Великий князь Владимирский Всеволод Большое Гнездо, сын Юрия Долгорукого и внук Мономахов, умирал несогласно. Может быть, потому, что жил согласно, разгромов и обид не претерпел, нагнал страху на половцев, а заодно и на сродственных князей, подтвердив и усилив роль и могущество великого княжения владимирского. А может быть, потому, что занемог внезапно, в кончину свою верить не желал и в гордыне от схимы отказывался. Об этом судачили ближние как в богатых шубах, так и в суровых рясах, но он-то понимал собственное несогласие: жаден был слишком. Жаден до жизни, до Большого Гнёзда своего, устланного нежным черкесским пухом его женой, во святом крещении Марией, в любви и согласии одарившей его восемью сынами да четырьмя дочерьми. Но из всех двенадцати детей своих он больше всего любил третьего сына, Ярослава, в которого, как всегда казалось ему, и перелила Мария всю свою черкесскую страстность и красоту. Любил, баловал и прощал, но боялся, что по смерти его припомнят беспутному красавцу Ярославу и отцовскую слепую любовь, и отцовское слепое всепрощение. И это пугало и мучило великого князя настолько, что вместо скорбных попов да монахов повелел он собрать бояр, но смотрел на них грозно, вдруг разом все шепотки припомнив. Страшные то были шепотки да пересуды, будто отца его, великого князя и градостроителя Юрия Долгорукого, отравили руки, питьё протянувшие, и шепотков этих никто так и не опроверг за всю его жизнь. А жизнь была наполнена победами и здоровьем, и, ощутив недомогание сильнее обычного, великий князь не согласился с ним, не восчувствовал знака, а вёл себя так, будто завтра встанет, выпьет добрую чашу и помчит туда, куда поведут его либо дела, либо княжеский нрав. Но, будучи осмотрительным, все же повелел сынам быть под рукою. И прискакали все, под кем конь не споткнулся.
Только старший Константин не явился пред грозные очи отцовы. Был он, как утверждают, добр душой, заботлив и богобоязнен, с юности княжил в Новгороде, сумел не просто понравиться вздорным новгородцам — то не хитро, всяк знает, что плотники душою простоваты, — но и навёл там порядок, кого надо — казнив, кого надо — помиловав. В него поверили, и он поверил, а отец до болезни неожиданно вызвал его и велел перебраться в Ростов, а потом вдруг передумал и с гонцом передал, чтобы Константин уступил Ростов Юрию. За такой изменчивостью неглупый сын углядел ещё неясную интригу, Ростов уступать отказался и к отцу нарочно опоздал, ожидая, что там решат за него, а дальше видно будет. Всеволода это страшно разгневало, сгоряча он объявил второго сына Юрия своим преемником во владимирском столе, побушевал считанные минуты и отошёл вдруг, как говорят, увидев в дверях опоздавшего Константина, но, однако, успел закрепить Новгород за любимцем Ярославом.
Вот какая передвижка наследников произошла у смертного одра Всеволода Большое Гнездо в считанные минуты. Никто, однако, спорить не осмелился, хотя Юрий гневно смотрел на расстроенного Константина. Остальные, как положено, горевали, а Ярослав три дня плакал, но, как утверждают современники, слезами скорее сладкими. Последнее неудивительно, поскольку засиделся горячий князь в тихом Переяславле-Залесском и получить во владение богатейший город того времени в двадцать один год от роду было куда как приятно, и приятность эту скрыть от очевидца он не сумел.
А после похорон братья разъехались по жалованным уделам, и борьба этих уделов между собой не только потрясла Великое княжество Владимирское, но и характеры самих осиротевших братьев. А ведь ещё на поминках Константин сказал будто бы сам себе:
— В Греции хитрости учат, а не братолюбию.
Покойный отец их князь Всеволод и впрямь провёл детство в Греции, но этих слов тогда будто не расслышали, а потом вспомнили о них. Как о пророчестве вспомнили, потому что сказано было вдруг и вроде бы не к месту. А оказалось — к месту…
А Ярослав поскакал в пожалованный ему Великий Новгород с малой дружиной, распевая на радостях стихири. Но друзья детства, окружавшие его, в пение не очень-то вслушивались, по опыту зная, что бешеная черкесская кровь всегда проявлялась непредсказуемо и вроде бы без всякого повода. А старший из друзей боярин Ратибор, отменный боец и воин, а ещё более отменный пьяница, буркнул в бороду:
— Не на того гляди, кто поёт, а на того, кто подпевает.
Вот тут— то все и поглядели на молодого дружинника Стригу, с недавней поры получившего право держаться княжьего стремени. Стрига был красив, весел и певуч, дерзок и нахален и точно знал, с какой стороны меч. Это нравилось: дружина ценила отвагу, ловкость и воинское умение. Но Стрига обладал и даром угадывать потаённые княжеские желания ещё до появления внешних признаков, никогда не ошибался, и это — настораживало.
