Прошло несколько дней после пожара на фабрике господина Гарди. Следующая сцена происходила на улице Хлодвига, в том доме, где у Родена было убежище, которое он теперь покинул, и где Пышная Роза продолжала без зазрения совести хозяйничать в квартире своего дружка Филемона.
Было около полудня. Студент все еще отсутствовал, и Роза весело завтракала одна у камина.
Какой удивительный завтрак, какой необыкновенный огонь, какая странная комната!
Представьте себе довольно большое помещение в два окна, которое хозяин не счел нужным закрыть занавесками, из-за того, вероятно, что они выходили на пустырь, и нескромные взгляды сюда не проникали Одна часть комнаты служила гардеробной: там висел изящный костюм дебардера, принадлежавший Пышной Розе, рядом с матросской рубашкой Филемона и панталонами из серого холста, пропитанными смолой до такой — тысяча чертей! тысяча акул! тысяча китов! — степени, точно этот неустрашимый моряк совершил на марсе фрегата целое кругосветное плавание. Платье Пышной Розы изящно драпировалось поверх панталон Филемона, выглядывавших из-под юбки. На последней полке небольшого книжного шкафа, покрытого густым слоем пыли, рядом с тремя старыми сапогами (почему три?) и с пустыми бутылками красовался череп, подарок на память об остеологии и дружбе от одного из приятелей Филемона, студента-медика. В виде забавы, обычной и популярной в Латинском квартале, в зубах, необыкновенно белых, черепа торчала прокуренная глиняная трубка. Блестящий череп до половины исчезал под старой шапкой, ухарски надвинутой набекрень и украшенной цветами и выгоревшими лентами. Когда Филемон бывал пьян, он подолгу глядел на него и разражался дифирамбическими монологами на тему философского сближения смерти с безумными радостями жизни. На стенах были прибиты две или три гипсовые маски с более или менее отбитыми носами и подбородками — воспоминание о временном увлечении Филемона френологией. Из этих терпеливых и основательных занятий он извлек суровое заключение: «Ввиду необыкновенного развития у меня шишки долгов, я вынужден подчиниться роковой особенности организма, при которой кредитор является для меня жизненной необходимостью!» На камине красовались в полной неприкосновенности и во всем своем торжественном величии парадный кубок Филемона — приз за гребную гонку, чайник с отбитым носиком и чернильница из черного дерева, отверстие которой затянулось густой зеленой плесенью.
Время от времени тишина прерывалась воркованием голубей, которых Роза милосердно приютила в кабинете Филемона.
Зябкая, как перепелка, Роза сидела в углу у камина и как, бы расцветала под живительным теплом солнца, заливавшим ее своими золотыми лучами. Резвое маленькое создание придумало себе самый необыкновенный костюм, который, впрочем, как нельзя выгоднее подчеркивал цветущую свежесть ее семнадцати лет, пикантного и очаровательного личика, обрамленного прелестными белокурыми волосами, тщательно расчесанными и приглаженными с утра. Прямо на рубашку Роза вместо капота надела красную вязаную фуфайку Филемона, составлявшую часть костюма гребца; открытый и отложной ворот позволял видеть белизну полотняного белья девушки, ее шею, верхнюю часть округлой груди и плечи с ямочками; атласная кожа этих сокровищ была столь плотной и гладкой, что красная рубашка, казалось, отливала на коже розоватым оттенком. Свежие и пухлые руки гризетки до половины выходили из широких засученных рукавов, а хорошенькие ножки, положенные одна на другую, позволяли видеть туго натянутый белый чулок и крошечные туфли на каблуках. На осиной талии молодой девушки рубашка была перетянута черным шелковым галстуком над бедрами, достойными священного восторга современного Фидия, и это придавало костюму Пышной Розы подчеркнутую соблазнительность и оригинальную грацию.
Мы уже говорили, что огонь в камине поддерживался весьма странным топливом… Пусть читатель судит сам: дерзкая расточительница, не имея дров, экономно отапливала себя сапожными колодками Филемона, которые обладали замечательными горючими свойствами и теперь горели ярким пламенем.
Мы назвали завтрак девушки удивительным: на маленьком столике стоял небольшой фарфоровый таз, в котором еще недавно Роза умывала свое свежее личико в столь же свежей воде; теперь этот таз превратился в салатник, и Роза доставала из него кончиками пальцев — надо уж в этом сознаться — большие зеленые листья салата, немилосердно политые крепким уксусом; хорошо еще, что белые зубы, беспощадно их грызшие, были покрыты такой блестящей эмалью, которая не боялась никакой порчи. Вместо напитка стоял стакан воды со смородиновым сиропом, а мешала в нем Роза деревянной ложечкой для горчицы. Наконец, закуску заменяла дюжина оливок, помещавшихся в синей стеклянной коробочке для перстней, стоившей не дороже двадцати пяти су, а на десерт приготовлены орехи, которые Роза собиралась печь в камине при помощи лопатки на огне Филемоновых колодок. Истинным чудом, доказывавшим всю силу молодости и здоровья, было то, что, питаясь такой дикой и необыкновенной пищей, Пышная Роза сохранила дивный цвет лица, которому она была обязана своим прозвищем.
Молодая девушка, покончив с салатом, принялась за оливки, когда в дверь, запертую из скромности на замок, тихо постучали.
— Кто там? — спросила Пышная Роза.
— Друг… старый друг… из старой гвардии! — отвечал звонкий и веселый голос. — Вы запираетесь?
— А!.. Это вы, Нини-Мельница?
— Я самый… милейшая питомица… Отпирайте немедленно… дело спешное!
— Как бы не так!.. В том виде, в каком я теперь!.. Вот бы славно было!
— Конечно, славно было бы именно в том виде, в каком вы есть… о самый розовый из всех розовых бутонов, которыми амур украсил свой колчан!..
— Идите лучше, пузатый апостол, проповедовать пост и воздержание в вашей газете! — сказала Роза, вешая на место красную фуфайку Филемона.
— А мы долго так будем в назидание соседям переговариваться через дверь? — сказал Нини-Мельница. — Подумайте, что я должен вам передать весьма важные вещи… сногсшибательные новости…
— Дайте же мне хоть платье надеть, толстый приставала!
— Если это для того, чтобы пощадить мое целомудрие, то не преувеличивайте мою чувствительность… Я не щепетилен… Я вас восприму такой, как вы есть.
— И подумать только, что подобное чудовище — любимец всех святош! — говорила Роза, отпирая дверь и в то же время застегивая лиф на своей талии нимфы.
— Ага! Вернулась, наконец, в свою голубятню, перелетная птичка? — начал Нини, скрестив на груди руки и с комичной важностью оглядывая Розу с головы до ног. — Ну-с… откуда прилетели? Три дня вас в гнездышке не было, голубка-путешественница!
— Правда… Я только вчера вечером вернулась… Значит, вы приходили без меня?
— Каждый день… да не по одному разу… Я ведь говорю вам, мадемуазель, что должен сообщить вам нечто важное.
— В самом деле важное? Вот, значит, похохочем!
— Совсем нет, дело очень серьезное, — сказал Нини-Мельница, усаживаясь. — Но, во-первых, где вы были три дня, пока пропадали из-под супружеского… Филемонова крова?.. Мне необходимо знать это, прежде чем вам рассказывать новости.
— Не хотите ли оливок? — сказала Роза, принимаясь за них снова.
— Так вот ваш ответ!.. Понимаю! несчастный Филемон!
— Никакого тут нет несчастного Филемона, старый вы сплетник. У Клары в доме был покойник… Ну, она и боялась спать одна после похорон.
— Мне казалось… Клара достаточно ограждена от одиночества!
— Вот и ошибаетесь, зловредная змея, если я была вынуждена ночевать у бедняжки!
При этом уверении духовный писатель с самым насмешливым и недоверчивым видом начал что-то насвистывать.
— И выдумать такое… что я изменяю Филемону! — воскликнула Роза, щелкая орехи с видом оскорбленной добродетели.
— Я не говорю, что вы ему изменяли… а так немножко… наставили маленький рожок… такой розовый… пышный…
— Говорят же вам толком, что я не по своей охоте там пропадала… Напротив… ведь в это время исчезла моя бедняжка Сефиза!
— Да, мне матушка Арсена сообщила, что Королева Вакханок в отъезде… Однако все-таки дело тут темное: я вам говорю о Филемоне, а вы мне отвечаете о Сефизе…
— Пусть меня съест черная пантера, которую показывают в театре Порт-Сен-Мартен, если я говорю неправду! Кстати, малютка Нини-Мельница, вы должны заказать два кресла и сводить меня туда. Говорят, что эти дикие звери просто прелесть!
— Да вы, душа моя, спятили, наверное!
— Это почему?
— Если я и направляю вашу юность в качестве веселого дедушки среди более или менее «бурных тюльпанов», это еще туда-сюда… мне нечего бояться там встречи с моими набожными хозяевами. Но вести вас на такое постное зрелище, где показывают зверей и где очень легко встретить церковников!.. Благодарю вас… хорош я буду с вами под ручку!
— Наденьте бутафорский нос да Каблуки повыше, — никто вас и не узнает!
— Полно… Теперь речь идет не о бутафорском носе, а о том, что я должен вам сообщить, если вы подтвердите, что у вас не завелось никакой маленькой интрижки.
— Клянусь! — торжественно вымолвила Роза, протягивая левую руку, тогда как правой отправляла в рот орех.
Потом, обратив внимание на оттопырившиеся карманы пальто своего собеседника, молодая девушка воскликнула:
— Господи, какие у вас карманы!.. Чего вы туда наложили!
— Там есть нечто, касающееся вас! — торжественно произнес Дюмулен.
— Меня?
— Пышная Роза, — важным тоном заговорил Нини-Мельница. — Желали бы вы иметь свой экипаж? Желали бы вы занимать хорошенькую квартирку вместо этой отвратительной дыры? Хотели бы вы быть одетой, как герцогиня?
— Опять глупости… Перестаньте дурачиться и ешьте оливки… а то я последние доем…
Нини-Мельница, не отвечая на приглашение молодой девушки, достал из кармана футляр и, вынув из него очень красивый браслет, начал вертеть им перед глазами молодой гризетки.
— Ах, какой прелестный браслет! — всплеснула она от восторга руками. — Зеленая змейка, кусающая себя за хвост! Эмблема моей любви к Филемону!
— Оставьте в покое вашего Филемона… Это мне мешает! — сказал Нини-Мельница, застегивая на руке Розы браслет, чему она вовсе не противилась, заливаясь громким смехом.
— Понимаю… пузатый апостол, — говорила она. — Вам поручено купить браслет, и вы хотите оценить эффект? Прелестная вещица, можете быть спокойны!
— Пышная Роза! — продолжал Нини-Мельница. — Хотите вы или нет иметь лакеев, ложу в опере и тысячу франков в месяц на туалеты?
— Заладили одно и то же! — отвечала девушка, любуясь блеском браслета и в то же время щелкая орехи. — И как вам не надоест?.. Хоть бы новенькое что-нибудь придумали!..
Нини-Мельница опять полез в карман, вытащил оттуда длинную хорошенькую цепочку и молча надел ее на шею Пышной Розе.
— Ах, какая прелесть! — воскликнула девушка. — Ну; знаете, если все это вы выбирали сами, Нини, это доказывает, что вы не лишены вкуса. Но согласитесь, я очень добра, если позволяю вам превращать себя в выставку ваших драгоценностей!
— Пышная Роза! — все торжественнее и торжественнее продолжал Дюмулен. — Все эти безделушки ничто в сравнении с тем, что вас ожидает, если вы будете слушаться советов вашего старого друга.
Роза с удивлением посмотрела на Нини-Мельницу.
— Послушайте, — сказала она. — Что это значит в самом деле? О каких советах вы толкуете?
Дюмулен, не отвечая ни слова, снова запустил руку в свой неистощимый карман и вытащил на этот раз тщательно запакованный сверток; осторожно развернув его, он накинул прямо на плечи молодой девушки роскошную черную кружевную мантилью.
— Какое великолепие! — восклицала с удивлением, но вполне бескорыстно малышка Пышная Роза. — Какой рисунок! Какая вышивка!.. Ничего подобного я сроду не видала! Да что у вас, лавка, что ли, в кармане? Откуда у вас столько чудных вещей?
Затем, залившись смехом, так что ее хорошенькое лицо даже покраснело, гризетка прибавила:
— Понимаю!.. Догадалась! это свадебная корзинка для госпожи де-ла-Сент-Коломб! Поздравляю… все выбрано со вкусом!
— А где я добыл бы денег на эти чудеса? — сказал Дюмулен. — Ясно вам говорят, что все это ваше, если вы захотите меня слушаться!
— Как? — с изумлением спросила Роза. — Все это не шутка… Вы говорите серьезно?
— Совершенно серьезно.
— И предложение жить, как знатная барыня…
— Эти вещи — только задаток более серьезных предложений.
— И вы, Ними… вы, бедняга, делаете мне такие предложения от имени другого?
— Позвольте минутку! — воскликнул с забавной скромностью духовный писатель. — Вы должны слишком хорошо знать, чти я не способен предложить вам что-нибудь сомнительное и нечестное. Я слишком уважаю свою дорогую питомицу и себя… Не говорю, что я доставил бы огорчение и Филемону, который поручил мне быть на страже вашей добродетели!
— Тогда, Нини-Мельница, — с еще большим изумлением проговорила Роза, — я уж ровно ничего понять не могу, честное слово.
— А дело очень просто… Я…
— Ага, понимаю… — прервала его молодая девушка. — Какой-нибудь господин предлагает мне через вас свою руку, сердце и еще кое-что в придачу!.. Что же было не сказать мне это сразу?
— Сватовство? Как бы не так! — отвечал Дюмулен, пожимая плечами.
— Значит, речь идет не о свадьбе? — с удвоенным удивлением продолжала Роза.
— Нет.
— А ваши предложения вполне честны, толстый апостол?
— Как нельзя более честны.
Дюмулен говорил правду.
— И мне не надо будет изменять Филемону?
— Не надо.
— И не надо хранить кому-либо верность?
— Абсолютно.
Роза явно растерялась. Затем продолжила:
— Надеюсь, что вы не принимаете меня совсем за дуру?.. Довольно шутить!.. Могу ли я поверить, что мне предлагают жить как герцогине… ради моих прекрасных глаз?.. Если мне будет позволено так выразиться, — скромничая, заметила плутовка.
— Ну, это-то вам будет позволено!
— Но, однако, должна же я буду за все это чем-нибудь платить? — допрашивала все более и более заинтригованная девушка.
— Решительно ничем.
— Ничем?
— Ни-ни.
— Ни вот столько?
— Ни вот столько.
И Нини прикусил кончик ногтя.
— Что же я должна буду делать?
— Наряжаться, веселиться, нежиться, кататься в карете… Как видите, не трудно… да еще доброе дело сделаете!
— Живя герцогиней?
— Ну, да. Однако не спрашивайте меня больше… Я ничего не могу сказать… А лучше решайтесь скорее… тем более что силой вас держать не будут. Попробуйте… Понравится так жить — хорошо, а нет — так вернетесь под кров Филемона!.
— Пожалуй…
— Попробуйте… Риска никакого нет.
— Положим, что так. Только я никак не могу этому поверить… а потом не знаю, должна ли я…
В это время Нини-Мельница подошел к окну, отворил его и сказал подбежавшей Розе:
— Поглядите-ка… у ворот…
— Какая хорошенькая коляска! Как в ней, должно быть, приятно сидеть!
— Эта коляска ваша. Она вас ждет.
— Как ждет? — воскликнула девушка. — Я должна, значит, решиться сейчас?
— Или никогда.
— Сегодня?
— Сию минуту.
— Куда же вы меня повезете?
— А откуда я знаю!
— Вы не знаете?
— Не знаю… — Дюмулен снова говорил правду. — Но кучер знает.
— Сознайтесь, Нини… что это все довольно забавно.
— Я думаю!.. Если не было бы забавно, так не было бы и веселья!
— Правда!
— Значит, вы согласны. Отлично. Очень рад и за вас и за себя.
— За себя?
— Ну, да… Вы мне оказываете большую услугу!
— Каким образом?
— Не все ли равно? Но я ваш должник!
— Что верно, то верно.
— Ну, что же?.. Едем?
— А что в самом деле… Не съедят же меня там! — решительно произнесла Пышная Роза.
И она, припрыгивая, достала розовую, как ее щеки, шляпку-биби, подошла к треснутому зеркалу и кокетливо надела ее немножко набок, на светлые бандо своих волос; оставляя открытой белую шею и затылок, где начинались шелковистые корни густого шиньона, шляпка придавала ее хорошенькому лицу если и не слишком вольное, то, во всяком случае, резвое выражение.
