Отзвенели хмельные чаши за славную победу на льду Чудского озера, отыграли гудцы[89], отзвенели тимпаны, отплясали на радостях псковитяне на утолоченных улицах в честь освобождения от чужеземной неволи. Еще томились в порубах немецкие рыцари, которых пригнали босыми от Вороньего камня дружины Александровы. Уже отпели в церквах молебны за «живота свои положивших за землю Русскую», схоронили героев, наплакались.
Пора было к мирной жизни прилепиться, ибо не рать кормит, а труд и пот соленый.
Александр Ярославич, умевший в веселии пребывать, в душе недолюбливал праздники за их легкомысленное бездумье и потерю невозвратного времени.
Уже на третий день собрал он в сени Детинца всю господу псковскую — бояр, купцов и священников, даже отца Дамиана позвал как старого знакомого. При встрече, получив благословение, спросил серьезно настоятеля:
— Ну что, отец святой, сладко ль под немцем было?
— Полыни горше, сын мой, — признался Дамиан.
— Вот то-то, — сказал князь, словно кончая разговор их затянувшийся, и пошел на княжеское место в передний угол сеней.
Сел, внимательным взглядом окинул господу, рассевшуюся вдоль стен по лавкам. Про себя отметил, что почти все оружные — и купцы и бояре. Оно и понятно, город порубежный, в любой час жди набега неприятельского. Жаль, никого из его бывших сторонников не видать, всех Твердила-изменник головой выдал рыцарям. Впрочем, вон у второго окна вроде лицо знакомое, с седой головой и бородой.
— Селила Микулич, ты ли это?
— Я, Александр Ярославич, я, — отозвался боярин, довольный, что признал его князь. — Вишь, как засеребрился я, что снегом присыпался.
— Уцелел, значит. Ну, молодец, Микулич.
— Уцелеть-то уцелел, князь, да захудал больно, того гляди в убогие подамся.
— Что так-то?
— Да все ему, злыдню, все имение спустил.
— Откупался?
— Откупался, Ярославич. Он ведь, Твердила-то, как во власть вошел, так и давай меня трясти. Позовет к себе да и речет: шепну, мол, тевтонам, что ты за князя стоял, смекаешь? Ну я и смекал. Всю как есть ему калиту свою повытряс.
Князь нахмурился, повернулся к Светозару, сидевшему около с писалом и пергаментом.
— Описал имение Твердилы?
— Только начал, князь.
— Чтоб за седмицу управился, и не мешкая вот ему, моему поспешителю Селиле Микуличу, вороти все им потерянное. Слышь? Все до последней ногаты[90].
— Слушаю, князь.
— А ты, Микулич, ныне ж составь опись, что у тебя тем переветчиком взято было — кунами, хлебом, портами [91]. И вот представь моему милостнику. Воротим все, для того и фогтов [92] прогнали.
— Спасибо тебе, Александр Ярославич, — дрогнувшим голосом сказал Селила и, поднявшись с лавки, поклонился князю. — Я завсе говорил, что ты широк душой и справедлив.
Присутствующие, внимательно слушавшие разговор князя с Селилой, оживились, запереглядывались, закивали друг другу: вот, мол, что значит наш-то, русский, все рассудил как полагается.
Да, отвыкли псковичи от справедливости за два года, сидючи под тевтонами, отвыкли.
— Ну что ж, господа, — начал князь, — собрал я вас, дабы подумать вместе, как далее жить граду вашему, как более не онемечиваться ему, как нести нелегкую сторожу заходних рубежей земли русской. Нелегко было вам под Орденом, но еще неведомо, легче ль Суздалыцине под Ордой быти. То тоже наказание нам господне позорное. Но, прежде чем думать о грядущем, давайте воротимся в прошлое, узнаем, с чего напасть учинилась.
Князь обвел всех вопросительным взглядом, долее на Микуличе задержался, и тот понял: говорить надо.
— С предательства Твердилы, Ярославич.
— Верно. Но почему ж вы ему позволили до сего дойти, вы — господа псковская? Али у вас силы недоставало? А? Как думаешь, Рагуил?
Александр Невский обратился к молодому крепкому боярину, сидевшему почти у двери, в бахтерце, с мечом меж колен.
Рагуил выпрямился на лавке, заколебавшись: не встать ли ему, — но князь движением руки осадил: говори сидя.
— Я думаю, Александр Ярославич, оттого, что он всю власть себе забрал. А совет боярский лишь уведомлял, что там деять сбирался.
— Да и то все выдумывал, — заметил Селила Микулич.
— Верно. Обманывал, — согласился Рагуил. — Даже ино говаривал, что-де лучше под немцем живу быти, чем под татарами живота и имения лишаться. Немец, мол, и обличьем на нас смахивает, и красным петухом зря не балует, бережливый. А татары обличьем черта страшнее, все огню предают, а в храмы, алтари прямо на конях лезут, души христианские без счета губят.
— М-да, — вздохнул князь, — тут, пожалуй, Твердила не врал вам. Не врал. А токмо выбирать, под кем лучше из них, русичам не пристало. Раз Орден бьем, значит, сильнее мы. Зачем же под него идти? Татары — другое дело, на тех пока у нас управы нет. Терпеть надо, откупаться да силы копить. Поднакопим, поднатужимся, вот тогда и потягаемся с ханом.
— Когда ж сие будет-то? — спросил кто-то из бояр.
— Не ведаю, братья, — признался князь. — Верно, тогда, когда поумнеем мы. Впрочем, может статься, что нам с вами не дождаться того дня красного. Дай бог, при внуках наших если свершится сие дело святое. Дай бог.
