Октябрь 1831 года приближался к концу.
Хотя на улице еще светло, но медная лампа с четырьмя рожками освещала потрескавшиеся стены громадного чердака, единственное окно которого завешено, чтобы не пропускать света. На чердак можно попасть через открытый люк, в котором виднеется верхушка переносной лестницы. На полу валяются в беспорядке железные цепи, ошейники с острыми гвоздями, уздечки с зубьями, как у пилы, намордниками, усеянные остриями, длинные стальные прутья с деревянными ручками. В углу стоит маленькая переносная жаровня, вроде тех, какие служат мастерам свинцовых дел для растопки олова; угли в ней лежат кучей на сухих стружках, и достаточно искры, чтобы он воспламенился в одну секунду.
Невдалеке от зловещих инструментов, напоминающих орудия палача, лежат принадлежности старинного вооружения. На сундуке разложена стальная кольчуга с тонкими и гибкими кольцами, так плотно соединенными, что она кажется мягкой стальной тканью, а рядом с ней — железные наручники и набедренники в исправном виде, снабженные ремнями. Кроме того, масса всевозможного оружия и две длинные трехгранные пики с ясеневыми древками, прочные и легкие, на которых видны свежие пятна крови, дополняют эту коллекцию, где о современности напоминают только два тирольских карабина, заряженные и с порохом на полке.
С этим арсеналом смертоносного оружия и варварских инструментов странно соседствовало собрание совершенно других вещей: четки в стеклянных ящичках, медали, agnus Dei, кропильницы, изображения святых в рамках. Вдобавок масса книжонок, напечатанных на грубой синеватой бумаге во Фрибурге, с рассказами о новейших чудесах, о собственноручном письме Иисуса Христа к одному верующему и, наконец, с мрачными предсказаниями на 1831 и 1832 год, адресованными революционной и нечестивой Франции.
Одна из картин, написанных на холсте, которыми странствующие фокусники и фигляры украшают фасад своих балаганов, подвешена к продольной балке потолка, для того, наверное, чтобы не портиться, оставаясь слишком долго в скатанном виде.
На этом холсте виднеется следующая надпись:
«Истинное и достопамятное обращение Игнатия Морока, прозванного „Предсказателем“, совершившееся во Фрибурге в 1828 году».
Картина, больше чем в натуральную величину, написанная кричащими красками и представляющая грубую мазню, разделена на три части и изображает три главные момента из жизни обращенного, прозванного «Предсказателем».
В первой части триптиха изображен свирепого вида человек с длинной белокурой, почти белой бородой, одетый в шкуры оленя, как носят их дикие обитатели северной части Сибири: на нем надета шапка из чернобурой лисицы, с вороньей головой наверху. Его лицо изображает ужас. Скорчившись, на маленьких санках, запряженных шестью рослыми дикими собаками, он несется по снегу, спасаясь от стаи лисиц и волков, чудовищных медведей, которые, раскрыв пасти с чудовищными клыками, казалось, способны сто раз поглотить и человека, и сани, и собак.
Под этой картиной читаем:
«В 1810 году идолопоклонник Морок бежит от преследования диких зверей».
Во второй части картины Морок, одетый в белые одежды новообращенного, стоит на коленях, набожно сложив руки, перед человеком в длинной черной мантии, с белыми брыжами; в углу картины ангел с отталкивающей физиономией держит в одной руке трубу, а в другой — огненный меч; изо рта его выходят начертанные красными буквами по черному фону следующие слова:
«Идолопоклонник Морок бежал от диких зверей; дикие звери побегут от Игнатия Морока, обращенного и крещенного во Фрибурге».
Действительно, в третьей части новообращенный, гордо выпрямив стан, стоит торжествующий и прекрасный, в развевающейся голубой одежде; высокомерно подняв голову и подбоченясь левою рукою, он, казалось, усмиряет простертою десницей тигров, львов, гиен, медведей, которые, пораженные ужасом, смиренно и покорно ползают у его ног, пряча зубы и втянув когти.
Под последней частью можно прочитать как некий моральный итог:
«Игнатий Морок обращен. Дикие звери ползают у его ног».
Рядом с картинами лежат связки маленьких книжонок, тоже напечатанных во Фрибурге, в которых рассказывается о том удивительном чуде, как язычник Морок сразу после крещения получил сверхъестественную, почти Божественную силу, которой не могут противиться самые свирепые звери; тому свидетельством являлись ежедневные представления знаменитого укротителя; он давал их не столько с целью похвастаться мужеством и смелостью, сколько с целью прославить Господа.
Через открытый люк на чердак доносится порою снизу удушливый, острый, резкий запах, запах зверинца. Время от времени слышится то звучный, могучий рев, то глубокое, тяжелое дыхание, сопровождаемое глухим шумом, точно какие-то громадных размеров тела возятся и грузно ворочаются на деревянном полу.
На чердаке находится один человек.
Этот человек — Морок, укротитель зверей, прозванный Предсказателем. Ему лет сорок, роста он небольшого, непомерно худ, с тонкими и сухими руками и ногами. Он с головы до ног укутан в длинный халат на черном меху, с ярко-красным верхом. Лицо его, от природы бледное, покрыто загаром в результате той странствующей жизни, которую он ведет с детства, его волосы, обладающие матово-желтым оттенком, свойственным некоторым народностям полярных стран, падают длинными, прямыми прядями почти до плеч. Борода такого же цвета обрамляет выдающиеся скулы. Нос у Морока тонкий, заостренный и загнутый. Но самое поразительное в его лице — это широко раскрытые, приподнятые веки, благодаря чему над зрачком, какого-то красновато-бурого оттенка, постоянно виднеется часть белка… Неподвижный взгляд этих странных глаз заставлял животных цепенеть, что не мешало в то же время их господину прибегать Для полного их укрощения и к другим мерам, о чем красноречиво говорили валявшиеся здесь ужасные инструменты.
Морок сидел у стола. Он только что открыл потайное дно маленького ящичка, наполненного четками и тому подобными безделками, составляющими принадлежность святош; в этом потайном дне, закрывавшемся секретным замком, лежало несколько запечатанных пакетов, где вместо адреса стояли номер и буква. Предсказатель вынул один из пакетов, положил его в карман халата и, заперев секретным замком двойное дно, поставил ящик на полку.
Все это происходило в четвертом часу дня, в гостинице «Белый сокол», единственной во всей деревне Мокерн, находившейся близ Лейпцига по дороге, ведущей с севера к Франции.
Через несколько минут глухой подземный рев потряс стены чердака.
— Замолчи, Иуда! — угрожающе крикнул Предсказатель, повернув голову к люку.
Послышался новый приглушенный рев, похожий на отдаленный раскат грома.
— Молчать, Каин! — крикнул снова Морок.
В третий раз раздался невыразимо свирепый рев.
— Да замолчишь ли ты, Смерть! — воскликнул Предсказатель, бросившись к отверстию люка и обращаясь к невидимому третьему зверю, носящему мрачное имя.
Но, несмотря на привычный властный голос хозяина, на его повторный окрик, укротитель не мог добиться молчания; наоборот, вскоре к реву зверей присоединился лай нескольких собак. Укротитель схватил пику, подошел к лестнице и хотел уже по ней спускаться, когда на ступенях появился человек, поднимавшийся снизу.
Вновь прибывший был смуглый и загорелый человек в серой круглой шляпе с широкими полями, в короткой куртке и в просторных шароварах из зеленого сукна. Его запыленные кожаные гетры свидетельствовали, что он прошел долгий путь. На спине его была привязана ремнями охотничья сумка.
— Черт бы побрал этих зверей! — сказал он, поднявшись, — будто за три дня они меня совсем забыли!.. Иуда даже лапу протянул сквозь решетку своей клетки… а Смерть прыгнула, как фурия… Право, как будто не узнали…
Все это было сказано по-немецки.
Морок отвечал на том же языке, с легким иностранным акцентом.
— Какие новости, Карл, хорошие или дурные? — с беспокойством спросил он.
— Хорошие!
— Ты их встретил?
— Вчера, за два лье от Виттенберга…
— Слава Богу! — воскликнул укротитель, складывая руки с выражением полного удовлетворения.
— Да оно и понятно… Из России во Францию другого пути нет. Можно было об заклад побиться, что мы их встретим где-нибудь между Виттенбергом и Лейпцигом.
— А приметы?
— Весьма точные: две молодые девушки в трауре, белая лошадь, старик с длинными усами, в военной шапке и сером плаще… И с ними собака сибирской породы.
— А где ты их покинул?
— За одно лье… не позже как через полчаса они будут здесь.
— И именно здесь, в этой гостинице, так как другой в деревне нет, — задумчиво промолвил Морок.
— А ночь уже наступает… — прибавил Карл.
— Удалось тебе заставить старика разговориться?
— Как же! Заставишь его!..
— Почему?
— А вот попробуйте-ка сами его обломать.
— Да отчего же?
— Просто невозможно.
— Невозможно? Почему?
— А вот увидите… Я шел с ними вчера до самой ночи, сделав вид, что случайно их встретил; обратившись к высокому старику, я произнес обычное приветствие всех пешеходов-путешественников: «Добрый день и добрый путь, дружище!» Вместо ответа он только на меня покосился и концом палки указал мне на другую сторону дороги.
— Да ведь он француз и, может быть, не понимает по-немецки?
— Он говорит на этом языке не хуже вас. Я слышал, как в гостинице он просил у хозяина для себя и для молодых девушек все, что им нужно.
— А на ночлеге… ты не пытался еще раз завязать с ним разговор?
— Как не пытался!.. Но он так грубо ко мне отнесся, что я больше уже не возобновлял попытки, чтобы не испортить дела. Вообще я должен вас предупредить, что у него чертовски сердитый вид; поверьте, что, несмотря на седые усы, он мне показался таким сильным и решительным, что, правь, я не знаю, кто бы победил в драке: этот ли иссохший скелет или мой друг, великан Голиаф. Я ваших планов не знаю… но берегитесь, хозяин… берегитесь…
— Моя черная яванская пантера была тоже и сильна, и зла… — с мрачной и презрительной усмешкой отвечал Морок.
— Это Смерть-то? Да она и теперь не менее зла и сильна… только перед вами она покорна и почти кротка!
— Так же точно я сумею скрутить и этого старика, несмотря на его силу и грубость.
— Гм, гм! Не очень-то верьте в это, хозяин; вы ловки и храбрее всякого другого, но, поверьте мне, вы никогда не сделаете ягненком старого волка, который сейчас сюда прибудет.
— А разве Каин, разве тигр Иуда не ползают от страха у моих ног?
— Еще бы! Да ведь у вас на то есть средства, которые…
— У меня есть вера… и в этом все… — властно сказал Морок, прервав Карла, и так при этом взглянул на него, что тот склонил голову и замолчал. — Почему бы Создатель, давший мне опору для борьбы со зверями, не поддержал меня для борьбы с людьми, когда эти люди нечестивы и развратны? — прибавил Предсказатель: торжественным и вдохновенным тоном.
Преклоняясь ли перед силой убеждения хозяина или не чувствуя в себе способности вести споры о таком щекотливом предмете, Карл покорно ответил Предсказателю:
— Вы ученее меня, хозяин. Все, что вы делаете, несомненно хорошо.
— Ты весь день следовал за стариком и девушками? — после некоторого молчания спросил Предсказатель.
— Да, но издали. Зная прекрасно местность, я мог незаметно обходить то по долине, то по горам, не теряя из виду дороги; последний раз я видел их, спрятавшись за водяную мельницу… Так как им оставалось еще пройти достаточно, а ночь уже недалека, я прибавил шагу и опередил их, чтобы сообщить вам то, что вы называете хорошей вестью.
— Очень хорошей… да, очень… и ты будешь вознагражден… потому что, если бы эти люди ускользнули от меня…
Предсказатель вздрогнул и не докончил. По тону голоса, по выражению лица можно было судить, как важно для него принесенное известие.
— В самом деле, — продолжал Карл, — очевидно, это заслуживает внимания, так как тот русский курьер, весь в галунах, который без передышки мчался к вам из Петербурга в Лейпциг… был, может быть, для…
Морок грубо прервал речь Карла.
— Кто это тебе сказал, что приезд курьера имел отношение к этим путешественникам? Ты ошибаешься, ты должен знать только то, что я тебе говорю…
— Ладно, хозяин, извините меня и перестанем об этом… Я сейчас скину сумку и пойду помогать Голиафу кормить зверей; ведь час ужина, должно быть, близок, если только уже не прошел. А хорошо ли он справлялся со своим делом, наш толстый великан?
— Голиаф ушел. Он не должен знать, что ты вернулся, а главное — не надо, чтобы тебя увидели здесь этот старик и девушки. Твое присутствие может возбудить их подозрения.
— Куда же мне уйти?
— Спрячься в конюшне и жди моих приказаний, — быть может, я тебя еще сегодня ночью пошлю в Лейпциг.
— Как прикажете. У меня в сумке есть кое-какая провизия, и в конюшне я поужинаю и заодно отдохну.
— Иди…
— Только не забудьте, хозяин, то, что я сказал. Право, не доверяйтесь этому старику с седыми усами, думаю, что он чертовски решителен; я в этом разбираюсь, — остерегайтесь его.
— Не беспокойся… я всегда осторожен… — ответил Морок.
— Ну, так желаю успеха, хозяин!
И Карл исчез по приставной лестнице.
Послав дружеский жест слуге, Предсказатель походил, задумавшись, по чердаку, затем подошел к ящику с двойным дном, вынул из него какое-то длинное письмо и внимательно перечитал его несколько раз.
Время от времени он вставал, чтобы подойти к закрытому ставнем окну, выходившему на внутренний двор гостиницы, и с беспокойством прислушивался; несомненно, Что прибытие трех путешественников, о которых ему сейчас донесли, он ожидал с большим нетерпением.
Пока предыдущая сцена происходила в Мокерне, в гостинице «Белый сокол», трое путешественников, ожидаемых с таким нетерпением укротителем зверей, Мороком, мирно шли среди цветущих, веселых лугов, окаймленных с одной стороны речкой, которая приводила в движение мельницу, а с другой — большой дорогой, которая вела к селению Мокерн, расположенному приблизительно в одном лье, на довольно высоком холме.
Небо было необыкновенно ясным, и только шум воды, с пеной сбегающей по колесам мельницы, нарушал тишину и глубокий покой чудесного вечера. Густые ивы, наклонясь над водой, отбрасывали на нее свою зеленую, прозрачную тень, а дальше река ярко отражала и синеву неба, и пламенные краски заката, так что если бы не холмы, отделявшие ее от небосклона, то золото и лазурь вод слились бы в одно с золотом и лазурью неба. Высокий тростник, росший по берегу, склонял свои бархатистые головки под дыханием легкого ветерка; такой ветерок часто поднимается к концу дня, как это было теперь, когда солнце медленно скрывалось за полосой пурпурных облаков с огнистой бахромой… В свежем, чистом воздухе разносился звон колокольчиков отдаленного стада.
По тропинке, проложенной среди луга, на белой лошади ехали, поместившись в одном седле с широкой спинкой, две молоденькие девушки, скорее девочки, так как им недавно исполнилось по 15 лет. Сидеть им было довольно удобно, так как обе отличались миниатюрным, нежным сложением… Лошадь вел под уздцы высокий загорелый человек с длинными седыми усами; он время от времени оборачивался на молодых девушек с почтительной и вместе с тем отеческой заботливостью. Он опирался на длинную палку, а на могучих плечах нес солдатский ранец. Запыленная обувь и слегка волочащаяся походка показывали, что он идет пешком уже давно.
Большая собака из породы тех, которых жители северной Сибири запрягают в сани, смахивавшая на волка видом, ростом и шерстью, неукоснительно следовала за вожаком маленького каравана или, употребляя простонародное выражение, — по пятам своего хозяина.
Ничего не могло быть прелестнее этих юных девушек. Одна из них в левой руке держала ослабленные поводья, а правой обвила талию своей уснувшей сестры, головка которой покоилась на ее плече. Мерные шаги лошади сообщали обеим гибким фигурам полное прелести колебание, причем покачивались и их маленькие, ножки, опиравшиеся на деревянную дощечку, служившую вместо стремени.
Сестры-близнецы носили имена Розы и Бланш по нежной фантазии любящей матери; печальные, сильно поношенные траурные платья указывали, что ныне они были сиротами. Надо было очень хорошо их знать, чтобы уметь различить одну от другой, до того они были друг на друга похожи. Поэтому достаточно описать наружность той из сестер, которая теперь бодрствовала, чтобы познакомиться с обеими; единственной разницей между ними в данный момент было то, что Роза бодрствовала, исполняя сегодня роль «старшей», и на ней лежали обязанности, установленные проводником; старый солдат Империи, фанатик дисциплины, он счел за благо устроить так, чтобы сироты поочередно исполняли обязанности, сопряженные с начальствованием и с повиновением. Несомненно, что Грез бы вдохновился при виде этих двух прелестных головок в черных бархатных детских чепчиках, из-под которых выбивались крупные локоны белокурых волос, рассыпаясь по плечам и груди, обрамляя круглые, румяные, плотные, шелковистые щеки. Красная гвоздика, увлажненная росой, не сравнилась бы ни в цвете, ни в бархатистости с их цветущими губками, нежный голубой цвет барвинка уступил бы в лазурной ясности их большим красивым глазам, где детская невинность соединялась с душевной кротостью. Чистый белый лоб, маленький розовый носик и ямка на подбородке довершали общее приятное впечатление при взгляде на эти милые лица, выражавшие и доброту, и непорочность.
Надо было видеть, когда при наступлении дождя или грозы старый солдат тщательно закутывал их обеих в громадную оленью шубу и спускал им на самый лоб большой непромокаемый капюшон; ничего не было прелестней двух смеющихся свежих лиц, укрытых темным чехлом. Но вечер был спокойный и прекрасный, и шуба покрывала только колени молодых девушек, а капюшон лежал на спинке седла. Роза, все так же обнимая рукой талию уснувшей сестры, смотрела на нее с невыразимой, почти материнской нежностью, так как сегодня Роза была «старшая», а старшая сестра — это почти мать!..
Сестры не только обожали друг друга, но благодаря какому-то психологическому свойству, часто встречающемуся у близнецов, они почти всегда чувствовали одно и то же: всякое волнение одной из них моментально отражалось на лице другой; одна и та же причина заставляла обеих трепетать и краснеть; наконец, их молодые сердца бились в унисон, и невинная радость или горькая печаль одной невольно воспринималась и разделялась другою. В детстве они вместе заболели жестокой болезнью и разом побледнели, надломились и захирели, как два цветка на одном стебле, но точно так же одновременно к обеим вернулись чистые, свежие краски.
Нечего и говорить, что попытка порвать таинственную, неразрывную связь повела бы к смертельному исходу, — так тесно связано было существование этих бедняжек. Итак, прелестная пара птичек, прозванных «неразлучницами», может жить только общей жизнью, и она печалится, страдает, отчаивается и умирает, когда варварская рука разъединяет их друг с другом.
Наставник девушек, человек лет пятидесяти, с выправкой военного, представлял собою бессмертный тип солдата времен Республики и Империи. Эти герои, дети народа, за одну войну превратившиеся в лучших солдат в мире, ясно показали, на что способен, чего стоит и что делает народ, когда истинные его избранники вверяют ему свои силы, доверие и надежды. Этого солдата, провожатого двух сестер, отставного конно-гренадера императорской гвардии, прозвали Дагобером. Его серьезное и строгое лицо было резко и твердо очерчено, седые длинные и густые усы совсем скрывали рот и соединялись с широкой и недлинной бородкой, закрывавшей подбородок; худощавые, обветренные, кирпичного цвета щеки были тщательно выбриты. Светло-голубые глаза затемнялись густыми, черными нависшими бровями; в ушах висели длинные серьги, спускаясь до военного воротника с белой выпушкой. Кожаный пояс стягивал на талии, серую суконную дорожную одежду, а голубая шапка с красной кистью, падавшей на левое плечо, покрывала лысую голову. Несмотря на суровость лица, Дагобер, обладавший силой Геракла в молодости, и теперь еще смелый и сильный, проявлял к сиротам самую нежную заботливость, бесконечную предупредительность и почти материнскую нежность благодаря великодушному сердцу, сердцу льва, всегда доброго и терпеливого. Именно материнскую нежность, потому что героическая привязанность сердца матери стоит сердца солдата. Дагобер никогда не терял хладнокровия, сдерживая всякое волнение и оставаясь всегда стоически спокойным. Невозмутимая серьезность, с которой он ко всему относился, делала его иногда необыкновенно комичным.
По пути Дагобер время от времени оборачивался, чтобы ободрить словом или жестом белую лошадь, на которой сидели сестры. Лошадь эта, несомненно, была уже достаточно стара. Это доказывали и длинные зубы, и впадины под глазами, а два глубокие шрама, один на боку, другой на груди, свидетельствовали о том, что она побывала в горячих сражениях. Может быть, поэтому конь иногда горделиво потряхивал старой военной уздечкой, на медной шишечке которой можно было еще разглядеть изображение орла. Ход его был ровный, осторожный и спокойный; лоснящаяся шерсть и умеренная толщина, а также обильная пена, покрывавшая узду, свидетельствовали о том здоровье, которое лошади обычно приобретают в постоянной, но размеренной работе и в долгом путешествии, совершаемом небольшими переходами. Славное животное, несмотря на шесть месяцев пути, все так же весело, как и при отъезде, несло и своих всадниц, и довольно тяжелый чемодан, привязанный сзади их седла.
Если мы упомянули о несомненном признаке старости — непомерно длинных зубах доброго коня, то это только потому, что лошадь беспрестанно их показывала, точно желая оправдать свое имя, — ее звали «Весельчак», — а также, чтобы поиздеваться над собакой, жертвой ее шуток.
Пес, прозванный, очевидно, по контрасту «Угрюмом», следовал шаг за шагом за хозяином, и Весельчак мог до него дотянуться. Время от времени он хватал зубами Угрюма и, приподняв, нес его так, что собака охотно подчинялась, вероятно, по привычке, и не чувствуя боли благодаря густой шерсти. И только если Угрюму казалось, что шутка слишком затянулась, он оборачивал голову и слегка ворчал. Весельчак сразу же понимал, в чем дело, и немедленно спускал друга на землю. Иногда, должно быть, для смены впечатлений, Весельчак начинал покусывать мешок на плечах старого солдата, который, как и его собака, совершенно привык к заигрываниям лошади.
Все эти подробности позволяют судить о полном согласии, царившем между двумя сестрами-близнецами, старым солдатом, лошадью и собакой.
Маленький караван с нетерпением приближался к месту ночлега, к деревне Мокерн, видневшейся на горе.
Дагобер по временам озирался кругом, стараясь, казалось, сосредоточиться. Мало-помалу его лицо омрачалось, а когда они достигли мельницы, шум которой привлек его внимание, старый солдат остановился и несколько раз провел по усам рукой, что было единственным знаком сильного и сдержанного волнения.
Весельчак тоже внезапно остановился вслед за хозяином, и Бланш, разбуженная неожиданным толчком, подпрыгнула и подняла головку. Она тотчас же нашла взглядом сестру, которой нежно улыбнулась, а затем девушки обменялись жестом удивления при виде Дагобера, который неподвижно остановился, сложив руки на длинной палке, и, по-видимому, был во власти мучительного и глубокого волнения.
Сироты находились в эту минуту у основания небольшого холма, вершина которого скрывалась за густыми листьями громадного дуба, посаженного на середине этого возвышения.
Роза, видя, что Дагобер все так же неподвижен и задумчив, наклонилась в седле и, положив белую ручку на плечо солдата, стоявшего спиной к ней, тихо спросила:
— Что с тобой, Дагобер?
Ветеран обернулся, и сестры, к полнейшему изумлению, увидели крупные слезы, которые оставляли влажный след на загорелых щеках солдата и терялись в его густых усах.
— Ты плачешь?.. ты? — с глубоким волнением воскликнули Роза и Бланш. — Скажи нам, умоляем тебя… скажи, что с тобой?
После минутной нерешительности солдат провел мозолистой рукой по глазам и сказал растроганным голосом, указывая рукою на столетний дуб, около которого они находились:
— Я вас огорчу, бедные малютки, но… то, что я должен вам рассказать, это вещь священная… я не могу об этом умолчать!.. Сюда, к этому дубу, перенес я, восемнадцать лет тому назад… накануне великой битвы под Лейпцигом, вашего отца… У него были две сабельные раны на голове и простреленное плечо… его и меня ткнули также раза два пикой… Здесь, под этим дубом, нас и захватили обоих в плен… да кто и захватил-то! — предатель… француз… маркиз, эмигрировавший в Россию и поступивший полковником в русское войско… Он же после… ну, это вы узнаете потом… — И, помолчав, ветеран продолжал, указывая концом палки на деревню Мокерн: — Да… да, я узнаю эти высоты… На них-то ваш храбрый отец, наш командир, с нашим полком и польской гвардией, опрокинул русских кирасир, захватив батарею. Ах, дети! — наивно прибавил он, — я бы желал, чтобы вы видели вашего храброго отца во главе конно-гренадерской бригады, когда он под градом картечи вел ее в атаку!.. Он был тогда необыкновенно прекрасен!
Пока Дагобер по-своему отдавался сожалениям и воспоминаниям, сироты, повинуясь невольному порыву, соскользнули с лошади и, взявшись за руки, пошли к дубу — преклонить колени. Крепко прижавшись друг к другу, они залились неудержимыми слезами, между тем как солдат поник лысой головой, скрестив руки на длинной палке.
— Ну, полноте… не надо убиваться… — тихо сказал он немного погодя, заметив слезы на румяных щечках Розы и Бланш, все еще коленопреклоненных, — мы, может быть, найдем генерала Симона в Париже… я расскажу вам обо всем сегодня на ночлеге… Я нарочно откладывал это до нынешнего дня… Сегодня, по-моему, выходит нечто вроде годовщины, и я многое расскажу вам о вашем отце… давно мне хотелось…
— Мы плачем, потому что не можем не вспомнить и о маме, — сказала Роза.
— О маме, которую увидим только на небесах, — прибавила Бланш.
Солдат поднял сирот и, взявши их за руки, посмотрел на них с чувством невыразимой преданности, казавшейся еще более трогательной благодаря контрасту с его суровыми чертами.
— А все-таки так горевать не следует! Правда, дети, ваша мать была лучшей из женщин… Когда она жила в Польше, ее звали жемчужиной Варшавы, но можно было бы безошибочно прозвать ее «жемчужиной, подобной которой нет во всем свете»! Уж именно во всем свете не найти такой другой… нет!..
При этом голос изменил Дагоберу, он замолчал и начал, по обыкновению, поглаживать усы.
— Послушайте-ка, девочки, — добавил он, подавив волнение, — ведь ваша мать давала вам всегда самые лучшие советы?
— Конечно, Дагобер.
— Ну, а что вам она говорила перед смертью? Она велела о ней помнить, но не предаваться горю!
— Это правда. Она говорила нам, что Бог, всегда такой добрый к бедным матерям, оставившим на земле сирот, позволит ей слышать нас с высоты небес, — сказала Бланш.
— И она обещала всегда следить за нами! — прибавила Роза.
При этом обе сестры с глубокой и наивной верой, свойственной их возрасту, невольно в трогательном прелестном порыве взялись за руки и, устремив к небу глаза, воскликнули:
— Ведь это правда, мама?.. ты нас видишь?.. ты слышишь нас?
