Вопросы о взаимоотношениях искусства и действительности, предмете исследования и познавательных возможностях литературы постмодернизма остаются открытыми.
Традиционно предметом изучения, осмысления в искусстве была реальность, действительность, социальная среда, природа, мир человеческой души, другими словами — макрокосм и микрокосм, мир и человеческая личность. Перед традиционными формами искусства всегда стояла проблема истинности, подлинности, аутентичности.
Искусство формулировало и преследовало определенные цели в зависимости от метода, способа, типа художественного обобщения: а) познать мир, воспроизвести его в адекватных формах; б) преобразовать, усовершенствовать, упорядочить аморфную структуру, гармонизировать хаос; в) дать руководство к действию, воспитать на положительном примере; г) модернизировать, внести новацию; д) облагородить человека, воздействуя красотой искусства на его душу и сердце.
Постмодернистская эстетика такие задачи перед собой не ставит. Например, Вяч. Пьецух в «Рассуждениях о писателях» так выражает свое отношение к проблеме аутентичности в искусстве: «Художественная проза — это не способ восхищенного или возмущенного воспроизведения действительности, это средство воспроизведения действительности в преображенно-концентрированном виде, которое сродни приготовлению каши из топора, причем так называемая действительность у глубокого писателя всегда соотносится с действительностью как рай с санаторием, патологоанатом с мясником, или, наоборот, бытовое воровство с первоначальным накоплением капитала»[16].
Что такое каша из топора? Другими словами — это все из ничего. Иначе эту мысль выражает герой В. Пелевина в романе «Чапаев и Пустота»: «Но в нас горит еще желанье // К нему уходят поезда, // И мчится бабочка сознанья // Из ниоткуда в никуда»[17].
Зарубежные исследователи постмодернистской эстетики (Кармен Видаль, Омар Калабрезе, Жиль Делез, Жан Бодрийяр и др.) период существования современного человека называют эрой призрачной кажимости, театральной призрачности, неаутентичности жизни, эпохой симулакров, где истина, подлинность, реальность больше не существует, и, например, научное исследование «Семиотическая проблема мусора» становится знаком девальвации культурных ценностей. Стремление к бесконечности, бессмысленная свобода, эстетика исчезновения, социальное дезертирство, деидеологизация — черты, характеризующие сознание современного человека, которое стало пустыней[18].
Кармен Видаль для характеристики времени постмодернизма прибегает к метафизическому понятию «складки», «изгиба», искривления пространства как символическому обозначению материального или духовного состояния мира. К этому же понятию прибегают Д. Мерло-Понти («Феноменологии восприятия»), Жиль Делез («Складка: Лейбниц и барокко»), М. Хайдеггер («Фундаментальные проблемы феноменологии»), Ж. Деррида (эссе о Малларме).
Смысл рассуждений исследователей заключается в том, что материя движется сама по себе не по кривой, а следует по касательной, образуя бесконечную пористую и изобилующую пустотами текстуру без какого-либо пробела, где всегда «каверна внутри каверны», мир, устроенный подобно пчелиному улью с нерегулярными проходами, в которых процесс свертывания-развертывания уже больше не означает просто сжатия-разжатия, сокращения-расширения, а, скорее, деградации-развития.
Складка, как утверждает К. Видаль, всегда находится между двумя другими складками в том месте, где касательная встречается с кривой — она не соотносится ни с какой координатой: здесь нет верха и низа, справа и слева, но всегда «между», «всегда», «то и другое».
Исследовательница считает складку символом современной эпохи, обязательным принципом всеобщей культурной и политической дезорганизации мира, где царит пустота, в которой ничего не решается, где одни лишь ризомы, парадоксы, разрушающие здравый смысл, нет определения четких границ мира и человеческой личности, правда заключается в том, что ни один объект, предмет, проект не обладает абсолютным характером. Нет истины ни в чем. Есть только промежуточность, бесконечность и неопределенность[19].
С чем сталкивается современный человек, осмысливающий свое состояние в реальности, и современный писатель, пытающийся различными формами творчества уточнить эти представления о мире? «Мир стал для нас бесконечным: мы не можем отвергнуть того, что он заключает в себе бесконечное множество интерпретаций. Еще раз нас охватывает великий ужас»[20], — писал Ф. Ницше, передавая ощущения человека, соприкоснувшегося с тем, что не поддается однозначной интерпретации, ставя проблему познания все усложняющегося мира и определяя невозможность осуществления этой интенции.