— Плащ! — приказала она Дюмулену, который, заручившись ее согласием, чувствовал, что у него гора свалилась с плеч.
— Фи, какая гадость — плащ! — проговорил, он, доставая из последнего оттопыренного кармана большую кашемировую шаль и набрасывая ее на плечи девушки.
— Кашемир!!! — воскликнула с восторгом Роза, краснея от неожиданной радости. — Решено! — с геройской отвагой прибавила она. — Иду на риск!
И она легко сбежала с лестницы, сопровождаемая Дюмуленом.
Торговка углем и зеленью стояла у дверей своей лавочки.
— Здравствуйте, мадемуазель! Раненько сегодня поднялись… — сказала она.
— Да, матушка Арсена. Вот мой ключ.
— Хорошо, мадемуазель.
— Ах, что я вспомнила! — воскликнула Роза.
И, отведя в сторону Дюмулена, шепнула:
— А как же Филемон?
— Филемон?
— Ну, да! Если он вернется?
— Эх, черт! — воскликнул Нини, почесывая за ухом.
— Что же сказать Филемону, если он вернется и не застанет меня? Долго ли меня там продержат?
— Я думаю, три-четыре месяца.
— Не дольше?
— Не думаю.
— Ну, так ладно.
И, вернувшись к матушке Арсене, Роза, не долго думая, заявила:
— Матушка Арсена, если Филемон вернется… скажите, что я ушла по делу…
— Хорошо.
— Да чтобы он не забыл кормить моих голубей, которые у него в кабинете.
— Хорошо.
— А пока прощайте.
— Прощайте, мадемуазель.
Махровая Роза победоносно уселась в коляску с Нини-Мельницей.
Когда коляска выехала с улицы Хлодвига, Жак Дюмулен произнес про себя:
— Черт меня возьми, если я понимаю, что из этого выйдет! Но я свою глупость исправил, а на остальное наплевать!
Следующая сцена происходила вскоре после похищения Пышной Розы Нини-Мельницей.
Мадемуазель де Кардовилль мечтала в своем кабинете, обитом зеленой шелковой материей, с громадным книжным шкафом из черного дерева, украшенным бронзовыми кариатидами. По некоторым признакам можно было судить, что девушка искала развлечения от серьезных и тяжких забот в занятиях искусством. Рядом с открытым фортепьяно стояла арфа, возле нее — пюпитр для нот, дальше на столе среди ящиков с пастелью и акварелью валялось несколько листов веленевой бумаги с набросками ярких тонов. Большинство рисунков представляло виды азиатских стран, пронизанные пламенем южного солнца. Верная своей фантазии одеваться дома самым живописным образом, Адриенна была похожа сегодня на один из гордых портретов Веласкеса с его благородными, строгими фигурами… Платье Адриенны было из черного муара с пышной юбкой; рукава лифа с очень длинной талией, с прорезями, подбитыми розовым шелком, были отделаны стеклярусом. Испанский кружевной воротничок, туго накрахмаленный, доходил до подбородка и подхватывался на шее розовой лентой. Манишка слегка колыхалась, обрисовывая изящные контуры корсажа из розового шелка со стеклярусной сеткой и спускаясь мысом до самого пояса. Это черное платье с пышными и блестящими складками, оживленное розовым цветом и стеклярусом, находилось в неописуемой гармонии с ослепительной белизной Адриенны и золотыми волнами ее дивных волос, шелковистые длинные локоны которых падали ей на грудь. Молодая девушка полулежала на кушетке, обитой зеленым шелком и стоявшей около камина. Легкий трельяж из золоченой бронзы, полукруглый, футов пяти высоты, обвитый цветущими Лианами (прекрасными passiflores quadrangulatae, посаженными в жардиньерке черного дерева, служившей основанием для трельяжа), окружал кушетку зелеными ширмами с ярко-красными, с наружной стороны, и зелеными матовыми — с внутренней листьями, похожими на яркую эмаль тех фарфоровых цветов, которые присылает нам Саксония. Сладостный и легкий запах, смесь фиалки и жасмина, разливался от венчиков этих замечательных passiflores.
Вокруг Адриенны были разбросаны в громадном количестве книги, и, странное дело, все они были новые и, видимо, только что разрезанные (Адриенна приобрела их всего два-три дня тому назад). Одни из них валялись на круглом столике и на кушетке, а другие, среди которых было особенно много громадных атласов с гравюрами, лежали на великолепном куньем ковре, расстилавшемся у ножек кушетки. Еще более странным было то, что все эти книги разных форматов и авторов касались одного и того же предмета.
Поза Адриенны говорила о грустном упадке духа. Легкая синева под черными ресницами, полузакрывавшими глаза, придавала им выражение глубокой грусти. Много Причин вызывало эту грусть. Между прочим, и исчезновение Горбуньи. Не вполне доверяя коварным намекам Родена, который хотел дать понять, что молодая работница не смела остаться в доме из страха, что он сорвет с нее маску, Адриенна все-таки не могла подумать без болезненного содрогания сердца, что эта девушка, в которую она так верила, убежала из-под ее почти сестриного крова, не оставив ей ни слова благодарности. Конечно, ей не показали тех строк, какие написала бедняжка своей благодетельнице перед уходом. Адриенне передали только о 500 франках, найденных в письменном столе Горбуньи; это необъяснимое обстоятельство зародило в голове мадемуазель де Кардовилль самые жестокие подозрения. Она начала уже испытывать тяжкие последствия недоверия ко всем и ко всему, недоверия, которое было внушено ей Роденом. Впрочем, теперь это недоверие и скрытность особенно усилились под влиянием того, что в первый раз в жизни Адриенны, чуждой до сих пор обмана, завелась тайна… тайна, являвшаяся одновременно и радостью, и стыдом, и мученьем. Полулежа, бледная, утомленная и задумчивая, девушка рассеянно перелистывала одну из только что приобретенных книг. Вдруг она с изумлением вскрикнула, руки ее, державшие книгу, задрожали, и она принялась со страстным вниманием и с жадным любопытством читать, что там было написано. Вскоре глаза мадемуазель де Кардовилль загорелись восторженным огнем, улыбка стала обаятельно-нежной, и, казалось, Адриенна разом была и очарована, и счастлива, и горда… Но после того как она перевернула последнюю страницу и прочитала последние строки, выражение ее лица снова изменилось, и на нем появились признаки горя и разочарования. Затем она опять перевернула листы и начала перечитывать то, что доставило ей столь сладкое упоение. Но на этот раз она читала с рассчитанной медлительностью; казалось, она по складам разбирала каждую строчку, каждое слово. Иногда она прерывала чтение и, словно погрузившись в глубокую задумчивость, разбирала все то, что сейчас читала с набожной и нежной любовью. Дойдя до того места в книге, которое растрогало ее почти до слез, молодая девушка поспешно начала искать на обложке имя автора. Несколько минут она смотрела на него с глубокой благодарностью и вдруг, в неудержимом порыве, прижала к своим пунцовым губам страницу, где оно было напечатано. Перечитывая вновь и вновь поразивший ее отрывок и забыв, вероятно, слова за одухотворявшим их смыслом, она задумалась так глубоко, что книга выскользнула у нее из рук и упала на ковер…
Во время мечтательного раздумья глаза молодой девушки были прикованы, сперва совершенно машинально, к великолепному барельефу, стоявшему на мольберте черного дерева около окна. Эта великолепная бронза, отлитая недавно с древнего образца, представляла триумф индийского Бахуса. Быть может, никогда даже греческое искусство не поднималось до такого совершенства.
Молодой победитель, полуприкрытый львиной шкурой, позволявшей любоваться юной и чарующей чистотой форм, сиял божественной прелестью. Стоя в колеснице, влекомой тиграми, он с кротким и в то же время гордым видом одной рукой опирался на тирс, а другой в величественном спокойствии управлял своей дикой упряжкой… В этом редком сочетании грации, силы и лучезарного спокойствия можно было узнать героя победоносных битв с людьми и лесными зверями. Благодаря рыжеватым тонам бронзы свет, падая сбоку на почти круглую скульптуру, особенно хорошо выделял фигуру молодого бога, блестевшую при таком освещении точно золотая статуя на темном фоне остальной части бронзового барельефа.
Когда Адриенна взглянула в первый раз на редкое сочетание божественных совершенств, черты ее были задумчивы и спокойны. Но это созерцание, чисто машинальное сначала, становилось постепенно все более сознательным и внимательным; внезапно молодая девушка поднялась со своего ложа и медленно приблизилась к барельефу, точно уступая непобедимому влечению замеченного ею на барельефе необыкновенного сходства с кем-то. Постепенно краска залила лицо и шею Адриенны, и, подойдя еще ближе к барельефу, она, стыдливо оглядевшись, точно из страха быть застигнутой в дурном поступке, попыталась раза два коснуться трепетной рукой, кончиками прелестных пальцев бронзового лика индийского Бахуса.
Но оба раза ее удержало чувство целомудренного смущения.
Однако соблазн был слишком силен.
Она не устояла… и ее пальцы алебастровой белизны, скользнув по бледному золоту божественного лица, остановились уже смелее, на гордом и благородном челе… При этом прикосновении, хотя и очень легком, Адриенна почувствовала точно электрический удар. Она вздрогнула всем телом, глаза ее заволоклись туманом и поднялись к небу, а потом полузакрылись отяжелевшими веками… Голова девушки невольно откинулась, колени подогнулись, пунцовые губы приоткрылись, чтобы выпустить горячее дыхание, а грудь стала порывисто подниматься, как будто жизненная сила молодости заставляла сердце ускоренно биться, а кровь — кипеть в жилах. Пылающее лицо Адриенны, помимо воли, выдало ее восторг, страстный и в то же время робкий, девственный и чувственный, в проявлении которого было что-то невыразимо трогательное.
Действительно, что может быть трогательнее зрелища еще непроснувшейся души девственницы, целомудренное чело которой загорелось первым огнем тайной страсти?.. Разве Создатель не оживляет тело, как и душу, божественной искрой? Не следует ли славить Его разумом и чувствами, которыми Он отечески наделил Свои создания? Те, кто хочет подавить эти небесные чувства, поступают нечестиво и богохульно и должны были бы, напротив, направлять и согласовывать их божественные порывы.
Вдруг Адриенна вздрогнула, подняла голову, широко раскрыла глаза, точно пробуждаясь от сна, быстро отступила от барельефа, взволнованно сделала несколько шагов по комнате и провела горячей рукой по челу. Затем она почти упала на кушетку, слезы потекли потоком из ее глаз, горькая скорбь отразилась на лице. Все указывало на страшную борьбу, происходившую в ее душе. Но постепенно слезы иссякли, и за периодом тяжкой подавленности наступила минута сильного гнева, яростного возмущения против себя самой, выразившегося, наконец, в следующих словах, сорвавшихся с губ Адриенны:
— В первый раз в жизни я чувствую себя слабой и презренной… презренной… совсем презренной…
Шум отворившейся двери вывел Адриенну из ее мрачного раздумья. Вошла Жоржетта и спросила свою госпожу, может ли она принять графа де Монброна.
Мадемуазель де Кардовилль, слишком хорошо воспитанная, чтобы выказать при прислуге неудовольствие, вызванное непрошеным визитом в неудобное время, спросила только:
— А вы сказали, что я дома?
— Да, мадемуазель.
— Тогда просите графа.
Хотя теперешний приход господина де Монброна был весьма некстати, мы должны заметить, что Адриенна чувствовала к этому человеку почти дочернюю привязанность и глубокое уважение, однако очень часто не сходилась с ним во мнениях. Когда мадемуазель де Кардовилль была в ударе, между ними завязывались самые оживленные и безумно веселые споры, причем графу, несмотря на его опытность, насмешливое и скептическое красноречие, редкое знание людей и вещей, словом, несмотря на его лукавую тонкость светского человека, приходилось сдаваться и весело признавать свое поражение. Чтобы составить себе представление о разногласиях между Адриенной и графом, нужно указать, что он, прежде чем сделаться ее сообщником, постоянно выступал против (правда, из других побуждений, чем княгиня де Сен-Дизье) ее решения жить отдельно, потакая которому и приписывая ему высокую цель Роден приобрел влияние над молодой девушкой.
Графу было в это время лет шестьдесят с лишним. Это был один из самых блестящих людей времен Директории, Консульства и Империи. Его расточительность, остроумные словечки, дерзкие выходки, дуэли, любовные похождения и карточные проигрыши составляли предмет тогдашних светских пересудов. Что касается его характера, сердца и манер, достаточно упомянуть, что он сохранил верную дружбу со всеми своими прежними возлюбленными. В настоящее время он оставался очень крупным и очень искусным игроком. У него была наружность большого барина, с тонким, решительным и насмешливым выражением лица. Манеры графа убедительно доказывали, что он из самого изысканного общества, с легким оттенком вызывающей дерзости, когда он обращался к людям, которых не любил. Господин де Монброн был высокого роста, юношески строен, с открытым лбом, с лысиной, впрочем, остатки седых волос были коротко острижены, а седоватые баки обрамляли продолговатое лицо с орлиным носом, проницательными голубыми глазами и с прекрасными еще зубами.
— Граф де Монброн! — доложила Жоржетта, отворяя дверь.
Граф вошел и с отеческой фамильярностью поцеловал руку Адриенны.
— Ну, — сказал он себе мысленно, — постараемся узнать истину, чтобы избежать большого, быть может, несчастья.
Мадемуазель де Кардовилль, не желая, чтобы волновавшие ее чувства были кому-либо известны, приняла посетителя с принужденной оживленностью. Граф, стесняясь, со своей стороны, несмотря на светские привычки, начать разговор прямо с того, что его интересовало, решился, попросту говоря, прощупать почву, прежде чем приступить к серьезному разговору.
Посмотрев на молодую девушку молча, он покачал головой и с сожалением промолвил:
— Милое дитя, я огорчен…
— Сердечное огорчение, дорогой граф, или проигрыш в кости? — улыбаясь, спросила Адриенна.
— Сердечное огорчение!.. — сказал господин де Монброн.
— Как? Неужели для такого умного игрока удар женщин важнее… чем удар игральной кости?
— У меня сердечное огорчение… и виной его вы, дорогое дитя.
— Вы, право, заставляете меня гордиться, — продолжала, улыбаясь, молодая девушка.
— Напрасно. Причина моего сердечного огорчения, скажу вам прямо, ваша невнимательность к своей красоте… Вы так побледнели, у вас такое утомленное лицо, вы так грустны вот уже несколько дней… что я боюсь, нет ли у вас какого-нибудь горя.
— Вы так проницательны, милейший друг, что вам разрешается иной раз и ошибиться. Как раз это с вами сегодня и случилось. Я не грустна… никакого горя у меня, нет, и, не осуждайте мою горделивую дерзость, я никогда не была так красива, как сегодня.
— Помилуйте… скромнее не скажешь! А кто вам сказал эту неправду? Верно, женщина?
— Нет… сердце… и оно сказало правду! — с легким волнением возразила Адриенна, а затем прибавила: — Поймите, если сумеете…
— Не подразумеваете ли вы под этим, что вы гордитесь исказившимися чертами, потому что гордитесь вызвавшими это изменение страданиями вашего сердца? — сказал граф, внимательно наблюдая за Адриенной. — Значит, я все-таки был прав… Вы страдаете… Я на этом настаиваю, — прибавил он с чувством, — потому что мне тяжело!
— Успокойтесь. Я совершенно счастлива… как нельзя более быть счастливой… потому что всякую минуту повторяю себе, что я свободна… молода… и свободна…
— Да, свободны… Свободны истязать себя, как хотите. Свободны быть несчастной!
— Будет, будет! Это опять наш старый, вечный спор, — сказала Адриенна. — Мне приходится видеть в вас союзника моей тетки и… аббата д'Эгриньи.
— Во мне? Да… мы союзники… Вроде того, как республиканцы — союзники легитимистов: они входят в соглашение для того, чтобы пожрать друг друга потом! Кстати, о вашей отвратительной тетушке. Знаете, говорят, у нее уже несколько дней происходят бурные заседания духовного совета… Настоящий мятеж ряс и митр! Ваша тетушка на верном пути!
— Почему бы нет? Вы видели, как она добивалась роли богини Разума… А теперь увидим, быть может, что ее причислят и к лику святых! Разве она не прожила уже первую часть жизни св.Магдалины?
