Василий Андреевич Жуковский Агасфер

Он нес свой крест тяжелый на Голгофу;

Он, всемогущий, вседержитель, был

Как человек измучен; пот и кровь

По бледному его лицу бежали;

Под бременем своим он часто падал,

Вставал с усилием, переводил

Дыхание, потом, шагов немного

Переступив, под ношей снова падал,

И наконец, с померкшими от мук

Очами, он хотел остановиться

У Агасферовых дверей, дабы,

К ним прислонившись, перевесть на миг

Дыханье. Агасфер стоял тогда

В дверях. Его он оттолкнул от них

Безжалостно. С глубоким состраданьем

К несчастному, столь чуждому любви,

И сетуя о том, что должен был

Над ним изречь как бог свой приговор,

Он поднял скорбный взгляд на Агасфера

И тихо произнес: "Ты будешь жить,

Пока я не приду",– и удалился.

И наконец он пал под ношею совсем

Без силы. Крест тогда был возложен

На плечи Симона из Киринеи.

И скоро он исчез вдали, и вся толпа

Исчезла вслед за ним; все замолчало

На улице ужасно опустелой.

Народ вокруг Голгофы за стенами

Ерусалимскими столпился. Город

Стал тих, как гроб. Один, оцепенелый,

В дверях своих недвижим Агасфер

Стоял. И долго он стоял, не зная,

Что с ним случилося, чьи были те

Слова, которых каждый звук свинцовой

Буквой в мозг его был вдавлен, и там

Сидел неисторжим, не слышен уху,

Но страшно слышен в глубине души.

Вот наконец, вокруг себя обведши,

Как полусонный, очи, он со страхом

Заметил, что на Мории над храмом

Чернели тучи с запада, с востока,

И с севера, и с юга, в одну густую

Слиявшиеся тьму. Туда упер он

Испуганное око; вдруг крест-накрест

Там молнией разрезалася тьма,

Гром грянул, чудный отзыв в глубине

Святилища ответствовал ему,

Как будто там разорвалась завеса.

Ерусалим затрепетал, и весь

Незапно потемнел, лишенный солнца;

И в этой тьме земля дрожала под ногами;

Из глубины ее был голос, было

Теченье в воздухе бесплотных слышно;

Во мраке образы восставших

Из гроба, вдруг ясясь, смотрели

Живым в глаза. Толпами от Голгофы

Бежал народ, был слышен шум

Бегущих; но ужасно каждый про себя

Молчал. Тут Агасфер, в смертельном

страхе,

Очнувшись, неоглядкой побежал

Вслед за толпою от своих дверей,

Не зная сам куда, и в ней исчез.

Тем временем утих Ерусалим.

Во мгле громадой безобразной зданья

Чернели. Жители все затворились

В своих домах, и все тяжелым сном

Заснуло. И вот над этой темной бездной

От туч, их затмевавших, небеса,

Уж полные звездами ночи, стали чисты:

В их глубине была невыразима

Неизглаголанная тишина,

И слуху сердца слышалося там,

Как от звезды к звезде перелетали

Их стражи – ангелы, с невыразимой

Гармонией блаженной, чудной вести. Прямо

Над Элеонскою горой звезда

Денницы подымалась.

Агасфер,

Всю ночь по улицам Ерусалима

Бродив, терзаемый тоской и страхом,

Вдруг очутился за стенами града

Перед Голгофой. На горе пустой,

На чистом небе, ярко три креста

Чернели. У подошвы темной

Горы был вход в пещеру, и великим камнем

Он был задвинут; невдали, как две

Недвижимые тени, в сокрушенье

Две женщины сидели, устремив

Глаза – одна на камень гроба, а другая

На небеса. Увидя их, и камень,

И на горе кресты, затрепетал

Всем телом Агасфер; почудилось ему,

Что грозный камень на него идет,

Чтоб задавить, и, как безумный,

Он побежал ко граду от Голгофы.