Неопределенный, неописуемый человек, «человек без свойств» (как определяет человеческую личность Р. Музиль), в колеблющемся, зыбком, ускользающем от познания и понимания мире, неопределенном, часто ложно-видимом, мистифицированном, кажущемся состоянии, где разорваны причинно-следственные связи, отсутствуют логика и хронология, где нарушены отношения между сущностью и видимостью или вообще вместо сущностей оказываются одни видимости (симулякры, «копии копий»), где опровергнут знаменитый тезис Ч. Оккама «Не умножай без надобности число сущностей» — вот та реальность, которую пытается воспроизвести в адекватных формах литература постмодернизма.
Писатели данного направления своей художественной практикой демонстрируют главный принцип: искусство всегда условно, жизнеподобность мнима, любая художественная система ограничена в своих возможностях полно отразить действительность.
А. Генис приводит в подтверждение своей мысли слова В. Набокова: «Реальность — бесконечная вереница шагов, уровней понимания и, следовательно, она недостижима. Поэтому мы живем, окруженные более или менее таинственными предметами» («Прозрачные вещи»)[21].
Попытка передать это ощущение современного человека трудно понималась, хотя и предпринималась исследователями творчества того же В. Набокова, которые по-разному интерпретировали его тезис: «Искусство — это восхитительный обман». Это единственное, на что в такой концепции отношения искусства с действительностью оказывается способна литература. За что, например, и упрекает В. Набокова О. Михайлов: «Набоков высокомерно отвергал реальность, видел в словесном искусстве главным образом блистательную и бесполезную игру ума и воображения»[22].
В том понимании проблемы взаимоотношения искусства и действительности, которое встречается в творчестве В. Набокова, заключается, может быть, основополагающий принцип постмодернистской эстетики: «Зачем я вообще пишу? Чтобы получить удовольствие… Я не преследую при этом никаких целей, не внушаю никаких моральных уроков. Я просто люблю сочинять загадки и сопровождать их изящными решениями». Негативные оценки этой особенности его творчества, декларированной, например, в «Прозрачных вещах» — свидетельство непонимания основного его стремления передать мироощущение человека XX века, трудно воспринимающего странные, призрачные, не поддающиеся рациональному анализу сферы бытия.
Современное состояние литературы это подтверждает: пафос бесконечного поиска истины уступил место поэтике подобий, кажимостей, видимостей, «копий копий», симулакров.
Произведения представителей новой литературы конца XX века иллюстрируют этот тезис. Реальность в них представлена в виде фантазматических и симулятивных построений, конструкций, искусственных структур, несуществующих миров. В этом ряду особое место занимают произведения: В. Пелевина "Проблема верволка в средней полосе", "Хрустальный мир", "Чапаев и Пустота", "Девятый сон Веры Павловны", "Шестипалый и Затворник"; Ф. Эрскина "Росс и Я"; Б. Кудрякова "Ладья темных странствий"; В. Шатрова "До и во время" и др.
Например, реальность в тексте Ф. Эрскина предстает набором неопределенностей, где в одной точке пространства и времени локализованы и прихотливо соединены мифологические времена, исторические эпохи, географические константы, разнородные персонажи.
На стилевом уровне произвольно соединяются архаизмы и современный жаргон, обозначения деталей и предметов быта, которые никак не сосуществуют ни во времени, ни в пространстве, ни в сознании воспринимающего этот текст читателя: например, «оранжевый ягуар» (автомобиль) — «топот копыт». Принцип анахронического изображения некой действительности затрудняет саму попытку адекватно воспринять сюжет, который является лишь имитацией, где вопросы: где? когда? кто? зачем? почему? — так и остаются без ответа. Действительность представлена в виде недифференцированного хаоса: «Граф высунулся и увидел туман, серую воду и покореженную решетку моста: ее выломал оранжевый ягуар, очевидно не справившись с управлением — сейчас его вытаскивали из воды три синеблузника в мокрых кепках, которым помогал молодцеватый квартальный. Дмитрий Сергеевич откинулся на подушки, закрыл глаза и стал думать под топот копыт, как бы повел себя на его месте таинственный преступник, обчистивший квартиру и сейф его приятеля, английского посланника мистера Дагарделли, а затем жестоко убивший молодую служанку, которая, как догадался граф Сиверс по расстроенному лицу посланника, находилась с ним в интимной связи»[23].