Зашевелились, завздыхали псковичи на лавках, закачали головами: ой, долгонько ждать. Князь помолчал, пока приутихла господа, и продолжал:
— Вот то-то и оно, господа псковичи, что думаем мы все врозь, оттого и бьют нас поганые и подминают. И будут бить, пока каждый из нас лишь о себе радеть будет, о своей корысти. Вот когда все единой мыслью заживем, о единой матери озаботимся — Руси великой, — тогда нас никто не сломит.
— Уж не о едином ли княжестве речь ведешь, сын мой? — спросил Дамиан не без лукавства.
— А что? — тряхнул Александр головой. — Ты славную мысль молвил, отец Дамиан. Может, к тому и прибьемся когда-нито.
И тут сразу загалдели бояре, заспорили:
— Это ж опять, значит, под кого-то!
— Так ведь под Русью ж, не под неметчиной.
— А ежели злодей вокняжется, тогда как?
— Нет, мы издревле вольны были…
— Это выходит, вече побоку?
— А что вече? Не вече ли Твердилу вопило?
— Надо грамоту святую, чтоб все ее блюли, чтоб каждый…
— Фогты явятся, они, знаешь, куды твою грамоту…
Князь не звал к тишине, молчал, то на одного, то на другого взглядывая. Пусть повыговорятся бояре, обиды повыпустят, души потешат в суесловии. Потом слушать внимательней станут.
— … Смерд не знает, что творить наперво — поле орать али меч вынать.
— Так ты борони его, пока он тебе хлеб ростит.
— На кажин загон не наборонишься. Их в лето-то сколь набегает?
— Вот я и говорю, надо сторожи дале ставить.
— Что сторожи, надо своих подсылов иметь.
— Подсылу язык их ведать надо поганый.
— Язык что, вот как в веру их перекрещиваться?
— Перекрестишься. Чай, другого живота не укупишь.
Неведомо, сколь бы еще спорили бояре и до чего бы договорились, если б князь не склонился к Светозару, не шепнул ему что-то. Милостник тут же подал князю какой-то свиток, Александр развернул его, и сразу стих говорок. Насторожились бояре, притихли.
— Ну вот оно и ладно, — поднял князь голову от грамоты. — Почесали языки, за дело пора. При немецких судьях-фогтах «Русская Правда» попрана была. Не так ли, господа?
— Верно, Александр Ярославич, — отозвался Селила. — О ней и поминать нельзя было.
— Так вот, ноне я собрал вас, дабы на совете столь представительном утвердить нашу русскую правду, утвердить навечно. И уж отныне судить ли, рядить ли — вы по ней должны. Все, что фогтами было осужено и присужено, я с сего дня отменяю.
— А как же долги? — вскочил высокий стройный купец Нежата. — Чай, торговлишка какая ни на есть и при фогтах шла.
— Верно, Нежата, — согласился князь. — Торговля всегда миру служила, и я был и буду ее первым оборонителем. Ежели должник твой с совестью — воротит, а коли отпираться почнет, давай его на княжий суд. Взыщем.
— Да оно я так, наприклад, спросил, — отвечал Нежата, опускаясь на лавку. Купцу не очень-то на суд хотелось, хотя бы и княжий. Он знал, это недешево обойдется. Князь хоть и мягко стелет, да жестко спать потом.
— И еще, — продолжал князь, — отныне и напрочь отменяю вечевой суд. Он слишком скор и неправеден часто.
— Верно, Александр Ярославич. Там у кого горло шире, тот и законник, а мизинным только крикни: «на поток», — они на самого апостола кинутся.
Князь взглянул на поддержавшего его, признал старосту братчины[93] кожемяк псковских Сысоя, подмигнул весело:
— На тебя, Сысой Мишинич, не то что мизинные, а и медведь побоится кинуться.
Все засмеялись: медвежья сила Сысоя каждому ведома была.
— Отныне законным будет лишь суд княжой. Особенно за головщину.
— Александр Ярославич, — опять встрял Сысой, видимо, ободренный шуткой князя, — дозволь нам в братчине самим своих судити.
— Нет. За головщину суд мой будет. Только я могу лишать живота убивца.
— Так я не за головщину прошу, Александр Ярославич. Я за мирские дела, за наши, кожемякинские.
Александр поморщился. Притихли бояре. Каждый знал: князь от суда добрую пошлину имеет. Неужто уступит свой доход братчине?
А Сысой хлопает глазами добродушно, словно и не догадывается, что у князя из калиты куны тянет.
Александр Ярославич понимает это, но отвечать не спешит, в уме взвешивает. И хотя ответ нужен Сысою, князь думает не только о кожемяках. Разве мечевщики, сапожники, шапошники, кузнецы, — все те, кто одевает, обувает, вооружает народ и имеет свои братчины, — разве они не достойны тех же привилегий, которых добивается Сысой своим кожемякам? А ежели все братчины сторону князя держать станут, это какая же сила объявится!
— Ну что ж, — заговорил наконец Александр в полной тишине, — Сысой Мишинич добрый совет дал. И я его принимаю, — князь покосился на Светозара, и тот понял желание господина, сразу умакнул писало в чернила. — Впиши-ка: отныне всем братчинам — кожемякам, сапожникам, шапошникам, швецам и прочим, кои пируют вместе, свой суд иметь разрешаю.
— Ай, славно! — крякнул Сысой, и лавка под ним жалобно скрипнула. — За такое уважение к нам, Александр Ярославич, мы все твои слуги верные.
— Как будто окромя кожемяк никого нет во Пскове, — ревниво заметил Селила. — Найдутся и еще князю поспешители.
«Ну вот и ладно, — подумал удовлетворенно Александр. — Не пожадничал, вместо воробья сокола взял. Надо будет Микулича в посадники приговорить».
