Накане отправления, занятый исключительно сборами, Шульц решительно запретил себе думать об Оболенской. Ежели уж она не дала о себе ни единой весточки, то ожидать можно было лишь двух вещей. Либо Настасья Павловна все же решила пренебречь его просьбой и сбежала — а иначе он не мог обозвать этот вопиющий скорый отъезд — в Петербург. Либо же, пообдумав хорошенько на досуге за вышиванием о плане Фучика, упавшего им словно снег на голову, решила-таки согласиться.
На этом его мысли приняли деловой оборот, в котором не было места измышлениям о том, что сказала ему днем Оболенская.
Ту ночь он провел спокойно и без сновидений, что как нельзя лучше отразилось на настроении Шульца. Прибывши в Николаевский порт, где уже был пришвартован огромный, высотой в несколько этажей, «Александр Благословенный», Петр Иванович невольно залюбовался теми линиями и абрисами, что являл его взору дирижабль. Все в нем дышало помпезностью и изяществом. Стропы и шпангоуты, киль и трехпалубная гондола — венец инженерной мысли.
— Петя! — окликнул его знакомый голос, и лейб-квор обернулся, находя глазами Аниса Виссарионовича. Рядом с ним, чуть поодаль, стояла Оболенская, что заставило Шульца облегченно выдохнуть.
— Господин фельдмейстер, — кивнул он Фучику, не торопясь переводить взгляда на Настасью Павловну, впрочем отмечая краем глаза, что та сжимает в руках походный ридикюль, и это породило в груди Шульца щемящую нежность. — Настасья Павловна, — поклонился он Оболенской. — Крайне рад, что вы все же решили составить мне компанию и стать моей супругою.
Прежде, чем она успела ответить что-либо, что не понравилось бы Шульцу, — а он подозревал, что с острого языка Оболенской вполне могло сорваться что-либо подобное — Петр Иванович вынул из кармана билет на «Александра Благословенного», подал руку своей «жене», и они оба направились к трапу, что вел туда, куда уже поднялся или вот-вот должен был подняться покуситель.
Меж ними не было произнесено ни слова до самой каюты. Роскошно меблированной, в которой вполне мог остановиться великий князь или даже сам император. Оставив Настасью в ней, Шульц вышел на верхнюю палубу, чтобы составить диспозицию на месте. Итак, здесь располагались двенадцать кают первого класса, в числе которых была и занимаемая лже-Вознесенскими. А так же кают-компания, в которой уже приготовляли все для последующего торжественного обеда, намеченного на два часа пополудни.
Непременно нужно будет обговорить с Настасьей Павловной обо всем, что могло ожидать их во время пути. Шульц прищурился, когда двое слуг, тащивших чемоданы господ, прошагали мимо него с таким царственным видом, будто бы несли ни много, ни мало, а корону Российской Империи.
Мысленно перекрестившись своим богохульным измышлениям, Петр Иванович вернулся к занимаемой каюте. Возле двери кашлянул предупредительно, на случай, ежели супруга его изволила переодеваться, и вошел внутрь.
— Настасья Павловна, — обратился он сразу же к Оболенской, едва очутился в полумраке каюты. — Я думаю, будет лучше, если мы с вами станем обращаться друг к другу по новому имени-отчеству. Меня, как вам уже известно, нынче звать Иннокентием Федоровичем. А вас?
Чувствуя себя при этом преглупо, но делая вид, что говорит с Оболенской о совершенно обыденных вещах, Шульц воззрился на нее, ожидая ответа. И столь привлекательной показалась она ему — со слегка выбившимися из высокой прически локонами, с румянцем на щеках — что он возблагодарил Господа за предоставленную возможность называть Настасью Павловну своей женою.
— Авдотья Никитична, — ответила она, и Шульц кивнул.
— Так вот, Авдотья Никитична. «Александр» уже отбывает от пристани, что вы вряд ли ощутите, ведь дирижабль этот, как сказано было о нем в многочисленных проспектах, «обладает особенностию парить меж облаками будто птица». Меж тем, через полчаса в кают-компании назначен торжественный ужин, на который допущены будут лишь пассажиры верхней палубы, в числе которых и мы с вами. Ежели же верить Анису Виссарионовичу — а не верить ему у меня нет ни малейших оснований — покуситель будет среди присутствующих. Следовательно, сегодня нам надлежит свидеться с ним воочию. И у меня будет к вам просьба, моя милая Дуняша, в которой, как я смею надеяться, вы мне не откажете. Если вдруг вы увидите что-либо подозрительное, что не замечу я, не скрывайте того от меня, прошу. Это дело государственной важности, и от нас нынче зависят судьбы едва ли не всего мира.
Выдав эту тираду, Шульц посмотрел на Оболенскую, ожидая, что и она проникнется торжеством момента, который сам он ощущал всем своим существом.
Ветер трепал атласные ленточки на широкополой шляпе Настасьи Павловны, пока она стояла неподалеку от трапа в компании дражайшего дядюшки Аниса Виссарионовича и, крепко сжимая ручку ридикюля, в коем находилось лишь самое необходимое, наблюдала за приближением к ним Петра Ивановича Шульца. Оказавшись рядом, господин лейб-квор не поцеловал ей руки и не удостоил поначалу и взглядом, но Оболенская, гордо вздернув подбородок в ответ на подобное пренебрежение, рассудила, что это, пожалуй, только к лучшему. Ибо чем меньше меж ними будет контактов неделового толка, тем проще ей будет выполнить то, что должно.
Очутившись в каюте, где Шульц оставил ее одну, так и не сказав ни слова, Настасья Павловна сдернула с головы шляпку и с досадою пригладила чуть растрепавшиеся волосы. Не зная, что ей следует теперь делать, Оболенская так и осталась стоять посреди комнаты и сосредоточила все свое внимание на изучении окружавшей ее обстановки за неимением лучшего.
Надо признать, каюта была роскошной. И, к облегчению Настасьи Павловны, очень просторной, с двумя постелями, так что при желании в таком помещении они с Петром Ивановичем могли бы не пересекаться вовсе. Из широких окон вдоль всей стены, задернутых сейчас тяжелыми бархатными шторами рубинового оттенка, открывался во время полета, должно быть, прекрасный вид. А вся меблировка в каюте была настолько шикарна, что, оглядев каждую деталь, Настасья Павловна пришла к выводу, что не всякий приличный дом мог таким похвастать, потому что здесь, кажется, было абсолютно все. Даже шкап с книгами, выбор авторов в котором свидетельствовал о хорошем вкусе того, кто обставлял эту каюту.
А также о богатстве того, кто их в эту каюту направил. И личность этого кого-то была тем, что интересовало Оболенскую особенно.
Покончив с изучением комнаты и начиная нетерпеливо постукивать носком ботинка о пол, а снятыми с рук перчатками — о ладонь, Настасья Павловна вознамерилась уж было выйти на палубу следом за Петром Ивановичем, но в этот момент господин лейб-квор соизволил вернуться в каюту сам. Когда они первым делом условились о новых своих именах, Настасья Павловна выслушала то, что еще пожелал сказать ей господин Шульц. Пропустив мимо ушей описание дирижабля, коий должен был где-то там парить и слава Господу — потому что падать Оболенской не хотелось совершенно — она со скучающим видом и все также постукивая сложенными перчатками по ладони, дослушала и все остальное и, когда Петр Иванович воззрился на нее, полный гордости за свою почетную миссию спасителя ни много, ни мало, а всего мира, ослепительно улыбнулась и заверила новоиспеченного дражайшего супруга:
— Конечно, Кешенька. Я непременно доложу вам все, что сама замечу.
К сожалению для Шульца, улыбки этой он прежде не знавал, иначе непременно бы понял, что у него имеются все причины держать теперь ухо востро. Потому что Настасья Павловна поступила за обедом в точности так, как и обещала.
— Посмотрите, душа моя, — прощебетала Оболенская, указывая веером на дородную даму за соседним столиком, перетянутую корсетом, что колбаска — веревочкой, — у этой женщины грудь выпрыгнула из декольте. Как считаете, эта важная деталь на что-то указывает? — вопросив это, «Милая Дуняша» подобострастно улыбнулась, всем своим видом выказывая желание быть полезной возлюбленному «Иннокентию Федоровичу».
И пока Шульц, по всей видимости, пытался переварить подброшенный ею ценный материал для дедукции, Настасья Павловна сосредоточила свое внимание на приближающейся к ним обслуге, довольно странно, к слову сказать, одетой. «Александр Благословенный», похоже, готов был удивлять своих пассажиров не только широким размахом во всем — от облика самого дирижабля до обстановки в каютах, но и заморской диковинкой, потому что костюм мужчины с подносом в руках нельзя было назвать иначе, как экзотическим. В тюрбане и с длинными черными усами тот похож был, пожалуй, на какого-нибудь турка, но наиболее интересным в нем являлось даже не это вовсе, а то, как простой слуга двигался, держась с совершенно неподобающим своему рангу достоинством. И было во всем его облике и поведении что-то очень странное и смутно знакомое, но где могла Оболенская видеть этого человека прежде — она не могла припомнить ни в какую. Однако мучиться неизвестностью не желала тоже, а потому, едва слуга поставил пред ними столовые приборы и открыл бутылку вина, как Настасья Павловна, словно бы ненароком, смахнула на пол едва наполненный бокал и, когда тот с громким стуком ударился о деревянные доски, поймала устремленный на нее взгляд синих глаз. И в мгновение сие готова была поклясться всем святым, что видит эти глаза, густо подведенные сурьмой, далеко не впервые. Мужчина же не торопился поднимать с пола опрокинутый кубок, продолжая смотреть на Настасью Павловну так, что под взглядом его непроизвольно хотелось поежиться, как от внезапно налетевшего сквозняка. Но, подавив в себе это ощущение, Оболенская высокомерно вздернула бровь и сказала:
— Не слышу извинений твоих, человек.
Он тут же опустил глаза и, к досаде Настасьи Павловны, так и не сказав ни слова, склонился и подобрал с пола бокал, немало не заботясь о том, что капли вина с него стекают на его белый костюм, оставляя на ткани яркие алые пятна. Подобная халатность и безразличие, по мнению Оболенской, ясно свидетельствовали о том, что к бережливости неизвестный явно не привык, а стало быть, обычной обслугой являться никак не мог.
— Как ты думаешь, Кешенька, мой дорогой, этот человек — немой? — поинтересовалась Настасья Павловна у Шульца, а следом воскликнула, быстро переводя свое внимание на новую личность, двигавшуюся к соседнему столику:
— Ой, а у этого господина морда ну прямо совсем как у бульдога. И это точно не к добру, Кеша, клянусь подвязкой моей бабушки Степаниды Матвеевны!
Вопросы и наблюдения сыпались из уст «Авдотьи Никитичны» словно из рога изобилия. Шульц силился понять, как связаны с делом, ради которого они здесь очутились, декольте, бульдоги, подвязки и морда господина напротив, но не мог. Лишь кивнул, растягивая губы в улыбке, что как приклеенная застыла на его лице.
— Ежели вы станете и далее прибегать к описаниям подобного толка, милая моя женушка, боюсь, что мы с вами не только покусителя не задержим, но и впридачу вы получите ополоумевшего лейб-квора в качестве своего супруга, — вполголоса уведомил он Настасью Павловну, пристально оглядывая собравшихся.
К сожалению его, никто из присутствующих решительно не походил под определение «странный человек», коего сам Шульц узнал бы из миллиона. Но раз штабс-капитан с Фучиком были уверены, что убивец находится среди важных персон в кают-компании, у Петра Ивановича не было ни единого повода считать, что это не так.
Слуги двигались быстро и расторопно, выставляя перед пассажирами «Александра» все новые яства. Стоило отдать должное поварам — все было изумительно вкусным. Перебрасываясь с Оболенской ничего не значащими фразами — Настасья Павловна так и норовила обрисовать то, что Шульц видел и сам, при том снабдив это своими впечатлениями — они неспешно обедали. Проплывающие за окном облака, плавный ход дирижабля, вкусная еда и вино сделали свое дело, и Шульц впал в чрезвычайно благодушное состояние.
Приглядывая вполглаза за присутствующими, он предался мыслями исключительно интимного характера. А именно тому, когда же ему стоит наконец выбрать время и объясниться с Оболенской. Он снова погрузился в мечтания о болонках и ранете, когда к их столику подошли сразу двое — пожилой господин с моржовыми усами и сухонькая женщина, оказавшаяся на деле его супругою.
Представившись друг другу, Шульц и барон Балязин — а это был именно он — оставили своих дам сплетничать о шляпках, модах и последних новостях, а сами принялись прогуливаться по кают компании.
— Стало быть вы, Иннокентий Федорович, держите путь в Восточно-Сибирское генерал-губернаторство, — повторил Балязин то, что минутой ранее сообщил ему Шульц, понуждая Петра Ивановича мысленно внести барона в список подозреваемых.
— Стало быть так, — с улыбкою на лице согласился лейб-квор, бросая быстрый взгляд на «Дуняшу», что щебетала о чем-то с баронессой. Вид при этом у ней сделался такой, будто готова была она тотчас вскочить и совершенно невоспитанным образом сбежать. — А вы, господин барон?
— А мы с Гликерией Константиновной никуда путь не держим. Захотелось Ликочке в путешествие отправиться, чтобы птицею под небесами. Вот… выполняю каприз моей баронессы.
Балязин усмехнулся, покрутил ус, очевидно, чрезвычайно гордый собою, и Шульц закивал, соглашаясь. Для чего супружеская чета свела с ними знакомство, оставалось загадкою. Впрочем, посудил сам с собой лейб-квор, заподозрить Балязина в причастности к преступлениям он всегда успеет.
Они вновь принялись прохаживаться по кают-компании, при этом Шульц увлеченно сочинял события своей жизни, обстоятельства встречи с «Авдотьей Никитичной», которые вызвали у барона неподдельный интерес, после чего оба вернулись к своим дамам.
Обед подошел к концу, и Балязины отправились к себе в каюту отдохнуть перед ужином, на котором обещано было представление артистов.
— Что же, Настас… Авдотья Никитична, — обратился Шульц к Оболенской, подавая ей руку. — Надеюсь, вам с госпожой Балязиной было хоть отчасти веселее чем мне с ее супругом.
Он бросил на Оболенскую мрачный взгляд, давая понять, что именно думает по поводу сего знакомства, и прибавил:
— Первый выход в свет прошел почти впустую. Но к вечеру, как я смею надеяться, нам улыбнется удача.
Время до ужина Настасья Павловна и Петр Иванович, ныне более известные как Авдотья Никитична и Иннокентий Федорович, проводили в отведенной им каюте, занятые каждый своим делом. Оболенская делала вид, что чрезвычайно увлечена книгою, кою держала в руках, а Шульц расхаживал из стороны в сторону, задумчиво хмурясь и периодически выдавая краткие «эх» и «да-с».
Толстый том в кожаном переплете, внутри которого крылся новый роман французского писателя Виктора Гюго «Отверженные», лежал на коленях Настасьи Павловны, но в момент сей иностранные слова никак не шли в ее голову, занятую размышлениями о том, откуда же знала она этого человека, что подавал им сегодня вино и держался так, словно был среди присутствующих господином, а никак не слугою. Ясные синие глаза снова всплыли перед мысленным взором Настасьи Павловны, но принадлежали они при этом не безвестному прислужнику, а графу Ковалевскому, и до того четким был этот образ, что Оболенская едва не вскрикнула от того, что поняла: под восточными одеждами действительно скрывался именно он. Его взгляд, его осанка и даже его молчание — ведь по голосу она непременно узнала бы его вскоре — все указывало на графа, и Настасья Павловна удивилась сама себе, что тотчас же не признала в обслуге Ковалевского, коий в последнее время оказывал ей чрезмерно много внимания.
Вот только для чего оказался на дирижабле польский граф и с какой целью переоделся турком? С какой стороны ни посмотри, а причин для того порядочных Оболенская не представляла. А еще эта золотистая пыльца на его руке… Настасья Павловна сглотнула, понимая, что, быть может, владеет информацией, которая способна повернуть их расследование в новую сторону, внеся в него ясности поболе, чем то было в данный момент.
Да вот беда — Настасья Павловна была вовсе не уверена, что это расследование действительно «их», как не была уверена и в том, что ей следует помогать Петру Ивановичу в поимке покусителя, отправившего к праотцам уже несколько невинных душ. Ведь подобного приказа она не получала, и все, что входило в ее задачи — это следить за самим Петром Ивановичем, об успехах коего пока докладывать было особенно нечего.
Закусив губу, Настасья Павловна размышляла, говорить или нет Шульцу о том, что ей было теперича известно. Дорогой дядюшка Анис Виссарионович был уверен, что убивец находится среди знатных персон верхней палубы, что самой Оболенской казалось верхом глупости. И еще глупее ей казалось то, что данное утверждение принималось всеми, кто был замешан в расследовании, как непогрешимая аксиома. И версий иных, насколько она могла судить, господин лейб-квор покамест даже не рассматривал. Отложив книгу, Настасья Павловна все же кинула взгляд на Шульца и завела разговор издалека, в то же время заявив прямо:
— Знаете, Петр Иванович, думается мне, что барон Балязин в этом деле ну совершенно не к месту. Достаточно вспомнить, с какой прытью скрылся от нас душегубец в тот вечер, когда мы с вами были в «Ночной розе», — сказав это, Оболенская весьма некстати вспомнила мимолетный поцелуй, коим одарил ее тогда Шульц, но тут же прогнала от себя эту крайне неуместную картину, надеясь, что лицо ее не выдало того, о чем она подумала на совсем краткий миг. — Подумайте сами: столь грузный человек никак не способен бегать столь быстро. Если только у него не имеется какого-нибудь сообщника, — добавила Настасья Павловна раздумчиво, про себя невольно отметив то, что подтянутый граф Ковалевский как раз весьма вероятно мог бы быть тем, кто способен исчезнуть из поля зрения во мгновение ока. — Да и скажу я вам, Кешенька, судя по беседе с супругой его Гликерией Константиновной, бедному барону времени только на то и остается, что удовлетворять капризы своей баронессы, коих возникает примерно сказать с десяток в минуту. И хоть с виду она дама хрупкая, кроется под этим личность столь твердая, что господину Балязину можно только посочувствовать, — заключила Оболенская и, разгладив на платье несуществующие складки, произнесла осторожно:
— И почему только вы с дядюшкой столь уверены, что покуситель решил выставить себя на всеобщее обозрение, купивши билет на самую малочисленную палубу? Признаться, никак не могу взять этого в толк, — Настасья пожала плечами, задав мучивший ее вопрос, и тут же осеклась, рассудив, что и без того, пожалуй, сказала слишком многое. Чего доброго, Петр Иванович решит, что не такая уж она и глупая, как пыталась то показать за обедом. Только вот незадача: Оболенской отчего-то все же очень не хотелось, чтобы он ее таковой считал.
Чем ближе подходило время ужина, тем смурнее становился Шульц. Из головы его не шли слова, что сказала ему Оболенская. Право слово, что же сподвигло Аниса Виссарионовича быть уверенным в том, что убивец займет одну из кают на верхней палубе? И в ком из тех, кто изволил соседствовать с четою Вознесенских, можно было заподозрить покусителя? По всему выходило, что среди пассажиров верхней палубы никого, хоть мало-мальски походившего на странного человека, не было. Разве что являлся он исполнителем чьей-то воли. Кого-то могущественного, кто стоял за покушениями на царский дом.
Сии мысли преследовали Петра Ивановича все то время, что они с Оболенской дожидались ужина, но делиться с Настасьей Павловной ими он не спешил. Чего доброго, выставил бы пред нею себя человеком, на которого Фучик положился зазря. А подобного Шульц допустить не мог.
Едва сумерки стали окрашивать небо в темные тона, Петр Иванович решился на то, на что бы при других обстоятельствах не решился вовсе. Всему виной был излишний романтизм, в котором пребывал лейб-квор с тех самых пор, как в совершенно благостном настроении покинул кают-компанию после обеда. Да и мысли о женитьбе на Оболенской и совместно выращенном ранете не давали Петру Ивановичу никакого покоя.
Аккурат перед тем, как отправляться на ужин, где должно было нынче же даваться феерическое представление, он все-таки решился. Зайдя в каюту, где дожидалась его возвращения с рекогносцировки Настасья Павловна, проговорил быстро, будто боялся передумать:
— Сударыня, прошу вас составить мне компанию в прогулке по палубе дирижабля, — обратился он к Оболенской. Покачавшись с пятки на носок, притом не глядя на Настасью Павловну, Петр Иванович добавил решительным тоном: — Нам есть, что с вами обсудить.
Оболенская поднялась с постели, на которой сидела, сложив руки перед собой на коленях, прошествовала мимо Шульца с царственным видом, чем окончательно сбила последнего с толку, заставив всего на мгновение передумать и возжелать отступить от своего первоначального плана. Но все же, мысленно обругав себя за недостойные военного человека мысли, Петр Иванович проследил взглядом за вышедшей из каюты Оболенской, и тут же присоединился к ней, ловко приноравливаясь к ее легкому шагу.
— Вечер нынче удивительно хорош! — воскликнул Шульц, бросая на тонкий профиль идущей подле него женщины быстрые взгляды, но тут же отворачиваясь и переводя взор на горизонт, состоящий из посеребренных луною облаков и мрачного неба.
— Соглашусь с вами, Петр Иванович, — ответствовала спокойно Настасья Павловна.
Шульц вновь покосился на нее, заложил руки за спину, понимая, что они вот-вот зайдут на второй круг.
— Авдотья Никитична, — переходя на имя, которым ему лучше было называть ее на протяжении всего пути, что они проделают на Александре Благословенном, вновь обратился к Оболенской Шульц. — Признаться, я позвал вас совершить этот моцион с определенной целью, — подпустив в голос строгости, продолжил лейб-квор. — Намедни мы с вами говорили о том, что ваша компания, по-вашему разумению, мне не очень приятственна. Ежели вы помните, то я дал вам на это весьма определенный ответ. И тому есть очень веская причина. В любых других обстоятельствах, я дождался бы того момента, когда дирижабль приземлится в конечном порту, однако ж нынче пришел к выводу, что чем скорее я поставлю вас в известность относительно своих к вам чувств, тем больше шансов у меня будет на то, чтобы вы дали мне свой ответ, каким бы он ни был. Ведь может статься так, что опасность оказаться новой жертвою покусителя, нависнет и надо мною.