Есть остров; он скалою одинокой

Подъемлется из бездны океана;

Вокруг него все пусто: беспредельность

Вод и беспредельность неба.

Когда вода тиха, а небеса

Безоблачны, он кажется тогда

В сиянье дня уединенно-мрачным

Пустынником в лазури беспредельной;

В ночи ж, спокойным морем отраженный

Между звездами, в двух кругом него

Пучинах блещущими, он чернеет,

Как сумрачный отверженец созданья.

Когда ж на небе тучи, в море буря

И на него со всех сторон из бездны

Бросаются, как змеи, вихри волн,

А с неба молнии в его бока

Вонзаются, их ребр не сокрушая,

Он кажется, в сем бое недвижимый,

Всемирного хаоса господином.

На западном полнебе знойно солнце

Горело; воздух густо был наполнен

Парами; в них как бы растаяв, солнце

Сливалось с ними, и весь запад неба

И все под ним недвижимое море

Пурпурным янтарем сияли; было

Великое спокойствие в пространстве.

В глубокой думе, руки на груди

Крест-накрест сжав, он, вождь побед

недавно

И страх царей, теперь царей колодник,

Сидел один над бездной на скале,

И на море – которое пред ним

Так было тихо и, весь пламень неба

В себя впивая всей широкой грудью,

Им полное, дыханьем несказанным

Вздымалося – смотрел. Пред ним широко

Пустыня пламенная расстилалась.

С ожесточеньем безнадежной скорби,

Глубоко врезавшейся в сердце,

С негодованьем силы, вдруг лишенной

Свободы, он смотрел на этот хаос

Сияния, на это с небесами

Слиявшееся море. Там лежал

И самому ему уже незримый мир,

Им быстро созданный и столь же быстро

Погибший; а широкий океан,

Пред ним сиявший, где ничто следов

Величия его не сохранило,

Терзал его обиженную душу

Бесчувственным величием своим,

С каким его в своей темнице влажной

Он запирал. И он с презреньем взоры

От бездны отвратил, и оком мысли

Перелетел в страну минувшей славы.

Там образы великие пред ним,

Сражений тени, призраки триумфов,

Как из-за облак огненные Альпов

Вершины, подымались, а в дали далекой

Звучал потомства неумолчный голос;

И мнилося ему, что на пороге

Иного мира встретить ждут его

Величества всех стран и всех времен.

Но в этот миг, когда воспоминаньем

В минувшем гордой мыслью он летал, орел

Ширококрылый, от бездны моря быстро

Взлетев на высоту, промчался мимо

Его скалы и в высоте пропал.

Его полетом увлеченный, он

Вскочил, как будто броситься за ним

Желая в беспредельность; воли, воли

Его душа мучительную прелесть

Отчаянно почувствовала всю.

Орел исчез в глубоком небе. Тяжким

Свинцом его полет непритеснимый

На сердце пал ему; весь ужас

Его судьбы, как голова смертельная

Горгоны,

Ему предстал; все привиденья славы

Минувшей вдруг исчезли; и один

Постыдный, может быть и долгий, путь

От тьмы тюремной до могильной, где

Ничтожество; и он затрепетал;

И всю ему проникло душу отвращенье

К себе и к жизни; быстрым шагом к краю

Скалы он подошел и жадном оком

Смотрел на море, и оно его

К себе как будто звало, и к нему

В своих ползущих на скалу волнах

Бесчисленные руки простирало.

И уж его нога почти черту

Между скалой и пустотой воздушной

Переступила...

В этот миг его

Глазам, как будто из земли рожденный,

На западе скалы, огромной тенью

Отрезавшись от пламенного неба,

Явился некто, и необычайный.

Глубоко движущий всю душу голос

Сказал: «Куда, Наполеон!» При этом зове,

Как околдованный, он на краю скалы

Оцепенел: поднятая нога

Сама собой на землю опустилась.