Так начал «думати» Александр Ярославич с вятшими[94] людьми Пскова над судной грамотой земли порубежной, закон и порядок в ней обустраивая, ибо знал, что в грядущее лихолетье лишь в этом будет ее крепость и спасение.
Новгородский посадник Степан Твердиславич явился на Городище в неурочный час, когда Александр Ярославич вечернюю молитву творил. Князь знал, что столь поздний гость, да еще посадник, с пустяками не явится, а потому, отложив беседу с богом, велел Светозару подать огня в сени и, осенив крестом трехлетнего сына Василия, стоявшего между ним и княгиней, сказал:
— Ну что ж, пойдем в сени, Твердаславич.
Они вышли из церкви на темное подворье, направились к сеням. Не спешили: в окнах еще огня не видно было.
— Скоро Василию Александровичу и постриги, — полувопросительно сказал посадник. — Три года, чай. Пора.
— Да нет, пусть побавится. Меня этакого постригли, что проку?
— Не скажи, Ярославич, не скажи. Впрочем, твоему отцу князю Ярославу с сим поспешать надо было, бог-то к нему столь милостив был, едва ль не кажное лето сыном одаривал.
— Да, одаривал, — усмехнулся князь.
И хотя было темно, посадник по тону уловил усмешку, подумал с осуждением: «Не радует, однако, Ярославича гнездо отцово великое. Не радует. Грех сие».
— Твоему деду было прозвище Всеволод Большое Гнездо, — продолжал Степан Твердиславич. — Но у отца твоего, пожалуй, не менее дедовского. А?
— Да, — вздохнул князь. — Но Русской земле в том корысти мало.
— Это почему же? Ведь воины растут.
Александр подумал: «Верно, воины, но лишь друг с другом воевать», а вслух другое молвил:
— Эвон свечи в сенях Светозар зажег. Идем, Степан Твердиславич.
В сенях в краю стола горело с десяток свечей. Светозар не только об огне позаботился, но и сыты — медового взвару корчагу принес с двумя глиняными кружками. Князь взял корчагу, налил в обе посудины.
— Ну, пей сыту, Твердиславич, да сказывай, что за дело, на ночь глядя, у тебя.
Посадник подсел к столу, отхлебнул сыты, умакнув усы в нее.
— Дело, видать, важное грядет, Ярославич. Посольство рыцарское от Ордена пожаловало во главе с Шивордом неким.
— Где остановились? — вскинулся князь.
— На Торговой стороне, на подворье купцов немецких. Утром жди на Городище.
— Ну что ж, весть добрая. Давно жду. С миром пожаловали ливонцы, с миром.
— Кто знает. Не спеши, Ярославич. Сглазишь.
— Мы их с тобой на Чудском озере сглазили, Твердиславич. Наша победа на все Поморье аукнулась. Князь Святополк — зять Даниила Романовича — на немцев всех пруссов поднял, и литовский князь Миндовг в сем деле ему крепко поспешествовал. Так что окромя мира немцам у нас просить нечего, Степан Твердиславич. Токмо мира, и ничего более, взалкали наконец-то рыцари. Сбили мы им рога-то, сбили.
— Охо-хо, до скольких разов еще сбивать-то будем? А? Ярославич?
— Сего не ведаю, но лет на десять притихнут «железноголовые». Добро, что Миндовг в силу входит, у него с Орденом свои счеты.
— Сказывают, князь литовский Миндовг по крови в силу-то входит, — заметил осторожно посадник.
— Слыхал я об этом, Степан Твердиславич, но осуждать не спешу. Потому как великого княжества без крови не сотворишь. А врагу иноземному лишь великое и противустоять может. Вспомни-ка, как татаре Русь разорили. А почему? Да потому, что княжеств у нас что заплат на портах убогого. Какая уж тут крепость. И каждый князь думал в своем городе от татар отсидеться. А им того и надо, словно орехи, города перещелкали. Вот так-то, Степан Твердиславич. Может, Миндовга литовского не судить нам надо, а кой-чему и поучиться у него. А?
— Да уж стар я учиться, Ярославич. Давно тебе говорю. Ты мово Михаилу давай к делу ставь, будет ему отцовым горбом заслоняться.
— Михаилу? — князь взглянул на посадника ласково. — Ежели он в тебя пошел, то добрый мне поспешитель будет.
— Наше гнездо всегда твою сторону держало, Ярославич.
— Знаю. И брата твоего помню, царствие ему небесное, — князь перекрестился. — И ценю, Твердиславич. Высоко ценю вас всех. Пусть в калите пусто, абы друзей — густо.
Александр допил свою сыту, взглянул в темное окно, прищурился, улыбнулся.
— Ты вот что, Степан Твердиславич, к послам поутру сам езжай, зови сюда. А когда поедешь через Торговую сторону, веди их мимо кузниц. Слышь, обязательно мимо кузниц, и чтоб все кузнецы в час проезда немцев ковали мечи, токмо мечи. Понял?
— Александр Ярославич! — воскликнул посадник, не скрывая восхищения. — Александр Ярославич, ну и ума у тебя, ей-богу, на всю Боярскую думу.
— На две, Твердиславич, — засмеялся князь. — На две думы.
— А если станут приставать послы, мол, на кого куем мечи-то?
— Не таи. На недругов, мол, на недругов, господа. Да поласковей с ними, ровно это и не про них. Сговорчивей будут, сучьи дети.
Посадник сразу заторопился уезжать.
— Надо заехать еще в братчину к кузнецам, предупредить их о твоем велении. Ну, Ярославич, ну удумал…
Ушел посадник. Жалобно простонали под ним ступени крыльца. Стихло.
Князь взглянул на Светозара, безмолвно стоявшего в полумраке.
— Туши свечи, Светозар. Почивать пойдем. Заутре стричь шерсть почнем с Ледовой рати. Наросла густа да кудрявиста.