Произнеся эту речь, Петр Иванович приостановился, тем паче что Оболенская уже замедлила шаг и теперь смотрела на него чуть округлившимися то ли от ужаса, то ли от восхищения глазами. Понять, чего именно больше во взоре Настасьи Павловны, Шульцу не представлялось возможным. Он мог лишь рассчитывать на то, что секундою позже Оболенская не рассмеется над его чувствами, которые он уже едва не обнажил пред нею.
— Я влюблен в вас, Настасья Павловна, должно быть, с тех пор, как впервые увидел вас в саду Лаврентия Никаноровича. И любовь моя с каждым днем, что мы проводим с вами вместе, лишь усиливается.
Оболенская молчала, так и продолжая смотреть на Петра Ивановича, что он счел добрым предзнаменованием. Набрав в грудь побольше воздуха, Шульц продолжил свою тираду, на сей раз более уверенным тоном:
— В мечтаниях моих, какими бы смелыми они вам ни показались, вы уже стали моею супругою. И сие говорит о намерениях моих более чем серьезных. Я не прошу вас дать мне ответ тотчас же, однако молю не говорить мне сразу "нет". Полагаю, что вам нужно время обдумать мое предложение. — Он замялся на несколько мгновений, но тут же прибавил решительным тоном: — Потому как именно оно это и было, — неловко закончил лейб-квор, после чего подошел к изумленной Оболенской, подавая ей руку, чтобы отправляться на ужин под видом супругов Вознесенских.
Сказать, что произошедшее во время прогулки по палубе, на которую нежданно пригласил Настасью Павловну Шульц, застало последнюю врасплох — было все равно, что не сказать ничего. До того ошеломляющи были и признания Петра Ивановича, и прозвучавшее из его уст предложение о замужестве. Не слишком страстное, не слишком эмоциональное, но иного в исполнении господина лейб-квора ожидать было, наверное, попросту глупо. Тем более что Оболенская ничего от него и не ожидала уже вовсе. И теперь на душе у нее царила полнейшая смута от всего услышанного. Смута до того сильная, что Настасья так ничего и не ответила Петру Ивановичу на его весьма содержательную речь, да и, если разобраться хорошенько — ответить и не могла.
Потому что находилась теперича в еще более сложном положении, чем раньше.
Оболенская не считала возможным принять сделанное ей предложение до тех пор, пока не сложит с себя миссию по наблюдению за господином лейб-квором — этим, надо признать, воистину благородным человеком, который даже не поинтересовался у нее до сих пор, по какой причине оказалась она с ним рядом под одной лодкою в вечер смерти Лаврентия Никаноровича. А если бы и спросил… Настасья была вынуждена признать, что солгала бы ему, не моргнув и глазом. Но начинать семейную жизнь со лжи совершенно не годилось, а у Оболенской имелось от Шульца слишком много тайн. И теперь пред нею встал остро, как никогда, вопрос — на чьей же стороне она все-таки ведет свою игру.
Меж тем, Настасья Павловна сильно подозревала, что в момент, когда Петр Иванович узнает, что она скрывала от него некоторые известные ей детали, касающиеся расследования, а также факт того, что оказалась она в Шулербурге для того лишь, чтобы следить за ним самим — в восторг от всего этого вовсе не придет. Вероятно, даже отвергнет Настасью Павловну после того, что ему откроется. А потому, ежели она желала остаться рядом с Петром Ивановичем в качестве его законной супруги — ей следовало бы незамедлительно воспользоваться этим новомодным телепарографом, дабы отправить в столицу письмо, согласно которому она отказывалась бы от возложенной на нее задачи, а следом — раскрыть Шульцу все, что было ей известно об этом деле.
Только вот беда: Оболенская вовсе не была уверена, что действительно хочет замуж за Петра Ивановича. Воспоминания о предыдущем браке, принесшим в ее жизнь одно лишь разочарование, еще были живы в памяти, сея в душе сомнения о том, стоит ли повторять сей печальный опыт.
Тем более, что Петр Иванович, несмотря на свои признания, так и не выказывал определенного толка интереса в отношении Настасьи Павловны. Делая ей предложение, не поцеловал даже руки, не говоря уже о каких-либо более интимных прикосновениях. Конечно, он упоминал ранее, что ее чести рядом с ним ничто не угрожает и слово свое блюл; и все же от того, что держался Петр Иванович с ней столь благородно, Оболенской было несколько не по себе. Слишком хорошо помнила она, каким был брак ее со столь же благородным, а оказавшимся попросту безразличным к ней Алексеем Михайловичем. И не имелось при этом уверенности, что господин лейб-квор во время их совместной жизни не будет увлечен больше делом, за которое радел не менее, чем покойный Оболенский за свои изобретения, нежели ею самой.
Но для чего-то ведь Петр Иванович решился на то, чтобы жениться на ней, не задавая притом никаких вопросов о ее прошлом? И это все было столь странно, что в итоге своих размышлений Оболенская дошла до совершенно фантастического предположения о том, что, предлагая ей брак, господин лейб-квор преследовал какие-то собственные цели. Вот только какие именно — Настасья Павловна вообразить уже не могла. Вдовье состояние ее было не слишком завидным, да и Петр Иванович все же не выглядел человеком, способным охотиться за приданым, а ничего иного на ум Оболенской не шло. Разве что только господин лейб-квор, может статься, знал больше, чем она думала, и в дело это были вмешаны люди очень влиятельные… но женитьба даже среди столь невероятных версий выглядела весьма странным звеном в логической цепочке, которую пыталась выстроить Настасья Павловна.
Мучимая всеми этими мыслями, Оболенская за ужином почти не притронулась к еде, лишь задумчиво водила ложкою по тарелке, выписывая невидимые узоры. Позабыла она даже и о графе Ковалевском, за которым, ежели бы он еще появился на верхней палубе, собиралась понаблюдать. Из состояния этого, в котором раздирали Настасью Павловну самые противоречивые мысли и желания, сумело вывести ее лишь появление обещанных артистов, нанятых для того, чтобы развлекать высокородную публику за ужином.
Всполох огня, резанувший по глазам, вынудил Настасью Павловну поднять голову от тарелки и от увиденного на сооруженной здесь же, прямо в кают-компании, небольшой сцене, ей тотчас же стало нехорошо.
Дородная женщина с тугими короткими кудрями, держала в руках пламя, освещавшее ее лицо в малейших деталях. И лицо это показалось Оболенской в этот момент еще более пугающим и зловещим, чем тогда, в варьете «Чайная роза», где, вооружившись кнутом, гнала ее эта страшная женщина в гримерную комнату. Теперь, впрочем, кнута в ее руке не было, зато был огонь, который, как показалось испуганной Оболенской, мадам извергала прямо с кончиков своих пальцев.
С губ Настасьи Павловны сорвался какой-то приглушенный звук, и следом ложка с горячим супом, что держала она в руке, выпала из ее разжавшихся пальцев на пол, а вернее, как свидетельствовало глухое проклятие, раздавшиеся в непосредственной близости от Оболенской, кому-то на ногу. Повернувшись на голос, Настасья Павловна успела только увидеть сверкнувшие из-под неестественно черных бровей синие глаза Ковалевского, вскоре растворившиеся в клубах странного фиолетового тумана, заволокшего, как поняла не сразу Оболенская, все вокруг.
В начавшейся суматохе кто-то кричал, кто-то кашлял, а Настасья, вскочив на ноги, пыталась понять, в какую сторону сейчас лучше двигаться, потому что внутренний голос буквально возопил ей о том, что скоро может произойти что-то страшное. И что присутствие на дирижабле жуткой женщины и польского графа — вряд ли простое совпадение.
Шульц искоса смотрел на то, как нехотя ест Настасья Павловна, задаваясь вопросом, не ошибся ли он в том, чтобы сделать ей предложение. Но терпеть и долее сил у него больше не было, тем паче, что он не преувеличивал, когда говорил, что уже сегодня может полечь в могилу, будучи отправленным на небеса рукою покусителя. И туда отправляться было в его мыслях не в пример приятнее человеком, который высказал все, что творилось у него на душе, чем промолчавшим о любви к Оболенской. И хоть это и было несколько эгоистичным, лейб-квор успел заверить себя в том, что иначе поступать было нельзя.
Отложив серебряную вилку, которой тоже без особого аппетита ел поданную на ужин куропатку, Петр Иванович посудил, что лучше ему сосредоточить свои измышления на чем-нибудь отличном от дум о том, отчего так холодно отреагировала на его предложение Оболенская. Посему целиком и полностью обратил свое внимание на устроенную прямо в кают-компании сцену, где приглашенные артисты показывали настоящие чудеса.
Нет, подумать только! Настасья Павловна могла бы хоть полсловечка ему сказать о том, было ли его предложение для нее приятственным, или же напротив, не вызвало у ней ни единого положительного чувства. Хмуря брови и напрочь позабыв о том, что сам молил ее не отвечать ему сразу же отказом, лейб-квор смотрел на дородную женщину, укротительницу огня, но не мог понять, где мог видеть ее ранее.
Меж тем, случилось что-то странное, что в одночасье привело Петра Ивановича в состояние полное боевой готовности. Помещение кают-компании нежданно заполонил туман, да такой густой, что он мгновенно проник всюду — особливо в горло и нос, понуждая всех без исключения кашлять и чихать.
Кто-то даже успел поднять крик, вероятнее всего, от страха, который, впрочем, как позднее выяснилось, не имел под собою никакого основания. Совсем скоро туман начал рассеиваться, и Шульц, успевший мысленно нарисовать себе как минимум несколько причин того, что в кают-компании произошло фиолетовое задымление, почти успокоился, когда вновь случилось странное.
Подле одной из стеклянных дверей, ведших из помещения на палубу, он приметил Аниса Виссарионовича, впрочем вовсе не был уверен, что фигура господина в сером фраке и впрямь принадлежала фельдмейстеру Фучику. Был ли причиною тому туман, который все еще висел под потолком едва приметными клубами, или же в действительности Анис Виссарионович был на «Александре Благословенном», но Шульц мог побиться о заклад, что всего на мгновение ему показалось, что «странный человек» и Фучик — одно лицо.
Вот господин в сером распахнул дверь, выбежал из кают-компании, и Петру Ивановичу ничего не оставалось, как вскочить из-за стола, схватить Оболенскую за локоть и без слов потащить ее следом за собою. Он, словно гончая, почуявшая след, несся за странным-человеком-в-сером-фраке, совершенно позабыв о том, что сел на дирижабль инкогнито. И что следовавшая за ним безмолвно Настасья Павловна — вовсе никакая не Оболенская, по крайней мере, в сей миг. Стоило отдать должное последней — она следовала за Шульцем беспрекословно, не задавая вопросов и не возмущаясь столь невежливому, даже в некотором роде, грубому обращению.
Буквально скатившись вниз по узкой деревянной лестнице, ведшей на расположенную ниже палубу, лейб-квор сделал несколько шагов, но приостановился, вертя головою. Здесь все было несколько иначе — мебель, расставленная вдоль стен, была менее вычурной, а прогуливающиеся редкие пассажиры — одеты в менее богатые платья. Вновь неподалеку мелькнул одетый в серое господин, и Шульц решился. Повернувшись к Оболенской, он несколько мгновений всматривался в ее широко распахнутые глаза, после чего сделал то, что в любое другое время не осмелился бы сделать — привлек ее к себе и впился в манящие уста долгим и совсем не целомудренным поцелуем.
— Обождите меня здесь, Настя, — шепотом проговорил лейб-квор, нехотя отстраняясь от своей будущей, как смел надеяться Шульц, супруги. — Я надолго не задержусь.
С этими словами он кивнул на стоящую неподалеку светлую скамью, после чего развернулся и быстро, чтобы не передумать и не остаться подле Оболенской, помчался на поиски господина в сером.
Удивительное все-таки дело: в такие моменты, как этот, когда Оболенская бежала следом за крепко державшим ее за руку Петром Ивановичем невесть куда, подчиняясь какому-то неосознанному инстинкту, она вовсе не думала о том, на какой же стороне баррикад находится; не думала о задании, порученном ей; не думала ни о чем из того, что занимало ее мысли каких-то десять минут назад. Охваченная азартом погони, хотя даже не знала, куда они бегут и зачем, Настасья Павловна просто следовала неконтролируемому шестому чувству, что гнало ее вперед. А быть может, в глубине души она просто уже давно сделала свой выбор, в столь важные моменты проявляющийся сам по себе.
А когда Петр Иванович поцеловал ее, из головы Оболенской на эти краткие, но сладостные мгновения и вовсе напрочь вылетело все, что мучило ее так недавно, словно снова подступил загадочный туман, но царил он теперь исключительно в ее голове.
Но вот Шульц развернулся и помчался прочь, а Настасья на ставших ватными ногах рухнула на скамью, на кою ей указал господин лейб-квор. Но когда разум ее чуть прояснился, она тотчас же стремительно поднялась, осознав разом две вещи. Первое: она позволила Шульцу, за которым должна была неотступно следовать, исчезнуть из ее поля зрения. Второе: она позволила Шульцу, который сделал ей предложение и опасался за свою жизнь, кинуться на поиски убивца, как нетрудно теперь было понять, одному. С какой стороны ни посмотри, а Настасья Павловна, сраженная одним лишь поцелуем, проявила себя дурно и как агент короны, и как будущая жена, коей, впрочем, все еще не собиралась становиться, но тем не менее… Топнув от досады ногою, Оболенская помедлила лишь пару мгновений, прежде, чем кинуться в том же направлении, в котором ранее скрылся господин лейб-квор.
Оказавшись на лестнице, Настасья Павловна остановилась, призадумавшись на секунду о том, куда мог двинуться Шульц. По всему выходило, что на верхней палубе покуситель — а значит, и Петр Иванович — мог бы скрыться вряд ли — среди небольшого количества народу затеряться гораздо труднее; то ли дело палуба нижняя, где, как была наслышана Оболенская, обитали наименее состоятельные пассажиры, зато в количестве наибольшем из всех трех палуб. А потому, совершенно не задумываясь о том, с чем может столкнуться среди подобной публики, Настасья Павловна стала быстро спускаться вниз.
Но дойти до нижней ступеньки Оболенской было не суждено. Во всяком случае, самостоятельно. Чья-то рука в перчатке сначала зажала ей рот и затолкала в него кляп, а затем уже обе руки подхватили ее и, точно мешок с картофелем, закинули на широкое плечо, откуда вид Настасье Павловне открывался на деревянные ступеньки да плотно обтянутую бриджами часть тела, смотреть на кою было совершенно неприлично, но приходилось.
Впрочем, претерпевать столь занимательное, хоть и непотребное зрелище Оболенской долго не довелось — ее похититель быстро спустился по лестнице вниз и вскоре уже втолкнул ее в узкую комнату, больше похожую на чулан, где не имелось ни единого оконца и единственным источником света служил газовый фонарь, а воздух был до тошноты спертым и отдавал чем-то кислым.
Будучи едва поставленной на ноги, Настасья Павловна с отвращением вынула изо рта кляп и быстро обернулась к стоявшему позади нее мужчине. Увиденное странным образом ее успокоило, хотя стоило бы наоборот встревожиться, потому что синие глаза графа Альберта Ковалевского в неверном свете фонаря блестели как-то недобро.
— Я вот интересуюсь, Настасья Павловна, — заговорил первым граф, — ронять мне на ногу ложку с горячим супом и разливать передо мною вино — это такой знак особого расположения с вашей стороны?
— Я вот интересуюсь, милейший господин Ковалевский, — сухо ответила Оболенская, — устраивать маскарад и похищать женщину, засовывая ей в рот Бог знает что — это такой знак особого расположения с вашей стороны?
— В общем-то говоря, да, — спокойно признался поляк.
Настасья Павловна воззрилась на него с некоторым недоумением:
— И как же прикажете это понимать?
— А что же тут понимать, Настасья Павловна? Разве я уже не сказал вам достаточно в наши прошлые встречи?
— Достаточно для того, чтобы оскорбить?
— Достаточно для того, чтобы обозначить свой к вам интерес! — Ковалевский сложил руки на груди, пронизывая Оболенскую пристальным взглядом. — И что же прикажете делать, коли иначе к вам никак не подступиться, потому что вы постоянно находитесь рядом с этим агентом бедового сыска?
— Безымянного, — непроизвольно поправила Настасья Павловна.
— Да какая разница? — пожал плечами Альберт Ковалевский.
— Постойте, — пробормотала Оболенская, пораженная внезапной мыслью, — вы что же, хотите сказать, что пробрались на дирижабль для того, чтобы быть подле меня?
— А для чего же еще?
Настасья помедлила с ответом, припомнив золотистый порошок на его руках, но как спросить об этом, не вызывая подозрений в случае, если граф лгал — не знала, а потому просто сказала:
— Отчего же вы не заняли каюту на верхней палубе, соответственно своему положению?
— Там уже не было мест, — ответил граф и, наклонившись к ней ближе, добавил:
— Кроме того, так было бы менее интересно за вами наблюдать. Хотя вы, как я понимаю, все равно меня узнали.
— Не сразу, — ответила Настасья Павловна уклончиво. — Но позвольте узнать, для чего же вы меня сюда приволокли?
— Что за выражения, Настасья, — поморщился граф. — Общение с сыскными не идет вам на пользу.
— Социальное чванство тоже не красит, — парировала Оболенская. — Кроме того, ваш поступок иным словом я назвать не могу, — добавила она, холодно посмотрев на Ковалевского. — И вы не ответили на мой вопрос.
— О, тут все просто: я рассудил, что ежели вы не желаете стать моею любовницею, то отчего бы мне на вас не жениться?
Настасья Павловна посмотрела на него ошарашенно, а затем расхохоталась, не сумев удержаться. Два предложения за день — это, пожалуй, было слишком, прямо как в дурной комедии. Да еще одно краше другого.
— Не понимаю причин вашего веселья, — сухо произнес граф.
— Извините, — Оболенская утерла выступившие на глазах то ли от смеха, то ли от едкого воздуха слезы. — А вы предпочитаете чтобы я сразу сказала вам «нет» или позже? — спросила она с некоторым любопытством.
— Я не намерен принимать отказ, — все тем же тоном заявил Ковалевский.
— Но вы же, как человек благородный, предоставите мне возможность подумать? — вопросительно вздернула бровь Настасья Павловна.
— Что ж, подумайте, отчего же нет, — великодушно разрешил граф.
— И я могу сейчас спокойно выйти в эту дверь?
— Конечно.
Большего Оболенской и не требовалось — она тотчас же кинулась прочь, опасаясь, что если промедлит хоть немного — Ковалевский ее остановит вопреки тому, что только что сказал. Но этого поляк делать не стал. В спину Настасьи Павловны донеслись лишь его слова:
— Но имейте в виду — я найду вас, когда того пожелаю.
Слова эти еще звучали у Оболенской в ушах, когда она бежала по нижней палубе к лестнице, дабы вернуться к тому месту, где оставил ее Петр Иванович и где, как надеялась всей душою Настасья Павловна, он ждал ее теперь целый и невредимый. Но, похоже, в этот день все шло решительно наперекосяк, потому что едва Настасья приблизилась к лестнице, как заметила знакомый силуэт, облаченный в серый фрак, и, гонимая дурными подозрениями, последовала за человеком, напоминавшим со спины дражайшего дядюшку Аниса Виссарионовича. Задаваясь на ходу вопросами о том, почему Фучик не сказал им с Петром Ивановичем о том, что тоже будет находиться на «Александре Благословенном», Оболенская припустила вслед за серым фраком, который с подозрительной скоростью спускался вниз, к самому трюму.
Все также подчиняясь больше инстинкту, нежели разуму, Настасья Павловна юркнула в трюм следом за то ли Анисом Виссарионовичем, то ли за кем-то очень на него похожим, и стала свидетельницей странного зрелища, которое, как размышляла она секундой позже, быть может, ей просто померещилось, но в сей момент, в полутьме, привиделось Оболенской, будто мужчина нырнул прямо в висящее на стене огромное зеркало и исчез без следа.
Несколько мгновений Настасья Павловна стояла растерянная, слушая стук собственного сердца, бешено колотящегося о ребра от быстрого бега и охватившей все ее существо тревоги; затем она все же подошла к странному зеркалу и вгляделась в него, но это совершенно не дало ей никаких подсказок о том, куда исчез человек в сером фраке. Во всем происходящем, похоже, присутствовала некая мистика. Может быть, этот нечестивец владел какими-то магическими знаниями, что позволяли ему скрываться, не оставляя следов, вот уж не в первый раз? И не за ним ли гнался Петр Иванович, когда повлек ее за собою, а затем оставил на средней палубе, чтобы отправиться на поиски одному? Вопросов было, как всегда, много, а ответов по обыкновению — ни одного. Задумавшись над всей этой безрадостной ситуацией, Оболенская оперлась плечом о зеркало и в следующий же миг, покачнувшись и совершив оборот на девяносто градусов, влетела в совершенно иное помещение, осознав на ходу, что никакой магии в исчезновении убивца не было — только лишь дешевый фокус. И, как уже было заведено по какому-то нелепому сценарию, оказалась Настасья в этот момент аккурат перед Петром Ивановичем Шульцем, немало удивленным ее появлением, за тем лишь отклонением от традиций, что на сей раз ей удалось на него не упасть.
— Где он? — спросила Оболенская лейб-квора в самую первую очередь, с разочарованием оглядывая комнату и понимая, что мужчины в сером тут нет. — Он же только что был здесь! — не сдержала Настасья Павловна праведного гнева, отчетливо звучавшего в ее голосе, причиной чего было то, что их снова обвели вокруг пальца.
