяснительных записок. Вскрывалось и безобразное хранение, плохое использование мощной дорогостоящей техники, и безответственность в подборе руководящих кадров, и дутое, мало чем обоснованное планирование, очковтирательство и бесхозяйственное использование земель. Все это было в той или иной степени во многих совхозах. Да и в совхозах ли только? – спрашивала редакция.

Прочитав дважды статью, задал себе такой же вопрос и Антон Николаевич Константинов. О многих фактах он, разумеется, знал и принимал меры, но порой это было не в его силах. Слишком много было у него дел. Его глубоко возмущали пороки отдельных руководителей, которые при удобном случае пытались втереть очки и райкому партии. Он не раз разоблачал таких деятелей и строго наказывал, но… Они все-таки оставались на своих местах или перемещались и творили свою показуху в районном масштабе. Так, наверное, и в области и в республике…

Константинов позвонил помощнице и попросил вызвать машину. После такой статьи его присутствие в совхозе было необходимо. Константинов решил сделать обсуждение более широким. Он распорядился, чтобы в Дрожжевку, поскольку вопрос касался экономии государственных средств и использования техники, пригласили директоров близлежащих совхозов, секретарей парторганизаций, главных инженеров и главных бухгалтеров. Конечно, можно устроить забавное зрелище, дав возможность публично отхлестать на общем собрании директора совхоза и послать в редакцию выписку из протокола, что факты подтвердились. Но Антон Николаевич твердо решил, что обыватели не получат удовольствия, а, наоборот, увидят хороший урок, который всем пойдет на пользу. С такими мыслями секретарь райкома встал из-за стола и снова взглянул в окно. По серому асфальту густо брызгал дождик, лужи пузырились стекленевшими шариками, предвещая ненастье. Антон Николаевич почувствовал, что проголодался, и ему вдруг захотелось выпить стопку вина. Вспомнив, что в шкафу хранилась та самая бутылка с недопитым коньяком, он позвонил секретарше и попросил бутербродов. Пока Надюша ходила, он достал бутылку и поставил перед собой. Подавая на стол тарелку, она с удивлением покосилась на этикетку бутылки и облизнула губки. Коньяк был французский, купленный в Москве, когда он ездил на пленум. «Возьмет и по секрету расскажет своей подружке, – посмеиваясь в душе, думал Антон Николаевич, – а та еще кому-нибудь шепотком, и пойдет по всему району слава дыбом… Обыватели будут нашептывать, что секретарь хлещет у себя в кабинете заграничные вина, закусывает зернистой икрой, черпая прямо из, банки столовой ложкой, а в магазинах колбасы не хватает». Никому и в голову не придет, что утром, чтобы не будить жену-врача, он вышел потихонечку из дому и не позавтракал.

Антон Николаевич выпил на дорогу смешанный с чаем коньяк и заел кусочком сыра.

– Что с вами? – испуганно спросила Надя и покраснела.

– Хочу запить…

– Так и поверила!

– У вас еще есть ко мне вопросы?

– Пока ничего. Просто хотела спросить, когда поедете в Дрожжевку.

– Скоро. Видите, здесь начинаю запивать, а туда поеду догуливать.

– Это из-за статьи?

– Возможно. Кто-нибудь еще звонил?

– Все время звонят. Спрашивают…

– Ну, а вы как?

– Говорю, что читали.

– Надеюсь, вы в восторге?

– После такого разноса действительно можно запить…

– Так оно и случится. Автора помните?

– Еще бы! Такой парень и вдруг на косточках считает, а сам оказывается… Может, он какой-нибудь скрытый журналист?

– Я тоже так думаю, – тихо проговорил Константинов и улыбнулся.

Догадавшись, что она разговорилась и задержалась сверх меры, Надя вышла, удивляясь неуместно шутливым, с ее точки зрения, словам и поступкам партийного руководителя.

Минут десять спустя он тоже покинул кабинет и уехал. После того как «газик» профырчал у парадного и, разбрызгав лужи, скрылся, Надя вошла в кабинет, открыв шкаф, посмотрела на бутылку. Вино как будто и не убавилось. Выдернув пробку, она поднесла горлышко к носу. Запах ей понравился, и она решила отхлебнуть немножко, так как пить коньяк, да еще заграничной марки, ей никогда не приходилось. Чуть пригубив из горлышка, она опалила себе рот и выплюнула попавшие на язык капли, дав себе зарок, что никогда больше не притронется к этой жгучей жидкости.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

По своему характеру Иван Михайлович Молодцов не был беспечным человеком, поэтому появившаяся в «Известиях» статья «рубанула» его, как он сам выразился, под самый корень. Такого удара он совсем не ожидал. В свое время он редактировал районную газету и отлично знал, что за этим последует. Не раз сам писал разгромные передовицы, посвященные тому или другому деятелю, судьба которого была предрешена. Но сейчас Ивана Михайловича удручало то, что о нем говорилось в статье, как о человеке, который вроде и хочет, но не может, а порой может, но не хочет… Это в его совхозе пускали на ветер государственные средства, гробили драгоценнейшую технику и ни черта не заботились о людях, как будто нарочно заставляли чабанов жить в землянках, а доярок и птичниц – в бараках, чуть ли не рядом со свиньями.

Но самым болезненным было то, что обидчик-то оказался своим парнем. Еще совсем недавно Иван Михайлович вынес ему благодарность за отличную постановку учета в отделении. Кто, как не директор, заступился за него на партийном бюро и не позволил Роману Спиглазову растоптать этого самонадеянного мальчишку. Хорош мальчишка! Ославил на всю страну, в центральной газете, у которой миллионы читателей.

Иван Михайлович сидел дома, перечитывал статью и, отказавшись от завтрака, пил крепкий чай, ожидая звонка Константинова. Но телефон как-то зловеще помалкивал, даже из отделений никто не звонил. Иван Михайлович попробовал позвонить в райком сам, но секретарша ответила, что на месте никого нет, все разъехались по району.

Роман Спиглазов, вернувшись с поля, заперся в директорском кабинете и тоже ждал телефонного звонка, но уже не из района, а из области. Область, конечно, себя в обиду не даст, поскольку в статье не косвенно, а прямо задевалась честь областных руководителей по сельскому хозяйству. Нина Ивановна молодец, первая откликнулась. Это уже хорошо. Москва есть Москва. Он работает в совхозе только один год, а Молодцов – четыре, значит, с Ивана Михайловича и спросят побольше. Главный инженер – это довесок. Перетерпит в компании, благо и секретарь партийной организации Соколов тоже в одной упряжке.

Роман Николаевич обдумывал план самозащиты. Марии Петровне он приказал никого к себе не пускать. Она, конечно, ему сочувствовала и, потирая височки, шептала:

– Какой кошмар! Я давно подозревала, кто этот заштатный студент, стиляга и грубиян. Он всю весну что-то на моей машинке по вечерам стучал, да так ловко пощелкивал своими длиннющими пальцами. Где только научился!

– Да какой же он стиляга? – возразила уборщица тетя Феня. – Нормальный парень и даже славный. Как-то мне два ведра воды из колодца притащил.

– Да что вы понимаете, боже мой! – возмущалась Мария Петровна.

– Все понимаю. Я грамотная. Козий пушок, конечно, кое-кто наверняка потаскивает, и корма, и сенцо тоже… Я сама у Афоньки сено покупала. Думаете, он сам его накосил? По двадцати рубликов содрал за пудик!

– Не брали бы…

– Ого! Какая вы проворная. А где я накошу с больными-то ногами, при вдовьем своем положении?

Тетя Феня презрительно фыркнула и вышла.

Женщины из бухгалтерии с утра посуматошились, посудачили; натянув синие нарукавники, принялись отсчитывать рубли и копейки, загадывая наперед, какое будет окончательно сальдо на счете прибылей и убытков после этой погромной статьи. При этом Никодим, почесывая сизый носище, изрек:

– Чуда сия!

– Что значит «чудасия»? – возразила кассирша. – Правильная статья.

– А я и не против, золотко мое. Я в том смысле, что теперь нагрянет комиссия, а потом ревизия, и целыми днями будешь справки писать и развернутые таблицы.

Но когда приехал из отделения сам виновник события Агафон, вызванный Яном Альфредовичем, нарукавники замерли и легли на стол. У счетных работников есть своя специфическая этика. Они умеют ценить красиво и толково составленный мемориал и умно проанализированный баланс, который студент разложил на все косточки и сопроводил такими хлесткими словечками, что у Никодима от зависти зачесался сизый нос.

Агафон же, давно переживший восхитительный авторский зуд первых напечатанных строчек, досыта когда-то накормленный сентенциями Карпа Хрустального, внешне отнесся к статье равнодушно, потому что сейчас его занимало совсем другое… Еще сидя в кабинке грузовика, он заметил Ульяну, стоявшую около крыльца конторы. Уже по одному ее виду Агафон понял, что она нарочно поджидала его. Идя навстречу, помахивая свернутой в трубочку газетой, весело крикнула:

– Салют критику!

– Здравствуй, Ульяна. – Он слишком старался скрыть смущение и растерянность, оттого и поздоровался и кивнул небрежно.

Ульяна осведомилась, как он доехал, не промок ли, не схватил ли простуды при таком сильном дождике. После таких чисто прозаических вопросов она все-таки не удержалась, почесывая газетной трубочкой копчик лукаво наморщенного носа, вкрадчиво ласковым голоском спросила:

– Ты Гоша, однако, махнешь теперь в литинститут или же в университет на факультет журналистики?

– Я тебя очень прошу…

– А что? Ты талант! – не обращая внимания на его опечаленное лицо, воскликнула она.

– Ты все шутишь, – тихо проговорил он.

– Мне тоже не до шуток. – Ульяна накрыла ему голову зонтиком, приподнявшись на носки, быстро поцеловала в щеку. Повернувшись, она вбежала в открытую калитку. Обернувшись у крыльца, крикнула: – Скорее иди в контору, там тебя ожидает папка! А вечером… нет, приходи вместе с ним, будем ждать вас обедать!

И только когда она исчезла в сенях, Агафон понял, что он стоит словно истукан возле их дома. Теперь это был гигантский переворот в его судьбе.

При встрече с Агафоном Ян Альфредович не мог скрыть своих истинных чувств.

– Знаешь, Гоша, я не сержусь и не жалею, что кое-какие мои сокровенные мысли попали в печать. Правда, немножко обидно…

Хоцелиус замолчал и устало склонил голову.

– Я ведь, Ян Альфредович, не думал и не хотел…

Пораженный его недовольным, усталым видом, Агафон недоговорил и умолк.

– Ты думаешь, я не понимаю, чего ты хотел? – Ян Альфредович усмехнулся. – Сейчас мало-мальски умный и деятельный человек не может равнодушно смотреть на наши промахи. Это я мягко говорю – промахи… Ты молод, вдруг освободился от забот родителей, и тебя стала обуревать жажда действий. Ты начинаешь самостоятельно шуметь. Это хорошо! Мне обидно за себя, Гоша. В набат первыми должны были ударить я и все мои коллеги-бухгалтеры. А мы зарыли свои седые головы в колонки цифр и, словно слепцы, регистрировали только свершившиеся факты. Мы часто бываем педантами и не видим за цифрами живого дела. Армия бухгалтеров! Если бы, заметив любой промах, мы все дружно ударили в колокол? Армия работников учета! Нам правительство предоставило право государственных контролеров, а как мы до сих пор используем это право? – Ян Альфредович сломал карандаш пополам и обе половинки сердито бросил в корзинку. – К нашему великому сожалению, вместо того чтобы активно вмешиваться в хозяйственную деятельность, мы иногда, желая потрафить руководителям, создаем видимость благополучия, невольно помогаем очковтирателям обманывать государство, приписывая то, чего нет на самом деле. Вчера я получил постановление коллегии министерства, и мне, старому коммунисту, было стыдно читать его. Некоторые главные бухгалтеры попытались скрыть в балансе убытки, показать прибыль. Так что статья твоя очень своевременная, но мне не нравятся некоторые слишком грубоватые выражения по адресу Ивана Михайловича. По-моему, он этого не заслужил.

– Какие, например? – спросил Агафон.

– Скажем, такие, как беспечность, свинское отношение к людям.

– Там не совсем так сказано, – возразил Агафон.

– Жестокий подтекст. Он чувствуется в каждой строке, а это, я думаю, несправедливо. Иван Михайлович хорошо относится к людям, но не все от него зависит. Я тебе говорил, что инициатива с прирезкой удобных пахотных земель исходила лично от него.

– Но я же пишу, что добивались, но все-таки не добились, Ян Альфредович.

– Да, это, конечно, так. Не очень настойчиво действовали. Все упиралось в бюрократизм и неповоротливость Министерства совхозов. Там же читают и анализируют все наши балансы. И многие годы нашу совхозную пашню подтачивают тысячи кротов-формалистов, разъедают атаками на травополье, ослабляют хозяйство негодным подбором кадров и, безусловно, отсутствием материальной заинтересованности. А эти вещи решают все. Если бы мы не подняли и не освоили миллионы гектаров целинных земель, нам было бы еще хуже. Туда брошены колоссальные средства. Это, Гоша, тоже нужно учитывать. Там создана и будет создаваться могучая продовольственная база. А самое главное – и там вырастает, крепнет рабочий класс новой, коммунистической формации.