— Как бы зло вы о ней ни говорили, вы всегда останетесь у нее в долгу, моя дорогая… Однако… хотя и по совершенно иным мотивам, я думал так же, как и она, относительно вашей прихоти жить отдельно…
— Знаю, знаю…
— Да… и именно из желания видеть вас еще более свободной, чем вы теперь… я посоветовал бы вам… просто-напросто…
— Выйти замуж?..
— Конечно! И вы были бы свободны, как ветер; только вместо мадемуазель де Кардовилль звались бы иначе… госпожа такая-то… вот и все… Мы подыскали бы вам прекрасного мужа… способного отвечать… за вашу независимость…
— А кто бы отвечал за этого смешного супруга? Кто бы решился носить имя, покрытое насмешками и презрением? Неужели я? — сказала Адриенна, слегка оживляясь. — Нет, нет, милейший граф, худо или хорошо, а я одна ответчица за свои поступки; пусть худое или хорошее мнение касается только той, которая сама заслужила его своим поведением. Покрыть позором чужое имя для меня так же невозможно, как и носить такое, которое не было бы окружено уважением и почетом. А так как отвечать можно только за себя… то я и буду носить свое собственное имя.
— Право, только у вас могут быть такие идеи!
— Почему же? — отвечала, смеясь, Адриенна. — Неужели потому, что мне представляется совершенно отвратительным, когда прелестная девушка вдруг исчезает в каком-то уродливом, эгоистичном человеке, становясь, как говорят вполне серьезно, половиной этого безобразного существа… при всей своей красоте и миловидности… как будто свежая, очаровательная роза может быть когда-нибудь половиной отвратительного репейника? Сознайтесь, граф, что есть что-то ужасное в этом супружеском метемпсихозе… — с хохотом прибавила девушка.
Притворная лихорадочная веселость Адриенны так грустно противоречила бледности исказившихся черт ее лица, так ясно было, что ей хочется забыться от тяжелого горя а этом притворном смехе, что господин де Монброн был тронут и опечален. Но, стараясь скрыть свое волнение, он взял в руки одну из свежеразрезанных книг, которыми была окружена мадемуазель де Кардовилль. Бросив рассеянный взгляд на книгу, граф, стараясь скрыть грустное впечатление, произведенное на него неестественным смехом собеседницы, продолжал:
— Ну, послушайте… милая, безумная головка: представим себе еще одну глупость… Представим, что мне двадцать лет и вы оказали мне честь выйти за меня замуж… Ведь вас тогда стали бы звать, я думаю, графиней де Монброн, не так ли?
— Быть может…
— Как — быть может? Будучи моей женой, вы не носили бы моего имени?
— Дорогой граф, — заметила Адриенна, улыбаясь, — не будем дальше развивать гипотезу, которая может возбудить во мне только… сожаления!
В это время граф сделал неожиданное движение и удивленно взглянул на мадемуазель де Кардовилль. Дело в том, что, продолжая разговор с Адриенной, он машинально перебирал лежавшие возле нее книги и проглядывал их названия. Это были «Новейшая история Индии», «Путешествие в Индию», «Письма об Индии». Дальше шло все то же, к удивлению господина де Монброна: «Прогулка по Индии», «Воспоминания об Индостане». Подобная индийская подборка так поразила графа, что он не мог скрыть изумления от мадемуазель де Кардовилль.
Адриенна, совеем забыв о присутствии выдающихся ее сочинений и теперь, уступая движению невольной досады, слегка покраснела. Но твердый и решительный характер девушки взял верх, и она, глядя в лицо господина де Монброна, спросила напрямик:
— Ну, что же… милый граф… Чему вы удивились?
Вместо того, чтобы отвечать на этот прямой вопрос, собеседник углубился, казалось, в собственные думы и, не сводя глаз с Адриенны, шептал про себя:
— Нет… нет… это невозможно… а впрочем…
— Быть может, с моей стороны нескромно… присутствовать при вашем монологе, милый граф? — спросила мадемуазель де Кардовилль.
— Простите, милое дитя, но я так удивлен тем, что вижу…
— Что же такого вы видите?
— Следы столь живого… столь большого и… нового интереса ко всему, что касается Индии, — сказал граф медленно и подчеркивая слова, причем он не сводил проницательного взгляда с Адриенны.
— Ну и что же? — храбро отвечала она.
— Ну, вот, я и стараюсь найти причину такой внезапной страсти.
— Страсти к географии? — прервала его Адриенна. — Вы находите, быть может, эту страсть слишком серьезной для особы моих лет? Но надо же чем-нибудь заполнить свои досуги, а кроме того… Имея кузеном индийского принца, мне захотелось познакомиться с этим благодатным краем, наделившим меня… диким родственником!
Последние слова были произнесены с такой горечью, что господин де Монброн был поражен и, внимательно наблюдал за Адриенной, сказал:
— Мне кажется, вы говорите о принце… с какой-то досадой!
— Нисколько. С полным равнодушием!
— Он заслуживает, однако… иного чувства.
— Вероятно… только от иной особы! — сухо отвечала девушка.
— Он так несчастен! — с искренним участием продолжал граф. — Я видел его два дня тому назад. Он просто изранил мне сердце!
— А какое мне дело до его терзаний? — с болезненным и почти гневным Нетерпением воскликнула Адриенна.
— Я желал бы, чтобы эти жестокие муки вызвали хотя бы ваше сожаление! — серьезно заметил граф.
— Сожаление?.. Во мне?.. — с оскорбленной гордостью вскрикнула молодая девушка; затем, сдерживаясь, она холодно прибавила: — Послушайте, господин де Монброн, это, верно, шутка?.. Не может же быть, чтобы вы меня вполне серьезно просили посочувствовать любовным переживаниям вашего принца?
В последних словах Адриенны слышалось такое ледяное презрение, ее побледневшие черты выражали такое горькое высокомерие, что господин де Монброн заметил с грустью:
— Итак, это правда! Меня не обманули! Мне, чья верная и преданная дружба давала, как я думал, известное право на ваше доверие… мне вы не открыли ничего… а другому сказали все. Мне это очень больно… очень, очень больно!
— Я вас не понимаю, господин де Монброн.
— Ах, Боже!.. Мне нечего больше осторожничать! — воскликнул граф. — Я вижу, бедному мальчику не осталось ни искры надежды. Вы любите кого-то… — и, видя, что Адриенна хочет протестовать, он не дал ей заговорить и продолжал: — О! Вы не можете этого отрицать!.. Ваша бледность… эта грусть, которая вот уже несколько дней владеет вами… ваше неумолимое равнодушие к несчастному принцу… все это мне доказывает… доказывает ясно… что вы любите…
Мадемуазель де Кардовилль, оскорбленная тоном, каким граф говорил о ее предполагаемом чувстве, с гордым достоинством заметила:
— Мне кажется, господин де Монброн, вы должны были бы знать, что замеченная вами тайна не равносильна… признанию, которое я могла бы вам сделать… и ваши слова меня более чем удивляют…
— Ах, дорогая! Если я позволяю себе злоупотреблять грустной привилегией опыта… если я угадываю вашу любовь… если я позволяю себе говорить о ней… почти упрекать вас за нее… то это потому, что тут речь идет о жизни или смерти юноши, которого я полюбил как сына, потому что невозможно знать его и не любить!
— Странно было бы, — продолжала Адриенна с удвоенной холодностью и с горькой иронией; — странно было бы, если бы моя любовь… предположив, что я люблю… могла бы иметь такое необыкновенное влияние на принца Джальму… Какое ему дело до моей любви? — почти с болезненным презрением прибавила она.
— Какое ему дело?.. Ну, позвольте вам прямо сказать, моя дорогая, что вы слишком жестоко шутите! Как?.. Несчастный юноша любит вас со всей слепой страстью первой любви… два раза уже пытался покончить с собой, чтобы положить конец тем мукам, какие доставляет ему страсть к вам… и вы находите странным, что ваша любовь к другому… является для него вопросом жизни или смерти!..
— Да разве он меня любит? — воскликнула девушка с непередаваемым выражением.
— До смерти… Я говорю вам! Я видел его!
Адриенна стояла, пораженная удивлением. Ее бледность сменилась ярким румянцем. Затем румянец снова исчез. Губы побледнели и задрожали. Смущение девушки было так сильно, что она не могла выговорить ни слова и рукой схватилась за сердце, как бы желая унять его биение.
Господин де Монброн, испуганный внезапной переменой в лице Адриенны, ее бледностью, бросился к ней со словами:
— Боже! Бедное дитя! Что с вами?
Не отвечая, Адриенна жестом старалась его успокоить. Впрочем, наблюдая за изменением ее черт, граф успокоился и сам. Вместо горькой иронии и презрения лицо Адриенны, казалось, приобретало выражение неизъяснимо сладкого волнения. Она как будто с наслаждением прислушивалась к опьяняющему чувству счастья, овладевшему душой, и боялась потерять хотя бы частицу этого дивного ощущения. Но вдруг ей пришло на ум, что она обманывает себя иллюзией, что не так поняла графа, и с новой тревогой воскликнула, обращаясь к господину де Монброну:
— Но… это правда? То, что вы сказали?
— Что я вам сказал?
— Ну, да… что принц Джальма…
— Любит вас до безумия?.. Увы! Правда, к несчастью!
— Нет… нет… — с очаровательной наивностью воскликнула молодая девушка. — Не к несчастью… зачем так говорить!
— Что вы сказали? — воскликнул граф.
— Но… эта женщина? — спросила Адриенна, точно это слово жгло ее губы.
— Какая женщина?.. Кто же, кроме вас, может быть ею?
— Как? Так это была я?.. Неужели? Я… Одна я?
— Честное слово… и, поверьте моему опыту, я никогда не видал более искренней и трогательной страсти.
— И никогда в его сердце не было другой любви, кроме любви ко мне?
— Никогда!
— Однако… мне говорили…
— Кто?
— Господин Роден.
— Что Джальма…
— Через два дня после свидания со мной безумно влюбился!
— Вам сказал это… господин Роден! — воскликнул граф, внезапно пораженный новой мыслью. — Но ведь это он же сказал Джальме… что вы любите другого!..
— Я?!
— Ну да, это-то и приводит в отчаяние несчастного юношу!
— И меня приводило в отчаяние то же самое!
— Так, значит, вы его так же любите, как и он вас? — с радостью воскликнул господин де Монброн.
— Люблю ли я его! — вырвалось у Адриенны.
Ее слова прервал скромный стук в дверь.
— Кто-то из ваших людей. Успокойтесь! — сказал граф.
— Войдите! — взволнованным голосом произнесла Адриенна.
Вошла Флорина.
— Что случилось? — спросила ее мадемуазель де Кардовилль.
— Только что приходил господин Роден, Не желая тревожить мадемуазель, он ушел, предупредив, что вернется через полчаса. Угодно будет вам его принять?
— Да, да! — сказал Флорине граф. — И даже если я еще буду здесь… все равно введите его. Не так ли? — спросил он Адриенну.
— Конечно! — отвечала молодая девушка.
В ее глазах мелькнула искра негодования при мысли о коварстве Родена.
— Ага, старый плут! — сказал господин де Монброн. — Недаром я никогда не доверял этому ханже.
Флорина вышла, оставив графа с Адриенной.
Мадемуазель де Кардовилль совершенно преобразилась: в первый раз красота ее засияла полным блеском, точно яркий солнечный луч осветил ее расцвет, затуманенный раньше равнодушием или грустью. Легкое раздражение, явившееся при мысли о коварстве Родена, промелькнуло как незаметная тень. Какое ей было теперь дело до обманов, до коварства? Не были разве они теперь разрушены? А в будущем… Какая человеческая сила могла ее разлучить с Джальмой… если они уверены друг в друге? Кто осмелится бороться с двумя решительными людьми, сильными несокрушимым могуществом юности, любви и свободы? Кто осмелится следовать за ними в тот пламенный круг, где они должны были соединиться, счастливые и прекрасные, полные неутолимой страсти, защищенные самым крепким щитом — глубоким взаимным счастьем?
Как только Флорина ушла, Адриенна быстрыми шагами приблизилась к господину де Монброну. Казалось, она даже выросла. Ее можно было сравнить с богиней, шествующей по облакам, — до того была она радостна, легка и победоносна.
— Когда я его увижу?
Таковы были ее первые слова, обращенные к графу де Монброну.
— Но… завтра, я думаю… Его надо подготовить к такому счастью. Для его пылкой натуры внезапная, неожиданная радость может иметь страшные последствия.
Адриенна на минуту задумалась, а потом быстро проговорила:
— Да… завтра… не раньше. У меня есть предчувствие…
— Какое?
— Я, вам скажу потом. Он меня любит… Эти слова заключают в себе все… В них все подразумевается… все… все… А между тем у меня на губах тысячи вопросов… о нем, и все-таки до завтра я буду молчать… потому что завтра, по счастливой случайности… завтра для меня… святая годовщина… До завтра мне придется ждать целый век. Но я могу ждать… Посмотрите! — и она знаком подозвала графа поближе к индийскому Бахусу. — Не правда ли, как он похож? — спросила молодая девушка.
— В самом деле! — воскликнул господин де Монброн. — Это даже странно!
— Странно? — улыбаясь, с нежной гордостью возразила Адриенна. — Странно, что герой, полубог, идеал красоты похож на Джальму?
— Как вы, однако, его любите! — сказал граф, глубоко тронутый и почти ослепленный выражением счастья, сиявшего на лице Адриенны.
— И как я должна была страдать, не правда ли? — сказала она после, минутного молчания.
— А если бы я не пришел сюда сегодня, решившись действовать наудачу, что бы тогда случилось?
— Не знаю… Быть может, я умерла бы… потому что ранена… здесь… насмерть, — и Адриенна положила руку на сердце. — Но то, что могло стать смертью… стало теперь жизнью…
— Это было бы нечто ужасное! — сказал граф с дрожью в голосе. — Подобная страсть… при вашей гордости…
— Да, я горда, но не самонадеянна… Узнав о его любви к другой… узнав, что впечатление, произведенное на него нашей первой встречей, изгладилось так скоро… я отказалась от всякой надежды… не отрекаясь от своей любви! Вместо того чтобы гнать воспоминания о нем, я окружила себя всем, что могло о нем напомнить. За недостатком счастья бывает горькое наслаждение страдать от того, кого любишь.
— Мне понятна теперь ваша индийская библиотека.
Адриенна, не отвечая на слова, подошла к столу, взяла одну из новых книг и, подавая ее господину де Монброну, сказала с выражением небесной радости и счастья:
— Я не могу отрекаться. Я горда… Вот возьмите… прочтите это вслух. Я недаром говорю, что могу ждать до завтра!
И кончиком своего прелестного пальца она указала графу на то, что следовало прочитать. Затем она забилась в уголок кушетки и в глубоком внимании, склонившись вперед и опираясь подбородком на руки, скрещенные на подушке, с обожанием устремив глаза на индийского Бахуса, стоявшего против нее, приготовилась слушать чтение, предаваясь страстному созерцанию Божества.
Граф с удивлением смотрел на Адриенну, пока та не сказала самым ласковым голосом:
— Только медленнее, умоляю вас.
Господин де Монброн начал читать указанный ему отрывок из дневника путешественника по Индии.
— «Когда я находился в Бомбее в 1829 году, в английском обществе только и говорили про одного молодого героя, сына…»
Граф затруднился разобрать варварское имя отца Джальмы, и Адриенна подсказала ему своим нежным голосом:
— Сына Хаджи-Синга…
— Какая память! — заметил с улыбкой граф и продолжал:
— «…молодого героя, сына Хаджи-Синга, раджи Мунди. После далекой и кровавой горной экспедиции против него полковник Дрэк вернулся в полном восторге от сына Хаджи-Синга, по имени Джальма. Едва выйдя из отроческого возраста, молодой принц выказал чудеса рыцарской храбрости во время беспощадной войны, проявив такое благородство, что его отцу дали прозвище „Отец Великодушного“.
— Трогательный обычай! — сказал граф. — Награждать отца, прославляя его в сыне… Как это возвышенно!.. Но какая странная случайность, что вам попалась именно эта книга. Тут есть чем воспламенить самый холодный ум.
— О! Вы увидите, что будет дальше… Вы увидите! — воскликнула Адриенна.