Поначалу возникшие в голове Шульца сомнения в том, что ему не стоило оставлять Настасью одну, исчезли, когда его охватил такой азарт погони, что он забыл обо всем на свете. Он мчался по палубе среднего класса, чувствуя, что близок к тому, чтобы поймать убивца настолько, насколько не был близок до этого никогда. В ушах с шумом стучала кровь, каждый вдох приходилось отсчитывать про себя, чтобы не сбилось дыхание. Раз-два, раз-два, раз-два — такой четкий такт помогал Петру Ивановичу не отвлекаться от намеченной цели и держать мысли в относительно строгом порядке.
Он понял, что сбился со следа, когда в третий раз за последние десять минут пробежал мимо колченогого фонаря, отбрасывающего на палубу рассеянный тусклый свет. Остановившись, Шульц постарался отдышаться и огляделся, мысленно составляя карту окружающей местности. Он стоял, вероятнее всего, подле какого-то технического помещения, в котором могли храниться запасные шпангоуты, или мастика для натирки верхней палубы. Прислушавшись, Петр Иванович понял, что находится в этом безлюдном, на первый взгляд, месте не один. Шум ветра, треплющий парус-руль дирижабля, не мог перекрыть едва слышного звука, как будто что-то волокли по полу. Лейб-квор осторожно, стараясь не выдать себя не единым шумом, добрался до узкой двери, ведшей в нутро трюма, после чего тихонько отворил ее и тут же отпрянул в сторону, на случай если у человека, притаившегося с той стороны, в руках есть пистоль, или какое-нибудь оружие похуже огнестрельного. Он почти не дышал, всматриваясь в чернильный прямоугольник, виднеющийся по левой стороне от него, лишь только продолжал считать про себя: раз-два, раз-два, раз-два. Когда к нему вернулась способность дышать, Шульц понял, что не ошибся в своих предположениях относительно помещения, в котором что-то происходило. Снова раздался тот самый звук, и в ноздри Шульца ударили запахи керосина и парафиновых свечей.
— Кто здесь? — шепнул Петр Иванович в темноту, не зная, какой вопрос ему еще задать. — Кто бы вы ни были — выходите.
Лейб-квор подумал о том, что наверное стоило бы ему представиться по всей форме. Их маскарад с Оболенской, вероятнее всего, уже не имеет никакого смысла. После того, как они проскакали с Настасьей Павловной едва ли не по всем палубам дирижабля, наверняка успели привлечь к себе внимание если не всех пассажиров, то большей их части.
Безмолвие, что было ответом Шульцу, понудило его сделать то, что в любой другой ситуации он бы делать не стал, тем паче теперь, опасаясь за свою жизнь, в которой забрезжили впервые за долгое время лучики предстоящего счастья. Полусогнув колени, лейб-квор направился в нутро каморки, отчаянно жалея, что не прихватил с собой фонаря. Постепенно его глаза привыкли к темноте, и он смог разглядеть то, что его окружало. Здесь в основном находились какие-то предметы мебели и прочий хлам, наваленный в кучу по углам. Или же стояли вдоль стен ровные ряды коробок, вероятнее всего, с какими-нибудь вещами, нужными для обустройства пассажиров Александра Благословенного.
Чутье подвело Шульца в этот раз, ибо кроме него в помещении не оказалось никого. Итак, он потерял из виду господина в сером фраке, что возвращало Петра Ивановича на прежние позиции, а именно ставило перед ним необходимость вернуться к Оболенской, чтобы составить новый план действий.
Он вышел на палубу, заложил руки за спину и неторопливо — сказывалась необходимость хоть немного поразмыслить, призвав на помощь всю имеющуюся дедукцию — прошелся вдоль стены, держа направление к тому месту, где его дожидалась Настасья Павловна.
Выводы напрашивались сами собой — покуситель действительно был на Александре Благословенном, только находился все это время не под носом у супругов Вознесенских, а на одной из нижних палуб. Его схожесть с Анисом Виссарионовичем Фучиком порядком озадачивала несчастного Шульца, но он посудил сам с собой, что эта деталь настолько неважна в данной сложившейся ситуации, что стоит вообще исключить ее из своего внимания. В целом же картина была ясной, как роса на траве в саду его батюшки, возле дома, в котором вырос Петр Иванович. Воспоминания о доме вновь вернули его мысли к Оболенской, с коей он видел свое будущее, и не собирался от этих желаний отступаться.
Шульц нахмурился, когда достиг светлой скамьи, возле которой оставил Настасью Павловну. Вероятнее всего, он ошибся и пришел не туда, ибо Оболенской в том месте, где ее рассчитывал увидеть Шульц, не оказалось. Он нахмурился, повернувшись вокруг собственной оси, после чего понял, что его прошиб холодный пот. Место было ровно то же, что и получасом ранее, когда лейб-квор наказывал Оболенской обождать его, пока он гоняется за убивцем. А вот самой Настасьи Павловны и след простыл.
Мысленно выругавшись и следом — взмолившись всем богам, Шульц вновь сорвался с места и в очередной раз помчался по палубе, с той лишь разницей, что теперь ему предстояло действовать вслепую.
Страх за Настасью Павловну был столь велик, что ни о чем другом лейб-квор в эти мгновения и помышлять не мог. Он бежал, куда глаза глядят, при этом мысли его хаотично сменялись в голове, и каждая из них была другой краше. Этот забег, впрочем, окончился весьма благоприятно: едва Шульц поравнялся с той самой каморкой, которую осматривал давеча, его внимание вновь привлек звук, исходивший из этого помещения. На сей раз ворвавшись внутрь без каких-либо экивоков, Петр Иванович замер на месте, ибо от внимания его не укрылось то, что в одном из углов прибавилось тряпья. Сваленное в кучу, оно лежало аккурат подле одной из стен, странно напоминая собою очертания человека. Судя по всему — мертвого. И вскинутые вверх две палки, в которых угадывались вознесенные к потолку руки, навели Шульца на определенные выводы.
Следующим же сюрпризом стала Оболенская, которая буквально валилась в помещение с другой стороны от входа, и принялась расспрашивать Петра Ивановича о том, о чем он не имел ни малейшего понятия.
— Кто — он? — испытывая смесь облегчения и злости на слишком непоседливую барышню, мрачно вопросил Шульц, вновь закладывая руки за спину, чтобы не броситься к Настасье Павловне тотчас и прижать ее к себе, как ему того хотелось. — Ежели вы имеете ввиду его, — он кивнул на лежащий у стены труп, — то когда именно он был здесь, я вам в точности сказать не могу. Но смею вас заверить, что сейчас его нет ни здесь, ни в любом другом месте нашего бренного мира, упокой Господь его грешную душу.
Выйдя из помещения на несколько мгновений, Шульц сорвал со стены один из фонарей, и, вернувшись обратно, подал его Оболенской со словами:
— Посветите мне пожалуйста, душа моя.
Обращение прозвучало несколько угрожающе, что полностью отражало характер мыслей, которые Петр Иванович собирался высказать Настасье Павловне как только они окажутся наедине где-нибудь в более безопасном месте. Он присел на одно колено подле трупа, достал из внутреннего кармана сюртука небольшой походный набор, не раз сослуживший ему хорошую службу, после чего начал осматривать несчастного, пытаясь понять, с чем именно они с Оболенской столкнулись.
Ежели судить по весьма небогатой одежде, покуситель отправил к праотцам несчастного, которого никак нельзя было причислить к членам царской семьи. Это означало, что у убивца теперь несколько иной план, что подтвердило отсутствие латунного порошка на языке, и абсолютно чистые, будто девственный свежевыпавший снег, белки глаз убитого. Зато в наличии имелись все те же сломанные пальцы, которые указывали бог ведает куда.
— Признаюсь честно вам, Настасья Павловна, я полностью растерян, — нехотя произнес Шульц, поднимаясь на ноги. — Не имею ни малейшего представления, зачем убивцу было не просто отправлять на тот свет незнакомого человека — ежели они и вправду не были в приятельственных отношениях, — но и творить с ним подобное кощунство.
Он вновь заложил руки за спину, прохаживаясь взад-вперед и не глядя на Оболенскую, так и держащую в руках фонарь. Лейб-квор понимал нынче, что все запуталось настолько, что рассчитывать на то, что это дело распутается само по себе, было бы величайшей глупостью. Но и отступать он не просто не имел права, но и возможности таковой у него не было тоже. Предстоящие несколько дней ему придется провести на Александре Благословенном, пока они не приземлятся в каком-нибудь порту, куда непременно прибудут сыскные из Охранного, чтобы расследовать дело о найденном покойнике. И у покусителя появится возможность незаметно сойти с дирижабля. Шульц едва удержался, чтобы не поморщиться и не потереть лоб, будто бы этот простой жест мог помочь ему совладать с сонмом мыслей.
Что-то словно бы изменилось в воздухе, только Петр Иванович не мог понять, что именно, пока до его слуха не донесся все нарастающий шум, который слышался сразу отовсюду.
—… даем! Мы падаем!
— …тюшки-светы, спаси и сохрани!
В крик вплетался визг — вероятно, это верещали особливо впечатлительные барышни. Впрочем, и сам Шульц мгновением позже не удержался от смачного ругательства, когда дирижабль тряхануло с такой силой, что лейб-квор едва удержался на ногах.
— Будьте рядом со мной! Ни шагу от меня, вам ясно? — рявкнул Петр Иванович, одной рукой выхватывая из руки Оболенской фонарь, другою же — довольно бесцеремонно впиваясь в тонкое запястье Настасьи. — Кажется, мы терпим крушение…
С этими словами он потащил Оболенскую прочь из каморки, пытаясь понять, что же им делать, ежели они взаправду падают вниз с огромной высоты.
Настасья Павловна не возражала в сей момент ни против чего: ни против тона, коим обращался к ней Шульц, ни против того, как болезненно он сжимал ее запястье, ни против того, что властно волок ее куда-то — снова. В любое другое время она, быть может, и возмутилась бы подобным отношением, но теперь, когда стало ясно вдруг, что ситуация, в которой они оказались, по-настоящему угрожает их жизням и жизням всех, кто находился на «Александре Благословенном», Оболенская почувствовала непреодолимую потребность довериться Петру Ивановичу, словно он был настолько всесилен, что мог бы запросто спасти их всех, если бы только пожелал.
А потому Настасья Павловна покорно следовала за Шульцем, ведущим ее прочь от трюма и делала то лучшее, на что была способна в данной ситуации — молчала.
По всей видимости, Петру Ивановичу на ум пришла мысль вполне очевидная — подняться обратно на самый верх, где была их каюта, потому как при падении наиболее сильные повреждения, несомненно, получит нижняя часть дирижабля и если был хоть какой-то шанс уцелеть в грозящей им катастрофе — был он куда большим у тех, кто окажется наверху.
К несчастью, мысль подобная посетила не только Шульца и Оболенскую, которые, едва оказавшись на нижней палубе, обнаружили, что на лестнице, ведущей вверх, творится настоящее безумие. Охваченные паникой люди устроили страшную давку, которая сопровождалась жуткими криками боли тех, кто оказался в этой мясорубке наиболее слабым звеном, а также надрывными женскими причитаниями, разрывающим душу детским плачем и гневными мужскими ругательствами. Какофония страшных звуков обволакивала Оболенскую со всех сторон, заставляя крепче цепляться за руку Петра Ивановича, и в этот момент испытывала она только одно желание — не упустить лейб-квора из виду, не позволить толпе разъединить их, и не потому уже, что обязана была при нем находиться согласно чужой воле, а оттого, что не представляла, что ей делать без него. На миг в голове даже мелькнула совсем неуместная мысль согласиться прямо здесь и сейчас, покамест оба они живы, на сделанное ей Шульцем предложение, потому как все прошлые ее измышления казались сейчас Настасье бессмысленными и пустыми, а погибать, так и не сказав того, о чем умалчивала долгое время — просто кощунственным. Она даже раскрыла было рот, чтобы произнесть пламенную и пространную речь ничуть не хуже Шульцевой, но ни единого слова так и не сорвалось с ее уст. От жалобного детского вопля, молящего о помощи, по позвоночнику пробежал холодок, а в горле стал ком, совершенно не способствующий тому, чтобы говорить сейчас что бы то ни было. Оболенская огляделась по сторонам, пытаясь понять, где среди этой людской каши может находиться ребенок, но видела только перекошенные от страха лица и множество ног, бегущих куда-то и топчущих под собой тех, кто бежать уже был не в силах.
Глядя полными молчаливого ужаса глазами на все происходящее, Настасья Павловна осознала одну простую вещь: по лестнице им не удастся подняться на заветную палубу ни при каких условиях, потому что именно туда стремились все, не щадя в жерновах царящей повсеместно паники никого — ни женщин, ни детей, и быть раздавленными под прессом людей, борющихся за свою жизнь, у них было куда больше шансов, чем выбраться из этого кошмара живыми.
Оболенская огляделась по сторонам, пытаясь понять, как же еще им можно было бы попасть наверх, но лестницы, что связывали между собой все три палубы и трюм, были забиты людьми с обеих сторон, и туда ходу не было никакого. Дабы не видеть творящегося пред ее очами безумства, от которого к горлу начинала подступать тошнота, Настасья Павловна, вжимаясь в дверь одной из кают, глядела себе под ноги, пытаясь привести мысли в подобие хоть какого-то порядка.
Деревянный пол, надрывно скрипящий под топотом бесчисленного количества людей, что метались по палубе, бросаясь из стороны в сторону, навел ее в конце концов на очень простую мысль.
— Сюда, — выдавила из себя Оболенская, с трудом разомкнув ставшие непослушными губы и потянула Петра Ивановича в ту самую каюту, пред дверью которой они стояли.
Явно непонимающий ее Шульц все же подчинился просьбе и, когда они оказались в темной и ожидаемо пустой комнате, выглядевшей в точности как та, что занимал граф Ковалевский, Настасья Павловна торопливо пояснила свой поступок:
— Поглядите вверх, Петр Иванович, — она указала было на потолок, но в кромешной тьме разобрать в окружающей обстановке хоть что-то было почти невозможно. — Сейчас, — пробормотала Настасья, ища на столе наощупь фонарь или хотя бы свечу. Огарок нашелся вскоре, а вот огнива рядом не было. И пока она продолжала со смесью паники и отчаяния искать чем бы разжечь огонь, Шульц успел выйти в коридор и вернуться оттуда с зажженным фонарем. Подняв источник света так высоко над своей головою, как только позволял ему рост, Петр Иванович быстро спросил:
— Что вы мне хотели показать, Настасья Павловна?
Усилием воли подавив начинавшую бить ее дрожь, Оболенская сказала:
— Приглядитесь повнимательнее — в потолке должен быть люк. Я видела его в нашей с вами каюте в полу и… — она запнулась, но, помедлив лишь секунду, расплывчато добавила:
— И не только в нашей.
По нахмуренными бровям Петра Ивановича Настасья поняла, что ее объяснение ему пришлось не слишком по душе, но спрашивать ничего в данный момент господин лейб-квор не стал. Вместо этого он быстро забрался на стол и подсветил довольно низкий, по счастью, потолок.
— Ваша правда, дорогая моя Настасья Павловна, — заметил спустя пару мгновений поисков Шульц, — там люк.
Отвечать на сие Оболенской ничего не потребовалось — Петр Иванович и без того прекрасно знал, что следует делать далее. Поднапрягшись, лейб-квор выбил крышку люка и, подтянувшись на руках, пролез в отверстие сначала сам, а затем помог подняться уже ожидающей, стоя на столе, Оболенской, и оба они оказались таким способом сначала в каюте среднего класса, затем — в чьей-то каюте на верхней палубе. Но едва успели Настасья Павловна с Петром Ивановичем выбраться из люка, как дирижабль тряхнуло и новая волна испуганных людских воплей прокатилась по «Александру Благословенному». Мгновением позже несчастное судно накренилось сначала на правый бок, следом — на левый, и, не удержавшись на ногах и не найдя за что зацепиться, Оболенская полетела кувырком куда-то в угол, путаясь в собственных юбках, а в голове ее беспорядочным сонмом проносились все молитвы, которые она когда-либо только знавала. Ударившись плечом обо что-то твердое, Настасья Павловна крепче сцепила зубы и ухватилась руками, что было сил, за чугунную ножку стола из красного дерева, что и послужила причиной пронзившей ее боли. В тот же миг дирижабль на долю секунды застыл, а затем раздался характерный звук, похожий на всплеск воды, и «Александр Благословенный» снова закачался, но на сей раз плавно, будто бы ласково перекатываемый неторопливой волной. До слуха Оболенской донесся приглушенный гул, словно из недр самого судна вырвался вздох облегчения. Переведя дух, Оболенская тотчас же вскинула голову, отыскивая глазами Петра Ивановича и обнаружила его подле себя, протягивающим ей руку. Едва поднявшись на ноги, Настасья тут же устремилась к выходу, влекомая желанием убедиться, что все взаправду обошлось и самое страшное осталось позади.
От представшей ее взору картины, что открывалась со стремительно пустеющей палубы, у Оболенской задрожали руки — то ли от облегчения, то ли от пережитого ужаса. «Александр Благословенный» со спущенным монгольфьером сидел посреди небольшого озерка площадью почти с сам дирижабль, в окружении огромных вековых сосен. Поток людей, что еще недавно стремился наверх, теперь столь же спешно стекался вниз, совершенно явственно желая скорее покинуть несчастное судно. Некоторые прыгали прямо в воду, не дожидаясь очереди, чтобы спуститься по трапу.
Шульц и Оболенская не стали вливаться в эту толпу, поддаваясь новому общественному безумию, и в полном молчании спустились на землю в числе последних, кто покидал потерпевший крушение дирижабль.
Когда остатки напряжения схлынули, заместившись сначала лишающим всяких сил облегчением, а затем — озабоченностью, перед Шульцем и Оболенской встала новая проблема: понять, где они теперь находятся. Кроме того, Настасью Павловну немало занимал вопрос о том, было ли крушение дирижабля простой случайностью. И она была совершенно уверена, что ответ на этот вопрос — «нет».
Меж тем, примерно в пятисот метрах от покинутого всеми «Александра Благословенного», раздался поначалу негромкий шорох, вскоре сменившийся осторожными и на удивление легкими шагами. Облаченные в длинные ботфорты ноги аккуратно, но весьма проворно в условиях опустившихся на землю сумерек пробирались к потерпевшему крушение судну.
И едва стоило их обладателю оказаться в непосредственной от дирижабля близости, как откуда-то вынырнула длинная металлическая трубка и, издавая звуки, подобные тем, что производит человек или животное, когда принюхивается, принялась обшаривать останки «Александра».
Спустя несколько минут Моцарт — а это был именно он, выловил своим носом-трубкой из воды некий блестящий предмет и, развернувшись к дирижаблю задом, понесся на всех парах туда, где в отдалении от озерца слышались людские голоса и полыхал красновато-оранжевым заревом костер.
Прислонившись к дереву, Оболенская в то же время обдумывала все, что случилось за сегодняшний вечер и пришла в результате этого к нескольким важным выводам.
Первое: мужчиной в сером фраке, который, вероятнее всего, и являлся неуловимым покусителем, вряд ли мог быть граф Ковалевский. За те несколько мгновений, что шла Настасья Павловна от его каюты до лестницы, ни один человек не сумел бы так скоро переодеться и каким-то образом оказаться у спуска к трюму раньше нее. Кроме того, человек в сером никак не походил на польского графа со спины, будучи ростом куда ниже и обладая фигурой менее мощной, скорее коренастой. К тому же, никакой аристократической осанки, кою не мог скрыть Ковалевский даже под обличьем слуги, у убивца не было и в помине.
При условии — и это было второе — что именно человек в сером являлся тем, за кем они с господином лейб-квором безуспешно гонялись уже довольно продолжительное время.
Но как раз в том, что именно он — убивец, у Настасьи Павловны почти не было сомнений. Она ведь самолично наблюдала, как нырнул этот негодяй в зеркало, а после того, как с некоторым опозданием последовала туда вслед за ним, обнаружила в помещении Петра Ивановича в компании очередной жертвы с жутко выгнутыми перстами. И больше всего — это третье — Оболенскую теперь волновал вопрос, казалось ли ей или и вправду тот, кого они с Шульцем искали, был поразительно похож со спины на дражайшего дядюшку Аниса Виссарионовича, который и заслал их на рухнувший дирижабль. И если то был действительно Фучик, думать, что именно один из ближайших ее родственников мог являться безжалостным убивцем, способным погубить ее саму, Настасье Павловне было попросту страшно.
— Скажите, Петр Иванович, — нарушила Оболенская установившуюся меж нею и Шульцем тишину, — не показался ли вам тот, за кем вы гнались… несколько знакомым? — задав вопрос, она нервно сглотнула, надеясь всею душою, что только ей привиделось это жуткое сходство. И, словно бы не в силах боле молчать, тут же добавила, решив поделиться с Петром Ивановичем хотя бы частью того, что знала:
— Я видела покусителя, господин лейб-квор. Примерно за пару-тройку минут до того, как обнаружила вас. Прямо пред моими очами он растворился в зеркале без следа, а когда я поняла, что это потайная дверь и бросилась следом — нашла только вас. О нем и я вопрошала тогда… до падения.
Настасья Павловна замолчала, давая Шульцу возможность обдумать сказанное ею, но тишина стояла меж ними недолго. Вскоре Оболенская приглушенно вскрикнула от того, что кто-то коснулся ее плеча, а обернувшись, обнаружила пред собою Моцарта.
Пианино было покрыто грязью и водорослями почти наполовину, а одна из тех странных трубок, что зачем-то ввинтил в его внутренности Алексей Михайлович, теперь выглядывала из-под крышки и протягивала Настасье Павловне то, что заставило ее дрогнуть.
Похолодевшими враз пальцами она коснулась поверхности золотых карманных часов и, не давая себе возможности передумать, повернула их тыльной стороной.
В неверном свете костра на металлической поверхности сверкнула гравировка с хорошо знакомой монограммой «А.Ф.», не оставлявшая никакой надежды на то, что присутствие дядюшки на дирижабле было не более, чем игрой воображения. Зажав свободной рукою рот, Оболенская неотрывно смотрела на страшную находку, словно не могла поверить собственным глазам и будучи не в силах произнесть ни слова.