– Я понимаю это, – тихо и задумчиво проговорил Агафон, с благодарностью посматривая на этого седого, усталого и мудрого человека. И вдруг смущенно спросил: – А Иван Михайлович очень обижен? – И тут же, поняв нелепость своего вопроса, взъерошил и без того спутанные волосы.

Взявшись за ручки кресла, Ян Альфредович рассмеялся. Успокоившись, проговорил:

– Я видел на своем веку много осколков. Они, понимаешь, летят и попадают без разбора. Раз угодил под такой взрыв и не успел уберечься, получай сполна. Так вот и Иван Михайлович и я тоже свое должны получить… Ты ступай к нему. Он мне звонил и просил вызвать тебя. Иди!

– Пойду, – согласился Агафон и не сдержал глубокого вздоха.

На улице нудно моросил дождь. Мокрые капли падали на шею и неприятно холодили. Агафон поднял воротник плаща. В этом слякотном ненастье Дрожжевка притихла и как-то насторожилась. На улицах ни души. С кудрявых, густолистых ветел веселой капелью стекала и пузырилась в лужицах небесная водица. На скользкой тропинке, ведущей к директорскому дому, Агафон чуть не столкнулся лоб в лоб с Варварой. Укрывшись капюшоном желтой целлофановой накидки, неся туфли в руке, шлепая босыми ногами по лужам, она бежала к своей калитке. Узнав бывшего жильца, сверкнула расширенными глазами, испуганно посторонилась. Не останавливаясь, Агафон прошел мимо. Ухватившись за край изгороди, сжимая в руках туфли, Варвара долго, удивленно смотрела ему вслед, словно увидела его первый раз в жизни. Но он не оглянулся.

Во дворе дома Агафону неожиданно повстречался Мартьян. Покуривая, он сходил с директорского крыльца. Поздоровались горячо, дружески.

– Держись, студент! Я тоже рассчитался с некоторыми по всем статьям, – сказал Мартьян.

– Да? С кем же?

– А-а! – Голубенков швырнул в лужицу окурок и махнул рукой. – Ты правильный оказался парень! Так им и надо, деятелям. Ладно, ступай. Я к тебе ночевать приду. Не возражаешь?

– О чем разговор! – обрадовался Агафон.

– На завтра назначен партийный актив. Будет прорабатываться твоя статья. Думаю, что тебя попытаются склонять по всем падежам, но в конечном счете у них ничего не выйдет. Будь здоров, и выше голову! Печать, да еще центральная, – это, братец мой, сила!

Прихрамывая, Мартьян спустился с крыльца и направился к калитке.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Обрадованный поддержкой товарища, Агафон решительно и быстро поднялся по ступенькам крыльца, вошел в дом.

Со стаканом крепчайшего чая в руке Молодцов встретил его в столовой. Пересиливая себя, как показалось Агафону, директор плотно сощурил и без того узкие щелочки монгольских глаз, смотрел на него грозно и непримиримо. Отхлебнув из стакана, гулко кашлянул, кивая на стул, сказал небрежно и сухо:

– Садись.

Агафон не сел, а попросил разрешения снять мокрый плащ.

– Снимай и повесь на веранде, там гвоздик есть, – помешивая в стакане ложечкой, с прежней в голосе отчужденностью проговорил Молодцов.

Агафон разделся и вернулся в комнату. С ощущением скованности и неловкости присел грузно на скрипучий стул и стал смотреть на свои грязные резиновые сапоги, которые он старательно оттирал мокрой травой, но до конца так и не вытер.

Иван Михайлович поднялся, сходил на кухню, возвратившись, поставил перед Агафоном стакан чаю, не проронив при этом ни единого слова.

Агафон понял, что они в доме одни. Поблагодарив хозяина, взял стакан и с наслаждением отпил глоток крепкой и сладкой жидкости. Такой чай он пил только дома да иногда у Марии Карповны.

– Куришь? – вдруг спросил Молодцов.

Агафон ответил, что никогда этим не занимался.

– А меня вот сегодня с утра потянуло на курево, спасу нет! Раз ты никогда не курил, значит, тебе не понять, что это такое.

Скуластое лицо Ивана Михайловича напряженно перекосилось, образуя у выпуклого подбородка две глубокие морщинки. Вызывая Чертыковцева, он приготовился к крутому партийному разговору, но не знал, как его начать. В облике этого парня он еще тогда, на заседании партбюро, почувствовал незаурядный и сильный характер, который сейчас окончательно обескуражил Ивана Михайловича. В душе он не мог не признать, что факты подобраны умно, хватко и основательно. Опытные газетчики использовали их с большим эффектом, бессмысленно было опровергать и беспощадные в его адрес словечки. Факты есть факты. Как бывший газетчик, Молодцов понимал это, но вот беспечности он не признавал за собой и не мог с такой формулировкой примириться.

– Откуда тебе стало известно о работе соседних совхозов? – после длительного, напряженного молчания спросил Иван Михайлович.

– Ездил туда сверять взаимные расчеты и заодно поинтересовался, как у них с экономикой, – ответил Агафон.

– Ну а сводные данные по области, эти цифры каким образом попали тебе в руки? – допытывался директор.

– Ян Альфредович информировал.

– Старый ворчун! Он, конечно, знал, для чего тебе понадобилась такая информация?

Иван Михайлович опрокинул стакан на стол, едва не расколов его, вскочил и с остервенением дернул ошкур своих полосатых штанов.

Агафону вдруг стало очень жалко этого славного, обиженного им человека. Он поспешил заверить его, что Ян Альфредович о работе над статьей не знал, а просто делился с ним своими мыслями и учил уму-разуму.

– Вот и научил на свою голову… Ему-то, старому коромыслу, лучше всех было известно, что убыточность хозяйства у меня сидела в печенках! Разве мы не вместе с ним писали докладные и в управление, и в обком партии, и, наконец, министру! Ты это преподносишь как свое собственное открытие, а мне одному по загорбку. Разве это честно, по совести?

– Я хорошо сознаю, Иван Михайлович, что не сделал никакого открытия, – тихо проговорил Агафон и опустил глаза. Разговор для него был очень тягостным.

– Сознаешь, а зачем же писал?

– Вы понимаете, когда я узнал, что семьдесят совхозов Урала ежегодно приносят двенадцать миллионов убытка, мне как-то страшно стало от такой цифры. Я ведь понял, что это значит. А во что обходится варварское хранение и обращение с техникой? Да что говорить, вы лучше меня знаете. Весной выкопают машины из-под снега, как из могилы, и хотят, чтобы они хорошо работали.

– Открыл Америку! Как будто мы без тебя не знали тут, что хороший хозяин даже молотильный каток из камня никогда на току не бросал! Для строительства хранилищ нужны средства, денежки, а их у нас нет и не дают. Слышишь, не дают! – склонясь через стол, кричал Молодцов. – На коровник едва выпросил… Ты понимаешь, что кредитами распоряжается банк; а государственный бюджет утверждает сессия Верховного Совета?

– Да это ведь, Иван Михайлович, у нас любой школьник знает.

– Ну, что с тобой толковать. Ты, оказывается, все на свете знаешь, – иронически проговорил директор. – Ты, например, знаешь, сколько мы вложили в целинные земли?

– А как же! Я еще знаю, что на целинных землях и вообще в сельском хозяйстве вырастают особенные люди, рабочий класс совершенно новой формации и новых целеустремлений… – Слова Яна Альфредовича очень хорошо легли Агафону на сердце. Идя сюда, он все время держал их в памяти и сейчас повторил с присущей ему искренностью.

– Ага! – подхватил Молодцов. – Себя ты, поди, тоже причисляешь к этой особой формации?

– Конечно, ищу свою линию… – ответил Агафон после неловкого молчания.

– А история с устройством столовки в кабинете Пальцева – это что же, новое целеустремление? – Молодцов хитро прищурил глаз.

– Это чистейшей марки партизанщина, Иван Михайлович, – откровенно признался Агафон.

– Хорошо, что ты это понимаешь… Зачем же так-то, можно было бы меня подождать.

– Но я ведь вас тогда совсем не знал. А девчонок пожалел. Живут не ахти в каких хоромах. Получают мало, работают с огоньком. А тут Захар Петрович мысль свою обнажил.

– Ох, и хитер ты, гляжу я на тебя! – Молодцов погрозил ему пальцем.

– Нет, Иван Михайлович. Это потому, что все ваши дела как-то стали смыслом и моей жизни.

– Вон как! – протянул Молодцов и остановился. – Почувствовал ответственность?

– Мы все ответственны, Иван Михайлович. – Агафон поднял голову, глаза его сухо и жарко поблескивали.

– Кто это «мы»? – тихо, но проникновенно спросил директор.

– Вы, старые учителя наши, и мы, молодые…

– Ишь дипломат!.. А по тону статьи я было понял, что это твой молодой огонь по мне, старику.

Опустив голову, Молодцов задумался и тихо, словно ощупью, слегка покачиваясь, прошелся до порога и обратно.

Агафон молча наблюдал за ним, размышляя, придется после этого события уезжать из совхоза или нет. «Может быть, я топлю корабль, который меня подобрал и спас, открыл такую чудесную и заманчивую даль? Да, очевидно, этот кудлатый, осерчавший уралец все-таки вышвырнет меня за борт. Он капитан, у него власть, а у меня старые счеты с деревянными костяшками на согнутой проволоке, где сражаются дебет и кредит, да еще самописка «Дружба», наделавшая столько переполоху. Что еще? Совесть? А может быть, она и у меня прихрамывает?»

За открытым окном плескался дождик. Ветерок вяло колыхнул узорчатые занавески и донес натужный, ворчливый в грязи шум мотора. Машина где-то близко фыркнула за углом и остановилась.

Молодцов подошел к занавеске, отдернул ее и посмотрел на улицу. Секунду постояв в раздумье, вдруг суетливо повернулся, оглядел свои пижамные широкие штаны, быстро нырнул в соседнюю комнату. Агафон слышал, как скрипнула в сенцах дверь. Кто-то шумно, по-хозяйски вытер ноги и настойчиво постучал в филенку. Не дождавшись ответа, мужской голос спросил:

– Хозяин дома?

– Дома, дома! Прошу! – высовываясь из-за двери и вправляя чистенькую, аккуратно выглаженную рубаху в новые коричневые брюки, крикнул Иван Михайлович.

С небольшим чемоданчиком в руке в комнату вошел Константинов. Приглаживая всклокоченные волосы, Молодцов шагнул ему навстречу.

– Погодка некстати подгуляла! – здороваясь с директором за руку и тут же протягивая ее неловко топтавшемуся у стола Агафону, проговорил Константинов.

– С самого утра зарядил и хлещет без передышки. – Молодцов взял из рук секретаря райкома чемодан и пододвинул стул. – Как доехал? Сейчас организуем чайку. Хозяйка моя к внуку в гости уехала, а я тут один холостякую. Ты надолго?

– Если разрешишь, то переночую, – вытирая платком влажное, загорелое, кареглазое лицо, ответил Константинов.

Агафону показалось, что секретарь райкома выглядит сейчас значительно моложе, чем в тот раз. На нем были легкий серый костюм, темные ботинки с немодными носами, шелковая рубашка с открытым воротом. Причесывая свинцовые волосы, он перебрасывался с Молодцовым ничего не значащими словами. Агафон понимал, что ему нужно уходить, и осторожно стал передвигаться к двери.

– Удирать собираешься? Погоди, погоди! – заметив его движение, сказал Молодцов и посмотрел на гостя, спрашивая глазами, как, мол, быть с этим чудаком. – Ты, конечно, Антон Николаевич, имеешь привычку читать газеты?

– Бывает такой грех, – усмехнулся Константинов.

– Значит, в курсе! – Молодцов, безусловно, догадывался, зачем приехал секретарь райкома. Понял это и Агафон, беспокойно и выжидающе поглядывая на тяжеловатое задумчивое лицо человека, приехавшего решать его судьбу.

– Читал, – мельком взглянув на застывшую фигуру Агафона, ответил Константинов. – Сердитый мужик! Мы, пожалуй, Иван Михайлович, отпустим его. Поколотить бы его, конечно, надо… но ведь не сладишь с ним, вот какой большой! Идите, товарищ Чертыковцев. Я полагаю, мы еще с вами встретимся и потолкуем.

Константинов не ожидал, что встретит корреспондента на квартире директора, и к такому обоюдному собеседованию не был готов. Сначала ему хотелось поговорить с директором, выяснить, какую он займет позицию. Необходимо было узнать его точку зрения и лишь после этого ставить вопрос на обсуждение партийного актива.

– Ты выяснил свои с ним отношения? – когда ушел Агафон, спросил Константинов.