— Стригунок, — сквозь зубы процедил Ратибор.
С той поры меж собой все его так и звали, помалкивали да приглядывались, зная, как любит юный князь не столько пиры, сколько молодецкие попойки. Тут границ он не признавал, а ощутив после добрых кубков близость замены в себе самом беспредельной княжеской свободы на столь же беспредельную черкесскую волю, как-то по-особому собирал в одну полосу чёрные черкесские брови, и тогда как из-под земли появлялись весёлые голосистые девки, и в этом «из-под земли да ко времени» и заключались особые таланты Стригунка. А с девками князь ярости не жалел, почему и закрепилось за ним не полученное при святом крещении христианское Федор, а княжее, от язычества идущее Ярослав. И тревожились, как бы с этого не началось и правление в Новгороде далеко от осуждающих глаз старых бояр и молодого великого князя Юрия, которого любил, слушался и даже побаивался Ярослав. Но все пошло не так. Не с дружеских попоек, а с гнева княжеского.
Первым делом Ярослав разогнал всю новгородскую власть, терпеливо и осмотрительно подобранную ещё впавшим в опалу Константином. Сослав в Тверь нескольких людей именитых в цепях и позоре, отдал по навету двор вовремя сбежавшего дружка Константинова на поток и разграбление и взял под стражу его жену и сына. Эти весьма решительные действия дали толчок к столь же решительным действиям новгородской голытьбы, которая тут же разграбила ещё три двора, убив заодно и их хозяев. Тут уж князю доложили своевременно, а он лишь плечами пожал:
— Стало быть, таков гнев Божий.
Однако гнев покарал самих грабителей совсем не Божьим помыслом, кого убив, кого поколотив. Вот это Ярославу не понравилось, и он тут же велел доставить к себе исполнителя сурового возмездия.
— Знаю его, знаю! — радостно объявил Стригунок, мечтавший отличиться не только в своевременной поставке весёлых девок.
Никто идти с ним не рвался, пришлось взять десяток простых ратников, но он привёл-таки на Ярославов двор рослого молодца с добрым мечом на поясе. Правда, молодец шёл сам по себе на шесть шагов впереди ратников и самого Стригунка, что было непонятно, и Ярослав вышел на крыльцо. Молодец сдержанно поклонился и молча ждал, что скажет князь.
— Ты кто? — наконец спросил князь, поскольку молчание затягивалось.
— Ярун. Вольный человек.
— Брату моему служил или отъехавшему князю Мстиславу?
— Ни тому, ни другому. Брата твоего Константина в Новгороде уже не застал, а с князем Мстиславом мы нравом не сошлись.
— Нравом с князем? Дерзок И кто же тебя кормит такого?
— Вот мой кормилец. — Ярун положил ладонь на простые, обтянутые чёрной кожей ножны меча. — Кормил деда, кормил отца, теперь меня кормит.
— Ты убил трех новгородцев?
— Пятерых, — уточнил Ярун. — Двое в Волхове плавают.
— Мечом?
— Зачем дедов меч о воров поганить? Против них и кулак сойдёт.
— И крепкий же у тебя кулак? — вдруг оживился Ярослав.
— Спроси тех, князь, кто в Волхове плавает.
— А ну, Стригунок, покажи ему свои кулаки! — неожиданно предложил Ратибор.
— Что, прямо здесь?
— Спеси в нем не по чину, — недобро усмехнулся Ярослав. — Укороти наполовину.
Стригунок неторопливо и с явной неохотой снял меч и полукафтанье и начал заворачивать рукава нарядной рубахи, изучающе поглядывая на противника. Вольный человек тоже снял оружие, аккуратно отложив его в сторону, и сбросил верхнюю одежду, под которой оказалась простая сорочка. Заворачивать рукава он не стал, а только повёл широкими плечами, разминая их перед схваткой.
— Бей, Стригун! — резко выкрикнул князь. Исполнительный Стригунок тут же рванулся вперёд, однако весьма точно нацеленный кулак его никого не нашёл, и Стригунок пролетел сквозь двор, пока не упёрся в почерневшие от времени бревна тыльной стены церкви Успенья Божьей Матери. В полной растерянности он оглянулся и обнаружил Яруна на прежнем месте, у крыльца, все так же неторопливо разминающего плечи. Вид Стригунка был настолько растерянным, что княжеское окружение уже смеялось в голос. Точно пришпоренный этим смехом, Стригунок тут же бросился в новую атаку, опять никого не встретил и остановился, уткнувшись в ратников у ворот. И тут уж захохотали не только бояре.