Синеблузники, английские посланники, квартальный, граф Сиверс и прочие персонажи больше не появятся в тексте. Слово «туман» в начале этого отрывка как нельзя лучше объясняет смысл этого перечисления персонажей. Экспериментальный текст, создающий видимость сюжета, иллюзию интриги, организован таким образом, что в восприятии читателя возникает полное представление о подлинности происходящего, хотя на самом деле конструируется реальность, которую, например, Ж. Бодрийяр назвал системой симулакров, «фантомным миром самореференциальных знаков». Писатель даже не ставит себе задачи интеллектуально провоцировать, мистифицировать читателя с какой-то далеко идущей целью, просто создается искусственно стилизованный под классическую прозу определенных жанров текст, атрибутивный уровень которого противоречит внутреннему смыслу, но претендует на оригинальность, замещает материальный мир.
Еще более последователен в этой тенденции Б. Кудряков. Его текст «Ладья темных странствий» вообще становится отрицанием любой попытки как-то дифференцировать реальность: ее фактуру, вещество, предметы, цвет, запах, динамику. Например, объединяются эпитеты с противоположным значением, что вообще не дает возможности понять, о чем идет речь, но способствует воспроизведению «ускользающей» реальности, такого состояния жизни, в которой все зыбко, шатко, неопределенно:
«Но до острова еще несколько жерлиц. По уржовине колкой, по метастазам дорог, днями тягучими, по чащобам битых эмоций, по жаре в пустоте ты добрался до этого озера. До этого темного, светлого, чистого, грязного, длинного и короткого, мелкого, глубокого, полноводно-безводного озера (курсив наш. — Л.Н.). Ты знал, что здесь будет встреча: с кем — неизвестно, но ты догадывался. На одной жерлице был сом, на другой — щука с тремя глазами и серебряной серьгой на жабре — чудеса начинались. В мелколесье дум появилась лотосоликая певунья. Где-то упали осколки смеха, дробь припляса. Всплыли пироги сознанья. Ты наклонился, чтобы увидеть дно. Там шевельнуло»[24].
И. Северин назвал это произведение "вариацией в слове" о жизни после смерти. Действительно, текст изобилует различными описаниями смерти, ухода из жизни, разложения, разрушения, деформации реальности. Процесс аннигиляции обозначен на лексико-стилистическом уровне, поскольку неопределенность в обозначении предметного, материального мира свидетельствует о размывании границ между бытием-небытием, жизнью-смертью, реальность-нереальностью. Не названо — значит, не существует. Уничтожение слова в его материальной природе приводит к исчезновению действительности, не зафиксированной в сознании и не запечатленной в тексте. «Герой, находясь за полунепроницаемым экраном кончившейся жизни, не может логически мыслить, в момент, когда он пересек невидимую для него и для нас границу, его мысли перегорели, и когда он пытался реанимировать тишину памяти, единственное, что ему не отказывается служить проводником в покинутом мире — это поток слов — поэтическая стилизация «работы сознания»[25].
Рассказы В. Пелевина из сборника «Синий фонарь»[26], первого из пяти книг писателя, выдвинутого в 1997 г. на Букеровскую премию, тоже воспроизводят симулакризованную действительность, но в художественном мире Пелевина обнаруживаются определенные закономерности, присутствует своя логика, формируются конкретные задачи.
В рассказе «Проблема верволка в средней полосе» герой Саша Ланин по какому-то инфернальному внутреннему зову попадает в деревню Коньково на собрание волков-оборотней, в фантомный мир, в котором существует иерархия ценностей, не совпадающая с реалистической, материальной системой координат.
В миру персонажи носят определенные маски: волчица Лена — студентка, вожак стаи — полковник танковых войск Лебеденко и т. д.