Посольство явилось вскоре после заутрени.
Князь Александр Ярославич сидел в сенях на стольце в сияющем бляхами бахтерце, но без меча. Зато гридни, недвижно стоявшие по-за спинкой стольца, были вооружены, руки — на рукоятях мечей, и даже забрала на шлемах опущены, как перед сражением. Все это должно было являть посольству готовность Руси к бою. Александр с отрочества помнил, что немцы одно уважают — силу.
Их было пятеро.
«Как и после Амовжи, — подумал князь. — Число счастливое, стало, быть удаче».
После приветствий и медоточивых пожеланий здоровья и счастья князю новгородскому и его семье посол заговорил о главном. Заговорил едва ли не теми же словами, как показалось Александру, которыми выражался восемь лет назад после битвы на Амовже другой миротворец.
— Мы приехаль строиль мир, князь. Дофольно лить крофь наш брат, наш матка, — сказал напыщенно Шиворд.
— Ну что ж, Русская земля всегда миру привержена, — ответил Александр и заметил: в глазах посла проскочила искра какая-то, и даже головой покачал немец с едва заметным оттенком укоризны: говори, мол, говори, знаем, чему вы привержены.
«Ага, — догадался князь, — показал-таки вам Твердиславич наших мечевщиков за работой».
— Мы хотим фсе по-хорошему, — продолжал посол. — Мы уступай тебе Копорье, Пскоф с фолостью, Лотыголу тож мы уступай тебе…
«Ишь раздобрились на подарки, — усмехнулся в усы князь. — Что у них отнял, то и дарят. Щедры железноголовые, щедры».
А вслух отвечал:
— Подарки ваши принимаем, тем паче, что сии волости издревле русскими были. И станем великую надежду иметь, что навек ими и останутся и что вы на них не будете впредь покушаться.
— Истина молфишь, князь, софершенный истина, — склонил голову посол. — Зачем покушаться, нельзя на чужой тофар покушаться.
«Ишь какой смысленый стал, наука-то на льду Чудском впрок пошла».
— Ну и, наверное, пора нам полоном разменяться, — сказал Александр. — Хватит вашим рыцарям в порубах дармовой хлеб переводить да русских вшей кормить. А?
— Софершенно ферно гофоришь, князь, — заулыбался посол. — Хе-хе-хе, истинно тарофой клеб. Мы тоже фаших имей полон. Мы фаших пускайт, фы наших пускайт.
— Полоном меняемся на рубеже волости Псковской. От нас поедет старшим… — князь взглянул на посадника и, помедлив, закончил: —… Михаил Степанович — сын посадника новгородского, он станет наших прав заступником.
Степан Твердиславич шевельнул широкими плечами, взглянул на Александра столь выразительно, что тот понял: доволен посадник, очень доволен и решением князя и тем, что не забыл обещания своего — пристроил сразу чадо к делу важному и ответственному.
Затем высокие стороны стали договариваться о возобновлении торговли между Новгородом и Немецкой землей, о безопасности купцов, пускающихся в нелегкий путь, о сохранности их товаров, о размерах торговых пошлин и многом другом.
И главное, на что упирали обе стороны, — чтобы гостям ни той, ни другой стороны не чинилось бы никаких пакостей.
— Вот, господин Шиворд, — взглянул князь на посла. — Это лучшее меж немцы и Русью состояние — торговля. Сколько бы крови ни лилось меж нами, а все одно на круги своя и ворочаемся. А сие что означать может? А?
Александр Ярославич прищурился, ожидая посольского слова, Шиворд и глазом не сморгнул:
— Сие одно означать может, князь: мир, мир нафечно.
«Эка вас поприжал Миндовг, — подумал Александр. — Вечного мира взалкали. Надолго ль? На собачий век разве?»
Миша Звонец — течец великокняжеский — прискакал на Городище ввечеру. Усталый, голодный, грязный.
Пока Александр Ярославич, сев ближе к свечам, читал грамоту отцову, Миша грыз кусок дичины, принесенной Светозаром из кухни. Миша сердился на милостника княжьего, не догадавшегося прихватить еще корчагу с медом, а потому грыз кость зло и нарочито громко: вот, мол, как оно всухомятку-то.
О Мишиных муках первым князь догадался: не отрываясь от грамоты, приказал:
— Светозар, дай запить чем гостю. Эвон изо рта искры сыплются.
Светозар ушел за медом. Миша поутих малость, своего добился, чего ж княжьему чтению мешать.
Великий князь Ярослав Всеволодич писал сыну «… Умерив гордыню свою, отъезжаю я ныне в Сарай к Батыю — либо чести найти, либо живота лишиться. А тебе, княже, велю немедля по получении грамоты сей выезжать во Владимир к великой княгине — матери твоей и до моего возвращения не оставлять ее с княжной. А буде бог не попустит мне живу воротиться, твоим заботам препоручаю обеих их вместе со столом Владимирским. Тогда Андрею Новгород отдашь, Ярославу — Тверь, Михаилу Москву откажи, ну а Переяслав с Суздалем Константину и Василию. А княжна Мария в пору войдет, приищи ей жениха где-нито из гнезда Галицкого, чтоб подале от татар было. А я, раб божий, буду за всех вас поганого царя молить да на бога уповать. Пусть будет Христос с тобой и мое отнее благословение».
Александр кончил чтение, но глаз не поднимал от грамоты, словно что-то меж строк тщась увидеть. Подумал с грустью: «Вот и тут Русь вся на заплатки разорвана. И это только нам — Ярославичам. А еще ж двое Васильковичей, Константиновичи, Владимировичи. Бог мой, сколько нас! А она-то одна, сердешная».
Воротился Светозар с медом, с кружками, сам стал наливать.
— Тебе налить, князь?