– Мои отношения?.. – вопрос застал Молодцова врасплох. Ответить на него было не так просто. Ивану Михайловичу тоже хотелось бы знать, что думает об этом скандальном деле секретарь райкома. Всерьез собирается намылить холку писаке или так, для красного словца сказал? – Откуда он только взялся на мою голову! Вот мое отношение! – зло и непримиримо заключил директор.

– Я прислал, – сказал Константинов.

– Спасибо за такой кадр.

– Значит, ты считаешь, что статья неправильная и тебя оклеветали? Так или нет? – прямо и жестко поставил вопрос секретарь райкома.

– Нет. Я так не считаю. На бумаге все будто выглядит правдой, подтвержденной бухгалтерскими цифрами, а вот на деле…

– Что на деле? Убытков нет, недостатков тоже, одни сплошные успехи? Реляцию нужно писать для наград…

– На такое я никогда не рассчитывал.

– Вот и напрасно! Мне было бы куда легче подписать бумагу на твой орден, чем разбирать такую корреспонденцию.

– Многое в статье подмечено правильно. Но разве только моя вина в этом? Есть же и объективные причины, – возразил Молодцов.

– Вот все эти причины на открытом партийном собрании ты и объяснишь. Народ выслушает и скажет свое слово.

– На открытом?

– Да, на открытом. На повестке дня будет стоять один вопрос.

– Как конкретно он будет стоять? – спросил директор. Для него важна была не только сущность вопроса, но и сама формулировка.

– Ребром, – насмешливо ответил Константинов. – Я вызвал твоих соседей из «Горного», «Приуральского», «Степного» – директоров, главных инженеров, главных бухгалтеров.

Этого Молодцов совсем не ожидал. Значит, собрание, да еще открытое, пройдет не просто по-деловому, а с громкой, на весь район и область трещоткой. Посмотрев на Константинова, он тревожно спросил:

– Раз один вопрос, значит, будем обсуждать статью. Ну и как, персонально в отношении меня?

– Мне кажется, нельзя так узко ставить этот вопрос, – ответил Антон Николаевич.

Молодцов облегченно, словно после большой пробежки, вздохнул. Но для него это была секундная передышка.

– Формулировка будет очень краткой, – продолжал Константинов, – о нашем директоре совхоза.

– Вот-вот, и я говорю… – обиженно обронил Молодцов.

– Да пойми ты: не только о тебе, а о том, каким должен быть наш директор, – пояснил Константинов.

Такая постановка вопроса настолько была непривычной и казалась опасной, что Иван Михайлович нашелся не сразу. Барабаня пальцами по клеенке, сцепив крепко зубы, он шевелил желваками. Потом протянул руку к лежащей на столе пачке «Казбека». Курить захотелось нестерпимо.

Антон Николаевич накрыл коробку ладонью, отодвинул ее в сторону.

– Э-э! Не выйдет, приятель! – проговорил он и, погрозив пальцем, добавил: – Может, запьешь горькую?

– А что мне осталось делать? Если вы так решили – не просто прогнать, а разобрать по старым косточкам, с треском, то не стоит разводить дипломатию. Сказал бы прямо: так и так, валяй, друг, на пенсию!

– Ничего я не решал и не собираюсь. Пусть народ, коммунисты скажут свое мнение, а ты – твое, но не о себе только, а о том, каким должен быть наш директор и что мешает ему быть таким. Понял?

– Мне же нужно как-то подготовиться, доклад о работе сделать. Нельзя так с бухты-барахты… – разгоряченно протестовал Молодцов.

– Никаких таких докладов и речей не будет. На две минуты я сделаю вступительное слово. А может быть, даже поручим открыть Соколову, прочитаем статью и сразу приступим к обсуждению…

– Новое дело!.. Лучше уж связать мне руки и пустить к козлам в кошару, пусть бодают сколько вздумается! – с горькой усмешкой проговорил Иван Михайлович. И то, что он обижался лишь за себя, как директор, рассердило секретаря.

– Людей нельзя уподоблять твоим козлам. Если ты боишься партийного разговора, значит, чувствуешь себя неправым, – резко сказал Константинов. – Да, мы решили обсудить совхозные недочеты не кабинетным порядком, а по-новому. Может быть, это несколько необычно и жестоко для директоров, но зато демократично. Общественность скажет: плохой ты директор или хороший. Виноват – отвечай; хорош – хвали, награждай. А такая, как у тебя, ложная самосохранность авторитета никого к добру не приводила. Запомни, друг мой, и пойми, что речь пойдет не о твоем персональном деле, а о работе директора вообще!

Словом, все, о чем Антон Николаевич думал утром у себя в кабинете, он изложил Молодцову, а в заключение добавил:

– Люди враждебно относятся только к черствым и бездушным руководителям, презирают глупцов. Разве у тебя такой коллектив, который тебя забодает так, что придется звать костоправа?

– Конечно, про козлов я глупость сказал. В основном народ у нас хороший, – примиренно ответил Молодцов. – Вытерплю, раз такое дело.

– Ну ладно, Иван Михайлович. За то, что не испугался и согласился, на этот раз проведем только партийный актив. Но имей в виду: если тебя примутся по-настоящему бодать и как директора и как коммуниста, а у тебя, голубчика, взыграет спесь, тогда не миновать и персонального дела!

– Это уж как водится! – с опаской посматривая на гостя, сказал Иван Михайлович.

– И еще попрошу: говори как можно деловитее, короче.

– Мне же все-таки объяснять придется…

– Не понимаю, почему для этого нужна часовая речь? Привыкли много говорить, не дорожим временем. Часто все речи тратим на достижения, а для недостатков уже не остается ни одной минутки.

Молодцов поскреб затылок и пообещал быть кратким, не представляя, однако, как на таком ответственном собрании можно уложиться в несколько минут.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Совещание партийного актива состоялось в тот же вечер в совхозном клубе. Агафон шел туда с явным беспокойством, чувствуя себя виновником предстоящего события. Чтобы не привлекать к своей особе внимания, он сознательно решил немножко запоздать и вошел в помещение одним из последних, забившись в самый дальний от сцены угол. Он вошел как раз в тот момент, когда Соколов, открыв собрание, объявил неожиданную и несколько странную повестку дня – о директоре совхоза.

– Крышка нашему Ивану, – толкая Спиглазова в бок, проговорил Захар Пальцев.

– Врубят, – кивнул Спиглазов.

Они сидели во втором ряду, позади приглашенных из других совхозов гостей. Между двумя директорами крупных совхозов – «Степного» и «Горного» – втиснулся с толстым блокнотом в руках ответственный редактор районной газеты.

– Формулировочка дай боже! – редактор покрутил большой кудрявой башкой и что-то записал в свой блокнот.

– Мудрствуют! – заметил сухощавый, мрачного вида директор «Степного» Громов.

В зале зашумели. Кто-то потребовал разъяснения по повестке дня. Коммунисты, разбросанные по кошарам и фермам, не все успели прочитать газету и еще не знали, в чем дело.

– В сущности, мне трудно объяснить такой куцый вопрос, – растерянно поглядывая на секретаря райкома, проговорил Соколов. – Кто же будет докладчиком?

Михаил Лукьянович привык проводить совещания, заранее подготовленные и даже в какой-то степени срепетированные, а сегодня все было странным и необычным.

– Доклада не будет, – поднявшись из президиума, заговорил Константинов. – Вместо этого прочтем статью, а потом поговорим начистоту. Никакого списка ораторов. Каждый может выступить и задать какой угодно вопрос мне, директору, главным агрономам, бухгалтерам, чабанам и так далее. Проведем разностороннее собеседование и вынесем решение, какое найдем нужным.

– А регламент? – крикнул Спиглазов.

– Регламента я предлагаю не устанавливать. Говорить будем коротко, по-деловому, потому что у нас еще стоят неубранные хлеба. А кто заведет байки не по существу и потянет резину, лишим слова.

Собрание единодушно согласилось.

Статью прочитали вслух.

Первым слово взял Константинов. Отыскав глазами притаившегося в уголке Агафона, он задал ему следующий вопрос:

– Товарищ Чертыковцев, не искажены ли редакцией факты в вашей статье?

– Нет. Все правильно, – поднявшись с места, ответил Агафон. Теперь он с тревогой ждал, что ему могут задать и другие, более существенные вопросы. Но опасения его были напрасны. Секретарь райкома начал спрашивать директоров совхозов и главных бухгалтеров, какие у них намечаются прибыли и убытки.

– У нас, как и в прошлом году, – отвечал круглолицый белочубый директор совхоза «Горный» Корней Луценко, – будет примерно триста тысяч с лишним прибыли. «Степной» и «Чебаклинский» имеют столько же убытка. Короче говоря, эти два иждивенца съедают нас с потрохами, – под общий хохот закончил Луценко.

Работа пошла веселее, страсти начали разгораться. Не выдержав явной насмешки, слово взял Иван Михайлович:

– Ты ведь, Корней, хорошо знаешь, что я не раз ставил вопрос о рентабельности, о кредитах на строительство гаражей для сельхозмашин. Просил прирезать земли. Даже Громов соглашался дать нам пять тысяч га… Соглашался, Громов?

– Было дело, и теперь не отрекаюсь, – подтвердил директор «Степного».

– Сколько раз я и с тобой, Луценко, говорил, и в область, в министерство писал! – оправдывался Молодцов. – Ну скажи, Корней, разве не так?

– Я скажу, – поднимая руку, вмешался Антон Николаевич. – Писать и отписываться одно, а вот доказать и получить – совсем другое. Мы с вами доказали нашему правительству, что при закупке продуктов сельского хозяйства цены очень низки, это, безусловно, влияло на рентабельность совхозов и колхозов. Правительство пошло навстречу и повысило цены. Но оно не может это делать до бесконечности. Повышая цены, мы лезем и в карман государства и трудящихся. Мы варварски храним технику – так обвиняет нас корреспондент. Как, товарищ Молодцов, правильно это или нет?

– На бумаге все правильно, а вот когда нет денег…

– Старая, Иван Михайлович, песня, – прервал его Константинов. – Когда нам дали за это по загривку, мы начали просить средства. А вот совхоз «Приуральский», не дожидаясь кредитов, собственными силами сложил на целинных землях каменные столбы, сделал навесы, покрыл камышом, а кое-где возвел и саманные стены и хранит свою технику в сараях, под навесами, а не под снегом. У нас прорва камня, да и саман можем делать. Разумеется, есть тут и наша вина. Партийные органы за все несут ответственность. Но и вы, директора совхозов, такие же, как и мы, коммунисты, с вас нужно спрашивать в первую очередь, потому и поставлен так вопрос на нашей повестке дня. Где нужно, вы умеете брать за горло. Получаете от государства самую лучшую технику, иногда сверх всякой нормы, а обращаетесь с нею черт знает как! Прав в этом случае корреспондент или нет?

– Прав! Чего там толковать! – раздались многочисленные голоса.

– Плохо с жильем?

– Хуже некуда!

– С продуктами?

– Свое сальце жарим! – выкрикнул кто-то.

Слова попросил Спиглазов. Сжимая в руке мелко исписанные листки, он подошел к трибуне, расправил плечи, откашлялся. Одиноко сидевшая на пустующей скамейке Варвара, разодетая словно на свадьбу, прищурила темные глаза и насторожилась. Очень тягостным было для нее это собрание. Все, как будто назло ей, согласились с этим распроклятым писакой.

– Верно здесь сказал наш уважаемый секретарь райкома партии товарищ Константинов Антон Николаевич: у нас масса вопиющих недостатков!

Спиглазов говорил громко, отчетливо, но изрекал известные истины, и слушать его было неловко. Когда он закончил, директор «Степного» крякнул на весь зал и опустил голову. После Спиглазова выступали чабаны, механизаторы. Последние сдержанно поругивали главного инженера и расхваливали доброту директора: немало было сказано горьких слов в адрес сельхозуправления и министерства.

Никогда, ни на одном собрании не было столько выступающих, даже Соколов удивился такой активности. Раньше, чтобы заставить выступить рядового механизатора, надо было вести его к трибуне чуть ли не за рукав. Одним из последних слово взял Архип Катауров.

– Я, конечно, сторож, бахчевик, ну, другой раз и хлебушко приходится караулить, чтобы, конечно, вороны и галки не расклевывали, поросята своими носами не разворошили. Не знал, что Агафон Андрияныч у меня под боком свою статейку строчил…

– Ну и что бы ты с ним сделал? – желая посмешить присутствующих, спросил Пальцев.

– Что бы я сделал? Фактиков бы ему подкинул, да не таких шибко ученых, а похлеще. Тридцать девять гектаров арбузов засевал совхоз «Степной». Мы тоже тридцать с гаком маханули. Арбузы, ежели помните, Антон Николаевич, уродились один к одному, крупные, по всем бахчам, да и дыни тоже. Один запах на версту слышно было. А ведь все знают, что стало с нашими арбузиками, и опять же помалкивают. Почти все под снегом остались. Каково хозяйнуем, товарищи? Мне, конечно, скажут, что машин не было. Весь транспорт кинули на аврал, в глубинку: из степи, по грязи хлеб вывозили. Пока там возили, тут буран трах, и все задуло, занесло. А ить пахали день и ночь, бороновали залоги, потом два-три раза пропалывали, сколько трудов вложили, а все кошке под хвост!