Рассказ строится на контрастности чувств героя, обнаруживающего ложность своего внешнего существования. Фантастическое воплощение в волка, приобщение к стае избранных дает ему ощущение подлинности, свободы от условности одиозного, пошлого реального существования.
Мир, воспринимаемый другими (волчьими) органами чувств — когда обострились слух, зрение, обоняние и т. д. — раскрылся в подлинной своей красоте, по настоящему овеществленной сущности. Мистическое действо на лесной поляне обнаружило для героя внутреннюю сторону реальности, в полном смысле опредметило его мечту, тоску по истине.
Видимая жизнь оказалась неподлинной, ложной, убогой, серой, лишенной поэтичности, загадки, тайны. Когда в финале рассказа происходит суд стаи над предателем, отступником, самое страшное, что может произойти и происходит, это то, что виновника в виде кары, наказания «загрызли в люди». Возвращение к человеческому облику, к реальному существованию оказывается трагичным, так как это возвращение в неподлинное бытие.
В рассказе «Шестипалый и Затворник» конфликт тоже обусловлен попыткой «личности» вырваться из убогого существования Инкубатора, где сама жизнь обречена на заклание. Реальность Инкубатора со Стеной мира, цехом № 1, 10 затмениями, Решительным этапом, Великим судом и Божествами вызывает неясные, неотчетливые ассоциации со «Скотным двором» Дж. Оруэлла, «Мы» Е. Замятина, романом О. Хаксли «О дивный новый мир». Но эти параллели оказываются опосредованными. Общее — ощущение ужаса перед непонятным, страшным, на что оказываются обречены разумные существа, наделенные сознанием, интеллектом, чувствами.
Два куриных уродца: Затворник, с философским складом ума, и Шестипалый, с отклонениями в физическом развитии, вырвались в «подпространство» из своего мира, поднялись над реальностью в попытке обрести истинный смысл жизни. Мир, который воспринимался как единственно реальный, в котором происходили таинственные, важные, сакрализованные действия, производимые Божествами в белых халатах, где светили Солнца, оказался лишь грязным серым бараком птицефабрики с замазанными краской окнами и искусственным освещением. «Куда? — На юг, — махнул крылом в сторону огромного сверкающего круга, только по цвету напоминающего то, что они когда-то называли светилами»[27]. Жертва вырывается из «паутины» ложной видимости, обретая такую же призрачную свободу, но эта призрачность будущего счастья в свободном полете единственно необходима героям.
В рассказе «Жизнь и приключения сарая № XII» реальный мир тоже предстает в самом неприглядном и пошлом его выражении: овощебаза, бочки с капустой, заведующая, с толстым животом, перетянутым грязным фартуком, полупьяные рабочие. Этой овощебазе принадлежат сараи № 13 и 14, которые сарай № XII презирает, ощущая себя на порядок выше, поскольку он в своем таинственном полумраке хранит звонкие велосипеды, возвращения которых с прогулки он ожидает, как верный пес. Ощущение своей особенности, значительности, избранности, исключительности наделяет жизнь сарая №XII высшим смыслом. И когда хозяин велосипедов продал сарай овощебазе и рабочие вкатили в него бочку, разбухшую, жирную, с трупами прокисших огурцов, сарай упал в обморок, потерял сознание, впал в фрустрацию, так как произошло трагическое столкновение между подлинным и мнимым, мечтой и реальностью, высшим смыслом жизни и грубой реальностью.
И в один прекрасно-драматический момент не вынесший тяжести внешнего существования, ложного бытия, сарай замкнул электрический провод, поджег себя, уничтожив ложную свою оболочку, вырвался на свободу. В дымном пламени, устремленном в небеса, мелькнули силуэты велосипедов с серебряными звоночками как знак достижения полной гармонии жизни и мечты.
Почти все творчество В. Пелевина, жанр произведений которого трудно определить (миф, сказка, фантастика, антиутопия, философская проза и т. д.) строится на вывернутом наизнанку противопоставлении, где утверждаются истинность условного и ложность реального. Фантастика В. Пелевина оказывается калькой беспричинного мира, в котором вместо реальности одни мнимости.
Роман «Чапаев и Пустота» логически продолжает развитие идеи уничтожения видимой реальности, в нем автор утрирует и гиперболизирует традиционные для его творчества приемы, поскольку действие романа вообще происходит в абсолютной пустоте.