Граф продолжал:
— «Полковник Дрэк, один из самых лучших и храбрых английских офицеров, сказал вчера при мне, что он был тяжело ранен в битве и после отчаянного сопротивления попал в плен к принцу Джальме, который и препроводил его в лагерь, расположенный в деревне…»
Тут граф снова запнулся перед столь же трудным именем, как и в первый раз, и прямо сказал Адриенне:
— Ну, от этого я уж совсем отказываюсь…
— А что может быть легче! — возразила Адриенна и произнесла довольно, впрочем, приятное имя:
— В деревне Схумсхабад…
— Вот непогрешимый мнемонический способ усваивания географических имен! — сказал граф и продолжал:
— «По прибытии в лагерь полковник Дрэк пользовался самым трогательным гостеприимством принца Джальмы, окружившего его сыновними заботами. При этом полковник ознакомился с некоторыми фактами, в результате которых его удивление и восхищение молодым принцем дошли до апогея. Вот два случая, о которых он рассказывал при мне:
В одном из сражений Джальму сопровождал маленький индус, лет двенадцати, служивший у него чем-то вроде пажа или верхового оруженосца и нежно любимый молодым принцем. Мать боготворила этого ребенка и, отпуская его на войну, поручила принцу Джальме, прибавив с достойным древности стоицизмом: «Пусть он будет твоим братом». — «Он будет мне братом», — отвечал Джальма. Среди кровавого бегства ребенок был серьезно ранен, а лошадь под ним убита. С опасностью для жизни, в суете поспешного отступления принц возвратился за мальчиком, положил его впереди себя на седло и поскакал… Их преследовали… выстрел попал в коня, но они смогли еще доскакать до джунглей, где лошадь пала. Ребенок не мог идти. Джальма взял его на руки и спрятался в чаще. Англичане тщетно искали в джунглях, обе жертвы ускользнули. После суток опасных блужданий, неимоверных тревог и трудностей принц, продолжая нести мальчика со сломанной ногой, достиг своего лагеря и произнес совершенно просто: «Я обещал его матери быть ему братом и поступил, как брат».
— Это великолепно! — воскликнул граф.
— Читайте дальше… О! Читайте! — просила Адриенна, отирая с глаз слезы и не сводя восторженного взгляда с барельефа.
Граф продолжал:
— «В другой раз принц Джальма на заре отправился в лес в сопровождении двух черных рабов за выводком только что родившихся тигрят. Логовище было найдено. Тигр и его самка еще не возвращались с охоты. Один из рабов забрался через узкое отверстие в берлогу. Другой, вместе с принцем, занялся устройством ловушки для тигра и его самки. Со стороны отверстия пещера располагалась почти отвесно. Принц ловко влез на вершину, чтобы помочь прикрепить срубленное для западни дерево. Но внезапно раздался страшный рев, появилась самка и одним ударом лапы раскроила череп рабу, укреплявшему дерево внизу; оно упало и легло поперек входа в пещеру, мешая самке проникнуть в нее и загораживая в то же время выход негру, который спешил выбраться оттуда с маленькими тигрятами.
Двадцатью футами выше, на каменной площадке, принц, лежа на животе, видел это ужасное зрелище. Тигрица, разъяренная ревом своих детенышей, грызла руки негра, который, стоя в пещере, старался удержать ствол дерева, являвшийся его единственной защитой, и испускал жалобные крики».
— Какой ужас! — сказал граф.
— О! Продолжайте. Продолжайте! — с жаром молила Адриенна. — Вы увидите, чего может достичь героизм доброты!
— «Захватив кинжал в зубы, принц привязал кушак к выступу скалы и, взяв в одну руку секиру, с помощью другой спустился по импровизированной веревке; упав в нескольких шагах от зверя и в тот же миг бросившись на него, он с быстротой молнии нанес тигрице две смертельные раны в ту самую минуту, когда изнемогающий раб готов был выпустить из рук дерево, после чего был бы, конечно, растерзан».
— И вы еще удивляетесь его сходству с этим полубогом, которому даже мифология не приписывает столь великодушной самоотверженности! — заметила девушка с жаром.
— Я больше не удивляюсь… я восхищаюсь! — сказал тронутый граф. — От этих благородных поступков мое сердце бьется в восторге, точно мне двадцать лет.
— И вы увидите, что благородное сердце этого путешественника билось так же, как и ваше, при этих рассказах! — прибавила Адриенна. — Продолжайте же!
— «Этот поступок молодого принца особенно удивителен, так как, согласно индусскому учению о кастах, жизнь раба не стоит ничего. Таким образом, если сын раджи рисковал своей жизнью ради жизни бедного, ничтожного существа, это проявление героизма, настоящего христианского милосердия, хотя оно и неизвестно в этой стране.
«Достаточно этих двух случаев, чтобы охарактеризовать человека», — совершенно обоснованно говорил полковник Дрэк. И я заношу имя Джальмы в эту книгу с чувством глубокого уважения и симпатии к молодому человеку, причем мне невольно приходит на ум грустная мысль о судьбе принца в дикой стране, вечно раздираемой войнами. Как ни скромно выражение почтения, оказываемое мною этому характеру, достойному древних героев, но все-таки его имя будет повторяться с горячим энтузиазмом благородными сердцами, сочувствующими всему, что велико и благородно».
— И сейчас, читая эти простые, трогательные строки, — сказала Адриенна, — я не могла удержаться и поцеловала имя этого путешественника!
— Да! Он именно таков, каким я его считал! — сказал взволнованный граф, возвращая книгу Адриенне.
Она встала и с серьезным, трогательным выражением произнесла:
— Я хотела, чтобы вы узнали, каков он, и поняли… мое обожание. Я сразу, прежде чем ему показаться, во время невольно подслушанного разговора, оценила и мужество, и геройскую доброту… Я знала с того же дня, что он так же великодушен, как и храбр, так же нежен и чувствителен, как смел и решителен… А когда я увидала, как он поразительно красив… как не похож, начиная с благородного выражения лица и кончая одеждой, на все, что я до сих пор видела… когда я заметила произведенное мною на него впечатление… когда я поняла, что мой восторг, может быть, еще более сильный… я сразу почувствовала, что моя жизнь связана этой любовью…
— Какие же у вас теперь планы?
— Дивные, радостные, как радостно мое сердце! Узнав о моем счастии… я хочу, чтобы Джальма был ослеплен так же, как и я… Я не могу ведь решиться взглянуть на мое солнце прямо… до завтра я переживу целое столетие. Я думала, что при таком счастии рада буду уединиться, чтобы лучше, уйти в море опьяняющих мечтаний… а между тем нет… какое-то лихорадочное чувство, беспокойное… пылкое, сжигает меня… и я желала бы, чтобы какая-нибудь благодетельная фея коснулась меня своим жезлом и погрузила в сон до завтрашнего дня!
— Я буду этой благодетельной феей, — сказал, улыбаясь, граф.
— Вы?
— Я!
— Каким образом?
— А вот судите о могуществе моего жезла. Я хочу вас рассеять от ваших мыслей, превратив часть их из грез в действительность.
— Объяснитесь, пожалуйста!
— Кроме того, мой план имеет еще и другое достоинство. Послушайте: вы теперь так счастливы, что все выслушаете… Ваша отвратительная тетка и ее омерзительные друзья распускают слухи, что ваше пребывание у доктора Балейнье…
— Было вызвано необходимостью, из-за слабости моего рассудка? Я этого ждала!
— Это нелепо, но, вы знаете, всегда есть люди, готовые поверить всякой нелепости, особенно когда ваше решение жить одной создало вам множество врагов и завистников.
— Надеюсь на это… Ведь очень лестно прослыть безумной в глазах глупцов!
— Да… но доказать глупцам, что они глупы, тоже бывает довольно приятно, особенно на глазах всего Парижа. В свете уже начали тревожиться вашим отсутствием. Вы прекратили свои обычные прогулки в коляске; моя племянница давно уже появляется одна в нашей ложе в Итальянской опере… Вы не знаете, как убить время до завтра? Превосходно. Сейчас два часа. В половине четвертого моя племянница будет здесь в коляске. День прекрасен, в Булонском лесу будет масса публики… Вы совершите прекрасную прогулку. Вас все заметят, а свежий воздух и прогулка успокоят вашу горячку счастья… Вечером же я прибегну к магии и перенесу вас в Индию.
— В Индию?
— В один из ее диких лесов, где слышен рев льва, пантеры и тигра… Героическое сражение, о котором мы только что читали… будет происходить на наших глазах во всем ужасе реальности…
— Что это? Шутка, конечно?
— Нисколько. Я обещаю вам показать настоящих диких зверей, страшных хозяев страны нашего полубога… рыкающих львов… ревущих тигров… Это ведь получше книг?
— Но, однако… позвольте…
— Нечего делать… надо открыть вам тайну моего сверхъестественного могущества. Пообедав у моей племянницы после прогулки, мы отправимся на очень интересное представление в театр Порт-Сен-Мартен… Укротитель самых удивительных и действительно диких зверей показывает их среди декораций леса и ведет со львами, тиграми и пантерами ожесточенную борьбу. Весь Париж сбегается на эти представления, и весь Париж увидит вас там прекраснее и очаровательнее, чем когда-либо…
— Я согласна, согласна, — с детской радостью говорила Адриенна. — Да… вы правы… я буду ощущать особое удовольствие при виде страшных чудовищ, которые напомнят мне тех, с кем геройски сражался мой полубог. Я согласна… потому что первый раз в жизни я хочу, чтобы меня нашли красивой… все на свете… Я согласна… потому что… я…
Мадемуазель де Кардовилль прервал сначала легкий стук в дверь, а затем появление Флорины, доложившей о приходе Родена.
Роден вошел. Ему достаточно было быстрого взгляда на Адриенну и господина де Монброна, чтобы понять, что он попал в весьма затруднительное положение. Вид обоих был далеко не успокоительный.
Граф, Как мы уже говорили, довольно резко выказывал свою антипатию, не раз подкрепляя ее поединком; немудрено, что при виде Родена черты его приняли резкое и вызывающее выражение. Опираясь на камин и продолжая говорить с Адриенной, он презрительно через плечо взглянул на иезуита, не отвечая на глубокий поклон.
Адриенна, напротив, с изумлением заметила, что появление Родена не вызвало в ней ни гнева, ни ненависти. Яркое пламя, горевшее в ее сердце, очистило его от всякого мстительного чувства. Напротив, взглянув на себя и бросив гордый любящий взгляд на индийского Бахуса, она улыбнулась при мысли о том, отчего бы двум таким созданиям, как они, молодым, красивым, любящим и свободным, бояться грязного старикашку с его отвратительной физиономией, приближавшегося змеинообразными движениями. Словом, вместо гнева или отвращения при виде Родена молодую девушку вдруг охватил порыв насмешливой веселости, и ее глаза, блестевшие счастьем, загорелись теперь огнем лукавства и иронии.
Роден чувствовал себя скверно. Люди такого сорта предпочитают врагов, вспыльчивых в гневе, врагам насмешливым. С первыми они справляются или бросаясь перед ними на колени, плача, стеная, стуча себя в грудь, или, наоборот, являются вполне вооруженными, готовыми бороться, и обращаются с ними вызывающе. Но ядовитая насмешка сразу лишает их самообладания. Так было и с Роденом. Находясь между Адриенной де Кардовилль и господином де Монброном, он понял, что ему, как говорят, придется провести дурные четверть часа.
Открыл огонь граф. Повернув голову через плечо к Родену, он произнес:
— Ага… вот и вы… добродетельный муж!
— Пожалуйте, месье, пожалуйте, — с насмешливой улыбкой сказала Адриенна. — Я должна вам принести тысячу благодарностей, вам, жемчужине друзей, образцу философов… отъявленному врагу лжи и обмана…
— Я от вас готов принять все, дорогая мадемуазель, даже незаслуженные похвалы, — попытался улыбнуться иезуит, показав свои отвратительные желтые и сломанные зубы. — Но не могу ли я узнать, в чем дело?.. За что меня хвалят?
— За вашу необыкновенную проницательность… — сказала Адриенна.
— А я не могу не восхищаться вашей правдивостью; это слишком редкая добродетель, — заметил граф.
— Моя проницательность, дорогая мадемуазель? В чем же? — холодно спросил Роден. — Моя правдивость, ваше сиятельство? В чем же?
— Как в чем? — сказала Адриенна. — Вы проникли в тайну, тщательно оберегаемую и окруженную бесчисленными запретами, — словом, вы ухитрились прочитать то, что скрывалось в глубине женского сердца…
— Я, дорогая мадемуазель?
— Да, вы… И радуйтесь: ваша проницательность принесла самые счастливые последствия…
— А ваша правдивость наделала чудес… — прибавил граф.
— Сердцу радостно, если, сделал добро даже бессознательно, — сказал Роден, держась настороже и искоса поглядывая на графа и Адриенну. — Но не могу ли я узнать, за что меня хвалят?
— Благодарность заставляет меня открыть вам это, — лукаво заметила Адриенна. — Вы открыли и сообщили принцу Джальме, что я страстно люблю… кого-то… Как же не славить вашу проницательность… Ведь это правда!
— Вы открыли и сообщили мадемуазель Адриенне, что принц Джальма любит страстно… кого-то, — сказал граф. — И как же не хвалить вашу правдивость… Ведь это истина!
Роден стоял пораженный и молчал.
— Тот, кого я страстно люблю, — сказала Адриенна, — это принц.
— Особа, которую принц страстно любит, — продолжал граф, — это мадемуазель Адриенна.
Эти столь важные и беспокоящие открытия, сделанные одно за другим, потрясли Родена. Он оставался нем, молчалив и с испугом думал о дальнейшем.
— Понятна вам теперь наша благодарность? — все более и более насмешливым тоном говорила Адриенна. — В силу вашей проницательности, в силу трогательного участия, с каким вы к нам относитесь, мы оба, принц и я, узнали о наших взаимных чувствах.
Хладнокровие мало-помалу стало возвращаться к иезуиту, и его кажущееся спокойствие стало страшно раздражать господина де Монброна. Если бы не присутствие Адриенны, он бы дал другой оборот этим шуткам.
— Здесь какая-то ошибка, — сказал Роден, — во всем, что вам угодно было мне сообщить. Я в жизни своей ни слова не сказал о том, конечно, весьма почтенном и достойном чувстве, какое вы можете питать к принцу.
— Конечно! — возразила Адриенна. — Вы были столь сдержанны в своей деликатности, что, говоря мне о глубокой любви принца… довели вашу скромность до утверждения, что он любит столь страстно не меня… а другую.
— Точно так же, как и принца, вероятно, под влиянием той же заботливости, вы уверили в страстной любви мадемуазель де Кардовилль к… другому.
— Ваше сиятельство, — сухо заметил Роден. — Я думал, что мне не нужно будет говорить вам, что я не особенно охотно вмешиваюсь в любовные интриги.
— Полноте… это излишняя скромность или излишнее самоуважение, — дерзко заметил граф. — Полноте, в ваших собственных интересах не делайте столь неосторожных шагов!.. Что если вас поймают на слове?.. Если об этом станут распространяться?.. Будьте поосторожнее относительно ваших маленьких проказ, каких у вас в запасе, верно, немало.
— Есть одно занятие, — начал Роден столь же вызывающим тоном, как и граф де Монброн, — которому мне приходится обучаться с большим трудом сегодня. Я говорю о неприятном занятии быть вашим собеседником!
— Ага, милейший! — продолжал граф с презрением. — Вы, должно быть, еще не знали, что есть разные способы казнить нахалов и лицемеров.
— Граф! — с упреком проговорила Адриенна.
Роден продолжал совершенно хладнокровно:
— Я не знаю только одного: во-первых, в чем заключается мужество?.. В том, чтобы угрожать и называть наглым лицемером смиренного старого человека, вроде меня, а во-вторых…
— Господин Роден, — прервал его граф. — Во-первых, смиренный старичок, вроде вас, творящий зло, прикрываясь старостью, которую он позорит, является и трусом и злодеем; он заслуживает, значит, двойного наказания. Во-вторых, что касается возраста, то я не знаю, преклоняются ли с почтением охотники перед сединой волков, а жандармы седыми волосами негодяев. Как вы об этом думаете?
Роден, продолжая оставаться невозмутимым, только вскинул вялые веки и змеиными, холодными глазами бросил на графа взор быстрый и острый, как стрела. Затем веки снова прикрыли безжизненный взгляд этого человека с мертвенным лицом.
— Не будучи, к счастью, ни старым волком, ни тем более старым негодяем, — продолжал невозмутимо Роден, — я не интересуюсь нисколько с вашего позволения, граф, привычками охотников и жандармов. Что же касается упреков, какие мне делают, я отвечаю на это очень просто: я не употребляю слова «оправдываться», так как не оправдываюсь никогда.
— Поистине так! — сказал граф.