— Да он драться не хочет! — обиженно воскликнул княжеский любимец.
— Велю, — весомо обронил князь.
Ему нравилась ловкость Яруна, веселила неуклюжая старательность Стригунка, но схватка должна была выявить победителя. Он уже понял, что им окажется «вольный», то есть не связанный никакими обязательствами неизвестный витязь, и в голове его шевелились кое-какие соображения, с которыми он сам пока ещё не соглашался.
И опять Стригунок сорвался с места молча, без предварительного уведомления, которое предусматривали неписаные законы кулачных поединков. На сей раз Ярун не шагнул в сторону, а просто нырнул под нацеленный кулак, встретив нападающего резким ударом в подбородок. От этого удара Стригунка подбросило в воздух, и приземлился он всей спиной разом саженях в трех, как не без удовольствия отметил Ратибор. Ударился о землю, встать не смог, и к нему кинулись ратники. А никому не известный витязь спокойно оделся и прицепил меч.
— Проходи, — неожиданно сказал Ярослав и посторонился.
Ярун молча пожал плечами и мимо князя прошёл в покои.
Князь угощал победителя в малой трапезной, приказав отменно накрыть стол, но сам не ел, так как дело происходило после полуденного сна. Ярун же поглощал яства усердно, стремясь не только насытиться, но и получить удовольствие. Он знал толк и в закусках, и в дичине, и в напитках, и это Ярослав приметил.
— Кто же ты будешь, Ярун? На простого дружинника не похож, а одежды твои куда хуже, чем у моих ратников.
— Скажу без имён, не гневайся, князь.
— Почему?
— А потому, что не хочу на их головы ни любви твоей обрушивать, ни тем паче гнева княжеского. Достойных в живых нет, а недостойные ни твоих, ни моих забот недостойны. Я — сын известного тысяцкого, вскормлен им, обучен и воспитан с любовью. Только он из битвы в домовине вернулся, никаких распоряжений отдать не успел, и при дележе имущества выяснилось, что я хоть и единокровный, да незаконный, а потому и показали мне от ворот поворот. Пока до Новгорода добирался, конь мой по дороге от стрелы пал. Вот эту стрелу я князю Мстиславу и принёс. Отдай, говорю, обидчика на полную мою волю, потому как стрела эта с метой твоего дружинника, а целился он не в коня, а в меня. Князь Мстислав сказал на это, что нет у него такого в обычае, чтоб своих отдавать. Поспорили, повздорили да и разошлись.
— А пятерых зачем убил? Плечи застоялись?
— Несправедливостей не люблю, а татей — ненавижу. Они ведь не только мужей именитых убили, они и над жёнами их надругались, тебе это ведомо?
Ярослав промолчал. Витязь осушил кубок, закусывал изюмом с орехами и явно ждал, когда князь заговорит. Но князь продолжал молчать, потому что одно дело — спалить дом и убить хозяина, и совсем другое — обесчестить его жену. И он размышлял сейчас, как поведёт себя новгородский владыка.
— А кому ещё про то ведомо? — спросил он наконец.
— Не мой труд языком болтать, — сказал Ярун. — Забот у Новгорода и без меня хватит. Лето мокрое да холодное выпало, селяне и того не взяли, что в землю бросили. Ты с богатым смаком пируешь, а в Новгород голод стучится.
— Здесь я — господин.
— Здесь господин — сам Великий Новгород, у князь. Не руби сук, на котором их волей сидишь.
— А ведь ты — новгородец. — Тонкая черкесская улыбка Ярослава не предвещала ничего хорошего, но об этом знали только приближённые. — Как смеешь учить меня, смерд!
— Все мы — смертны, — усмехнулся Ярун и встал. — За угощение низкий поклон тебе, князь. Признаться, неделю хлеб квасом запивал.
— В дружину пойдёшь мою? У стремени место определю.
— У твоего стремени тот вьётся, кому сейчас рыло чинят.
— Беру! — с гневом заорал Ярослав. — Скажи ключнику, чтоб выдал тебе все, на чем глаза остановишь. — И неожиданно дружелюбно улыбнулся: — И как ты угадал, что я дерзких люблю?
На том и порешили, потому что князь всегда упрямо добивался того, что вдруг взбрело в голову, а Яру-ну просто некуда было деваться. Единственное право, которое он себе все же выговорил, заключалось в том, что во дни буйных княжеских пирушек он непременнейшим образом должен был отряжаться руководить стражей.
— Новгородцы вас хмельных перережут. А тебя, князь, в исподнем в отчий край выставят. Это ведь — новгородцы.