— Ну, а раз ваша мама вас видит и слышит, — сказал растроганный Дагобер, — то не огорчайте же ее своею грустью… Помните, что она вам запретила горевать!
— Ты совершенно прав, Дагобер, мы не будем больше плакать!
И они послушна вытерли глаза.
Дагобер, с точки зрения святош, был настоящие язычником. В Испании он со страстным наслаждением наносил сабельные удары монахам всех орденов, которые с распятием в одной руке и с кинжалом в другой защищали не свободу (давно умерщвленную инквизицией), а свои чудовищные привилегии. Между тем все-таки недаром Дагобер сорок лет с лишком был свидетелем поразительных по своему величию событий, недаром столько раз видел смерть лицом к лицу.
Благодаря этому, инстинктивное чувство естественной религии, присущее всем простым и честным сердцам, всегда пробуждалось в его душе. Поэтому-то, не разделяя утешительной надежды сестер, он счел бы преступлением хоть немного поколебать ее.
Заметив, что девочки повеселели, он начал так:
— Ну вот, в добрый час, дети. Я гораздо больше люблю, когда вы весело болтаете и хохочете втихомолку… не отвечая даже на мои вопросы… как, например, вчера и сегодня утром… Да… да… эти два дня у вас завелись какие-то важные секреты… но это ничего… раз это вас забавляет, я очень рад…
Сестры покраснели и обменялись полуулыбкой, хотя слезы еще не успели обсохнуть на их глазах. Затем Роза с легким смущением сказала старому солдату:
— Да нет же, Дагобер… ты ошибаешься, мы ничего особенного не говорили!
— Ну, ладно, ладно. Я ведь ни о чем не хочу узнавать… Ну, отдохните еще немного, а потом в путь… уж поздно, а надо в Мокерн попасть засветло… чтобы выехать завтра пораньше.
— А далеко еще нам ехать? — спросила Роза.
— До Парижа-то?.. да придется, дети, переходов с сотню сделать… хоть и тихо мы двигаемся, а все-таки продвигаемся… а главное, все обходится дешево, что при нашем тощем кошельке очень важно: комнатка для вас, половик и одеяло у порога для меня с Угрюмом, да свежая солома для Весельчака — вот и все наши путевые издержки. О пище я не говорю: вы вдвоем съедите не больше мышки, а я в Египте и Испании выучился чувствовать голод только тогда, когда есть чем его утолить!..
— Ты не говоришь о том, что для большей экономии все делаешь сам, не позволяя нам даже в чем-нибудь тебе помочь!
— Подумать только, что каждый вечер ты сам стираешь белье, как будто мы…
— Что? Вам стирать? — прервал речь Бланш старый солдат. — Чтобы я вам дал испортить стиркой ваши маленькие ручки! Что и говорить! Точно в походе солдат не сам стирает свое белье! Я, знаете, считался лучшей прачкой в эскадроне! А разве я плохо глажу? Ну-ка, скажите! Право, без хвастовства сказать, отлично глажу.
— Это правда… ты прекрасно гладишь!..
— Разве только иногда подпалишь! — засмеялась Роза.
— Да… если утюг очень горяч… Видите… я хоть и подношу его к щеке, чтобы узнать степень жара… да кожа-то у меня уж слишком груба… ничего не чувствует, — с невозмутимо серьезной миной отвечал Дагобер.
— Да разве ты не видишь, что мы шутим, добрый Дагобер!
— Ну, а если вам ваша прачка нравится, то не отнимайте у нее работу! Оно и экономней выйдет… а в дороге бедным людям все пригодится… Надо, чтобы нам хватило до Парижа добраться… а там уж за нас все сделают наши бумаги и медаль, что вы носите… надо по крайней мере надеяться, что так будет…
— Эта медаль для нас святыня!.. Нам ее дала наша мама, умирая…
— Так не потеряйте же ее, смотрите! Время от времени поглядывайте, тут ли она.
— Да вот она, — сказала Бланш.
И она вытянула из-за лифа маленькую бронзовую медаль, висевшую у нее на шее.
По обеим сторонам бронзовой медали были выбиты следующие надписи:
Victime de L.C.D.J.
Priez pour moi.
Paris le 13 fevrier 1682
A Paris Rve St.Francoisn 3 Dans vn siecle et demi vovs serez Le is fevrier 1832.
Priez pour moi. note 1
— Что это значит, Дагобер? — спросила Бланш, разглядывая эти мрачные надписи: — Мама не могла нам разъяснить.
— Вот сегодня на ночлеге обо всем потолкуем, — отвечал Дагобер, — а теперь уже поздно… спрячьте медаль, да и в путь… Нам еще остается с час идти до гостиницы… Ну, взглянем в последний раз на этот холм, где был ранен ваш отец, да и в дорогу… живее на лошадь!
Сироты бросили последний благоговейный взор на место, вызвавшее ряд грустных воспоминаний у их спутника, и с его помощью взобрались опять на Весельчака. Благородное животное ни на минуту не попыталось куда-нибудь отойти, как испытанный ветеран оно воспользовалось задержкой, чтобы пощипать сочной зеленой травы на чужой Земле, возбуждая аппетитом зависть в Угрюме, который спокойно лежал на траве, уткнув морду в лапы. Затем, когда все двинулись в путь, собака снова заняла место за хозяином. Почва становилась все более и более сырой и болотистой, так что Дагобер вел лошадь с большой осторожностью, исследуя сначала землю концом длинной палки; через несколько шагов он был вынужден сделать обход влево, чтобы попасть на большую дорогу.
Прибыв в Мокерн, Дагобер справился о самой недорогой гостинице. Ему ответили, что имеется только одна гостиница «Белый сокол».
— Ну, нечего делать, едем тогда в «Белый сокол», — отвечал солдат.
Не раз Морок нетерпеливо открывал ставню чердачного окна, выходившего на двор гостиницы «Белый сокол», чтобы подстеречь прибытие сирот и солдата. Видя, что они еще не приехали, он снова принимался медленно ходить, опустив голову и скрестив руки, выискивая способ выполнения задуманного им плана, причем, вероятно, расчеты эти были очень нелегки, так как черты его сурового лица принимали все более и более мрачный оттенок.
Несмотря на свирепую внешность, Морок не был лишен ума; смелость, которую он выказывал во время упражнений со зверями и которую благодаря ловкому шарлатанству он приписывал своему недавнему обращению, его речь, то мистическая, то торжественная, его суровое лицемерие — все это дало ему известного рода влияние на тех людей, которых он встречал во время путешествий.
Конечно, задолго еще до обращения Морок хорошо ознакомился с нравами диких зверей… Действительно, уроженец северной Сибири, он с молодых лет был одним из самых неустрашимых охотников на медведей и оленей. Позднее, в 1810 году оставив это занятие, он попал в проводники к одному русскому инженеру, посланному с научной целью в северные районы.
Морок последовал за ним в Санкт-Петербург, где после многих неудач попал в число императорских курьеров, железных автоматов, которых малейший каприз деспота бросал в легкие сани, летавшие по всему необъятному пространству империи, от Персии до Ледовитого океана. Для этих людей, которые путешествуют день и ночь с молниеносной быстротой, не существует ни времен года, ни препятствий, ни опасностей, ни усталости. Эти люди, несущиеся как камень из пращи, должны достигать цели или погибать; представьте же себе смелость, силу и дисциплину людей, привыкших к подобной жизни.
Теперь мы не считаем возможным пояснять, при каких обстоятельствах Морок оставил это трудное ремесло для другой профессии и поступил в качестве новообращенного в одно из духовных обществ во Фрибурге и как, наконец, окончательно обратившись, он стал хозяином неизвестно откуда взявшегося зверинца и принялся за кочевую жизнь.
Морок все еще продолжал ходить по чердаку. Надвигалась ночь. Нетерпеливо ожидаемые путешественники не появлялись. Походка укротителя делалась все более и более нервной и порывистой. Вдруг он разом остановился и, наклонив голову к окну, начал прислушиваться. Этот человек обладал тонким слухом дикаря.
— Вот они! — воскликнул он.
Дьявольская радость сверкнула в его красноватых зрачках.
Он услышал шум лошадиного топота и человеческих шагов. Осторожно приоткрыв ставень, он увидел, Как во двор въехали на лошади две девушки в сопровождении их спутника, старого солдата.
Наступила темная, облачная ночь. Сильный ветер колебал пламя фонарей, с которыми встречали новых приезжих. Приметы, имевшиеся у Морока, были так точны, что ошибиться он не мог. Уверенный, что добыча не ускользнет из его рук, он прикрыл ставень и, после нескольких минут размышления, окончательно продумав свой план, наклонился над люком, где стояла лестница, и позвал:
— Голиаф!
— Что, хозяин? — ответил хриплый голос.
— Поди сюда!
— Сейчас… я вернулся от мясника, принес мясо…
Верхушка лестницы затряслась, и на уровне с полом появилась огромная голова.
Этого человека недаром звали Голиафом. В нем было больше шести футов роста. Он обладал сложением Геркулеса и отвратительной наружностью. Косые глаза глубоко сидели под маленьким, выпуклым лбом. Рыжие волосы и рыжая всклокоченная борода, жесткая, как конский волос, придавали ему дикий и звериный облик. В своих широких челюстях, с длинными, острыми зубами, похожими на клыки, он держал громадный кусок сырого мяса фунтов в десять или двенадцать, находя более удобным нести свою ношу так, чтобы руки оставались свободными и чтобы он мог влезать с их помощью на лестницу, которая качалась под его тяжестью.
Когда огромное, массивное тело великана поднялось по лестнице, по его бычьей шее, по ширине спины и плеч, по величине рук и ног можно было ясно судить, что ему нипочем борьба один на один с медведем. На нем были старые синие панталоны с красными полосками и нечто вроде казакина или скорее плотная кожаная кираса, кое-где поцарапанная острыми когтями животных.
Взойдя на чердак Голиаф разжал клыки и уронил на пол мясо, после чего с видимым удовольствием облизал усы. Этот человек, похожий на зверя, начал свою карьеру, — как и многие другие скоморохи, с того, что пожирал на ярмарках сырое мясо за вознаграждение публики. Затем, привыкнув к дикой пище и сочетая вкусовое удовольствие с выгодой, он стал открывать выступления Морока тем, что съедал на потеху толпе несколько фунтов сырого мяса.
— Вот мясо для Каина и Иуды; моя порция и порция Смерти внизу, — сказал Голиаф. — Где нож? я разделю им пополам… и человеку, и зверю… без всякого предпочтения… На каждую глотку свой кусок…
И, засучив рукав куртки, причем обнаружилась громадная волосатая рука с жилами чуть ли не в палец, он снова спросил, ища глазами оружие:
— Да где же нож, хозяин?
Не отвечая на этот вопрос, Предсказатель спросил своего помощника:
— Ты был внизу, когда подъехали новые постояльцы?
— Да, хозяин, я шел от мясника.
— Что это за люди?
— Две девчонки на белой лошади да какой-то старикашка с седыми усами… Однако где же нож? Звери проголодались… да и я также… где нож?
— А ты не знаешь, где их поместили, этих приезжих?
— Хозяин увел их в глубину двора.
— В то помещение, которое выходит к полю?
— Да, да, хозяин… да где же…
Взрыв страшного рева потряс стены чердака и прервал Голиафа.
— Слышите? — воскликнул он. — Я вам говорил, что голод привел зверей в ярость. Я сам, кабы умел реветь, заревел бы не хуже их… Сроду не видел Иуды и Каина в таком состоянии, как сегодня; они так прыгают в клетке, что разломать ее могут… а Смерть… у нее глаза прямо горят… точно две свечки… бедняжка Смерть!
Морок продолжал, не обращая внимания на слова Голиафа:
— Значит, девушек поместили в том строении, которое стоит в глубине двора?
— Ну да, да! Ножик-то давайте, черт побери, ножик! С отъездом Карла я должен со всем один управляться, а из-за этого наш ужин и так запаздывает…
— А старик остался с девушками? — спросил Морок.
Голиаф, не понимая, почему хозяин не обращал внимания на его настояния относительно ужина зверей, с возрастающим изумлением глядел на него.
— Да отвечай же, скотина!
— Коли я скотина, так и сила у меня скотины, — грубо возразил Голиаф, — и коли на то пошло, так и я никакой скотине не уступлю…
— Я тебя спрашиваю: остался старик с девушками или нет? — повторил Морок.
— Да нет же! — отвечал великан. — Старик, как отвел лошадь на конюшню, так тотчас же потребовал корыто и воды и отправился под навес… при свете фонаря принялся за стирку… Просто потеха… старик с седыми усами, а стирает точно какая-нибудь прачка… Это все равно, как если бы я принялся сыпать просо чижикам! — прибавил Голиаф, с презрением пожимая плечами. — Ну, а теперь, хозяин, когда я ответил на все ваши вопросы… отпустите же меня кормить зверей… И куда только этот ножик запропастился? — прибавил он, оглядываясь кругом.
После молчаливого раздумья Предсказатель произнес:
— Ты сегодня вечером не будешь давать еды зверям!
Сперва Голиаф ничего не мог понять — так дико показалось ему это приказание.
— Что вы сказали, хозяин? — переспросил он.
— Я тебе запрещаю сегодня кормить зверей!
Голиаф не ответил, молча всплеснул руками, вытаращил свои косые глаза и отступил на два шага назад.
— Ну, понял? — воскликнул с нетерпением Морок. — Кажется, ясно!
— Как же это не есть! Когда и мясо принесено, да и ужин наш на три часа и без того запоздал? — с все увеличивающимся изумлением сказал Голиаф.
— Слушайся и молчи!
— Чего же вы хотите? Чтобы сегодня случилось какое-нибудь несчастье? Голод доведет до ярости и зверей, и меня…
— Тем лучше!
— Мы взбесимся!
— Тем лучше!
— Как это тем лучше?.. Но…
— Довольно.
— Черт побери, да ведь и я голоден не меньше их!
— Ну, так ешь! Кто тебе мешает? Твой ужин ведь готов, варить не надо!
— Я без своих зверей не ем, и они без меня тоже…
— А я тебе повторяю, что если ты осмелишься накормить сегодня зверей, то я тебя выгоню!
Голиаф глухо заворчал, точно медведь, и с гневным удивлением продолжал смотреть на Предсказателя.
Отдав приказания, Морок, погруженный в думы, продолжал расхаживать по чердаку. Обращаясь к Голиафу, все еще оторопелому, он сказал:
— Ты помнишь, где дом бургомистра, куда я ходил сегодня регистрировать свой вид на жительство… еще его жена накупила маленьких книжечек?
— Ну! — грубо отвечал великан.
— Поди, спроси его служанку, застану ли я его рано утром дома.
— А зачем?
— Может быть, мне понадобится сообщить ему нечто весьма важное. Во всяком случае, предупреди, чтобы он никуда не отлучался, не повидав меня.
— Ладно… а звери-то как? Можно их покормить, прежде чем идти к бургомистру?.. Я только дам поесть яванской пантере… Она больше всех оголодала… Хозяин, слышите? Только бы Смерть покормить. Я возьму для нее кусочек? Каин, я и Иуда — мы подождем.
— Ей особенно нельзя ничего сегодня давать… не смей!..
— Вот дьявольщина! — воскликнул Голиаф. — Да что с вами сегодня… я и понять не могу! Жаль, Карла нет, он хитер и сразу бы объяснил мне, почему это вы не хотите давать есть зверям, когда они голодны.
— Тебе это вовсе не надо знать!
— А Карл еще не скоро вернется?
— Он вернулся.
— Где же он?
— Он снова ушел.
— Что же такое у нас творится? Карл уходит, приходит, опять уходит…
— Дело не в Карле, а в тебе. Ты хоть голоден, как волк, а хитер все-таки, как лиса… А когда захочешь, так и Карла перехитришь.
И Морок дружески хлопнул великана по плечу, разом меняя свое с ним обращение.
— Я-то хитер?
— И в доказательство этого сегодня ночью можешь заработать десять флоринов, а у тебя достанет хитрости их заполучить… Я в этом уверен…
— О, на этот счет у меня сметка есть! — с довольной и глупой улыбкой сказал великан. — А что надо сделать, чтобы добыть эти десять флоринов?
— А вот увидишь.
— Трудная штука?
— Увидишь… Иди же сперва к бургомистру… но прежде разожги жаровню, — и он жестом указал на нее Голиафу.
— Хорошо, хозяин, — ответил Голиаф, несколько утешенный перспективой получения десяти флоринов.
— А на жаровне ты раскалишь этот стальной прут, — прибавил Предсказатель.
— Хорошо, хозяин.
— Прут этот ты оставь на огне, а сам отправишься к бургомистру и, вернувшись, жди меня здесь.
— Хорошо, хозяин.
— И чтобы жаровня не потухла.
— Хорошо, хозяин.
Морок хотел уже уходить, но снова остановился и переспросил:
— Так ты говоришь, что старик стирает под навесом?
— Да!
— Не забудь же ничего. Стальной прут на огонь, потом к бургомистру, а затем жди меня здесь.
И, сказав это, Предсказатель спустился в люк и исчез.
Голиаф не ошибся… Действительно, Дагобер стирал белье, сохраняя при этом непоколебимо серьезный вид, не покидавший его никогда.
Принимая во внимание привычки солдата во время похода, нечего удивляться кажущейся эксцентричности этого поступка: кроме того, Дагобер только и думал, чтобы сэкономить скромные средства сирот и избавить их от всякого труда и заботы; поэтому каждый вечер, после перехода, он занимался всевозможными женскими делами. Впрочем, ему к этому было не привыкать: не раз во время войны приходилось весьма умело исправлять беспорядок и прорехи, которые причиняет солдату день битвы; получать сабельные удары — это еще не все: нужно уметь чинить свой мундир, так как, задевая кожу, клинок рвет и одежду. Поэтому вечером, после жаркой битвы, или на другой день можно видеть, как лучшие солдаты — те, которые всегда отличаются исправностью мундира, вытаскивают из ранца сверточек с иголками, нитками, ножницами, пуговицами и другой галантереей, чему позавидовала бы самая аккуратная хозяйка, чтобы заняться всевозможными починками.
Вот удобный случай объяснить прозвище Дагобера, которое было дано Франсуа Бодуэну (провожатому двух сирот), признанному одним из самых смелых и красивых конно-гренадеров императорской гвардии.
Весь день продолжалась жаркая битва, но перевеса не получила ни та, ни другая сторона. Вечером отряд, в котором находился и наш герой, был послан занять посты в развалинах покинутой деревни, где, разместив караулы, часть всадников осталась верхом, а часть расположилась на отдых, привязав лошадей к колышкам.
В числе последних был и Франсуа. Он храбро дрался, но не был ранен, так как не принимал в счет глубокой царапины, нанесенной ему на память неловким штыком какого-то эмигранта, задевшим ему бедро.
— Разбойник!.. Мои новые брюки! — воскликнул гренадер, созерцая зияющую прореху на бедре и отплачивая ловким ударом палаша, пронзившего его противника насквозь. Стоически равнодушный к царапине, нанесенной его коже, наш герой совсем иначе относился к катастрофической прорехе на парадных брюках.
И вечером, на бивуаке, он решил помочь беде: вытащив из кармана сверточек, выбрав самую лучшую нитку, самую лучшую иголку и вооружив палец наперстком, он, при свете огней, принялся за портновскую работу. Сняв предварительно большие, верховые сапоги, он вывернул брюки наизнанку, чтобы штопка была менее заметна.
Это частичное раздевание грешило против дисциплины, но капитан, делавший обход, не мог удержаться от смеха при виде старого солдата, важно восседавшего на корточках, без сапог, с меховой шапкой на голове, в полной форме, и державшего на коленях брюки, которые он чинил с хладнокровием портного, работающего у себя на столе.
Вдруг началась перестрелка, и часовые бросились к отряду, крича: «К оружию!»
— На коней! — громовым голосом скомандовал капитан.
Минута — и все были в седле. Бедняга-штопальщик, стоявший во главе первого взвода, не имел даже времени, чтобы вывернуть брюки; он натянул их наизнанку и, не имея времени надеть сапоги, вскочил на лошадь. Отряд казаков, пользуясь прикрытием леса, хотел захватить врага врасплох; схватка была кровавой. Наш воин дошел до остервенения. Он очень ценил свои вещи, а этот день был для него роковым: разорванные брюки, потерянные сапоги! Зато он и рубил как бешеный, двоих убил, одного офицера захватил в плен, так что при свете луны весь полк мог любоваться подвигами храброго гренадера.
После этой схватки, в которой отряд отстоял позицию, капитан собрал команду, чтобы ее похвалить. Желая воздать должное храбрости Франсуа Бодуэна, капитан вызвал его из рядов, чтобы отдельно поздравить и поблагодарить за изумительную отвагу. С большим бы удовольствием отказался солдат от этой чести, но делать было нечего.
Представьте же себе изумление капитана и всех товарищей, когда они увидели громадную фигуру гренадера верхом, с босыми ногами в стременах и пришпоривающего лошадь голыми пятками. Капитан в изумлении приблизился, но, вспомнив, чем занимался солдат перед тревогой, он все понял.
— Ах ты, старый воробей! Ты подражаешь, должно быть, королю Дагоберу — надеваешь штаны наизнанку! — сказал он.
Несмотря на дисциплину, шутка капитана вызвала смех, хотя и сдержанный. А наш герой невозмутимо-серьезный отдал честь по всем правилам устава, выслушал благодарность капитана и хладнокровно, не моргнув глазом, вернулся на место.
С этой поры и навсегда осталось за Франсуа Бодуэном прозвище Дагобер.
Итак, ветеран под навесом гостиницы занимался стиркой. Это зрелище возбуждало глубокое изумление нескольких любителей пива, которые с любопытством наблюдали за ним из общей залы, где они собрались.
Действительно, зрелище было занятное.
Дагобер снял для удобства серый плащ и засучил рукава рубашки. Сильными руками он обильно мылил и тер маленький мокрый платок, разложенный на доске, нижний наклоненный конец которой погружался в бак с водой; два шрама в палец шириной виднелись на правой руке солдата, татуированной красными и синими военными эмблемами.
Суровый, насупленный вид старика, который он принимал всегда, когда при нем не было его девочек, седые усы, лысая голова — все это совершенно не подходило к занятию, которому он предавался, и поэтому удивление немцев, пивших пиво и куривших трубки, было вполне понятно. А солдата начинало уже раздражать назойливое внимание, так как он не находил ничего странного в том, что делал.
В эту минуту под навес вошел Предсказатель. Он сперва долго рассматривал Дагобера, а потом подошел к нему ближе и довольно насмешливым тоном заметил ему по-французски:
— Кажется, дружище, вы не особенно доверяете мокернским прачкам?
Дагобер, не прерывая стирки, искоса, нахмурив брови, взглянул на Морока и ничего не ответил.
Удивленный молчанием, Морок, начал снова:
— Я, разумеется, не ошибаюсь. Вы француз. Это видно по вашей татуировке, да и вся ваша выправка указывает на военное ремесло. Право, для героя императорской армии вы странно кончаете, занимаясь бабьим делом.
Дагобер продолжал молчать. Только нервным покусыванием усов да все более и более порывистыми движениями при намыливании проявлял он неудовольствие, а оно было довольно сильно, потому что и лицо и слова укротителя в высшей степени не нравились ему.
Вместо того чтобы уняться, Морок продолжал:
— Я уверен, приятель, что вы не глухи и не немы. Почему же вы мне не отвечаете?
Потеряв терпение, Дагобер оглянулся и, пристально посмотрев на Морока, резко ответил:
— Я вас не знаю, да и знать не хочу; оставьте меня в покое.
И он снова принялся за свое дело.
— Что же, можно и познакомиться… разопьем вместе бутылочку рейнского вина… поговорим о наших походах… Я тоже бывал на войне… Я вас об этом предупреждаю, в надежде, что это придаст вам вежливости.
Жилы на лысом лбу Дагобера сильно напряглись. Ему чуялось в словах и во взгляде упрямого собеседника нечто неуловимо дерзкое и вызывающее. Но он постарался сдержаться.
— Я вас спрашиваю, почему вы не хотите распить со мной бутылочку?.. Мы бы поговорили о Франции… я там долго жил… славная страна… Поэтому я всегда рад встрече с французом, особенно если он так искусно управляется с мылом: право, будь у меня хозяйка, я послал бы ее на выучку к вам…
Насмешка была понятна. Дерзость и вызов недвусмысленно читались в нахальном взгляде Предсказателя. Принимая во внимание, что ссора с подобным противником могла завести очень далеко и желая ее избежать во что бы то ни стало, Дагобер подхватил ушат и двинулся в другой угол навеса, чтобы этим положить конец сцене, испытывавшей его терпение. В красных глазах Морока блеснула молния радости. Казалось, белая полоса над зрачком расширилась. Он с видимым удовольствием запустил свои крючковатые пальцы в русую длинную бороду и медленно приблизился к солдату в сопровождении нескольких любопытных, покинувших залу трактира.
Несмотря на хладнокровие Дагобер, пораженный и оскорбленный нахальной назойливостью Предсказателя, возымел было желание размозжить ему голову доской, на которой он стирал, но сдержался, вспомнив о сиротах. Тогда Морок, сложив на груди руки, дерзким и сухим тоном промолвил:
— А вас нельзя все-таки назвать вежливым, господин прачка!
Затем, обратившись к зрителям, он прибавил по-немецки:
— Я сказал этому французу с длинными усами, что он невежа… Посмотрим, что он нам на это ответит! Придется, пожалуй, преподать ему урок!.. Я не забияка… избави меня небо, — прибавил он набожным тоном. — Но Господь просветил меня, я Его творение, и из почтения к нему я должен заставить уважать Его дело!
Эти мистические и нахальные разглагольствования еще больше понравились любопытным. Слава о Предсказателе дошла и до Мокерна, и подобное вступление было забавной подготовкой к завтрашнему спектаклю.
Услыхав наглый вызов противника, Дагобер не утерпел и по-немецки же ответил:
— Я немецкий язык знаю… продолжайте же по-немецки… понятнее будет…
Подошли еще новые зрители. Круг их все более и более увеличивался, интерес возрастал, дело обещало выйти забавным.
Предсказатель продолжал по-немецки:
— Я сказал, что вы невежа, а теперь прибавлю еще, что вы бессовестный грубиян! Что вы мне на это ответите?
— Ничего! — хладнокровно заметил Дагобер, принимаясь за стирку другой вещи.
— Ничего? — продолжал Морок. — Это немного! Я буду не так краток и скажу вам следующее: когда честный человек вежливо предлагает незнакомцу распить с ним бутылочку, то этот незнакомец не имеет права отвечать на предложение грубостью, иначе он заслуживает хорошего урока!
Пот крупными каплями струился по лбу и щекам Дагобера. Его борода нервно вздрагивала, но он все еще владел собою. Подняв за уголки выстиранный платок, он выполоскал его в воде, встряхнул и принялся старательно его выжимать, напевая сквозь зубы старую казарменную песенку:
De Tirlemont taudion du diable, Nous partirons demain matin Le sablre en main, Disant adieu a…
(Мы не приводим слишком вольный конец куплета.)
Молчание, на которое обрек себя Дагобер, его душило; песенка принесла облегчение.