Не успел Петр Иванович ответствовать Настасье Павловне относительно того, о чем она поведала ему минутой ранее, как подле нее обнаружилось то самое пианино, наездником которого Шульцу уже довелось однажды стать. Нахмурившись, он наблюдал за тем, как Оболенская забирает у Моцарта предмет, который и самому ему был слишком хорошо знаком.
Она спросила его о том, что и без того занимало теперь все мысли Петра Ивановича. Что станется с ними, ежели под личиною покусителя действительно скрывается дядюшка Настасьи? Тем паче, что найденные Моцартом часы словно улика указывали на то, что на дирижабле либо находился сам Анис Виссарионович, либо тот, у кого по каким-то причинам были в момент полета его часы.
— Позвольте, — проговорил он, забирая у Настасьи Павловны находку Моцарта. Затем поднял ее к глазам и принялся пристально разглядывать в полумраке, едва рассеивающемся от многочисленных фонарей, что уцелели при падении «Александра Благословенного» наземь, и теперь загорались то тут, то там. Выжившие пассажиры уже собирались малочисленными группками, разжигая костры, кто-то горестно всхлипывал, кто-то выдвигал теории относительно того, где они могли оказаться. Были и те, кто предлагал тотчас же, не теряя времени, отправляться по ночному лесу на поиски какого-нибудь поселения. К подобным дуракам Шульц себя не относил, но и противоборствовать желающим не собирался.
— Это часы вашего дядюшки, не так ли? — уточнил он у Оболенской на всякий случай, дождался пока та кивнет в ответ после некоего раздумья, после чего собрался было спрятать находку во внутренний карман сюртука, когда произошло событие, немало удивившее не только Шульца и Настасью, но даже Моцарта.
— Настасьюшка! — возопил никто иной, как фельдмейстер агентства Фучик Анис Виссарионович, появившийся пред ними собственной персоной.
Покамест дядюшка и племянница обменивались крепкими объятиями от радости того, что оба выжили в этой фантасмагории, Шульц успел задаться вопросом: отчего наличие дядюшки Настасьи оставалось для них тайной до сего момента? О чем он и поторопился узнать у Фучика, при этом стараясь не показывать уж слишком явственно своих подозрений.
— Господин фельдмейстер, — чуть холодноватым тоном обратился он к Анису Виссарионовичу, но был тут же заключен в такие крепкие объятия, что у Шульца ни сомнения не возникло в том, что Фучик и его рад видеть живым и невредимым. По всему выходило, что причастность фельдмейстера к личине покусителя нынче была под огромным вопросом.
Он бросил на Настасью Павловну вопросительный взгляд, на который получил выразительный взор в ответ, в котором ему почудилась просьба не делать поспешных выводов, и понял в этот момент, что готов ради спокойствия Оболенской если на все, то она очень многое.
— Петенька! — смахивая слезы, выступившие на глазах от слишком большой чувствительности, воскликнул Фучик. — Слава богу, живой!
— Не хочу показаться излишне подозрительным, — все же решился Шульц, благоразумно посудив, что для общего блага будет лучше расставить все по местам прямо здесь и сейчас. Тем паче, что покуситель так и оставался на свободе. А ежели учесть тот прискорбный факт, что именно благодаря ему, скорее всего, и был обрушен дирижабль, стоило как можно скорее начать искать его среди выживших. — Анис Виссарионович, не поведаете ли вы нам с Настасьей Павловной то, как вы оказались на «Александре Благословенном»?
— Сей факт весьма очевиден, Петя, — покачав головой ответил Фучик. — Вам с Настасьюшкой досталась та палуба, на которой, вероятнее всего, и находился убивец. Мы же со штабс-капитаном и еще двумя служителями охранного взяли на себя две нижних палубы.
Он покачал головой, как будто случилось то, что Анис Виссарионович не мог до сей пары поведать Шульцу и Оболенской.
— Кабы вы знали, как эти олухи из Охранного плохи в деле! Неудивительно, что великий князь решил обратиться с заказом именно в наше агентство.
В любом другом случае лейб-квор непременно бы с ним согласился, но сейчас, когда чувствовал себя абсолютно беспомощным, не желал противопоставлять свои умения кому бы то ни было. Тем более — сыскным из Охранного. Тем паче, что и результаты что у агентства, что у Охранного, пока были плачевными.
— Вам что-нибудь удалось разузнать, господин фельдумейстер? — уточнил у Аниса Виссарионовича Шульц, изредка поглядывая на Оболенскую, которая, все также молча, стояла чуть в стороне.
— К личине убивца мы так и не приблизились, — покачав головой, признался Фучик.
— Мы тоже. Впрочем, кое-какие подозрения имеются. Мы с Настасьей Павловной считаем, что это дело его рук, — кивнул он на покачивающийся в водах озера дирижабль. — И ежели покуситель выжил, то нынче он находится среди нас.
Он вцепился взглядом в лицо Аниса Виссарионовича, желая понять по его выражению не приблизился ли он к правде настолько, что это могло напугать фельдмейстера, ежели бы все-таки вышло, что и он и есть преступник.
— Так мне тогда нужно предупредить штабс-капитана и сыскных! — спохватился Фучик, ловко разворачиваясь на месте и направляясь куда-то в в обступающий их со всех сторон мрак.
Проследив за ним взглядом, Шульц повернулся к Оболенской и маячившему возле нее Моцарту и поинтересовался о том, что в сложившихся обстоятельствах было не столь важно. Но чем не мог пренебречь Петр Иванович, а именно — комфортом Настасьи Павловны:
— Не желаете ли вернуться к дирижаблю? Ежели вы голодны или вам холодно, возможно, мне удастся найти для вас что-нибудь съестное или шаль. Я могу взобраться обратно на «Александра» и принести все, что может вам понадобиться, — проговорил Шульц, внимательно глядя на Оболенскую.
Он знал, что женщины зачастую могут впасть в истерику по прошествии времени, разделяющего их с каким-нибудь потрясением. И отчаянно желал предотвратить такую вероятность в случае с Оболенской.
— Как вы считаете, Настасья Павловна, что нам следует предпринять для нашего спасения? — прибавил Шульц, желая тем самым отвлечь Оболенскую от мыслей об истерике, ежели такие все-таки начали зарождаться в ее голове.
— Спасения от чего, Петр Иванович? — спросила Оболенская в ответ. — От риска стать лакомым блюдом на медвежьем ужине или от риска стать очередными жертвами в списке до сих пор неведомого нам покусителя? — говорила Настасья Павловна ровным тоном, и лицо ее при этом было отстраненным, словно находилась она в сей момент где-то совершенно не здесь. Но мысли в ее голове, вразрез с внешним спокойствием, метались, как безумные, перескакивая с одной на другую в бешеном ритме.
Первое, что невольно отметила Оболенская при появлении дядюшки — это то, что одет он был отнюдь не в серое. Но ведь, как уже было совершенно очевидно, убивец дураком ни в коем случае не являлся, а потому, конечно же, будь это Анис Виссарионович или кто другой — не стал бы он представать пред ними в той же одежде, в какой они его уже видели. А возможностей сменить костюм в условиях поднявшейся паники у негодяя было сколь угодно.
Другое дело — неподдельная радость дражайшего дядюшки при виде их, живых и невредимых. Нужно было бы обладать недюжим актерским талантом, чтобы с такой искренностью приветствовать тех, кого рисковал угробить в числе прочих пассажиров при подстроенном падении «Александра Благословенного». Если только… если только место крушения не было выверено точно, до таких мелочей, что преступник точно знал, куда спланирует падающий дирижабль.
Но тогда и причин для подобной радости по поводу счастливого спасения, казалось бы, быть не должно?
Окончательно запутавшись в своих размышлениях, Настасья Павловна решила подойти к проблеме с иного конца, а именно — поискать логику действий у каждого из тех, кто мог быть убивцем.
Ежели это был Фучик, то для чего ему посылать их с Петром Ивановичем на тот же дирижабль, на котором он собирался присутствовать и сам? Для чего ему лишние свидетели своих преступлений? Если для отвода глаз, то недостаточно ли для этого было бы одного лишь Шульца, занимавшегося этим делом, зачем ему потребовалось привлекать для конспирации и ее? Особенно ежели он заранее планировал обрушить «Александра Благословенного»? Возможно, было наивно и глупо считать, что родной брат матери не причинил бы ей зла — притом, что речь шла о безжалостном убивце — но все существо Настасьи Павловны всячески противилось этой мысли.
Но если преступником был не дражайший дядюшка, то кто? Стоило признать — версий никаких у них с Шульцем более не имелось. Графа Ковалевского Настасья Павловна по соображениям логики исключила ранее, а кроме него…
Перед глазами встало вдруг круглое лицо, обрамленное короткими кудряшками и Оболенская вспомнила внезапно, что именно после тумана, напущенного мадам, Петр Иванович увидел человека в сером, за которым они побежали. Впрочем, убивец мог просто выждать удобный момент, когда установилась в результате данного фокуса очень плохая видимость и воспользоваться этим в своих целях. И все же… вот уже второй раз эта женщина оказывалась там же, где вскоре обнаруживался новый труп. Конечно, по своей комплекции она вряд ли могла быть преступником, которого они искали, при условии, что им действительно являлся тот, за кем сначала Петр Иванович, а затем и сама Настасья Павловна гонялись этим вечером. Ведь может статься, что их обдурили, и ищут они вовсе не того и не там.
Ощутив, как от всей этой путаницы к голове подступает мигрень и осознав, что, похоже, не услышала того, что ответил ей Петр Иванович на заданный ранее вопрос, Оболенская нахмурилась и, отойдя от дерева, к коему по-прежнему прижималась в поисках опоры, сказала:
— Если вы что-то говорили, господин Шульц — повторите, пожалуйста, будьте добры. И давайте действительно подымемся обратно на дирижабль. В условиях дикой местности переночевать там мне кажется куда как более безопасным соображением, чем соблазнять уже упомянутых мною медведей свежим мясом.
Петр Иванович окинул Оболенскую внимательным взглядом, рассчитывая поспеть увидеть следы подступающей истерики, если таковая будет иметь место стрястись, после чего подал ей руку со словами:
— Я говорил лишь то же самое, что порешили и вы. Поднимемся обратно на «Александра» и отыщем место более благонадежное для предстоящей ночевки.
С этими словами он повел Настасью Павловну к месту падения дирижабля, размышляя, стоит ли расспрашивать Оболенскую о том, что думает она насчет того, что случилось с ними в этом злосчастном полете. Лейб-квор видел, что Настасья Павловна занята какими-то измышлениями, но расспрашивать ее относительно того, в чем же они заключаются — не торопился. Как знать — могло статься, что любое его неверно произнесенное слово могло привести к чему-то, с чем ему будет очень трудно совладать.
Добравшись до дирижабля, застрявшего в водоеме, что копченая колбаска в блюдце воды, Петр Иванович взобрался по спущенным по бортам «Александра» стропам, после чего помог Оболенской проделать тот же путь, что и он.
— Пожалуй, нынче мы не станем излишне барствовать, Настасья Павловна, — осмотревшись, порешил Шульц.
Несмотря на то, что на дирижабле царила разруха, оставленная минувшим падением, можно было отыскать и местечко для того, чтобы устроиться на ночь с относительным комфортом.
— Предлагаю остаться прямо здесь, на нижней палубе. — Он указал на ворох тряпья, выпавшего, очевидно, из одного из багажных сундуков. — Что вы думаете об этом, душа моя?
— А с вами, как я вижу, не пошикуешь, Петр Иванович, — усмехнулась Оболенская, впрочем, покорно подходя к чьему-то багажу и начиная перебирать имевшееся там добро на предмет того, чтобы устроить из него постели. — Надо заметить, это вынуждает призадуматься о том, что мужем вы будете строгим и экономным, — добавила она, выуживая на свет Божий из недр сундука кудрявый парик. — Надо же, я думала, такие вещи давно уже не в моде, — заметила Настасья Павловна и, поморщившись, откинула парик в сторону.
— Я не имею ни единого повода и основания считать себя хоть каким-либо мужем, — откликнулся Петр Иванович, немного покоробленный словами Оболенской.
Да, он получал не слишком большое жалование, но питал надежды, что покамест его хватит для обустройства их с супругой дома и — непременно — яблоневого сада. А остальное… остальное обязательно будет тоже, со временем. И поездки в новомодный Баден-Баден на минеральные воды — в числе прочего.
— Ибо все годы своей жизни был холост, посему расписывать какая жизнь вас ждет в роли моей супруги не могу.
Поднявши с палубы несколько платьев и сюртуков, он свалил их в одну кучу, чтобы было мягче устроиться на негостеприимном деревянном настиле, после чего уселся поверх тряпья, оценивая его относительное удобство.
— Пока же могу предложить вам лишь это ложе и самого себя в качестве охранителя вашего сна, — стараясь говорить так, чтобы не выдать своего волнения от предстоящей близости Оболенской, пусть и настолько вынужденной и весьма невинной, проговорил Шульц. — Если конечно вы не настолько категоричны в том, чтобы не ночевать подле мужчины, который покамест был вашим мужем лишь на словах.
— С чего бы мне быть категоричною? — приподняла вопросительно брови Настасья Павловна. — Вы ведь, дорогой Петр Иванович, грозились на мою честь не покушаться ни при каких условиях, — сказав сие, по неискоренимой, должно быть, в женщинах ее круга привычке, Оболенская аккуратно подобрала уже порядком измятые юбки и изящно присела рядом с Шульцем на гору сваленного им на пол тряпья — так, словно это был по меньшей мере царский трон. Отдаленный гул голосов, перемежающийся стрекотом цикад и почти беспросветная темь, что нарушалась лишь изредка перемигивающимися фонарями, создавала меж ними обстановку довольно интимную, и в миг этот отчего-то хотелось говорить о том, о чем никогда бы, наверное, прежде заговорить Настасья не решилась. А теперь, после всего пережитого, правила этикета и собственные измышления казались какой-то чепухою, и не было уже никаких сил изображать из себя кого-то, кем на самом деле вовсе не являлась. Ибо если кому она и могла теперь доверять — так это Петру Ивановичу Шульцу, с которым вместе пережила сегодня смертельную опасность и многие неприятности до нее.
— А отчего же вы никогда не были женаты, Петр Иванович? — полюбопытствовала Настасья тем, о чем говорить было совершенно бестактно и неприлично, но сейчас, когда ощущала, что некие границы словно бы растворились — позволила себе подобный вопрос и очень надеялась, что господин лейб-квор не сочтет его для себя оскорбительным. Но на всякий случай все же добавила:
— Надеюсь, вы простите мне мое любопытство в том, на что, конечно, отвечать вовсе не обязаны.
— Отчего же не обязан? — поинтересовался Шульц, ощущая приятное тепло, разливающееся в груди от вопроса Настасьи Павловны. Могло статься, что он и не получит от нее от ворот поворот и не останется холостым и далее, раз уж Оболенская любопытствует о его прошлой жизни, тем паче в таком интимном вопросе. — Как раз-таки считаю, что обязан. И впредь предпочел бы, чтобы меж нами не было никаких недоговоренностей, как бы ни повернулись наши жизни далее.
«И будем ли мы вместе в них иль врозь», — мысленно добавил про себя лейб-квор, но вслух этого произносить не стал.
— А не был я женат, — он сделал паузу, как будто то, что собирался произносить, требовало от него обдумывания. На самом же деле понимая и удивляясь этому пониманию, что теперь-то все стало кристально ясным: — Не был я женат оттого, что до сей поры не любил. Как понимаю это нынче столь явственно, что удивлен тому, что принимал ранее чувства, испытываемые к другим женщинам, за любовь.
Невозможно было отрицать — от этого признания Петра Ивановича, высказанного негромко и просто, внутри у Настасьи Павловны что-то сжалось, а затем предательски екнуло, словно бы слова эти попали ей прямо в сердце. И в момент сей задалась она сама вопросом, коий ранее отчего-то не приходил ей даже на ум: а что же она, в свою очередь, испытывает по отношению к господину лейб-квору? Ей, безусловно, нравилось его общество, более того — оно ее непередаваемо волновало, как и его поцелуи — даже тот, первый, почти невесомый. И к чему лукавить — сама Оболенская подобное прежде никогда и ни с кем не испытывала. Стало быть, чувства ее к Шульцу также можно было назвать влюбленностью? Ранее она совсем не искала этому названий, тем паче столь громких, но теперь по всему выходило, что на Настасью Павловну внезапно свалилось именно то, о чем ей в девичестве так мечталось и о чем после смерти Алексея Михайловича уже и не думалось вовсе. И более никакого коварного умысла за признаниями Петра Ивановича она не видела, да и видеть попросту не желала.
Вот только была в этой сладкой бочке меда ложка крайне неприятного дегтя, а именно то, что Петр Иванович не хотел, чтобы наличествовали меж ними какие бы то ни было недоговоренности, а у Оболенской их имелось в избытке.
И тут бы ей признаться во всем Петру Ивановичу, но останавливало то, в чем она доселе так и не разобралась — причины, по которым ей требовалось за ним следить и имя того, кто поручил расследование дела, касающегося самой императорской семьи, дядюшкиному воистину бедовому агентству, как справедливо назвал его Ковалевский, и факт чего был сам по себе довольно странным. И прежде, чем что-либо предпринимать, ей требовалось узнать ответ на второй вопрос, который, возможно, внесет хоть какую-то ясность относительно вопроса первого. В любом случае, докладывать что-либо о делах агентства и Петра Ивановича Настасья Павловна по-прежнему не намеревалась, ибо как знать, не подвергнет ли она этим господина лейб-квора какой-либо опасности?
— Понятно, — протянула наконец Оболенская в ответ на признание Шульца и постаралась аккуратно переменить тему:
— Скажите, Петр Иванович, а что известно о том, кто заказал вам расследование? Как особа, теперь замешанная в этом деле и, между прочим, рискующая ради него собственной жизнью, я, пожалуй, имею право это знать, как вы считаете?
Шульц довольно вольготно устроился на ворохе вещей, испытывая какое-то чистое, ничем не замутненное блаженство. Закинув руки за голову, он закрыл глаза, прислушиваясь к звукам, доносящимся до дирижабля снизу. Несмотря на ситуацию, заложниками которой они стали, Петру Ивановичу было хорошо и покойно. Да, уже завтра им предстояло решать вопрос жизненной важности, а именно — как выбраться из того места, в котором они оказались, и как при том не упустить покусителя из виду — однако сейчас, когда близость женщины, чей стройный стан и шнуровка корсета на спине вызывали у лейб-квора мысли совсем иного толка, волноваться ни о чем ином не хотелось.
Ровно до тех пор, пока Оболенская в ответ на его признание в любви, не произнесла короткое: «Понятно». Так и желалось спросить, что именно ей понятно, но Шульц не стал этого делать, тем паче, что сама Настасья Павловна поспешила перевести беседу в совсем иное, деловое русло.
— О штабс-капитане? — уточнил он, приоткрыв один глаз, но на сей раз отводя взгляд от сидящей подле него женщины и устремляя его в звездный купол неба. — Ничего особенного. Служит у великого князя давно, но должность, как вы понимаете, не особенно важная. Скорее чрез него просто передали заказ, чтобы не привлекать к агентству излишнего внимания. Чин носит по заслугам, в военном деле себя проявил как человек отважный. Ранен в битве на Альме, по счастью, не серьезно. Это все, что я знаю о Леславском. Или вы имели ввиду великого князя? — чуть понизив голос уточнил он, вновь переводя взгляд на Оболенскую и едва сдерживая зевок — сказывалась чудовищная усталость, навалившаяся вдруг сразу отовсюду.
— Нет, — ограничилась Настасья Павловна кратким ответом и поспешно добавила:
— Давайте спать, Петр Иванович. День будет нелегким.
С этими словами Оболенская, в свою очередь, аккуратно устроилась на импровизированной их постели, держась на некотором расстоянии от Шульца, но, вопреки собственному ее предложению выспаться перед новым и явно непростым днем, сон к ней совершенно не шел.
А дело все было в том, что никак не могла припомнить Настасья Павловна, где слышала прежде про штабс-капитана Леславского. Нет, конечно, она видела его у дядюшки накануне отбытия в полет «Александра Благословенного» и тогда еще имя его мерещилось ей каким-то знакомым, да голова была забита совсем иной проблемой — той самой, что сейчас мирно спала в нескольких сантиметрах от нее, и зрелище это, когда кинула Оболенская на Шульца взгляд украдкою, вызывало в ней какую-то особенную нежность, а мысль о том, что вот так вот, рядышком, могут они с Петром Ивановичем засыпать и просыпаться каждый Божий день, стоит только ей ответить согласием на его предложение, порождала внутри непрошеный трепет.
Но все же вовсе не близость Петра Ивановича, а вернее — не только она, была причиною того, что Оболенская никак не могла теперь уснуть. В попытках вспомнить, откуда могла знать она имя Леславского — или ей просто то только казалось — дошла Настасья Павловна до того, что стала перебирать в уме генеалогические древа всех славных фамилий Российской империи, как некоторые люди считают перед сном прыгающих овечек, да на том и забылась тревожным сном, так ни до чего и не додумавшись.
И снились ей в те пару часов забытья сны один неприятнее другого, где в мрачном хороводе мелькали пред Настасьей Павловною то женщина с горящим кнутом, то дражайший дядюшка, что раскачивал пред ее очами золотые свои часы, как маятник, а то и польский граф в турецких одеждах, что были пропитаны то ли вином, то ли кровью. И хохотал ей в лицо издевательски штабс-капитан, чей образ заменился вскоре снова кудрявою мадам и так двигались они по бесконечному кругу, словно желали свести Оболенскую с ума, а она все силилась закричать, чтобы проснуться от звука собственного голоса, но связки точно парализовало, и невозможно было издать ни стона, ни хрипа.