– А на целине даже и хлеб под снег пошел! – крикнул Мартьян.

– То-то и оно! – подхватил Архип. – Тут, конечно, надо ставить вопрос не об одном нашем директоре, а обо всех нас, коммунистах. В сороковых годах мы какую войну выиграли! А теперь, в шестидесятых, хозяйничаем черт те как! Сеять сеем, а поля как удобряем? Все вилами да вилами навозик раскидываем.

– По-твоему, виноваты одни коммунисты? – спросил Спиглазов.

– А я всех наших совхозных активистов считаю коммунистами. И ты меня, Роман Николаевич, с этой позиции не сшибешь. Естькоторые и без партейных билетов, а люди самые первейшие. Одних, понимаешь, совесть не пускала, другим образование не позволило и всякое прочее… А вы не смейтесь. Я ведь тоже не ахти какой академик, и в партию вступал, когда у меня еще были целы обе ноги. Но не об этом сейчас речь. Сейчас надо думать о том, чтобы в будущем добро народное не транжирить, выращенное не сгублять, а сохранять по-хозяйски. Недавно на партейном бюро нашего управляющего, товарища Пальцева, разбирали, стружку снимали за то, что совхозные корма для своего скота берет. Вы тоже, товарищ Чертыковцев, про такие дела в своей статье намекаете. Все это правильно. Но если бы это был только один Пальцев! Как будто никому невдомек подсчитать, сколько коров и свиней кормится по личным дворам во всех наших четырех совхозах – вон какое наберется стадо! Я тоже козу и поросят держу. Само собой, не святым же духом питается мое порося. Корм нам совхоз не отпускает. А мы кормим, едрена корень, и боровичков, и подтелков, и индюков с гусаками… Волей-неволей приходится красть али покупать краденое, а это один хрен. А сколько же уплывает добра, если подсчитать, во всех совхозах? Ну, мне пора закругляться, иначе я тут наплету такой арихметики, что милицию звать придется.

Под всеобщий смех и хлесткие аплодисменты Архип сошел с трибуны, уселся на свое место и уже оттуда крикнул:

– Почаще надо, товарищ Константинов, такой актив собирать, и кое у кого ребрышки пересчитывать, и под кожу чуток впрыскивать для бодрости.

Когда шум улегся, выступил Молодцов. Он действительно сказал очень коротко, признав критику справедливой. Последним выступил Антон Николаевич. До сознания Агафона доходили слова секретаря райкома, говорившего о том, что партийные организации района руководят сельским хозяйством по старинке, кампанейски, от посевной до уборочной, до очередного решения Центрального Комитета. Секретари райкомов мечутся, как кочевники, с одного пастбища на другое, очертя голову несутся туда, где обнажаются самые неприглядные места. Такое происходит не только в сельском хозяйстве, но и в промышленности. Предприятий в районе сотни, а райком один.

– Предприятия растут, расширяются, организуются новые, – продолжал Антон Николаевич. – А мы по-настоящему руководить ими не умеем, крутимся вокруг них, скачем верхом на палочках, гарцуем, словно мальчики на побегушках, мчимся, как гончие, после каждого газетного выстрела! Сейчас многие из нас думают, что мы пригрели у себя коварного работника, товарища Чертыковцева. Поселившись на центральном участке, он избрал самое выгодное положение для внезапного нападения. Да, это ему вполне удалось. Наша беда в том, что мы все это знали, как верно тут кто-то подметил, но помалкивали. Есть, товарищи, много разных способов ответа критикам. Самый правильный из них – это безоговорочное признание недостатков и торжественное обещание.

– Обещать, а потом ничего не сделать! – бросил из зала Мартьян Голубенков. Перед этим он тоже выступал. Говорил так, что от Спиглазова летели клочья.

– Не те времена, товарищ Голубенков. Автор здесь. Ему все видно со своей выгодной позиции. Конечно, можно сделать так: скажем, за первый же выстрел по использованию транспорта его намеревались исключить из кандидатов партии… А что можно с ним сделать за эту, вторую статью? – жестко спрашивал Константинов.

Собрание загудело и бурно колыхнулось.

– Вон как тогда опозорились с этой «Арбузной трассой»! Срамота! – выкрикнул Архип Матвеевич.

Мартьян встал, попросил слова и предложил принять Агафона Чертыковцева в члены партии. Предложение было единодушно одобрено.

Варвара вскочила, шумно накинула на плечи черный клеенчатый плащ и, высоко подняв красивую голову, демонстративно удалилась.

– Хорошо, будем считать, что вопрос с автором статьи исчерпан, – донеслось до ушей Агафона. – Ну, а как быть с директором?

– А может быть, достаточно, Антон Николаевич? – сказал Корней Луценко. – Ивана Михайловича так ощипали здесь, что даже и нам страшно, – признался директор «Горного».

В зале было душно. Люди утомились. Но все же было вынесено решение, что работа дирекции должна быть перестроена от начала до конца. Молодцова коммунисты уважали и потому отнеслись к нему мягко – не возникло вопроса даже о выговоре.

Агафон облегченно вздохнул. Иван Михайлович был ему очень симпатичен, и было бы жаль, если бы его сняли с работы. Мысли Агафона в эту минуту скакали куда-то безудержным, стремительным аллюром. Статья его, как он сейчас думал, тоже была похожа на молодой и резвый галоп… Теперь, после такого собрания, он бы написал ее совсем иначе. Все в нем кипело, радостно клокотало. Когда молодую силу девать некуда, она всегда рвется наружу. Вот и сейчас, как только окончилось собрание, он выскочил из клуба одним из первых и, чтобы не обнаруживать на людях безудержную свою радость, убежал в поле. Долго, почти до самой темноты, бродил он по заросшему ковылем увалу, ненасытно глотая после прокуренного зала целительный горный воздух.

Над горами дотлевал закат, темнели и грузно ворочались набухшие дождем тучи, наполняя лощины сизым туманом. Где-то стороной пролетел самолет, ярко моргнув зелеными огоньками, словно открывая путь в небесное пространство. Агафон помахал ему рукой, мягко ступая по мокрому ковылю, тихо пошел к дому.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Вот уже несколько дней стоит сырая, ненастная погода. Дождик, как по расписанию, с утра начинает хлестать по домику на колесах, в котором живут Глафира и Федя. Они начали было уборку самого последнего и отдаленного участка, но погода косить не дает. К обеду дождь вроде унимается, из-за туч пробивается солнце, радужно освещая буйное море пшеницы. Она поникла тяжеловесными колосьями, а местами полегла. Валить ее будет трудно, нужно делать особые приспособления, но делать их некому. Мартьяна так обидели, что он бросил все и куда-то уехал, и приспособление его пошло насмарку.

Федя только что вернулся из Дрожжевки и рассказывает Глафире, как Мартьян уходил из дому.

– Ну, а Варвара что? – распахнув накинутый на плечи ватник, спросила Глаша и тихо присела на лесенку вагона.

– Когда Мартьян взял свой чемоданчик и пошел к калитке, Варюха кричать начала, – отвечает Федя.

– Что же она говорила?

– Да ерунду разную.

– Например? – допытывалась Глаша.

– «Иди, иди, хромоногий, больно ты кому нужен!..»

– Так и сказала?

– Прямо так! Ну и еще всякие слова прибавляла…

– Какие слова? Обо мне, что ли? – напряженно спросила Глаша.

– Само собой!

– Как это «само собой»! Ты-то еще чего выдумываешь? – Глаша запахнула ватник и втянула голову в плечи.

– Разве я выдумал? Это она сама на всю деревню орала. А мне-то что? Только об этом, Глафира Антоновна, все говорят.

– Кто это все? – возмутилась Глафира. – Это Варвара и твоя тетка болтают. А ты не смей повторять!

– Ладно. Не буду. Но вы же сами спросили… Так я пошел.

Федя, шурша пыльником, встал с крылечка.

– Куда ты опять?

– К Михаилу Лукьяновичу думаю сходить.

– Зачем? – Глаша отлично знала, но делала вид, что не догадывается, куда, к кому ходил Федя. На том стане теперь с отцом косила Дашутка.

– Узнать хочу, наматывается у них на валик солома или нет. У нас с вами прямо беда! Вчера солома так нагрелась, что думал, вспыхнет.

Федя наивно полагал, что о его с Дашей отношениях знали они только двое да старая кузница.

– Гляди, сам не вспыхни, жених! – тихо засмеялась Глаша и спросила: – Когда свадьба-то?

– Да вот закончим уборку…

– Поторопитесь…

– А что?

– А то Михаил Лукьянович узнает про ваши делишки, вот что! – смеется Глаша.

– Ну-у! Да мы скоро… До свидания, тетя Глаша. – Федя срывается с места и пропадает за будкой.

– Привет передавай! – весело кричит ему вслед Глафира, сама не зная, чему она так радуется. Даже петь хочется, тем более что с третьего стана доносятся звуки баяна. Играет Сенька Донцов, а девушки, сушильщицы с тока, поют про вербу над рекой и про любовь. До чего ж хорошо и проникновенно поют девчонки! Даже уставшая от ливней степь и поникшие хлеба притихли, словно прислушались к льющейся в сумрак песне. Глаша тоже начала подпевать потихоньку. Потом где-то совсем близко зашуршала мокрая трава, чвакнула под грузными сапогами грязь, и тут же показалась фигура Архипа с ружьем на плече.

– Поешь, птаха? – скрипя протезом, проговорил Архип. – Добрый вечер!

– Вечер добрый, дядя Архип! – приветливо откликается Глаша. Она рада его приходу, с ним веселее.

– Вечер-то добрый, а погода совсем расквасилась, убирать не дает, и все косточки разморило. А ты, про между прочим, чего тут киснешь, молодка? Пошла бы да вон с девчатами и попела.

– А мне и тут хорошо… Что новенького на поселке?

– Стоит на месте, как поросенок в тесте! Мокрота кругом! А новенького? Вот тут у меня газета есть. – Архип достал из-за пазухи газету и подал Глаше.

– Что, снова про нас написано?

– Пока ничего, – усмехнулся Архип. – Хватит и того раза. Теперь про других пропечатано. А у нас сегодня утречком на поселке опять баталия была. Я как раз из конторы выходил и прямо на концерт наткнулся, едрена корень!

– Что за концерт?

– Мартьян Савельевич жену свою покинул. А баталилась теща на всю улицу. Такие слова говорила, передать невозможно… Даже какую-то книжку через плетень швырнула ему вослед. И Варька тоже хорохорилась. Дуры все бабы, вот я что скажу.

– Почему же все, дядя Архип?

– Может, и не все, а большая доля… Не могут нашего брата приструнить как следоват. Баб-то пока полно, а нас поменее, вот мы и кочевряжимся. Как чуть что, вещевой мешок на плечо, чемоданчик в руки, как Мартьян, и на вокзал! А что ему оставалось? С работы твой деверь его снял. Но я кумекаю, тут дело не только в поломке комбайна.

Скручивая козью ножку, Архип пристально посмотрел на Глашу. Она вскочила, пожелала ему спокойной ночи, вошла в вагончик и шумно захлопнула дверь.

– Ты чего всполошилась? – спросил он через стенку.

– Спать хочу, – ответила Глафира изменившимся голосом.

– Да ведь совсем еще рано!

– Устала…

– Не с чего бы умориться-то… Смотри, газету мою не загуби!

Покуривая, Архип отошел от вагончика. Сквозь бегущие на небе тучи прорывалась луна, и тень от комбайна то появлялась, то вновь исчезала.

– Вот ведь какая, едрена корень, оказия, – ворчал себе под нос Архип. – Значит, не зря про нее с Мартьяном слушок ползал. А ить, гляди, сколько крепилась! Вон иные, как кошки: муж только за ворота, а она причешется лапкой и пошла мяукать. А эта и собой видная да строгая; поди, годика три держалась, а на четвертом, сад-виноград, не утерпела!

Сверкая огоньком цигарки, Архип присел на раму комбайна и гундосо запел:

Бежал бродяга с Сахалина Глухой звериною тропой…

Однако петь ему не хотелось. Заплевал цигарку, встал, прошелся вокруг комбайна и в раздумье остановился: «Прилечь, что ли, чуток?»

Постояв с минуту, крякнул и, согнувшись, полез под вагончик, где он часто отдыхал в тени в дни томительной летней жары на приготовленной из соломы постели. Утомленный поездкой на центральную усадьбу, он быстро заснул, будучи уверенным, что в такую мокрую погоду арбузы красть никто не пойдет. Спал он чутким солдатским сном и проснулся от какого-то неясного шума. Архип поднял голову. Небо очистилось, над головой помигивали звезды. Полная луна мягко освещала притихшее пшеничное поле. Архип слышал, как кто-то с треском разрезал арбуз, хрустнув ломкой кожурой, и начал торопливо есть, шумно выплевывая семечки.