— Не надо. — Александр, положив на стол грамоту, кивнул Звонцу: — Ну, рассказывай. Что там, как?
— Ты спрашивай, Александр Ярославич, а я отвечать стану. Я ж не ведаю, что в грамоте.
— Ой ли?
— Ей-крест, не ведаю. Там же печать княжеская, разве я осмелюсь сорвать ее.
— Ну хорошо. Отец сам решил ехать или его позвал хан?
— Хан вроде и не звал, но на что-то же прислал проезжую грамоту великому князю. А татарин — гонец, что привез ее, и скажи Ярославу Всеволодичу, что-де такие грамоты всем русским князьям посланы, что-де кто хочет свой улус сохранить, сам притечет в Сарай, без зова, да с дарами, да и поклоном.
— И даров много захватил великий князь?
— Возов десять было нагружено. Столько же в Каракорум их проклятый послал, ханшу какую-то умилостивить. Туда Константина Ярославича наладил.
— Константина? — удивился Александр. — Что он там сможет, отрок еще.
— Вот на его младость и уповает великий князь. Что-де не посмеет баба-ханша дите обидеть. Посовестится, поди.
— Можно б было Михаила послать.
— Хых, — хмыкнул Миша. — Князь Михаил Ярославич оттель без головы б воротился. Али не знаешь его, везде на рожон лезет, кланяться не горазд. А Константин Ярославич смирен, покладист, да и кормилец у него, слава богу, не дурак, подскажет, коли что.
— Тут ты прав, пожалуй, — согласился князь. — Михаил более к ратоборству привержен, нежели к словопрениям, не зря и прозвищем Хоробрит окрещен. А ныне храбрости мало, ох, мало для князя русского.
Князь прошелся по сеням туда-сюда, морща чело. Миша Звонец потихоньку допивал корчагу, закусывая дичиной и того тише, дабы не мешать князю думать. Кончит думать, заспешит куда из сеней, не даст мед допить, мясо доесть.
Наконец Александр остановился возле Миши, спросил:
— Как думаешь, не сотворит зла Батый великому князю?
— Не должон бы; чай, великий князь супротив хана Батыя не ратоборствовал. Стало быть, у хана нет причин ему прошлое в укор ставить — не воевал с ним.
«А ведь верно, — думал Александр, вновь шагая по сеням. — Отец против хана ни разу меча не обнажил. Ишь как славно устроилось».
У князя, не знавшего, к добру ли весть Мишина, наконец отлегло от сердце. Не может хан ни за что ни про что сделать худое князю, приехавшему к нему с дарами. Хоша и поганый, но человек же. Не может.
Именно в эти минуты в голове его рождалась важная мысль, которая вначале порхнула бабочкой-однодневкой и исчезла, но вскоре воротилась и, все более утверждаясь в сознании, завладела всеми его помыслами, всей душой. Она была проста и на первый взгляд кощунственна, ее даже не хотелось вслух произносить, но Александр Ярославич понял вдруг, что именно эта дума его, претворенная в жизнь, не даст сгинуть Руси бесследно, безвозвратно.
Орда сильна, очень сильна. Руси теперешней с ней тягаться не только бесполезно, но и гибельно. Все одно побьют, пожгут, разорят татары. Потому надо терпеть, терпеть, сколь бы унизительным это ни было. И тихо, исподволь, копить силы. Впрочем, как их копить, если князья тянут вразброд. Ни Калка, ни Сить не пошли впрок. Господи, вразуми их, дай отчине не ныне, так в грядущем породить князя, которого бы все не только боялись, но и слушались, чтили. Который смог бы всех поднять в единой мысли, в едином порыве сбросить гнет татарский.
Миша наконец управился с корчагой и дичиной, огладил усы, умиротворенно икнул, хмеля в глазах не видно, лишь щеки зарумянились. Здоров Миша, свалить его и двух корчаг не хватит.
— Ну, насытился, — сказал князь. — Теперь ступай в баню. Что забыл, завтра вспомнишь, расскажешь. Выедем послезавтрева. Оно бы и раньше можно, да княжна Евдокия приболела.
— Что с ней?
— От груди отымали, ничего есть не хотела. Ревела денно и нощно. Днесь уморилась, к рожку приладилась.
— Ну, дите — не татарин, уговорить можно, — улыбнулся Миша.
Верховой гридин, прискакавший во Владимир на взмыленном коне, привез весть, всполошившую и дворец, и церковнослужителей, и весь город: великий князь Ярослав Всеволодич жив-здрав ворочается из Орды и находится в полудне пути от Боголюбова.
Александр с Андреем поскакали в Боголюбово встречать отца. А там у Рождественского собора уже людей тьма, ждут великого князя. Откуда прознали, бог весть; видно, сорока на хвосте принесла.
— Вот уж истина: во Владимире чихнешь, в Боголюбове «будь здоров» говорят, — сказал Александр, слезая с коня у церковной ограды.
Народ томился, попы суетились, вынося иконы, хоругви, ровно к крестному ходу готовясь. Послали за Нерль дозорных, дабы знак дали, как узрят великого князя подъезжающего. Андрей не утерпел, поскакал вместе с ними, надеясь первым отца увидать. Зосима — кормилец княжича, кряхтя, влез опять в седло, потрусил следом. Андрей хоть и не маленький уже, а все одно кормильцу отставать от него нельзя. Великий князь заметит — корить станет: кормилец ты али бревно, пошто отрока одного пустил, а ну збродни вывернутся?
И вот вымахнули дозорные от Нерли, заорали: «Едет, едет!» Стихла толпа, все головы на восход поворотили, взнялись над толпой иконы и хоругви, блеснули вязью золотой.