Из плена кошмаров Настасью Павловну, спавшую чутко, в итоге вытянул посторонний шум, раздавшийся где-то рядом и предупреждавший о том, что на дирижабле находится кто-то еще, кроме них с лейб-квором. Поначалу она подумала было, что, может статься, то Моцарт, оставшийся внизу, решил подобраться поближе к хозяйке, но когда приподняла голову, обнаружила, что тень, крадущаяся по лестнице вниз, к трюму, принадлежала определенно человеку.
И поведение его, несомненно, было странно: зачем тому, кто не имел злого умысла, красться посреди ночи на дирижабль, точно вор? Да еще туда, где, должно быть, до сих пор находился труп последней жертвы?
Затаив дыхание, Настасья Павловна замерла, стараясь не издавать ни звука, дабы не быть обнаруженною. По счастью, от того места, где исчезла тень, их отделяла сейчас вторая лестница, две мачты и перегородка, и, по всей видимости, объект наблюдений Оболенской торопился так, что не вглядывался в гору тряпья, среди которой устроили себе ложе Настасья Павловна с Петром Ивановичем.
Но то, что миновало раз — могло не миновать дважды, а потому Оболенская рассудила, что лишняя осторожность не повредит. Выпростав из кучи тряпья особенно пышную дамскую юбку, она накинула ее на Петра Ивановича и следом сама зарылась в горы атласа и льна так, чтобы не видно было ее лица. Вернее — почти не видно, потому как Настасья Павловна оставила небольшой просвет, дабы наблюдать за тем, как неизвестный поднимется обратно на палубу, что он должен был непременно сделать, если намеревался покинуть корабль.
Так оно и получилось — сжимая что-то в руке, тень юркнула в сторону трапа и тут Оболенская решилась.
— Петр Иванович, — прошептала она, наклоняясь к Шульцу и убирая с лица его кружевные оборки, — там у трапа какая-то странная личность. Идемте скорее!
Лейб-квор очнулся ото сна мгновенно — сказывалась давняя привычка просыпаться тотчас, как того требовали какие бы то ни было обстоятельства. Особливо эта особенность, обретенная путем нещадных тренировок, помогала Шульцу во время выполнения чрезмерно долгоиграющих заданий, когда бывало, он закимаривал прямо на посту, но просыпался аккурат к чему-нибудь важному.
— Куда? Что? — вопросил Петр Иванович, сдувая с лица шелковую ленту от лежащего на его голове ночного чепца какой-то неизвестной ему дамы. — Что-то произошло?
Он во мгновение ока вскочил на ноги, озираясь, после чего стащил с головы чепец и отбросил его в сторону, ставши не просто Шульцем Петром Ивановичем, но агентом сыска, коему поручили важное дело.
— Странная личность? — также шепотом переспросил он скорее для порядка, чем нуждаясь в уточнении. — Тогда — за мной!
Они с Оболенской бесшумными тенями проскользили по палубе до трапа, с некоторым промедлением, дабы позволить «странной личности» взять фору. Спугнуть того, за кем им предстояло проследить, было весьма нежелательно. Могло статься, что они напали на след, связанный с покусителем, и уже нынче ночью им предстояло завершить сие дело, так сказать, не отходя от дирижабля.
Впрочем, вскоре выяснилось, что не отойти от дирижабля не получится. «Странная личность», в которой Шульц приметил знакомые черты, покинув «Александра» направилась прямиком в глубину таежного леса. В голове Петра Ивановича еще мелькнула мысль о том, что надобно было бы оставить Оболенскую на попечение дядюшки, но медлить было крайне нежелательно, посему пришлось взять Настасью Павловну с собой. Тем паче, что по пути она коротко и шепотом обсказала ему, что «странная личность» до момента, как покинула дирижабль, наведывалась в тот самый трюм, где по сей час лежал несчастный убиенный, чей труп они с Оболенской обнаружили прямо перед падением.
Дедуктируя прямо на ходу, но не приходя к какому-либо определенному выводу, Шульц шел впереди по следам «странной личности», а Настасья Павловна держалась за ним. Двигалась она почти бесшумно, не жаловалась ни на усталость, да страха не выказывала тоже, и это окончательно укрепило лейб-квора в мысли, что выбор его пал на Оболенскую не просто так.
— Стойте, — шепнул Шульц, когда «странная личность» наконец остановилась, вертя головою вправо-влево, будто искала что-то на относительно ровной небольшой полянке, где не росло ни единого деревца. Вероятнее всего, их убрали, тем самым расчищая для чего-то место. С нескольких шагов, где замерли возле ствола березы Шульц и Настасья Павловна, «странную личность» было видно как на ладони — и тому особенно благоприятствовала огромная, будто блюдо для пирожков, серебристая луна.
Лейб-квор собирался поделиться своими мыслями относительно того, где они могли оказаться, с Настасьей Павловной, но не успел. «Странная личность» вдруг сделала шаг вперед и… исчезла из виду, заставив Шульца так и замереть с приоткрытым ртом.
— Мистика! — выдохнул он, обменявшись с Оболенской удивленными взглядами. — Как есть мистика!
С подобными обстоятельствами, в которых был наверняка замешан какой-то магический ковен, лейб-квор сталкивался впервые в жизни, посему наряду с обычным своим треволнением, что неизменно сопровождало его участие в операциях, испытывал еще и священный ужас, коего не желал показывать Настасье Павловне. Найдя в себе силы и смелость, он все же шагнул из под сени леса к той самой полянке, после чего подошел к тому месту, на котором только что исчезла «странная личность», и тут же облегченно выдохнул.
Мистический ход, сделанный неизвестным, имел свое объяснение, весьма логическое, что не могло не обрадовать Шульца.
— Учалка мертвеца, — произнес он задумчиво, глядя вниз, в узкий темный лаз-колодец, расположенный прямо под его ногами. — Сие изобретение называют «учалкой мертвеца», — пояснил он Оболенской, указывая на притороченную к бревнам-лестнице веревку, по которой и спустилась вниз «странная личность». — А колодец этот, по-видимому, сообщается с подземной пещерою, что может иметь весьма большие размеры.
Он задумчиво смотрел на чернеющее в земле отверстие, раздумывая, что им делать — лезть вниз следом за неизвестным, или же ему остаться здесь охранять лаз, а Настасью Павловну снарядить обратно к дирижаблю за подмогой. Но мгновением позже приметил в глубине мелькнувший и тут же погасший всполох огня, будто кто-то передвигался по подземному коридору.
— Душа моя! — воскликнул он шепотом, поворачиваясь к Оболенской и испытывая в сей момент что-то настолько необъяснимое, что рождало внутри него поистине священный трепет. — У нас с вами только два пути. Служить короне вдвоем, подвергнув наши жизни опасности, либо же расстаться прямо здесь и сейчас. Я отправлюсь вниз, вы же — бегите за помощью к «Александру». Хотя, о чем я говорю? Я успел узнать вас как женщину бесстрашную, посему даже не надеюсь, что вы вдруг обретете благоразумие и не последуете за мной. А сейчас я все же вас поцелую снова, век воли не видать!
И с этими словами он снова припал к устам Оболенской, справедливо порешив, что ежели и умирать им под пулями врагов Российской Империи, так вкусив перед смертью хоть немного сладостных мгновений.
— Ежели для того, чтоб вы меня целовали, да еще так, требуется рисковать жизнью — то я, пожалуй, не возражаю, — выдохнула Настасья Павловна с улыбкою, когда уста их разомкнулись, и, лишь на миг заглянув с нескрываемой нежностью в глаза Петру Ивановичу, в коих можно было запропасть, решительно повернулась к колодцу. — Идемте, а то упустим добычу, — пробормотала она, тотчас же хватаясь за веревку и ставя ногу на первую ступеньку, будто бы торопилась спуститься вниз, покуда не передумала ни она сама, ни Петр Иванович в том, чтобы участвовать ей в данной, несомненно опасной, операции.
Тяжелая пышная юбка изрядно мешала в том, чтобы спускаться быстро и ловко, что, возможно, стоило им нескольких драгоценных мгновений, но, в конце концов, после Бог знает какой по счету ступеньки Оболенская наконец с облегчением почувствовала под ногами твердую почву, а следом за ней спрыгнул наземь и Петр Иванович.
Узкий темный туннель, бывший единственным ходом в пещере, вел куда-то в темную ее глубь, где, ежели приглядеться повнимательнее, виднелся еще слабый огонек, выдавая присутствие странной личности, а может статься, даже самого странного человека, за коим гонялись они так долго и к коему могли быть теперь близки, как никогда прежде.
Выйдя вперед, Петр Иванович двинулся следом за огоньком, а за ним неотступно шла и Настасья Павловна, стараясь не думать о том, чему подвергаются они в этой подземной пещере, о коей никто, кроме них, должно быть, и не знал, а значит, и на помощь в случае чего, прийти не мог. Запоздало пожалела Оболенская о том, что не спросила у Петра Ивановича про телепарограф или не позвала за собою Моцарта, который мог бы привести к ним Аниса Виссарионовича. Увы, ничего из этого в азарте погони вовремя не пришло Настасье Павловне на ум и теперь могли они полагаться, скорее всего, только на себя самих.
Потолок в туннеле был низким, а воздух — ледяным, но менее всего думалось в сей момент о каких бы то ни было неудобствах, когда, пригнувшись и плотно прильнув к стене, следовали Шульц и Оболенская быстро и по возможности бесшумно навстречу чему-то неведомому, отчего в груди у Настасьи Павловны быстро-быстро стучало сердце, охваченное тревогой и предвкушением одновременно.
Знакомый запах повеял в воздухе, когда совершили они поворот, и на смену одинокому огоньку пришло полыхание разом нескольких свечей. И поняла Настасья Павловна вдруг, что точно также пахло и в трюме дирижабля, когда нашла она там Петра Ивановича, и аромат этот оплывающего воска и ладана был подобен тому, что присутствовал в церквях на богослужениях. Да и картина, открывшаяся им при приближении, напоминала собой почти что религиозный ритуал.
В центре круглой площадки, от которой разбегались в стороны еще несколько туннелей, лежала раскрытая книга, по четырем сторонам от которой стояли четыре свечи. Не сразу поняла Настасья Павловна, что легкий дымок, витавший над фолиантом, исходит из самой книги, а страницы ее шевелятся и шорох их похож на некое перешептывание, словно кто-то невидимый произносит молитву… или заклинание.
Обмерев, смотрела Оболенская на страницы книги, пытаясь разобрать в них хоть что-то, но все они были усеяны непонятными ей письменами, и только лишь на одной мелькнула картинка, на коей, как привиделось Настасье Павловне, изображено было непонятное чудовище, а вокруг него — пять драгоценных камней, по окрасу которых в них можно было предположить алмаз, гагат, рубин, изумруд и александрит. Или то был аместист? В голове у Оболенской быстро пронеслось воспоминание о том, что у княгини в вечер представления в «Ночной розе» был похищен фамильный гагат, принадлежавший императорской семье много поколений подряд. Но прежде, чем она успела обдумать сей факт и связь его с промелькнувшей пред нею картиною, послышались чьи-то шаги, и в считанные мгновения случилось сразу несколько вещей. Прикрыв ее собою, лейб-квор быстро втолкнул Настасью в один из соседних туннелей, и она, запнувшись, не удержалась на ногах, неловко распластавшись на холодном полу. И покамест, путаясь в собственных юбках, Оболенская пыталась подняться, в пещере раздался то ли выстрел, то ли взрыв, от которого дрогнули стены и оборвалось ее собственное сердце. Но едва хотела она броситься обратно в смутной надежде на то, что сумеет помочь Петру Ивановичу, а главным образом — убедиться, что он не ранен, кто-то накинул ей на шею хомут и потащил прочь, в глубину туннеля.
Отчаянный крик Настасьи Павловны был задушен на корню все сильнее сжимавшей ей шею веревкою, не дававшей сделать ни единого вдоха. Но в момент, когда в голове у нее помутилось, грозя обрушить на сознание темноту, неведомый похититель бросил ее наземь и с жадным хрипом Оболенская втянула в легкие так необходимый ей воздух. А следом — услышала голос, от которого к горлу подступила дурнота.
— А ты, я гляжу, девка вездесущая!
В царившей вокруг тьме Оболенская скорее угадывала, чем видела, черты говорившего, но этот тембр — низкий и грубый — узнала тотчас же, как и зажатый в руке кнут, которым мадам — в том, что это именно она, Настасья не сомневалась — едва ее не задушила.
— Вынуждена вернуть комплимент, — проговорила в ответ Настасья Павловна и, пользуясь тем, что ее визави, должно быть, видит ее также плохо, нащупала в корсете вещь, с коей, как и с Моцартом, завещал ей никогда не расставаться покойный Алексей Михайлович. Но если разумного пианино рядом уже не было, то железный веер, всегда казавшийся ей не менее странным изобретением, был при ней и теперь.
Выпростав его из корсажа, Настасья Павловна нащупала на ручке потайную кнопку и с тихим щелчком веер раскрылся. Но каким неприметным ни казался этот звук, женщина тотчас же двинулась к ней и угрожающим тоном спросила:
— Что там у тебя?
У Оболенской была лишь доля секунды на то, чтобы решиться сделать вещь, которую требовали от нее обстоятельства, и на которую она считала себя неспособной прежде. Но теперь, когда где-то рядом находился Шульц — быть может, смертельно раненый еще одним пока неведомым ей врагом — Настасья Павловна не колебалась дольше и, размахнувшись, запустила веер туда, где стояла мадам. Дюжина острых лезвий полоснула женщину по ноге, заставляя взреветь от боли и пригнуться, и Настасья в тот же миг попыталась проскочить мимо нее по направлению к алтарю с загадочной книгой, но, увы, нанесенный ею удар только обозлил мадам, придав ей сил, словно раненому зверю, и всего в пару-тройку шагов та настигла Оболенскую, снова повалив на пол пещеры. Схватив Настасью за волосы, женщина пророкотала:
— Ах ты, дрянь! — оттянув голову Оболенской назад, мадам приблизила свое искаженное яростью лицо к лицу Настасьи Павловны и добавила — интимным шепотом, словно сообщала некий секрет:
— Никто не помешает мне отомстить. Никто! Ясно тебе? — И тут голос ее резко переменился и услышала Оболенская странную, словно вышедшую из детства считалочку, и тон, каким произносила ее страшная женщина, походил теперь на тон маленькой девочки:
— Черный как вечность, и красный как кровь,
Как чувства изменчив, зелен как покров,
Сияет звездою, за нею иди
Средь камня и холода ключик найди…
Договорив, мадам расхохоталась, и от этого звука по телу Настасьи Павловны пробежала дрожь. Свободною рукою, которую не придавливала собою к полу женщина, она пыталась отыскать свой веер, чувствуя при этом, как ткань ее платья на спине становится влажной и понимая, что то кровь из раны на ноге мадам стекает на нее горячею струйкою, и от ощущения этого к горлу подступала тошнота, с коей Оболенская боролась из последних сил. Но вдруг ее мучительница снова заговорила все тем же детским голоском:
— Тебе не понравился мой стишок?
— Очень понравился! — быстро ответила Настасья Павловна, понимая внезапно, что, возможно, и вправду говорит с ребенком. С ребенком внутри взрослой женщины.
— Я знаю, тебе не понравилось! — тон стал капризным, и Оболенская тут же ощутила, как ее снова тянут за волосы и с ужасом осознала, что, быть может, отнюдь не по-детски сильная рука сейчас ударит ее с размаха лицом о пол. Но ни малейшего шанса скинуть с себя намного превосходящую ее в весе мадам у Настасьи не было.
— Может быть, расскажешь мне свой стишок еще раз? — попросила она мягко, цепляясь за возможность отвлечь сумасшедшую женщину от ее намерения. — Ты так замечательно и выразительно рассказываешь.
Рука, держащая Настасью Павловну за волосы, замерла, словно мадам раздумывала над ее предложением, и через несколько мучительных мгновений Оболенская к своему вящему облегчению услышала:
— Ладно. Синий как вечность…
Но едва начала женщина заново, как рядом послышался все нарастающий гул, и стены туннеля содрогнулись. Мадам замерла, а Настасья Павловна сосредоточенно вгляделась в темноту, пытаясь понять, что происходит.
На короткое мгновение все утихло, а затем противоположная от них стена снова затряслась, и в ней нежданно образовалась небольшая дыра, в которую просунулось нечто, напоминавшее металлическую лапу. Лапа быстро метнулась к мадам и, схватив ее за шею, отбросила прочь от Оболенской, после чего Настасья Павловна вскочила на ноги и кинулась в противоположную сторону. Дыра тем временем стремительно увеличивалась в размерах и целый каменный пласт отвалился от стены, погребая под собою в одночасье страшную женщину. В образовавшемся проеме тут же возникло пышущее паром металлическое пианино, в котором Настасья Павловна, несмотря на подозрительно уменьшившиеся его размеры, узнала Моцарта. Не теряя времени даром, тот закинул Оболенскую на свою крышку-спину и резво поскакал вглубь туннеля, в сторону, противоположную той, где осталась мадам и где находился, быть может, еще Петр Иванович, но куда уже не было из-за устроенного Моцартом обвала ходу.
Через несколько сотен метров, что проскакала Настасья Павловна верхом на пианино, до того ведший прямо туннель совершил поворот, открывая спуск вниз, куда-то еще глубже под землю. Пригнувшись каким-то немыслимым образом, Моцарт понесся дальше, словно точно знал, куда направляется, и оттого Настасья Павловна сидела молча, лишь судорожно цеплялась за гладкую скользкую поверхность.
Путь их завершился у небольшой площадки, где остановился Моцарт, бережно опустив Оболенскую наземь. От ударившего по глазам света, исходящего от газовых фонарей на стенах, Настасья Павловна поначалу зажмурилась, а когда глаза чуть привыкли к яркому освещению, разглядела то, что, как казалось ей, могло быть лишь плодом ее воображения.
Нечто странное, похожее на какое-нибудь из наиболее загадочных изобретений Алексея Михайловича, стояло посреди площадки, и мигало одиноким красным глазом, от которого почему-то не в силах была отвести Настасья Павловна взгляда.
— Что это, Моцарт? — прошептала она, прекрасно зная, что пианино не ответит, но испытывая странную потребность нарушить царившую здесь пугающую тишину хоть как-то.
Едва Шульц и Настасья Павловна оказались в подземной пещере, лейб-квор понял, что единственно важным делом для него сейчас является обеспечение безопасности Оболенской. С нею не могла соперничать даже безопасность короны Российской Империи, и Шульц на мгновение поддался сомнению, что поступил верно, позволив Настасье Павловне следовать за ним.
Место, в котором они очутились, было настолько странным, что Шульц обрел уверенность в том, что все же они столкнулись с чем-то мистическим. Он оглядывал стены пещеры, на которых играли языки пламени от всполохов свечей, но не торопился делать скоропалительных выводов. Не зная, с чем им предстоит столкнуться уже в следующую секунду, он пытался сообразить, что им делать, ежели окажется, что мгновением позже их с Оболенской обступят со всех сторон люди из ковена, чей разум затуманен мистическими верованиями. Ежели станется так, что они с Настасьей Павловной будут противостоять целому ордену, навряд ли безоружный мужчина и слабая женщина смогут поделать с этим хоть что-то. А это значит оба будут принесены в жертву попытке спасти ни много, ни мало, а свое Отечество.
Воодушевившись этими патриотическими мыслями, Шульц уже было сделал шаг в сторону книги в окружении свечей, когда понял, что они с Оболенской в этой пещере не одни. Подле него раздались шаги, Петр Иванович краем глаза успел уловить движение в нескольких саженях от себя. А следом увидел, как рука, затянутая в черную перчатку, молниеносно взлетает вверх, и в ней зловеще мелькает ощерившаяся пасть пистоля.
В подобных переделках Петр Иванович бывал не слишком часто, но его натренированное тело отреагировало само по себе. Втолкнув Оболенскую в один из тоннелей, он успел отскочить в сторону, и тут же грянул выстрел, более походивший на небольшой взрыв.
С подобным оружием Шульц знаком не был, однако понял, что люди из мистического ковена подошли к вопросу своей безопасности с особым тщанием. Петр Иванович почувствовал, как щеку его обожгло горячей болью, но останавливаться, чтобы понять серьезны ли ранения, было некогда. Фигура в плаще метнулась в один из проходов, и Шульц, поднявшись на ноги, рванул следом за ней.
Лишь только эхо от раздающихся шагов было спутником забега Петра Ивановича. Лейб-квор даже успел усомниться в том, что тот мужчина с пистолем ему не привиделся, ибо в подземном переходе он оказался совершенно один. И самым ужасным при все при этом было то, что Оболенская теперь находилась неизвестно где, и пока выяснить, где именно для Петра Ивановича не представлялось возможным.
Он свернул направо, затем налево, после чего остановился и крутанулся вокруг собственной оси. Ежели так будет происходить дальше, его бесцельный забег по пещере завершится тем, что он сгинет здесь навечно. А к подобной сомнительные славе Шульц был покамест не готов. Он сделал глубокий вдох, следом еще один, прошел вперед три шага, после чего развернулся и отправился в обратном направлении. Лихорадочно соображая на ходу, с чем же им довелось столкнуться, он не мог сделать не единого более-менее правдоподобного вывода. То ли дедукция его подводила, то ли просто пока лейб-квор не мог сопоставить несколько деталей сложной головоломки, коей представлялось ему это дело.
Он прошел еще несколько метров, когда инстинкты внутри буквально возопили о том, что Петру Ивановичу лучше остановиться. И не успел он замереть на месте, как в дальнем конце подземного коридора мелькнула неясная тень.
Припустив трусцой за неизвестной личностью, Шульц старался гнать от себя мысли об Оболенской, ибо поделать он ничего не мог, а страх за женщину, которую любил больше жизни, мог сыграть с ним злую шутку. Посему ему лучше было содержать свой разум в относительный здравости.