«Опять стервец какой-то на бахчу лазил. Не столько ночью украдет, сколько плетей истопчет», – подумал Архип и решил напугать ночного шаромыгу; приподнявшись, нащупал лежащее на соломе ружье.

Ночной гость уже кончил есть, согнувшись, рылся в мешке. Архип видел, как он достал, очевидно, заранее приготовленный разводной ключ, подошел к комбайну и начал смело отвинчивать какую-то часть.

«Ты гляди, какой поганец! Машину раскурочивать пришел. Ну, погоди, лиходей!»

Архип осторожно, на четвереньках выполз из своего мягкого логова, встал, вскинул ружье на изготовку, тихо, но грозно окрикнул:

– Стой! Руки вверх!

– А я и так стою, а руки, видишь, заняты, – раздался спокойный голос Мартьяна.

Архип сначала немного опешил. Такой встречи он не предвидел. Но все же решил действовать по всей строгости.

– Ни с места, говорю! Поднимай руки! – приказал он вторично.

– Убери, дядя Архип, свою игрушку, – не оборачиваясь, спокойно проговорил Мартьян.

– Не шевелись, поражу! – для острастки Архип щелкнул затвором.

– Действует самопал-то? – насмешливо спросил Мартьян.

– Ну, знаешь!..

От такой неслыханной дерзости Архип растерял все слова. Такое сказать про его двустволку!

– Наверное, в стволе воробьишки ночевали… – Мартьян покосился через плечо и снова продолжал бесцеремонно действовать ключом.

– Говорю, отойди прочь! Ей-богу, трахну! – еще грознее и настойчивее предупредил Архип Матвеевич.

– Не маячь со своей пушкой, а то встану и отниму…

От таких слов Архипа занесло, как необъезженного без узды коня.

– Да как ты смеешь, паразит, говорить мне такие слова? Откудова ты взялся, чтобы машину раскурочивать? Какое ты имеешь право в ночное время к машине лезть? Поднимай руки, не то сражу наповал!

– Я тебя так сражу… Когда я пришел, ты где был?

– Это тебя не касаемо… – решил увернуться Архип от ответа.

– Нет, друг, касаемо! Дрыхнул ты, бес хромой! А что полагается за сон на посту? – напирал Мартьян.

– Не желаю знать…

– Врешь, знаешь. Расстрел!

– Но, но!

– В двадцать четыре часа и к стенке!

– Не пужай. Сейчас не война…

– Вместо того чтобы бахчи и хлеб караулить, он под будкой дрыхнет. Я подошел к шалашу твоему. Никого! Хоть воз накатывай!

– Чего ты пристал как заноза?

– Это ты привязался. Спасибо скажи, что самопал твой не забрал. Пропечатали бы тебя комсомольцы в газете, а Даша разрисовала бы твою сонную физию на потеху всего района.

– Ты мне зубы не заговаривай, – обескураженно сказал Архип. – Отходи от машины, слышь! – добавил он уже менее настойчиво. Он знал, комсомольцы на такие дела мастера, особенно Дарья-хохотушка.

– Отстань! – отмахнулся Мартьян. – Чем болтать, возьми второй ключ и придержи гайку, а то прокручивается.

– А что ты задумал?

– Приспособление налаживаю. – Мартьян подробно объяснил что к чему и попросил помочь.

– Тебя же уволили? – присаживаясь на корточки, спросил Архип.

– Это неважно. Главное, хлеб убрать, – сказал Мартьян.

– Само собой, – согласился Архип.

– Ты один здесь? – быстро и ловко действуя ключом, спросил Мартьян.

– Не-ет, – понижая голос до шепота, ответил Архип. – Она тут… Спит.

– Кто она? – резко вскинув головой, спросил Мартьян.

– Глафира Антоновна. – Осененный догадкой, Архип покрутил головой; склонившись к Мартьяну, продолжал: – Совсем недавно уснула. Тек-тек…

– Ты чего текаешь?

– Спит, говорю, тута одна-одинешенька. Я с вечера про тебя сказанул ей словечко. Она мяукнула и в будочку, тю-тю! Такой, брат, кондёр получился.

– Ты крепче держи! – яростно зашептал Мартьян. – У тебя инструмент в руках или…

– Она горюет… А бабенка, я тебе скажу, боже ж мой! – не унимался Архип.

– Слушай, я тебе такого боженьку покажу, мизгирь хромой! – замахиваясь тяжелым ключом, гневно зашипел на него Мартьян.

– На себя оглянись. Тоже не очень прытко скачешь. Хороша Глаша, да не наша! – подзадоривал Архип, чувствуя, что уцепил противника за самое больное место.

– Дядя Архип, смотри, тресну по скуле!

– Сдачи получишь.

– А про меня что ей болтал?

– Докладывал, как ты с женкой да с тещей прощался.

– А ты видел?

– А то нет! За плетешком стоял. Ты что, совсем расхлебался с ними, али так, для блезиру?

– Совсем, дядя Архип, как гора с плеч!

– Давно бы пора. Тяжелые тебе попались люди. В особенности эта язва, Агашка. Ведь полны сундуки добра, а все на базар норовят.

Архип заговорил было о Спиглазове, но Мартьян сердито прервал его.

Глафира давно проснулась и слышала весь их разговор, стараясь унять волнение, которое с каждой фразой усиливалось все больше и больше.

– Долго ты будешь меня тут держать? – спрашивал Архип.

– Еще немножко. Подержи скобу…

– Оставь. Утром с Глафирой закончите, да и Федька помогнет.

– А где Федя? – спросил Мартьян.

– Известно где: у своей Дашки. Сенька на току. Я тоже сейчас к себе в шалаш подамся. Ну вас к едреной фене…

«Архип и вправду может уйти, а как же я? Вдвоем с Мартьяном останусь?» – сидя на жестком соломенном матраце и кутаясь в байковое одеяло, с тревогой в сердце размышляла Глаша. Одеться и выйти наружу? Просить Мартьяна, чтобы ушел? Но как можно прогнать человека, который налаживает приспособление к ее же машине в степи среди ночи?

Боясь пошевелиться, она осторожно приоткрыла дверь. На белую простынку легла ласковая полоса лунного света и будто протянула от сверкнувшей на небе звездочки яркую, словно посеребренную нить. Глаша прикрыла босые ноги концом одеяла и почувствовала, что ей хочется, чтобы слишком разговорчивый Архип поскорее ушел. Подумала почему-то без обычной стыдливости и страха.

– Спит ведь, и горюшка Мало, как мы тут ее машину раскурочиваем… А может, и притворяется, – рассуждал Архип.

– Перестань же! – упрашивал его Мартьян.

– А что? Как будто ты совсем дите малое и не соображаешь, сколько в каждой женщине притворства!

«Вот болтун!» – злилась в вагончике Глаша.

– Тебе-то откуда известны такие тонкости? – спросил Мартьян.

– А все бабы на один манер.

– Ну ладно. Раз собрался, жми на свои бахчи. Там уж, наверное, возов пяток накатали…

В приоткрытую дверь вползал дразнящий арбузный запах. Глаше вдруг нестерпимо захотелось съесть прохладную крупитчатую сердцевинку арбуза, а надоедливый Архип все не уходил.

– Последний раз говорю, – донесся голос Мартьяна. – Если хоть еще одно глупое слово брякнешь, сам разрисую тебя в газете и на доску вывешу.

– Какие могут быть глупости? Обыкновенное житейское дело, милок, – проговорил Архип Матвеевич.

– Глафиру не трогай.

– Да что твоя Глафира, святая?

– Для меня да, – сказал Мартьян.

– Чтой-то не верю, – усомнился Архип.

Глаша натянула смятое одеяло на уши, которые так горели, что, кажется, даже сережки раскалились.

– А ты поверь.

Мартьян сложил инструменты в рюкзак и вытер паклей руки. Небо совсем вызвездилось и стадо еще чище; влажный после дождя воздух студеней и звонче. На токах все еще пели девушки, баян протяжно и звучно выводил радостную мелодию.

– Ведь как, поди, за день-то умаются, а все равно будут петь до зари, – вертя цигарку, проговорил Архип.

«Наверное, он никогда не уйдет, противный», – грустно вздыхая, думала Глаша.

– Пойду по объекту пройдусь, – словно угадав ее мысли, сказал Архип. – А то как бы эти певцы на бахчи не пожаловали.

Пожелав спокойной ночи, он зашагал по твердой, утоптанной на меже тропке.

Оставшись один, Мартьян принес начатый им арбуз и положил на широкий стол, дивясь, каким путем попал сюда этот старый, дубовый, монаховский кухонный раскоряка. Отрезав ломоть, Мартьян выковырял ножом семечки и принялся есть.

Открыв дверь вагончика, она тихо из темноты сказала:

– Может быть, и мне отрежешь кусочек?

– Ты не спишь? А я думал…

Мартьян схватил со стола перочинный нож и с треском отрезал толстенный ломоть арбуза.

– Да куда ты столько отвалил! Его и рукой-то не ухватишь, – сдержанно, но радостно засмеялась Глаша. Принимая от Мартьяна кусок, прибавила: – Где-то у меня здесь газетка была старая. Я сейчас найду ее и постелю.

– Погоди минутку… – Мартьян сходил и принес лист фанеры. Пристроив его на порожке, сказал: – Так лучше будет.

– Как же лучше? Проход загородил, – отломив от куска сердцевинку, проговорила она.

– Пока ходить некуда.

– Мало ли что! А мне сказали, что ты на вокзал уехал. Ты сам-то чего не ешь? – Глаша перескакивала с одного на другое, растерянно радуясь тому, что он вернулся, и в то же время боялась показать это слишком явно.

– Собрался было на станцию, а в душе такое, что хоть под паровоз вниз башкой…

– Какую ерунду ты говоришь!

– Шагаю, а ноги идут все тише и тише, – словно не слыша ее восклицания, продолжал он. – Все опять вспомнил, как тогда на свадьбе тебя к Николаю ревновал, а потом переключился на Варвару, а сердце-то, оказывается, не коробка скоростей. Сам даже не помню, как очутился в наших мастерских и с утра до вечера лопасти мастерил для твоего комбайна. Крюки наварил, чтобы захватывали полегший хлеб.

Глаша, покончив с арбузом, попросила Мартьяна выкинуть кожуру. Сдерживая порывистое дыхание, нащупала одеяло, словно куда-то торопясь, завернулась в него и легла. В открытую дверцу заглядывали глазастые звезды, луна уплыла на запад. Девчонки на токах перестали петь, а может, разбрелись парочками.

Мартьян отнес кожуру и вытряхнул в ямку. Вернувшись, он не увидел Глаши на прежнем месте и в нерешительности остановился. Позади домика темнел бугор, на него набегала белесая извилистая дорога, тускло освещенная висящей над горами луной. Мартьян подошел к бочке с водой, отвернул кран и долго мыл разгоряченное лицо, беспокойно размышляя над тем, что сейчас он полезет под будку, завалится в логово Архипа Матвеевича и снова будет думать и думать… Он даже не слышал, как Глаша тихонько позвала его. А может, и слышал, да не сразу поверил…

Близилось утро. На пшеничное поле густо пала роса, предвещая солнечный, погожий день. На бахчах длинно застрекотал надсадный милицейский свисток Архипа, звук которого сливался с девичьим визгом и развеселым хохотом парней.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

По случаю ненастной погоды Михаил Лукьянович Соколов весь день пробыл на центральной усадьбе, провел партбюро и остался помыться в бане. В течение почти всей прошедшей недели он упорно сражался со своими домашними по поводу замужества дочери, считал, что он во всем прав, но все же сражение проиграл. Анна Сергеевна неожиданно приняла сторону молодежи и решительно предложила устроить свадьбу Феди и Даши сразу же после уборки урожая. Посоветовавшись с Глафирой, они решили не посвящать отца в щекотливые подробности Дашуткиного положения, а лучше поторопиться со свадьбой.

Сколько Михаил Лукьянович не упорствовал, женщины оказались еще более настойчивыми, и ему пришлось уступить. На заседании партийного бюро тоже было несладко. Директор Иван Михайлович вдруг заступился за Мартьяна, снова упрекнул Михаила Лукьяновича в излишней гордыне, предвзятости и категорически воспротивился уходу Голубенкова из совхоза. Всегда спокойный и обстоятельный, Молодцов так разошелся, что, стуча кулаком по столу, обвинил Романа Спиглазова в карьеризме, в глаза назвал закоренелым бюрократом, невеждой, морально неустойчивым и прямо сказал, что работать вместе они не смогут. Как ни горько было признаваться, Соколов вынужден был согласиться с мнением директора.