— Никогда, — холодно продолжал иезуит. — Мои поступки свидетельствуют об этом… Итак, я отвечу просто, что, видя глубокое, сильное, почти страшное впечатление, которое произвела мадемуазель де Кардовилль на принца, я…
— Пусть эти слова, убеждающие меня в любви принца, — прервала его Адриенна с чарующей улыбкой, — искупят все зло, которое вы хотели мне сделать. Зрелище нашего близкого счастья… да будет вашим единственным наказанием!
— Позвольте, дорогая мадемуазель, может быть, как я уже имел честь заметить графу, я не нуждаюсь ни в прощении, ни в наказании. Будущее оправдает мои поступки. Да, я должен был сказать принцу, что вы любите другого, а вам, что он любит не вас, но все это единственно в ваших же интересах. Быть может, моя привязанность к вам ввела меня в заблуждение… я ведь не непогрешим… Но, дорогая мадемуазель, мне кажется, что хоть за старые заслуги я вправе удивляться такому к себе отношению. Это не жалоба. Я не оправдываюсь никогда, но и никогда не жалуюсь.
— Да, это нечто геройское, милейший, — сказал граф. — Каково! Вы не изволите ни жаловаться, ни оправдываться в совершенном вами зле!
— Я сделал зло? — и Роден уставился на графа. — Что, мы играем в загадки?
— А разве не зло, месье, — с негодованием воскликнул граф, — что благодаря вашей лжи принц пришел в такое страшное отчаяние, что дважды покушался на свою жизнь? А то заблуждение, в какое вы ввели своей ложью мадемуазель Адриенну и которое могло бы иметь самые ужасные последствия без моего решительного вмешательства? Это разве не зло?
— А не сделаете ли вы мне честь, ваше сиятельство, указать, какую выгоду я мог бы извлечь из этого отчаяния и заблуждения, если даже допустить, что я в них виновен?
— Вероятно, немалую выгоду! — резко отвечал граф. — И тем более опасную, что она хорошо скрыта! Я вижу, вы один из тех, кто находит в чужом несчастье и удовольствие и пользу.
— Вы преувеличиваете, граф: мне довольно и барышей! — иронически поклонился Роден.
— Ваше бесстыдное хладнокровие меня не обманет! все это слишком серьезно, — продолжал граф. — Трудно предположить, чтобы подобные коварные плутни были делом одного человека. Кто знает, не результат ли это ненависти княгини де Сен-Дизье к племяннице?
Адриенна с глубоким вниманием следила за этим спором. Вдруг она вздрогнула, осененная внезапным открытием. После минутного молчания она с кротким и ясным спокойствием, без малейшей горечи, без гнева сказала Родену:
— Говорят, месье, что счастливая любовь совершает чудеса. Право… я готова этому верить, потому что после нескольких минут раздумья, вспомнив о некоторых обстоятельствах, я начинаю совсем с иной точки зрения видеть ваши поступки.
— В чем же заключается ваша новая точка зрения, мадемуазель?
— Вы ее поймете, если позволите вам напомнить некоторые факты. Горбунья мне была глубоко предана и дала много доказательств своей привязанности. Ее ум стоил ее благородного сердца, но к вам она чувствовала непреодолимое недоверие. И Горбунья таинственно исчезает, и не вы виноваты, что я не поверила ее гнусной измене. Граф де Монброн ко мне отечески привязан и, должна признаться, недолюбливает вас. Вы старались поселить между нами недоверие. Наконец, принц Джальма глубоко привязывается ко мне, и вы употребляете самые коварные средства, чтобы убить в нем эту любовь. С какой целью вы так поступаете? Не знаю… но, несомненно, цель эта враждебна мне.
— Мне кажется, мадемуазель, — строго заметил Роден, — что незнание дополняется и забвением оказанных услуг.
— Я не могу отрицать того, что вы меня освободили из больницы господина Балейнье, — но ведь несколькими днями позже меня бы несомненно освободил тот же граф.
— Конечно, дорогое дитя, — сказал граф. — Быть может, он хотел приписать себе в заслугу то, что несомненно было бы вам оказано вашими истинными друзьями!
— Вы тонули, я вас спас; что же, вы испытываете благодарность? Ничего подобного, — с горечью сказал Роден, — потому что всякий другой прохожий тоже спас бы вас.
— Сравнение не совсем верное, — возразила, улыбаясь, Адриенна. — Больница не река, и хотя теперь я считаю, что вы способны плавать под водой, т.е. служить и нашим и вашим, но тут ваше искусство плавания было ни при чем. Вы только отворили мне дверь, которая, без сомнения, открылась бы сама позднее.
— Отлично, дорогая! — сказал граф, громко расхохотавшись над ответом Адриенны.
— Я знаю, месье, что ваши любезные заботы не ограничились мною. Дочери маршала Симона были приведены вами же, но я думаю, что связи герцога де Линьи помогли бы в хлопотах о дочерях. Вы даже отдали старому солдату императорский крест, бывший для него святыней; конечно, это очень трогательно… Вы, наконец, сорвали маски с аббата д'Эгриньи и с господина Балейнье, но я готова была сама это сделать. Впрочем, все это доказывает, что вы обладаете замечательным умом.
— Ах, мадемуазель! — смиренно возразил Роден.
— Находчивым и изворотливым…
— Ах, мадемуазель!
— И не моя же вина в том, что вы его выказали в нашей долгой беседе в больнице. Я была им тогда поражена… признаюсь, поражена до глубины души, а теперь похоже, вы озадачены… Но что же делать, месье; трудно скрыть такой ум, как ваш! Однако, так как может случиться, что мы совершенно разными путями, — о! совершенно разными! — прибавила лукаво девушка, — но стремимся к одной цели… (судя по нашей беседе у господина Балейнье), то я хочу, в интересах нашей будущей общности, как вы выразились, дать вам совет и поговорить с вами вполне откровенно.
Роден слушал мадемуазель де Кардовилль, казалось, вполне бесстрастно. Он держал шляпу под мышкой и, скрестив на жилете руки, вертел большими пальцами. Единственным признаком внутреннего беспокойства, в какое приводили его спокойные речи Адриенны, было только то, что синевато-бледные веки иезуита, лицемерно опущенные, мало-помалу приобретали багровый оттенок благодаря сильному приливу крови к голове. Однако он уверенным голосом отвечал мадемуазель де Кардовилль, низко поклонившись:
— Хороший совет и искреннее слово всегда превосходны…
— Видите ли, — начала Адриенна с легким возбуждением. — Счастливая любовь придает человеку такую проницательность… такую энергию… такое мужество, что он бравирует опасностью… открывает засады… смеется в лицо ненависти. Поверьте, божественное пламя, которым горят любящие сердца, достаточно сильно, чтобы осветить любой мрак… указать на все западни… Знаете… в Индии… извините мою маленькую слабость: я очень люблю говорить об Индии… — прибавила девушка с тонкой и лукавой грацией, — итак, в Индии путешественники, чтобы обезопасить покой на ночь, разводят большой огонь вокруг ажупы (извините за туземное выражение), и, насколько хватает лучезарного ореола, он отгоняет своим ярким пламенем всех нечистых, ядовитых пресмыкающихся, которые боятся света и могут жить только во мраке.
— До сих пор я не уловил смысла этого сравнения, — сказал Роден, продолжая вертеть пальцами и слегка приподнимая наливавшиеся кровью веки.
— Я выражусь яснее, — сказала, улыбаясь, Адриенна. — Представьте себе, что последняя услуга, которую вам угодно было оказать мне и принцу Джальме… ведь все ваши поступки объясняются желанием оказать услугу… Это весьма ново и неплохо придумано… нельзя в этом не сознаться…
— Браво, милое дитя, — сказал граф с радостью. — Казнь будет полной.
— Ага!.. так это казнь? — сказал Роден по-прежнему бесстрастно.
— О, нет! — возразила Адриенна с улыбкой. — Это простой разговор между бедной молодой девушкой и старым философом, другом добра! Представим себе, что частые… услуги, которые вы оказываете мне и моим друзьям, внезапно открыли мне глаза. Или, лучше сказать, — серьезно заговорила девушка, — представьте себе, что Господь, одаряющий мать способностью инстинктивно защищать свое дитя, одарил меня вместе со счастьем способностью охранять его… каким-то особенным предчувствием, которое, осветив для меня некоторые факты, до сих пор темные, указало мне на то, что вы не только не друг мне, но самый опасный враг — и мне и моей семье…
— Итак, от казни мы переходим к предположениям, — заметил Роден, по-прежнему невозмутимый.
— И от предположений к уверенности, надо в этом сознаться, — с достоинством и спокойной решительностью сказала Адриенна. — Да, теперь я знаю, что была одурачена вами, — и скажу вам без гнева, без злобы, а с сожалением, что грустно видеть, как человек вашего ума, вашего интеллекта унижается до таких интриг и, пуская в ход всякие дьявольские пружины, достигает только того, что делается смешным. Ибо что может быть смешнее человека, похожего на вас, побеждаемого девушкой, у которой и оружием, и защитой, и знанием является только одна любовь! Словом, с сегодняшнего дня я смотрю на вас, как на непримиримого, опасного врага. Я догадываюсь о цели, к какой вы стремитесь, хотя и не угадываю, какими средствами вы думаете ее достичь. Вероятно, такими же, как и раньше… Но, несмотря на все это, я вас не боюсь. Завтра же вся наша семья будет знать об этом, и надеюсь, что ее разумный, деятельный и решительный союз сумеет защитить наши права. Потому что, несомненно, речь идет все о том же громадном наследстве, которое чуть было у нас уже не похитили однажды. Какие отношения существуют между фактами, в которых я вас обвиняю, и корыстной целью, имеющейся в виду, я не знаю… Но вы сами сказали, что мои враги так опасны и хитры, что их происки так неуловимы, что надо ждать всего… предвидеть все: я не забуду ваших уроков… Я обещала быть откровенной… надеюсь, я сдержала обещание?
— Предполагая, что я ваш враг, эта откровенность по меньшей мере… неосторожна, — заметил бесстрастно Роден. — Но вы обещали мне еще дать совет, дорогая мадемуазель…
— Совет будет короткий. Не пытайтесь бороться со мной, потому что, видите ли, есть нечто сильнее и вас и ваших сообщников: это женщина, защищающая свое счастье.
Адриенна произнесла последние слова с такой царственной уверенностью, ее глаза блестели таким откровенным счастьем, что Роден, несмотря на свою невозмутимую наглость, на мгновение встревожился. Но, казалось, он не растерялся и после недолгого молчания произнес с видом презрительного сожаления:
— Дорогая мадемуазель, вероятно, мы никогда больше не увидимся… Не забудьте только одну вещь, которую я вам повторяю: я никогда не оправдываюсь. Это дело будущего. А пока все-таки остаюсь вашим покорнейшим слугой, — и он поклонился. — Ваше сиятельство, мое глубочайшее почтение.
И, поклонившись графу еще смиреннее, он вышел из комнаты.
Только что Роден успел выйти, Адриенна подбежала к письменному столу, написала наскоро несколько слов, запечатала записку и сказала господину де Монброну:
— До завтра я не увижу принца… из чувства суеверия, а также потому, что для моих планов необходимо обставить эту встречу торжественнее… Вы все узнаете, но я ему написала, потому что с таким врагом, как господин Роден, надо все предвидеть…
— Вы правы, милое дитя, давайте письмо.
Адриенна протянула записку.
— Я высказала ему достаточно, чтобы успокоить горе, но не так много, чтобы мне удалось поразить его неожиданностью, которую я с восторгом готовлю.
— Чувствуется ваш ум и сердце… Спешу к принцу, чтобы передать письмо. Я его не увижу, потому что не смогу за себя отвечать. А что же, наша прогулка и посещение театра не отложены?
— Нет, нет, конечно. Мне более чем когда-либо хочется забыться. Потом я чувствую, что воздух мне принесет пользу… я немножко разгорячилась в беседе с господином Роденом!
— Старый негодяй!.. Но мы еще о нем поговорим… Я спешу к принцу, а затем заеду за вами с госпожой де Моренваль, чтобы ехать кататься на Елисейские Поля.
И граф де Монброн стремительно вышел, столь же радостный и сияющий, насколько он был грустен и печален при своем появлении.
Прошло около двух часов после разговора между Роденом и мадемуазель де Кардовилль. Многочисленные гуляющие, привлеченные на Елисейские Поля ясностью прекрасного весеннего дня (был конец марта), останавливались, чтобы полюбоваться красивым выездом.
Прелестная голубая с белым карета была заложена четверкой породистых коней золотисто-гнедой масти, с черными гривами. Сбруя блестела серебром, а два маленьких ездовых (так как лошади запряжены были a la d'Aumont) совершенно одинакового роста, в черных бархатных шапочках одеты были в куртки из голубого кашемира с белым воротом, в кожаные штаны и в сапогах с отворотами. На запятках сидели два высоких напудренных лакея, также в голубой ливрее с расшитыми белым воротником и обшлагами. Невозможно было представить себе лучшего выезда. Горячие, породистые, сильные лошади, искусно управляемые ездовыми, шли ровным шагом, грациозно покачиваясь, грызя удила, покрытые пеной, и встряхивая время от времени белые с голубым кокарды, обрамленные развевающимися лентами с пышной розой посередине.
По другой стороне аллеи ехал верхом человек, одетый с элегантной простотой, и не без гордого удовлетворения любовался упряжкой, которая, так сказать, являлась его созданием. Этот человек был господин де Бонневиль, или, по выражению графа де Монброна, шталмейстер Адриенны, так как эта коляска принадлежала ей.
В программе волшебного дня произошло маленькое изменение. Господин де Монброн не смог вручить принцу письма Адриенны, так как Феринджи сообщил ему, что Джальма с утра уехал в деревню с маршалом Симоном. Но принц должен был вернуться к вечеру, и письмо тогда должны были ему передать.
Адриенна успокоилась относительно Джальмы и, зная, что дома он найдет ее письмо, в котором хотя и не говорилось прямо о счастье, ожидавшем индуса, но дан был все-таки легкий намек на него, Адриенна, повторяем мы, по совету графа поехала кататься в собственном экипаже, чтобы показать свету, что, несмотря на коварные слухи, распускаемые княгиней де Сен-Дизье, она решила не изменять ничего в своих планах жить отдельно и иметь свой дом. На Адриенне была надета маленькая белая шляпка с вуалеткой из белых мягких кружев, обрамлявшая розовое лицо и золотистые волосы. Бархатное платье гранатового цвета целиком скрывалось под зеленой кашемировой шалью. Молодая маркиза де Моренваль, тоже очень хорошенькая и элегантная, сидела справа, а граф де Монброн занимал переднюю скамейку коляски.
Те, кто знает Парижское общество или, лучше сказать, ту его незначительную часть, которая всякий солнечный день появляется часа на два на Елисейских Полях, чтобы увидеть других и себя показать, хорошо поймут, какой громадный эффект должно было произвести появление мадемуазель де Кардовилль на этой блестящей прогулке. Это было неожиданное, невероятное событие. Свет, как говорится, не верил своим глазам, видя, что восемнадцатилетняя девушка с миллионным состоянием, принадлежавшая по рождению к знати, явилась в собственном экипаже доказать всем, что она живет свободно и самостоятельно, наперекор правилам и приличиям. Подобного рода эмансипация казалась чем-то чудовищным, и все были удивлены, что скромная и полная достоинства манера мадемуазель де Кардовилль держать себя опровергала клевету княгини де Сен-Дизье и ее друзей относительно помешательства молодой девушки.
Несколько щеголей, катавшихся верхом, пользуясь своим знакомством с маркизой де Моренваль или господином де Монброном, подъезжали к экипажу, раскланивались и сопровождали его в течение нескольких минут с целью посмотреть, полюбоваться, а может, и послушать мадемуазель Адриенну, которая вполне удовлетворила их желания и разговаривала с обычными для нее обаянием и умом. Воодушевление и удивление достигли после этого крайних пределов. То, что раньше называли чудачеством, теперь получило название прелестной оригинальности, и только от мадемуазель де Кардовилль зависело отныне, захочет ли она, чтобы ее провозгласили королевой изящества и моды. Девушка очень хорошо понимала произведенное ею впечатление. Она была этим и счастлива и горда, думая о Джальме. Когда она сравнивала своего возлюбленного с модными кавалерами, ее счастье возрастало. Все эти молодые люди, большинство из которых не покидали Парижа, разве что в крайнем случае отваживались съездить в Неаполь или Бадей, казались ей такими серенькими рядом с Джальмой, участником многих кровавых войн, молва о мужестве и геройском великодушии которого, служа предметом восторга путешественников, донеслась из глубокой Индии до Парижа. Все эти изящные франты в их шляпах, коротеньких сюртучках и больших галстуках не могли и сравниться с индийским принцем, мужественная и тонкая красота которого еще больше подчеркивалась блеском богатого и живописного костюма!