Морок, лицемерно делая вид, что сдерживает себя, сказал, обращаясь к зрителям:
— Мы знаем, что солдаты Наполеона были язычники; они ставили своих лошадей в Церкви, оскорбляли Господа по сто раз в день, за что и были справедливо разбиты и потоплены при Березине, как фараоны. Но нам не было до сих пор известно, что Создатель, для наказания нечестивцев, лишил даже единственной их добродетели — мужества!.. Вот человек, оскорбивший во мне избранника Божия и якобы не понимающий, что я требую от него извинения… или… иначе…
— Ну, что же: иначе? — спросил, не глядя на Предсказателя, Дагобер.
— Иначе я требую удовлетворения. Я вам сказал: я тоже видел войну… верно, где-нибудь найдутся две сабли… и завтра на рассвете… в укромном уголке мы и посмотрим, у кого какая кровь… если только в ваших жилах кровь течет!..
Зрители, не ожидавшие такой трагической развязки, начали уже трусить.
— Драться! Вот глупости! — закричал кто-то из них. — Видно, хочется в тюрьму попасть… у нас насчет дуэлей строго!
— Особенно, когда речь идет о простолюдинах или иностранцах, — подхватил другой. — Только попадись с оружием в руках, бургомистр засадит еще до суда месяца на три в тюрьму.
— Да разве вы на нас донесете? — спросил Морок.
— Нет, конечно, — ответили буржуа, — делайте, что вам угодно… Но мы просто даем дружеский совет; пользуйтесь им, как хотите.
— Какое мне дело до тюрьмы? — вскричал Предсказатель. — Дайте мне только сабли достать… так я вам покажу, очень ли я забочусь о вашем бургомистре!
— И что же вы будете делать с саблями? — спросил с полнейшим хладнокровием Дагобер.
— А вот когда одна из них будет у меня в руках, а другая у вас… так и увидите, что я буду делать. Создатель приказывает защищать свою честь.
Дагобер пожал плечами. Сложив в платок все выстиранное белье, он обтер мыло, спрятал его в клеенчатый мешок и, насвистывая свою любимую песенку о Тирлемоне, сделал шаг вперед.
Предсказатель нахмурил брови. Он начинал бояться, что вызов окажется напрасным. Загородив дорогу солдату, он, скрестив руки на груди, смерил его с головы до ног взглядом, исполненным самого дерзкого пренебрежения и заметил:
— Итак, старый солдат разбойника Наполеона годится только в прачки?.. Он отказывается от дуэли?
— Да, отказывается! — твердым голосом, страшно побледнев, промолвил Дагобер.
Никогда, быть может, не давал он сиротам, доверенным его попечению, наибольшего доказательства своей нежности и преданности. Для человека его закала отказаться от дуэли, позволив безнаказанно себя оскорблять, было неизмеримой жертвой.
— Ах… так вы трус… вы боитесь… сознайтесь в этом!
При этих словах Дагобер уже готов был броситься на Морока, но внезапная мысль удержала его.
Он подумал о девочках и о том, к каким гибельным задержкам и последствиям для их путешествия приведет хороший или дурной исход подобной дуэли.
Гневное движение солдата, хотя и мгновенное, было настолько многозначительно, а выражение его сурового, бледного лица, покрытого каплями пота, было так ужасно, что и Морок, и зрители невольно попятились назад.
Воцарилось глубокое молчание, и внезапно все симпатии оказались на стороне Дагобера. Один из зрителей сказал:
— Ну нет, этот человек не трус!
— Конечно, нет!..
— Иногда нужно больше мужества отказаться от вызова, чем принять его!
— Да и Предсказатель не прав, задирая его таким образом. Это иностранец…
— А если иностранца засадят за дуэль в тюрьму, то не скоро выпустят.
— Кроме того, он не один… с ним две девочки. Разве можно в таком случае рисковать из-за пустяков? Если бы его убили или засадили в тюрьму, что бы сталось с бедняжками?
Дагобер обернулся и взглянул на последнего из говоривших. Это был толстый мужчина с открытым, добродушным лицом. Солдат протянул ему руку и сказал растроганно:
— Благодарю вас!
Немец сердечно пожал протянутую руку.
— Господин, — добавил он, не выпуская руки Дагобера из своей, — право, знаете… пойдемте выпьем вместе по стаканчику пунша… мы заставим этого чертова Предсказателя признать, что он чересчур обидчив… и заставим выпить с вами…
Укротитель зверей, сильно раздосадованный неожиданным концом этой сцены, так как он все еще надеялся, что солдат примет вызов, с мрачным презрением смотрел на зрителей, перешедших на сторону противника. Но затем черты его лица смягчились: сообразив, что ему будет выгоднее скрыть неудачу, он сделал шаг в сторону солдата и сказал довольно любезным тоном:
— Ничего не поделаешь. Я подчиняюсь этим господам и сознаюсь, что был не прав… меня оскорбил ваш прием, и я не мог сдержаться… Повторяю… я не прав… — прибавил он со сдержанной досадой. — Господь велит смиряться… и прошу вас извинить меня…
Это доказательство раскаяния и умеренности произвело самое благоприятное впечатление на слушателей. Они громко выразили одобрение.
— Видите, он извинился… значит, больше и говорить не о чем, храбрый воин! — сказал один из них, обращаясь к Дагоберу. — Пойдемте… выпьем все вместе, мы вам предлагаем от чистого сердца, примите и вы это так же…
— Да, примите наше предложение, пожалуйста… мы просим вас именем ваших славных девочек, — прибавил толстый немец, чтобы заставить Дагобера скорее решиться.
Последний, тронутый дружескими заявлениями немцев, ответил:
— Благодарю вас, господа… вы очень добры. Но раз я принял предложение выпить… то надо и поднести в свою очередь, не так ли?
— Верно… Что же, мы и не отказываемся… всякому свой черед… за первый пунш платим мы… а вы заплатите за второй…
— Бедность не порок, — прервал их Дагобер. — Поэтому мне нисколько не стыдно сознаться совершенно откровенно, что мне не на что угостить вас. Идти нам еще очень далеко, и я не могу делать лишние траты.
Дагобер произнес эти слова с таким спокойным достоинством, что немцы не рискнули настаивать, понимая, что старый солдат должен был бы унизиться, приняв их приглашение.
— Ну, нечего делать… жаль… — проговорил толстяк. — Я бы с удовольствием чокнулся с вами. Покойной ночи, храбрый воин… покойной ночи. Пора и нам… уже поздно, и, пожалуй, хозяин «Белого сокола» нас скоро выставит за дверь.
— Доброй ночи, господа, — проговорил и Дагобер, отправляясь задать лошади вторую порцию корма.
Морок приблизился к нему и самым смиренным голосом проговорил:
— Я сознался в своей вине… я просил у вас извинения и прощения… Вы ничего не ответили… неужели вы на меня сердитесь?
— Если я тебя когда-нибудь найду, когда не буду больше нужен моим девочкам, — отвечал ветеран глухим и сдержанным голосом, — я тебе тогда скажу словечка два… Наш разговор недолго протянется…
Затем он резко повернулся спиною к Предсказателю, который медленно удалился со двора.
Гостиница «Белый сокол» представляла собою параллелограмм. В одном его конце стояло главное здание, а в другом тянулось невысокое строение, где комнаты сдавались по дешевой цене небогатым путешественникам; сводчатые ворота прорезывали это здание насквозь и выходили прямо в поле. Наконец, с каждой стороны двора имелись службы, конюшни с чердаками и навесами, амбары. Дагобер, войдя в одну из конюшен, взял с ящика мешок с овсом, насыпал его в мерку и, потряхивая, понес Весельчаку. К его удивлению старый дорожный товарищ не отозвался обычным веселым ржанием на легкий шум, происходивший от встряхивания зерна в ивовой плетенке. Встревоженный, он ласково окликнул Весельчака. Однако лошадь не повернула к нему своей умной головы, не рыла с нетерпением землю передними ногами, а стояла совершенно неподвижно. Все более и более удивляясь, солдат приблизился.
При слабом свете фонаря он увидел, что бедное животное было страшно перепугано. Колени его были подогнуты, морда вытянута, уши прижаты, ноздри раздувались, и Весельчак, натягивая повод, старался порвать его, как бы с целью удалиться от перегородки, примыкавшей к кормушке. Холодный пот обильно покрывал бедное животное, шерсть его, всегда гладкая и лоснящаяся, серебристая на черном фоне конюшни, казалась ощетинившейся, и время от времени судорожная дрожь пробегала по всему телу Весельчака.
— Ну, ну, старина Весельчак! — проговорил солдат, ставя овес на пол, чтобы, погладить коня. — Что с тобой? Ты тоже струсил… как и твой хозяин!.. — прибавил он с горечью, вспоминая нанесенную ему обиду. — Ты боишься чего-то? А ведь ты никогда трусом не бывал!
Несмотря на слова и ласковые поглаживания хозяина, лошадь продолжала проявлять все признаки ужаса. Однако она стала меньше натягивать повод и, приблизив морду к руке Дагобера, обнюхивала его, глубоко втягивая в себя воздух, как будто, сомневалась, хозяин ли это был.
— Ты даже уж меня не узнаешь! — воскликнул солдат. — Несомненно, здесь происходит что-то необыкновенное!
И он с беспокойством оглянулся.
Конюшня была просторная, темная и едва освещенная фонарем, который висел на потолке, покрытом густой паутиной. На другом ее конце, через несколько отделений, стояла тройка сильных вороных коней укротителя, которые были настолько же спокойны, насколько был напуган и дрожал Весельчак.
Дагобер, удивленный этим странным контрастом, объяснение которому он должен был скоро найти, продолжал потихоньку поглаживать лошадь, и Весельчак, ободренный присутствием хозяина, стал лизать его руки, тереться о них головой, легонько заржал и начал по-старому ласкаться.
— Ну, в добрый час… вот таким я тебя люблю… мой старина Весельчак! — и Дагобер высыпал при этом овес из мерки в колоду. — Ну, ешь же теперь на доброе здоровье! Нам завтра предстоит длинный переход. А главное, не пугайся так сдуру, без всякого основания… Кабы с тобой был твой товарищ Угрюм, ты бы успокоился… но он наверху, с девочками: без меня он служит им сторожем. Полно же… полно… ешь-ка лучше, чем на меня глядеть.
Но лошадь, только дотронувшись до овса кончиком губы, как бы из повиновения хозяину, снова от него отвернулась и принялась покусывать рукава серой куртки Дагобера.
— Ах ты, мой бедный Весельчак!.. с тобой что-нибудь, несомненно, приключилось… ты такой охотник до овса и совсем к нему теперь не притрагиваешься… Со времени нашего отъезда с тобой такого не бывало!.. — продолжал солдат, серьезно встревожившись, так как счастливый исход путешествия главным образом зависел от бодрости и здоровья коня.
Вдруг ужасающий рев разнесся по конюшне, и так близко, что казалось, его испустил кто-то находившийся в ней. Весельчак испугался так, что, страшно рванувшись, порвал повод и, перескочив через перекладину стоила, вырвался в полуоткрытые ворота прямо во двор; Дагобер сам невольно вздрогнул при этом могучем и неожиданном реве. Испуг коня стал теперь вполне понятен. За не особенно толстой перегородкой, к которой прислонены были колоды, помещался в другой конюшне зверинец Морока; лошади Предсказателя так привыкли к этому соседству, что вовсе не пугались страшного рева.
— Ага… понимаю теперь… — сказал солдат, успокоившись немного. — Весельчак, конечно, услыхал рев еще давеча… этого было достаточно, чтобы испугаться… В другой конюшне, а такая здесь, наверное, найдется, он подберет до крошки свой корм, и мы завтра двинемся отсюда ранехонько, — прибавил солдат, тщательно выгребая овес из колоды.
Испуганная лошадь, поносившись по двору, подошла, наконец, на зов хозяина, который схватил ее за конец повода; конюх, у которого Дагобер спросил, имеется ли свободная конюшня, указал ему сарай, где могла поместиться только одна лошадь. Весельчак был там размещен со всеми удобствами. Освободившись от неприятного соседства, лошадь успокоилась, весело подергала куртку Дагобера, давая ему возможность снова доказать свое искусство в штопаний, но он только любовался тою быстротой, с которой Весельчак уплетал овес.
Совершенно успокоившись, солдат закрыл дверь конюшни и заторопился к ужину, так как его начинала уже мучить совесть, что он так надолго оставил сироток одних.
Девушки занимали невзрачную комнатку в одном из самых отдаленных флигелей гостиницы, единственное окно которой выходило прямо в поле. Кровать без полога, стол и два стула составляли более чем скромное убранство каморки, освещенной светом лампы. На столе, около окна, Дагобер положил свою сумку.
Угрюм, большая собака сибирской породы, лежала у дверей и раза два с глухим ворчанием поворачивала голову к окну, ограничивая, впрочем, только этим выражение неудовольствия.
Сестры, одетые теперь в длинные белые капоты, застегнутые под горлом и у кистей рук, полулежали на кровати. Они были без чепцов, и их чудесные русые локоны удерживались на высоте висков только широкой лентой, чтобы не спутаться ночью. Белое одеяние и венец белой ленты на голове придавали еще более невинный вид их свежим и прелестным лицам.
Сироты разговаривали и смеялись. Несмотря на горе, которое их посетило так рано, девочки, благодаря юному возрасту, сохранили простодушную веселость. Память о матери печалила их порою, но эта грусть не носила в себе ничего горького: это была скорее нежная меланхолия, они не избегали ее и охотно ей отдавались. Для них обожаемая мать не умерла… они считали ее только отсутствующей.
Благодаря тому, что в той глуши, где они росли, на было ни церкви, ни священника, девочки были почти так же, как и Дагобер, невежественны в религии. Они только твердо верили в то, что на небе есть Бог, добрый и справедливый, который из милосердия к бедным матерям, оставившим на земле сирот, позволяет им с неба наблюдать за ними, видеть их и слышать и посылать к ним иногда прекрасных ангелов-хранителей для защиты.
Благодаря наивному заблуждению сироты были уверены, что мать постоянно следит за их поступками, и если они сделают что-нибудь дурное, то это сильно огорчит ее, а их сделает недостойными попечения добрых ангелов.
Этим и ограничивались все религиозные познания Розы и Бланш, впрочем, вполне достаточные для чистых любящих душ.
Ожидая Дагобера, девочки болтали.
Разговор был им очень интересен. Вот уже несколько дней, как у них завелась тайна… важная тайна, заставлявшая биться их девственные сердца, волновавшая юную грудь, заливавшая огнем щеки и заволакивавшая беспокойной и мечтательной томностью нежную синеву глаз.
Роза лежала с краю. Ее округлые руки были закинуты за голову, а лицом она повернулась к Бланш, опиравшейся локтем на изголовье и с улыбкой смотревшей на сестру.
— Ты думаешь, он придет и сегодня ночью, — говорила Роза.
— Да. Ведь он вчера обещал.
— Он такой добрый!.. Он сдержит обещание.
— А как он хорош со своими длинными белокурыми локонами!
— А какое очаровательное имя… Оно так к нему подходит!
— А улыбка какая нежная! Какой нежный голос, когда он говорил, беря нас за руки: «Дети, благословляйте Создателя за то, что Он дал вам единую душу… То, что иные ищут вовне, вы найдете в самих себе».
— «Так как ваши сердца нераздельны», — прибавил он.
— Какое счастье, что мы помним все его слова, сестра!
— Мы ведь так внимательно его слушаем… Знаешь… когда я вижу, как ты его слушаешь, я точно вижу самое себя, милое мое ты зеркальце! — проговорила Роза, улыбаясь и целуя сестру в лоб. — И знаешь, когда он говорит, у тебя глаза… т.е. у нас глаза… делаются большие-большие, а губы шевелятся… точно мы за ним про себя повторяем все его слова… Неудивительно, что мы ничего не забываем из того, что он говорит.
— И все, что он говорит, так возвышенно, благородно и великодушно.
— И потом, не правда ли, сестра, во время беседы с ним в голову приходит столько хороших мыслей? Только бы нам не забывать их никогда!
— Будь спокойна… они останутся в наших сердцах, точно птенцы в гнездышке у матери.
— А знаешь, Роза… какое счастье, что он любит нас обеих!
— Да разве могло быть иначе, когда у нас одно сердце!
— Как же можно любить Розу, не любя Бланш!
— Что бы сталось с нелюбимой?
— А потом ему было бы слишком трудно выбирать!
— Мы так друг на друга похожи!
— Вот, чтобы выйти из затруднительного положения, — сказала Роза с улыбкой, — он нас обеих и выбрал…
— Да и не лучше ли так? Он любит нас один… а мы его вдвоем!
— Только бы он не покинул нас до Парижа!
— А в Париже? Пусть он будет и там!
— Непременно с нами… в Париже… будет так приятно быть с ним… и с Дагобером… в этом громадном городе. О, Бланш, как он, должно быть, хорош, Париж!
— Париж? Это, наверно, город из золота!
— Верно, там все счастливы… потому что он так красив!
— Как и войти-то мы туда посмеем, бедные сироты… Как на нас посмотрят?
— Да, это так… но знаешь… раз там все счастливы, то, конечно, все и добры?
— И нас полюбят!..
— Кроме того, с нами будет наш друг… с белокурыми локонами и голубыми глазами.
— А он нам ничего не говорил о Париже.
— Не подумал об этом… надо поговорить с ним сегодня ночью.
— Да, если он будет расположен разговаривать… ты знаешь, ведь он часто любит смотреть на нас молча, пристально вглядываясь в наши глаза…
— Да, и знаешь, в эти минуты его взор напоминает мне взор нашей дорогой мамы!
— А как она-то, верно, счастлива!.. ведь она все видит.
— Еще бы… ведь если он нас так полюбил, то, значит, мы это заслужили?
— Скажите… ах ты хвастунья! — заметила Бланш, весело приглаживая ловкими пальцами волосы сестры, разделенные пробором.
После минутного размышления Роза вымолвила:
— Как тебе кажется… не рассказать ли обо всем Дагоберу?
— Расскажем… если ты это находишь нужным.
— Ведь мы все ему говорим, как говорили маме… Зачем же от него что-то скрывать?
— Особенно то, что делает нас такими счастливыми…
— А ты не замечаешь, что с тех пор, как мы его узнали, наши сердца бьются и сильнее, и живее?
— Да, как будто они чем-то переполнены.
— Очень просто, почему это так кажется… Ведь наш друг занимает там много места.
— Итак, мы расскажем Дагоберу о нашем счастье!
— Ты права…
В эту минуту Угрюм снова заворчал.
— Сестра, — промолвила Роза, прижимаясь пугливо к Бланш, — собака опять рычит… что это с ней?
— Угрюм!.. не ворчать… иди сюда… — сказала Бланш, похлопав рукой по краю кровати.
Собака поднялась, еще раз глухо заворчала и, подойдя к кровати, положила большую умную голову на одеяло, настойчиво продолжая коситься на окно; сестры наклонились, чтобы погладить Угрюма по выпуклому лбу с шишкой посредине — верный признак чистой породы у собак.
— И чего ты, Угрюм, так ворчишь? — сказала Бланш, легонько теребя его за уши. — А, добрая моя собака?..
— Бедняга… Он всегда ведь тревожится, когда Дагобера с нами нет.
— Это правда… он точно знает, что без него должен еще больше нас оберегать.
— А почему, сестра, Дагобер сегодня запоздал? Пора бы прийти ему с нами проститься.
— Очевидно, он чистит Весельчака.
— А мы с ним и не простились сегодня, с нашим старым Весельчаком.
— Как жаль.
— Бедное животное… Он всегда так доволен, лижет нам руки… точно благодарит за посещение…
— К счастью, Дагобер с ним за нас простится!
— Добрый Дагобер!.. вечно-то он о нас заботится… балует нас… мы ленимся, а он все берет на себя.
— Как ему помешаешь, когда он не позволяет нам ничего делать?
— Как жаль, что мы так бедны… мы даже не можем ему обещать немного покоя!
— Бедны!.. Увы, сестра! Мы всегда будем только бедными сиротами.
— Как же? А медаль?
— Несомненно, с ней связаны какие-то ожидания… иначе мы бы не пустились в такой долгий путь.
— Дагобер обещал нам все рассказать сегодня вечером…
Девушка не смогла продолжать: с сильным шумом два оконных квадрата разлетелись вдребезги.
Сестры с криком ужаса бросились друг к другу в объятия, а собака, яростно лая, рванулась к окну.
Девочки, крепко прижавшись друг к другу, бледные, неподвижные от ужаса, дрожащие, затаили от страха дыхание; они не смели даже взглянуть на окно.
Угрюм, положив передние лапы на подоконник, не переставал неистово лаять.
— О, что же это?.. — шептали сироты. — И Дагобера нет!
Потом, с испугом схватив сестру за руку, Роза воскликнула:
— Слышишь?.. слышишь?.. кто-то поднимается по лестнице…
— Боже… какие тяжелые шаги… это не Дагобер, не его походка…
— Угрюм, сюда! скорее… защищай нас! — закричали девушки, окончательно перепуганные.
Действительно, на деревянной лестнице раздавались необычайно тяжелые шаги, а вдоль тонкой перегородки, отделявшей комнату от площадки, слышался какой-то странный шорох.
Наконец что-то грузное упало за дверью и сотрясло ее.
Девушки онемели от ужаса и молча переглянулись.
Дверь отворилась. Это был Дагобер.
Роза и Бланш при виде его даже поцеловались от радости, точно им удалось избежать большей опасности.
— Что с вами?.. Отчего вы так перепуганы? — спросил удивленный солдат.
— Ах, если бы ты знал! — дрожащим голосом вскричала Роза; ее сердце, как и у Бланш, усиленно билось.
— Если бы ты знал, что произошло… да мы и твоих шагов не узнали… нам они показались такими тяжелыми… а потом этот шум… за перегородкой…
— Ах вы трусихи! Не мог же я взбежать по лестнице как пятнадцатилетний мальчик, когда должен был тащить на себе свою постель, целый ворох соломы… ее-то я и бросил там, чтобы по обыкновению улечься около двери.
— Бог мой! Сестрица… какие мы сумасшедшие! Мы и не подумали об этом, — сказала Роза, взглянув на Бланш.
И их красивые лица, одновременно побледневшие, разом же зарумянились снова.
А собака все еще продолжала лаять около окна.
— Чего же это Угрюм лает на окно? Не знаете, девочки? — спросил солдат.
— Не знаем… сейчас кто-то разбил стекло в окне… вот что нас особенно и перепугало!
Не говоря ни слова, Дагобер подбежал к окну, оттолкнул ставни и высунулся наружу…
Он увидел только темную ночь. Он прислушался, но, кроме воя ветра, ничего не было слышно.
— Угрюм, — сказал он собаке, указывая на открытое окно. — Прыгай туда, старик, ищи!
Храброе животное сделало громадный прыжок и исчезло за окном, которое поднималось футов на восемь от земли.
Дагобер, высунувшись из окна, поощрял собаку голосом и жестами:
— Ищи, старина, ищи!.. Хватай его хорошенько, кто тут есть… у тебя зубы здоровые… да и не выпускай, пока я не спущусь…
Угрюм никого не находил…
Он бегал из стороны в сторону, разыскивая там и сям след, и по временам тихонько тявкал, как охотничий пес, ищущий зверя.
— Видно, никого нет, мой славный пес; уж если бы кто был, ты давно бы держал его за горло.
Потом, обратившись к девушкам, с беспокойством следившим за всем происходящим, Дагобер спросил:
— Каким образом разбилось окно? Вы заметили, как это произошло?
— Нет, Дагобер, мы разговаривали, когда вдруг послышался страшный треск, и стекла посыпались в комнату.
— Мне показалось, — прибавила Роза, — точно хлопнул ставень.
Дагобер осмотрел тщательно ставни и заметил довольно длинный подвижной крюк, служивший, верно, для запора их изнутри.
— Сегодня ветрено, — сказал он, — ветер толкнул ставень, а крюк разбил окно… Да, да, это так… Иначе, кому нужно выкинуть такую злую шутку?.. — Затем, обратясь к Угрюму, солдат прибавил: — Ну, что, старина, никого там нет?
Собака залаяла, и Дагобер, принимая это за, отрицательный ответ, крикнул:
— Ну, так марш домой… кругом… тебе обежать ничего не стоит… да найдешь открытую дверь…
Угрюм последовал совету. Поворчав еще немного под окном, он помчался галопом вокруг всех зданий, чтобы попасть во двор.
— Ну, успокойтесь, деточки, это только ветер… ничего больше… — сказал солдат, возвращаясь к сиротам.
— Мы ужасно испугались! — вымолвила Роза.
— Понятно!.. Однако вот что… может подуть ветер, и вы озябнете… — прибавил солдат, приближаясь к окну, на котором не было занавесок.
Подумав, как помочь беде, он взял шубу из оленьего меха, повесил ее на задвижку, а полами заткнул как можно плотнее выбитую раму.
— Благодарим тебя, Дагобер… Какой ты добрый, мы так беспокоились, что тебя долго нет!
— Это правда… сегодня ты не приходил дольше обычного, — сказала Роза.
И только в эту минуту обратив внимание на бледность и расстроенный вид солдата, находившегося все еще под впечатлением тяжелой сцены с Мороком, она прибавила:
— Но что с тобой? Какой ты бледный!
— Я?.. нет, дети… я ничего…
— Как ничего? у тебя совсем лицо переменилось!.. Роза права.
— Уверяю вас, что со мной ничего!.. — смущенно твердил солдат, совсем не умевший лгать. Затем он придумал прекрасный предлог, чтобы объяснить свое волнение. — Если у меня действительно расстроенный вид, так это только страх за вас… за ваш испуг, в котором виноват я сам…
— Ты виноват?
— Да как же… не замешкайся я за ужином, я был бы здесь, когда окно разбилось, и вы бы так не перепугались.
— Теперь ты здесь… не будем больше думать об этом.
— Что же ты не присядешь?
— Сейчас, дети, сяду… надо нам сегодня потолковать.
И взяв стул, он уселся у изголовья кровати. Затем, желая окончательно успокоить девочек, он попытался улыбнуться и прибавил:
— А мы еще не дремлем?.. Покажите-ка ваши глаза!.. Они еще не слипаются?
— Посмотри, Дагобер, — засмеялись, в свою очередь, девушки, широко раскрывая свои без того огромные голубые глаза.
— Вижу, вижу… да и рано им еще закрываться: всего ведь девять часов.
— Нам тоже надо кое-что тебе сказать! — начала Роза, обменявшись взглядом с сестрой.
— Да неужели?
— Мы должны тебе сделать признание!
— Признание?
— Да, да, именно!
— И знаешь… очень важное признание! — прибавила Роза с полной серьезностью.
— Признание, касающееся нас обеих! — добавила Бланш.
— Ну, да уж это само собой разумеется! Что касается одной, касается и другой. Известно, что вы всегда заодно: как говорится, две головы в одном чепце.
— Что ты и приводишь в исполнение, когда натягиваешь на нас капюшон от шубы, — засмеялась Роза.
— Ишь, насмешницы! Всегда за ними последнее слово. Ну, а теперь пора приступать и к признанию… если уж дело идет о признаниях!
— Говори же, сестра! — сказала Роза.
— Нет, мадемуазель… говорить должны вы! Сегодня вы старшая в карауле! Это дело старшей, особенно когда дело идет о такой важной вещи, как признание!