Командир дивизии Чапаев, поэт-декадент Петр Пустота, чекист Фанерный, Просто Мария, пустотелый бюст Аристотеля, Черный Барон — все «персонажи» романа существуют в мире, который имеет свойство «деваться непонятно куда». Понятие Внутренней Монголии, которая возникает вокруг того, кто видит Пустоту, становится выражением не просто отчуждения, одиночества, внутренней самоизоляции, но носит уже глобальный онтологический характер.
«Мы находимся нигде просто потому, что нет такого места, про которое можно было бы сказать, что мы в нем находимся. Вот поэтому мы нигде», — говорит Петр Пустота Чапаеву[28].
Интересную эволюцию в этом плане претерпевает и творчество художников, непосредственно не вписанных в систему чисто постмодернистских пристрастий.
А. Вознесенский в стихотворении «Раскладное зеркальце», мысля в категориях постмодернистского анализа действительности, обыгрывает флоберовский образ творчества как зеркала, с которым писатель идет по большой дороге, вбирает, объемлет, отражает в нем все: и верх, и низ, и прозрачные небеса, и лужи на грязной дороге:
Лирическое зеркальце,
В тебе надежда зебрится,
Урод ты — коверкальце,
Ребенку — солнцезайцельце,
Красавице ты — сердцельце,
Где смотрит Аль Рашит.
В тебя плевали, зеркальце,
Топтали, били, сверкальце,
Гоголевское зеркальце,
Тебя не размозжить.
Что нагадаешь, зеркальце?
Чай, чайнику — ул. Герцена?
Мальцу — глаза пришельцыны,
Киношнику — Брижжит.
Небьющееся зеркальце,
О чем твой телекс, зеркальце?
А разобьется зеркальце —
То разобьется жизнь[29].
В концепции А. Вознесенского творчество — это зеркало, которое, отражая предмет, одновременно его «переворачивает», создает внешнее подобие живого (хочешь дотронуться до своего двойника, но ощущаешь лишь холод стекла).
Ставится проблема ложности, иллюзорности, миражей сознания, обмана, который заключают в себе видимые вещи.
Реальность симулятивна, мечта разбивается о действительность, истина призрачна и недостижима. Литература как форма отражения и постижения жизни не способна передать сущность, она занимается лишь видимостями. Оно дает ту картину мира, в которой каждый видит лишь то, что хочет видеть: киношник — Брижжит, красавица — Аль Рашита и т. д.
С другой стороны, зеркало ничего не искажает, а, проявляя уродства и несовершенства мира и человека, лишь обнаруживает экзистенциальный смысл вещей, строит свои отношения с реальностью на «эффекте Дориана Грэя» (внутреннее уродство, порочность, зло скрываются под внешне прекрасной оболочкой). Искажение, кривизна изображения только восстанавливают нарушенный порядок вещей, гармонию подлинных соответствий, уничтожая границу между знаком и означаемым.
Раскладное зеркальце становится выражением самого эстетического принципа постмодернизма — разложить, разрушить целое на составляющие и через это разрушение восстановить утраченную сущность. Не зеркало кривое, а сама реальность существует в минусовой системе координат.
Более того, каждый из субъектов, воспринимающих реальность (урод, красавица, ребенок, киношник и т. д.), оказывается носителем истины внутри себя, проецирует на мир свои ощущения и представления, выступает в качестве идеалистического преобразователя истины.
Функции такого метафорического зеркала разнообразны: «коверкальце», «солнцезайцельце», «сердцельце» — и зависят не от объекта, а от желания воспринимающего мир трансформировать его по своему образу, подобию, желанию, поэтому «а разобьется зеркальце, то разобьется жизнь». Не реальность истинна, вечна и бесконечна, а хрупкая, трудно уловимая, прихотливая, субъективная форма ее отражения. Постмодернизм в этом смысле является знаком зазеркальной жизни литературы, не признающей аналогии с жизнью.
Множественность смыслов и способов интерпретации образов и идей стихотворения позволяет говорить о влиянии на творчество А. Вознесенского в последних его произведениях деконструктивистской философии, наличию в его художественном мире постмодернистских настроений.