Ему удалось красться следом за незнакомцем практически бесшумно. Где-то вдалеке раздался то ли удар, то ли новый взрыв, от чего своды пещеры завибрировали, будто перенимая всю силу воздействия на многовековой камень на себя. Впрочем человека, который шел перед ним, это нисколько не отвлекло от его дела. Он шагал, не оборачиваясь, и сворачивая ровно в тех местах, в которых, по-видимому, ему и нужно было свернуть. Наконец они оказались в небольшой полукруглой пещере, на дне которой, располагалась внушительная каменная чаша. Шульц замер у входа в это странное место, справедливо порешив, что прямо сейчас обнаруживать своего присутствия ему не стоит. Ибо если этот человек действовал не один, будет лучше, если он выведет его к остальным, а не оставит в этой бесконечной паутине подземных ходов, где в итоге Шульц и сгинет.
Он смотрел с удивлением, которое больше походило на оторопь, как человек подходит чаше, прикладывая ладонь с растопыренными пальцами на поверхность алой жидкости, наполняющей собой своеобразный природный сосуд. Лейб-квор предпочитал думать, что это не кровь, хотя инстинкты кричали ему обо обратном. Мужчина что-то произносил на чудесатом языке, более всего похожим латынь, в которой Шульц немного разбирался. Под воздействием его слов и прикосновений, жидкость в чаше стала бурлить, словно вскипая, и Петр Иванович застыл, завороженный этой картиной. Красноватый пар, поднимающийся вверх, совсем скоро заполонил все помещение багряным туманом, который хотелось вдыхать без остановки. Однако разум вновь возопил об опасности, и Петр Иванович прикрыл рот и нос ладонью.
Произнеся последние слова своего заклинания, мужчина, голос и облик которого казались Шульцу смутно знакомыми, поднялся на ноги, заставляя Петра Ивановича отпрянуть ото входа и схорониться за ближайшим каменистым выступом.
И вновь они пустились в путь. Впереди вышагивал странный человек, следом, насколько возможно тихо, шествовал Петр Иванович. Пока наконец оба не очутились в еще одном месте, на этот раз освещенном множеством газовых фонарей. А прямо посреди этого помещения находилась какая-то ужасающая машина, то ли паровая, то ли электрическая. Предположения в голове Шульца сменялись одно другим, пока он стоял в одном из нескольких проходов, ответвляющихся от этой пещеры. Глаза его помимо воли остановились на изящной женской фигурке, возле которой совершенно неожиданно он углядел пианино. Это была Оболенская, безо всякого сомнения, что не только успокоило Петра Ивановича, но и родило внутри него новую вспышку волнения. Помимо них с Оболенской и Моцартом в помещении никого не было, ежели не считать странного человека, который, будто бы находясь под гипнозом, медленно шел к машине, не обращая внимания на происходящее. И когда остановился подле одного из рычагов, капюшон соскользнул с его лица, являя взгляду Шульца знакомые черты, что окончательно убедило лейб-квора в том, что он знает, с кем они имеют дело.
— А это, душа моя, — выкрикнул с противоположной от Настасьи Павловны стороны Шульц, тем самым привлекая к себе внимание не только Оболенской, но и фигуры в плаще, — какая-то адская машина, назначение которой я не знаю. Зато знаю, кто же водил нас за нос все это время, и кто же теперь пред нами. Он указал на странного человека театральным жестом, но тут же в облике его будто словно что-то переменилось, и он превратился в сурового агента сыска, перед которым стоял государственный преступник.
— Оставайтесь на месте, Андрей Васильевич! — гаркнул он так, что ему показалось, будто своды пещеры содрогнулись. — Вы арестованы именем Короны Российской Империи!
Облегчение, которое испытала Настасья Павловна при виде Петра Ивановича, совершенно живого и здорового, ежели не считать алевшей на его щеке кровавой полосы, быстро сменилось ужасом, когда своды пещеры огласил дикий хохот, кажущийся еще более страшным от того, что подземное эхо многократно усиливало этот звук. Быстрый осмотр штабс-капитана Леславского показал Настасье результаты довольно неутешительные, потому как из-за пояса его торчало нечто, отдаленно похожее на пистоль, коим, должно быть, и нанес он рану господину лейб-квору, у самого же Шульца Оболенская никакого оружия не углядела и сильно жалела в этот момент, что ее веер остался погребен под завалом вместе со страшной женщиной. Ибо в сей момент у Настасьи Павловны не было ни малейшего сомнения в том, что Андрей Васильевич сдаваться вовсе не собирается. Что и подтвердилось вскоре его словами:
— Арестован? Я? — По лицу штабс-капитана блуждала кривая полубезумная усмешка, едва ли не более пугающая, чем его смех. — Мне принадлежит весь мир! — Он широко раскинул руки в стороны, словно желал показать масштабы своего могущества и, обернувшись вокруг своей оси, повернулся к Шульцу, все с тем же перекошенным жуткою улыбкою лицом и горящими неистовым огнем глазами. — Вы не сможете меня остановить! Потому что у меня теперь есть все! Все! И я рад, да — слышите? — я рад, что вы станете свидетелями моего триумфа! — произнеся последние слова как-то даже восторженно, Леславский с благоговением коснулся загадочной машины и добавил, кинув на Оболенскую взгляд из-за плеча:
— А вам, Настасья Павловна, я рад особенно.
Оболенская невольно дрогнула, понимая в сей миг совершенно отчетливо, что они имеют дело с еще одним сумасшедшим.
— Отчего же? — произнесла она в ответ, стараясь говорить как можно спокойнее и надеясь, что голос не выдаст того напряжения, что испытывала в данный момент. И еще Настасье Павловне хотелось верить, что Петр Иванович найдет способ подобраться к Леславскому, пока тот отвлечен на разговор с нею.
— Оттого, дорогая моя, что вы сейчас увидите, каким глупцом был ваш муж! Он не хотел отдавать мне эту машину, он не понимал, что она — его величайшее изобретение!
Воспоминание — к несчастью, слишком запоздалое, мелькнуло в голове у Оболенской и увидела она, словно наяву, как представлял ей Алексей Михайлович штабс-капитана Леславского Андрея Васильевича, человека настолько неприметного, что встречу с ним она позабыла тотчас же, и теперь понимала, что видела его прежде именно тогда, в мастерской покойного супруга. И слышала так ясно, будто Алексей Михайлович и теперь стоял рядом, мужнин голос, с восторгом говоривший, что нашелся человек, столь же увлеченный изобретениями, как и он сам…
— А вы меня забыли, Настасья Павловна, не так ли? — голос штабс-капитана с нотками обиды ворвался в ее сознание, возвращая от прошлого к настоящему. — Зато я о вас помнил, уж поверьте!
— Что вы имеете в виду? — уточнила Оболенская, встревоженная вмиг подкатившими к сердцу дурными предчувствиями и подозрениями.
— Ну как же, ведь это я порекомендовал вас Долгоруковым для этого дела, — улыбнулся Андрей Васильевич.
От этих слов его сделалась Настасья враз ни жива, ни мертва, и огромных трудов стоило ей выдавить из себя следующую фразу:
— Вы? Зачем?
— О, дорогая Настасья Павловна, у меня было сразу несколько причин для сего. И я сумел своим планом убить двух зайцев разом, — он хихикнул, по всей видимости, очень довольный собой, а Оболенская стояла, объятая ужасом, и в голове ее в сей момент билась лишь одна-единственная мысль: теперь Шульц знает о ее роли в данной истории, но не от нее самой. И не простит ей этого, должно быть, никогда. Но не стала Настасья все же пытаться уйти в сторону от этой темы, понимая, что крайне необходимо и дальше отвлекать Леславского разговором, а кроме того… она чувствовала, что может узнать кое-что важное и для себя тоже.
— Какие же причины, Андрей Васильевич? — спросила она холодно, отмечая, меж тем, что Петр Иванович, не теряя времени даром, подбирается к штабс-капитану ближе.
— Все просто, Настасья Павловна, все просто, — проговорил с удовлетворением Леславский, — во-первых, как я знаю, вы ассистировали покойному Алексею Михайловичу в его трудах… эх, какая светлая голова был человек! Жаль, что пришлось его убить, потому что он не желал отдавать мне машину, — тон штабс-капитана на последних словах снова сделался обиженным. — А ведь каких великих дел мы могли бы сотворить вместе! — он вздохнул, в то время как Оболенская смотрела на него с нескрываемым ужасом, но даже не замечая этого, Леславский продолжил: — Так вот, я подумал, что если вдруг возникнут с машиной какие-то проблемы… то вы, быть может, сумеете мне раскрыть что-то важное, что поведал вам ваш дражайший супруг, — он еще раз хихикнул, но тут же сделался вновь серьезным:
— Ну а во-вторых, что касательно Долгоруковых, кои послали вас в Шулербург, дабы следить за этим делом, то я польстил вам безбожно, Настасья Павловна, убедив их, что вы куда умнее, чем то кажется согласно вашей репутации. По моим расчетам, вы со своей глупостью должны были окончательно испортить расследование и без того бесславному агентству, кое я также порекомендовал Великому князю, считая, что этим неудачникам никогда не удастся напасть на мой след… Но, однако, я немного ошибся, — взгляд Леславского сделался вдруг цепким и злым, и он произнес резким тоном:
— А где Марго?
— Вы имеете в виду вашу сообщницу? — поинтересовалась Настасья Павловна.
— Я имею в виду брошенную царскую дочь! — рявкнул в ответ штабс-капитан и забормотал себе под нос — так, что Оболенская с трудом разобрала его слова:
— Но скоро он за все заплатит. За нее, за меня…
— Эта женщина — царская дочь? — уточнила Настасья Павловна, поджав губы, лишь бы не рассмеяться презрительно от одного только подобного предположения.
— О да! Ее мать, красивейшая женщина, актриса императорского театра, была вероломно обманута похотливой свиньею, которую зовем мы своим императором! Но скоро придет ему на смену новый повелитель! И все они вспомнят обо мне… все, кто не хотел меня замечать… все, кто вынудил бесчисленные эти лета гнить, нося звание ничтожного штабс-капитана! А я был способен на большее! На великие дела! — Голос Леславского сорвался на крик, затем внезапно сделался заискивающим, когда он повторил свой вопрос: — Так где она?
— Должно быть, рассказывает Всевышнему стишок про рубин, гагат, александрит, изумруд и алмаз, кои вы похитили у императорской семьи, — пожала плечами Настасья Павловна, стараясь не слишком откровенно смотреть за спину Леславского, где уже находился Шульц.
— Вы убили ее! — воскликнул штабс-капитан неожиданно визгливо, но столь же внезапно успокоившись, снова забормотал: — Ну ничего, ничего… у меня уже есть ее кровь…
С этими словами потянулся Леславский к одному из рычагов металлического монстра и в сей же момент прыгнул на него сзади Петр Иванович. Но до того успел штабс-капитан все же привести машину в действие и, пока мужчины катались по полу, охваченные пылом борьбы, Оболенская смотрела, как изобретение Алексея Михайловича начинает извергать пар. Позади нее мгновенно встревожился Моцарт и, ухватив Настасью Павловну за юбку, потянул было прочь, да только никак не могла она сделать ни единого шагу, словно бы сознание ее боле ей самой не принадлежало…
Чем внимательнее вслушивался Петр Иванович в беседу, что затеяла Оболенская с Андреем Васильевичем Леславским, тем больше ужасался. И весь личный ужас лейб-квора Шульца состоял в том, что женщина, которой он доверился и перед которою открылся, была вовсе не той, за кого себя выдавала все то время, что прошло с момента их знакомства.
Он мысленно отмахивался от слов-жал, которые витали вокруг него, будто подземная пещера решила самовольно свести Петра Ивановича с ума, отражая от своих стен признания Оболенской многократным эхом. Но как ни старался, в воспаленном мозгу слышен был рефрен, и суть его состояла в простой истине — Настасья Павловна была приставлена к нему кем-то и, находившись подле него, выполняла чьи-то указания.
Он впервые в жизни чувствовал себя преданным. Настолько, что это не укладывалось у Шульца в голове, и кабы не готовое к подобным экзерсисам тело, вероятнее всего, не смог бы сделать тот последний шаг, которого требовала от него сложившаяся ситуация. Стоило Оболенской отвлечь Леславского настолько, что он полностью был увлечен беседою, как Шульц прыгнул на него, словно пантера на жертву, роняя на каменистый пол.
Краем глаза он успел заметить, что Андрей Васильевич успевает привести в действие адскую машину, а последствий данного события предугадать не мог. Из слов штабс-капитана был ясен примерный ход событий, что послужили их нынешнему местонахождению, однако очень многое еще оставалось под сенью тайны. Впрочем, в данный момент, увлеченный тем, чтобы уклоняться от ударов разъяренного Леславского, который сыпал их Шульцу на голову нескончаемым градом, и одновременно пытаясь нанести точно такие же в ответ, лейб-квор не мог мыслить ни об адской машине, ни обо всей этой истории в целом, разбираться в коей им предстояло и после того, как они покинут эту злосчастную пещеру.
— Черт бы вас побрал, лежите же смирно, — наконец нависнув над противником и несколько раз приложив его затылком об пол, процедил Шульц, хватая Леславского за грудки, чтобы продолжать стучать капитаном о камень.
— Вот еще! — выкрикнул тот, проведя отличный хук слева, который едва не сбил лейб-квора прочь.
Петр Иванович не мог понять, что именно происходит — его сознание то заволакивало туманом, то ясность ума возвращалась к лейб-квору вновь. И чем больше времени проходило, тем меньше он становился властным над своим телом.
Скажи ему кто ранее, что он будет хоть раз в жизни рад сыскным из Охранного, которые бы ворвались в самый разгар выполняемого задания, Петр Иванович бы рассмеялся тому в лицо. Но когда он осознал, что еще немного, и Леславский одержит над ним верх, нежданно помещение заполонили люди в военной форме во главе с Фучиком, который прижимал к носу платок.
— Рычаг! — выкрикнул Шульц, указывая на машину, что все больше духарилась, выпуская новые и новые облачка ядовитых испарений. — Анис Висса. о…ыч! Рычаг!
Повторять дважды не пришлось. Подпрыгнув на добрых полметра, Фучик, с неожиданной для его лет прытью, повиснул на металлическом штыре, пригибая его книзу, и агрегат фыркнул раз-другой и притих.
Притих и штабс-капитан, вдруг сделавшийся из обезумевшего фанатика жалким и тщедушным. Лейб-квор неспешно перекатился с него, распластавшись на каменном полу и раскинув руки в стороны. Видел, как сыскные бросаются к Леславскому, чтобы арестовать его, но мало испытывал ко всему происходящему интерес. Радость от того, что дело это завершилось таким благоприятным образом, и что ничто нынче не угрожало более дому императора, омрачилась все теми же мыслями, что и ранее.
Оболенская Настасья Павловна его предала. И точка. Иначе он услышанное обозначить не мог. Однако повинуясь какому-то уродливому и весьма вредному для своего спокойствия желанию, он поднялся на ноги, подошел к ней и спросил холодным и, как ему самому казалось, безразличным тоном:
— С вами все в порядке? Ежели да, я провожу вас к выходу наверх. Нам всем не помешает оказаться на свежем воздухе.
Оболенская не могла бы сказать, сколько времени она провела словно бы в каком-то забытье, что накрывало ее разум подобно волнам во время прибоя, позволяя сделать лишь вдох перед тем, как воля ее снова оказывалась подавленной неведомою силою, и как ни желалось Настасье Павловне прийти на помощь Петру Ивановичу, сделать это не было у нее никакой возможности, потому как собственное тело теперь ее саму не слушалось вовсе.
Прошло несколько минут, а может быть, и часов — сего она не знала, прежде, чем дурман рассеялся и, сделав жадный глоток воздуха, обнаружила Оболенская пред собою господина лейб-квора, но казался он в момент сей совершенно чужим, и говорил с ней столь холодно, что у Настасьи Павловны враз оборвалось сердце.
Она сумела лишь кивнуть в ответ на его предложение вывести ее прочь из пещеры, но, когда они очутились на поверхности и отдышались, позволив чуть прохладному, но такому необходимому им лесному воздуху очистить затуманенные неизвестными благовониями легкие, Оболенская поняла, что еще один миг — и Петр Иванович откланяется, и сделает это пред нею в самый последний раз. И никогда уже она его не увидит, ежели не сумеет подобрать сейчас слов, кои смогут хоть немного оправдать ее в глазах господина лейб-квора. Вот только как найти те заветные фразы, что могли бы все переменить — она не представляла совершенно.
— Петр Иванович, — проговорила Настасья сдавленно, и, словно боясь, что он тотчас же исчезнет, отчаянно вцепилась в край его рукава, чтобы удержать. — Петр Иванович, все было не так. Вернее — не совсем так, как могли вы то подумать, — мысли путались под гнетом страха, от которого, как явственно ощущала Оболенская, ее начинало немного трясти. — Я действительно приехала, чтобы следить за ходом расследования и… и за вами. Но никаких сведений так и не передала, поверьте! — Оболенская умоляюще всматривалась в лицо Шульца, пытаясь понять по нему, есть ли у нее хоть какой-то шанс сделать то, чего не стала бы делать ни ради кого другого — убедить мужчину, в коем нуждалась больше всего на свете, что была все это время подле него не из-за чьего-то задания, и что не ради приказа сверху шла сегодня на смертельную опасность, а только лишь для того, чтобы быть с ним. Просто быть с ним.
— Заметьте, Настасья Павловна, я не спрашивал вас ни о чем, — безразлично ответил Шульц, даже не прилагая к тому, чтобы голос звучал равнодушно, никаких усилий. — И не спросил бы и впредь. По крайней мере, до тех пор, пока мы не выберемся из этого треклятого леса.
Он скользнул по лицу Оболенской взглядом, но быстро отвел глаза, переводя их на небо, которое уже зарозовело на востоке, и на котором цвета нового ясного дня все более отвоевывали свои права с каждым мгновением.
Петр Иванович в этот момент же чувствовал такую чудовищную усталость, что последнее, чем ему желалось бы сейчас заняться — это вновь погружаться в новые волнения, которые непременно охватят его, стоит только им с Оболенской начать выяснять, какие кто роли играл во всем том, из чего они выбрались едва живыми.
— Анис Виссарионович заверил меня, пока мы следовали к выходу из пещеры, что не пройдет и часа, как за нами прибудут, чтобы переправить до ближайшего города, снабженного вокзалами, после чего мы сможем вернуться в Шулербург. Так что ожидать осталось недолго.
Он осторожно, но непреклонно убрал руку Оболенской со своего рукава и, коротко поклонившись ей, собрался было отойти, когда понял, что не может сделать этого вот так, не прибавив больше ни слова.
— Знаете, Настасья Павловна, чего я не терплю более всего на свете? Конечно же, не знаете. Так вот — я не терплю лжи. Солгавший единожды, как вы знаете…
Он не мог заставить себя смотреть прямо в лицо Оболенской. Что толку вглядываться в огромные омуты ее глаз, если уже не раз они взирали вот так же в его душу, выворачивая ее наизнанку? И было ли то ложью, разобраться пока не представлялось возможным.
— Сейчас мне просто необходимо остаться наедине с собой. А еще лучше — занять свою голову делом. После же, если мы с вами оба возжелаем поговорить друг с другом, мы обсудим все случившееся. Пока же, разрешите откланяться.
Не дождавшись ее ответа, он развернулся на месте и быстрым размашистым шагом направился туда, где начинали собираться пассажиры «Александра», ожидающие прибытия транспорта. Возможно, он поступал не так, как ему велело сердце. Вот только не мог иначе. Казалось — еще немного, и он начнет сходить с ума. А подобной участи лейб-квор не пожелал бы никому. Себе самому — в первую очередь.
Оболенская молча смотрела на то, как удаляется от нее Шульц, но не делала более никаких попыток его остановить. Понимала, что теперь для разговоров не самое лучшее время, хотя видит Бог, скольких сил ей стоило отступиться в сей миг, когда потребность немедля выяснить все меж нею и Петром Ивановичем была непереносимо острою и все, чего желалось — это узнать, что же ждет их далее. Хотя по тем словам, что бросил ей Шульц и по равнодушному его тону, Настасья Павловна уже понимала, какой вынесен ей приговор, но глупая надежда, что оставил он на прощанье, сказав, что после они, если пожелают, то обсудят все случившееся, не давала впасть в глухое отчаяние, не давала перейти за ту обманчиво безопасную для себя грань, где можно было бы удариться в слезы и сожаления, утешаясь призрачною свободою, коей так дорожила все время своего вдовства и которая не стоила теперь и ломаного гроша.
«Знаете, Настасья Павловна, чего я не терплю более всего на свете? Конечно же, не знаете.»
Увы, на сей счет господин лейб-квор ошибался. Как раз таки это Настасья знала прекрасно, но все равно не открылась Шульцу вовремя, тогда как он признался ей в своих чувствах, которые теперь… а что теперь? Не значили наверное ничего. И если не пожелает господин лейб-квор выслушать ее позже, значит, и горевать о нем ей вовсе не стоит, потому как чувства его, стало быть, были довольно легковесны. И ежели сумеет он отказаться от нее из-за того лишь, что она, не зная до конца всего, во что оказалась вмешана, приняла решение о своем задании временно умолчать, то не нужно бы ей жалеть о сей потере. Но так легко было сказать себе все это и так трудно, почти невозможно, подавить разрывающую сердце боль, рождающуюся внутри при виде того, как уходит прочь от нее Шульц. Потому что если чего-то Настасья Павловна действительно не знала — так это того, как сумеет без него дальше жить.
Петр Иванович мало что помнил о пути, который они проделали в Шулербург сразу после того, как за ними прислали несколько небольших дирижаблей. Он намеренно устроился в том из них, в котором не было Настасьи Павловны, чтобы лишний раз не видеть ее, ибо непослушное сердце откликалось на каждый взгляд, брошенный на Оболенскую, причиняя Шульцу только боль.
Меж тем, он очень старался размышлять о деле, зная, что стоит ему вернуться в Шулербург, как великий князь непременно созовет новое совещание, чтобы обсудить все детали свершившегося дела. Но раз за разом ловил себя на мысли, что в голове его крутится такой хоровод самых разнообразных дум, что мыслить трезво, в том что являлось первоочередным, не получается вовсе.