Ударил густым басом большой колокол на колокольне, и тут же вперебой пошли приговаривать другие — поменее, но позвончее: «Бом-бам! Бам-бам-бам! Бом-бам! Бам-бам-бам!»
Едва появился великий князь в сопровождении своих гридинов, как закричали радостно владимирцы, замахали руками, словно со счастливой рати возвращался их повелитель. Да и то сказать: рать-то дело знаемое, а тут считай из пасти дьявола живым возвернулся, от хана Батыя окаянного, которого нарекли русичи злым бичом божиим. Верили — и эта напасть от бога, за грехи наши тяжкие. Оттого и радовались: князь жив, значит, и они поживут.
Обнял Ярослав Всеволодич сыновей своих, шепча растроганно:
— Слава богу, слава богу.
Так и ехал он от Боголюбова до Владимира, сопровождаемый ликующей толпой владимирцев.
Во дворце княжеском, что у Дмитриевского собора, суета, слуги носятся как угорелые, устанавливая в сенях столы с питьем разным и брашном. Понабежали на подворье бояре, купцы, милостники. Всякому лестно великому князю на глаза попасться, поклониться ему, а то и словцо доброе услышать.
Хотя Ярослав Всеволодич и скуп на ласку, но тут час особый: в отчину воротился, на радостях, глядишь, и молвит что-нито доброе.
И великий князь не скупится — кому кивнет, кому мигнет, кому пальцем погрозит по-отечески, кого по плечу похлопает, а кого и словцом теплым одарит.
На застолье, что скоро было спроворено в сенях, великий князь с чашей заздравной приветствовал и благодарил всех, почтивших его в столь радостный час. Гости пили, ели, гусляры играли хвалы. И Ярославу Всеволодичу удалось уйти незаметно, лишь когда грянуло захмелевшее застолье песню:
Брони мои, брони, бороните сердце,
Бармицы густые, бороните выю…
Наконец-то удалось им с Александром уединиться в дальней светелке дворца. Ярослав видел нетерпение старшего сына, узнать тому хотелось, с чем воротился отец, на людях не спросишь, да и не все при народе говорить можно.
Ярослав тут же снял пояс, бросил на лавку и с удовольствием растянулся на узком ложе.
— Господи, как устал я, знал бы ты.
— Вижу, отец. Я это в Боголюбове еще заметил, — отвечал Александр, присаживаясь рядом на лавку.
— Ну спасибо, хоть ты замечаешь годы мои. Спасибо, сын. — Ярослав погладил ладонь сына, лежавшую на колене.
В это время, распахнув дверь, явился Андрей.
— A-а, вот вы где!
— Андрей, — сказал Ярослав, — сослужи-ка отцу службу.
— Я готов, великий князь, — сразу подтянулся княжич.
— Я в пути притомился малость, а застолье оставлять нехорошо. Посиди за меня на стольце часок. А?
— Хорошо, — с готовностью согласился Андрей.
— Да честь береги, сынок, не утопи в чаше хмельной.
— За то покоен будь, великий князь, — отвечал с гордостью Андрей.
Княжич ушел. Ярослав спросил сына:
— Ну как отрок?
— Андрей-то? Хвастлив несколько, а так что ж — мечом, луком владеть может. И поумнеет, даст бог, со временем.
Они помолчали, словно отрешаясь от суеты, оставшейся за дверью.
— Ты, чаю, истомился по рассказу моему?
— Да, отец.
— Ну что ж, дело сие было тяжким, сыне, вельми тяжким. Путь не короток, в самый низ Волги, но не в этом туга. А в том, сколь унижений там предстоит русскому князю. Одно утешало и смиряло дух мой, что это наказание от бога. И я терпел, все терпел. И кланялся тени их идола Чингисхана, и промеж огней проходил, и перед ханом на коленях стоял… — Голос у Ярослава Всеволодича дрогнул, он умолк, прикрыл глаза, слабость свою перебарывая.
Александр молчал, стараясь не смотреть на отца, пронзительно жалея его и боясь, чтоб он не почувствовал этой жалости. За это не на шутку мог осерчать старый воин, всю жизнь искоренявший из сердца сие немужское чувство и презиравший его в других.
— Но чего не вынесешь ради отней земли, — заговорил опять Ярослав Всеволодич, не открывая глаз. — Для того тебе о своем унижении сказываю, чтобы ты знал, что ждет тебя в Орде. А туда и тебя позовут. Не сегодня-завтра, а позовут. Так не за гордыней своей иди, сыне. — Ярослав открыл глаза, они блестели лихорадочно. — Согни в Орде в дугу ее, окаянную, там следуй токмо разуму и хитрости лисьей. Слышишь? Льсти в меру и держись с достоинством. Батый, хоша и в лести купается, — невысоко ее ценит. Он мужественных любит и уважает. Даже врагов. А мы какие ему враги? Мы, сыне, теперь голдовники[95] его, но достоинства терять не можем, ибо народу русскому мы князья все же. Понял?
— Понял, отец. Спасибо.
— За что спасибо-то, князь?
— За науку.
Ярослав Всеволодич тихо засмеялся, на удивленный взгляд сына махнул рукой:
— Подь ты совсем. То не наука, сыне, — мука. Вишь, до чего дожили — правнука Мономахова учим на колени пред погаными становиться. Тьфу, прости, господи.
— Ну, а что Батый тебе сказал, чем жаловал? — спросил Александр.
— Батый жаловал меня великим князем всея Руси. И Киев под меня отдал. Он же Дмитра Ейковича наместником в Киев утвердил. Так что по ярлыку — грамоте их окаянной — улус у меня не маленький. Но зато и забот мне того больше, со всего этого мне ж и десятину татарам сбирать. От всего десятое им. От коней, от снопов, от мехов и даже от людей. Каждого десятого им в рабы посылать надо будет. Мню, это начало, то ли еще впереди нас ждет.