— Ну-с, я жду, — прибавил солдат, желая под насмешливым видом скрыть от детей свои настоящие чувства, вызванные безнаказанными оскорблениями Морока.
Роза, исполнявшая роль старшей в карауле, начала рассказ.
— Прежде всего, мой добрый Дагобер, — с очаровательной лукавой нежностью начала Роза, — раз мы решились тебе во всем признаться, ты должен дать нам слово, что не будешь нас бранить.
— Не правда ли, ты не будешь бранить своих детей? — так же нежно добавила Бланш.
— Ладно, — важным тоном отвечал солдат, — да, и, признаться, я, пожалуй, не сумел бы этого сделать… За что же можно вас бранить?
— За то, что мы, может быть, раньше должны были все тебе открыть…
— Вот что, дети, — назидательно начал солдат, поразмыслив некоторое время над этим щекотливым вопросом. — Тут можно предположить два варианта, или вы были правы, умалчивая о чем-то, или нет… Если вы были правы… ну и прекрасно; если же нет… так не будем об этом больше говорить… А теперь я слушаю, рассказывайте.
Совершенно успокоенная столь удачным разрешением трудной задачи, Роза продолжала, обменявшись улыбкой с сестрой:
— Представь себе, Дагобер, вот уже две ночи сряду к нам является гость.
— Гость?! — воскликнул солдат, резко выпрямившись на стуле.
— Да, обаятельный посетитель… блондин.
— Как, черт возьми, блондин? — закричал Дагобер, подпрыгивая.
— Блондин, с голубыми глазами…
— Как, черт побери, с голубыми глазами? — и Дагобер снова подпрыгнул на своем стуле.
— Да, с голубыми глазами, вот с этакими продолговатыми… — продолжала Роза, отмеривая пальцем чуть ли не с вершок.
— Да, прах его возьми, пусть они будут хоть такой длины, — указал на локоть старый воин. — Пусть они будут еще длиннее, дело не в этом. Каково?! Блондин с голубыми глазами! Да что же это все значит, мадемуазель?
Дагобер встал и на этот раз казался сердитым и не на шутку встревоженным.
— Вот видишь, Дагобер, ты уж и рассердился.
— А мы только начали… — прибавила Бланш.
— Как только начали? Значит, будет еще продолжение… и конец?
— Конец? Надеемся, что его не будет!.. — и Роза залилась сумасшедшим смехом.
— Мы одного только и желаем, чтобы конец не наступил никогда! — сказала Бланш, разделяя шумную веселость сестры.
Дагобер сосредоточенно смотрел то на одну, то на другую, стараясь разрешить загадку. Но видя их милые лица, очаровательно оживленные открытым и невинным смехом, он подумал, что сестры не были бы так веселы, если бы они могли упрекнуть себя в чем-либо серьезном; он решил только порадоваться, что сироты так жизнерадостны среди своих невзгод. И он сказал:
— Смейтесь, смейтесь, дети… Я так люблю, когда вы смеетесь.
Но затем, спохватившись, что ему все же не так следовало отвечать на странное признание девушек, он прибавил сердитым тоном:
— Я люблю, когда вы смеетесь… но вовсе не люблю, когда вы принимаете посетителей-блондинов с голубыми глазами… Ну, скорее признавайтесь, что вы надо мной подшутили, а я, как старый дурак, поверил… так ведь?.. вы хотели пошутить со мной?
— Нет… мы говорим правду… истинную правду…
— Ты же знаешь… мы никогда не лжем, — добавила Роза.
— Это верно… они никогда не лгут!.. — снова заволновался солдат. — Но как, черт побери, мог к вам пробраться какой-то посетитель?.. Я сплю у двери, Угрюм у окна, а так как никакие блондины, никакие голубые глаза не могут в комнату попасть иначе, как через дверь или окно… если бы они и пытались, и так как у меня и Угрюма слух тонкий, мы бы их приняли по-своему… этих посетителей! Итак, дети, шутки в сторону. Прощу вас объяснить мне все это.
Видя, что Дагобер всерьез волнуется и не желая более злоупотреблять его добротой, девушки переглянулись, и Роза, взяв в свои ручки грубую широкую руку ветерана, сказала:
— Ну, полно, перестань, не тревожься… мы сейчас расскажем тебе о посещениях нашего прекрасного Габриеля.
— Вы начинаете снова… теперь уж у него есть и имя?
— Конечно… Его зовут Габриелем.
— Не правда ли, какое хорошее имя? вот увидишь… ты не меньше нас полюбишь нашего прекрасного Габриеля.
— Полюблю ли я этого прекрасного Габриеля… — отвечал солдат, покачивая головой, — полюблю ли, это будет зависеть от обстоятельств… так как прежде всего я должен знать… — Вдруг он словно что-то вспомнил. — Странно… мне припомнилось…
— Что же, Дагобер?
— А вот что… Пятнадцать лет тому назад, в последнем письме, которое ваш отец, возвращаясь из Франции, привез мне от жены, она писала, что взяла себе приемыша, покинутого ребенка с чертами херувима и по имени Габриель. Она взяла его на свое попечение несмотря на бедность и на то, что ей надо было выходить нашего Агриколя!.. И вот недавно я об этом Габриеле получил известие…
— Через кого?
— Сейчас узнаете.
— Ну, раз у тебя есть свой Габриель, то тем больше причин любить и нашего.
— Вашего… вашего… посмотрим же вашего! Я, право, как на угольях сижу…
— Ты знаешь, Дагобер, что мы с Бланш имеем привычку спать, держа друг друга за руку?
— Конечно, сколько раз я вами любовался, когда вы так спали еще в колыбели… я не мог наглядеться на вас, так вы милы!
— Ну вот, третьего дня, только что мы уснули, мы увидали…
— Так это было во сне!.. — воскликнул Дагобер. — Вы спали… значит, это был сон!..
— Конечно, во сне… Как же могло быть иначе?
— Дай же сестре досказать!
— Ну, в добрый час, — со вздохом облегчения вымолвил солдат, — в добрый час! Впрочем, я был уверен, что мне нечего беспокоиться, потому что… Ну да это все разно… Так это был сон… мне это все-таки больше нравится… Продолжай же, Роза.
— Когда мы заснули, мы увидали обе одинаковый сон.
— Обе один сон?
— Да, Дагобер. Когда мы проснулись, то рассказали друг другу, что нам приснилось.
— И сон был совершенно одинаков!
— Удивительное дело! Что же это за сон?
— Мы видели во сне, что сидим рядом, я и Бланш. Вдруг к нам подошел прекрасный ангел, в длинной белой одежде, с белокурыми волосами и голубыми глазами. У него было такое доброе, красивое лицо, что мы невольно сложили руки как бы для молитвы… Тогда он сказал нам нежным голосом, что его зовут Габриель и что его послала к нам наша мать для того, чтобы быть нашим ангелом-хранителем, и что он никогда с нами не расстанется.
— А потом он взял нас обеих за руки и, наклонив свое прелестное лицо, пристально посмотрел… с такой добротой, что мы просто глаз от него отвести не могли, — прибавила Бланш.
— Да! и казалось, что его взгляд так и проникал к нам в сердце, — продолжала Роза, — притягивая нас к себе… К величайшему огорчению, Габриель нас покинул, хотя и обещал вернуться на следующую ночь…
— И он снова явился?
— Конечно… но ты можешь себе представить, с каким нетерпением мы ждали сна, чтобы увидать, придет ли наш друг…
— Гм… гм… как усердно вы вчера терли себе глаза, — сказал Дагобер, почесывая голову… — Вы уверяли, что совсем на ногах не держитесь, до того вам хочется спать… А это все было, ручаюсь, только затем, чтобы поскорей от меня отделаться и отдаться вашим снам.
— Ну да, Дагобер!
— Правда. Вы не могли мне сказать, как Угрюму: «Иди, мол, дрыхнуть, старина!..» Ну и что же, ваш друг Габриель явился?
— Конечно. Но на этот раз он беседовал с нами очень долго. Он дал нам так много самых трогательных и благородных советов от имени нашей покойной матери, что мы на другой день все время старались припомнить всякое его слово, чтобы не забыть ничего, что нам сказал наш ангел-хранитель… а потом мы все вспоминали его лицо… его взгляд…
— То-то вы все шептались вчера во время перехода и отвечали мне невпопад.
— Да, мы думали о Габриеле.
— И мы его полюбили так же, как он нас полюбил.
— Да как же, он один, а вас двое?
— А наша мать, ведь она была одна на двоих. И ты, Дагобер, один, а нас двое.
— Верно… а знаете девочки, я, пожалуй, начну вас ревновать к этому молодцу!
— Ты наш друг днем, а он ночью!
— Однако, это не совсем так. Если вы будете видеть его ночью во сне, а днем весь день говорить о нем, так на мою-то долю что останется?
— Тебе останутся… твои сироты, которых ты так крепко любишь! — сказала Роза.
— И у которых, кроме тебя, никого на свете нет! — ласково прибавила Бланш.
— Гм… гм… ишь как приласкаться умеют!.. Ну, да ладно, дети… — прибавил с нежностью солдат, — я своим жребием доволен… Я прощаю вам вашего Габриеля! Мы с Угрюмом можем смело при этом спать! А дело объясняется очень просто: первый ваш сон сильно вас поразил… вы болтали о нем целый день, и ничего нет удивительного, что он приснился вам снова… и если вы даже в третий раз увидите прекрасную ночную птицу, я нисколько не буду этим изумлен.
— О, Дагобер, не насмехайся над нами; мы знаем, что это только сон, но нам кажется, что его посылает наша мать… Она ведь говорила, что у сирот есть ангелы-хранители!.. Вот Габриель и есть наш ангел-хранитель, он будет покровительствовать нам, а также и тебе…
— Очень мило с его стороны, конечно, подумать обо мне. Но для защиты вас, я предпочитаю Угрюма! Правда, он не такой белокурый, как ваш ангел, но зато зубы у него покрепче, а это куда надежней.
— Какой ты несносный, Дагобер, с твоим подтруниванием!
— Это правда, ты смеешься надо всем!
— Да, да, у меня удивительно веселый характер!.. я смеюсь по методу Весельчака, не разжимая зубов! Однако, дети, простите, я действительно не прав; раз к этому примешана мысль о вашей достойной матушке, то вы прекрасно делаете, что относитесь к снам серьезно. А потом, — прибавил он торжественно, — они бывают и вещие… В Испании два моих товарища, драгуны императрицы, видели накануне своей смерти, что их отравят монахи… так и случилось… Если этот Габриель вам постоянно снится… значит… значит… это вас занимает!.. А у вас так мало развлечений днем… что пусть хоть ночью… вам снятся занимательные вещи. А теперь, деточки, поговорим о другом. Обещайте мне не очень печалиться. Разговор будет идти о вашей матери.
— Будь спокоен. Когда мы думаем о ней, мы не печалимся, мы только делаемся серьезными.
— Отлично! Из боязни вас огорчить я все откладывал рассказ о том, что доверила бы вам и сама ваша мать, когда вы выросли бы. Но она так неожиданно умерла, что не успела это сделать, а то, что она хотела вам сообщить, причиняло ей страдание, так же как и мне. Вот отчего я сколько мог все это откладывал, но решил, наконец, что открою вам тайну в тот день, когда мы проедем через поле, где ваш отец был захвачен в плен… Это давало мне отсрочку, но теперь минута настала… и отговариваться больше нечем.
— Мы слушаем, Дагобер! — отвечали задумчиво и грустно девушки.
Собравшись с мыслями, среди наступившего молчания Дагобер начал свой рассказ.
— Ваш отец, генерал Симон, был сыном рабочего, и его отец остался тем же рабочим, каким и был… Как ни уговаривал его сын, старик упрямился и не сдавался, не желая покидать свою среду. Стальная голова и золотое сердце, — как и сын. Конечно, вы понимаете, что если ваш отец, начав с солдата, стал генералом… и графом Империи — для этого нужно было немало труда и славных подвигов.
— Граф Империи? Что это значит, Дагобер?
— Побрякушка, которую император прибавил к чину. Просто желание доказать народу, из рядов которого он вышел сам: «Ну, ребята, хотите поиграть в дворянство? Вот вы и дворяне… Хотите играть в королей?.. Вот вы и стали королями… Попробуйте всего, ребята… для вас мне ничего не жаль… наслаждайтесь себе вволю!»
— Королями?! — с удивлением воскликнули девушки.
— Самыми настоящими королями… он на короны не скупился, наш император! У меня у самого один товарищ, однокашник, стал королем. Это нам, конечно, льстило… потому что понятно, если не один, так другой! Вот так и ваш отец попал в графы… Но, с титулом или без титула он был самый красивый, самый храбрый генерал во всей армии.
— Он был очень красив, Дагобер? Матушка нам часто это говорила.
— Еще бы… только вашему ангелу он представлял полную противоположность. Представьте себе статного брюнета, в полной парадной форме, ну, просто, на него глядя, глаза слепли, а в сердце точно огонь зажигался… Право, с ним бы, пожалуй, пошел на самого Бога… если бы добрый Бог этого захотел, — поспешил прибавить Дагобер в виде поправки, не желая задеть наивную веру сирот.
— И наш отец был так же добр, как и храбр, не правда ли?
— Добрый? Да как же иначе, девочки?.. Конечно, он был очень добр… я думаю… Он, знаете, подковы гнул одной рукой, точно карту; а посмотрели бы вы, сколько он пруссаков поколотил, преследуя их до самого редута в тот самый день, когда его взяли в плен! И как не быть добрым с таким мужеством и силой!.. Итак, девятнадцать лет тому назад, на том самом месте, которое я вам показал в этом селении, генерал, серьезно раненный, упал с лошади… Я, следуя за ним, как вестовой, побежал к нему на помощь. Спустя пять минут мы оба были взяты в плен… и кем же? Французом!
— Французом?
— Да, эмигрантом, маркизом, полковником русской службы, — с горечью ответил Дагобер. — И знаете, когда этот маркиз подошел к генералу и сказал ему: «Сдайтесь, генерал, своему соотечественнику!» — то ваш отец отвечал: «Не соотечественником, а изменником считаю я француза, который сражается против французов; изменникам же я не сдаюсь», и, несмотря на свои раны, ваш отец ползком приблизился к простому русскому гренадеру и, подавая ему саблю, сказал: «Я вам сдаюсь, храбрец!» Маркиз так и побледнел от гнева.
Сиротки с гордостью переглянулись. Яркая краска залила их щеки, и они вскричали разом:
— Милый, храбрый батюшка!..
— Смотрите-ка! Еще дети, а уж сейчас видно, что в их жилах течет солдатская кровь, — с гордостью поглаживая усы, заметил Дагобер. — Вот и забрали нас в плен. Лошадь генерала была убита под ним. Он сел на Весельчака, не получившего в этот день ни одной раны… Так мы до Варшавы и добрались. Там ваш отец познакомился с вашей матерью. Описывать ее нечего; довольно сказать, что недаром ее прозвали «жемчужиной Варшавы»… Поклонник всего доброго и прекрасного, ваш отец, конечно, влюбился в нее… она отвечала тем же, но родители обещали ее руку другому… и этот другой был…
Дагобер не смог продолжать: Роза пронзительно закричала, со страхом указывая на окно.
При крике молодой девушки Дагобер стремительно вскочил с места.
— Что с тобой, Роза?
— Там… там, — говорила она, указывая на окно, — мне показалось, что чья-то рука отдергивает шубу…
Роза еще не успела договорить, как Дагобер был уже у окна. Он сорвал шубу и быстрым движением распахнул окно. Ночь была все так же темна, все так же гудел ветер…
Солдат прислушался: ничего подозрительного…
Он вернулся к столу за лампой и затем высунулся из окна, прикрывая рукой пламя, чтобы при ее свете что-нибудь разглядеть…
Он ничего не увидел.
Закрывая окно, Дагобер решил, что всему виной порыв ветра, пошевелившего шубу, и что Роза испугалась понапрасну.
— Успокойтесь, дети… это ветер… Он подул сильней, — ну, шуба и зашевелилась…
— Но я ясно видела пальцы, отодвигавшие ее в сторону… — заметила дрожащая с испугу Роза.
— Я смотрела на Дагобера и не видала ничего! — заметила Бланш.
— Нечего было и смотреть, дети… Очень просто; подумайте, окно ведь по крайней мере на восемь футов от земли; чтобы достать до него, надо встать на лестницу или нужно быть великаном. А что лестницу не успели бы еще отнять, это ясно: я ведь сразу бросился к окну и, осветив под окном, ничего не увидел.
— Я, верно, ошиблась! — сказала Роза.
— Это был ветер, сестрица!
— Тогда прости за напрасное беспокойство, милый Дагобер.
— Это-то бы ничего! — задумавшись, отвечал солдат, — а вот мне досадно, что Угрюма нет до сих пор. Он лег бы у окна, и вы бы успокоились. Но, верно, собака нашла конюшню Весельчака и забежала с ним проститься… уж не сходить ли мне за ним?
— О нет, Дагобер, не оставляй нас одних, мы будем очень бояться! — разом воскликнули сестры.
— Ладно, тем более что Угрюм, наверно, сейчас вернется. Я уверен, что через несколько минут он заскребется в дверь… А теперь продолжим рассказ. — Дагобер уселся у изголовья сестер так, чтобы окно было видно и ему. — Итак, ваш отец в плену в Варшаве, влюблен в вашу мать, которую хотят выдать за другого… — продолжал он. — В 1814 г. мы узнали об окончании войны, о ссылке императора на Эльбу и о возвращении Бурбонов; с согласия пруссаков и русских, которые их восстановили на троне, это они сослали императора на Эльбу. Узнав об этом, ваша мать сказала генералу: «Война окончена. Вы свободны. Император, которому вы всем обязаны, несчастен, отправляйтесь к нему… я не знаю, когда мы с вами увидимся, но замуж я ни за кого другого не выйду… до смерти останусь вам верна!» Прежде чем уехать, генерал меня позвал к себе. «Дагобер, — сказал он, — оставайся здесь: ты, может быть, понадобишься мадемуазель Еве, чтобы убежать от семьи, если ее очень станут притеснять. Через тебя мы будем вести переписку. В Париже я увижу твою жену и сына, успокою их… скажу им, что ты для меня… не слуга… а друг».
— И друг навеки! — взволнованно воскликнула Роза, глядя на Дагобера.
— Друг для отца и для матери… друг и для детей! — прибавила Бланш.
— Любить одних, значит, любить и других, — отвечал солдат. — И вот генерал на острове Эльба с императором; я остался в Варшаве, поселился около дома вашей матери, получал письма и относил ей тайком… В одном из этих писем, — я не могу не упомянуть об этом, я этим горжусь, — генерал сообщал, что император вспомнил обо мне.
— О тебе?.. Разве он тебя знал?
— Немного, и мне это льстит! «А! Дагобер! — сказал он вашему отцу, который рассказывал ему про меня, — конно-гренадер из моей старой гвардии, солдат, побывавший и в Италии, и в Египте… весь покрытый рамами, помню!.. Я сам своей рукой повесил ему орден при Ваграме… помню, не забыл». Знаете, дети, когда мне ваша мать это прочитала… я разревелся, как женщина…
— Какое прелестное лицо у императора, на золотом барельефе твоего серебряного креста, который ты нам прежде показывал в награду за послушание.
— Этот крест, пожалованный мне, для меня святыня. Вон там он в моем мешке, где заключаются все наши сокровища, и бумаги, и деньжата… Но вернемся к вашей матери; мои посещения с письмами вашего отца, беседы наши о нем… были для нее утешением, так как страдать ей приходилось очень много… Родители страшно ее мучили, но она стойко держалась и повторяла лишь одно: «Я ни за кого, кроме генерала Симона, не пойду». Она была стойкая женщина… кроткая и в то же время мужественная! В один прекрасный день она получила письмо от генерала: он покинул Эльбу вместе с императором, и война началась. В этой войне ваш отец бился, как лев, войско следовало его примеру. Но это уже была не храбрость… это было отчаяние.
Щеки солдата запылали. В эту минуту он переживал героические волнения своей молодости. Он мысленно возвращался к высоким, благородным порывам войн Республики, триумфам Империи, к первым и последним дням своей военной жизни.
Сироты, дочери солдата и мужественной матери, не испугались грубости этих рассказов, но наполнились и воодушевились их энергией; сердца их забились горячее, щеки заалели.
— Какое счастье быть дочерьми такого храброго отца! — воскликнула Бланш.
— И счастье, и честь, дети мои… Вечером, в день битвы при Линьи, император, к общему восторгу всей армии, дал на самом поле битвы вашему отцу титул герцога де Линьи и маршала Империи.
— Маршала Империи? — повторила удивленная Роза, не понимая значения этого слова.
— Герцога де Линьи? — спросила с изумлением Бланш.
— Да… Пьер Симон, сын простого рабочего, был сделан герцогом и маршалом. Оставалось одно: титул короля, чтобы еще возвыситься, — отвечал с гордостью Дагобер. — Вот как награждал император детей из народа, и народ всей душой принадлежал ему. Напрасно ему внушали: «Твой император делает из тебя лишь пушечное мясо!» — «Ничего! Другой бы, пожалуй, превратил меня в голодающее мясо, — отвечал народ, у которого ума отнять нельзя. — Лучше пушка и риск стать капитаном, полковником, маршалом, королем… или инвалидом; это лучше чем дохнуть с голоду, холоду и от старости где-нибудь на соломе, на чердаке, после сорокалетних трудов в пользу кого-то».
— Неужели и во Франции… и в Париже… в этом прекрасном Париже… есть несчастные, умирающие от голода и нищеты?
— Даже в Париже… Да, есть, дети мои! Но я продолжаю. По-моему, пушка лучше… потому, что сделался же ваш отец и герцогом, и маршалом! Когда я говорю: герцог и маршал, — я прав и вместе с тем ошибаюсь, так как впоследствии за ним не признали ни этого титула, ни этого звания… Это случилось потому, что после Линьи был день траура… великого траура, когда седые ветераны, как я, плакали… да, плакали… вечером после битвы. Этот день, дети, называется Ватерлоо!
Столько чуялось глубокой грусти в этих простых словах Дагобера, что сироты вздрогнули.
— Да, бывают такие проклятые дни… — со вздохом продолжал солдат. — И генерал в этот же день, при Ватерлоо, пал, покрытый ранами, во главе гвардейского дивизиона. После очень долгого выздоровления он попросил разрешения поехать на остров св.Елены, куда англичане увезли на край света… нашего императора, чтобы подвергнуть его там медленным мучениям. Да, дети, годами долгих мучений искупил он дни счастья!..
— Когда ты так говоришь об этом, Дагобер, просто плакать хочется.
— И есть о чем плакать… много горя вынес император, бесконечно много… Его сердце истекало кровью… К несчастью, генерала не было с ним на острове св.Елены, его не допустили туда, а он все-таки мог бы его утешить. Озлобленный, как и многие другие, на Бурбонов, генерал задумал заговор против них с целью возвращения сына императора. Он отправился в один из городов Пикардии, где стоял полк, почти целиком укомплектованный его бывшими солдатами, и хотел увлечь их за собой. Но заговор раскрыли. Генерала арестовали в самый момент приезда и привели к полковнику. А знаете, кто был этот полковник? Впрочем, об этом долго рассказывать, да и рассказ мой только еще больше опечалит вас… Короче говоря, у генерала было слишком много причин ненавидеть этого человека. Очутившись с ним с глазу на глаз, ваш отец сказал: «Если вы не трус, вы освободите меня на час, и мы будем драться насмерть. Я столь же презираю вас, сколько и ненавижу, причин для этого довольно!» Полковник согласился и освободил вашего отца, а на другой день состоялся ожесточенный поединок, во время которого полковник упал на месте замертво.
— О, Боже!
— Генерал вытирал еще шпагу, когда один из преданных ему друзей пришел предупредить, что у него осталось не так много времени: лишь только успеть совершить побег. Действительно, ему счастливо удалось покинуть Францию… Да… счастливо, так как через пятнадцать дней он был приговорен к смертной казни как заговорщик.
— Сколько невзгод!
— Но нет худа без добра! Ваша мать оставалась ему верна и только писала: «Император первый, я вторая!» Зная, что он более не может быть полезен ни императору, ни его сыну, генерал, изгнанный из Франции, явился в Варшаву. В это время умерли родители вашей матери… Она была свободна, и они повенчались… я был одним из свидетелей их брака.
— Вот уж именно нет худа без добра, ты прав, Дагобер… Сколько счастья среди такого несчастья!
— И вот они зажили вполне счастливой жизнью… Только, как все искренне добрые люди, чем счастливее они себя чувствовали, тем сильнее огорчало их несчастье других… А причин для огорчения в Варшаве в то время было немало. Русские снова начали обращаться с поляками, как с рабами. Ваша храбрая мать, француженка по крови, душой и сердцем была полячкой. Она громко говорила о том, о чем другие не смели шептать. Несчастные звали ее своим ангелом-хранителем: этого были довольно, чтобы обратить на нее внимание русского наместника. Однажды старого друга вашего отца, бывшего улана — полковника, приговорили к ссылке в Сибирь за участие в заговоре против русских… Он бежал, и ваш отец укрывал его у себя. Об этом узнали, и в следующую же ночь карета, окруженная взводом казаков, подъехала к вашему дому, генерала подняли с постели и увезли…
— Ах! Что же хотели с ним сделать?
— Его увезли из России, со строгим запрещением когда-либо вступать в ее пределы под страхом вечного тюремного заключения. Его последние слова были; «Дагобер, поручаю тебе мою жену и ребенка». Это случилось за несколько месяцев до вашего рождения, но это не помогло вашей матери: ее сослали в Сибирь.
Она делала слишком много добра в Варшаве, ее боялись, потому были рады придраться к случаю, чтобы от нее отделаться. Не довольствуясь ссылкой, конфисковали все ее имущество, и, в виде единственной милости, мне позволили следовать за ней. Не будь у меня Весельчака, которого генерал велел мне оставить у себя, она должна была бы идти пешком. Вот мы и пустились в путь… Она верхом, а я вел лошадь под уздцы, как теперь с вами, дети. Наконец достигли мы бедной деревеньки в Сибири, где три месяца спустя вы и родились, бедняжки.
— А наш отец?
— Отец не мог вернуться в Россию… Матери вашей бежать с двумя малютками тоже нельзя… генерал даже писать ей не мог, так как он не знал, где она!
— И с тех пор о нем не было никаких известий?
— Нет, дети… один раз мы имели от него весточку…
— Через кого же?
После минутного молчания Дагобер произнес со странным выражением в лице:
— Через кого?.. через существо, вовсе непохожее на других людей!.. Но чтобы вам это стало ясно, я должен вкратце рассказать об одном приключении, случившемся с вашим отцом во время войны… Он получил приказание от императора овладеть одной батареей, которая наносила сильный урон нашей армии. После нескольких неудачных попыток генерал пробился во главе кирасир до самых орудий. Он очутился как раз против дула орудия, прислуга которого была вся перебита или ранена… Но у одного из артиллеристов хватило еще сил, чтобы приподняться на одно колено и приложить фитиль как раз в тот момент, когда генерал очутился в десяти шагах от заряженной пушки.
— Великий Боже! Какой опасности подвергался наш бедный отец!