С этим Ярослав согласился, но зато теперь Ярун покорно ездил возле правого княжеского стремени в богатых одеждах, новой броне, но с дедовским мечом в простых чёрных ножнах. А очухавшийся Стригунок замыкал последний ряд, хотя князь по-прежнему вспоминал о нем, когда возникали пред захмелевшими очами манящие воспоминания о сладостных утехах. Только тогда о Стригунке и вспоминали, а так вроде и не было его. И злая обида росла в нем, как поганый гриб, но все его шепотки и намёки Ярослав и слышать не желал.
Но и делать ничего не делал, а разбой в Новгороде тихо, но неуклонно возрастал. Правда, людей именитых больше не трогали, но зажиточных и торговых трясли чуть ли не раз в неделю, и владыка пока ещё особо не вмешивался. Может, потому, что Ярун немедленно выезжал с отроками на место очередной татьбы, а может, просто пока приглядывался к новому князю. А рядом с разбоем прорастал и голод, уже став ощутимым по растущим ценам на самое простое пропитание, вплоть до репы. Посадник дважды посетил князя, упорно напоминая о бедствии, князь заверял, что обозы с хлебом вот-вот должны подойти, но сам ничего не делал. Не по злому умыслу, а только по легкомыслию. Послал, правда, человека к брату Юрию, но просьбы о хлебе не подтвердил по забывчивости, а вскоре с удивлением обнаружил, как оскудел его собственный стол.
— Смердящей едой кормить меня вздумали?
— Еду достанем, светлый князь! — бодро пообещал подвернувшийся под руку Стригунок. — Повели только!
Князь повелел, и через несколько дней, уже по зиме, ловкий подручный со своими отроками пригнал в Городище богатый обоз. С пшеницей и горохом, с белужиной, сигами и сушёными снетками, с южными лакомствами, ветчиной, салом и винами.
— Откуда? — сурово спросил Ярун, не получил ответа и объявил, что пировать не будет, но возьмёт на себя охрану.
А Ярослав закатил пир. Гуляли на том пиру долго и шумно, орали до хрипа, жрали до икоты, пили до блевотины, требовали девок и тут же получали желаемое. Но когда наступило похмелье, а княжья голова ещё не совсем прояснилась, явился от владыки почтённый старец, известный и Новгороду, и князю, и дружине, седой как лунь и весьма суровый.
— Твои люди, князь Господина Великого Новгорода, перехватили обоз, что шёл во владыкин двор!
— Знать о том не знаю и ведать не ведаю. Старец развернул свиток и торжественно зачитал:
— «Да отстанем же от жадности своей, братия возлюбленная моя и ты, призванный народом новгородским князь Ярослав! Яко и апостол Павел пишет: всему же день, то день; всему же урок, то урок, и никому насилия не творить, не воровства не творить, не беззакония не творить».
А на словах добавил:
— Привези хлеб городу, князь, а коли не привезёшь, то и отъедешь от Господина Великого Новгорода.
С тем и ушёл, поклона не отдав. А князь, с хмельной головы впав в неистовство, тут же велел собираться всей дружине. Напрасно Ярун, Ратибор и ещё несколько опомнившихся умоляли его отменить повеление, поехать к владыке с покаянием, вернуть ему пограбленный обоз и выдать Стригунка головой: Ярослав и слушать не желал. Обрывал разговоры, злился, а потом вдруг выкрикнул:
— Я здесь владыка!
Это уже звучало почти кощунством, и все замолчали. И начали готовиться к отъезду: кто в весёлом ожидании сытости и довольства, а кто и со смятенной душой, и число таких увеличивалось, потому что — трезвели. А после полудня выехали настолько поспешно, что князь отменил даже послеобеденный сон, завещанный ещё пращуром Владимиром Мономахом. Но оказалось, что вовремя выехали: на всех площадях, перекрёстках и улицах толпился народ. Молчаливый, голодный и озлобленный.
Заночевали в поле, по-походному, но доспехи, правда, сняли. А на другой день на подъезде к Торжку ловко пущенная стрела вонзилась в неприкрытую кольчугой спину Яруна, ехавшего у правого княжеского стремени.
Очнулся Ярун в постели. Мягкой, пуховой, для него непривычной. И первым, что увидел, было светлое, милое девичье лицо, а первым, что услышал, был женский шёпот:
— Отсасывай яд все время, Милаша. В нем не должно ни капли остаться. А я схожу за молоком.