Александр вскочил с лавки, прошел по горнице. Ярослав внимательно наблюдал за ним.
— Да, Александр, что у тебя с немцами там за союз был?
— Какой союз? Просто о мире и торговле да о размене пленными с немцами договорились.
— Вот видишь, значит, хану неверно передали. Впрочем, погоди… Вот же лиса татарская! — Ярослав хлопнул себя по лбу и даже сел на ложе. — Ведь и я ему говорю: мол, наверное, ряд о мире Александр заключал. А он глазки прикроет и твердит: «Ой, смотри, князь, не ищет ли твой славный сын союза со свеями и немцами против нас».
— Так ты б и сказал ему, что мы там мира лишь всегда искали.
— Я так и говорил. Плохо, что о ряде твоем с немцами я от него узнал, не от тебя.
— Но ты тогда в пути был уже, как бы я уведомил тебя.
— А он меня сим «союзом» огорошил. Я ж, не зная истины, наверное, нетверд был в возражениях, ибо чувствую — не поверил он мне, не поверил, черт косоглазый. И уж, если по чести, сын его меня выручил — Сартак. Он твоего возраста и много наслышан о твоих ратях. В свою кибитку меня зазывал, выпытывал, как ты на Неве свеев побил. Ну я рассказал, так он долго языком цокал: «Ай, молодец князь Александр! Ай, орел! Ай, беркут! С таким хочу другом быть». Так что учти, сыне, поедешь в Орду, ищи союзника в нем. Сгодится.
— Сартак… — повторил задумчиво Александр.
Вскоре после возвращения Ярослава из Орды занедужила великая княгиня Феодосья Игоревна и, как ни старались лечцы, умерла через неделю.
Перед смертью попросила мужа: «Положи меня с Федюшкой». И пришлось Ярославу Всеволодичу, исполняя последнюю волю жены, отринув все дела, везти гроб с телом покойницы в Новгород.
Отпели великую княгиню, как и положено по чину, торжественно и пышно, с великим плачем и стенаниями. Лишь в глазах Ярослава и Александра никто слезинки не заметил, но мрачность и тоску потаенную. Ни отец, ни сын за время похорон уст не разомкнули.
Положили Феодосью Игоревну в Юрьевском монастыре рядом с сыном ее старшим Федором.
Дома уже, на поминках, тихо вздохнул Ярослав:
— Отмучилась мать, царствие ей небесное. Что-то нам грядет, угадать бы…
Не было мира и в огромной империи татаро-монголов, раскинувшейся от берегов Великого океана до Закарпатья. Грызлись меж собой потомки великого завоевателя Чингисхана. Батый — любимый внук его — остановил свою кибитку в низовьях Волги, основав столицу Золотой Орды — Сарай. И хотя завоевание Руси и других земель на заходе было его заслугой, в Каракоруме — ставке великого хана — всячески старались ограничить его влияние в подвластных землях, бесцеремонно вмешиваясь во все серьезные решения Батыя.
Вмешались и в назначение великим князем Ярослава Всеволодича. Воротился наконец из Каракорума сын Константин, потративший на поездку почти два года. Он и привез отцу строгое веление ехать ко двору великого хана, дабы из его рук и получить благословение на великокняжеский стол Руси.
Прискакал из Новгорода вызванный отцом Александр.
— Ну, княже, — сказал Ярослав, когда они опять уединились, — помяни мое слово, не к добру сие. Была весть мне, что званы к Батыю Михаил Черниговский и Даниил из Галича. Уж не хотят ли поганые свести нас, аки петухов на кругу? Кто кого. А?
— Не ведаю, отец, но мню, сие не случайно. Смотрины, как невестам, устраивают. Возможно, выбрать хотят того, кто им покладистее покажется.
— Вот то-то. И ломай голову: Каракорум к себе зовет. Поедешь туда без позволения Сарая — Батый обидится, озлобится.
— Езжай через Сарай, отец. Они, видно, меж собой не ладят, татары-то. Чуть что, тебя на закланье выдадут.
— Поеду к Батыю. Може, отдарюсь как. — Ярослав горько усмехнулся. — Зришь, сыне, до чего русские князья дожили. То им дарили, теперь они, животы свои спасая, отдариваются. Ох, несладка доля голдовника.
Ярослав, отправляясь ныне, набрал не только подарков, но позвал с собой в путь-дорогу сродного брата своего князя угличского Владимира Константиновича, Василия Всеволодича — внука старшего брата Константина — и молодых ростовских князей Бориса и Глеба. Все они были обязаны Ярославу своими столами и посему в любых испытаниях держали его сторону. Именно на их поддержку и надеялся Ярослав, если таковая вдруг понадобится в Орде. Уезжая, наказал Александру:
— Сиди во Владимире, жди вестей от меня. Коли что важное — пришлю Мишу Звонца.
— Отец, возьми меня с собой.
— Нет, — решительно сказал Ярослав. — Я не знаю, за чем еду, может, не за столом, за смертью. И только на тебя могу отчину оставить. Зачем же обе головы в петлю татарскую совать? Как у тебя в Новгороде? Тихо, чай?
— А когда там тихо было, отец?
— Кого оставил за себя?
— Посадника Сбыслава Якуновича. Если что, владыка его поддержит; жаль, стар уж — на ладан дышит.
Уехал Ярослав Всеволодич во главе длинного, едва ль ни в версту, обоза с подарками, с запасами муки, медов и всего, что может понадобиться в долгом и опасном пути. Помимо братьев и сыновцов, сопровождала великого князя сотня преданной гриди — телохранителей.
Александр провожал отца до Боголюбова, там у Рождественского собора обнялись напоследок. Отец, жадно глядя в глаза сыну, сказал последнее:
— Запомни, князь. Не иди за сердцем, более уму вверяйся. Слышишь, Александр? Его токмо и слушайся ныне.