В этот счастливый день все для Адриенны было переполнено радостью и любовью. Заходящее солнце заливало золотом своих лучей место прогулки. Воздух был теплый, экипажи перекрещивались со всех сторон, быстро мелькали горячие кони всадников, легкий ветерок колыхал шарфы женщин и перья их шляп; всюду, наконец, были шум, движение и свет. Адриенне было забавно наблюдать из коляски за пестрым калейдоскопом парижской роскоши. Среди блестящего хаоса она мысленно видела нежное, меланхолическое лицо Джальмы. Вдруг на ее колени что-то упало… Она вздрогнула. Это был полуувядший букет фиалок. В ту же минуту рядом с коляской послышался детский голос:
— Добрая госпожа… Ради Бога… одно су!..
Адриенна повернулась и увидела маленькую девочку, бледную и истощенную, с грустным и кротким личиком, в лохмотьях, протягивавшую руку с мольбой во взоре. Хотя этот разительный контраст между крайней нуждой и крайней роскошью был так обычен, что не удивил никого, Адриенна вдвойне им огорчилась. Ей пришла на ум Горбунья, находящаяся, быть может, в эту минуту в когтях страшной нищеты.
— Пусть по крайней мере, — подумала молодая девушка, — этот день будет не для меня одной днем лучезарного счастья!
Наклонившись немного, она спросила малютку:
— Есть у тебя мать, дитя мое?
— Нет, мадемуазель, у меня нет ни отца, ни матеря.
— Кто же о тебе заботится?
— Никто, мадемуазель; мне дают букеты на продажу… и я должна приносить деньги… иначе меня бьют.
— Бедняжка!
— Одно су… добрая госпожа… Ради Бога, су! — продолжала просить девочка, следуя за коляской, которая ехала теперь шагом.
— Милый граф, — сказала улыбаясь Адриенна. — К счастью, вам не в первый раз похищать. Наклонитесь, протяните руки этому ребенку и живо поднимите ее в коляску. Мы ее спрячем между мной и маркизой и уедем отсюда раньше, чем кто-либо заметит это дерзкое похищение.
— Как? — с удивлением спросил граф. — Вы хотите?
— Да… пожалуйста!
— Какое безумие!
— Пожалуй, вчера вы могли бы назвать этот каприз безумием, но сегодня, — и Адриенна подчеркнула последнее слово, многозначительно взглянув на господина де Монброна, — сегодня… вы должны понять, что это почти долг!
— Понимаю, о доброе и благородное сердце! — отвечал растроганный граф, между тем как госпожа де Моренваль, ничего не знавшая о любви Адриенны к Джальме, смотрела на обоих с удивлением и любопытством.
Господин де Монброн высунулся из дверец коляски и, протянув девочке руки, сказал:
— Давай сюда руки, малютка.
Удивленная девочка машинально повиновалась. Граф ловко подхватил ее за руки и быстро поднял в коляску, что не представляло, впрочем, особой трудности, так как экипаж был очень низок, а лошади шли шагом. Девочка, больше озадаченная, чем испуганная, молчала. Ее усадили между маркизой и Адриенной и прикрыли складками шалей молодых дам. Все описанное произошло так быстро, что только несколько человек, проезжавших по перекрестным аллеям, заметили это похищение.
— Теперь, граф, — радостно воскликнула Адриенна, — побыстрее скроемся с нашей добычей!
Граф привстал и приказал ездовым:
— Домой!
И четверка разом помчалась крупной и ровной рысью.
— Мне кажется, сегодняшний день теперь освящен, и моя роскошь может быть прощена, — думала Адриенна. — Пока я буду разыскивать бедную Горбунью, принявшись с сегодняшнего дня за усердные поиски, ее место не будет по крайней мере пусто!
Бывают иногда странные совпадения. В ту минуту, когда Адриенне пришла в голову добрая мысль о Горбунье, в одной из боковых аллей началось сильное движение. В одном месте собралась все более и более увеличивающаяся толпа гуляющих.
— Посмотрите, дядя, какая там толпа, — сказала маркиза. — Что это такое? Нельзя ли остановиться и послать узнать, что случилось?
— Мне очень жаль, дорогая, но ваше любопытство не может быть удовлетворено, — сказал граф, вынимая часы. — Скоро шесть часов. Представление с хищными зверями начнется в восемь. Нам осталось ровно столько времени, сколько надо, чтобы вернуться и пообедать… Не правда ли, мой друг? — сказал он Адриенне.
— А вы как думаете, Жюли? — спросила та маркизу.
— Конечно, да, — отвечала молодая женщина.
— Я вам буду особенно благодарен, если мы не опоздаем, — начал граф, — потому что, отвезя вас в театр, я должен буду на полчаса съездить в клуб. Там баллотируется сегодня лорд Кемпбел, которого я рекомендую в члены.
— Так что мы останемся в театре одни с Адриенной?
— А разве ваш муж не поедет?
— Верно, дядя, но все-таки не покидайте нас слишком надолго.
— Никоим образом мне не меньше вашего интересно посмотреть на этих диких зверей и на Морока, их знаменитого и несравненного укротителя.
Коляска покинула в это время Елисейские Поля и направилась к улице д'Анжу, увозя маленькую девочку.
В ту минуту, когда блестящий экипаж скрылся из глаз, толпа, о которой мы уже говорили, собравшаяся около одного из громадных деревьев, сильно увеличилась. Временами слышались жалостливые восклицания. На вопрос одного из запоздавших прохожих, что там случилось, молодой человек, стоявший в последних рядах, ответил:
— Говорят, какая-то нищенка… горбатая девушка упала от истощения.
— Горбатая? Велика беда!.. Горбатых и без того слишком много! — грубо, со скотским смехом бросил любопытный.
— Горбатая или нет… а если она умирает с голоду, — еле сдерживая негодование, сказал молодой человек, — то это очень печально и смеяться тут нечему!
— Умирает с голоду, ба! — продолжал прохожий, пожимая плечами. — Только ленивые канальи, не желающие работать, околевают с голоду… и прекрасно делают!
— А я готов, сударь, побиться об заклад, что есть вид смерти, которого вам бояться нечего! — воскликнул молодой человек с гневом, возбужденным грубой наглостью прохожего.
— Что вы хотите этим сказать? — заносчиво отвечал последний.
— Я хочу сказать, что сердце у вас не разорвется, милостивый государь! — сердито возразил собеседник.
— Милостивый государь!
— А что, милостивый государь? — пристально глядя ему в глаза, отвечал молодой человек.
— Ничего! — и, круто повернувшись, грубиян направился к желтому кабриолету с громадным гербом, украшенным баронской короной.
У лошади стоял лакей в смешной, зеленой с золотом ливрее и с длинными аксельбантами чуть ли не до самых икр. Он не заметил своего господина.
— Рот раздерешь, зевая, скотина! — сказал ему хозяин, толкнув его тростью.
— Я, господин… — бормотал сконфуженный слуга.
— Ты… негодяй… никогда не научишься, видно, говорить: господин барон?! — с гневом воскликнул прохожий. — Отворяй же дверцу!
Это был Трипо, барон-промышленник, финансовый хищник, спекулянт.
Горбатая женщина была Горбунья, упавшая в обморок от голода, в то время как она шла к мадемуазель де Кардовилль. Несчастная собралась с мужеством и, несмотря на стыд и горькие насмешки, которые она рассчитывала встретить в добровольно покинутом ею доме, она возвращалась туда же. Теперь речь шла уже не о ней, а о ее сестре Сефизе, Королеве Вакханок, вернувшейся накануне в Париж и которую Горбунья хотела с помощью Адриенны спасти от ужасной участи…
Два часа спустя громадная толпа стекалась в театр Порт-Сен-Мартен, чтобы поглядеть на битву Морока со знаменитой черной яванской пантерой по имени Смерть.
Вскоре Адриенна с маркизой и маркизом де Моренваль вышла из коляски у входа в театр; к ним должен был затем присоединиться граф де Монброн, которого они завезли в клуб.
Громадный зал театра Порт-Сен-Мартен был переполнен нетерпеливыми зрителями. Как граф де Монброн и говорил Адриенне, весь Париж с живым и пылким любопытством рвался на представления Морока. Излишне говорить, что укротитель давно бросил торговлю религиозными картинами и образками, приносившими ему барыши в трактире «Белый сокол» близ Лейпцига. Точно так же были заброшены и картины на вывеске со странными рисунками, прославлявшие обращение Морока в христианство. Такие устарелые штуки были бы неуместны в Париже.
Морок кончал одеваться в отведенной ему актерской уборной. Сверх кольчуги с нарукавниками и наколенниками он надел широкие красные шаровары, прикрепленные внизу к позолоченным браслетам на лодыжке. Длинный камзол, черный с красным, расшитый золотистыми нитями, был схвачен на талии и на запястьях также широкими металлическими золочеными браслетами. Этот костюм придавал ему еще более мрачное выражение. Густая рыжеватая борода волнами падала на грудь Морока. Он торжественно обматывал длинный кусок белого муслина вокруг красной шапочки. Набожный пророк в Германии, комедиант в Париже, Морок умел, по примеру своих покровителей, прекрасно приспосабливаться, к обстоятельствам.
В углу уборной сидел, глядя на него с тупым изумлением, Жак Реннепон, по прозванию Голыш. Со дня пожара на фабрике господина Гарди Жак не покидал Морока, проводя ночи в безумных оргиях, противостоять гибельным последствиям которых мог только железный организм укротителя. Жак сильно изменился. Впалые щеки, покрывшиеся пятнами, бледное лицо, отупелый или горевший мрачным огнем взгляд — все говорило, что его здоровье подорвано пьянками. На сухих воспаленных губах Жака змеилась постоянная горькая, сардоническая улыбка. Его живой, веселый ум все еще боролся с отупением от вечного пьянства. Отвыкнув от работы и уже не будучи в состоянии обойтись без грубых удовольствий, стараясь утопить в вине остатки былой честности, Жак без стыда принимал подачки от Морока, который доставлял ему в избытке грубые наслаждения, уплачивая издержки за оргии, но не давая ни гроша деньгами, чтобы держать его постоянно в полной зависимости от себя. После нескольких минут изумленного созерцания Жак наконец сказал Мороку:
— А неплохое все-таки у тебя ремесло; ты можешь похвалиться, что в данное время тебе во всем свете нет равного… это лестно!.. Жаль, что ты не ограничиваешься этим!
— О чем ты толкуешь?
— Да все об этом заговоре, за счет которого мы день и ночь гуляем.
— Дело зреет, но минута еще не настала, — вот отчего мне нужно, чтобы ты был рядом вплоть до великого события! Ты разве на это жалуешься?
— Нет, черт возьми! — сказал Жак. — Что бы я теперь стал делать? Я бы теперь не смог работать, если бы и захотел… водка меня сожгла… силы не стало… у меня ведь не каменная голова и не железное тело, как у тебя… Но опьянеть от пороха, я еще на это гожусь… да, только на такую работу я и способен… Оно и лучше. Это мешает мне думать.
— О чем же ты не хочешь думать?
— Ты знаешь… что, когда я могу думать… я думаю только об одном! — мрачно проговорил Жак.
— Все еще о Королеве Вакханок? — с презрением спросил Морок.
— Все еще… только уж мало… Когда я перестану о ней думать… значит, я буду мертв… или вовсе оскотинюсь… знай это, дьявол!
— Полно, ты никогда не был здоровее… и умнее, болван! — отвечал Морок, укрепляя чалму.
Разговор был прерван появлением Голиафа, стремительно вошедшего в уборную. Казалось, этот геркулес еще больше вырос. Он был в костюме Алкида. Его огромные члены, изборожденные толстыми венами в палец толщиной, вздувались под трико телесного цвета, ярко оттенявшим красные штаны.
— Что ты ворвался, как буря? — спросил Морок.
— Это в зале буря: им надоело ждать, и они вопят, как бешеные. Да если бы еще только это!..
— А что там еще?
— Смерть не может сегодня выступать.
Морок быстро, с тревогой повернулся.
— Это почему? — воскликнул он.
— Я сейчас ее видел… она забилась в угол клетки и так прижала уши, точно их у нее отрезали… Вы знаете, что это значит!
— И это все? — сказал Морок, оборачиваясь к зеркалу, чтобы закончить свой головной убор.
— Кажется, довольно и этого… раз она сегодня в припадке ярости… С той ночи, когда она там, в Германии, распотрошила белую клячу, я никогда не видал ее более разъяренной: глаза горят точно свечки.
— Тогда на нее надо надеть ошейник.
— Ее ошейник?
— Ну да, с пружиной.
— И я должен служить вам горничной? — сказал великан. — Приятное занятие!
— Молчать!
— Это еще не все… — со смущением прибавил Голиаф.
— Еще что?
— Да уж лучше вам сказать… теперь…
— Будешь ты говорить?
— Ну… он… здесь.
— Кто, скотина?
— Англичанин!
Морок задрожал; у него опустились руки.
Жака поразила бледность и растерянный вид укротителя.
— Англичанин!.. ты его видел? — воскликнул Морок. — Ты убежден, что это он?
— Более чем… я смотрел через дырочку в занавесе. Он сидит в маленькой ложе у самой сцены… видимо, хочет смотреть на вас поближе… Узнать его не трудно по остроконечному лицу, длинному носу и круглым глазам!
Морок снова вздрогнул. Этот человек, всегда мрачно бесстрастный, казался теперь таким смущенным и перепуганным, что Жак спросил:
— Что это за англичанин?
— Он следует за мной от Страсбурга, где мы с ним встретились, — отвечал Морок, не в силах скрыть подавленность. — Он ехал потихоньку на своих лошадях, следом за мной, останавливаясь там же, где и я, чтобы не пропустить ни одного моего представления. Но за два дня до приезда в Париж он от меня отстал… и я уже думал, что избавился от него! — прибавил Морок со вздохом.
— Избавился?.. как ты странно говоришь, — с удивлением начал Жак. — Такой выгодный зритель… такой поклонник!
— Да! — возразил Морок, становясь все более угрюмым и подавленным. — Этот мерзавец заключил громадное пари, что я буду в один прекрасный день растерзан в его присутствии моими зверями… Он надеется выиграть это пари… вот почему и следует за мною!
Голыш нашел идею англичанина столь необычной и забавной, что разразился неудержимым смехом, так он давно не хохотал.
Морок, побледнев от гнева, бросился на него с таким грозным видом, что Голиаф поспешил его удержать.
— Ну, полно… полно! — сказал Жак. — Не сердись… я не буду смеяться, если это серьезно.
Морок успокоился и спросил Голыша глухим голосом:
— Считаешь ли ты меня трусом?
— Вот еще выдумал!
— Ну, а этот англичанин с его шутовской рожей для меня страшнее и тигра и пантеры!
— Я верю тебе… раз ты это говоришь… но не могу понять, почему присутствие этого человека наводит на тебя страх.
— Пойми же, дурак, — воскликнул Морок, — что когда я должен следить за малейшим движением зверя, не выпуская его из-под контроля моего взгляда и жеста, мне страшно подумать, что меня сзади стерегут два глаза, с нетерпением ожидающие того мгновения оплошности, когда я стану, наконец, добычей этих самых зверей.
— Теперь понимаю! — сказал Жак, вздрогнув в свою очередь. — Страшно!
— Да… потому что, хотя я и стараюсь на него не смотреть, на этого проклятого англичанина, мне все время мерещатся его круглые, выпученные глаза… Один раз Каин чуть не отгрыз мне руку благодаря этому человеку, чтобы ад его поглотил!.. Гром и молния! — воскликнул Морок. — Я чувствую, что это роковой для меня человек!
И Морок в волнении заходил по уборной.
— Не считая того, что Смерть прижала сегодня уши! — грубо заметил Голиаф. — Если вы заупрямитесь… то предсказываю вам… что англичанин выиграет пари сегодня…
— Пошел вон, скотина! Не дури мне голову предсказаниями беды!.. Пошел… приготовь ошейник для Смерти…
— У всякого свой вкус… Если, уж вам так хочется, чтобы пантера попробовала, вкусны ли вы… — и Голиаф грузно ушел после этой невиданной шутки.
— Но если ты опасаешься, — сказал Голыш, — почему тогда не объявить, что пантера больна?
Морок пожал плечами и отвечал с мрачным воодушевлением:
— Слыхал ли ты о жгучем наслаждении игрока, ставящего на карту честь и жизнь? Ну, вот и я… на этих представлениях, где ставкой моя жизнь… я нахожу такое же жгучее наслаждение, рискуя жизнью на виду у трепещущей толпы, приведенной в ужас моей смелостью… Да, даже в том страхе, какой внушает мне англичанин, есть некое ужасное возбуждение, которому я невольно подчиняюсь.