«Яд, — с огромным усилием соображал Ярун. — Откуда яд?… Стрела?…»
Яд применялся, но чаще охотниками, а дружинники им, как правило, не пользовались. Войны были удельными, по сути, родственными, и при всей их жестокости успех боя решался в рукопашном бою. Да и добывать яд умели немногие: и знание это считалось колдовским, и самих-то змей в Северной Руси было не так-то много. В сушёном виде его привозили с юга, стоил он недёшево, да и кто стал бы его покупать?… Эти мысли медленно ворочались тогда в зыбком сознании трудно боровшегося со смертью Яру-на. Он не знал, что по повелению князя Ярослава его быстро домчали до одинокой небогатой усадьбы, когда-то пожалованной покалеченному верному дружиннику ещё Всеволодом Большое Гнездо, на которой проживал сам хозяин с женой и дочерью да пятеро его работников. По счастью, жена умела бороться со змеиными ядами, унаследовав это уменье от своей бабки-знахарки, а потому взялась за лечение сразу. Лучшим лекарством она полагала беспрерывное отсасывание отравленной крови, горячие грелки к ногам да парное молоко, которое поначалу приходилось вливать насильно, разжимая крепко стиснутые судорогой зубы раненого.
— Отсасывай кровь, Милаша. Уморишься, я начну отсасывать.
Тринадцатилетняя девочка с большими бледно-голубыми, как незабудки, глазами старалась изо всех сил не просто во исполнение наказа матушки, но ещё и потому, что уж больно пригож был могучий кареглазый витязь, ворвавшийся в её тихую жизнь будто из сказки. Это её озабоченное личико увидел Ярун, окончательно очнувшись после трехдневного отчаянного балансирования между жизнью и смертью.
— Ты кто?
— Я? Я — Милаша. Матушка, он очнулся, очнулся!… Ярун и вправду полностью пришёл в себя, но был настолько слаб, что его приходилось кормить с ложечки. Сначала мать и дочь делали это по очереди, но когда кормила дочь, больной ел заметно охотнее, и в конце концов право на эту заботу окончательно закрепилось за Милашей. А ведь каждый человек просто не в состоянии забыть того, кто когда-то выкормил его с ложечки…
Но память закладывается и закрепляется медленно. Память — охранная башня чувства, требующая не только прочного фундамента, но и неторопливой, старательной подгонки кирпичей. И кирпичики эти ложились один к одному каждый день, а выздоровление шло медленно.
А пока Ярун сражался с болезнью и строил свою башню, князь Ярослав разрушал свою.
Внезапно потеряв нового правостремянного, он почему-то решил, что стрела была направлена в его спину, счёл это запоздалой местью новгородцев и, засев в Торжке, закрыл проезд в земли Великого Новгорода всем хлебным обозам. Голод, который уже ощущался в Новгороде, стал расти день ото дня. Ели собак и кошек, мышей и крыс, палых лошадей, сосновую кору, еловую заболонь, мох, лишайники, сено. Трупы валялись по улицам, детей с великой благодарностью отдавали всякому, кто хотел их взять, небо каждую ночь полыхало заревом очередного пожара. Дважды новгородцы отправляли послов к Ярославу, умоляя его сменить гнев на милость, и оба раза князь вместо ответа бросал послов в темницу.
И тут с юга в Новгород прибыл князь Мстислав с хлебными обозами. Раздал хлеб, а через три дня собрал вече и сразу же обратился к горожанам с весьма воинственной речью:
— Оставим ли послов своих, братьев своих в заключении и постыдной неволе? Да воскреснет величие Господина Великого Новгорода, ибо там Новгород, где Святая София! Рать наша малочисленна и подточена голодом, но Бог — заступник правых!…
Воинственность Мстислава объяснялась не только присущей ему бестолковой отвагой. Путь его к Новгороду был извилист, и на этих извилинах он успел договориться о помощи и со Смоленском, и со Псковом, а заодно наобещать и Константину, обиженному отцом, что восстановит его права. Южные княжества уже помирали медленной смертью, запутавшись в бесконечных братоубийственных войнах, а здесь, на севере, Мстислав вдруг увидел возможность сокрушить могущество Владимирского княжества под благовидным предлогом наказания Ярослава и Юрия за новгородский голод.
Однако силы для этого предстояло ещё собирать. И пока Мстислав ретиво занимался этим, Ярославу донесли и о его речах, и о его приготовлениях. Рассвирепевший Ярослав тут же приказал дружине выловить всех новгородцев в окрестностях, заковать в цепи и отправить в Переяславль-Залесский, лишив имения и товаров. И скорбная процессия скованных цепями двух тысяч ни в чем не повинных людей поплелась сквозь снега, морозы и вьюги к месту далёкого заточения.
И все пришло в движение с обеих сторон. Вооружались ратники, подтягивались союзники, точили оружие дружинники, и гонцы, нахлёстывая коней, мчались от князя к князю, от города к городу. Очередная братоубийственная война уже тлела, разбрасывая искры взаимного недоверия и ненависти.