Проснувшись рано утром, Михаил Лукьянович, не дожидаясь завтрака, сел на велосипед и покатил к себе на поле. С уборкой нужно было спешить. За сохранность урожая у него болела душа. Осталось скосить больше ста гектаров самой буйной пшеницы, а с механизацией пока еще не все ладилось. По пути он решил завернуть на участок Глафиры. Ее агрегат должен был убирать опытное поле, где пшеница вымахала выше человеческого роста. Косить такую было очень трудно. Размышляя таким образом, Михаил Лукьянович, нажимая на педали, ходко катил по просохшей дороге. Солнце уже взошло, повисло над горами, жарко прогревая отсыревшие за ненастную неделю хлеба. Предвещая хорошую погоду, на обочине стрекотали кузнечики. Впереди маячил вагончик механизаторов. Михаил Лукьянович усилил под горку ход. Поравнявшись с безмолвно стоявшим комбайном, он свернул на ковыльную межу и вдруг увидел такую картину, что едва не вылетел из седла. То, что представилось его взору, вообразить было невозможно. Соколов накренил велосипед, уперся ногами в землю и замер.

Неподалеку от вагончика, пригнувшись к бочке, голый по пояс Мартьян умывался, а совершенно неузнаваемая, звонко хохочущая Глафира, в одном лифчике, поливала ему из ковшика: один черпачок на руки, а другой на широкую мускулистую спину.

«Мне, в сущности, тут уже делать нечего», – подумал Михаил Лукьянович и невольно кашлянул.

Глафира оглянулась. Увидев деверя, она тихонько вскрикнула, бросив ковшик, метнулась к вагончику, юркнула в открытую дверь и быстро захлопнула ее.

Покосившись на непрошеного гостя, Мартьян закрыл кран, разогнул спину и потянулся за лежавшим на бочке полотенцем.

Михаил Лукьянович вытащил из кармана пачку папирос, стараясь унять волнение, торопливо закурил, бросив потухшую спичку, спросил:

– Ты, изобретатель, как сюда поспел?

– Ноги свои, не казенные.

Мартьян вытер влажное лицо, шею, до черноты обожженную горным солнцем, опоясавшись полотенцем, начал энергично растирать молодой сильный торс. Он был коротко подстрижен, гладко выбрит и показался Соколову необычно красивым и стройным.

– Вы что же, одни тут? – часто и глубоко затягиваясь дымом от папиросы, спросил Михаил Лукьянович.

– Если не считать тебя, то одни, – поглядывая на него темными насмешливыми глазами, ответил Мартьян.

– А где же Федор с Сенькой?

– Семен на токах, а Федя, кажется, там, у вас на стане, – ответил Мартьян.

– Все разбрелись. – Соколов бросил окурок, затоптал его сапогом, проникаясь неприятной мыслью, что раз Сеньки и копнильщицы нет, значит, Даша с Федькой невестится. А эти тут, наверное, тоже одни были… вместе умываются, а она в лифчике, так все просто!..

– Ненастье, вот и разбрелись, – сказал Мартьян.

– Я совсем не о том, – резко ответил Михаил Лукьянович. Пытливо и беспокойно поглядывая на дверь вагончика, добавил: – Слушай, сноха, прятаться тебе, я думаю, ни к чему!..

– А я и не прячусь, – раздался голос Глафиры, и вскоре она показалась сама, уже одетая и причесанная. В руках у нее были чистенькая, лимонного цвета майка и пестрая в клеточку ковбойка.

– Чего же прятаться? Я сам видел, как вы сейчас умывались, – усмехнулся Соколов.

– Вот и хорошо, раз видел!

Соколов грустно покачал головой. Говорить что-либо, упрекать их теперь уже было бессмысленно, да и поздно, пожалуй. Догадка метнулась тревожно, стремительно; жаль было ему терять тихую, умную, всегда задумчивую сноху – он чуточку ревновал ее к Мартьяну, видя, как посветлели, оживились у Глафиры глаза, тверже и уверенней зазвучал ее голос. Сдерживая неприязнь и душевную обиду, кратко переговорил о погоде и предстоящей уборке; сухо простился и уехал.

Над горами вздымалось чистое, светло-зеленое небо. Пшеничное поле блестело на солнце, переливалось, как желтый, расплавленный металл, роняя с влажных колосьев ночную студеную росу. Чуть-чуть пахло полынью, свежестью раннего утра.

Под задорный перепев жаворонков Михаил Лукьянович поднялся на пригорок и увидел стоявший на обочине полевой дороги новый директорский «газик», который после статьи был получен прямо с завода. Краем обкошенного поля шел Иван Михайлович; срывая зрелые колосья, он разминал их и свеивал с пригоршни мякину.

Соколов слез с велосипеда, поздоровался с директором.

– К снохе заезжал? – спросил Иван Михайлович.

– Только что оттуда. – Михаил Лукьянович поднял с земли колосок, разломил его, сдунул с ладони мякину и бросил несколько зерен в рот.

Молодцов проделал со своими колосками то же самое, разжевывая зерна, спросил:

– Ну и как там у них, подсыхает?

– Еще бы! У них там жарко… – отрывисто и резко проговорил Соколов. В ответ ему лениво потек по тугим колосьям пшеницы тихий, будто живой, шорох. В глазах все еще стояла Глафира с ковшом в белой голой до плеча руке, лившая воду на темную шею Мартьяна.

– Что же у них там, Африка, что ли? – недоуменно посматривая на Соколова, спросил Молодцов.

– Я в том смысле, что там сегодня Мартьян ночевал.

– Когда же он там очутился? – спросил Молодцов.

– С вечера пришел.

Глубоко вдохнув табачный дымок, Михаил Лукьянович закашлялся. Прищелкнув зубами, он стряхнул с папироски пепел в кустик пожелтевшего ковыля, мимолетно припоминая, как бранил дочь и как потом с трудом смирился с ее преждевременным замужеством. Признаться, что Федька тоже не ночевал сегодня на стане Глафиры, было невыносимо.

Иван Михайлович понимал Соколова. Он только что побывал на том стане и видел там Федю Сушкина. О предстоящей свадьбе он знал от своей жены.

– Послушай, Михаил Лукьянович, – спросил он, – сколько тебе было лет, когда ты женился?

Соколов взглянул на директора и растерянно остановил глаза, невольно припоминая, что женился он еще до ухода в Красную Армию и мучительно тосковал по молодой жене целых два года.

– Предриком я тогда работал и хорошо помню, как ты лихо подкатил на полуторке к загсу и невесту с подножки принял. Тебе тогда, цуцику, тоже было не больше восемнадцати, только ростом ты был чуть повыше Сушкина и в плечах пошире.

– Да, я уж тогда штурвальным был и на тракторе… – Михаил Лукьянович не договорил и замолчал. Угловатая складка расправилась между бровями, смягчилась, на упрямо сжатых губах задрожала улыбка. По пшеничному полю пробежал ветерок, озорно догоняя широкую кипящую волну.

– А Сушкин тоже тракторист, и годов ему больше чем девятнадцать, – возразил Молодцов. – Он и десятилетку закончил, а ты тогда из седьмого класса на курсы подался. У Федьки сейчас больше права на женитьбу, чем было тогда у тебя.

– Эка, заступник нашелся. – Спорить Соколову уже не захотелось, но, чтобы не сразу признать себя побежденным, он все же спросил: – А ты когда своих сынков женил?

– Не женил я их. Привезли мне молодых жен и говорят: «Вот, батя, принимай, с довеском…» Нам, пожилым, иногда хочется жизнь приостановить маленько, чтобы она не очень шибко катилась, ну и начинаем мы, родичи, мудрить над молодежью…

– Да разве я мудрил? – спросил Михаил Лукьянович. – В сущности, я уже смирился, но только боюсь, чтобы не вышло у них, как у Мартьяна с Варварой.

– Ах, Варвара! – Широкие ноздри Ивана Михайловича дрогнули. – Вспомни, что говорила на партбюро Глафира? Варьку мы, братец мой, на самом деле проморгали, а Роман Спиглазов помог. – Молодцов отвернулся и тихо выругался, что с ним случалось очень редко. – Не охотник я выворачивать наизнанку чужие души, но тут уж придется. В молодости можно оступиться и раз и два, а Роман Николаевич не молод и не глупец. Он прирожденный эгоист и властолюбец. Я всегда подходил к нему с открытой душой, а он, оказывается, все время косил глаз на директорское кресло. Мне даже сейчас думать об этом тошно. В прошлом году Мартьяна в Сибирь на уборочную отправил, а сам через окошко к его жене. Ну, не позор? Тут нам Мартьяна винить нельзя.

Наблюдая за пухлым, плывшим над горами облачком, Соколов отмалчивался, сознавая, что боль, которую он все еще ощущал в сердце, пройдет не скоро. Тут были и родство, и привычка, и все остальное.

Глядя на Соколова, Иван Михайлович думал: «Любит он о жизни размышлять, умеет хорошо работать с комбайном, но совсем еще не знает, как сладить со своей семьей».

Шурша влажным после дождя ковылем, они тихо шагали вдоль скошенного поля.

Умываясь солнечным светом, день разгорался. В теплом воздухе плыл ласковый шелест хлебов. Михаила Лукьяновича охватила непонятная грусть, вызывая в сознании радостные и жгучие мысли о жизни, о своих уже выросших детях и вообще о людях.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Когда во всю красоту расцветают золотые шары и начинают поспевать дыни-зимовки, считай – скоро конец знойному уральскому лету, суховейным ветрам и грозовым ливням. Хорош нынче урожай хлебов, а о бахчевых и говорить нечего. На полевом стане, где недавно стояла со своим комбайном Глафира, навалена горка белобоких, на подбор крупных арбузов и тут же рядом – полсотни желтых, до упоения пахучих дынь. Кажется, все здесь пропитано неповторимым дынным запахом: и вагончик, и доска Почета с вывешенной на ней стенной газетой «Механизатор», и сама Дашутка похожа на свежую, розовощекую дыньку, только что созревшую на утренней зорьке.

Она сидит в дверях вагончика, на приступочке, чему-то радостно улыбается и с завидным аппетитом уплетает мясистый, сочный и духовитый кусок дыни.

– Может, Федюня, тебе отрезать кусочек?

– Не. Спасибо. Не хочу. – Федя склонился над старым кухонным столом, украдкой увезенным из кладовки тетки Агафьи, и переписывает протокол комсомольского собрания. Вчера было решено оказать помощь в уборке урожая совхозу «Степному». Туда сегодня должны выехать несколько агрегатов, в том числе машина Глафиры и Мартьяна.

– Ну один ломтик! Умереть можно до чего вкусная! – Даша берет на раскрытые ладони треснувшую от сока и спелости, почти развалившуюся пополам дыню и подносит к раскрасневшемуся лицу.

– Только уж не помирай, пожалуйста, – замечает Федя и продолжает писать.

Откинув на спину и без того съехавшую с головы голубенькую косынку, Даша беспричинно и радостно смеется. Ее смех заражает и Федю. Бросив писать, он кладет голову на стол и беззвучно хохочет. Эту парочку радует сейчас все: жизнь, молодость, а самое главное – счастье первой любви. Они родились и росли в трудные военные годы, а потом привольно мужали на этой благодатной уральской земле, сызмальства зная, как пахнет весною бахчевой целинный пар, а летом дыня-костянка с шершавой, лопнувшей от сока кожей, как царапает голые икры ног колючее жнивье, когда ты сломя голову мчишься по ней босиком, догоняя лязгающий гусеницами трактор, чтобы на ходу забраться в кабину и боязливо присесть рядом с отцом на клеенчатое сиденье или же вскарабкаться на площадку комбайна и глядеть с замирающим сердцем, как ползет, буйно стрекочет хедер, крутятся, хлещут по колосьям крылья, а нос забивается хлебной от молотильного барабана пылью. Сельским детям жизнь доступна во всей ее первозданной красоте и трудности.

Блаженно прищурив лукавые глазки, Даша уплетает дыню и пристально рассматривает стенную газету, в центре которой, на самом видном месте, красочная карикатура на дядю Архипа. Прислонив к плечу двуствольное ружье, он сладко и беспробудно спит. Из ружейного ствола выглядывает воробей и ехидно подмигивает расклеванному ярко-красному арбузу. Это веселое художество – изделие самой Даши. Она очень любит рисовать смешные картинки. Улыбающаяся плутовка хорошо знает, что сейчас должен появиться и сам виновник. Вон уже слышатся его слова про сад-виноград и зеленую рощу… Даша с наслаждением вонзает молодые крепкие зубки в рассыпчатую мякоть дыни и с нетерпением ждет, как начнет сейчас Архип Матвеевич «реагировать» на ее озорное художество.

Продолжая напевать, из-за домика на колесах степенно выходит босоногий Архип Матвеевич, неся в руках единственный сапог. Вид у него сегодня очень живописный. Одна штанина опущена и почти волочится по земле, закрывая деревяшку с резиновым наконечником, вторая, на правой здоровой ноге, закатана выше колена. Вся кожа на ступне розовая, словно кипятком ошпаренная… Даша знает, что у Архипа есть новый, хороший протез, но он его почему-то не носит и говорить об этом не любит. Деревяшку он выстругал сам. Он многое умеет. Сейчас он сучил на голой ноге дратву. Он даже лески сучит этим старым, допотопным способом.

– Привет комсомолии! – любуясь починенным сапогом, Архип останавливается перед Федей.