Вошедший в уборную администратор спросил:
— Можно дать три удара, господин Морок? Увертюра продлится не дольше десяти минут.
— Давайте! — сказал Морок.
— Полицейский комиссар удостоверился в крепости цепи и кольца, ввернутого в пол пещеры на переднем плане. Все совершенно крепко, можете быть спокойны.
— Да… все спокойны… кроме меня… — прошептал укротитель.
— Так можно начинать?
— Можно.
Администратор вышел.
Три обычных удара торжественно раздались за занавесом. Увертюра началась, но, надо признаться, ее почти не слушали.
Зал был весьма оживлен. Кроме двух лож справа и слева от авансцены, все места были заняты. В ложах сидело множество нарядных женщин, привлеченных, как всегда, необычностью дикого зрелища. Кресла были заняты той же самой молодежью, которая днем каталась на Елисейских Полях. Об их разговорах можно было судить по нескольким словам, которыми обменивались между собой соседи по ложам.
— А знаете, на «Гофолию» публики в зале бы столько не собралось, да еще такой избранной.
— Конечно! Разве можно сравнить жидкие завывания трагика с ревом льва?
— Я не понимаю, как это позволяют Мороку привязывать пантеру на цепь прямо на сцене. А вдруг цепь лопнет?
— Кстати, о порванных цепях… Вон маленькая госпожа де Бленвиль, хотя не тигрица… вон она во втором ярусе, видите?
— А ей пошло впрок, что она порвала супружеские узы, и… очень похорошела.
— А вот и прекрасная герцогиня де Сен-При… Да, здесь сегодня собралось лучшее общество… О себе я, конечно, умалчиваю.
— Точно в Итальянской опере… Какой веселый и праздничный вид!
— Что же… надо повеселиться напоследок… может быть, недолго веселиться придется!
— Это почему?
— А если в Париж придет холера?
— Как? Что?
— Разве вы верите в холеру?
— Черт возьми! говорят, она с тросточкой пробирается к нам с севера.
— Пусть сатана перехватит ее по дороге, чтоб нам не видать ее зеленой рожи!
— Говорят, что она уже в Лондоне.
— Счастливого пути!
— Я не люблю о ней говорить… Быть может, это слабость… но, знаете, невеселый предмет.
— Я думаю!
— Господа… я не ошибся… нет… это она!
— Кто она?
— Мадемуазель де Кардовилль! она вошла сейчас в литерную ложу с Моренвалями. Полное возрождение! Днем Елисейские Поля, вечером здесь!
— Правда, это она!
— Боже! Как хороша!
— Позвольте мне ваш лорнет.
— А? Какова?
— Очаровательна… ослепительна!
— И при такой красоте дьявольски умна, восемнадцать лет, триста тысяч дохода, знатное происхождение… и полная свобода!
— И подумать только, что стоило бы ей захотеть — и я завтра, даже сегодня, был бы счастливейшим человеком в мире!
— Можно сойти с ума или взбеситься!
— Говорят, что ее дворец на улице д'Анжу нечто волшебное. Рассказывают о спальне и о ванной, достойных «Тысячи и одной ночи».
— И свободна, как воздух… я все к этому возвращаюсь!
— Ах, если бы я был на ее месте! Я был бы чудовищно легкомысленным!
— Счастлив будет тот смертный, кого она полюбит первого!
— А вы думаете, их будет несколько?
— Если она свободна, как воздух…
— Вот и все ложи заняты, кроме той, литерной, напротив ложи мадемуазель де Кардовилль. Счастливы те, кто будут там сидеть!
— Видели ли вы супругу английского посла в ложе первого яруса?
— А, княгиню д'Альвамир… Каков у нее букет!
— Черт возьми!
— Желал бы я знать фамилию… этого букета.
— Черт возьми! Это Жерминьи.
— Как, наверно, польщены львы и тигры, что собрали такую избранную публику!
— Взгляните, как все смотрят на мадемуазель де Кардовилль!
— Она становится событием!
— Как хорошо она сделала, что показалась. Ведь ее выдавали за помешанную.
— Ах, господа! Вот рожа-то!
— Где? Где?
— Под ложей мадемуазель де Кардовилль.
— Это щелкунчик из Нюренберга!
— Деревянная кукла!
— Какие круглые, выпуклые глаза!
— А нос!
— А лоб!
— Да это шут какой-то!
— Тише, господа! Занавес поднимается.
Действительно, занавес поднялся.
Необходимо дать несколько пояснений, чтобы было понятно следующее.
На авансцене бенуара находились две литерные ложи. Одну из них занимали некоторые из тех лиц, о которых только что шла речь, а в другой сидел англичанин, тот самый эксцентрик, ужасное пари которого наводило жуть на Морока. Действительно, только обладая редким фантастическим гением Гофмана, можно было бы верно описать комичное и в то же время страшное лицо этого человека, выделявшееся на темном фоне ложи. Англичанин выглядел лет на пятьдесят, у него был лысый лоб странной конусообразной формы, брови, расположенные в виде двух ломаных линий, выпуклые глаза, поставленные очень близко друг к другу, совсем круглые и как будто остановившиеся, блестевшие зеленым огнем; длинный горбатый и острый нос, массивный, как у щелкунчика, подбородок, наполовину исчезавший в пышном галстуке из белого батиста, столь же сильно накрахмаленном, как и воротничок рубашки с закругленными краями, почти достигавший-мочки уха. Это на редкость худое и костлявое лицо обладало все же ярким и почти пурпуровым оттенком, подчеркивавшим зеленый блеск глаз и белизну белка. Громадный рот то неслышно насвистывал мотив шотландской джиги, то искривлялся в насмешливую улыбку. Туалет англичанина был утонченно изыскан: под голубым фраком с металлическими пуговицами виднелся жилет из белого пике, столь же безупречной белизны, как и пышный галстук; два прекрасных рубина украшали запонки. Он опирался о край ложи руками настоящего патриция, обтянутыми лайковыми перчатками. Зная страшную и жестокую цель его посещений, нельзя было смеяться над его шутовской внешностью: она возбуждала какой-то ужас. Можно легко понять чувство кошмара, испытываемого Мороком под влиянием пристального взгляда больших круглых глаз, терпеливо и с непоколебимой уверенностью выжидавших момента смерти — ужасной смерти укротителя зверей.
Над темной ложей англичанина, представляя приятный контраст, помещались в ложе бельэтажа мадемуазель де Кардовилль и маркиза Моренваль с мужем. Адриенна сидела ближе к сцене. Голубое китайского крепа платье с брошью из дивного восточного жемчуга, висевшего в виде подвесок, составляло весь наряд девушки, которая казалась в нем очаровательной. В руках Адриенна держала громадный букет из редких индийских цветов. Гардении и стефанотис сочетали матовую белизну с пурпуром ибискуса и яванских амариллисов. Госпожа де Моренваль, сидевшая по другую сторону ложи, была одета просто и со вкусом. Ее муж, стройный и красивый блондин, помещался сзади дам. Графа де Монброна ждали с минуты на минуту.
Напомним читателю, что ложа бельэтажа, расположенная напротив ложи мадемуазель де Кардовилль, была еще пуста.
Сцена представляла собою громадный индийский лес. На заднем плане большие тропические деревья, зонтичные и стрелообразные, вырисовывались на фоне скал и обрывов и только кое-где позволяли видеть красноватое небо. Боковые кулисы изображали то же, а налево от зрителя, почти под ложей Адриенны, находилась глубокая, темная пещера, образовавшаяся как будто вследствие вулканического выброса, так как над ней грудами высились обломки гранита. Этот суровый и величественно дикий пейзаж был выполнен с большим искусством; иллюзия была почти полной. Нижняя рампа, снабженная багровым отражателем, бросала на зловещий пейзаж затененные горячие тона, еще больше подчеркивавшие захватывающую и мрачную картину.
Адриенна, слегка наклонившись из ложи, с блестящим взором, слегка разрумянившимися щеками и трепетно бьющимся сердцем изучала декорации, представлявшие пустынный лес, стараясь воспроизвести перед своими глазами ту сцену, красноречиво описанную путешественником, где Джальма бросился с великодушной отвагой на разъяренную тигрицу, чтобы спасти жизнь раба, прятавшегося в пещере. Случаю было угодно, чтобы декорации необыкновенно напоминали описание. Поэтому она не сводила глаз со сцены и не обращала ни малейшего внимания на то, что делалось в зале. А между тем в ложе напротив, которая оставалась до сих пор пустой, происходило нечто весьма любопытное.
Дверь в ложу открылась. Смуглый человек лет сорока вошел в нее. Он был одет в индусское длинное платье оранжевого цвета, стянутое в талии зеленым поясом; на голове сидел небольшой белый тюрбан. Поставив впереди два стула и окинув взглядом зрительный зал, он вздрогнул; глаза его засверкали, и он быстро вышел.
Этот человек был Феринджи.
Его появление вызвало в зале любопытство: большинство удивленных зрителей не было столь заинтересовано, как Адриенна, изучением живописных декораций. Но интерес публики возрос, когда в ложе показался молодой человек редкой красоты, также в индийской одежде: в белом кашемировом платье с широкими откидными рукавами, в пунцовом с золотом тюрбане и с таким же поясом, за который был заткнут кинжал с рукояткой, усыпанной драгоценными камнями. Это был Джальма. С минуту он постоял в глубине ложи, почти равнодушно оглядывая зал, переполненный людьми… Затем с изящным и спокойным величием он прошел вперед и занял один из стульев. Через несколько секунд он оглянулся назад, как бы удивляясь, что не появляется в ложе то лицо, которое он ждет.
Ожидаемая особа, наконец, появилась, после того как билетерша взяла у нее шубу. Это была прелестная молоденькая блондинка, одетая скорее богато, чем со вкусом, в белое с пунцовыми полосами шелковое платье и с двумя бантами вишневого цвета на голове. Лиф был слишком глубоко вырезан, а рукава слишком коротки, но трудно было себе представить более плутовскую и хорошенькую рожицу, чем та, которая выглядывала из-под пепельных кудрей.
Читатель, вероятно, догадался, что это была наша Пышная Роза, облаченная в длинные белые перчатки, до смешного увешанные браслетами, но еще не совсем скрывавшие ее красивые руки, в которых она держала громадный букет роз. Она не подражала тихим и спокойным манерам Джальмы, а вприпрыжку влетела в ложу, шумно расталкивая стулья, и долго ерзала на своем сиденье, расправляя нарядное платье. Вовсе не теряясь при виде столь избранной публики, она задорным движением заставила Джальму понюхать букет и расположилась, наконец, со всеми удобствами на своем месте.
Феринджи, заперев дверь ложи, сел сзади.
Адриенна, поглощенная зрелищем индийского леса и сладкими воспоминаниями, не обратила внимания на вновь прибывших. Джальма также не мог ее узнать, так как, пристально всматриваясь в декорации, мадемуазель де Кардовилль повернула голову к сцене.
Программка, в которой описывался номер борьбы Морока с черной пантерой, была настолько бессодержательной, что большинство Публики даже не обратило на нее внимания, приберегая интерес к моменту появления укротителя зверей. Это безразличие публики объяснялось любопытством, вызванным в зале появлением Феринджи и Джальмы и выразившимся (как и в наши дни, когда в общественном месте появляются арабы) в легком шуме и движении среди публики.
Любопытство еще больше усилилось при виде хорошенькой Пышной Розы в ее кричащем и не соответствовавшем месту туалете, причем ее легкомысленные и более чем фамильярные манеры по отношению к красивому принцу слишком бросались в глаза. Как мы говорили, бесстыдница с задорным кокетством сунула прямо в лицо Джальмы свой громадный букет. Но молодой принц не обратил внимания на кокетливый вызов и погрузился на несколько минут в мечты, возбужденные видом пейзажа, напомнившего ему родину. Тогда Пышная Роза принялась отбивать такт букетом по барьеру ложи, а слишком резкие движения ее красивых плеч указывали, что ярая плясунья при звуках оживленной музыки была охвачена более или менее бурными хореографическими намерениями.
Маркиза сейчас же заметила появление индусов и особенно кокетливо-эксцентричной Пышной Розы. Наклонясь к Адриенне, все еще погруженной в чудесные воспоминания, она заметила ей, смеясь:
— Дорогая… самое забавное зрелище не на сцене… взгляните… напротив!
— Напротив? — машинально повторила Адриенна.
И обернувшись с удивлением к маркизе, она бросила рассеянный взгляд по указанному направлению… Она посмотрела…
И что увидела? Джальму, сидящего рядом с девушкой, фамильярно подносившей к его лицу букет. Растерявшись, получив как бы электрический удар в сердце, Адриенна смертельно побледнела… Инстинктивно она на мгновение закрыла глаза, чтобы не видеть!.. Так рука машинально отводит кинжал, который успел уже нанести смертельную рану и готовится разить снова… Затем после болезненного удара, который она ощутила почти физически, ей пришла мысль, ужасная для ее любви и гордости:
— Джальма здесь… с этой женщиной… после того как получил мое письмо… — говорила она себе, — мое письмо, в котором он мог прочесть намек на ожидавшее его счастье!
При мысли о таком смертельном оскорблении бледность Адриенны сменилась румянцем гнева и стыда. Убитая тем, что ей пришлось увидеть, Адриенна думала:
— Итак, Роден меня не обманул!
Трудно передать быстроту впечатлений, которые, подобно удару молнии, разом убивают человека. Адриенна меньше чем за секунду, с высот самого лучезарного счастья была низвергнута в бездну глубокого страдания… потому что прошло не более секунды, как она уже отвечала госпоже де Моренваль:
— Что же любопытного нашли вы, дорогая Жюли, в том, что происходит напротив?
Этот уклончивый ответ давал ей возможность собраться с духом. К счастью, длинные локоны мадемуазель де Кардовилль скрыли от маркизы и внезапную бледность и сменивший ее румянец на лице Адриенны, сидевшей к ней в профиль, так что маркиза продолжала столь же весело:
— Как, дорогая, разве вы не видите этих индусов в ложе напротив?
— Ах, да! Вижу… вижу, — отвечала мадемуазель де Кардовилль уже твердым голосом.
— И не находите, что они очень занимательны?
— Полноте, — заметил со смехом маркиз. — Будьте снисходительнее к бедным иностранцам; они не знают наших обычаев, — иначе, конечно, не стали бы афишировать себя в таком обществе на глазах всего Парижа!
— Действительно, — с горькой улыбкой заметила Адриенна. — Какая трогательная наивность!. Надо их пожалеть!
— К несчастью, она прелестна, эта девочка, с ее открытыми плечами и руками, — сказала маркиза. — Ей не больше шестнадцати лет! Взгляните на нее, Адриенна. Жаль бедняжку!
— Сегодня вы сожалеете обо всех, дорогая, — и вы и ваш муж, — отвечала Адриенна. — Надо пожалеть… этих индусов… пожалеть эту особу… еще кого пожалеть прикажете?
— Этого красавца в пунцовом с золотом тюрбане жалеть не будем! — смеясь, говорил маркиз. — Если так пойдет дальше, эта малютка начнет его обнимать!.. Клянусь честью! Взгляните, как она наклонилась к своему султану!..
— Они очень забавны! — заметила маркиза, разделяя веселость мужа и не сводя лорнета с Пышной Розы. Затем прибавила, обращаясь к Адриенне: — Я уверена только в одном… что, несмотря на легкомысленные манеры, девочка до безумия влюблена в этого индуса… Я подметила взгляд… очень красноречивый!
— Зачем быть такой проницательной, дорогая Жюли? — тихо, проговорила Адриенна. — К чему нам читать в сердце девушки?
— Ну, если она любит своего султана, то это и не мудрено, — сказал маркиз, разглядывая Джальму. — В жизни я не видал никого красивее этого индуса! Я вижу его только в профиль, но этот профиль тонок и правилен, точно древняя камея!.. Как вы находите? — обратился он к Адриенне. — Конечно, я осмеливаюсь спрашивать вас только с точки зрения искусства.
— Как произведение искусства? Пожалуй, он очень красив!
— Нет, посмотрите, как дерзка эта крошка, — воскликнула маркиза. — Право, она навела на нас лорнет.
— Именно! — сказал маркиз. — Она без церемонии положила руку на плечо своего индуса, верно, чтобы поделиться с ним восторгом, какой внушила ей, сударыни, ваша красота.