А Ярун ничего об этом не знал, потому что крохотная усадьба, в которой его приняли, как приняли бы сына, лежала в стороне от дорог. Он уже вставал и даже начинал ходить, с трудом таская ослабевшие и будто совсем не свои ноги, и первым делом навестил коня, который застоялся в конюшне, пока выхаживали его хозяина. Конь был гладок и ухожен, радостно заржал, увидев Яруна, и ткнулся мордой в его плечо. И если бы не Милаша, сопровождавшая Яруна с первого его шага, он бы наверняка упал от столь крепкого приветствия.
— Ему надо ходить, — сказала мать. — Так скорее дурная кровь очистится.
И они гуляли. По чищеным дорожкам усадьбы, по конюшням и коровнику, где Ярун отдыхал, пока Милаша доила коров. А кругом уже пахло весной, синел, оседая, снег, капало с крыш и восторженно орали петухи.
Странно, но они почти не разговаривали. Им нужно было только быть рядом, смотреть друг на друга и ощущать растущую близость. Порою за весь день бывало сказано два-три слова, и, как правило, Милашей, но однажды уютный звук упругих струек молока, бивших в ведро, был нарушен Яруном.
— У меня ничего нет, кроме меча, — сказал он. — Разве ещё слово, которое даю с оглядкой, потому что не нарушаю. И один свет — ты, Милаша. Ничего не обещаю, но буду служить князю Ярославу так, что он даст нам и землю, и скот. Завтра я стану на колени перед твоим отцом и буду Богом молить его отдать мне тебя, если ты согласна.
Тем же вечером Ярун торжественно опустился на колени перед родителями Милаши, и жених с невестой получили благословение, скреплённое целованием иконы Божией Матери. И свадьба была назначена ровно через семь недель.
Только 20 апреля отец вернулся озабоченным. Он поставлял к столу Ярослава молоко да сыры, которые сам мастерски варил и выдерживал в темноте до полной спелости. Ярослав был щедр и милостив к старому дружиннику своего отца, но в то предвечерье хозяин вернулся встревоженным и, помолясь по приезде, отозвал Яруна.
— Князь Ярослав и брат его великий князь Юрий, боюсь, что в беде большой. Стан их окружён Мстиславом с новгородскими, смоленскими и псковскими полками Не миновать усобицы.
— Коли князь в беде, так и я в седле.
Ярун тут же заседлал коня, прицепил дедов меч, низко поклонился будущему тестю и ускакал в густеющие сумерки, даже не попрощавшись со своею наречённой.
Холодно было, ненастно и сыро.
А ещё днём, ещё до того, как Яруну стало известно, что Ярославу грозит беда, князь Мстислав в последний раз направил послов к братьям, князьям Владимирским. И хоть летописи уверяют, что был Удалой весьма миролюбив, посольство было всего лишь поводом затянуть начало битвы: Мстиславу нужно было выстроить новгородскую рать, которую привёл старший сын Всеволода Большое Гнездо, им же отвергнутый Константин. То ли князь Юрий догадался об этом, то ли Ярослав вообще ни о чем не желал думать, а только первым, поперёд молчавшего Юрия ответил:
— Не время болтать о мире. Вы теперь — как рыба на песке. Зашли далеко.
— Князь Мстислав предлагает себя в посредники в вашем споре с Константином, — продолжал добиваться седобородый степенный посол. — Не лучше ли остановить братоубийство, пока не заревели трубы?
— Сам отец наш великий князь Всеволод не мог рассудить меня с Константином, — сказал Юрий. — Так к лицу ли Мстиславу быть нашим судьёю?
— Пусть Константин одолеет нас в битве, тогда все — его, — поддержал Ярослав.
Послы удалились ни с чем, хотя задачу свою вы-полнили: и мир предложили, и время выиграли. А братья, довольные своей непреклонностью, пошли в шатёр пировать.
А пир был воистину Валтасаровым. И за пением славы и хвалы князьям, за звоном кубков, криками, смехом и общим шумом буйного застолья никто так и не заметил огненных слов, начертанных божественным перстом. Правда, пожилой боярин, служивший ещё князю Всеволоду, назойливо шептал на ухо князю Юрию, что-де стоит ли отвергать мир и не лучше ли признать Константина старейшим господином земли Суздальской.
— Воины смоленские весьма дерзки в битвах, а Мстислав в ратном деле не имеет соперников…
Но Юрий только отмахивался от его шёпота, как от мухи. То были сумрачные времена обид и недоверия, когда подающий заздравный кубок вполне мог подсыпать в него яду, а обнимающий тебя брат — вонзить нож в спину, убедившись, что под рубахой нет кольчуги, и никто не верил никому Верность рассматривалась как изощрённая хитрость, а клятва ровно ничего не значила, поскольку все уж очень часто и охотно клялись. И даже святая клятва на кресте ни к чему не обязывала, потому что в случае нужды клятвенный крест меняли на другой, а потом неистово божились, что клялись на ином кресте, а значит, и торжественное целование не имеет теперь никакой силы.