Пафос отрицания реальности в литературе данного направления иногда реализуется в мотиве странствия, путешествия (чаще всего в воображении героя), плавания, лишенного временных и пространственных координат и целеполагания.
В этом отношении интересно сопоставить два произведения, где в той или иной форме присутствует этот мотив, как бы ни показалась неожиданной эта параллель: «История мира в 10½ главах»[30] современного английского писателя Дж. Барнса и нашего соотечественника, драматурга Н. Коляды.
Весь текст Д. Барнса строится на создании некоего антисюжета с разорванной фабулой, где вся мировая история представлена в чехарде эпох, мозаике пейзажей, хаотичном мелькании персонажей, переосмыслении классических сюжетов мировой истории и литературы: Книга Иова, Иона в чреве кита, средневековые диспуты схоластов (гениально стилизованные писателем) о том, сколько ангелов помещается на острие иглы, трагикомические эпизоды современности и т. д. Структурно текст представляет из себя жанровый калейдоскоп (из осколочков собирается имитирующее жанр подобие, куда включается травестия, дегероизирующая мифология, эстетический трактат, философская эссеистика, репортаж в виде писем и телеграмм, вестерн, псевдоисторический боевик и т. д.). Целостность мира и культуры полностью разрушена. Единство создается по законам сцепления лишь мотивом плавания. «И корабль плывет»… Метафорой бессмысленного движения в пустоте оказывается Ноев Ковчег, плывущий в никуда, поскольку, кроме «всех тварей по паре» на его борту оказалось пять жуков-древоточцев, от имени которых и ведется повествование. Создается грандиозная картина мира, в основании которого изначально образовалась трещина, который насквозь прогнил и скоро рухнет. Внешнее существование мира бессмысленно, так он медленно и верно с начала его основания подтачивается изнутри. Мир конечен уже в самом своем начале.
«Нелюдимо наше море» Н. Коляды в форме притчи и трагифарса несет в себе ту же идею. Метафорический тонущий корабль-дом (своеобразный Ноев Ковчег) становится символом онтологического неблагополучия.
Советская коммуналка, затопляемая нечистотами, рваная майка вместо паруса, герои, как будто запрограммированные творить пакости, гадости, зло, — вот предметный образ реальности, конструируемой в художественном мире Н. Коляды.
Ставится проблема несовместимости людей, оказавшихся в пределах не только этого своеобразного Ноева Ковчега, а всего земного пространства.
Писатель погружает своих героев в стихию недифференцированного хаоса, проверяя их человеческую состоятельность низкой действительностью. Исследуя человеческую душу в ситуации разобщения-единения, отчуждения-согласия, понимания-вражды, озлобления-примирения, писатель оставляет за героями право предпочесть добро злу, но этот выбор остается проблематичным и вынесен за рамки фабулы.
Обнаруживается онтологический тупик, люди оказываются в ловушке своего низменного существования, но выход найти должны они сами. Мечты, сны, фантазии, иллюзии и жестокое зрение, брутальность реального. Богохульство соседствует с верой, молитва с проклятиями — человеческая жизнь потеряла путеводные ориентиры, трансформировалась в образ «погибшей души», странствующей в пустоте бытия. Ноев Ковчег, перенаселенный, перегруженный не только обитателями мира, но и всевозможными пороками, имя которым Зло мира, плывет в Никуда, без руля и ветрил, без цели и смысла. Подобный эсхатологический мотив объединяет многие произведения литературы постмодернистского мироощущения.
Блуждание, плавание, странствие, полет, путешествие и т. д. — все лексемы, которые несут в себе значение движения, оказываются знаками статики, остановки, конечности мира, обреченного уже в самом начале своей истории.
Проблема отношения искусства к действительности непосредственно связана со словесно-образным способом ее воспроизведения.
Исследователями никогда не оспаривался семиотический характер искусства модернизма, авангарда. Постмодернизм, как и авангард, в определенной степени оказывается знаковой системой для посвященных. В зависимости от восприятия: «шляпа или удав, проглотивший кролика», если вспомнить А. де Сент-Экзюпери, — искусство постмодернизма и находит своих почитателей.