Джальма до сих пор был так поглощен декорациями, напоминавшими ему родину, что не замечал ни задорных заигрываний Розы, ни сидевшей напротив него Адриенны.
— Нет, вот где редкая красота, — говорила Пышная, Роза, продолжая вертеться на стуле и лорнируя мадемуазель де Кардовилль, так как именно Адриенна, а не маркиза привлекла ее внимание. — Рыжая красавица! Нет, ведь рыжая-то какая! Взгляните-ка, волшебный принц, вон… напротив…
И она легонько хлопнула Джальму по плечу.
При этом принц вздрогнул, повернулся и увидал Адриенну.
Хотя он почти был готов к этой встрече, но впечатление было так сильно, что молодой человек чуть не вскочил с места. Железная рука Феринджи, опустившаяся на его плечо, не дала ему этого сделать. Метис быстро проговорил по-индийски:
— Мужайтесь… и завтра же эта женщина будет у ваших ног!
Так как Джальма все-таки порывался встать, Феринджи, чтобы удержать его, прибавил:
— Сейчас она бледнела и краснела от ревности… Не надо слабости… или все пропало.
— Опять вы заговорили на своем ужасном наречии, — сказала Пышная Роза, обращаясь к Феринджи. — Во-первых, это невежливо, а во-вторых, такой чудной язык, точно орехи щелкаете!
— Я говорил с его светлостью о вас, — сказал метис. — Речь идет о сюрпризе, какой он вам готовит.
— Сюрприз! Ну тогда дело другое… Только поторопитесь, мой волшебный принц, — болтала Роза, нежно поглядывая на Джальму.
— Мое сердце разрывается, — глухо проговорил тот на родном языке.
— А завтра оно забьется от любви и счастья, — возразил метис. — Гордую женщину можно сломить только презрением. Завтра, говорю вам, она будет, бледная и дрожащая, у ваших ног!
— Завтра… она будет меня смертельно ненавидеть, — отвечал с унынием принц.
— Да… если она увидит сегодня, что вы слабы и трусливы!.. Теперь отступать нельзя… глядите на нее смело и возьмите букет этой малютки, чтобы его поцеловать… Вы увидите, как эта гордая женщина будет меняться в лице… Тогда вы мне поверите?
Джальма, готовый в своем отчаянии на все и невольно подчиняясь дьявольским внушениям Феринджи, взглянул на секунду прямо в глаза мадемуазель де Кардовилль, взял дрожащей рукой букет Пышной Розы и, посмотрев еще раз на Адриенну, коснулся его губами.
При столь дерзком вызове мадемуазель де Кардовилль не удержалась и вздрогнула с таким болезненным выражением лица, что Джальма был поражен.
— Теперь она ваша! — шептал метис. — Видите, как она задрожала от ревности? Она ваша… смелее… скоро она предпочтет вас тому красавцу, который сидит сзади нее… Ведь это он… тот, кого она любит, как думала до сих пор! — И, как будто угадывая, какой гнев возбудило это открытие в сердце принца, Феринджи быстро прибавил: — Спокойствие… презрение!.. Подумайте, как должен вас ненавидеть этот человек!
Принц сдерживался; он только провел рукой по пылающему от гнева челу.
— Господи! Да что вы ему такое говорите, что так его раздражает? — ворчала Роза. Потом, обращаясь к Джальме, она сказала: — Ну, волшебный принц, как в сказках говорят, давайте мне мой букет: вы его поцеловали, и теперь я его съесть готова!
И, вздохнув, со страстным взглядом она прибавила потихоньку:
— Этот Нини-Мельница, чудовище, меня не обманул. Все это… слишком честно… Я не могу себя ни в чем упрекнуть… Ни на столько!..
И она прикусила белыми зубами розовый ноготок, так как уже успела снять перчатки.
Нужно ли говорить, что Джальме не отдали письма Адриенны и что он вовсе не уезжал в деревню с маршалом Симоном? В течение трех дней, пока граф не виделся с принцем, Феринджи сумел того убедить, что он скорее добьется любви Адриенны, если будет афишировать свою связь с другой женщиной. Появление их в театре подготовлено было Роденом, который узнал от Флорины, что мадемуазель де Кардовилль поедет вечером в Порт-Сен-Мартен.
Прежде чем Джальма увидел Адриенну, она, чувствуя, что силы ее покидают, хотела уехать домой. Человек, которого она ставила так высоко, которым она восторгалась как героем и полубогом, человек, которого она считала настолько погруженным в страшное отчаяние, что позволила себе из чувства нежной жалости прямо написать ему в надежде успокоить его страдания, этот человек отвечал на такое благородное доказательство откровенности и любви, выставляя себя на общее посмешище в обществе недостойной дряни! Какая неизлечимая рана для гордости Адриенны! Ей было все равно, знал ли Джальма или нет, что она явится свидетельницей ужасной обиды. Но когда она заметила, что принц ее узнал, когда он дошел до прямого оскорбления, посмотрев ей прямо в глаза и бросив открытый вызов, целуя букет сопровождавшей его особы, Адриенна, охваченная благородным негодованием, нашла в себе силы, чтобы остаться на месте. Не закрывая глаз на действительность, она испытывала жестокое наслаждение, присутствуя при агонии, при смерти чистой и божественной любви. С высоко поднятой головой, с гордым, блестящим взором, с пренебрежительной складкой у рта она, в свою очередь, презрительно взглянула на принца. Ироническая улыбка пробежала по ее губам, и она сказала маркизе, которая, как и другие зрители, следила за сценой в ложе:
— Эта возмутительная демонстрация диких нравов по крайней мере подходит к программе сегодняшнего представления!
— Конечно, — отвечала маркиза, — и дядя потерял, быть может, самое интересное зрелище во всем спектакле.
— Господин де Монброн? — с едва сдерживаемой горечью заметила Адриенна. — Да… вероятно, он пожалеет, что не все видел… Жаль, что он запоздал… Ведь я ему обязана этим прелестным вечером!
Быть может, маркиза и заметила бы горькую иронию, которую Адриенна не могла скрыть, если бы страшный, долгий, хриплый вой не привлек всеобщего внимания зрителей, не интересовавшихся до сих пор тем, что происходило на сцене до появления Морока. В один момент все взоры инстинктивно устремились на пещеру, находившуюся почти под ложей Адриенны, и трепет жгучего любопытства волной пробежал по толпе.
Второй, еще более разъяренный, звучный и глубокий раскат рева раздался из пещеры, вход в которую был прикрыт искусственным кустарником. При этом реве англичанин поднялся в ложе, высунулся из нее наполовину и с живостью потер руки. Затем он остался недвижим, не сводя своих зеленых, блестящих, пристальных глаз со входа в пещеру.
Заслышав хищный рев, Джальма вздрогнул, несмотря на любовь, ненависть и ревность, жертвой которых он являлся. Вид этого леса, рев пантеры глубоко его взволновали, пробудив воспоминания о родине и кровавых охотах, которые, подобно войне, обладают страстным, ужасным опьянением. Услыхав звуки гонга, призывавшие войска к атаке, Джальма взволновался бы не больше. Огонь охватил все его существо. Вскоре рев пантеры был почти совершенно заглушен далеким рычанием льва и тигра; как громовые раскаты, раздавались ответные голоса Иуды и Каина, клетки которых стояли в глубине за сценой.
При звуках ужасного концерта, столь знакомого Джальме в девственных лесах его родины, кровь индуса закипела в жилах, глаза загорелись диким огнем. Наклонив из ложи голову, вцепившись руками в барьер, Джальма конвульсивно дрожал всем телом. Для него не существовало больше ни толпы, ни театра, ни Адриенны: он был в лесах Индии… он чуял тигра…
К красоте молодого человека примешивалось теперь выражение такой грозной, дикой отваги, что Пышная Роза с некоторым испугом и страстным восторгом не сводила с него взгляда. В первый раз в жизни ее веселые, лукавые глаза выражали серьезное волнение. Она не могла дать себе отчета в том, что с ней происходило, сердце ее билось и замирало, точно предчувствуя страшное несчастье. Уступив невольно испугу, она схватила Джальму за руку и проговорила:
— Не смотрите так на эту пещеру… я боюсь…
Принц не слыхал ее.
— Вот он, вот! — заговорили в публике.
В глубине сцены показался Морок. В руках у него были лук и колчан со стрелами. Медленно спускался укротитель по бутафорской скале, время от времени останавливаясь, словно желая прислушаться и осторожно подкрасться. Оглядываясь по сторонам, Морок невольно встретился со взглядом зеленоглазого англичанина, ложа которого была как раз рядом с пещерой. В эту минуту лицо укротителя так страшно исказилось, что маркиза де Моренваль, смотревшая на него в превосходный лорнет, невольно с живостью проговорила:
— Адриенна… этот человек боится… с ним произойдет несчастье…
— Разве здесь может случиться несчастье? — с насмешливой улыбкой отвечала девушка. — Среди блестящей, нарядной, оживленной толпы… несчастье… сегодня? Полноте, дорогая Жюли… вы говорите, не подумав… несчастья случаются во мраке… в тиши… а не при таком свете… Не среди такой веселой толпы!
— Боже!.. Адриенна! Берегитесь! — воскликнула маркиза с ужасом, хватая за руку молодую девушку. — Видите… вон она?
И маркиза дрожащей рукою указала на вход в пещеру.
Адриенна с живостью наклонилась, чтобы посмотреть.
— Берегитесь!.. Не высовывайтесь так! — воскликнула маркиза.
— Вы становитесь безумной… со своими страхами! — сказал маркиз жене. — Пантера на цепи, да если бы она и сорвалась с цепи, что невозможно, то здесь мы в полной безопасности.
Трепет любопытства пробежал по залу. Все взгляды устремлены были на пещеру. Наконец, раздвинув искусственные кусты своей широкой грудью, черная пантера показалась из логовища. Вытянув раза два плоскую голову с горящими желтыми глазами и полуоткрыв красную пасть, — она снова страшно заревела, показывая два ряда чудовищных зубов. Двойная железная цепь и железный ошейник были выкрашены в черный цвет, сливавшийся с эбеновой шерстью и темнотой пещеры, так что иллюзия была полная: казалось, что ужасное животное на свободе в своем логове.
— Взгляните на индусов! — сказала вдруг маркиза. — Как они хороши в своем волнении!
Действительно, при виде пантеры дикий пыл Джальмы достиг апогея. Его глаза блестели, как два черных бриллианта, верхняя губа подергивалась с животной яростью, казалось, он весь трепетал от волнения, точно в неистовом пароксизме гнева.
Феринджи, опиравшийся на барьер, чувствовал себя тоже сильно взволнованным благодаря странной случайности:
— Эта черная пантера очень редкой породы, — думал он. — Должно быть, это та самая, которую малаец (душитель-туг, татуировавший Джальму на Яве во время его сна) принес детенышем из логовища и продал европейскому капитану. Могущество Бохвани проявляется всюду! — прибавил туг в своем кровожадном суеверии.
— Не правда ли, индусы поразительно интересны в эту минуту? — сказал маркиз Адриенне.
— Быть может, они испытали нечто подобное у себя на охоте в Индии, — отвечала молодая девушка, как будто нарочно вызывая самые жестокие из своих воспоминаний и бравируя ими.
— Адриенна! — взволнованным голосом сказала маркиза. — Теперь этот укротитель близко около нас… Смотрите, какое у него ужасное лицо! Говорю вам, что он трусит.
— В самом деле, — серьезно на этот раз заметил ее муж. — Он страшно бледен и бледнеет все больше и больше с каждым шагом… Говорят, что если он хоть на секунду потеряет хладнокровие, то подвергнется страшной опасности.
— Ах! — воскликнула маркиза. — Это было бы ужасно, если бы он был ранен сейчас… на наших глазах!
— Разве от ран умирают! — с таким холодным равнодушием проговорила Адриенна, что маркиза взглянула на нее с изумлением и сказала:
— Однако, дорогая… то, что вы говорите, жестоко!
— Что же делать: на меня, вероятно, так действует здешняя атмосфера! — с ледяной улыбкой отвечала молодая девушка.
— Смотрите… смотрите… укротитель целится стрелой… вероятно, после этого он будет изображать бой с пантерой без оружия! — заметил маркиз.
Морок находился теперь на переднем плане, но от пещеры его отделяло еще пространство во всю ширину сцены. Опустившись на одно колено и притаясь за обломком скалы, он долго целился; наконец стрела со свистом пролетела и скрылась в глубине пещеры, куда пантера вернулась, после того как показала свою грозную голову.
Едва лишь мелькнула стрела, раздался страшный рев, как будто пантера, которую в это время дразнил Голиаф, была ранена; пантомима Морока была так выразительна, он так естественно выразил радость от удачного выстрела, что бешеное «браво» раздалось со всех концов зала. Откинув в сторону лук, укротитель вытащил из-за пояса кинжал, взял его в зубы и ползком пополз через сцену, как бы желая захватить раненую пантеру в ее логовище. Для полноты иллюзии Голиаф бил зверя железной полосой за кулисами, и из глубины пещеры неслось остервенелое рычание Смерти.
Мрачный лес, слабо освещенный красными отблесками, казался таким угрюмым, рев пантеры был так свиреп, повадка, жесты и физиономия Морока выражали такой ужас, что зал замер в трепетном ожидании и глубоком молчании. Казалось, никто не дышал, и дрожь ужаса охватила всех зрителей, словно они готовились к какому-то страшному происшествию.
Пантомиме Морока придавало поразительную правдивость то, что, подползая к пещере, он приближался и к ложе англичанина; под влиянием непреодолимого страха укротитель невольно не мог отвести взора от круглых зеленых глаз этого человека. Каждое движение Морока по полу, казалось, было вызвано магнетическим призывом пристального взгляда участника ужасного пари… Чем ближе Морок к нему приближался, тем больше искажалась его физиономия, и бледность становилась все мертвеннее. При виде этой бесподобной игры, как то казалось публике, не знавшей, что это был подлинный ужас, зрители разразились снова громкими аплодисментами, смешавшимися с ревом пантеры и далеким рычанием льва и тигра.
Англичанин с дьявольской улыбкой, приподнявшей его губы, с остановившимися глазами, задыхаясь и дрожа, почти совершенно выпадал из ложи. По его лысому красному лбу струился пот, как если б он действительно тратил громадную магнетическую силу, чтобы привлечь Морока, который уже приближался ко входу в пещеру.
Наступал решительный момент. Скорчившись всем телом, подобравшись, следя с кинжалом в руках за всеми движениями Смерти, которая, разъяренно рыча и скаля зубы, казалось, защищала вход в свое логовище, Морок ожидал подходящего момента, чтобы броситься на пантеру. В опасности есть нечто завораживающее.
Адриенна невольно разделяла жгучее любопытство, смешанное с ужасом, которое заставляло трепетать зрителей. Наклонившись подобно маркизе и не сводя глаз со сцены, вызывавшей столь жуткий интерес, девушка машинально сжимала в руках свой букет индийских цветов.
Вдруг Морок испустил дикий крик и кинулся на Смерть. На этот крик пантера отвечала таким ужасным ревом и бросилась с такой яростью на хозяина, что Адриенна в ужасе, считая этого человека погибшим, откинулась назад и закрыла лицо руками…
Букет выпал у нее из рук, полетел на сцену и покатился к пещере, где происходила борьба.
Быстрый, как молния, ловкий и проворный, как тигр, уступая порыву любви и дикому пылу, возбужденному в нем ревом пантеры, Джальма одним прыжком оказался на сцене и, выхватив из ножен кинжал, бросился к пещере за букетом Адриенны. В эту минуту раздался ужасный крик раненого Морока, звавшего на помощь… Пантера, еще более разъяренная при появлении Джальмы, сделала отчаянное усилие, чтобы сорваться с цепи. Это не удалось ей, — но она поднялась на задние лапы, чтобы передними обхватить принца, до которого легко было достать ее острым когтям. Наклониться, броситься на колени и раз за разом дважды погрузить кинжал в брюхо зверя было для Джальмы делом одного мгновения. Он избежал верной смерти, — пантера завыла и всей тяжестью обрушилась на юношу. С минуту, пока длилась ее агония, ничего нельзя было разобрать, кроме черной конвульсивно бившейся массы и белого окровавленного платья… Наконец Джальма вскочил, бледный, весь в крови, раненый и с огнем дикой гордости в глазах; наступив ногой на труп пантеры и держа в руках букет Адриенны, он бросил на нее взгляд, полный безумной любви.
В эту минуту Адриенна почувствовала, что силы ее покидают. Только нечеловеческое мужество поддерживало ее до сих пор, позволяя до конца наблюдать за ужасными перипетиями этой борьбы.