Заверив Аниса Виссарионовича, что он прибудет сразу же, едва переменит костюм, Шульц покинул вокзал, глядя прямо перед собой. Ему не хотелось даже краем глаза видеть Оболенскую, но он твердо решил сам с собою, что непременно отправится к ней сразу же после совещания, чтобы разрешить все вопросы меж ними. Бежать от них, как кисейная обиженная барышня, Шульц собирался в самую последнюю очередь.
Сейчас, когда его окружали привычные вещи в его доме, все случившееся начало казаться чем-то, что произошло вовсе не с ним. Он даже засомневался в том, что путешествие на «Александре» ему не приснилось. Наскоро приняв ванну и сменив одежду, лейб-квор взглянул в зеркало и удивился тому, насколько весь облик его был непривычным даже для него самого. Возле рта залегли глубокие складки, придающие Шульцу весьма строгий, даже в некотором роде пугающий вид. Под глазами — темные круги, будто бы он не спал несколько ночей подряд. Петр Иванович попытался растянуть губы в улыбке, но лицо его исказилось от этого такой гримасой, что он испугался собственного отражения.
Великий князь уже прибыл в Шулербург, и стоило Петру Ивановичу войти в гостиную дома, в котором было назначено совещание, он услышал громоподобный голос Его Высочества, что интерпретировал самым верным образом — великий князь пребывал в самом дурственном расположении духа.
— А, Петр, — совершенно пренебрегая всяческими условностями, довольно фамильярно обратился к нему Его Высочество, стоило Шульцу войти в большой, обставленный массивной мебелью кабинет.
Он не слишком хорошо знал великого князя, чтобы точно знать, что именно скрывается за его настолько простым обращением. Надеялся лишь, что не угодил в опалу и не окажется минутою позже сосланным в Сибирь за государственную измену.
Отчего в голове Петра Ивановича мелькали именно такие мысли, он понять не мог, и когда Его Высочество указал на стоящее возле стола кресло, выдохнул с облегчением, надеясь, что этот жест означает, что его сегодня не ожидает суровое наказание.
В кабинете уже был Фучик, сидящий тут же, подле стола на самом краешке соседнего кресла. При этом фельдмейстер держал спину ровно, а руки — сложивши на коленях, будто прилежная ученица.
— Садись-садись, Петя, — проговорил великий князь, когда Шульц, немного замешкавшись, все же прошел к столу. — Ну, рассказывай, — без лишних предисловий велел Его Высочество, опершись на стол руками и едва ли не нависая над ним и Фучиком — настолько могучей была его фигура.
А Петр Иванович совершенно объяснимо растерялся, не понимая, чего именно ожидает от него князь. После чего сначала тихо, потом все более входя в раж, начал повествовать обо всем, что знал относительно этого дела. Некоторые факты Его Высочество знал и без того, но Шульц не преминул повторить их, чтобы картина выглядела более ясной.
Великий князь слушал не моргая и не перебивая, только впился в лицо лейб-квора тяжелым взглядом, будто подозревал, что Шульц может где-то приврать или представить факты совсем в ином свете, чем то было на самом деле.
— Это что же получается, — тихим, но угрожающим тоном вопросил Его Высочество, когда Петр Иванович кончил. — Прямо у нас под носом едва не свершился государственный переворот, а мы этого даже не заметили?
Шульц совершенно не представлял, кого именно великий князь имеет ввиду под этим самым "мы", смел надеяться лишь, что их с Анисом Виссарионовичем и их неприметным маленьким агентством минует угроза быть виноватыми в том, что в Российской Империи едва не случилась катастрофа.
— Анис, — обратился великий князь к так и застывшему изваянием Фучику, и тот тут же встрепенулся. — Что же ты сам думаешь по этому поводу?
— Ваше Высочество, — попытался вскочить на ноги фельдмейстер, но был остановлен жестом великого князя, который дал понять Фучику свое желание, чтобы тот остался сидеть на месте. — Ваше Высочество, — повторил Анис Виссарионович на этот раз более уверенным тоном. — Думаю я по этому поводу, что вы были правы, когда поручили Леславскому найти для вас исполнителей этого расследования. Ведь именно он обратился в наше агентство.
Шульц не успел поразиться тому, насколько дерзко прозвучали эти слова, когда Его Высочество коротко кивнул и добавил:
— Продолжай.
— Во время этой операции мой лучший агент Шульц Петр Иванович проявил себя как лицо, преданное короне Российской Империи, и как человек чрезвычайно храбрый и смелый. Именно благодаря его действиям преступник был обличен и задержан.
Шульц понимал, что испытывает в этот момент такую чудовищную неловкость, что единственным его желанием было немедля встать и сказать великому князю, что он вовсе не собирается кичиться своими заслугами, но Его Высочество слушал Фучика со всем вниманием, изредка кивая на произнесенные слова.
— Петр Иванович, — повернулся великий князь к Шульцу, когда Анис Виссарионович умолк, и он тоже сел ровно, а руки положил прямо перед собой — точь-в-точь как фельдмейстер. — Через минуту я позову начальника Охранного, который придет с докладом о первом осмотре места преступления, но у меня к тебе будет одна просьба.
— Слушаю вас, Ваше Высочество, — кивнул Шульц, преисполнившись священного трепета.
— Ежели поймешь ты, что они набивают себе цену, ты уж не молчи. Говори, как есть и что думаешь ты сам об этом деле.
Дождавшись согласного кивка от Петра Ивановича, великий князь хлопнул в ладоши, и тут же словно бы все это время только и ждал за дверью, в кабинет неловко протиснулся начальник Охранного, который обвел всех присутствующих заискивающий взглядом. В руке он держал довольно внушительную папку, которую и передал великому князю, а сам встал по стойке смирно у дверей, будто собирался бежать из кабинета тотчас, как получит на то позволение от Его Высочества. Впрочем, никакого позволения великий князь давать начальнику не собирался, так и оставив его стоять под дверью. Он наскоро пролистнул страницы переданного ему досье, после чего закрыл папку и, устроившись в массивном кресле за столом, так что начальник остался единственным, кто стоял, обратился к нему:
— Что же, Семен Брониславович, есть ли какие новости?
— Удалось выяснить, — едва не глотая окончания слов, приступил к докладу начальник Охранного, — что машина сия принадлежала ранее некоему Алексею Оболенскому.
Услышав это имя, Шульц вздрогнул, хотя это был известный и ему, и, как он смел надеяться, князю факт, который он тут же, не утаивая ничего, открыл Анису Виссарионовичу, когда они шли по переходам подземной пещеры.
Пред мысленным взором лейб-квора тут же встало лицо Настасьи Павловны, и страх, что она может пострадать во всем этом деле, мгновенно заполонил сердце Шульца.
— И была присвоена Леславским, а сам Алексей Оболенский убит его же руками, — не дожидаясь, пока Семен Брониславович продолжит, вставил ремарку Петр Иванович.
Великий князь перевел на него взгляд, но, тут же кивнув на его слова, уточнил:
— На что же тогда Оболенскому нужна была эта машина, ежели она может творить такое?
— Это вы сможете почерпнуть из записей самого Оболенского, — вступил в беседу Фучик, кивая на папку с документами, лежащую на столе. — Леша был великий изобретатель, который мог принести державе много пользы, ежели бы не был отправлен на тот свет душегубцем Леславским, оставившим мою племянницу вдовой. Сия машина была изобретена им для промышленных целей. Однако в руках штабс-капитана Леславского превратилась в едва ли не смертельное орудие, способное причинить вред если не всей России, то всему Шулербургу, как пить дать.
— Отчего же так случилось, Анис? — как показалось Шульцу, с насмешкой уточнил Его Высочество, вот только насмешка сия была направлена вовсе не на них, а на Семена Брониславовича, что переминался с ноги на ногу, не в силах сказать и слова.
— Оттого, что Леславский был поглощен трудами мистического толка. — Фучик указал на стол, и только тогда Шульц заметил лежащую на самом краю книгу. Вероятно, ту самую, что он видел в окружении свечей в злополучной пещере. — Как следует из нее, все те камни и все те убийства, которые мы расследовали, вели Андрея Васильевича к одной цели — господству над миром. И помешать ему смог только Шульц Петр Иванович и моя племянница, Оболенская Настасья Павловна, та самая супруга Алексея, невинно убиенного Леславским.
Право слово, лейб-квор, заслышав похвалы в свой адрес, в очередной раз едва удержался от того, чтобы не вступить в разговор и не просить Фучика не приукрашивать его заслуг. Он всего лишь делал то, что должен был делать, и особого подвига в этом не видел.
— Значит, выходит как выходит, — резюмировал Его Высочество поднимаясь на ноги и на этот раз не противясь тому, что Фучик и Шульц тоже встали со своих мест. — У Охранного под носом творилось такое безобразие, едва не стоившее всей державе слишком дорого, а настоящие герои Отечества — люди скромные и неприметные.
— Ваше Высочество… — подал голос Семен Брониславович, на что получил грозный окрик князя:
— Молчать!
Его Высочество погладил свою окладистую бороду и выдал то, от чего Фучик расплылся в довольной улыбке:
— Что ж… ступайте. Нам еще в этом всем разбираться денно и нощно. Ждите, когда вызову вас… К награде приставлю. Да-да… к награде.
Анис Виссарионович подтолкнул Шульца к двери, и лейб-квор с облегчением направился к выходу. Он был человеком непривычным к подобного рода важным собраниям, оттого до сих пор чувствовал себя рядом с князем неуютно.
— Вот же дело как повернулось, — шепнул Фучик, когда они с Петром Ивановичем покинули дом князя, и лейб-квор, оказавшись на свежем воздухе, вдохнул его полной грудью. — Это ж дела теперь в агентстве пойдут! Какие там теперь ватер-клозеты, да пропавшие гуси…
Анис Виссарионович выглядел настолько восторженным, что невольно и сам Шульц заразился этой радостью. Впрочем, она быстро переменилась сплином, стоило ему вспомнить о своем намерении отправляться тотчас на разговор к Оболенской.
— Господин фельдмейстер, у меня к вам просьба, — обратился он к Фучику, глядя куда-то поверх его плеча, будто опасался, что Анис Виссарионович по лицу его поймет, что просить он будет о том, что, возможно, будет иметь неприятные последствия для его племянницы.
— Слушаю, Петя, — мгновенно посерьезнев, ответствовал Фучик.
— Могу я навестить Настасью Павловну прямо сейчас и переговорить с нею наедине?
— Что ж ты спрашиваешь, Петенька! Конечно, можно! — по-своему истолковав намерения Шульца, просиял фельдмейстер. — А я в агентство… Это ж надо… награда!
Он споро сбежал с крыльца князева дома, и Петр Иванович мрачно посмотрел ему вслед. Ежели бы знал Фучик, что именно собирался Шульц сказать Оболенской, вероятнее всего, не пребывал бы в таком восторге.
В отличие от фельдмейстера, лейб-квор спустился с крыльца неспешно, словно бы оттягивая тот момент, когда увидит Настасью Павловну, и стрясется у них по всем предположениям неприятная беседа.
«Но никаких сведений я не передала, поверьте!» — вспомнились ему слова Оболенской, и он поморщился, направляясь в сторону дома Фучика.
Как же мог он ей верить, коли все ее наличие возле него с самого начала было ложью? И каким же конченым идиотом чувствовал себя сейчас, когда понял, насколько нелепым выглядело его предложение в глазах шпионившей за ним Настасьи Павловны.
Впрочем, что толку переливать из пустого в порожнее свои невеселые мысли, когда вот-вот, несколькими минутами позже, он вновь погрузится в эту пучину, и будет внутренне страдать, но все равно скажет Оболенской, что забирает обратно свое ненужное ей предложение руки и сердца?
С такими мыслями он добрался до дома Аниса Виссарионовича, некоторое время прохаживался мимо ворот, после чего решительно вошел в них, быстро миновал небольшую подъездную аллею, взбежал на крыльцо, а мгновением позже уже стучал в двери, за которыми находилась Оболенская.
Все то время, что провела Настасья Павловна на пути в Шулербург, превратилось в сплошное ожидание, и чем дольше оно тянулось, тем тяжелее давило на грудь что-то невидимое, но мучительно ощущавшееся там, где прежде билось сердце. Теперь же все словно бы замерло, и секунды текли как часы, и терялся вкус ко всему окружающему, и весь смысл существования ее свелся к моменту, когда придет наконец Петр Иванович и вырешит ее дальнейшую судьбу. И она ждала, точно приговоренный к смерти, коий мог надеяться на одно лишь чудо и отчаянно за эту призрачную надежду цеплялся.
Оказавшись в доме дядюшки, Оболенская отказалась и ото сна, и от обеда, только лишь приняла ванну и переменила свой грязный и истрепанный наряд на свежее платье, отдавая дань какому-то женскому тщеславию, хоть и понимала прекрасно, что никакое новое платье не поможет ей удержать Петра Ивановича, ежели сама она не сумеет объяснить все так, чтобы он поверил в то, что на самом деле вовсе она его не предавала. Да, укрывала некоторые факты, но ведь была подле него в самые опасные моменты не от того вовсе, что ей велел сие долг. Одно лишь сердце руководило всеми ее поступками с первой же их встречи у особняка Лаврентия Никаноровича.
Сидя в желтой гостиной, облаченная в свежее, очень весеннее, как майская погода за окном, платье светло-зеленого оттенка в белый цветочек, Настасья по сотому кругу перебирала слова, что скажет господину лейб-квору при встрече, пытаясь тем самым и себе самой также объяснить все произошедшее. А подумать тут и кроме как об их с Шульцем отношениях было о чем — то, что замыкание тока, погубившее Алексея Михайловича, не было случайным, Настасью Павловну сильно потрясло. И хоть не было меж нею и покойным супругом близких отношений, но скорбела о его безвременной кончине Оболенская теперь даже болезненнее, чем прежде. Особенно глубоко ранило ее понимание того, что, должно быть, подозревал о чем-то Алексей Михайлович, когда незадолго до смерти составил завещание, в коем наказывал ей держать всегда при себе металлический веер и Моцарта. И если бы не его посмертные дары, как знать, была ли бы она еще жива или мнимая царская дочь уже отправила бы ее на тот свет следом за супругом. От заботы его — такой запоздалой, но свидетельствующей о том, что жена была Алексею Михайловичу все же хоть чуточку дорога, на сердце становилось еще горше.
Рядом с кушеткой, на которой сидела Настасья Павловна, молча замер в скорбной позе Моцарт, словно разделял с хозяйкой ее боль и растерянность. Едва кинув взгляд на него, обнаружила внезапно Оболенская на пюпитре ноты и тут же узнала в них любимую Алексеем Михайловичем сонату Бетховена номер четырнадцать, кою просил он ее, бывало, сыграть и, поддавшись порыву как-то почтить память его, Настасья Павловна встала и коснулась клавиш. И — удивительное дело — звуки, что шли в сей момент из металлического нутра Моцарта, более не напоминали собою жуткий скрежет и лязг, а летели ввысь чисто, торжественно и возвышенно. И не заметила Оболенская сама, как вдруг потекли по щекам ее молчаливые слезы, падая на железные клавиши. И оплакивала она в сей миг столь много всего, что боли, внутри скопившейся, стало для нее слишком. Уже не видела Настасья Павловна ни нот, ни клавишей, продолжая играть, подчиняясь одной лишь мелодии надрывно стучащего своего сердца. Зато как играла она в сей момент! Как тонко с пальцев ее сходило то, что никогда не срывалось с уст, и рвались наружу, облаченные в ноты, все надежды и разочарования ее, разрывая стены комнаты, как разрывали они ей душу. А когда рухнула Оболенская без сил обратно на кушетку, услышала, как что-то щелкнуло и обнаружила, что в потайном отделении Моцарта лежит сложенный вдвое лист бумаги.
Дрогнувшим пальцами раскрыла Настасья Павловна письмо и прочла:
Моя дражайшая супруга Настенька,
если читаешь ты теперь эти строки, стало быть, меня уже нет в живых. Знаю, я был тебе никудышным мужем, и зазря ты потратила на меня юные свои годы; но теперь, когда пишу это письмо, я почти не боюсь смерти, которая принесет тебе одно лишь облегчение, и мысль эта утешает меня. Но прежде, чем уйду, я хочу хоть единственный раз сделать для тебя что-то хорошее. Помни о том, что тебе не следует никогда отпускать от себя Моцарта и необходимо всегда иметь под рукой железный веер — они помогут тебе в трудную минуту. Храни тебя Бог,
преданный тебе Алексей Михайлович Оболенский.
Итак, все подтверждалось — покойный муж знал о том, что на него совершено может быть покушение, но ничего не предпринял для того, чтобы защитить себя самого. Милый, рассеянный Алексей Михайлович! Отчего же позволил он оборвать жизнь свою на такой ноте, отчего же позволил злодею сотворить все свои преступления? Он мог бы покинуть двор, мог бы уехать… но нет, всего этого, конечно, Оболенский бы никогда не сделал. Не оставил бы свою мастерскую, не оставил бы императорский двор, где чувствовал себя и свои изобретения нужными и востребованными. И подписал себе тем самым смертный приговор.
Настасья Павловна не знала, сколько еще просидела она так, с последним кратким посланием покойного супруга в руке, обдумывая все тяжкие события, в которые оказалась вмешана и более всего и больнее вспоминалось ей при этом о Петре Ивановиче Шульце, коего, может статься, она потеряла по собственной глупости.
К моменту, когда служанка объявила о визите господина лейб-квора, Оболенская находилась на той стадии снедавшего ее с момента их расставания напряжения, что все мысли и слова разом покинули ее и остался только тревожный стук сердца, бившегося в самых висках, когда сказала она:
— Проси.
При появлении в гостиной Шульца Моцарт деликатно протопал к выходу, но Настасья Павловна этого даже не заметила. Один лишь взгляд на Петра Ивановича дал ей понять, что предстоящий разговор вряд ли принесет то, на что она надеялась в глубине души. Напряженно замерев на самом краешке кушетки, держа спину неестественно прямо, Оболенская, собрав все силы, произнесла:
— Слушаю вас, Петр Иванович.
В момент, когда служанка, открывшая дверь Шульцу и впустившая его в дом пошла справляться о том, сможет ли Настасья Павловна принять его, лейб-квор успел довести себя мыслями до состояния, в котором, пожалуй, не пребывал еще ни разу в жизни, испытывая лишь болезненное равнодушие и желание как можно скорее покончить с предстоящим делом. И столь много всего было в этом самом безразличии, что пестовал в себе Петр Иванович, что таковым назвать его мог он только в своих фантазиях. Ибо стояло за ним лишь убеждение самого себя, что он не испытывает более тех острых и приносящих истые страдания чувств, кои начал испытывать, услышав от Леславского неприглядную правду.
Но стоило ему только войти в гостиную, где дожидалась его визита Оболенская, он почувствовал себя еще более отравленным. Отравленным своей любовью, над которою теперь внутренне насмехался, и своими же мечтаниями, что тоже нынче стали для него предметом горькой и вымученной улыбки.
Заложив руки за спину, он подошел ближе к Настасье Павловне и встал ровно, выправив спину по-военному. Направив взгляд поверх головы Оболенской, глядя на каминную полку с расставленными на ней коваными фигурками, он быстро и отчетливо, словно делал доклад, отрапортовал:
— Я прибыл сюда исключительно оттого, что меж нами было многое не договорено. Теперь же понимаю, что сказать имею вам, Настасья Павловна, не так уж и много. Сие дело, что столкнуло нас с вами, завершено, равно как и завершены наши отношения. И в любом другом случае я бы не прибыл нынче к вам и не потревожил вашего покоя и впредь, кабы не считал, что вы могли счесть себя обязанной мне.
Он сделал паузу, понимая, что ему отчаянно не хватает воздуха, чтобы произнесть свою тираду единым порывом. А может, виною тому было чувство, будто кто-то сдавил ему тисками грудь, отчего сделать следующий вдох было затруднительно.
— Под обязательствами я имею ввиду мое вам предложение руки и сердца, на которое вы не ответили. Прошу прощения, что был столь несдержан, что выказал свои к вам чувства чересчур поспешно, тем самым поставив вас в неловкое положение. Отныне же прошу считать, что все обязательства, которые могла наложить на вас моя несдержанность, забраны мною вместе с предложением. И на сим я откланяюсь с вашего на то позволения.
Кивнув Оболенской, Шульц все же перевел взгляд на ее лицо и понял, отчего правильным было не смотреть на нее вовсе. Весь ее свежий облик, коим дышало, казалось, все в гостиной, включая самого несчастного лейб-квора, пленял, сбивал с толку и творил с Петром Ивановичем какое-то необъяснимое колдовство. Оттого и бежать ему нужно было тотчас — и от глаз ее, и от беззащитности, отражающейся на ясном челе. Вот только вместо этого он стоял, ожидая, ответит она ему хоть что-то или нет. И чувствовал себя еще большим болваном, чем то было прежде.
Оболенская слушала тираду Петра Ивановича и ощущала, что происходящего для нее снова становится слишком — слишком много ее боли, слишком много его равнодушия, слишком много слов, что ранят острее, чем пики. И как ни хотелось бы ей тотчас же встать и уйти, Настасья говорила себе, что господин лейб-квор имеет полное право считать себя в данной ситуации оскорбленным и преданным. Но разве не сказала она ему, что не передавала, несмотря ни на что, никаких сведений? Стало быть, не поверил этим словам Шульц и, не выясняя ничего более, готов был забрать назад все — свое предложение, свои признания, свои чувства. Чувства, что высказал чересчур поспешно. Что имел он в виду, говоря ей теперь это? Неужто то, что ошибся в том, что испытывал к ней? Неужто то, что понял вдруг, что никакой любви в его сердце не было вовсе? А ведь так оно, должно быть, и было, коли вот так, без ее участия, вырешил он, что отношения их отныне закончены. Вот только сама она не готова была отступиться так просто, не предприняв последней попытки своей что-то исправить.
И ежели не поймет он ее и не откликнется — то никакие унижения, на кои она была бы даже готова, не помогут вернуть то, чего, значится, и не было на самом деле.