Сигналы, знаки, опорные слова, «смысл бессмыслицы» — на этом основывается творчество многих современных писателей, причем эти сигналы, знаки, символы, как правило, оказываются ложными.
В этом аспекте искусство постмодернизма характеризуется заменой информирующей манеры концентрированно-образной, кодированной.
Наиболее интересным писателем, работающим в русле подобной эстетики, является Владимир Сорокин.
А. Генис усматривает в стиле В. Сорокина элементы абсурда. Дикие фразы вроде «Молочное видо — сисло потненько», которой заканчивается рассказ «Кисет», по мнению исследователя, служат знаком поэтики необъяснимого. Их нельзя расшифровать, но можно использовать. Сорокин занимается нечеловекоподобным искусством. Чтобы понять, зачем ему понадобились загадочные «вида», можно привлечь аналогию из математики. В ней существует понятие, не имеющее смысла, например, мнимое число — корень из минус единицы. Математики, пользуясь тем, чего не может быть, тем, чего они даже не могут себе представить, приходят к вполне внятным и практическим результатам[31].
Необходимо вспомнить, что именно на этом «сломался», например, герой замятинского романа «Мы» Д-503, верящий, что можно проинтегрировать все, «от Шекспира до кретина». На вещах, познание которых недостижимо, а интерпретаций множество, строится поэтика абсурда, ставшая составным элементом эстетики постмодернизма.
Когда в 1915 году «Черный квадрат» К. Малевича был повешен, как икона, в красном углу зала, эстет А. Бенуа заметил: «Несомненно, это и есть та икона, которую господа футуристы ставят вместо иконы мадонны». Сам Малевич в Манифесте 1922 года писал: «Действительность не может быть ни представлена, ни познаваема. Через блаженный покой и созерцание можно будет идти к Богу, через вчувствование, интуицию»[32].
Для искусства нового времени тоже характерна нулевая текстовость объектов, «аскеза смысла» (выражение Т. Адорно).
Показательным признаком творчества В. Сорокина стало изображение мира как системы («хаосферы») распавшихся знаков.
Например, в рассказе «Заседание завкома» воссоздается некая «шизореальность» (выражение А. Гениса), сначала даются протокольно подробные зарисовки, выдержанные в стилистике официального мероприятия, на котором «прорабатывается» нерадивый рабочий, пьяница и прогульщик Витька Пискунов, а потом происходит резкий переход к действию, напоминающему пиршество каннибалов, начинают действовать законы абсурда. Этот переход не имеет четкой границы, не объясняется никакими причинами, мотивами, логикой. Происходит сдвиг в реальности, «тектоническая подвижка», разлом в пространственно-временном состоянии мира, что сопровождается взрывом знаковой системы с последующей аннигиляцией смысла.
Как пишет А. Генис, в одном из фрагментов романа «Норма», написанном под классиков, воскрешающем чеховский быт, тургеневскую любовь и бунинскую ностальгию, текст должен был исполнять роль подлинной жизни, являть собой естественное, исходное, нормальное положение вещей, отпадение от которой и привело к чудовищной «норме» (поедание экскрементов по кем-то выше утвержденному плану). Но Сорокин искусным маневром разрушает им же созданную иллюзию. Неожиданно без всякой мотивировки в этот точно стилизованный под классиков текст прорывается грубая матерная реплика. Она протыкает, как воздушный шарик, фальшивую ценность этой как бы истинной вселенной. Так последовательно до педантизма и изобретательно до отвращения Сорокин разоблачает ложно обозначаемое, демонстрируя метафизическую пустоту, оставшуюся на месте распавшегося знака. Этой пустоте в романе соответствуют либо строчки бесконечно повторяющейся буквы «а», либо абракадабра, либо просто чистые страницы[33].
Так и в «Заседании завкома» разрушенный диалог, до этого изобилующий производственной лексикой и идиотскими канцеляризмами, перетекает в лишенный смысла словесный поток: «прорубоно», «та и прорубо», «ота-ота-та», «прободено», «убойно», «вытягоно», «напихо червие, напихо». Слова-уродцы с обрубленными флексиями уже не идентифицируются как полноценные знаки, но смысл еще угадывается по оставшимся частям. Далее как из сломанного механизма начинают сыпаться железки, обгоревшие провода и контакты, так и здесь полноценное слово начинает превращаться в словесный мусор, выдается нечто уже совсем не подчиняющееся никаким законам логики и смысла: «Патрубки, патрубки пробойные общечеловеческие Гост 652/58 по неучтенному, — забормотал Урган, вместе со всеми прижимая тело уборщицы к столу. — Длина четыреста двадцать миллиметров, диаметр сорок два миллиметра, толщина стенок три миллиметра, фаска 3х5… Прободено… так-то и проб, — бормотала уборщица»[34].