— Да у нас тридцать знамён! — вопили за столом. — Тридцать знамён да сто сорок труб и бубнов!…
— Оглохнут!…
— Да мы их сёдлами закидаем!… — весело орал Ра-тибор.
— Никогда ещё супротивники наши не выходили целы из земель суздальских!… — кричал Стригунок, вновь занявший место подле князя Ярослава.
— Верные слова. — Ярослав встал, и все замолкли. — И сила наша без пощады. Никого не жалеть, никого не щадить, даже тех, у кого оплечье золотое. За то вам брони, и одежда, и кони их.
— Пленить одних князей, — счёл нужным уточнить князь Юрий. — Потом их судьбу решим.
Это было хотя бы разумно, но все уже захмелели, воодушевились и решили делить землю прямо тут, за пиршественным столом. Юрий кроме Владимира взял себе ещё и Ростов, вернул Новгород Ярославу, отдал Смоленск брату Святославу… Легко и весело шёл делёж шкуры неубитого медведя.
Как раз в разгар победных криков Стригунок и уловил, что черкесские брови Ярослава сами собой начали соединяться в одну линию. И жарко зашептал в ухо:
— Может, передохнуть хочешь, светлый князь? У меня в шатре такая ягодка-малинка…
Князь молча встал и начал выбираться из-за стола, расшвыривая пьяных сотрапезников.
А тем временем злые, голодные, продрогшие на промозглом ветру новгородцы, как медведь, чью шкуру столь ретиво делили за столом, медленно обходили горушку, на которой за частоколами укрепилась суздальская рать. Однако сторожевой полк легко отбросил атакующих, из-за этой самой лёгкости и не поставив в известность пирующее начальство.
— Спешите? — с укором спросил князь Мстислав отступивших. — А снег рыхлый, тут с умом надо.
— Сразимся пеши! — воодушевлённо заорали новгородцы.
— Друзья и братья! — внезапно закричал Мстислав, уловив воодушевление. — Вошли мы в землю сильную, так призовём на помощь Бога и Святую Софию! Кому не умереть, тот и жив останется! Забудем на время жён и детей своих. Сражайтесь пеши, так оно сподручнее будет!
Новгородцы, а вслед за ними и смоляне спешились, сбросили верхнюю одежду, а смоляне — даже сапоги, и с громким кличем: «Новгород и Святая София!» — яростно полезли наверх по рыхлому, истоптанному снегу. Говорят, что в этот момент и показались первые лучи солнца 21 апреля 1216 года, победного для новгородцев и столь горестного для суздальцев…
Атакующие при всей ярости медленно поднимались в гору, защищённую не только частоколами и плетнями, но и суздальскими ратниками. Они занимали более выгодную для рукопашной позицию, и в какой-то миг показалось, что атака вот-вот захлебнётся и новгородцы вместе с босыми смолянами покатятся вниз, сминая вторую линию, а заодно и княжеские дружины. Поняв это, князь Константин с криком: «Не выдадим добрых людей!» — впереди своей дружины бросился на помощь. Ловко орудуя боевым топором, он трижды прорывался сквозь суздальские заслоны, проламывая черепа собственным землякам. По натуре он был человеком отнюдь не воинственным, но в тот момент могла погибнуть вся его мечта вернуться в Новгород во славе победителя, и он забыл о пощаде. И началась битва, которую летописи описывают с ужасом, ибо сын шёл на отца, брат на брата, холоп на господина, и никто не брал пленных.
Ярослав проснулся в чужом отдалённом шатре, когда его брат Константин уже остервенело крушил черепа. Оттолкнув разомлевшую в истоме очередную утешительницу, схватил меч, выбежал из шатра в одном исподнем, вскочил в седло и помчался в самую гущу схватки. Воином он был лихим и отчаянным, смерти не боялся — не до того было, власть терял! — и кричал, что пришёл, что все должны прорываться к нему, что все вместе они отбросят врага в низину. Увидел Ратибора, увидел, как тот прорывался к нему, но упал, и с новым всплеском ярости ринулся на противника. И враги шарахались от его меча, ибо недаром за ним навсегда укрепилось языческое имя ищущего в ярости славу.