И с робостью, неведомой дотоле,

На подходящего он устремил

Глаза и чувствовал с каким-то странным

Оттолкновеньем всей души, что этот

Пришелец для него и для всего

Создания чужой; но он невольно

Пред ним благоговел, его черты

С непостижимым сердца изумленьем

Рассматривал... К нему шел человек,

В котором все нечеловечье было:

Он был живой, но жизни чужд казался;

Ни старости, ни молодости в чудных

Его чертах не выражалось; все в них было

Давнишнее, когда-то вдруг – подобно

Созданьям допотопным – в камень

Неумираюший и неживущий

Преобращенное; в его глазах

День внешний не сиял, но в них глубоко

Горел какой-то темный свет,

Как зарево далекого сиянья;

Вкруг головы седые волоса

И борода, широкими струями

Грудь покрывавшая, из серебра

Казались вылитыми; лоб

И щеки бледные, как белый мрамор,

Морщинами крест-накрест были

Изрезаны; одежда в складках тяжких,

Как будто выбитых из меди, с плеч

До пят недвижно падала; и ноги

Его шли по земле, как бы в нее

Не упираяся. – Пришелец, приближась,

На узника скалы вперил свои

Пронзительные очи я сказал:

"Куда ты шел и где б ты был, когда б

Мой голос вовремя тебя не назвал?

Не говорить с тобой сюда пришел я:

Не может быть беседы между нами,

И мыслями меняться нам нельзя;

Я здесь не гость, нe друг, не собеседник;

Я здесь один минутный призрак, голос

Без отзыва... Врачом твоей души

Хочу я быть, и перед нею всю

Мою судьбу явлю без покрывала.

В молчанье слушай. Участи моей

Страшнее не было, и нет, и быть

Не может на земле. Богообидчик,

Проклятью npеданный, лишенный смерти

И в смерти жизни, вечно по земле

Бродить приговоренный, и всему

Земному чуждый, памятью о прошлом

Терзаемый, и в области живых живой

Мертвец, им страшный и противный,

Не именующий здесь никого

Своим, и что когда любил на свете —

Все переживший, все похоронивший,

Все пережить и все похоронить

Определенный; нет мне на земле

Ни радости, ни траты, ни надежды;

День настает, ночь настает – они

Без смены для меня; жизнь не проходит,

Смерть не проходит; измененья нет

Ни в чем; передо мной немая вечность,

Окаменившая живая время;

И посреди собратий бытия,

Живущих радостно иль скорбно, жизнь

Любящих иль из жизни уводимых

Упокоительной рукою смерти,

На этой братской трапезе созданий

Мне места нет; хожу кругом трапезы

Голодный, жаждущий – меня они

Не замечают; стражду, как никто

И сонный не страдал – мое ж страданье

Для них не быль, а вымысел давнишний,

Давно рассказанная детям сказка.

Таков мой жребий. Ты, быть может,

С презреньем спросишь у меня: зачем же

Сюда пришел я, чтоб такой

Безумной басней над тобой ругаться?

Таков мой жребий, говорю, для всех

Вас, близоруких жителей земли;

Но для тебя моей судьбины тайну

Я всю вполне открою... Слушай.

Я – Агасфер; не сказка Агасфер,

Которою кормилица твоя

Тебя в ребячестве пугала; нет!

Я Агасфер живой, с костями, с кровью,

Текущей в жилах, с чувствующим сердцем

И с помнящей минувшее душою.

Я Агасфер – вот исповедь моя.