— Он говорил, что никогда не находился в большей, потому что, когда он увидал движение артиллериста, выстрел уже раздался… В этот момент не замеченный им до той поры высокий мужчина, одетый крестьянином, бросился между ним и пушкой.
— Ах, несчастный!.. какая ужасная смерть!
— Да, — задумчиво отвечал Дагобер, — смерть была неизбежна… он должен был разлететься на тысячу кусков… А между тем этого не случилось…
— Что ты говоришь?
— Вот что мне рассказывал генерал. «В момент выстрела, — говорил он, — я невольно закрыл глаза от ужаса, чтобы не видеть обезображенный труп моего спасителя… Но когда я их открыл, кого же увидал я первым в облаках рассеивавшегося дыма? Того же высокого человека, который спокойно стоял на прежнем месте, устремив печальный и кроткий взор на артиллериста, а тот, стоя на одном колене и откинувшись туловищем назад, смотрел с ужасом, словно этот человек казался ему самим дьяволом… Затем, в последующем хаосе возобновившейся битвы я уж не мог больше найти моего спасителя…» — добавил ваш отец.
— Но как же это могло случиться, Дагобер?
— Я и сам задал такой вопрос генералу. Он ответил, что никак не может объяснить себе это невероятное, а между тем вполне реальное происшествие… Несомненно, ваш отец был очень поражен наружностью этого человека, по-видимому, лет тридцати от роду, потому что он очень хорошо его запомнил: особенно поразили его сросшиеся на переносице черные густые брови, которые, как черная полоса, прорезывали бледный лоб. Запомните эту примету, дети… я сейчас вам объясню, почему…
— Не забудем! — отвечали девочки, все более и более изумляясь.
— И как это странно — человек с черной полосой на лбу!
— Слушайте дальше… Генерала, как я вам уже говорил, при Ватерлоо посчитали убитым. В ночь, проведенную им на поле сражения, в бреду лихорадки, в каком ваш отец находился, ему представилось при свете луны, что этот самый человек склонился над ним и смотрел на него с выражением глубокой нежности, останавливая лившуюся из ран кровь и стараясь вернуть его к жизни. Но так как ваш отец отказывался от его забот, говоря, что жить после такого поражения не стоит, этот человек, как ему показалось, произнес: «Надо жить для Евы!» Евой звали вашу мать, которую генерал оставил в Варшаве, чтобы следовать за императором.
— Как это все странно, Дагобер!.. А потом видел наш отец когда-нибудь этого человека?
— Видел… потому что он же принес известие вашей матери от генерала.
— Когда же?.. Мы не знали ничего…
— Помните, как утром, в день смерти вашей матушки, вы отправились со старухой Федорой в сосновый лес?
— Да, — с грустью отвечала Роза, — мы пошли за вереском, который мама так любила.
— Бедная мамочка! Она вовсе не казалась больной в тот день, и мы уж никак не ожидали, какое горе нас постигнет вечером! — прибавила Бланш.
— Конечно! Я сам, ничего не подозревая, распевал себе в саду за работой в тот день! Работаю я этак да пою; вдруг раздается голос, спрашивающий меня по-французски: «Эта деревня зовется Милоск?» Я оглянулся; вижу, передо мной стоит какой-то незнакомец… Вместо того, чтобы ответить, я невольно отступил шага на два, когда взглянул ему в лицо.
— Но почему?
— Это был человек высокого роста, очень бледный, с высоким открытым лбом… его черные, сросшиеся брови казались проведенной через лоб черной полосой…
— Это, значит, был тот самый человек, который два раза являлся нашему отцу во время сражения?
— Да… это был он!
— Однако позволь, — Дагобер, — задумчиво заметила Роза, — сколько прошло времени с этого сражения?
— Около шестнадцати лет.
— А сколько лет казалось на вид этому незнакомцу?
— Не больше тридцати.
— Как же мог он быть шестнадцать лет тому назад взрослым человеком? Ведь спасителю отца было тоже около тридцати лет?
— Вы правы, — подумав, сказал Дагобер, пожимая плечами. — Быть может, меня обмануло случайное сходство, но только…
— Если это был тот же человек, то, значит, он совсем не состарился?
— А ты его не спросил, не оказал ли он некогда помощи нашему отцу?
— Сперва я так был поражен, что мне это и в голову не пришло, а потом некогда было, и он скоро ушел. Итак, я ответил ему на его вопрос вопросом же: «Деревня-то эта та самая, но почему вы узнали, что я француз?»
«Я слышал ваше пение, — отвечал он. — Не можете ли вы мне сказать, где здесь живет госпожа Симон, жена генерала?»
«Она живет здесь, господин».
Он молча смотрел на меня несколько мгновений, а затем, протянув мне руку, сказал:
«Вы друг генерала Симона… его лучший друг?»
(Представьте себе мое изумление, дети!) «Как вы это могли узнать?»
«Он часто говорил мне о вас с чувством глубокой признательности!»
«Вы видели генерала?»
«Да… несколько времени тому назад в Индии. Я тоже его друг и принес его жене вести о нем. Я знал, что она сослана в Сибирь; в Тобольске, откуда я иду, мне сказали, что она живет в этой деревне. Проводите меня к ней».
— Добрый человек… я уже люблю его!.. — заметила Роза.
— Он был другом нашего отца!
— Я попросил его подождать и пошел предупредить вашу мать, чтобы неожиданность не потрясла ее. Через пять минут он вошел к ней…
— А как он выглядел, этот странник, Дагобер?
— Он был очень высокого роста, в темной шубе, в меховой шапке, с длинными черными волосами.
— А красивый?
— Да, дети, очень красивый… только с таким грустным и кротким выражением лица, что у меня невольно сердце сжалось.
— Бедный! У него, верно, было большое горе?
— Поговорив с ним несколько минут наедине ваша мать позвала меня и сообщила, что получила добрые вести от генерала. Она залилась слезами, а перед ней на столе лежал толстый сверток с бумагами. Это был дневник вашего отца, в который он каждый вечер записывал все то, что передавал бы ей лично, если бы мог… Он избрал бумагу в доверенные… это его утешало…
— Где же эти бумаги, Дагобер?
— Там все, в мешке, вместе с моим крестом и нашими деньгами… Я вынул только несколько листов, чтобы дать вам прочитать сегодня… вы узнаете зачем… а остальное я передам вам позднее…
— А давно был наш отец в Индии?
— Судя по тому немногому, что успела сообщить мне ваша мать, генерал отправился в Индию после того, как дрался за греков против турок: он любил брать сторону угнетенных против притеснителей… В Индии он сделался отчаянным врагом англичан… они резали наших пленных на понтонах, они мучили императора на острове св.Елены… не грех было воевать с ними, потому что и тут пришлось защищать против них правое дело.
— Какому же делу служил наш отец?
— Делу одного из несчастных индийских раджей, владения которых англичане разоряют и доныне без зазрения совести. Значит, ваш отец мог биться за слабого против сильного, и этой возможности он не упустил. В несколько месяцев он вооружил и обучил от 12 до 15 тысяч человек, составлявших войско этого раджи, и в двух стычках они наголову разбили англичан, конечно, не предполагавших, что им придется бороться с таким полководцем, как ваш храбрый отец. Но несколько страниц из его дневника объяснят вам это гораздо лучше, дети мои, чем я… Кроме того, там встретите вы имя, которое должны запомнить навсегда… для того я и отделил эти листки.
— Какое счастье! Читать слова, написанные нашим отцом, — это почти равносильно тому, что слышать его самого! — сказала Роза.
— Будто он вместе с нами! — прибавила Бланш.
Девушки с живостью протянули руки к Дагоберу, чтобы получить листки, которые он вытащил из кармана. Затем, с невольным, полным трогательной грации порывом, они безмолвно поцеловали рукопись отца.
— Вы из этого узнаете также и то, почему я так удивился, узнав, что ваш ангел-хранитель зовется Габриелем… Читайте… читайте… — прибавил он, видя удивление девушек. — Только я должен вас предупредить, что когда генерал это писал, он не видал еще того странника, который принес эти бумаги.
Роза, сидя на кровати, начала читать нежным, растроганным голосом. Бланш, положив голову на плечо сестры, следила за ней глазами с глубоким вниманием. По движению губ можно было видеть, что она также читает про себя.
20 февраля. Бивуак в горах Авы. 1830 г.
«Каждый раз, когда я принимаюсь писать в дневнике, который веду теперь в глубине Индии, куда закинула бурная и неспокойная судьба изгнанника, меня охватывает особое чувство. Быть может, ты никогда не прочтешь этого дневника, моя горячо любимая Ева, и я испытываю нежное и вместе с тем жестокое чувство: меня утешает мысль, что я разговариваю с тобою, и тем не менее она будит во мне всю горечь сожалений, так как, говоря с тобой, я лишен возможности тебя видеть.
Но если когда-нибудь эти страницы попадутся тебе на глаза, твое благородное сердце забьется при имени храбреца, которому я сегодня обязан своей жизнью. И если мне суждено счастье когда-нибудь увидеть тебя и нашего ребенка, мы этим будем обязаны ему… Нашего ребенка! Ведь он жив? Да? Я должен в это верить, потому что иначе твоя жизнь в страшной ссылке была бы просто невыносима! Ангел мой дорогой! Ведь ему теперь уже четырнадцать лет… Каков он? Он, верно, похож на тебя, не так ли? У него твои чудные большие голубые глаза… Безумец!.. сколько раз я невольно задавал тебе тот же вопрос на страницах этого дневника, вопрос, на который ты не можешь дать ответа… и сколько раз я еще задам его! Научи же нашего ребенка помнить и любить имя — довольно варварское, правда, имя — Джальма!»
— Джальма! — повторила Роза, прерывая чтение. Глаза девушки были полны слез.
— Джальма! — повторила за сестрой не менее ее взволнованная Бланш. — О! мы никогда не забудем этого имени.
— И не забывайте, деточки; видимо, это выдающийся воин, хотя он и молод. Продолжай же, Роза.
«В предыдущих листках я передавал тебе, дорогая Ева, о двух славных битвах этого месяца. Войска моего старого друга, индийского раджи, обученные на европейский лад, делали чудеса. Мы разбили англичан и заставили их освободить часть истерзанной страны, которой они завладели вопреки всем правам и законам и которую они безжалостно разорили. Война англичан здесь — это измена, грабежи и убийства. Сегодня утром, после томительного перехода по здешним горам, разведчики сообщили, что к врагу подоспели подкрепления и что он готовится к атаке. Он находился от нас всего в нескольких лье, и поэтому сражения избежать было невозможно. Старый индийский раджа, отец моего спасителя и мой старый друг, так и рвался в бой. Битва началась около трех часов и сопровождалась страшным кровопролитием и ожесточением. Видя, что наши усталые и немногочисленные силы слабеют перед свежими подкреплениями англичан, я выступил вперед со своим небольшим кавалерийским отрядом.
Старый раджа находился в центре войска. Он бился, как всегда, с безумной отвагой. Его сын, восемнадцатилетний Джальма, храбрый, как его отец, не отставал от меня. В самую горячую минуту битвы подо мной убивают лошадь, и я лечу вместе с ней в овраг, около которого мы находились; мы падаем, да еще так глупо, что я очутился под лошадью, и сперва мне казалось, что у меня сломано бедро».
— Бедный отец! — сказала Бланш.
— К счастью, на этот раз он спасся благодаря Джальме. Видишь, Дагобер, — заметила Роза, — как я хорошо запомнила это имя.
Затем она продолжала:
«Англичане решили, что если я буду убит, то справиться с армией раджи им ничего не стоит (очень лестное для меня мнение). Поэтому один офицер из сипаев и пять или шесть наемных солдат, трусливых, низких бродяг и разбойников, увидав мое падение, стремглав спустились в овраг, чтобы меня прикончить… Среди огня и дыма мои горцы, увлеченные жаром битвы, не заметили, как я упал, но Джальма, не покидавший меня, тотчас же бросился в овраг, чтобы помочь мне. Его хладнокровие и храбрость спасли мне жизнь. Одним выстрелом из карабина он убил офицера, другим прострелил руку солдату, успевшему уже проткнуть штыком мне левую ладонь… Успокойся, любимая Ева, это были пустяки, простая царапина».
— Ранен… опять ранен! — вскричала Бланш, прерывая сестру.
— Успокойтесь, — сказал Дагобер, — это, вероятно, была простая царапина. Рану, которая не мешала продолжать битву, генерал называл обычно «белой раной». Только он и мог придумать такое словечко!
«Джальма, заметив, что я ранен, — продолжала Роза, вытерев глаза, — начал действовать своим карабином, как палицею, и заставил солдат отступить. Но в эту минуту я увидал еще одного неприятеля, спрятавшегося среди густого бамбука, который окаймлял овраг; этот солдат медленно опускал свое длинное ружье, устанавливая его ствол между двух ветвей и вздувая фитиль; затем он прицелился в Джальму, и храбрый юноша получил пулю в грудь, прежде чем мои крики могли его предупредить, Почувствовав боль, молодой человек упал на одно колено, но не переставал стойко держаться, стараясь своим собственным телом загородить меня, быть живым щитом… Ты можешь себе представить мое отчаяние, мой гнев. Несмотря на все усилия, я не мог освободить свои ноги из-под тела лошади; мне мешала, кроме того, невыносимая боль в бедре. Пока я лежал так, безоружный и бессильный, на моих глазах продолжалась неравная борьба. Джальма начал слабеть от потери крови; уже один из солдат, призывая громко других, вытаскивал из-за пояса громадный ятаган, которым сразу можно снести голову с плеч, как вдруг подоспела помощь, — с десяток горцев подошли как раз вовремя. Джальме помогли встать, меня вытащили из-под лошади, и через четверть часа я снова в седле. Несмотря на все наши потери, победа осталась все-таки за нами. Завтра исход боя будет решен. Нам видны отсюда бивуачные огни англичан… Вот каким образом я обязан, жизнью, дорогая Ева, этому юноше. По счастью, его рана очень незначительна: пуля отклонилась и скользнула только по ребрам».
— Верно, славный мальчик назвал это тоже «белой раной» по примеру генерала! — сказал Дагобер.
«Теперь, дорогая Ева, — продолжала Роза, — я должен хоть письменно познакомить тебя с отважным юношею, принцем Джальмой. Ему только что минуло восемнадцать лет. Я постараюсь обрисовать одним словом эту храбрую и благородную натуру. В их стране часто дают прозвища. С пятнадцати лет он носит прозвание „Великодушного“, — разумеется, великодушного сердцем и душой. По старинному, но очень трогательному обычаю страны, это прозвище распространяется и на его отца. Его зовут „Отец Великодушного!“. А я бы дал этому благородному старцу имя „Справедливого“, так как трудно найти человека такой рыцарской честности, такой гордой независимости, как этот старый индус. Он мог бы, по примеру других принцев, склониться под игом отвратительного деспотизма англичан, выторговать дорогую плату за свой отказ от власти и покориться перед силой. Но он поставил своим девизом слова: „Или все мои права, или могила в родных горах!“ И это не хвастливое упрямство: это полное сознание своей правоты и справедливости своего дела.
— Но вас борьба сломит, — сказал я ему однажды.
— Что бы вы выбрали, мой друг, если бы вам предложили совершить постыдное дело, если бы сказали: «Сдайся или умри»? — ответил он мне вопросом.
И с этой минуты я понял, что верен ему душой и телом, посвятил себя святому делу защиты слабого против сильного. Ты видишь, Ева, что Джальма — достойный сын своего отца. Молодой индус обладает такой геройской, гордой храбростью, что сражается, как молодые греки времен Леонида, с обнаженной грудью, в то время как другие его соотечественники, которые обыкновенно ходят с открытой грудью, руками и плечами, надевают в битву толстые куртки. Безумная отвага этого мальчика напомнила мне неаполитанского короля, о котором я так много тебе рассказывал и которого не раз видел в пылу опаснейших сражений с одним хлыстом вместо всякого оружия!»
— Это был один из тех, о ком я вам уже говорил и из кого император выпекал королей, — сказал Дагобер. — Я видел одного пленного прусского офицера, которого этот сумасшедший неаполитанский король ударил хлыстом по лицу. Осталась темно-багровая полоса. Пруссак уверял, что он опозорен и что удар шпаги был бы для него куда приятнее. Я думаю… Ну, уж и черт же был этот бешеный король! Он знал одно: лезть прямо на пушечную пальбу. Только, бывало, заслышится пальба, уже ему кажется, что каждый выстрел зовет его по имени, и он прибегал, отвечая: «Я здесь!» Я рассказываю вам о нем потому, дети, что он постоянно и всем говорил: «Если я или генерал Симон не прорвем каре, то, значит, это каре не прорвать никому на свете!»
Роза продолжала:
«Я заметил, однако, к моему огорчению, что, несмотря на юные годы, Джальма испытывал порою приступы глубокой меланхолии. Иногда я подмечал между отцом и сыном обмен какими-то странными взглядами… Несмотря на нашу взаимную привязанность, я понял, что они от меня скрывают какую-то грустную семейную тайну. Насколько я мог понять из немногих слов, печально оброненных тем и другим, дело шло о каком-то странном событии, которому их мечтательное и возбужденное воображение придало сверхъестественный смысл.
Впрочем, ты знаешь, дорогая подруга, что мы сами потеряли право смеяться над чужим легковерием. Я, после случая при Ватерлоо, объяснить которое до сих пор ничем не могу…»
— Это о человеке, бросившемся между жерлом пушки и генералом, — пояснил Дагобер.
«…А ты, — продолжала чтение Роза, — ты, моя дорогая Ева, — после посещения этой прекрасной молодой женщины, которая, как оказалось из рассказов твоей матери, являлась и твоей бабушке сорок лет тому назад».
Сироты с удивлением взглянули на солдата.
— Я ничего подобного не слыхал ни от вашей матери, ни от генерала… Это меня не меньше вашего поражает, дети.
Роза продолжала все с увеличивающимся волнением и любопытством:
«Да, и наконец, дорогая Ева, иногда самые странные на первый взгляд вещи объясняются случаем, или сходством, или игрой природы. Ведь чудесное очень часто является или следствием оптического обмана, или игрой воображения, и приходит время, когда все, что казалось в нем сверхъестественным и сверхчеловеческим, объясняется очень просто и самым естественным образом. Не сомневаюсь, что и наши чудеса объяснятся когда-нибудь очень по-земному».
— Видите, дети, сперва-то покажется чудом, а потом выходит… самая простая штука… А сперва и не понять ничего…
— Раз это говорит наш отец, мы должны этому верить и не удивляться ничему. Не правда ли, сестрица?
— Конечно… раз все это в один прекрасный день должно найти свое объяснение.
— А и в самом деле, подумайте-ка, — сказал Дагобер после минутного молчания, — представьте себе, что кто-нибудь не знал бы, что вас двое и что вы так необыкновенно похожи друг на друга, так похожи, что и самый близкий человек вас не сразу различит… Ну, так подумайте, не представилась ли бы ему всякая… чертовщина по поводу таких двух маленьких ангелочков, как вы?
— Ты прав, Дагобер. Так можно объяснить многое, как говорит и наш отец.
Чтение продолжалось:
«Впрочем, моя милая Ева, я отчасти горжусь тем, что в жилах Джальмы течет и французская кровь. Отец его был женат на француженке, родители которой давно уже переселились в Батавию, на остров Яву. Это сходство в положении, — так как и ты ведь родом француженка и твои родители тоже жили на чужой земле, — кажется, еще больше увеличило мою симпатию к старику. Но, к несчастью, он давно уже потерял дорогую жену, которую боготворил.
Послушай, Ева, моя дорогая возлюбленная, знаешь, моя рука задрожала, когда я писал эти слова… Я знаю… это слабость… я безумец… но, увы, мое сердце невольно сжимается и готово разорваться… Господи! если меня постигнет подобное несчастье… А наш ребенок… что будет с ним в этой варварской стране?.. что станется с ним без тебя… без меня? Нет, нет!.. Это безумный, необоснованный страх!.. Но какая пытка находиться в такой мучительной неизвестности!.. Ведь я ничего не знаю… Где ты? Что с тобой?.. Что ты делаешь?.. Прости меня за эти черные мысли… они часто овладевают мной помимо воли… Ужасные, нестерпимые минуты! Когда я откину эти мрачные мысли, я себя утешаю так: ну, хорошо, я несчастен, одинок, я изгнанник, но все-таки там, далеко, на краю света есть два сердца, которые бьются для меня: ты и наше дитя… моя дорогая Ева!»
Роза насилу дочитала последние слова. Рыдания заглушили ее голос. Между грустными предчувствиями генерала Симона и печальной действительностью была скорбная связь. Да и вообще слишком уж задевала за живое и трогала эта беседа храброго солдата накануне страшного боя, при свете бивуачных огней, беседа, которой он старался заглушить тоску тягостной разлуки, не предполагая еще, что эта разлука стала вечной.
— Бедный генерал, он и не подозревает о нашем несчастье, — оказал Дагобер. — Но он не знает также, что вместо одного ребенка у него их двое… это все-таки будет для него утешением! А знаешь, Бланш… продолжай чтение теперь ты: Роза утомилась… она слишком взволнована, да и справедливее поделить поровну удовольствие и горесть при этом чтении.
Бланш взяла письмо, а Роза, вытерев глаза, прилегла к ней на плечо. Чтение продолжилось.
«Теперь я спокойнее, моя милая Ева, я прогнал мрачные думы и хочу вернуться к нашей беседе.
Сообщив тебе достаточно об Индии, я хочу поговорить теперь о Европе. Только вчера вечером один верный человек достиг наших аванпостов и передал мне письмо, адресованное из Франции в Калькутту. Наконец-то я получил весть об отце и успокоился на его счет. Письмо помечено августом прошлого года. Из него я узнал, что предыдущие письма где-то затерялись, а я, не получая их целых два года, предавался мучительной тревоге относительно его участи. Дорогой батюшка, годы на нем не отразились, он остался все тем же: та же энергия, та же сила, то же здоровье, как пишет он мне… по-прежнему работает простым рабочим и гордится этим, по-прежнему верен строгим республиканским воззрениям и надеется на лучшее будущее… Он уверен, что «время близко», и подчеркивает эти слова… Он же сообщает мне новости о семье нашего старого Дагобера, нашего друга… Знаешь, Ева, мне становится как-то легче на душе, когда я вспоминаю, что он с тобой… потому что я твердо уверен, что этот превосходный человек пошел за тобою в ссылку!.. Какое золотое сердце под суровой солдатской оболочкой!.. И как он, верно, любит наше дитя!..»
При этом Дагобер закашлялся и, наклонившись, принялся искать свой клетчатый носовой платок на полу, хотя он был у него на коленях. Он оставался согнувшись несколько секунд, затем поднялся и крепко отер свои усы.
— Как хорошо тебя знает наш отец!
— Как он угадал, что ты нас любишь!
— Хорошо, хорошо, деточки… оставим это… Читайте поскорее то, что генерал говорит об Агриколе и о Габриеле, приемном сыне моей жены… Бедная жена!.. И подумать только, что, может быть, через три месяца… Читайте же, читайте, дети, — прибавил солдат, желая скрыть свое волнение.
«Я не теряю надежды, что когда-нибудь до тебя дойдут эти листки, дорогая Ева, и поэтому опишу здесь то, что может заинтересовать нашего Дагобера. Для него будет большим утешением услышать что-нибудь о своей семье. Мой отец, старший мастер у добрейшего господина Гарди, говорит, что последний взял к себе и сына нашего Дагобера. Агриколь работает в мастерской отца, и отец от него в восторге. Он пишет, что это сильный, высокий юноша, как перышко подкидывающий свой тяжелый кузнечный молот, веселый, умный и трудолюбивый; лучший рабочий на фабрике, что не мешает ему, после тяжелого рабочего дня, возвратившись к матери, которую он обожает, сочинять замечательные патриотические песни и стихи. Они пользуются громадным успехом и распеваются во всех мастерских, потому что полны возвышенной энергии, а припевы у них такие, что разогреют самое холодное и робкое сердце».
— Как ты должен гордиться своим сыном, Дагобер! — сказала с восхищением Роза. — Он пишет песни!
— Конечно, это превосходно… Но меня больше радует то, что он хорошо относится к матери и ловко обращается с молотом… Что касается песен… так для того, чтобы написать «Марсельезу» или «Пробуждение народа», ему еще очень долго надо ковать железо… Но это все равно… Я только не понимаю, у какого черта мог он этому выучиться?.. Должно быть, в школе, вы дальше прочтете, что он ее посещал вместе с Габриелем.
При имени Габриеля, напомнившего им их ангела-хранителя, любопытство девушек сильно разгорелось, и Бланш еще внимательнее продолжала читать:
«Приемный брат Агриколя, бедный покинутый ребенок, великодушно принятый женой нашего доброго Дагобера, является, по словам моего отца, полной противоположностью Агриколю. Только не по сердцу: они у них одинаково хороши. Но насколько Агриколь жив, весел и деятелен, настолько же Габриель мечтателен и грустен. Отец добавляет, что и лицом они резко разнятся. Агриколь — брюнет высокий, сильный… у него веселая, смелая физиономия, а Габриель — блондин, слабый, хрупкий; как девушка, лицо у него выражает чисто ангельскую кротость…»
Сироты с удивлением переглянулись; затем, обратив на Дагобера простодушный взгляд, Роза заметила:
— Слышишь, Дагобер? Отец пишет, что твой Габриель блондин и похож на ангела… Это совсем, как и наш?..
— Да, да. Вот почему меня так и поразил ваш сон!
— Желала бы я знать, голубые ли у него глаза, — сказала Роза.
— Что касается этого, дети, то хоть генерал и ничего не пишет, но я уверен, что они голубые… у блондинов всегда голубые глаза… Но голубые или черные, а засматриваться ими на молодых девушек ему не придется… Читайте дальше и вы увидите почему…
«Наружность Габриеля действительно ангельской кротости… Это обратило на него внимание одного из братьев их церковной школы, где он обучался вместе с Агриколем и другими детьми из квартала. Пораженный его умом и добротой, монах поговорил о нем с одним важным покровителем, который заинтересовался мальчиком и поместил его в семинарию, и вот уже два года, как Габриель — священник. Он готовится к миссионерской деятельности и скоро уедет в Америку…»
— Твой Габриель — священник!.. — сказала Роза Дагоберу.
— А наш Габриель — ангел! — прибавила Бланш.
— Значит, ваш чином выше! Конечно, у всякого свой вкус, хорошие люди везде есть… но, откровенно говоря, я рад, что черную рясу выбрал Габриель, а не Агриколь. Я предпочитаю видеть своего сына с засученными рукавами, в кожаном переднике, с молотом в руках. Словом, таким же, как ваш дедушка, дети, отец маршала Симона, герцога де Линьи. Все эти отличия ведь ваш отец получил от императора за личные заслуги. Однако продолжайте.
— Остается лишь несколько строчек, к сожалению, — сказала Бланш и принялась за чтение:
«Итак, дорогая, бесценная Ева, ты можешь успокоить Дагобера относительно участи его жены и сына, которых он покинул ради нас!.. Чем вознаградить такую жертву?.. Но я спокоен: твое доброе, благородное сердце, конечно, сумело его вознаградить.
Прощай… прощай на сегодня, возлюбленная моя жена… Я сейчас ходил в палатку Джальмы, он спит, а бодрствующий около него отец сделал мне успокоительный знак: храброму юноше не грозит опасность. Да пощадит его судьба и в завтрашнем бою!..