– Здравствуйте, дядя Архип, – отзывается Федя и снова начинает бойко водить по бумаге самопиской.

– Слушай, Федяша, нет ли у тебя тут молоточка и кусачек?

– Есть, наверное. Зачем тебе? – спрашивает Федя.

– Да гвоздочек хочу в сапоге загнуть аль отгрызть!

– Колет, что ли?

– До кровищи расцарапал последнее копыто, самую что ни на есть пятку ковыряет, подлец! – жалуется Архип Матвеевич.

– У-у! – чуть не захлебнувшись от хохота дынным соком, Даша заваливается на спину и смешно болтает короткими, одетыми в синие штаны ногами. Перевернувшись на бок, вкатывается внутрь вагончика.

– А у тебя, Федяша, невеста-то вроде как того, с дуринкой, – сокрушенно качая головой, замечает Архип.

– Есть чуток… – нарочно соглашается Федя, чтобы не выдать себя и не расхохотаться.

– Вот и гляжу, целый день одни хи-хи-хи. Так как насчет молоточка?

– Посмотри в инструментальном ящике.

– Это который под будкой?

– Он самый.

– Значит, уборку закругляем, – копаясь в ящике, говорит Архип Матвеевич. – Молодцы! А Мартьян-то с Глашей! Мартьян-то! Кто бы мог подумать! Утром раскрываю газету и гляжу: два портрета! Передовики, герои, знаменосцы! А ведь я, можно сказать, в этом деле первым закоперщиком был.

– Это с какого же боку?

– А с такого… Всю эту самую мартьяновскую до думку я своими руками всю ночь привинчивал. А ты в это время вон с той своей фитюлькой да с Сенькой бахчи шуровали, негодники!

– Подумаешь, пару арбузов взяли…

– Хорошо хоть, сам признаешься. Ты что пишешь-то?

– Протокол переписывал, а сейчас заметку для стенгазеты.

– Про Мартьяна с Глафирой, конечно, тоже напишешь?

– Обязательно напишу.

– Упомяни и про меня. Черкани парочку словечков, что Архип, мол, Катауров тоже принимал участие, и так далее. А то этот наш башковитый студент про Мартьяна с Глафирой вон как расписал! Надо не забыть ихние портретики на память выстричь…

– А ты лучше бы на свой взглянул! – высунувшись из вагончика, крикнула Даша.

– На какой такой свой? Мой завсегда при мне.

– Ты, дядя Архип, назад оглянись, на доску Почета посмотри, – сдерживая смешок, проговорил Федя.

– Ну и что? – Буравя деревяшкой землю, Архип проворно повернулся и остолбенел. – Размалевали все-таки, лиходеи. – Он медленно приближался к газете, удивленно приговаривая: – А ведь похож, едрена вошь! Ей-ей, вылитый, моя физия, как две капли воды! Кто же это такое содеял?

– Редколлегия, – ответил Федя.

– Ты мне рисовальщика назови! – замахиваясь на Федю сапогом, крикнул Архип.

– Ты сапожком-то не маши, дядя Архип! – визжала из вагончика Даша. – Ты лучше обуйся.

– По-твоему, фитюлька, босиком вредно самокритику переживать? – спросил Архип.

– Кому как! Это я тебя нарисовала, меня и казни, а Федора не трогай.

– Ты нарисовала?

– Мартьян факт рассказал, а я оформила, – с нескрываемой гордостью проговорила Даша.

– Слова-то ведь какие казенные выдумали! – Архип Матвеевич покачал головой. – Раз, как ты говоришь, оформила, серчать не стану. А вот насчет Мартьяна – не токмо портрет его выстригать, цигарки из той газетенки не скручу. Вместе, можно сказать, всю его муру ночью привинчивали, а он, елки-палки!..

Архип присел на дышло и закурил.

– Правда, не сердитесь, дядя Архип? – жалостливо спросила Даша.

Поначалу ей было смешно, а потом вдруг стало от души жалко безногого дядьку – бахчевого сторожа, который вот уж какой год угощал их первыми, скороспелыми дыньками.

– Ну, не обижайтесь! – просительно добавила она. – Я ведь за дурочку ни капельки не сержусь!

– Ладно уж… возьму оформление твое себе и дома на стенку повешу. Мне в этой картинке больше всего воробушек нравится, он такой же, как и ты, еще глупый и несмышленый.

– Значит, я все-таки глупышка? Вот же вредный! – крикнула Даша.

Архип Матвеевич не ответил, заглянул в голенище, потом сунул туда руку, пошебуршил внутри и снова полез рукой в инструментальный ящик за кусачками. Проклятый гвоздь не давал ему покоя.

Солнце уже свернуло с полудня и спустилось ближе к горам, продольно освещая сверкающую в лучах кожуру арбузов. На хлебном поле кучами возвышалась солома. За ближайшим увалом, куда убегала вдоль загона накатанная машинами дорога, звучно громыхали гусеницами мощные тракторы, которые должны были тащить комбайны в совхоз «Степной». Неожиданно из-за бугра выкатился велосипедист, спугнув своим появлением притаившихся в высокой стерне тетеревят. Они шумно взмыли над полем и тут же неподалеку приземлились за соломенной копежкой.

Архип знал, что скоро тетеревушки начнут копаться в соломе сотнями, но подползти к ним на ружейный выстрел все равно не дадут. Вот ежели на машине да из мелкокалиберки – разлюли малина, бей сколько хошь.

Велосипедистом оказалась Варвара. Увидев ее, Даша заслонила ладошкой глаза и тут же скрылась в вагончике.

– Варваре Корнеевне наше нижайшее! – приветствовал ее Архип Матвеевич.

– Здравствуйте кого не видела, – слезая с машины, хмуро ответила Варвара.

– Магарыч с тебя причитается, – вытряхивая из сапога мусор, проговорил Архип.

– С меня-то за что? – прислоняя велосипед к крышке старого кухонного стола, спросила она.

– За подвиг мужний и прочее, – подмигнул Архип Матвеевич.

– Ты, босоногий, не юли! – отвязывая с багажника небольшой чемоданчик, огрызнулась Варвара.

– Юли не юли, а прикатила… Газетку-то сегодняшнюю, поди, читала? – пытал Архип.

– Мне не до чтения… У меня вон мать пропала. Третий день нету, – кривя губы и намереваясь заплакать, ответила Варвара.

– Как это пропала? – поднимая от стола голову, удивился Федя.

– Вот так и нет… Тут не была она?

– Не была, – ответил Федя.

– Мамашу ищешь? – Держа в руке кусачки, Архип, как в подзорную трубу, заглядывал в голенище, отыскивая свой несчастный гвоздок.

– Ну ищу! – косясь на него, отозвалась Варвара. – Может, ты видел?

– Конечно, видел. Позавчера ехала на почтовой летучке, сидела за решеткой, будто тюремщица…

– Не шути, Архип! – взмолилась Варвара.

– Какие там шутки! Мамаша твоя в район покатила, жалобу на своего зятька повезла.

– Врешь!

– Никодим Малый сочинил за пол-литра.

– А может быть, ты сам? – крикнула Варвара.

– Цыц, баба! – Архип погрозил ей кусачками. – Ты на меня голос не поднимай. На меня даже сам эскадронный командир голоса не завышал!

Отойдя в сторонку, он присел на дышло и стал переобуваться.

Варвара, немного успокоившись, открыла свой чемоданчик, выложила на стол поджаренную до румянца курицу, несколько, штук яичек и стопку шанег, завернутых в промасленную бумагу.

– Вам с Мартьяном настряпала, ешьте, – часто помаргивая черными ресницами, суетилась она. – Почему домой не приходишь? Сколько уж дней в бане не был! – укоряла она Федю.

– Да я тут мылся.

– Все равно тебе надо домой… Мы говорили с мамашей про твою свадьбу и решили бычка зарезать. Боковушку тоже оклеить нужно…

Ей хотелось спросить про Мартьяна и Глафиру. В Дрожжевке про них плели бог знает что.

– Не надо оклеивать, – возразил Федя. – Михаил Лукьянович сказал, что мы у них будем жить.

– Федя! – выглянув из вагончика, громко и властно крикнула Даша.

– Ну, вот я, ну? – отозвался Федя.

– Собирайся живо! Нам уже пора. Скоро Ульяна и Чертыковцев трактор пригонят. Слышь, мотор работает!

Запихивая в рюкзак свои и Федькины вещички, Даша зорко поглядывала на Варвару и подслушала весь разговор до единого словечка. Можно было послушать еще, да времени не хватило. Вместе с отцом и Мартьяном они уезжали в совхоз «Степной». Агафон, как начальник комсомольского поста, был выделен ответственным за сборы и своевременный выезд. Где-то поблизости, за ближайшим бугорком, гудел трактор, который должен был тащить их жилой вагончик.

– Машина подходит, слышишь? – поторапливала Дашутка.

– Слышу, слышу, – охотно откликнулся Федя.

– Раз слышишь, иди скорей!

– Даша, попробуй шанежек, – предложила Варвара.

– Нет уж… – Не только шанежек, ей даже не хотелось, чтобы Федор торчал и балясничал около этой злюки. – Ты идешь или нет? – Подняв дынную кожуру, она с презрением швырнула ее к столу с намерением попасть в неслуха Федьку или в табунок лежащих на столе яичек.

Федя аккуратно сложил свои бумаги и направился к своей неугомонной, требовательной подружке. С бугра скатывался трактор и приближался к стану. Впереди лихо пылили рысью два всадника. Поравнявшись с вагончиком, они повернули к нему, сдерживая резвый ход разгоряченных лошадей.

– Ну, как вы тут, готовы? – спросил Агафон, гарцуя на высоком рыжем коне, высоко задирая ему белолобую голову.

– У нас все в порядке! Мы готовы! – крикнула Даша.

– Ну где же готовы? – подъезжая к стану, спокойно заметила Ульяна. – Ни одного арбуза не погрузили.

– Сейчас, Яновна, справимся, – пообещала Даша. – Становись, Федюня! – приказала она своему женишку и, выхватив из кучи крупный белый арбуз, подкинула его на руках и бросила Феде. Тот ловко подхватил и осторожно, катышком пустил в вагончик.

Варвара сидела за столом и молча, отчужденно наблюдала, словно дела этих беспокойных людей совсем ее не касались.

Увидев бывшую хозяйку, Агафон резко остановил коня и с заметной, как показалось Ульяне, поспешностью крикнул:

– Добрый день, товарищи! – и, тут же обернувшись к Голубенковой, быстро, но уже негромко, с подчеркнутым вниманием произнес: – Здравствуйте, Варвара Корнеевна.

Все заметили, как Варя вздрогнула, словно ее подстегнули. Сверкая темными зрачками, она взглядывала то на Ульяну, то на Федю, то снова на Агафона, не зная, куда спрятать глаза.

– Здравствуй… Здравствуй, – удивленно и растерянно проговорила она, настороженно продолжая коситься на подъехавшего Агафона. Он рассматривал бывшую хозяйку с нескрываемым любопытством, как-то по-особенному сдержанно и благожелательно улыбался.

«Вот и пойми таких!» – подумала Варвара, смущаясь все больше и больше. Разве могла понять она, как прекрасны были те новые чувства, которые завладели парнем после всего пережитого с такой девушкой, как Ульяна?

Именно здесь, на этом стане, произошло примирение, когда они приезжали сюда, поздравили Глафиру и Мартьяна с окончанием уборки и устроили на бахчах у Архипа маленькую пирушку. Это был радостный, незабываемый для них день с коротким, но яростным ливнем и громовыми раскатами, под которые Архип Матвеевич своим удивительно приятным голосом затягивал песню о Ермаке. Ульяне было немножко грустно, что стан разорялся. Он был расположен на ее любимом месте, неподалеку от березового колка с неуемным, веселым родничком на опушке. Понравился стан и Варваре. Все это было ей знакомо по прежней работе, когда на весь край гремело ее звено. Хорошо знала она и зеленый вагончик с крылечком, ружье Архипа на колышке стволом вниз, а раньше так висело ружье Мартьяна… Как и прежде, стенная газета на щитке, едва державшаяся на одном гвоздике… Бахчи на склоне бугра, солнечный блеск крутобоких арбузов. А какое здесь ясное и синее небо над вершинами гор; и как смешливы Федя и Даша, кидавшие с рук на руки арбузы и шершавые дыни с неповторимым запахом; даже Гошка и приветливая девушка агроном Ульяна здесь слились неразлучно. От самого стана и молодых людей, тесно жавшихся друг к другу, веяло чем-то уютным, домашним. У Вари защемило в груди.

Склонившись с седла, Агафон сказал Феде и Даше, чтобы они поторопились с погрузкой; помахав им концом Повода, он круто завернул коня и поехал навстречу громыхавшему трактору.

Ульяна догнала Агафона уже на пригорке, с которого некруто сбегала в широкий, золотистый от жнивища дол хорошо укатанная дорога.

– Все-таки ты, Гоша, пожалел Варварушку, – поравнявшись с его конем, сказала Ульяна.