О нет! язык мой повторить не может

Живым, для слуха внятным словом

Того, что некогда свершилось, что

В проклятие жизнь бедную мою

Преобразило. Имя Агасфер

Тебе сказало все... Нет! в языке

Моем такого слова не найду я,

Чтоб то изобразить, что был я сам,

Что мыслилось, что виделось, что ныло

В моей душе и что в ночах бессонных,

Что в тяжком сне, что в привиденьях,

Пугавших въявь, мне чудилось в те дни,

Которые прошли подобно душным,

Грозою полным дням, когда дыханье

В груди спирается и в страхе ждешь

Удара громового; в дни несказанной

Тоски и трепета, со дня Голгофы

Прошедшие!.. Ерусалим был тих,

Но было то предтишье подходящей

Беды; народ скорбел, и бледность лиц,

Потупленность голов; походки шаткость

И подозрительность суровых взглядов —

Все было знаменьем чего-то, страшно

Постигнувшего всех, чего-то, страшно

Постигнуть всех грозящего; кругом

Ерусалимских стен какой-то мрачный,

Неведомый во граде никому,

Бродил и криком жалобным, на всех

Концах всечасно в граде слышным: "Горе!

От запада и от востока горе!

От севера и от полудня горе!

Ерусалиму горе!" – повторял.

А я из всех людей Ерусалима

Был самый трепетный. В беде всеобщей

Мечталась мне страшнейшая моя:

Чудовище с лицом закрытым, мне

Еще неведомым, но оттого

Стократ ужаснейшим. Что он сказал мне —

Я слов его не постигал значенья:

Но звуки их ни день, ни ночь меня

Не покидали; яростью кипела

Вся внутренность моя против него,

Который ядом слова одного

Так жизнь мою убил; я приговора

Его могуществу не верил; я

Упорствовал обманщика в нем видеть;

Но чувствовал, что я приговорен...

К чему?.. Неведенья ужасный призрак,

Страшилище без образа, везде,

Куда мои глаза ни обращал я,

Стоял передо мной и мучил страхом

Неизглаголанным меня. Против

Обиженного мной и приговор мне

Одним, еще непонятым мной, словом

Изрекшего, и против всех его

Избранников я был неукротимой

Исполнен злобой. А они одни

Между людьми Ерусалима были

Спокойны, светлы, никакой тревогой

Не одержимы: кто встречался в граде

Смиренный видом, светлым взором

Благословляющий, благопристойный

В движениях, в опрятном одеянье.

Без роскоши, уж тот, конечно, был

Слугой Иисуса Назорея; в их

Собраниях вседневно совершалось

О нем воспоминанье; часто, посреди

Ерусалимской смутной жизни, было

Их пенье слышимо; они без страха

В домах, на улицах, на площадях

Благую весть о нем провозглашали.

Весь город злобствовал на них, незлобных;

И эта злоба скоро разразилась

Гонением, тюремным заточеньем

И наконец убийством. Я, как дикий

Зверь, ликовал, когда был перед храмом

Стефан, побитый каменьем, замучен;

Когда потом прияли муку два

Иакова – один мечом, другой

С вершины храма сброшенный; когда

Пронесся слух, что Петр был распят в Риме,

А Павел обезглавлен: мнилось мне,

Что в них, свидетелях его, и память

О нем погибнет. Тщетная надежда!

Во мне тоска от страха неизвестной

При Ироде-царе рожденный, видел

Все время Августа; потом три зверя,

Кровавой властью обесславив Рим,

Погибли; властвовал четвертый, Нерон;

Столетие уж на плечах моих лежало;

Вокруг меня четыре поколенья

Цвели в одном семействе: сыновья.

И внучата, и внуков внуки в доме

Моем садились за мою трапезу...

Но я со дня того в живом их круге

Все более и боле чужд, и сир,

И нелюдим, и грустен становился;

Я чувствовал, что я ни хил, ни бодр,

Ни стар, ни молод, но что жизнь моя

Железно-мертвую приобрела

Несокрушимость; самому себе.

Среди моих живых детей, и внуков,

И правнуков, казался я надгробным

Камнем, меж их могил стоящим камнем:

И лица их имели страшный цвет

Объятых тленьем трупов. Все уж дети

И все уж внуки были взяты смертью;

И правнуков с невыразимым горем

И бешенством я начал хоронить...