Прощай, дорогая Ева: ночь тиха и молчалива, тихо гаснут бивуачные огни; наши бедные горцы отдыхают после сегодняшней кровавой битвы. Только время от времени доносится окрик часовых… Эти крики на чужом языке наводят на меня грусть. Они напоминают мне то, что удается забыть иногда. Но когда я тебе пишу, то осознаю, что нахожусь далеко от тебя, на краю света… разлучен и с тобой, и с нашим ребенком! Дорогие вы мои!.. Какова-то ваша участь и теперь и в будущем?.. Если бы я мог переслать тебе хотя бы ту медаль, которую, к несчастью, нечаянно захватил при отъезде из Варшавы!.. Быть может, ты могла бы тогда добиться возвращения во Францию или послать туда с ней нашего ребенка с Дагобером… потому что ты знаешь, какое важное значение… Впрочем, к чему добавлять лишнее горе ко всему, что приходится испытывать?.. К несчастью, годы идут. Настанет роковой день и у меня будет отнята последняя надежда… Но не хочу кончать так грустно! Прощай, возлюбленная Ева! Обними нашего ребенка и покрой его всеми поцелуями, какие я шлю вам из глубины моего изгнания.
До завтра, после боя».
Долгое молчание наступило после этого трогательного чтения. Медленно текли слезы сирот. Дагобер, закрыв лицо руками, казалось, был погружен в печальную думу.
А на улице ветер ревел все сильнее и сильнее, дождь звонко хлестал в окна, в гостинице царила полная тишина.
В то время как дочери генерала с умилением читали строки, написанные рукою их отца, в зверинце укротителя происходила таинственная и страшная сцена.
Морок вооружился. Под кожаную куртку он надел стальную кольчугу, мягкую, как полотно, и крепкую, как алмаз. Он привязал себе наручи и набедренники и облачился в башмаки с железными подковами; все эти защитные принадлежности скрылись под широкими панталонами и просторной шубой, застегнутой на все пуговицы. Он взял в руки раскаленный добела стальной прут с деревянной рукояткой.
Хотя звери были давно уже укрощены благодаря энергии и ловкости Предсказателя, но тигр Каин, лев Иуда и черная пантера Смерть не раз пытались в минуту раздражения попробовать на нем свои зубы или когти. Благодаря кольчуге и латам, спрятанным под шубой Морока, они тупили свои когти о стальную поверхность его тела и ломали зубы о железо рук и ног, — в то время как легкий удар металлического прута в руке их хозяина заставлял их кожу дымиться и трескаться, покрывая ее глубокими ожогами.
Обладая хорошей памятью, звери скоро поняли, что все усилия их зубов и когтей напрасны и хозяин неуязвим. Поэтому пугливое подчинение ему возросло настолько, что во время публичных выступлений Морок заставлял зверей пресмыкаться и покорно ложиться при малейшем движении маленькой Палочки, оклеенной бумагой цвета раскаленного железа.
Тщательно вооружившись, Предсказатель спустился через люк в сарай, где находились клетки со зверями. Сарай этот отделялся только тонкой перегородкой от конюшни, где стояли лошади укротителя.
Фонарь с рефлектором ярко освещал клетки.
Их было четыре.
Широкая железная решетка окружала их по бокам. С одной стороны клетки она висела на петлях и могла отворяться, как дверь, служа выходом для зверей. Клетки стояли на перекладинах с четырьмя колесами, так что их удобно было подкатывать к громадной крытой фуре, в которую они и устанавливались во время путешествия. Одна из клеток пустовала, а в трех остальных помещались лев, тигр и пантера. Абсолютно черная пантера, родом с Явы, вполне заслуживала своим мрачным и свирепым видом зловещее имя «Смерть». Она забилась, свернувшись клубком, в глубину клетки, сливаясь с окружавшей ее темнотой, так что ее вовсе не было видно, и во мраке сверкал только яркий и неподвижный блеск ее глаз… Два широких зрачка, желтого, фосфорического оттенка, зажигались, если можно так выразиться, только ночью, потому что все животные кошачьей породы обретают полную ясность зрения только в темноте.
Предсказатель молча вошел в конюшню. Его красная шуба резко отличалась цветом от почти белых прямых волос и длинной бороды. Свет фонаря, помещенного довольно высоко, целиком освещал всю фигуру этого человека, и резкость света в сочетании с темными тенями еще больше подчеркивала угловатые черты костлявого и свирепого лица.
Он медленно подошел к клетке.
Белая полоса над его зрачками, казалось, еще сильнее расширилась, а глаза спорили в блеске и неподвижности с блестящим и пристальным взглядом пантеры…
Последняя чувствовала уже на себе магнетическое влияние глаз своего хозяина. Два или три раза, глухо ворча от гнева, она резко опускала веки, но, тотчас же снова открыв глаза, как бы помимо своей воли, она вопреки своей воле приковывалась к глазам Предсказателя.
Тогда пантера прижала круглые уши к черепу, сплющенному, как череп ехидны, конвульсивно собрала кожу на лбу в складки, сморщила морду, покрытую длинной шелковистой шерстью, и два раза безмолвно открыла пасть, вооруженную страшными клыками.
Казалось, с этого момента между зверем и человеком образовалась какая-то магнетическая связь. Предсказатель протянул к клетке раскаленный прут и повелительно, отрывистым тоном произнес:
— Смерть, сюда!
Пантера встала, но так изогнула спину, что ее живот почти касался земли. Она была трех футов вышины и около пяти футов в длину; ее эластичная и мясистая спина, сильно развитые ляжки, как у беговых лошадей, широкая грудь, выдающиеся огромные бока, нервные коренастые лапы — все доказывало, что в этом ужасном животном соединяются выносливость с гибкостью и сила с ловкостью. Морок, протянув прут в сторону клетки, сделал шаг к пантере…
Пантера сделала шаг к Предсказателю…
Он остановился…
Смерть остановилась тоже.
В эту минуту тигр Иуда, к которому Морок стоял спиной, сделал громадный прыжок в своей клетке и, как бы ревнуя хозяина за то внимание, которое было оказано пантере, испустил глухой рев. Подняв голову, тигр обнаружил треугольную страшную пасть и широкую грудь, где грязновато-белый цвет смешивался с медно-красным, испещренным черными полосами. Его хвост, похожий на большую красноватую змею с черными кольцами, то прилегал вплотную к бокам, то медленно и равномерно ударял по ним. Зеленоватые, блестящие, прозрачные глаза остановились на Мороке. Но так сильно было влияние на зверя этого человека, что тигр тотчас же перестал ворчать, как бы испугавшись своей смелости, хотя дыхание его осталось шумным и учащенным.
Морок обернулся к нему и несколько минут не сводил с него глаз.
Избавившись от влияния взгляда хозяина, пантера тем временем снова забилась в угол.
В это время раздался прерывистый и резкий треск в клетке льва. Казалось, он разгрызает что-то громадное и очень твердое. Это привлекло внимание Морока. Оставив тигра, он перешел к клетке Каина. Здесь виден был только чудовищный изжелта-рыжеватый круп льва. Задние лапы его были поджаты, грива закрывала голову, и только по напряжению и трепету мускулов, по изогнутости хребта можно было догадаться, что лев делал какие-то яростные усилия пастью и передними лапами.
Предсказатель взволнованно приблизился к клетке, опасаясь, что, несмотря на его запрещение, Голиаф дал погрызть льву какую-нибудь кость… Чтобы убедиться в этом, он коротко и твердо позвал:
— Каин!
Каин не изменил положения.
— Каин… сюда! — крикнул Морок громче.
Напрасно. Лев не оборачивался, и треск продолжался.
— Каин… сюда! — в третий раз крикнул Предсказатель, но при этом тронул раскаленным железом бедро зверя.
Едва легкая струйка дыма пробежала по рыжей шкуре льва, как он с необыкновенной быстротой повернулся и бросился к решетке, но не ползком, а в один прыжок, грозно и величественно.
Морок стоял у угла клетки. Каин, чтобы очутиться лицом к хозяину, в бешенстве повернулся к нему в профиль и, прислонясь к решетке, протянул сквозь ее перекладины громадную лапу с напряженными мускулами и не тоньше, чем бедро Голиафа.
— Ложись, Каин! — сказал Морок, приблизившись.
Лев не слушался. Его приподнятые от злости губы открывали такие же громадные длинные, острые клыки, как клыки кабана.
Морок дотронулся раскаленным железом до губ Каина… От острой боли и внезапного окрика хозяина лев глухо заворчал, не смея зареветь, и всей тяжестью своего грузного тела рухнул на землю с выражением покорности и испуга.
Предсказатель снял фонарь, чтобы рассмотреть, что грыз Каин: это была доска из пола клетки, которую льву удалось выломать и которую он принялся грызть, чтобы чем-нибудь заглушить голод.
Некоторое время в зверинце царствовало глубокое молчание. Морок прохаживался между клетками, вглядываясь в зверей внимательно и задумчиво, как бы не решаясь, кому из них отдать преимущество. Время от времени он прислушивался у двери сарая к тому, что происходило во дворе.
Наконец дверь отворилась, и вошел Голиаф. С него ручьем лилась вода.
— Ну что? — спросил Предсказатель.
— Трудненько-таки было… К счастью, ветер большой и проливной дождь, а ночь темная.
— Подозрений никаких?
— Никаких. Ваши указания оказались совершенно верны. Из погреба дверь выходит прямо в поле, как раз под окном комнаты девушек. Когда я услышал ваш свисток, я вышел оттуда, приставил скамейку, которую захватил с собой, и благодаря шести футам роста мог облокотиться на окно. Держа в одной руке нож, а другою взявшись за ставню, я толкнул эту ставню изо всех сил и разбил оба стекла.
— И они подумали, что это ветер?
— Именно. Видите, у бессмысленной-то скотины ума небось хватило!.. Устроив это, я сразу скрылся снова в погреб, захватив с собой и скамью… Вскоре послышался голос старика… Хорошо, значит, я не мешкал…
— Да… Когда я тебе дал свисток, он входил в трактир поужинать… я думал, он просидит там дольше.
— Разве такой человек способен заняться едой как следует! — с презрением заметил великан. — Ну вот, он и высунулся в окно, затем крикнул свою собаку и велел ей выпрыгнуть из окна. Тогда я скорее бросился в противоположный угол погреба, чтобы проклятый пес не почуял меня за дверью.
— Я запер собаку вместе с лошадью старика… Продолжай.
— Когда я услышал, что закрывают ставни, я снова вылез из погреба, вытащил и поставил скамейку и снова встал на нее. Потянув ставень, я открыл его, — разбитая рама была заткнута полами шубы. Я слышал голоса, но видеть ничего не мог. Тогда я немного отодвинул шубу. Девчонки сидели на кровати лицом прямо ко мне… старик же у изголовья спиной к окну.
— Ну, а его мешок?.. мешок-то… ведь это главное?
— Мешок лежал на столе подле лампы, и мне стоило лишь протянуть руку, чтобы его достать.
— А о чем они говорили?
— Вы мне сказали только о мешке, я только о нем и помню. Старик сказал, что в нем лежат его бумаги, письма какого-то генерала, деньги и крест.
— Хорошо, а затем?
— Так как мне трудно было придерживать шубу и в то же время наблюдать, она у меня вырвалась… Желая ее достать, я слишком далеко протянул руку, и одна из девчонок, должно быть, увидала ее и закричала, указывая на окно.
— Ах, негодяй!.. все дело пропало! — с гневом воскликнул Предсказатель.
— Подождите… ничего не пропало… Услыхав крик, я снова соскочил на землю, спрятался в погребе, захватив с собой скамейку… Так как собаки не было, я оставил дверь приоткрытой. Я услышал, что раскрывают окно, и догадался по свету, что старик высунулся в окно с лампой… но так как лестницы не было, а окно настолько высоко, что человек обыкновенного роста не мог бы до него достать без нее, то…
— То он снова подумал, что это ветер… как и в первый раз… Ну, это не так еще плохо, как я думал.
— Волк превратился в лисицу по вашему приказанию… Узнав, где были деньги и бумаги, и понимая, что пока предпринять больше ничего нельзя, я вернулся… и жду дальнейших приказаний.
— Принеси мне самую длинную пику.
— Ладно.
— И красное одеяло.
— Ладно.
— Иди же.
Голиаф поднялся по лестнице, но на середине остановился.
— Хозяин… нельзя ли принести кусочек мяса для Смерти… не то она на меня будет сердиться… Она все это на меня свалит… Она ведь никогда ничего не забывает… и при первом случае…
— Пику и одеяло! — грозно прикрикнул на него Предсказатель.
Пока Голиаф, бормоча сквозь зубы проклятия, исполнял приказание Морока, тот, приоткрыв дверь на двор, прислушивался.
— Вот пика и одеяло! — сказал великан, спускаясь с лестницы. — Что еще мне делать?
— Возвращайся в погреб, влезь в окно, и когда старик выбежит из комнаты…
— Кто же заставит его выбежать?
— Это уж не твое дело… выбежит…
— А потом?
— Ты говоришь, лампа у окна?
— Да, на столе… рядом с мешком.
— Только что старик уйдет, открой окно, столкни лампу, и если все последующее будет исполнено ловко и быстро… считай десять флоринов своими… Хорошо запомнил, что надо сделать?
— Да, да!
— Девчонки так перепугаются шума и темноты, что онемеют от страха.
— Будьте спокойны… волк превращался в лису, превратится и в змею.
— Но это не все.
— Что же еще?
— Крыша сарая невысока… до слухового окна добраться легко… ты возвратишься не в дверь.
— А в окно! Понимаю…
— И без всякого шума.
— Как змея вползу.
И великан ушел.
— Да… — сказал Морок после нескольких минут раздумья. — Средство я придумал верное? Колебаться не след? Я — только темное, слепое орудие… и какова цель этих приказов, мне неизвестно. Однако, ввиду высокого положения того лица, которое отдало этот приказ, несомненно, дело связано с интересами огромной важности, интересами, — продолжал он после некоторого молчания, — которые касаются чего-то очень большого… самого высокого в этом мире! Однако я не могу понять, каким образом могут быть причастны к этим интересам эти девчонки… почти нищие… и этот жалкий солдат… Но мне нет до них дела, — прибавил он смиренно. — Я — только рука, которая должна исполнять… Дело головы размышлять, приказывать и отвечать за то, что она делает.
Вскоре Предсказатель вышел из сарая, захватив красное одеяло, и направился к маленькой конюшне Весельчака; ветхая дверь была еле заперта на щеколду.
При виде чужого Угрюм бросился на него, но его зубы встретили железный набедренник; несмотря на укусы собаки, Предсказатель взял Весельчака за повод и, закутав его голову одеялом, вывел из конюшни. Затем он заставил лошадь войти в сарай, где помещался его зверинец и затворил дверь.
Окончив чтение дневника отца, сироты довольно долго сидели, погруженные в немую, грустную думу, не сводя глаз с пожелтевших от времени листков.
Дагобер также молчал и думал о своей семье, увидеть которую надеялся в скором времени.
Затем, вынув из рук Бланш исписанные листки, солдат тщательно их сложил и спрятал в карман, после чего прервал молчание, длившееся уже несколько минут:
— Ну, дети, приободритесь: видите, какой храбрый у вас отец!.. Думайте теперь о том, как вы его обнимете при свидании да постарайтесь не забыть имя того достойного юноши, которому вы будете обязаны этим.
— Его зовут Джальма… Мы никогда его не забудем! — сказала Роза.
— И если наш ангел-хранитель Габриель вернется, мы попросим его оберегать Джальму так же, как и нас, — прибавила Бланш.
— Ладно, дети… я знаю, когда речь идет о сердечных делах, вы никогда ничего не забудете… Но вернемся же к страннику, нашедшему вашу мать в Сибири. Он видел генерала в последний раз спустя месяц после тех событий, о которых вы сейчас прочитали, и накануне новых действий против англичан. Тогда-то ваш отец ему вручил эти бумаги и медаль.
— Но для чего эта медаль, Дагобер?
— И что значат те слова, которые на ней выгравированы? — спросила Роза, вытаскивая из-за лифа медаль.
— Гм… значит, вы должны быть 13 февраля 1832 года в Париже, на улице св.Франциска, в доме N3.
— Зачем же?
— Вашу бедную матушку болезнь сразила так внезапно, что она не успела ничего пояснить; я знаю только одно: что эта медаль досталась ей от родителей; она хранилась у них в семье как святыня больше сотни лет.
— А как она очутилась у нашего отца?
— Медаль хранилась у вашей матери в несессере; второпях этот несессер попал вместе с вещами, генерала в карету, в которой его насильно увезли из Варшавы. Переслать ее вашей матери генерал не мог, так как у него не было средств сообщения, да он даже не знал, где мы находимся.
— Значит, эта медаль имеет громадное значение для нас?
— Конечно… я целых 15 лет не видал вашу мать в таком радостном настроении, как в тот день, когда странник вручил ей медаль… «Теперь участь моих детей обеспечена, — говорила она мне в присутствии странника со слезами радости на глазах. — Я буду просить у губернатора Сибири разрешения уехать с детьми во Францию… Быть может, решат, что я довольно уже наказана 15-ю годами ссылки и конфискацией имущества… Если откажут в просьбе, останусь, но детей-то, наверно, разрешат отправить во Францию, вы их туда отвезете, Дагобер. Вы отправитесь тотчас же, так как, к сожалению, времени и без того много потеряно… А если 13 февраля вы не будете в Париже… то и тяжелая разлука с детьми, и трудное путешествие будут напрасны!»
— Как? Даже один день опоздания?..
— Если бы даже мы прибыли 14-го вместо 13-го, было бы уже поздно… — так сказала ваша мать. Она поручила мне также отправить во Францию толстый конверт с бумагами, что я и сделал в первом же городе, через который мы проезжали.
— А мы успеем в Париж, как ты думаешь?
— Надеюсь… впрочем если бы вы были посильнее, то неплохо было бы ускорить наше путешествие… Потому что если делать только пять лье в день и если с нами ничего не случится дорогой, то мы будем в Париже только в начале февраля, а лучше попасть бы туда пораньше.
— Но если отец сейчас в Индии и не может приехать во Францию из-за смертного приговора, вынесенного ему, когда же мы с ним увидимся?
— И где?
— Правда ваша, дети, но вы не знаете одного: в то время как странник его видел в Индии, он вернуться не мог, а теперь может.
— Почему же?
— А потому, что в прошлом году изгнавшие его Бурбоны были сами изгнаны из Франции… Несомненно, это известие дошло до Индии, и ваш отец поспешит к 13 февраля в Париж, надеясь найти там вашу мать и вас.
— А, теперь понимаю… Значит, мы можем надеяться его увидеть, — вздыхая, промолвила Роза.
— А ты знаешь имя этого странника, Дагобер?
— Нет, дети… Но как бы его ни звали, он славный человек. Когда он расставался с вашей матерью, она со слезами благодарила его за доброту и преданность к генералу и его семье. Знаете, что он ей на это ответил, сжимая ее руки, трогательным голосом, невольно взволновавшим даже меня; «Зачем благодарить? — сказал он. — Разве не сказано: любите друг друга?».
— Кто так сказал, Дагобер?
— О ком он говорил?
— Не знаю… только меня поразили эти слова, — последние, что я от него слышал.
— Любите друг друга! — задумчиво повторила Роза.
— Как прекрасны эти слова! — прибавила Бланш.
— Куда же он направился, этот странник?
— «Далеко… далеко на север…» — ответил он вашей матери.
— Когда он ушел, она мне сказала: «Его слова растрогали меня до слез; во время нашей беседы я чувствовала себя как-то лучше, честнее… я сильнее любила мужа, детей… но глядя на него, мне казалось, что этот человек не знал ни слез, ни смеха». Когда он уходил, я и паша мать стояли у двери и провожали его взглядом, пока не потеряли из вида. Он шел с опущенной головой, медленно, спокойно, твердым шагом… можно было предположить, что он считает свои шаги… А я еще кое-что заметил…
— Что, Дагобер?
— Вы помните, что дорожка у нашего дома всегда была сырой, так как вблизи бил родник?
— Помним.
— Ну, так на глине я заметил отпечаток его следов. Представьте себе, гвозди на подошве были расположены в форме креста…
— Как в форме креста?
— Да вот так… — и Дагобер показал на одеяле, как были расположены семь гвоздей на подошве. — Таким образом получается изображение креста.
— Что бы это могло значить?
— Случайность, быть может… а между тем этот чертов крест, который он оставлял за собой, произвел на меня, даже против моей воли, дурное впечатление. Это был недобрый знак. Вслед за его уходом на нас посыпались несчастья одно за другим.
— Да! Смерть нашей матери…
— Но еще раньше случилось горе. Вы не успели еще вернуться, мать ваша не успела дописать прошение к генерал-губернатору Сибири о том, чтобы он разрешил ей возвратиться во Францию или по крайней мере дал бы это разрешение вам… как вдруг послышался лошадиный топот, и к нам явился от него курьер. Он привез приказ переменить местожительство: не позже, чем через три дня осужденных отправить на четыреста лье дальше на север. Итак, несмотря на пятнадцать лет изгнания вашей матери, ее продолжали преследовать с удвоенной жестокостью…
— Отчего же ее так мучили?
— Казалось, ее преследовал какой-то злой рок. Приди этот приказ раньше, странник не смог бы и найти нас, а если бы и нашел, то передача медали была бы бесполезна: мы никак не добрались бы до Парижа вовремя, потому что даже выехав немедленно, мы и то еле-еле поспеем к сроку. «Точно кто-то умышленно препятствует мне и детям вовремя вернуться во Францию, — сказала ваша мать, — ведь почти невозможно прибыть в срок, если нас переводят еще дальше». Эта мысль приводила ее в отчаяние.
— Быть может, это неожиданное горе и послужило причиной ее болезни?
— Нет, дети… Ее уморила проклятая холера, являющаяся всегда неизвестно откуда; она ведь тоже странствует и поражает, как молния. Через три часа после ухода странника, когда вы вернулись из леса, смеющиеся и довольные, с большими букетами цветов для своей мамы, она уже лежала в агонии, ее почти нельзя было узнать. В деревне появилась холера. К вечеру умерли уже пять человек… Ваша мать успела только надеть медаль тебе на шею, дорогая Роза, поручить мне вас обеих и приказала сейчас же отправляться в путь. После ее смерти приказ о новой ссылке на вас уже не распространялся, и губернатор разрешил ехать с вами во Францию, согласно последней воле вашей…
Закончить фразу солдат не смог. Он прикрыл глаза рукой, а девушки рыдали в объятиях друг друга.
— Да, тут… — с гордостью продолжал Дагобер, собравшись с силами, — тут вы и показали себя достойными дочерьми вашего отца… Несмотря на опасность заразы, вы не хотели покинуть смертного одра матери до последней минуты. Вы сами закрыли ей глаза, сами бодрствовали около нее всю ночь… и не ушли, пока я не водрузил деревянный крест на вырытой мной могиле.
Дагобер неожиданно умолк. Раздалось страшное, отчаянное ржание, заглушаемое звериным ревом. Солдат вскочил со стула бледный как смерть и воскликнул:
— Это Весельчак, мой конь, что с ним делают?
Открыв дверь, он стремительно бросился по лестнице.
Сестры прижались друг к другу. Они были так напуганы внезапным уходом Дагобера, что не заметили, как через окно просунулась громадная рука, которая, отперев задвижку и распахнув раму, опрокинула лампу, стоявшую на столе рядом с сумкой солдата.
Сироты очутились в полной темноте.
Морок, введя Весельчака в зверинец, снял с него одеяло, закрывавшее голову.
Как только тигр, лев и пантера заметили лошадь, они с голодной яростью бросились к решетке. Оцепеневший от ужаса Весельчак, вытянув шею; с остановившимся взглядом, дрожал всем телом, точно прикованный к месту. Обильный холодный пот покрыл его с головы до ног.
Лев и тигр грозно рычали, метаясь из стороны в сторону в своих клетках. Пантера не рычала, но ее немая ярость была еще страшнее: из глубины клетки она одним прыжком бросилась к решетке, рискуя разбить себе череп. Затем разъяренно и молча она отползла снова в угол, чтобы с новым порывом слепой ярости попытаться расшатать решетку.
Трижды прыгала она, молчаливая и страшная. Наконец лошадь, выйдя из оцепенения, растерянно бросилась к воротам, испуская продолжительное ржание. Найдя дверь запертой, Весельчак наклонил голову, подогнул колени и старался дотянуться до отверстия между дверью и порогом, как бы желая вдохнуть свежего воздуха. Пугаясь все более и более, он заржал сильнее и бил в дверь передними копытами, как бы желая ее открыть.
Предсказатель в это время концом пики отодвинул тяжелую задвижку клетки пантеры, пока она в углу собиралась сделать новый прыжок, а сам поспешно взбежал на лестницу, ведущую к чердаку.
Рев тигра и льва, жалобное отчаянное ржание лошади раздавалось во всех концах гостиницы.
Пантера снова бросилась на решетку с таким яростным остервенением, что решетка уступила, позволив Смерти выскочить на середину сарая.
Свет фонаря отражался на ее лоснящейся темной шкуре с черными матовыми пятнами… С секунду пантера стояла неподвижно, подбираясь на коренастых лапах… Затем, пригнув голову к земле, как бы рассчитывая расстояние, отделявшее ее от жертвы, Смерть одним прыжком очутилась у лошади.
Бедняга Весельчак при виде выскочившего зверя сделал отчаянный прыжок в сторону двери, которая открывалась снаружи внутрь, и налег на нее всей тяжестью, как бы желая ее проломить.
При прыжке пантеры Весельчак встал на дыбы, но Смерть быстрее молнии вцепилась в его горло и повисла на нем, запустив острые когти передних лап в грудь коня.
Из шейной вены Весельчака фонтаном брызнула алая кровь, а пантера, стоя на задних лапах, плотно прижав жертву к двери, полосовала и рвала бока лошади острыми когтями…
Израненное тело Весельчака трепетало, а глухое ржание становилось ужасающим.
Вдруг послышался голос:
— Весельчак… держись… я здесь… держись!.. — кричал Дагобер, надрываясь в отчаянной попытке отворить дверь, за которой происходила кровавая борьба…
— Я здесь, Весельчак, — продолжал кричать Дагобер, — помогите!..
При звуках знакомого родного голоса бедное животное, почти испуская дыхание, попыталось повернуть голову к двери и ответило хозяину жалобным ржанием. Затем под напором хищника Весельчак рухнул сначала на колени, затем на бок, окончательно загородив проход своим телом.
Все было кончено.
Пантера насела на бедную лошадь, еще судорожно бившуюся на земле, и, обхватив ее передними лапами, запустила свою окровавленную морду в трепещущие внутренности.
— Помогите, помогите моей лошади! — кричал в отчаянии Дагобер, тщетно сотрясая дверь. Затем он прибавил с яростью: — И у меня нет оружия!
— Осторожнее!.. — крикнул укротитель.
И он показался в окне чердака, выходящем во двор.
— Не пытайтесь войти… речь идет о вашей жизни… моя пантера в страшной ярости…
— Но моя лошадь… моя лошадь! — раздирающим сердце голосом кричал Дагобер.