— Стало быть, вынесли приговор без суда и следствия, Петр Иванович, — медленно проговорила Оболенская, не скрывая горечи в голосе, и также, в свою очередь, на Шульца не глядя, ибо равнодушный вид его способен был напрочь лишить ее желания говорить что-либо. — А я много, почти беспрестанно, думала, что скажу вам в свою защиту, ежели удостоите вы меня своего внимания. И я могла бы теперь сказать вам о том, что должно быть вам, как человеку чести, близко и понятно — что у меня, как и у вас, имелся собственный долг, согласно которому я не имела права вам раскрыться. Да, я могла бы сказать вам это, господин Шульц, но не стану, потому как в данном случае это будет абсолютной неправдою. Правда же состоит в том, что едва повстречав вас в тот вечер, я совершенно забыла обо всем. О возложенной на меня миссии, о беспристрастности, что должна была блюсти… Но вместе с тем, не отрекшись от задачи своей, я считала себя не вправе открыться вам и принять ваше предложение. Хотя все равно сделала бы это, но все так нежданно завертелось, что правду вы услышали в итоге не из моих уст. — Настасья Павловна перевела дух и сглотнула вставший в горле ком, что душил ее, лишая последних сил. Все же подняв глаза, полные мольбы, на Шульца, она поспешно добавила, боясь, что он ее не дослушает:
— Я скажу вам так, Петр Иванович… не судите меня по тому, что я должна была, но в итоге не сделала. Судите по тому, чего я была не должна, но все же сделала. Потому что в отличие от вас, столь твердо преданного короне, вовсе не уверена, что стала бы рисковать собственной жизнью одного лишь Отечества ради. Вы и непрошеные чувства к вам — единственная причина всех моих поступков. Но доказать сие мне вам, увы, нечем, и ежели вы не пожелаете мне поверить — сделать что-то с этим я уже бессильна. Но по крайней мере, подумайте над тем, что я вам сказала. Ежели, конечно, признания ваши были искренни. — Договорив, Оболенская не стала дожидаться момента, когда снова увидит, как уходит от нее Шульц — на этот раз навсегда — и, степенно поднявшись, согласно глупому этикету, привитому ей намертво, направилась к выходу, ощущая, что еще немного — и просто бросится господину лейб-квору в ноги, чтобы удержать рядом с собою, а после будет ненавидеть себя за это напрасное унижение до конца жизни.
— Прошу меня простить, — выдавила Оболенская и, по-прежнему прямо держа спину, вышла из гостиной, а когда Шульц уже не мог ее видеть — бросилась опрометью наверх. Туда, где можно было позволить себе простую женскую слабость — слезы, коими горю, конечно же, не помочь, но и совладать с ними уже попросту не было сил.
Сколько времени миновало с того самого дня, когда Петр Иванович видел Настасью Павловну последний раз, лейб-квор не знал. Дни он проводил исключительно дома, лишь изредка выходя в сад в те моменты, когда ему особливо казалось, что нет больше сил на то, чтобы и долее чувствовать, как сжимается что-то огромное и неотвратимое вокруг его груди. Словно бы в ответ на его желание побыть в одиночестве, которое, меж тем, приносило ему лишь страдания, Петр Иванович получил спокойствие и тишину, порой кажущиеся ему могильными. Неотступные, тяжелые, почти что смертельные мысли, и вишневая наливка — вот компаньоны лейб-квора, что были рядом все то время, когда Петр Иванович бесцельно бродил из угла в угол в своем доме, не зная, есть ли на белом свете хоть что-то, что способно будет его заинтересовать.
И куда бы он ни направился, чем бы ни занимался — в голове, словно выжженный огнем, неизменно появлялся образ Оболенской. Шульц закрывал глаза ложась спать и видел во сне ее облик. Он смотрел на улицу, где по-летнему теплый дождь барабанил по крышам домов, и тоже видел образ Оболенской, что преследовал его теперь повсеместно.
О, как бы хотелось ему верить собственному сердцу, а не разуму, отравленному обидой! Как желалось ему поверить Настасье Павловне, что чувства, в которых она призналась Петру Ивановичу в их последнюю встречу — правдивы настолько, что он может отдаться им всецело! И чем более проходило дней, тем больше сомнений поселялось в голове Шульца. Что если он ошибся? Ошибся настолько, что исправить нынче уже ничего нельзя. Что если он предал то единственно дорогое, чем стоило жить и дышать? Ибо не стоят ничего обиды, если они приносят человеку лишь несчастье. А ежели они делают несчастным не только его, возможно, стоит еще раз остановиться и обдумать все более трезво.
Прошло несколько мучительно долгих дней, слившихся в одну сплошную безликую массу, прежде чем Настасья Павловна сумела наконец убедить себя в том, что Петр Иванович уже не придет. Что не услышать ей боле ни разу его насмешливого «немилая моя» и более ласкового «душа моя». Да и голос Шульцев отныне звучал только в ее воспоминаниях, причиняя боль настолько немыслимую, что Оболенская удивлялась про себя тому, что вообще еще способна дышать. Вот только для чего — не знала.
В тот день она впервые с момента расставания своего с господином лейб-квором вышла за пределы спальни и спустилась в сад. Там, среди аккуратных клумб, давно приведенных в порядок после памятного забега графа Ковалевского, спасавшегося от Моцарта, цвели, посаженные строгими рядами, яблони. А вернее, как обнаружила теперь Настасья Павловна — отцветали. Белые их лепестки, кружась в прощальном танце, бесшумно падали на землю, отживая свой короткий век. И также рассеялись, как белоснежный яблоневый туман, и мечтания Настасьи Павловны о счастье, что обошло ее стороною. И подобно цветам этим, отмирала понемногу ее душа, становясь все опустошеннее по мере того, как все призрачнее и слабее становилась надежда, что все же одумается Петр Иванович, что найдет в себе силы поверить словам ее. Но теперь, когда глядела Настасья Павловна на никому ненужные белые лепестки под своими ногами, понимала ясно: ничего уже не изменится. Ибо если бы желал господин лейб-квор к ней вернуться, ему бы не потребовалось на это столь долгое время.
Прикусив задрожавшую губу, Оболенская присела возле дерева, опершись спиною на шершавый его ствол и обняла руками колени. А яблоневый цвет все падал наземь, прощальной ласкою скользя по волосам и одежде ее, но не было Настасье в том утешения. Она знала, что на смену цветам придут ароматные плоды, возрождая яблони к жизни, а вот в ее душе все постепенно превращалось в прах, сожженное немым отчаянием дотла.
Наверное, на роду ей было написано одиночество. Ни одному из двух мужчин, с коими свела ее близко жизнь, не была нужна она по-настоящему — ни покойному Алексею Михайловичу, что предпочитал ей свои изобретения; ни Шульцу, коий так и не понял, что значил для нее на самом деле, а скорее всего — попросту не пожелал этого понять. И не хотелось ей самой отныне боле ничего, что способно было принести такие страдания. И решение, что гнала от себя все эти дни, становилось все более ясным, отчетливым и попросту необходимым. И дабы принять его, только и требовалось, что признать очень простую вещь…
— Все кончено, Моцарт. Кончено, — прошептала Настасья Павловна сиротливо жавшемуся к ней бочком пианино вслух то, о чем страшно было даже думать. Но что уже случилось и чего невозможно было изменить. Сказала — и разрыдалась, да так отчаянно, как плачут в последний раз. Зная, что больше не позволят себе ни слезинки.
И плакала вместе с нею яблоня, роняя белоснежные слезы-лепестки, что окутывали сотрясавшуюся от рыданий женскую фигурку, словно желали ее ото всего отгородить ароматным своим облаком, и мялся рядом притихший Моцарт, но не было главного — того, без кого оставаться отныне Настасье Павловне пустою, как испитый до дна сосуд, до конца дней своих.
В ту ночь, когда Петр Иванович наконец понял, что испытывает не обиду, но облегчение, от того, насколько вдруг свободно ему стало дышать, явилась во сне перед ним вовсе не Оболенская. Его матушка, отошедшая в мир иной некоторое время назад, в своем излюбленном муслиновом платье и помолодевшая враз на несколько десятков лет, прогуливалась по полю, полному ярко-желтых одуванчиков. Такой Петр Иванович запомнил матушку, когда она была еще молодой, а ему было отроду лет пять, не более. Так же и сейчас, почти точь-в-точь, как в его давно ушедшем детстве, родительница шла по полю, а ветер играл ее выбившимися из прически локонами. И вела матушка за руку его самого — только был он совсем крохотный. Шульц же стоял на краю поля, умиляясь этой картине и едва не пуская слезу оттого, что лицезрел пред собою. Однако, приглядевшись, он увидел, что ребенок, идущий подле матушки — это вовсе не Петр Иванович, но был он столь на него похожим, что у лейб-квора дрогнуло сердце. А когда дитя, сорвав одуванчик, протянуло его матушке, подняв к Петру Ивановичу свои глаза, он понял, кто перед ним. Это был не сам Шульц, но сын его, при том похожий и на него, и на Оболенскую как две капли воды.
Проснулся Петр Иванович резко, будто кто-то толкнул его в плечо. Сел, озираясь по сторонам, и только тогда понял, что летний рассвет уже властвует на небе. Он тяжело задышал, а перед глазами его все еще стояла картина из сна — матушка, ведущая за руку их с Настасьей Павловной сына. И столь прекрасная картина то была, что Шульц понял: он желает воплотить сей сон в жизнь, ибо нет ничего более необходимого ему, чем обрести наконец счастье быть любимым и любить в ответ.
Решение, пришедшее на смену его нелепым, ненужным обидам, было настолько прозрачным и ясным, что более не сомневался он в нем ни на мгновение.
Он с отвращением отбросил прочь початую бутылку наливки, после чего начал быстро одеваться, чтобы немедля отправляться к Оболенской и просить ее руки вновь. И собирался сделать для ее согласия все, что бы она ни пожелала чтобы он сделал.
Стоя перед дверями дома Фучика, Петр Иванович был выбрит, причесан и свеж. И настроен весьма решительно. Открывший ему самолично дверь хозяин дома, при виде Петра Ивановича просиял, однако почти сразу же поник. И столь много горести отобразилось на его лице, что сердце Шульца пропустило несколько ударов, чтобы после пуститься вскачь. Жуткое предположение, что с Настасьей Павловной что-то стряслось, парализовало все члены Петра Ивановича, и он только и мог, что стоять открывая и закрывая рот, которым пытался схватить хоть глоток спасительного кислорода.
— Беги же, Петенька, — выдавил из себя Фучик, правильно истолковав оторопь лейб-квора. — На вокзал Настасья отправилась, с час назад. Быть может, еще поспеешь.
Уехала… Быть может, навсегда… — мелькнула в голове Шульца мысль. Но ведь разве ж он не обещал себе сделать все, чтобы изменить не только свою жизнь, но и жизнь Оболенской?
Петр Иванович, выдохнув вдруг разом, развернулся на месте и помчался прочь от дома Фучика, уже не слушая, что кричал ему Анис Виссарионович вслед. И желал он в тот момент лишь одного — чтобы время не бежало вперед так быстро, а Господь смилостивился над ним в сей трудный миг.
Так быстро, пожалуй, он не передвигался по Шулербургу ни разу в жизни. Подгоняя паромобиль всеми возможными угрозами и увещеваниями, он словно ураган, мчался по улицам города, пугая прохожих сигналами клаксона и понуждая редкие стаи бродячих собак разбегаться по сторонам.
Вокзал, на счастье его, был несильно запружен людьми. Шульц заметался по нему, выглядывая в толпе спешащих куда-то пассажиров лицо Оболенской, но как назло, не видел ее, как ни старался.
Бросившись к оконцу с билетами и расталкивая при этом очередь локтями, Шульц гаркнул, сожалея, что значок сыскного остался дома:
— Куда и когда отправляется ближайший рейс? — игнорируя возмущенные возгласы толпы, вопросил он дородную женщину по ту сторону равнодушного стекла.
— В город N, — раздраженно ответила она, но после добавила, словно бы смилостивившись над Шульцем: — Через десять минут отбывают.
И вновь лейб-квор заметался по вокзалу, выглядывая, к какому трапу подадут в ближайшее время дирижабль. На счастье его Настасью Павловну он заметил среди спешащих на посадку людей минутой позже, едва не начав сходить с ума, ибо минута эта показалась ему вечностью. Вновь распихивая локтями пассажиров, он приблизился к Оболенской настолько, чтобы успеть перехватить ее, ежели все-таки она предпримет попытку сбежать. Что он сам непременно бы сделал, оказавшись на ее месте.
— Настасья Павловна! — окликнул он, протянув руку и коснувшись ее плеча.
И когда развернулась она, обжигая его взглядом бездонных огромных глаз, он понял, что более не отпустит ее никуда и никогда, даже если окажется сейчас, что она возненавидела его настолько, что не может даже лицезреть перед собою. Даже тогда он будет добиваться ее благосклонности, чего бы ему это не стоило.
— Мы плохо расстались с вами в тот день, — запинаясь проговорил Шульц, чуть придерживая Оболенскую за рукав платья, как то делала она, когда они покинули те злосчастные пещеры. Надеялся лишь, что Настасья Павловна не станет вырываться и ему не придется удерживать ее силой. — Сейчас же я желаю лишь одного: просить прощения у вас за то, что был упрям в том, что делало нас обоих несчастными. И если у вас остались ко мне чувства, о которых вы сказали мне в последнюю нашу встречу, прошу вас ответьте мне, согласны ли вы все еще выйти за меня замуж? Потому что ежели вы сейчас рассмеетесь мне прямо в лицо и скажете, что равнодушны ко мне, клянусь, я погибну прямо на ваших глазах, ибо люблю вас, Настасья Павловна с такой силою, что ни жить мне без вас более, ни дышать.
Единственный голос, что так желала она услышать все дни своего ожидания, раздался среди гула спешащей к дирижаблю толпы столь неожиданно, что почудился поначалу Оболенской лишь далеким видением, эхом прошлой жизни, что казалась теперь такой туманной и невозможной, будто бы всего лишь ей приснилась. Приснилась лодка у старого дерева, под которой неподобающим образом она возлежала; приснилось варьете «Ночная роза», где танцевала она непотребные танцы; приснилась пещера со страшной машиной, где витал настойчивый запах ладана; и мужчина, от поцелуев которого кружилась голова — приснился тоже. За прошедшую накануне бессонную ночь она успела полностью убедить себя, что все это действительно только снилось ей. Так ярко, безумно и отчетливо, но — просто снилось. Вот только рука, что в следующий миг легла на ее плечо и пронзительные голубые глаза, глядящие прямо в душу, были настоящими. Слишком настоящими и слишком ощутимыми. Настолько, что ей было этого просто не перенесть. И, отгораживаясь внутренне от того, кто отказался от нее, не моргнув и глазом, Настасья смотрела теперь на Шульца совершенно безразлично и всеми силами старалась сохранять спокойствие, кое нарушил этот мужчина одним лишь своим появлением. И еще более — словами, которых так ждала она от него еще недавно, и которым теперь не верила ни на грош.
Где же был он раньше со своими признаниями? Когда еще не убедила она себя в том, что он всего лишь ее выдумка? Когда еще не выстроила вокруг сердца высокую стену, за которую теперь пряталась от слетающих с уст Петра Ивановича прекрасных, но запоздалых фраз?
— А вы переменчивы, господин Шульц, что столичная погода, — произнесла Настасья Павловна отстраненным голосом, неспешно выпрастывая из пальцев его свой рукав, как и он поступил с ней когда-то, в той, иной жизни, что все же только снилась ей. Да, только снилась ей. И за мысль эту цеплялась теперь она еще отчаяннее, чем прежде. — Прошу прощения, мой рейс отбывает, — добавила она, пустым взглядом скользнув по лицу Шульца перед тем, как повернуться к нему спиной. И это, пожалуй, было фатальной ее ошибкою.
Потому как покамест шла Оболенская к трапу, настойчиво бились в голове ее тревожные, совсем ненужные ей теперь вопросы: неужто пришел он сюда только для того лишь, чтобы поизмываться над нею всласть напоследок? Неужто лишь мелочная месть привела его к ней в этот последний момент? Но ведь не таким же знала она Петра Ивановича все это время. И не тому хотела верить, что, быть может, могло обезопасить ее от новых страданий, а может, напротив, лишить счастья, что рискует она снова оттолкнуть собственными руками. И в сей миг, когда одной ногою уже ступила Настасья Павловна на трап, весомое свое слово сказало упрямое сердце, бившееся в груди часто-часто, окрыленное новою надеждой, что родилась мгновенно от простых слов «я люблю вас с такою силою, что ни жить мне без вас, ни дышать».
И, отвергнув доводы разума, шепчущего все тише, что не стоит более верить тому, кто однажды уже забрал назад свое слово, а заодно все ее чувства и чаяния, Оболенская помедлила лишь секунду, прежде чем развернуться и решительно зашагать обратно — туда, где стоял, замерев, Петр Иванович, и на лице его застыло такое выражение, что она простила ему в тот же миг все. И, подойдя ближе, произнесла, подпустив в голос напускную строгость:
— Вижу, вы все еще живы, Петр Иванович, — Настасья оглядела его внимательно, словно желала в этом факте убедиться, но не выдержала долее и в следующий момент уже кинулась ему на шею, судорожно всхлипывая и бормоча:
— И слава Богу. Потому что я хочу, чтобы вы немедля — слышите, немедля! — отвели меня под венец. Пока не передумали насчет этого в очередной раз. — Отстранившись и утирая непроизвольно льющиеся слезы, Оболенская посмотрела Шульцу в глаза и добавила:
— И учтите, мой дорогой Петр Иванович, что еще одного вашего отказа мне попросту не снести. Потому что я тоже люблю вас так, что не могу без вас ни жить, ни дышать. — И более не обращая внимания ни на царящую вокруг суету, ни на то, что на них могут смотреть сотни пар глаз, Настасья Павловна потянулась к устам Петра Ивановича, желая ощутить на себе снова его поцелуй, коий докажет ей окончательно, что все, происходящее в сей миг — это самая настоящая явь, а не выдуманный ею волшебный сон.
В небольшой часовне, скрытой от посторонних глаз стеною, обвитой плющом и диким виноградом, царил интимный полумрак, что нарушался лишь огоньками лампад пред святыми образами да тихим мерцанием свечей, кои держали в руках Петр Иванович Шульц и Настасья Павловна, что готовилась в миг сей навсегда распрощаться с фамилией Оболенская. А заодно и со всем дурным, что пришлось пережить ей за свою жизнь, потому как теперь, глядя в глаза господина лейб-квора, верила она всей душою, что отныне в судьбе ее начинается новая глава. Верила, но все же не могла отвести глаз от Петра Ивановича, словно боялась, что если только отвернется — облик его в тот же миг растает; растворится, будто дым, унесенный ветром; а она останется стоять, все такая же несчастная, как то было с какой-то час назад, когда считала Настасья, что век свой придется доживать ей в глухой провинции, укрывшись там ото всех и вся, и в первую очередь — от себя самой.
И только лишь когда уста Петра Ивановича коснулись ее уст, и услышала Настасья Павловна ласковый шепот его, и то, как называет он ее своей супругою, ощутила, как отступают от сердца последние страхи и сомнения, замещаясь чем-то солнечным и невыразимо прекрасным, и вдруг осознала Настасья, что это, должно быть, и есть счастье.
И счастья этого не портило ничто — ни то, что стояла она под венцом в простом дорожном платье, ни то, что рядом не было никого, кроме торжественно замершего позади Моцарта. Ей и не нужно было более ничего, кроме того лишь чувства, что заполняло душу пьянящим восторгом, когда смотрела она на Шульца и понимала, что отныне и навсегда принадлежит он лишь ей одной. Ее самый лучший из мужчин…
Однако насчет одной вещи Настасья Павловна жестоко ошибалась, сама о том не подозревая. Был у священной церемонии, что связала теперь воедино их с Петром Ивановичем жизни, незваный тайный свидетель. Замерев безмолвной тенью на пороге часовни, наблюдал за всем происходящим никем не замеченный граф Альберт Ковалевский. Наблюдал, и ноздри его гневно раздувались, а рука инстинктивно сжимала эфес шпаги.
Но вопреки обуревающей его злости, вмешиваться ни во что граф отнюдь не собирался. И какую бы досаду в сей миг ни испытывал оттого, что предпочла Настасья Павловна ему простого агента магического сыска, чужого Альберту Ковалевскому было не нужно. Ибо когда видел он, с каким неприкрытым обожанием смотрела Настасья на своего теперь уже законного супруга — понимал, что никогда бы не добился от этой женщины того, чего ему желалось, а значит, и не нуждался он в ней с сего момента вовсе.
И все же чужое счастье, что предстало сейчас глазам его, подействовало на графа отравляюще. И свежий воздух, в коем смешались запахи цветущих акаций и буйной летней зелени, не сумел ни очистить головы его, ни смыть с кончика языка горький привкус, что появился там невесть откуда и ни в какую не желал исчезать. Сделав несколько коротких вдохов, Альберт понял, что сегодняшний вечер проведет он в самом злачном месте Шулербурга, ибо лишь оно одно зловонием своим сможет вытравить из души его непрошеное разочарование. Расправив плечи, словно стряхивал этим жестом с себя недостойные мысли, строгим военным шагом Ковалевский направился прочь от церкви, не оборачиваясь и от того не зная, что смотрит ему вслед с плотоядным интересом механическое пианино, покрытое сплошь и рядом металлическими заплатами. Но, на счастье графа, Моцарт в сей момент пребывал в самом добром расположении духа, потому что как нельзя лучше выполнил наказ своего создателя позаботиться о Настасье Павловне, теперь уже носящей фамилию Шульц. А именно — успешно выдал ее замуж. Во всяком случае, так это выглядело в механическом его сознании, в коем четко отложилось самое главное: Настасья Павловна была счастлива, а стало быть, счастлив был и Моцарт. И металлические клавиши его от этого довольно шевелились, наигрывая одному лишь ему ведомую мелодию.