Подобный стилевой прием С. Зимовец, анализируя рассказ В. Сорокина «Месяц в Дахау», написанный в форме дневника писателя, проводящего свой отпуск в концлагере, определяет как «автоматическое письмо», передающее внутренний распад личности.
Герой последовательно перемещается из одной пыточной камеры в другую, и «автоматическое письмо» микронарративно фиксирует его ужасающие страдания.
«Камера I. Сразу милая когда в кресле как бы стоматологическом и клещи и ты моя прелесть со стеком и внизу голенькая а меня привязали кафеля много света и сначала по ногам бьешь со свистом до кровоподтеков а я плачу а потом клещи и ноготь на мизинце».
Агония тела в постоянно множащихся процедурах пыток достигает границ антропологических возможностей, и этот процесс подчеркивается последовательным разрушением сначала синтаксиса, потом грамматики и морфологии письма:
«Камера 15. Пробоитие и протрубо игло иглоделание христо христокожее богомясо трупобитие потрохомятие клац клацо клац этого прогное прогноевое трупокоже благородо трупокожее благородое напр клац клац клац».
Энергия возведения в знак знаков пытаемого тела уже не может опираться на экзистенциальную или онтологическую ситуацию. Сема наползает на сему, морфема на морфему, и мы имеем дело с полным семиотическим инцестом[35].
Процесс разрушения знаковой системы прямо пропорционален процессу распада жизни в художественном мире писателя.
Таким образом, В. Сорокин, может быть, наиболее последовательно реализует тезис о том, что «искусство слова уничтожает реальность». Действительность, воспроизведенная в его книгах посредством словесно оформленного шизофренического бреда, автоматического письма, мертва в самой своей сущности. Другой формой речи, другим способом воспроизведения ее передать невозможно.
Таким образом, писатели постмодернистского направления декларируют и иллюстрируют своим творчеством принцип отрицания реальности в форме своеобразного духовного эскапизма, бегства от жизни, отказа от ложной видимости. Формы такого духовного эскапизма могут быть различны:
Смерть, или пограничное состояние «жизни после смерти»:
Кудряков. Ладья темных странствий.
Д. Пригов. Явление стиха после его смерти.
Мистически-фантастическое состояние и ощущение героя:
В. Пелевин. Проблема верволка в средней полосе.
A. Бородыня. Функ — Элиот.
Виртуальная реальность в мире компьютерной игры:
B. Пелевин. Принц из Госплана.
«Шизореальность»:
В. Сорокин. Месяц в Дахау. Заседание завкома. Норма.
Разрушенное жизнеподобие сюжетов и ситуаций, искривление пространства и времени:
Ф. Эрскин. Росс и Я.
Ситуация сумасшедшего дома, «спасение» в безумии от еще более безумного мира:
В. Пелевин. Чапаев и Пустота.
В. Шаров. До и во время.
Ю. Алешковский. Скромненький синий платочек.
Разнообразие форм насильственной и добровольной изоляции человека:
Л. Петрушевская. Изолированный бокс. Темная комната. Время — ночь.
«Видения» больного воображения:
Ю. Кисина. Полет голубки над грязью фобии.
Духовное «юродствование»:
Н. Садур. Юг.
Е. Садур. Из тени в свет перелетая.
Вен. Ерофеев. Москва-Петушки.
Плавание по морю жизни без цели и смысла:
Н. Коляда. Нелюдимо наше море.
Отказ от познания, страх перед жизнью, ужас перед непознаваемым и необъяснимым приводят к отрицанию самой реальности, которая воспринимается лишь видимостью, а не сущностью, «копией копии». В художественной практике постмодернизма последовательно реализуется тезис М. Хайдеггера: «Искусство слова уничтожает реальность».