— Ваша лошадь вышла ночью из конюшни и, открыв дверь, очутилась в сарае. При виде ее пантера сломала клетку и выскочила на волю… Вы еще ответите за несчастья, которые могут от этого произойти! — прибавил угрожающим голосом укротитель. — Я подвергнусь смертельной опасности, загоняя зверя в клетку.
— Но лошадь-то моя… спасите мою лошадь! — продолжал с отчаянием умолять Дагобер.
Предсказатель скрылся.
Рев зверей и крики Дагобера подняли на ноги всех слуг постоялого двора. Повсюду мелькали огоньки, раскрывались окна, и вскоре на двор сбежались слуги с фонарями в руках. Они окружили солдата и старались узнать, что происходит.
— Там моя лошадь… а один из зверей этого мерзавца вырвался из клетки! — кричал Дагобер, продолжая трясти дверь.
При этих словах служители, и так уже напуганные ревом, в панике бросились прочь, чтобы предупредить хозяина.
Легко себе представить, какое мучительное волнение испытывал Дагобер, ожидая, пока откроется дверь.
Бледный, задыхающийся, он прислушивался, прижав ухо к замку.
Мало-помалу рев стих… Слышно было только глухое ворчание, затем раздалось резкое, отрывистое приказание Предсказателя:
— Смерть… сюда… Смерть!
Ночь была так темна, что солдат не заметил, как Голиаф прополз по черепичной крыше и влез на чердак через окно.
Вскоре ворота гостиницы снова открылись. Появился хозяин с ружьем в руках в сопровождении нескольких слуг. Он осторожно продвигался вперед. Сопровождавшие его были вооружены кто вилами, кто палками.
— Что здесь происходит? — спросил хозяин, подходя к Дагоберу. — Что за шум в моей гостинице? Черт бы побрал вас всех — и укротителей зверей, и олухов, не умеющих как следует привязать лошадь… Если ваша скотина ранена, тем хуже для вас… Это научит вас быть внимательнее.
Не обращая внимания на упреки, солдат продолжал прислушиваться к тому, что происходило в сарае, и махнул рукой, чтобы ему не мешали. Вдруг послышался свирепый рев зверя и страшный крик Морока. Затем пантера жалобно завыла.
— Вы виновник этого несчастья! — закричал перепуганный хозяин. — Слышали крик? Быть может, Морок опасно ранен…
Дагобер хотел ответить, как вдруг дверь распахнулась, и Голиаф показался на пороге.
— Можно войти, — сказал он, — опасности больше нет.
Внутренность зверинца представляла мрачное зрелище.
Морок, бледный, едва скрывая под внешним спокойствием волнение, стоял на коленях у клетки пантеры и горячо молился, о чем можно было судить по жестам и движению губ. При виде хозяина и слуг он поднялся с торжественным возгласом:
— Благодарю тебя, Господи, что Ты даровал мне силу и помог еще раз победить!
И, скрестив руки на груди с гордым и повелительным видом, он, казалось, торжествовал победу над пантерой, которая, лежа на полу своей клетки, испускала жалобный вой. Зрители, не подозревая о кольчуге и латах Морока, приписывали все это страху, внушаемому укротителем зверям, и стояли пораженные могуществом и неустрашимостью человека, казавшегося им сверхъестественным существом.
Невдалеке, опираясь на ясеневую пику, стоял Голиаф… Труп Весельчака лежал в луже крови около клетки пантеры.
При виде окровавленных и истерзанных останков лошади Дагобер онемел, на его суровом лице появилось выражение глубокого горя… Бросившись на колени, он приподнял безжизненную голову Весельчака. При виде остановившихся, остекленевших глаз, обращавшихся прежде на хозяина с радостным и умным выражением, старик не мог удержаться от раздирающего вопля… Дагобер забыл про свой гнев, а также о страшных последствиях этого происшествия, которое могло быть роковым для девушек, оказавшихся таким образом не в состоянии продолжить свой путь. Он помнил только, что потерял доброго, старого товарища, разделявшего с ним горе и радость, два раза раненного под ним, не покидавшего его много-много лет.
Душераздирающее волнение, одновременно жестокое и трогательное, отражалось на лице солдата так, что хозяин гостиницы и его люди на минуту почувствовали жалость при виде высокого старика, стоявшего на коленях перед мертвой лошадью. Но когда Дагобер вспомнил, что Весельчак сопровождал его в изгнание, что мать сироток так же, как теперь они, совершила на кем долгое и опасное путешествие, — пагубные последствия этой потери предстали воображению солдата, и умиление сменилось яростью. Вскочив с пола, солдат бросился с горящими глазами на Морока, схватил его одной рукой за горло, а другой нанес в грудь ряд ударов кулаком, чисто по-военному, но благодаря кольчуге Предсказателя они не достигли цели.
— Ты мне ответишь за смерть моей лошади, разбойник! — говорил солдат, продолжая наносить удары.
Мороку, несмотря на его ловкость и проворство, была не под силу борьба с рослым и еще сильным стариком. Потребовалось вмешательство хозяина гостиницы и Голиафа, чтобы вырвать его из рук старого гренадера.
Через несколько минут противников разняли, но Морок, бледный от гнева, пытался броситься на солдата с пикой, которую у него вырвали с большим трудом.
— Это гнусно!.. — обратился трактирщик к Дагоберу, в отчаянии сжимавшему обеими руками лысую голову. — Вы подвергаете достойного человека опасности быть разорванным его же зверями, да еще хотите его же и убить! Разве так следует вести себя седой бороде? Что же, я должен звать на помощь? Вечером вы показались мне куда благоразумнее.
Эти слова заставили Дагобера опомниться; он тем более пожалел о своей вспыльчивости, поскольку, будучи иностранцем, мог весьма затруднить свое положение. Надо было во что бы то ни стало получить возмещение убытков за лошадь и продолжить путь, так как один день опоздания мог погубить все. Поэтому с помощью невероятного усилия ему удалось овладеть собой.
— Вы правы… я погорячился… утратил обычное равновесие, — сказал он хозяину взволнованно, стараясь выглядеть спокойным. — Но разве этот человек не виноват в гибели моей лошади? Я обращаюсь к вам как к судье.
— Ну, а я, как судья, с вами не согласен. Все произошло по вашей же вине. Вы, очевидно, плохо привязали свою лошадь, и она вошла через приоткрытую дверь в сарай, — сказал трактирщик, явно становясь на сторону укротителя.
— Точно, — подхватил Голиаф. — Кажется, я оставил дверь полуоткрытой на ночь, чтобы дать зверям побольше воздуха. Клетки были хорошо заперты; не было никакой опасности…
— Верно! — ввернул кто-то из зрителей.
— Только лошадь могла разъярить пантеру и заставить ее разломать клетку! — заявил другой.
— Уж если кому жаловаться, так это Предсказателю! — добавил третий.
— Я в советах не нуждаюсь, — заметил Дагобер, теряя терпение. — Я только говорю, что мне должны отдать деньги за лошадь, и я больше часу не останусь в этой проклятой гостинице!
— А я утверждаю, что заплатить должны мне вы! — сказал Морок, несомненно приберегавший под конец театральный ход. Он торжественно протянул правую руку, которую до той поры скрывал под халатом; рука была вся в крови. — Быть может, я на всю жизнь искалечен… Смотрите-ка, какую рану нанесла мне пантера!
Не будучи опасной вопреки заявлению Морока, рана была все-таки достаточно глубокая.
Это разом завоевало ему общую симпатию. Считая, что благодаря этому обстоятельству выиграл Морок, сторону которого он принял, трактирщик сказал одному из конюхов:
— Разобраться с этим можно только одним способом… Поди разбуди господина бургомистра и попроси его сюда: он рассудит, кто прав, а кто виноват.
— Я только что хотел вас попросить об этом, — прибавил солдат. — Ведь быть судьей в собственном деле невозможно.
— Фриц! Беги за господином бургомистром, — сказал хозяин.
Мальчик побежал. Хозяин, забывший вечером спросить бумаги у Дагобера, боясь допроса солдата, сказал ему:
— Бургомистр разозлится, что его так поздно побеспокоили. Я вовсе не хочу быть жертвой его гнева, поэтому пожалуйте-ка сюда ваши документы; зря я не взял их вчера, когда вы только приехали.
— Они у меня наверху в сумке, вы их сейчас получите, — ответил солдат.
Затем он вышел, закрыл глаза рукой, чтобы не видеть трупа Весельчака, и поднялся в комнату сестер.
Предсказатель посмотрел ему вслед с видом победителя, говоря себе: «Ни лошади, ни денег, ни документов… Трудно сделать больше… ведь мне запрещено… Следовало хитрить и соблюдать осторожность… Теперь любой обвинит солдата. Я могу поручиться, что по крайней мере на несколько дней они задержаны, раз необходимо было их задержать».
Через четверть часа после этого Карл, товарищ Голиафа, вышел из тайника, куда запрятал его на весь вечер Морок, и отправился в Лейпциг с письмом, наскоро написанным Предсказателем, которое нужно было как можно скорее сдать на почту. Адрес на письме такой:
«Господину Родену.
Улица Милье-Дез-Урсэн, N11. В Париже. Франция».
Беспокойство Дагобера с каждой минутой возрастало. Он твердо был уверен, что Весельчак попал в сарай не по собственной воле, и чувствовал, что обязан несчастьем укротителю. Он не мог только понять причин его злобы и с ужасом думал о том, что успех дела, каким бы правым оно ни было, зависит от хорошего или дурного настроения не вовремя разбуженного судьи, который мог вынести свое решение, основываясь на обманчивых внешних данных.
Он решил как можно дольше не говорить девочкам о новой беде. Отворяя дверь, он наткнулся на Угрюма, который после тщетных усилий защитить Весельчака от Морока вернулся на обычное место.
— Хорошо, что пес вернулся, значит, девочки не остались без присмотра, — сказал солдат, открывая дверь.
К его изумлению в комнате было совершенно темно.
— Дети!.. — воскликнул он, — почему вы сидите в темноте?
Никто ему не ответил.
Он бросился в страшном испуге к кровати и ощупью нашел руку одной из сестер. Рука была холодна, как лед.
— Роза!.. Девочка!.. — кричал Дагобер. — Бланш!.. Да отвечайте же… вы меня пугаете!..
То же молчание. Рука, которую он машинально продолжал держать, была холодной и безжизненной. Луна, выплывшая из-за темных облаков, осветила маленькую комнату и кровать, стоявшую напротив окна, и Дагобер увидел, что обе сестры были без чувств. Синеватый лунный свет еще более увеличивал бледность сирот; они лежали обнявшись, Роза спрятала голову на груди Бланш.
«Они со страху лишились чувств, — подумал Дагобер. — Бедняжки… Это неудивительно после треволнений сегодняшнего дня».
Солдат налил из походной фляжки несколько капель водки на кончик платка, растер девочкам виски и поднес его к их розовым носикам. Стоя на коленях около кровати, Дагобер с тревогой и волнением на загорелом лице подождал несколько секунд, прежде чем снова прибегнуть к единственному средству, остававшемуся в его распоряжении. Вдруг Роза пошевелилась и, вздохнув, повернула голову на подушке; потом вздрогнула, удивленно и испуганно открыла глаза и, узнав Дагобера, бросилась с криком «Сестра!» к Бланш на шею.
Та начала тоже приходить в себя. Крик Розы окончательно привел ее в чувство, и, бессознательно разделяя ужас сестры, она крепко прижалась к ней.
— Наконец-то они очнулись… это главное, — сказал Дагобер, — теперь пройдет и этот безумный страх! — Смягчив по возможности голос, он прибавил: — Ну, дети… смелее… что с вами?.. ведь это я, Дагобер… успокойтесь…
Сироты разом обернулись: их лица выражали волнение и страх, но, увидав солдата, они протянули ему руки в нежном порыве и воскликнули:
— Ах, это ты, Дагобер!.. Теперь мы спасены!
— Я, дети, я, — говорил ветеран, радостно пожимая им руки. — Вы так испугались потому, что я ушел? Страшно бедняжкам стало?..
— Страшно!.. До смерти страшно!..
— Если бы ты знал, что было!.. если бы ты знал!
— Почему потухла лампа?
— Ее потушили не мы!..
— Ну, успокойтесь, бедняжки, и расскажите, как все было… Подозрительна эта гостиница… к счастью, мы ее покинем скоро… Да будет проклят тот час, когда мы в нее вошли! Впрочем, другой в деревне нет. Что же произошло?
— Только ты ушел, окно растворилось со страшным шумом, лампа упала и раздался ужасный треск…
— Мы просто обмерли со страху… обнялись… и, услыхав, что как будто кто-то ходит по комнате, закричали изо всей силы…
— И потеряли сознание от ужаса…
Убежденный, к несчастью, что рама разбита порывом ветра, Дагобер и второе происшествие приписал ему, подумав, что, наверно, он плохо запер задвижку, а испуг сирот отнес на счет их разыгравшегося воображения.
— Ну, теперь все прошло… Забудем все, и постарайтесь успокоиться… — сказал он.
— А почему ты нас так внезапно покинул, Дагобер?
— Да, да. Я вспомнила… Не правда ли, сестрица, послышался страшный шум, и Дагобер убежал на лестницу, повторяя: «Моя лошадь… Что делают с моей лошадью?»
— Так это ржал Весельчак?
Этот вопрос напомнил Дагоберу о случившемся несчастье, и, не зная, как на него ответить, он пробормотал в замешательстве:
— Да… это он ржал… но ничего особенного не случилось. Да что это мы в потемках сидим?.. Куда я вечером засунул свое огниво?.. Вот оно, в кармане, я совсем голову потерял… Где свечка? Надо ее зажечь и достать из сумки нужные бумаги.
Дагобер высек огонь и зажег свечку. При свете он увидел, что окно приоткрыто, стол опрокинут, а лампа и сумка лежали на полу. Он закрыл окно, поднял стол и, положив на него сумку, развязал ее, чтобы достать из бокового кармана бумажник, где лежали документы, крест и деньги. Сумку, казалось, никто не трогал, ремни были стянуты по-старому.
Солдат засунул руку в боковое отделение. В нем ничего не было.
Пораженный и удивленный, он побледнел и, отступив на шаг, воскликнул:
— Как!!! Ничего?
— Что с тобой, Дагобер? — спросила Бланш.
Он не ответил. Его рука все еще оставалась в кармане сумки, а сам он точно окаменел… Потом, уступая слабой надежде — так ужасна и жестока казалась ему действительность, — он поспешно выложил на стол из сумки все, что в ней находилось: жалкие изношенные тряпки, старый мундир конно-гренадерской императорской гвардии (святыня для солдата). Но напрасно развертывал и осматривал он каждую вещь: не было ни кошелька, ни креста, ни бумажника, ни писем генерала Симона.
С особенной, можно сказать, безнадежной тщательностью ветеран еще раз осмотрел все, наконец взял сумку за углы и встряхнул ее изо всей силы: из нее ничего не выпало. Сироты с беспокойством переглядывались, не понимая молчания и поступков Дагобера, стоявшего к ним спиной. Наконец Бланш решилась застенчиво спросить его:
— Что с тобой?.. Отчего ты не отвечаешь?.. Что ты ищешь в сумке?
Продолжая молчать, Дагобер быстро выворачивал карманы. Ничего!!!
Быть может, в первый раз в жизни его девочки, как он их называл, напрасно ждали ответа.
У них на глаза навернулись крупные слезы… Думая, что солдат рассердился, они не осмеливались с ним заговорить.
— Да нет же… нет!.. не может быть! — говорил ветеран, потирая рукой лоб и стараясь припомнить, куда он мог запрятать столь ценные для него вещи, не будучи в состоянии примириться с мыслью об их потере. Вдруг радость мелькнула в его глазах… Он бросился к чемодану сестер, где лежали два скромных черных платьица, немного белья и деревянная шкатулка, содержавшая шелковый платок их покойной матери, ее локоны и черную ленту, которую та носила на шее. Это было единственное наследство, оставшееся после нее, так как то немногое, что она имела, было конфисковано русским правительством при обыске. Ветеран лихорадочно перебирал вещи, обыскивая каждый уголок чемодана… ничего… ничего.
На сей раз окончательно уничтоженный, он вынужден был опереться о стол. Этот крепкий, энергичный человек почувствовал, что слабеет. Лицо его горело и в то же время покрылось холодным потом. Колени солдата тряслись. Говорят, что утопающий хватается за соломинку: то же происходит с отчаявшимся человеком, не желающим дойти до последней степени отчаяния; Дагобер поддался еще одной абсурдной надежде, безумной и невозможной… Он быстро обернулся к девушкам и спросил их, забыв скрыть волнение, выражавшееся на лице и в голосе:
— Я не отдал вам их… на хранение?.. скажите!
Роза и Бланш, испуганные бледностью и выражением отчаяния на его лице, вместо ответа только вскрикнули.
— Боже!.. Боже!.. что с тобой? — прошептала Роза.
— У вас они или нет?.. Да или нет? — загремел, окончательно потеряв голову, солдат. — Если нет, так мне остается только запустить себе в грудь первый попавшийся нож!
— Ты был всегда такой добрый… Прости нас, если мы в чем виноваты!..
— Ты ведь любишь нас… ты не захочешь причинить нам зло!
И сироты залились слезами, протягивая к Дагоберу умоляющие руки. А тот, ничего не видя перед собой, устремил на них безумный взор. Затем, когда это состояние, сходное с головокружением, рассеялось, он сложил руки, рухнул всем телом на колени около их кровати и прижался к ней лбом. Сквозь раздирающие душу рыдания, потрясавшие этого железного человека, можно было разобрать только отрывистые слова:
— Простите меня… простите… я знаю… Какое несчастье… о! какое несчастье… простите… простите…
При этом взрыве горести, причин которой они не понимали, но которая раздирала им сердце, Роза и Бланш обвили своими руками седую голову Дагобера и повторяли, заливаясь слезами:
— Взгляни на нас!.. Что с тобой?.. Кто тебя огорчил?.. Это ведь не мы?.. Скажи нам!..
В это время на лестнице послышался шум шагов.
Вслед за этим раздался свирепый лай Угрюма, остававшегося за дверью. Чем ближе слышались шаги, тем отчаяннее лаяла собака, сопровождая, очевидно, лай и другими проявлениями неприязни, потому что тотчас же послышался гневный голос трактирщика:
— Эй, вы там… уберите свою собаку или велите ей замолчать… Здесь господин бургомистр… он желает подняться к вам…
— Дагобер, слышишь?.. бургомистр! — сказала Роза.
— Слышишь, идут… поднимаются!.. — прибавила Бланш.
Слово «бургомистр» напомнило Дагоберу все, что произошло, и ему представилась полная картина его бедствий. Лошадь убита, пропали деньги, документы… все, а между тем даже день промедления уничтожал последнюю надежду сестер и делал бесполезным долгое и тяжелое путешествие.
Люди сильные и мужественные — а Дагобер принадлежал к их числу — предпочитают настоящую опасность, положение, хотя и тяжелое, но где все ясно, неопределенным и мучительным предчувствиям, томительной неизвестности.
Солдат был здравомыслящим человеком и хорошо понимал, что все зависит теперь только от правосудия бургомистра и что все усилия следует направить на то, чтобы склонить его на свою сторону. И потому, отерев глаза постельным бельем, он встал и спокойным решительным тоном сказал девушкам:
— Не бойтесь, дети… Нужно, чтобы он стал нашим спасителем.
— Уберете ли вы, наконец, вашего пса?! — закричал хозяин снова, так как Угрюм все еще преграждал ему путь. — Что он у вас, бешеный, что ли? Привяжите его!.. Кажется, и без того вы натворили у нас довольно бед! Говорю вам, господин бургомистр желает вас допросить… Он уже выслушал Морока, теперь ваша очередь.
Чувствуя, что участь сирот зависела от его беседы с деревенским судьей, Дагобер постарался придать себе вид, внушающий доверие. Он пригладил волосы и усы, застегнул на все пуговицы куртку и почистил ее.
С замирающим сердцем он взялся за ручку двери и, обратясь к девушкам, перепуганным всем, что случилось, сказал:
— Заберитесь, девочки, поглубже в кровать… прикройтесь хорошенько… Если будет нужно впустить кого-нибудь сюда, то я не допущу никого, кроме бургомистра.
Затем, отворив дверь, солдат вышел на площадку с криком:
— Прочь, Угрюм!.. Сюда!.. Смирно!..
Собака повиновалась весьма неохотно. Дагобер должен был повторить приказание дважды, чтобы она отказалась от зловредных намерений в отношении трактирщика, который с фонарем в одной руке и колпаком в другой почтительно шел впереди бургомистра, важная физиономия которого тонула в сумерках лестницы. Сзади, несколькими ступенями ниже, видны были озаренные светом фонаря любопытные лица нескольких служителей гостиницы. Загнав Угрюма в комнату девушек, Дагобер закрыл дверь и остался на площадке лестницы, где могло поместиться несколько человек и где стояла в углу деревянная скамья со спинкой.
Бургомистр, поднявшись на последнюю ступеньку, казалось, был удивлен тем, что Дагобер закрыл дверь комнаты, как бы намереваясь запретить ему вход в нее.
— Зачем вы закрываете дверь? — спросил он грубо.
— Во-первых, потому, что девушки, порученные моим заботам, лежат в постели, а во-вторых, этот допрос может их встревожить, — отвечал солдат. — Садитесь на скамейку, господин бургомистр, и расспрашивайте меня здесь… Я думаю, ведь вам все равно, где это делать.
— А по какому праву вы указываете место, где вас допрашивать? — спросил судья недовольным тоном.
— О, я не указываю ничего, господин бургомистр! — поторопился сказать солдат, боясь дурно настроить судью. — Только девочки уже в постели, и без того напуганные… Вы докажете доброту своего сердца, если допросите меня здесь…
— Гм, гм! Здесь! — проворчал судья в сердцах. — Стоило будить меня среди ночи… Нечего сказать, приятное дельце!.. Ну, ладно, я допрошу вас здесь… — Затем, обратившись к хозяину, он прибавил: — Поставьте фонарь на скамейку и можете идти.
Хозяин повиновался довольно неохотно: ему не меньше, чем слугам, хотелось присутствовать при допросе.
Ветеран остался с судьей наедине.
Достойнейший бургомистр Мокерна, укутанный в плащ и с суконной фуражкой на голове, грузно опустился на скамью. Это был толстяк лет шестидесяти с надутой и хмурой физиономией. Красными толстыми кулаками он поминутно потирал опухшие от сна и покрасневшие от внезапного пробуждения глаза.
Дагобер с непокрытой головой стоял перед ним в самой почтительной позе, стараясь прочитать на сердитой физиономии судьи, удастся ли ему возбудить в нем сострадание к своей участи, т.е. к судьбе сирот. В критическую минуту солдат старался призвать к себе на помощь все свое хладнокровие, всю силу рассудка и красноречия, всю решимость… Человек, больше двадцати раз с пренебрежением смотревший в лицо смерти, не опускавший глаз, так как был спокоен и уверен в себе, перед орлиным взором императора, его идола, героя и кумира… он дрожал теперь и смущался перед деревенским бургомистром с сердитым и недоброжелательным лицом.
Точно так же, за несколько часов до этого, он бесстрастно и покорно вынужден был переносить оскорбления Морока, чтобы не лишиться возможности исполнить возложенную на него умирающей матерью священную миссию; этим он показал, какой степени геройской самоотверженности может достигнуть честная и простая душа.
— Ну, что можете вы представить в свое оправдание?.. Поторапливайтесь… — грубо и нетерпеливо задал вопрос судья, зевая.
— Мне оправдываться нечего, господин бургомистр, я должен жаловаться! — твердым тоном отвечал Дагобер.
— Да что вы меня учить хотите, как мне вас спрашивать? — крикнул чиновник сердито и так резко, что солдат уже мысленно упрекнул себя, что неловко начал разговор.
Желая укротить гнев судьи, он поспешно заметил самым почтительным тоном:
— Простите меня, господин бургомистр, я не так выразился; я хотел сказать, что в этом деле я не виноват.
— А Предсказатель говорит иное.
— Предсказатель… — сомнительно протянул солдат.
— Предсказатель — человек честный и благочестивый; он лгать не станет! — перебил судья.
— Я ничего не могу возразить… Но думаю, вы слушком справедливы и добры, господин бургомистр, чтобы обвинить меня, не выслушав… Такой человек, как вы, не может быть несправедливым… это сразу видно…
Принуждая себя играть несвойственную ему роль льстеца, Дагобер старался смягчить голос и придать серьезному лицу благообразное и вкрадчивое выражение.
— Такой человек, как вы, — продолжал он, удваивая угодливость, — такой почтенный судья не станет слушать нашептываний… его уши и так ясно слышат.
— Тут дело не в ушах, а в глазах, а мои, хоть и горят, будто я их крапивой натер, а все-таки ясно разглядели ужасную рану Морока.
— Это так, господин бургомистр, все это правда, но рассудите сами: если бы он запер клетки и затворил дверь в зверинец… ничего бы тогда и не случилось.
— Совсем нет… Виноваты вы: вам следовало крепче привязать лошадь.
— Ваша правда, господин бургомистр, конечно же, вы правы, — говорил солдат самым ласковым и примирительным тоном. — Такой ничтожный бедняк, как я, разве смеет спорить с вами, но предположим, что кто-нибудь из злобы отвязал мою лошадь и отвел ее в зверинец? Ведь тогда, согласитесь сами, вины на мне нет? То есть, конечно, если вам угодно будет с этим согласиться, я настаивать не смею… — поторопился прибавить он.
— А зачем бы, черт побери, с вами сыграли такую скверную штуку?
— Не знаю зачем, господин бургомистр, но…
— Вы не знаете, ну, а я тем более! — сказал бургомистр с нетерпением. — И, Бог ты мой, сколько глупейших разговоров из-за трупа подохшей клячи!
С лица солдата разом исчезла вся его притворная любезность, и оно снова сделалось строгим и суровым. Он ответил серьезным и взволнованным голосом:
— Моя лошадь пала… теперь это только остов клячи, это так. Но час тому назад это было хоть и старое, но усердное и разумное создание… Она радостно ржала при звуке моего голоса… Она лизала руки сирот, которым служила так же, как ранее служила их матери… Теперь все кончено… никому служить она больше не будет… ее выкинут, как падаль, на съедение псам… Не следовало так жестоко напоминать мне об этом, господин бургомистр… Я очень любил свою лошадь… да, очень.
При этих словах, произнесенных с трогательной простотой и достоинством, бургомистр невольно смягчился и упрекнул себя за сказанное.
— Понимаю, что вам жалко своего коня, — сказал он менее сердитым голосом, — но что делать? Случилось несчастье!
— Несчастье, да, господин бургомистр, большое несчастье. Девушки, которых я сопровождаю, слишком слабы, чтобы идти пешком, ехать же в экипаже им не на что. А между тем нам необходимо быть в Париже в начале февраля… Я обещал это их умирающей матери. У детей, кроме меня, нет никого…
— Вы, значит, их…
— Я их верный слуга, господин бургомистр, а теперь, когда моя лошадь мертва, что же я стану делать? Послушайте, вы человек добрый, у вас самого, наверно, есть дети! Представьте себе, если бы они очутились в таком положении, как мои сиротки? Если бы у них так же, как у моих, не было никого в мире, кроме старого слуги, любящего их всей душой, да старой лошади, служившей им так долго!.. Их с детства преследуют несчастья… с самого рождения… они дочери изгнанника и изгнанницы… Вся радость, какая может выпасть им на долю в жизни, ждет их в конце этого путешествия, а между тем смерть лошади делает его невозможным… Подумайте сами, разве это вас не тронет до глубины сердца? Разве вы не согласитесь, что смерть лошади для меня непоправимое несчастье?