Тем временем час от часу душнее

В Ерусалиме становилось. Зная,

Что будет, все Иисуса Назорея

Избранники покинули убивший

Учителя их город и ушли

За Иордан. Я все, и все сбывалось,

Что предсказал он: Палестина вся

Горела бунтом; легионы Рима

Терзали области ее; и скоро

Приблизился к Ерусалиму час

Его судьбы; то время наступило,

Когда, как он пророчил, "благо будет

Сошедшим в гроб, и горе матерям

С младенцами грудными, горе старцам

И юношам, живущим в граде, горе

Из града не ушедшим в горы девам".

Веспасианов сын извне пути

Из града все загородил, вогнав

Туда насильно мор и голод;

Внутри господствовали буйство, бунт.

Усобица, безвластъе, безначалье.

Владычество разбойников, извне

Прикликанных своими на своих.

Вдруг три осады: храма от пришельных

Грабителей, грабителей от града, града

От легионов Тита... Всюду бой;

Первосвященников убийство в храме:

На улицах нестройный крик от страха,

От голода, от муки передсмертной,

От яростной борьбы за кус согнившей

Еды, рев мятежа, разврата песни,

Бесстыдных оргий хохот, стоп голодных

Младенцев, матерей тяжелый вой...

И в высоте над этой бездной динем

Безоблачно пылающее небо,

Зловонную заразу вызывая

Из трупов, в граде и вне града

Разбросанных; в ночи ж, как божий меч,

Звезда беды, своим хвостом всю твердь

Разрезавшая пополам. Ерусалиму

Пророча гибель... И погибнуть весь

Израиль обречен был; отовсюду

Сведенный светлым праздником пасхальным

В Ерусалим, народ был разом предан

На истребленье мстительному Риму.

И все истреблены: убийством, гладом,

В когтях зверей, прибитые к крестам,

В цепях, в изгнанье, в рабстве на чужбине.

Погиб господний град – и от созданья

Мир не видал погибели подобной.

О, страшно он боролся с смертным часом!

Когда в него, все стены проломив,

Ворвался враг и бросился на храм, —

Народ, в его толпу, из-за ограды

Исторгшись, врезался и, с ней сцепившись.

Вслед за собой ее вовлек в средину

Ограды. Бой ужасный, грудь на грудь,

Тут качался; и, наконец, спасаясь,

Вкруг скинии, во внутренней ограде

Столпились мы, отчаянный, последний

Израиля остаток... Тут увидел

Я несказанное: под святотатной

Рукою скиния открылась, стало

Нам видимо невиданное оку

Дотоль – ковчег завета... В этот миг

Храм запылал, и в скинию пожар

Ворвался... Мы, весь гибнущий Израиль,

И с нами нас губящий враг в единый

Слилися крик, одни завыв от горя,

А те заликовав от торжества

Победы... Вся гора слилася в пламя,

И посреди его, как длинный, гору

Обвивший змей, чернело войско Рима.

И в этот миг все для меня исчезло.

Раздавленный обрушившимся храмом,

Я пал, почувствовав, как череп мой

И кости все мои вдруг сокрушились.

Беспамятство мной овладело... Долго ль

Продлилося оно – не знаю. Я

Пришел в себя, пробившись сквозь какой-то

Невыразимый сон, в котором все

В одно смешалося страданье. Боль

От раздробленья всех костей, и бремя

Меня давивших камней, и дыханья

Запертого тоска, и жар болезни,

И нестерпимая работа жизни,

Развалины разрушенного тела

Восстановляющей при страшной муке

И голода и жажды – это все

Я совокупно вытерпел в каком-то

Смятенном, судорожном сне, без мысли,

Без памяти и без забвенья, с чувством

Неконченного бытия, которым,

Как тяжкой грезой, вся душа

Была задавлена и трепетала

Всем трепетом отчаянным, какой

Насквозь пронзает заживо зарытых

В могилу. Но меня моя могила

Не удержала; я из-под обломков,

Меня погребших, вышел снова жив

И невредим; разбив меня насмерть,

Меня, ожившего, они извергли,

Как скверну, из своей громады.