Но и новгородцы опомнились, и свои не подходили, и уже довелось отбиваться, спасая собственную жизнь. Уже повисли на поводьях, останавливая озверевшего от криков, крови, грохота и звона коня, уже выбили меч, уже тянули с седла, когда откуда-то появился вдруг всадник. Умело и расчётливо работая мечом, прорвался к Ярославу, подхватил с падающего коня, перебросил на своё седло и умчал из страшной, на удивление беспощадной сечи, в которой пленных оказалось всего около шестидесяти суздальцев, а на тот свет ушло девять тысяч двести тридцать три христианские души от христианских мечей и кривых но-жей-засапожников…
Не жалея коня, Ярун мчался к той усадьбе, где был спасён от смерти, где нашёл приют и ласку, любовь и невесту. Князь узнал его в первый миг, сказал: «Я знал, что ты поспеешь…» — и замолчал, впав в забытьё. Не пришёл в себя Ярослав и тогда, когда Ярун остановил взмыленного коня у крыльца, бросил выбежавшей Милаше: «Коня выводи», — и на руках внёс князя в дом.
— Это князь Ярослав, — сказал он старику. — Сын твоего господина. Он вроде не ранен, только порезан: сеча там страшная.
Ярослав пришёл в себя, когда хозяйка начала его перевязывать. Узнал Яруна, с трудом приподнялся, снял с шеи золотую цепь:
— Нагнись.
Ярун нагнулся. Князь надел цепь ему на шею, притянул голову, поцеловал в губы:
— Носи с честью, цепь на тебе княжеская. Ты мне жизнь спас, а порты спасти не смог. Скачи туда, в сечу не ввязывайся, собери наших. Константин с Мстиславом и сюда пожаловать могут. Не медли, Ярун.
К месту одного из самых кровавых сражений Ярун ехал осмотрительно. Часто видел пеших и конных воинов, но вовремя скрывался, и они его не замечали. Он уже понял, что суздальцы потерпели страшный разгром, и его удивило, что нигде не было заметно обозов с ранеными. Несмотря на молодость, он был опытным воином, понимал, что после такой сечи раненых должно было бы быть особенно много, а их не было вообще. Ни на возах, ни на конях, ни плетущихся пешком, поддерживая друг друга. И только добравшись до места битвы и оглядев его из укрытия, он настолько ужаснулся, что смог лишь с трудом перекреститься.
Все поле боя — склоны холма, низины и берег реки Липицы — было сплошь завалено раздетыми до исподнего трупами. Здесь не брали пленных и не щадили раненых, здесь старательно добивали всех, забирали оружие, сдёргивали сапоги, снимали окровавленную посечённую верхнюю одежду. Со всех, без исключения. С дружинников и ратников, с холопов и бояр. Такого он ещё не видывал. Никогда. И тогда он спешился, стал на колени и начал истово молиться не только о царствии небесном для павших, но и о милосердии, о котором забыли на этом поле. А потом сел в седло и отъехал прочь, поняв, что спасшихся надо искать подальше от этого опоённого кровью поля.
К концу третьего дня поисков он собрал два десятка дружинников, половина из которых была ранена. Дружинники оказались незнакомыми, служили князю Юрию, но золотая княжеская цепь на груди Яруна сразу убедила их в его праве отдавать приказы, и он повёл их к усадьбе на крупной рыси. Добравшись до неё, велел всадникам спешиться, взбежал на крыльцо и распахнул дверь.
И остолбенел, увидев вдруг постаревшего, потерянного хозяина, жалко притулившегося пред иконой '
— Где князь Ярослав?
— Уехал, — не поднимая головы, тихо сказал хозяин. — За ним его дружинники прискакали.
— Ну и слава Богу, — Ярун перекрестился. — А ты почему будто из седла выбитый? Где Милаша?
— Увёз он её, — еле слышно ответил старик. — Мать с той поры в беспамятстве…
— Куда увёз? — крикнул Ярун. — Куда умчал, спрашиваю?
— Будто в Переяславль…
Старик бормотал что-то ещё, но Ярун уже выбежал на крыльцо:
— По коням!…
В княжеском дворце Переяславля пировали, когда распахнулась дверь и вошёл Ярун. Все примолкли, а сидевший рядом с князем Стригунок посерел вдруг и протянул растерянно:
— Никак, с того света…
— Где Милаша, князь Ярослав? — тихо спросил Ярун. — Верни её мне, и ни о чем боле не спрошу.
— Кто такая? — не без смущения забормотал Ярослав. — Ведать не…
— Милаша. Моя Милаша. — Ярун шагнул к столу, в упор глядя на Ярослава. — Так ты отплатил за спасение своё?
— Что с воза упало… — начал было Стригунок.
— А ты… — Палец Яруна упёрся в него. — Ты молчи. Ты один знал, что я без кольчуги тогда выехал, ты… Ты страшной смертью умрёшь.
— Молчать, смерд! — закричал наконец-то пришедший в себя князь. — Вон, пока жив. Видеть тебя не желаю!
— И я тебя, князь Ярослав, — тихо сказал Ярун. — Как вольный витязь объявляю тебе, что отъезжаю от тебя навсегда.
Рванул с шеи княжескую золотую цепь, швырнул её на стол перед Ярославом и вышел.