— Конечно, — ответил бургомистр, в душе человек довольно добрый и поэтому невольно разделявший волнение Дагобера. — Теперь мне понятно, как тяжела для вас эта потеря… и сироты меня заинтересовали. Сколько им лет?
— 15 лет и 2 месяца… они близнецы.
— 15 лет и 2 месяца… почти ровесницы моей Фредерике!
— У вас такого же возраста барышня? — подхватил Дагобер, начиная надеяться на благополучный исход. — Ну, так теперь я почти спокоен насчет участи моих сироток… Вы все рассудите по справедливости…
— Судить по справедливости — мой долг, и, по правде говоря, в этом деле обе стороны одинаково виноваты: с одной стороны, вы плохо привязали лошадь, с другой — укротитель не запер дверей. Он мне говорит: «Я ранен!», вы говорите: «У меня убита лошадь… и по тысяче причин эта потеря невосполнима».
— Вы лучше говорите от моего имени, чем я сам бы сумел сказать, — с угодливой улыбкой заметил солдат. — Ведь именно это я хотел выразить, потому что, как вы сами изволили заметить, господин бургомистр, лошадь была моим единственным богатством, и справедливо будет, если…
— Так-то так, — прервал его бургомистр, — ваши доводы неотразимы! Но Предсказатель, со своей стороны, высказал много дельного и основательного. Он человек святой и безукоризненной честности… я давно его знаю… Мы здесь все, видите ли, ревностные католики, а он чуть не задаром продает нашим женщинам назидательные книги и раздает в убыток себе четки, образки и тому подобное. Конечно, это дела не касается, скажете вы совершенно справедливо… Но знаете, когда я шел сюда, я намеревался…
— Обвинить меня… не правда ли, господин бургомистр? — сказал, все более и более ободряясь, Дагобер. — А это потому, что вы тогда еще не совсем проснулись… Ваша справедливость бодрствовала только на один глаз.
— Быть может, господин солдат, быть может! — добродушно заметил судья. — Я даже не скрыл от Морока, что считаю его правым. Тогда он великодушно мне заметил: «Если вы обвиняете моего противника сами, то я не хочу ухудшать его положение и не открою вам некоих вещей»…
— По поводу меня?
— Вероятно. Однако ваш великодушный враг ни за что не хотел больше сказать, когда узнал, что я решил наложить на вас большой штраф… Я не скрываю, что намеревался это сделать до разговора с вами.
— Вот видите, как легко может обмануться самый справедливый и умнейший человек, — заметил Дагобер, начиная снова входить в роль льстеца. Затем, пытаясь лукаво улыбнуться, он прибавил: — Только такой человек всегда доберется до истины, никакой Предсказатель не предскажет его решения.
По этой жалкой игре слов, единственной за всю долгую жизнь, можно было судить о серьезности ситуации и о всевозможных ухищрениях, на какие несчастный пускался, чтобы завоевать благоволение судьи. А между тем бургомистр не сразу даже догадался, в чем тут соль, и только довольный вид солдата и его вопросительный взор, казалось, спрашивавший: «А что? Ведь хорошо? Я сам этого не ожидал» — только они пояснили его шутку. Тогда бургомистр с добродушным видом засмеялся и, покачивая головой, прибавил, еще более подчеркивая смысл шутки:
— Да… да… правда… Предсказатель на этот раз плохо предсказал… Вы ему ничего не заплатите: я считаю, что вина обоих одинакова, и вы квиты… Он ранен, зато ваша лошадь убита…
— Так, по-вашему, сколько он мне должен? — спросил наивно солдат.
— То есть как сколько?
— Ну, да… какую сумму он мне заплатит?
— Какую сумму?
— Да. Впрочем, прежде чем ее назначить, я должен вас предупредить, господин бургомистр, что я все истрачу на покупку лошади… думаю, я имею на это право… Уверен, что около Лейпцига я найду у крестьян лошадь по сходной цене… да знаете, сознаюсь вам в крайнем случае, я ограничусь покупкой хорошего ослика… Я не тщеславен, нисколько… так, пожалуй, будет даже лучше… Мне трудно после Весельчака привыкать к новой лошади… Итак, я должен вам…
— Да ну вас! — перебил его бургомистр. — О какой сумме вы толкуете? О каком осле, о какой лошади болтаете? Я ведь сказал вам, что ни вы ничего не должны Предсказателю, ни он вам!
— Как, он мне не должен?
— Экой вы тупой, непонятливый человек! Еще раз повторяю, что если вашу лошадь растерзали звери Предсказателя, то он сам тяжело ранен… Значит, вы квиты… Иначе говоря: ни вы ему, ни он вам ничего не должны… Поняли вы наконец?
Дагобер находился в полном недоумении; он ни слова не отвечал бургомистру, а только смотрел на него с глубокой тоской. Он видел, что все надежды должны были разрушиться после этого приговора.
Наконец он вымолвил изменившимся голосом:
— Позвольте, однако, мне заметить вам, господин бургомистр. По свойственной вам справедливости вы, верно, обратите внимание на одну вещь. Рана укротителя не помешает ему заниматься своим ремеслом, а смерть моей лошади лишает меня возможности дальше ехать… Значит, я должен быть вознагражден…
Бургомистр полагал, что оказал Дагоберу громадное снисхождение, не вменяя ему в вину рану Предсказателя, ведь Морок, как мы раньше сказали, имел определенное влияние в местности, особенно на женщин, которым он поставлял разные безделушки. Кроме того, было известно, что у него имеются сильные покровители. Поэтому настойчивость солдата показалась судье явно оскорбительной, и он прежним грубым тоном строго ему заметил:
— Вы заставляете меня раскаиваться в снисходительности. Вместо того чтобы благодарить меня, вы еще пристаете с просьбами.
— Но, господин бургомистр… я прошу справедливости… Право, лучше бы меня ранили, как Морока, лишь бы я смог продолжать путь.
— Дело не в том, чего бы вы желали или нет. Я принял решение… Так и должно быть, все кончено.
— Но…
— Довольно, довольно… перейдем к другому… Ваши документы?
— Вот и о них надо поговорить… Я только об одном вас умоляю, господин бургомистр: пожалейте моих бедных сирот… дайте нам возможность двинуться дальше… и…
— Я сделал все, что мог… и, пожалуй, больше, чем следует… Еще раз: ваши бумаги?
— Я должен вам сперва объяснить…
— Без объяснений!.. Ваши документы?.. Или, быть может, вы желаете, чтоб я вас задержал как бродягу?
— Меня?.. Арестовать?
— Я вам говорю, что если вы сейчас не представите мне документы, я буду действовать так, как будто их у вас не имеется… А людей, у которых нет бумаг, держат под арестом, пока власти не примут решения… Давайте же бумаги… право… мне пора домой…
Положение Дагобера было тем тяжелее, что в нем пробудились было надежды на счастливый исход. Это был последний удар, довершивший страдания, какие ему пришлось перенести за сегодняшний день. Испытание было слишком тяжело и даже опасно для человека такого закала, с великодушным, честным и решительным характером, но в то же время привыкшего в качестве воина, да еще воина-победителя, относиться к «буржуа» с порядочным высокомерием. При словах: «ваши документы?» Дагобер побледнел, но старался скрыть мучительный страх под видом спокойной уверенности, надеясь этим заслужить доброе отношение бургомистра.
— Я вам расскажу все в двух словах, господин бургомистр… Ничего нет проще… может со всяким случиться… Надеюсь, меня нельзя принять за нищего или бродягу?.. не правда ли?.. Потом, вы сами понимаете, что если честный человек путешествует с двумя девушками…
— Сколько пустых слов!.. Ваши документы!
В эту минуту на помощь солдату совершенно неожиданно явились две сильные союзницы. Сестры, с живейшим беспокойством прислушивавшиеся к шуму на площадке, встали с постели и оделись, так что в тот момент, когда судья закричал: «Пустые слова… Ваши документы!» — Роза и Бланш, держась за руки, показались в дверях своей комнаты.
При виде прелестных девушек, траурный наряд которых делал их еще привлекательнее, бургомистр встал, явно пораженный, в изумлении и восторге. Невольным движением молодые девушки схватили Дагобера за руки и прижались к нему с двух сторон, с беспокойством поглядывая в то же время на бургомистра.
Эта картина, открывшаяся глазам судьи, не могла не тронуть его до глубины сердца; он снова почувствовал сострадание и жалость при виде молодых, невинных существ, которых ему, если можно так выразиться, представил старый солдат. Дагобер, заметив произведенное на бургомистра впечатление и желая им воспользоваться, поспешил подвести сирот поближе и промолвил растроганным голосом:
— Вот эти бедные девочки, господин бургомистр, вот они!.. Могу ли я вам представить лучший паспорт?
При этом на глаза взволнованного солдата невольно навернулись слезы.
Хотя бургомистр, вообще-то был весьма вспыльчив, а спросонья казался еще сердитее и недовольнее, чем обычно, в душе он был неглуп и довольно добр. Он понял, что человек, которому поручили таких девушек, не мог внушать никаких подозрений.
— Бедные дети! — сказал он с возрастающим сочувствием, смотря на сестер. — Такие молодые и уже сироты! Издалека вы едете?
— Из глубины Сибири, господин бургомистр. Мать их была туда сослана до их рождения… Мы в пути уже около пяти месяцев… Подумайте, как это тяжело для таких девочек!.. Ради них я прошу вашей помощи и поддержки… Для них, господин бургомистр, потому что на них сыплются несчастья… Вот и бумаги… я не мог их найти… они пропали… и бумаги, и орден, и деньги… все лежало вместе. А про орден я сказал не из хвастовства: видите, он был надет на меня самим императором… Значит, не плохой же я человек после этого… хоть у меня и все пропало… да!.. Нет ни денег, ни бумаг, вот почему я просил, чтобы мне уплатили за…
— Но как и где потеряли вы все это?
— Не знаю, господин бургомистр, я знаю только одно: что третьего дня я вынул оттуда немного денег, все было на месте. Вчера я не развязывал ремней от сумки… мне денег хватило… а потом…
— Где же лежала сумка?
— В комнате у девочек… но сегодня ночью…
Рассказ Дагобера был прерван появлением Предсказателя.
Спрятавшись у лестницы, он слышал весь разговор и, опасаясь, как бы бургомистр не смягчился и не помешал исполнению его плана, он счел нужным вмешаться.
Левая рука Морока лежала на перевязи. Медленно поднявшись по лестнице, он почтительно поклонился бургомистру.
При виде свирепой физиономии укротителя Роза и Бланш невольно отступили назад и крепче прижались к солдату.
Дагобер нахмурился. В нем снова закипел гнев на Морока, которого он считал причиной всех своих бедствий (хотя и не знал, что бумаги украдены Голиафом по его приказанию).
— Что вам надо, Морок? — спросил бургомистр полусердито и вместе с тем не без приветливости. — Я ведь сказал трактирщику, что желаю остаться один.
— Я пришел оказать вам услугу, господин бургомистр.
— Услугу?
— Большую услугу. Иначе я, конечно, не осмелился бы вас побеспокоить. Меня одолело сомнение.
— Сомнение?
— Да. Я раскаялся, что не сообщил вам нечто по поводу этого человека. Меня удержало ложное чувство сострадания.
— Но что же имеете вы мне сообщить?
Морок подошел к судье поближе и начал нашептывать ему что-то на ухо.
Сначала лицо бургомистра выражало только изумление, но постепенно становилось внимательным и озабоченным. Время от времени у него вырывался возглас удивления и недоумения, причем он кидал взгляд на солдата и его юных спутниц. По этим взглядам, все более и более беспокойным, испытующим и строгим, легко можно было угадать, что вместо участия, какое в нем пробудил, было, вид сирот, им овладевало чувство недоверчивости и неприязни.
Дагобер заметил этот неожиданный перелом. Страх, временно улегшийся, снова овладел его душой. Роза и Бланш, ничего не понимая в этой немой сцене, смотрели, опешив, на своего спутника все с большей и большей тревогой.
— Черт возьми! — сказал бургомистр, вскакивая со скамейки. — Я и не подумал об этом. И где была моя голова? Впрочем, понимаете, когда человека этак поднимут со сна, мудрено все сразу сообразить… Морок, вы действительно оказываете мне большую услугу.
— Однако я ничего не утверждаю!
— Все равно! Могу об заклад побиться, что вы правы.
— Ведь это только подозрение, основанное на некоторых данных… но все-таки только подозрение…
— Которое может навести на истину… А я-то, было, попался в западню, как птенец… Просто не понимаю, где была моя голова…
— Трудно, знаете, иногда не поддаться определенным впечатлениям…
— Что и говорить, милейший Морок, что и говорить!
Пока шли тайные переговоры, Дагобер чувствовал себя, как во время пытки. Он старался изо всех сил сдержать гнев, но видел, что надвигается сильная гроза.
Морок снова начал что-то нашептывать бургомистру, указывая головой на девушек.
— Ну! — с негодованием воскликнул судья, — вы заходите слишком далеко!
— Я ничего не утверждаю, — поторопился заметить Морок, — это только предположение, основанное на… — и он снова приблизил губы к уху бургомистра.
— А, впрочем, почему бы и нет? — промолвил судья, воздевая руки к небу. — Такие люди на все способны. Он утверждает, например, что везет их из Сибири, а может быть, это просто наглая ложь? Однако меня два раза обойти не удастся! — воскликнул бургомистр в страшном гневе; как все слабые и бесхарактерные люди, он делался безжалостным, чуть только начинал подозревать, что хотели воспользоваться его слабостью.
— Не торопитесь осуждать… Не придавайте моим словам слишком большое значение… — продолжал Морок с лицемерным смирением. — Мое положение в отношении этого человека (он указал на Дагобера), к сожалению, слишком ложное; можно подумать, что я делаю это из злобы к нему, быть может, это даже и так… но клянусь тогда, что это невольно; я твердо уверен, что мной руководит чувство справедливости, отвращение ко всякой лжи и почтение к нашей святой религии. В конце концов поживем, увидим. Надеюсь, что Бог меня простит, если я ошибся… Во всяком случае, суд решит, прав ли я, а если они не виноваты, то через месяц-другой их выпустят.
— Вот почему я не буду колебаться… просто мера предосторожности, не умрут же они от этого. А чем больше я думаю, тем более мне это представляется вероятным. Да, несомненно, это французский шпион или подстрекатель, и если еще вспомнить про выступления студентов во Франкфурте, то…
— Да, для того чтобы подстрекать молодежь, нельзя придумать лучшей приманки… — и быстрым взглядом Морок указал на девушек, а затем, после многозначительного молчания, со вздохом прибавил: — Для дьявола все средства хороши…
— Конечно! Это отвратительно, но неплохо придумано!
— Да, кроме того, господин бургомистр, взгляните-ка вы повнимательней: у этого человека очень опасная физиономия, посмотрите… — продолжал потихоньку Морок, указывая на Дагобера.
Несмотря на всю свою сдержанность, все то, что пришлось ему вытерпеть с приезда в эту проклятую гостиницу, а особенно с тех пор, как началась беседа Морока с бургомистром, становилось солдату уже не под силу. Кроме того, он видел ясно, что его усилия завоевать сочувствие судьи были окончательно разрушены роковым вмешательством укротителя; потеряв терпение, он подошел к Мороку, скрестив на груди руки, и сказал ему, стараясь сдерживаться:
— Это вы обо мне говорили с господином бургомистром?
— Да! — отвечал Морок, глядя пристально на него.
— Почему вы не говорили вслух?
По судорожному подергиванию густых усов Дагобера, пристально в свою очередь уставившегося на Морока, можно было видеть, какая страшная борьба происходила в его душе. Видя, что противник хранит насмешливое молчание, Дагобер повторил громче:
— Я вас спрашиваю, почему вы говорили обо мне господину бургомистру потихоньку, на ухо?
— Потому что есть вещи настолько постыдные, что пришлось бы краснеть, если говорить о них вслух! — дерзко отвечал укротитель.
До сих пор Дагобер стоял, скрестя руки; теперь он быстро их разнял и взмахнул кулаками. Этот жест был настолько выразителен, что сестры вскрикнули от страха и бросились к Дагоберу.
— Послушайте, господин бургомистр, — сказал солдат, стискивая зубы от гнева. — Прикажите этому человеку уйти… или я за себя не отвечаю.
— Что это? — высокомерно спросил бургомистр. — Вы, кажется, осмеливаетесь приказывать… мне?..
— Я говорю вам: отошлите этого человека, — продолжал Дагобер вне себя, — или, право, случится несчастье!
— Дагобер… Боже мой!.. успокойся! — воскликнули сестры, удерживая его за руки.
— Пристало ли вам, жалкому бродяге, если не сказать еще больше, отдавать здесь приказания! — закричал взбешенный бургомистр. — Ага! Вы думали, что вам достаточно будет заявить мне о пропаже бумаг и что я так вам и поверю! Напрасно вы таскаете с собой этих девчонок! Несмотря на их невинный вид, они, быть может…
— Презренный! — воскликнул Дагобер, прервав бургомистра жестом и таким страшным взглядом, что судья не посмел закончить фразу.
Схватив девушек за руки, Дагобер, прежде чем они успели сказать хоть одно слово, увлек их моментально в комнату и затем, заперев дверь на ключ, положил его в карман и стремительно вернулся к бургомистру, который, испугавшись позы и угрожающего вида ветерана, сделал два шага назад и схватился за перила лестницы.
— Так выслушайте же и меня теперь, — сказал солдат, схватив судью за руку. — Сейчас этот подлец меня оскорбил, — указал он на Морока, — я все снес, пока дело касалось меня. Я слушал все ваши глупости, потому что мне казалось, что вы сочувствуете несчастным девушкам… Но если у вас нет ни сердца, ни жалости, ни справедливости, то я вас предупреждаю, что я так же обойдусь с вами, как с этим псом… — и он снова указал на Предсказателя. — Я не посмотрю, что вы бургомистр, если вы осмелитесь отзываться об этих девушках иначе, чем о своих дочерях… слышите?
— Как… вы осмелились сказать… — воскликнул бургомистр, заикаясь от гнева, — что если… я буду говорить об этих искательницах приключений…
— Шапку прочь… когда говоришь о дочерях маршала герцога де Линьи! — воскликнул солдат, срывая колпак с головы бургомистра и бросая его на пол.
При этом выпаде Морок задрожал от радости. Действительно, Дагобер, потеряв всякую надежду, не мог больше сдерживаться и дал волю гневной ярости, которую он с трудом до сих пор смирял.
Когда бургомистр увидел свой колпак на полу, он с изумлением взглянул на укротителя, как будто не смея поверить в такое чудовищное оскорбление.
Дагобер, хотя и жалел о своей вспыльчивости, но, понимая, что примирения больше быть не может, огляделся кругом и, отступив назад, очутился на верхних ступеньках лестницы.
Бургомистр стоял в углу площадки за скамейкой. Морок, с рукой на перевязи, чтобы подчеркнуть серьезность ранения, находился рядом с судьей. Тот, введенный в заблуждение движением Дагобера, закричал:
— Ага, ты думаешь удрать, осмелившись поднять на меня руку, старый мерзавец?
— Господин бургомистр, простите меня. Я не мог сдержаться, я очень раскаиваюсь в своей дерзости, — сказал Дагобер, смиренно склоняя голову.
— Нет тебе прощения, негодяй! Ты хочешь снова морочить меня своим покорным видом! Но я понял твои тайные замыслы… Ты не тот, кем хочешь казаться, и очень может быть, что за всем этим кроется государственное преступление… — чрезмерно дипломатичным тоном заметил бургомистр. — Для людей, желающих воспламенить Европу, все средства хороши!
— Я всего лишь старый бедняк… Господин бургомистр… у вас такое доброе сердце… будьте милосердны, сжальтесь!
— Ага! Ты сорвал с меня шапку!
— Ну, хоть вы, — прибавил солдат, обращаясь к Мороку, — вы, из-за которого все это вышло… пожалейте меня, не сердитесь… Вы ведь святой человек, замолвите за меня словечко…
— Я сказал уже все… что должен был сказать! — иронически заметил Морок.
— Ага, ага! Теперь, небось, испугался, бездельник, старый бродяга… Ты думаешь, провел меня своими жалобами! — говорил бургомистр, приближаясь к солдату. — Не тут-то было, меня не проведешь… Ты увидишь, что в Лейпциге имеются хорошие тюрьмы для французских смутьянов и искательниц приключений… потому, что твои девчонки не лучше тебя… Пошли, — прибавил он важно, надуваясь как индейский петух. — Иди, спускайся впереди меня… Что касается тебя, Морок, то ты…
Бургомистр не успел кончить.
Дагобер старался только выиграть время. Он заметил с другой стороны площадки, против комнаты сирот, полуоткрытую дверь; уловив благоприятную минуту, как молния бросился на бургомистра, схватил его за горло и с такой силой швырнул его в комнату, что тот, пораженный, не успев крикнуть, покатился внутрь абсолютно тесного помещения.
Потом, повернувшись к Мороку, который, увидев, что лестница свободна, бросился было по ней, Дагобер ухватил Предсказателя за развевающиеся волосы, притянул к себе, стиснул его в железных объятиях и, зажав ему рот рукою, чтобы заглушить крики, повлек его к той же комнате, где лежал одуревший от падения бургомистр, и, несмотря на отчаянное сопротивление укротителя, втолкнул его туда.
Заперев дверь двойным поворотом ключа и положив его в карман, Дагобер в два прыжка очутился внизу лестницы, оканчивавшейся вестибюлем, выходившим во двор. Дверь в гостиницу была заперта, выйти через нее было невозможно. Дождь лил как из ведра, а через окно видны были хозяин и его слуги, ожидавшие решения бургомистра. Запереть задвижкой дверь и прервать таким образом всякое сообщение с двором было делом одной минуты, затем солдат взбежал по лестнице и вошел в комнату сестер.
Опомнившись, Морок начал изо всей силы призывать на помощь. Но если бы даже расстояние было меньше, то криков его никто бы не услыхал из-за шума дождя и воя ветра. Дагобер имел около часа времени в запасе, пока все не догадались, что его беседа с бургомистром слишком затянулась. Да и после этого если бы и возникли сомнения, то им пришлось бы сломать две двери, прежде чем достичь комнаты, в которой он запер Морока и судью.
— Ну, детки, теперь надо доказать, что у вас в жилах течет кровь солдата! — воскликнул он, стремительно вбегая к девушкам, напуганным шумом, который они слышали в течение нескольких минут.
— Господи! Дагобер, что случилось? — спросила Бланш.
— Чего ты от нас требуешь? — сказала Роза.
Не отвечая ни слова, солдат подбежал к постели, сдернул с нее простыни, крепко их связал, затем на одном конце сделал большой узел и закрепил его между рамой и окном. Удерживаемая толщиной узла внутри комнаты, простыня внешним концом касалась почти самой земли, а другая половина окна, оставаясь открытой, давала беглецам достаточный проход.
После этого Дагобер схватил свою сумку, чемодан девушек и оленью шубу, выбросил их из окна на улицу и знаком приказал Угрюму последовать за ними, чтобы охранять их внизу. Собака немедленно повиновалась.
Роза и Бланш, не говоря ни слова, с изумлением смотрели на Дагобера.
— Теперь, дети, — сказал он им, — смелее… Все двери заперты… не робейте! — и, указывая на окно, прибавил: — Надо спасаться через окно, иначе нас арестуют, посадят в тюрьму, рассадят по разным камерам… и наше путешествие закончится!..
— Арестуют! Посадят в тюрьму! — воскликнула Роза.
— Разлучат с тобой! — прибавила Бланш с ужасом.
— Да, мои милые бедняжки! Весельчака у нас убили… Надо спасаться пешком и постараться дойти до Лейпцига… Когда вы устанете, я понесу вас на руках и хоть милостыню собирать стану, но до Парижа мы доберемся… Только надо поторопиться, через четверть часа будет уже поздно… Ну, девочки, доверьтесь мне… докажите, что дочери генерала Симона не трусихи… Мы можем еще надеяться на спасение!
Девушки схватились за руки; казалось, они хотели объединить силы для борьбы с опасностью. На их прелестных личиках, побледневших от стольких тяжелых волнений, появилось выражение наивной, но геройской решимости, источником которой служила их слепая вера в преданность солдата.
— Будь спокоен, Дагобер, мы не струсим! — твердым голосом сказала Роза.
— Мы сделаем все, что надо сделать! — не менее уверенно произнесла Бланш.
— Я в этом не сомневался! — воскликнул Дагобер. — Хорошая кровь скажется… Ну, в путь-дорогу! Вы легки, как перышко, простыни крепки, и окно от земли всего в восьми футах… А там уже ждет Угрюм!..
— Я первая спущусь: я сегодня старшая, — заявила Роза, нежно поцеловав сестру.
И она бросилась к окну, желая первой встретить опасность, какая могла ожидать при спуске, не допустив до этого Бланш.
Дагобер понял ее побуждение и ласково заметил:
— Дети вы мои, я вас понимаю… Но не бойтесь друг за друга: опасности нет никакой… Ну, вперед, Роза!
Легкая, как птичка, Роза мигом вскочила на окно, ухватилась за простыню и потихоньку спустилась, следуя указаниям солдата, свесившегося за окно и ободрявшего ее ласковыми словами.
— Сестра, не бойся, — тихонько сказала Роза, очутившись на земле. — Совсем не трудно спускаться, Угрюм уже здесь… он лижет мои руки…
Бланш не заставила себя долго ждать. Она с той же смелостью благополучно спустилась вниз.
— Дорогие, бедные дети! И почему вы такие несчастные?.. Черт возьми!.. Да что же, проклята, что ли, их семья? — воскликнул Дагобер с разбитым сердцем, видя, как бледное и нежное лицо девушки исчезло среди мрака глубокой ночи, становившейся все более зловещей из-за яростных порывов ветра и потоков дождя.
— Дагобер, скорее… мы тебя ждем! — звали его шепотом сироты.
Благодаря своему росту Дагобер скорее выскочил, чем спустился из окна.
Прошло не больше четверти часа после их побега, как в гостинице «Белый сокол» раздался страшный треск. Дверь наконец-то уступила напору Морока и бургомистра, когда они вздумали употребить стоявший там тяжелый стол вместо тарана. Видя свет в комнате девушек, они первым делом бросились туда. Комната была пуста.
Морок сразу заметил висящие из окна простыни и закричал:
— Смотрите-ка, господин бургомистр… они убежали через окно… Но ведь пешком в такую темную бурную ночь они далеко не уйдут.
— Конечно… Мы их сейчас поймаем… Мерзкие бродяги!.. О! я отомщу… Скорее, Морок… Речь идет о твоей и моей чести…
— О моей чести? Ну, нет! Ставка в этой игре у меня побольше! — с гневом крикнул Морок, а затем, раскрыв дверь во двор, зычным голосом начал отдавать приказания:
— Голиаф, спусти собак… Хозяин, фонарей, факелов, раздайте людям оружие… отворяйте ворота… В погоню… за ними… Они не могут уйти далеко, а захватить их необходимо… живых или мертвых!