– Просто так, по-человечески… – ответил Агафон. – Она такая потерянная…

Дол наполнялся прохладой. Горный воздух становился оживляюще свежим и ласковым.

– А себя ты уже перестал жалеть? – спросила Ульяна.

– У меня сейчас, Ульяша, такое в душе… Хочется, чтобы все были счастливыми, как Федя и Даша. Мне даже стан этот, и вагон, и родничок – все жаль до смерти.

– Почему? – тихо спросила она.

Он ответил не сразу.

– Ты вспомни, как приезжали поздравлять наших комбайнеров, какая гроза была, Архипушка пел…

Ульяна подняла коротенькую плетку и поправила концом черенка выбившуюся из-под синего берета прядь волос.

– Да, здесь очень хорошо, – по-прежнему тихим голосом подтвердила она. – Этот чудо-родничок, лесок березовый прелесть! А весной цвели такие подснежники! Ты хотел бы здесь жить всегда?

– Очень хотел бы!

– И в таком же вот вагончике?

«Да, с тобой», – хотелось ответить ему, но сказал он совсем другое:

– В таком вагончике не хочу жить.

– Да? – Ульяна вскинула брови и, натянув поводья, придержала Белоножку. – Ты только что говорил…

– Говорил и сейчас скажу, что для каждой совхозной фермы нужно выбирать именно такие места, около родников, речушек, лесков.

– Истина!

– Да, но нам нужно давно уже строить здесь не вагончики, не времянки финского образца, а постоянные здания, чтобы жить в них круглый год – и в суровую зиму – с полными удобствами.

– В тебе сидит горожанин, – попробовала возразить Ульяна. – Однако тебе нужен дворец?

– Нет! – горячо запротестовал Агафон. – Дело не в дворце. Но строения должны быть самые современные, легкие, ажурные, из стекла и пластика. Особенно главный корпус, где будут размещены жилые комнаты, агрокабинеты, лаборатории и обязательно оранжерея. Я вижу и цветы, и бассейн, и зрительный зал с киноаппаратурой, телевизионными установками. При теперешней технике все это можно очень быстро собрать из легких дешевых панелей. Кончать нужно с этими общежитиями, где даже, извини, рубахи негде выстирать.

– А ты прав! Нам надо думать, как лучше жить нашим людям, – задумчиво, под мерный шаг коня, проговорила Ульяна.

А пока… Агафон вспомнил: в прошлом году в один из зауральских целинных совхозов прибыло около двадцати молодых механизаторов, а удержался только один – остальные уехали из-за бытовой неустроенности… Он поделился этим с Ульяшей.

– Да, человек не только должен работать, заниматься, читать, писать, но и еще просто жить. Жить хорошо!

– Когда мы с папой ездили в Прибалтику, – подхватила Ульяна, – заезжали к его другу в один замечательный эстонский колхоз. У них даже есть должность архитектора. Он спланировал такие фермы, жилые поселки, и они их построили.

– У нас тоже был инженер-строитель, но он не построил даже путной для коз и овец кошары. А Спиглазов хвастается, что Петр Иванович схлопотал для совхоза десять финских домиков. Убожество! Но тем, кому они достались, завидуют остальные. Ты когда-нибудь видела, как живут наши молодые чабаны?

– Я была у них с Мартой… – сочувственно улыбнулась Ульяна. – Мы делаем вид, что у нас все в порядке. Привозим раз или два в месяц кинопередвижку, да и то только летом. Пару десятков растрепанных книг; ну, иногда Иван Михайлович, как член бюро райкома, сам беседу проведет или подбросит скучного, как бессонница, докладчика… А потом полгода они живут, задутые буранами.

– Да. Быт молодых чабанов – это тоже проблема, да еще какая! Мы еще всколыхнем и этот вопрос и Марту нашу расшевелим. А сейчас я, Ульяша, мечтаю о своем, о нашем… Знаешь, о чем?

– Не знаю… – насторожилась она.

– На Волгу, на Волгу поедем! – нетерпеливо предложил Агафон.

– Думаешь, я там буду кстати? – Ульяна посмотрела на него долгим, проникновенным взглядом.

– Тут и думать нечего! – решительно и беззаботно выкрикнул он, но, встретив ее отчужденный и в то же время пытливый взгляд, просительно и не совсем уверенно продолжал: – Ты только вообрази себе, как обрадуются твоему приезду мама и отец! Мы сходим на пристани Большая Волга, бежим по трапу, а навстречу нам наши милые старики. А мы им: «Привет вам из большой уральской жизни!»

Ульяна не ответила. Сильно послав Бедоножку, рысью выехала вперед. Ей трудно было говорить. Дорога вывернулась из широкого дола на сыртовую степь. День уходил. Низкое солнце над шиханом горело багровым пламенем. Конь Ульяны усилил ход, звонко загудела дорога, и, казалось, еще звонче, сердитей зароптали в колке молодые дубки и березки.

Агафон пришпорил коня, догнал Ульяну и, словно не замечая ее холодноватой замкнутости и отчужденности, снова заговорил о поездке на Большую Волгу. И тут только заметил, как на измученное, неотразимое лицо и высокий лоб Ульяны набежали те самые знакомые морщинки, значение которых он очень хорошо знал и помнил еще с того самого знаменательного утра, когда они после отъезда Зинаиды обсуждали в саду ее письмо. Сейчас светлые, засверкавшие слезами глаза девушки смотрели на ковыльную степь с нескрываемой печалью; синий, выжженный солнцем берет сполз на белесый висок. Она тяжко вздохнула и, с трудом выталкивая каждое слово, проговорила:

– Пойми меня, я не могу ехать с тобой на Большую Волгу.

Ее ответ он ощутил, как удар. Склонив голову к конской гриве, с окаменевшим лицом ехал рядом. Он понял, какая боль проснулась в ее сердце. А он-то ждал и надеялся, что огорчения уже позади и у нее… Ведь совсем недавно на этом стане они как будто окончательно примирились. Вот ему и примирение!..

Над головой коня, чутко прядавшего ушами, качались в мутной предвечерней хмари рыжие горы. Степь шелестела сухим будыльем застарелого ковыля. Агафона и Ульяну придавило глубокое гнетущее молчание, они чувствовали его физически, и оба знали, что изменить пока ничего не могут.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Пока Сенька Донцов разворачивал «Челябинец» и цеплял сзади вагона бочку с водой, все арбузы и дыни были погружены. В открытой дверце, на порожке, уселись рядом Дашутка и Федя.

– В добрый час, – когда домик на колесах стронулся с места, напутствовал Архип Матвеевич. Он уже был обут и подпоясан военным ремнем, на котором, как у настоящего солдата, висели подсумки с ружейными патронами.

Подминая гусеницами пыльную стерню, могучий «Челябинец» вытащил вагончик на широкий, укатанный машинами шлях и, усиливая ход, повез Федю с Дашуткой на ближний крутоватый изволок, в поджидавшую впереди прозрачную синеватую даль.

Архип Матвеевич стоял с непокрытой головой и смотрел вслед. Ветер играл его жидким седеньким чубом и опущенной на деревянную ногу штаниной, донося до его ушей новый звук приближающегося мотора. Архип оглянулся. Из подъехавшего грузовика, как старая базарная купчиха, с сумками и корзинками вылезла Агафья Нестеровна.

– Ну, спасибо тебе, Роман Николаевич, дай бог доброго здоровья, – с умиленной растроганостью проговорила она.

– Мама! Роман! – Варвара подбежала к машине и навалилась грудью на приоткрытую дверцу кабины. – Ах, Роман, ты меня напугал совсем… как твои дела?

– Сдаю свои дела, Варвара Корнеевна, – вздохнул Спиглазов.

– Куда же тебя?

«Вот, может быть, сейчас здесь и решится моя судьба», – подумала она.

– Еще не знаю, – задумчиво ответил Роман Николаевич. – Про меня говорят, что я типичная отрыжка культа, – усмехнувшись, добавил он.

– Кто же мог сказать такую гадость? – возмутилась Варвара.

– Нашлись, – косясь на сидевшего за рулем Афанасия Косматова, ответил Спиглазов.

– Не я, Варя, это товарищ Константинов ему впаял, – ухмыльнулся Афонька.

Варвара издала глухой звук, будто застряло в горле слово. Значит, дела Романа были плохи.

– Ну что же, Варя, не поминай лихом, – давая Афоньке знак трогаться, сказал Спиглазов.

– А как же мы… как же я, Рома? – вопрошающе вглядываясь в жесткое, постное лицо своего бывшего дружка, тихо шептала Варвара.

– А так, что вон за пригорком меня Раиса ждет… Бывай здорова. – Роман вторично кивнул шоферу.

Машина взвыла и шибко рванула с места, обдав Варвару гарью бензина и густым вихорьком пыли. Перед ее глазами закружились и куда-то поплыли разбросанные по жнивищу скирды соломы. Ослабевшие руки вдруг опустились и как плети повисли вдоль тела.

– А я, Варенька, все совершила! – подходя к дочери, громко заговорила Агафья Нестеровна. – Все обмозговала и даже газетку привезла! Вот только не знаю, куда я ее засунула, – роясь в битком набитой сумке, продолжала она.

– Какую газетку? Что ты могла совершить! – повернувшись к матери, с ужасом в голосе спросила Варвара.

– Не шуми ты ради бога! Довольна будешь и спасибо мне не раз скажешь… Теперече ты вольная казачка!

– Что ты наделала, мама?

– Как что? Я тебе развод схлопотала и объявление в газетке пропечатала. Все честь по чести! Помнишь того кудрявенького редактора?

– Ну? – со стоном выкрикнула Варвара.

– Он все мне так быстренько обтяпал.

– Мама! – Голос Варвары хлипко надломился дрожью и одиноко замер в опустевшей степи. Она отлично помнила, как после партактива привела к себе домой молодого пышноволосого редактора районной газеты и накормила сочными беляшами, приготовленными Агафьей Нестеровной. Видимо, он не забыл гостеприимства, уважил старуху и тиснул объявление без всякой задержки.

– Оказывается, проще простого, – разглагольствовала мать. – Пришла, отдала бумажки, он черкнул на уголышке два словца и в кассу. Там с меня, конешно, содрали тридцать целковых новенькими и квиток выписали… Между прочим, кудрявенький-то тебе поклон прислал.

– Ой, мама! – повторила Варвара и опустила голову на крышку кухонного стола.

– Да что ты все мамкаешь? – спросила Агафья Нестеровна. Увидев свой стол, удивленно добавила: – Глянька, и стол мой тут! Кто же это его приволок сюда? Небось Федька или тот супостат.

Увидев приближающегося Архипа, Агафья Нестеровна замолчала. Ей вдруг как-то стало не по себе. Брошенный стан выглядел сейчас сиротливо, опустошенно. Куча остывшей золы, а рядом скрюченные арбузные корки, охапка примятой соломы, на которой спал под вагончиком Архип. Нелепый четырехногий стол и словно пьяная, поникшая Варвара. А вон еще двустволка на колу, где, наверное, проветривалось и сушилось Глафиркино тряпье, оглядываясь по сторонам, подмечала Агафья.

«Я-то за каким шутом сюда приперлась, – подумалось ей, – могла и дома поведать…»

Архип подошел к колышку и снял с сучка ружье. Потом повернулся к дощатому щитку, где висела его, как он выражался, «физия», еще раз полюбовался Дашуткиным изделием, потрогал, раскачал сначала один гвоздик, затем второй, газета скользнула вниз и повисла на одном уголке. Архип Матвеевич снял ее, аккуратно скатал в трубочку и крепко, как нечто самое для него дорогое и важное, перевязал ее.

Гул трактора все больше отдалялся. Архип видел, как, шлепая гусеницами и таща за собой вагончик, он вскарабкался на бугор и вскоре скрылся в голубоватой, освещенной солнцем дали. Близился вечер. На меже, покачивая сухой, словно поджаренной, метелкой, остался одинокий лошадиный щавель. Удлиненная тень его со скрюченными на боках отростками показалась Агафье лохматой и жуткой.

– Нам тоже ведь пора ехать, а? – беспомощно озираясь на разворошенный стан, упираясь испуганными глазами в свой кухонный стол, заговорила Агафья Нестеровна. – Как бы нам, Архипушка, выехать отсюдова? – просительно и робко поглядывая на Архипа, спрашивала она. – Вон и стол надо захватить. Бросили вещь-то, а?

– Пёхом придется. Уж более попутных не будет. Все закончили на этом рубеже, теперь дальше марш-марш! Прощайте!

Архип поправил на плече ружье и, как солдат, зашагал на свой пост к видневшемуся бахчевому шалашу с пугалом на длинном шесте. Взойдя на ближайший малый бугорок, он остановился и оглянулся.

У бывшего полевого стана, положив свертки и сумки на старый раскоряченный стол, одиноко маячили две женщины и со страхом смотрели на темнеющий посреди золотистого жнивья, опустевший, далеко уходящий шлях.


Урал – Москва – Волга

1958—1966

Загрузка...