Очнувшись, в первый миг я

не постигнул.

Где я. Передо мною подымались

Вершины горные; меж них лежали

Долины, и все они покрыты были

Обломками, как будто бы то место

Град каменный, обрушившися с неба,

Незапно завалил: и там нигде

Не зрелося живого человека —

То был Ерусалим!.. Спокойно солнце

Садилось, и его прощальный блеск,

На высоте Голгофы угасая,

Оттуда мне блеснул в глаза – и я,

Ее увидя, весь затрепетал.

Из этой повсеместной тишины,

Из этой бездны разрушенья снова

Послышалося мне: "Ты будешь жить,

Пока я не приду". Тут в первый раз

Постигнул я вполне свою судьбину.

Я буду жить! я буду жить, пока

Он не придет!.. Как жить?.. Кто он? Когда

Придет?.. И все грядущее мое

Мне выразилось вдруг в остове этом

Погибшего Ерусалима: там

На камне камня не осталось; там

Мое минувшее исчезло все;

Все, жившее со мной, убито; там

Ничто уж для меня не оживет

И не родится; жизнь моя вся будет,

Как этот мертвый труп Ерусалима,

И жизнь без смерти. Я в бешенстве завыл

И бешеное произнес на все

Проклятие. Без отзыва мой голос

Раздался глухо над громадой камней,

И все утихло... В этот миг звезда

Вечерняя над высотой Голгофы

Взошла на небо... и невольно,

Сколь мой ни бешенствовал дух, в ее

Сиянье тайную отрады каплю

Я смертоносным питием хулы

И проклинанья выпил; но была то

Лишь тень промчавшегося быстро мига.

Что с одного я испытал мгновенья?

О, как я плакал, как вопил, как дико

Роптал, как злобствовал, как проклинал,

Как ненавидел жизнь, как страстно

Невнемлющую смерть любил? С двойным

Отчаяньем и бешенством слова

Страдальца Иова я повторял:

"Да будет проклят день, когда сказали:

Родился человек; и проклята

Да будет ночь, когда мой первый крик

Послышался; да звезды ей не светят,

Да не взойдет ей день, ей, незапершей

Меня родившую утробу!" А когда я

Вспоминал слова его печали

О том, сколь малодневен человек:

"Как облако уходит он, как цвет

Долинный вянет он, и место, где

Он прежде цвел, не узнает его",—

О! этой жалобе я с горьким плачем

Завидовал... Передо мною все

Рождалося и в час свой умирало;

День умирал в заре вечерней, ночь

В сиянье дня. Сколь мне завидно было,

Когда на небе облако свободно

Летело, таяло и исчезало;

Когда свистящий ветер вдруг смолкал,

Когда с деревьев падал лист; все, в чем

Я видел знамение смерти, было

Мне горькой сладостью; одна лишь смерть —

Смерть, упование не быть, исчезнуть —

Всему, что жило вкруг меня, давала

Томительную прелесть; жизнь же

Всего живущего я ненавидел

И клял, как жизнь проклятую мою...

И с этой злобой на творенье, с диким

Восстаньем всей души против творца

И с несказанной ненавистью против

Распятого, отчаянно пошел я.

Неумирающий, всему живому

Враг, от того погибельного места,

Где мне моей судьбы открылась тайна.

Томимый всеми нуждами земными,

Меня терзавшими, не убивая,

И голодом, и жаждою, и зноем,

И хладом, грозною нуждой влекомый,

Я шел вперед, без воли, без предмета.

И без надежды, где остановиться

Или куда дойти; я не имел

Товарищей: со мною братства люди

Чуждались; я от них гостеприимства

И не встречал и не просил. Как нищий,

Я побирался... Милостыню мне

Давали без вниманья и участья,

Как лепт, который мим…

Загрузка...