Александр долго смотрел вслед удаляющемуся отцу. Сердце сжималось в худом предчувствии, но он не хотел верить ему, даже думать о худом. И, конечно, не мог знать, что видит отца в последний раз.
И потекли дни, недели, томительные от полного неведения, от ожидания вестей из Орды, от душевной тревоги перед их неотвратимостью.
Несколько отвлекло князя пострижение старшего сына Василия, которое совершил в Дмитриевском соборе ростовский епископ Кирилл.
Не думал Александр, что так взволнует его этот простой и торжественный обряд посвящения княжича в воины. И ведь волновался сильнее, чем на рати, застегивая пояс с мечом на тонкой талии княжича, подсаживая его на коня в седло. Волновался так, что слеза взор замутила, но отирать не стал ее, дабы не привлекать ничьего внимания к своей минутной слабости.
Потом, как водится, был пир в сенях по случаю постригов княжича. И хотя хмельных медов было много, веселье не ладилось. Гости видели озабоченное лицо князя, знали, чем он озабочен, а потому пировали тихо и разъехались без великого шума.
Лето перевалило макушку. Хлеба поспевали, точили смерды серпы и косы-горбуши, косить жито готовясь.
В это время и прискакал из Орды течец. Ввалился прямо в светлицу князя, пропыленный, усталый.
— Миша!.. — Привстал с лавки Александр.
— Я, Ярославич, — скривив рот в горькой усмешке, отвечал Миша Звонец.
— Ну! Говори же.
— Великий князь Ярослав Всеволодич отправился из Сарая в Каракорум, о чем и велел мне передать тебе, князь. Великая ханша Туракина требует его ко двору, якобы утвердить великим князем Руси, — проговорил единым духом Миша главную весть, потом от себя добавил: — Но мне мнится, на зло он зван.
— Отчего мнится?
— Оттого, князь, что от татарина в одном из ямов[96] слышал я, что Ярослава Всеволодича убить там хотят.
— Ну ты слушай болтовню-то по ямам, — сказал сердито Александр. — Кто ж гостя убивать станет? Они хоть и поганые, но люди ж.
— Люди? — прищурился Миша. — А буде ведомо тебе, Ярославич, князь Михаил Черниговский тоже на честь был зван к Батыю. А ныне эвон пред всевышним ответ держит.
— Как, убит? Кем?
— Татарами, кем же еще. Мученическую смерть принял князь Михаил. Перед самым шатром Батыя велено ему было поклониться чучелу их покойного Чингисхана да пройти меж костров, чтоб-де от дурного очиститься. Но князь Михаил заупрямился: хану, мол, поклонюсь, а идолу не буду, мол, вера моя того не велит. Татаре смертью грозить начали, но он молвил, что-де лучше смерть приму, но веру христианскую не уроню. И татаре убили князя, ударяя пытками в печень ему. А ты говоришь — болтовня, Ярославич.
Дыма без огня не бывает. Раз в ямах шепчутся о грядущей смерти великого князя, беречься надо. Не отмахиваться.
— Что же делать? — потер виски пальцами Александр.
— Если б воротить, — сказал Миша. — Кабы птицей полететь.
— Все! — вскочил Александр. — Ныне ж скачу к Батыю. Уговорю. Он воротит. Неужто поддастся ханше?..
Еще задолго до появления на окоеме столицы Батыя — Сарая стали попадаться стада коней, овец, коров, пасшихся на тучных прибрежных низинах. Все это было главным богатством Орды, не только питавшим и одевавшим разноплеменное скопище людей, но и подвигавшим Золотую Орду на завоевание новых земель, новых степных пространств с густым разнотравьем и чистыми реками.
На последнем перед Сараем постоялом дворе, называвшемся по-татарски «ямом» и состоявшем всего из нескольких кибиток и землянок, живой и проворный татарин — ямской старшина потребовал досмотра и пересчета товара на возах. Говорил он на сносном русском языке, и когда князь поинтересовался о цели досмотра, старшина ответил коротко и ясно:
— Так нада.
Русские не стали чиниться: надо так надо, со своим уставом в чужой монастырь нечего соваться. И татарин, не слезая с коня, поехал от воза к возу, осматривая их содержимое. Там, где было прикрыто полстью[97], он кивком головы приказывал открыть. Полсть откидывали, и старшина ехал дальше. Но вот, едва откинули полсть на возу с мехами, как маленький лохматый конец старшины, ощерив по-собачьи зубы, ухватил с возу связку куниц и, мотнув башкой, заученным движением зашвырнул хвосты их к своей гриве. Татарин ловко поймал связку, поднял высоко, потряс с восторгом и крикнул:
— Это бакшиш, князя! Можно ехай.
Александра это надолго развеселило, он с детства любил обученных всяким чудесам тварей, но коня, наторенного хватать меха, встретил впервые. И нет-нет да начинал тихо смеяться.
Но Мишу Звонца происшествие это расстроило, он долго корил себя:
— Нет, я-то что думал, дурья башка… Ведь этот же паршивец у Ярослава Всеволодича с воза связку соболей умыкнул. Я думал, случайно тогда… Вот дурак так дурак…
— Не казнись, Миша, — успокаивал его князь. — И хорошо, что не вмешался. Славное действо коняшки дал посмотреть. Ах, тварь, до чего ж разумна. А?
Наконец вдали показался Сарай — столичный город Золотой Орды. Город, не имевший постоянного места, а откочевывавший с наступлением лета на полуночь, на свежие травы, а к зиме — на полудень, ближе к морю. Все кибитки города, сделанные из войлока, были на колесах, и для передвижения впрягали в них быков. Маленькую бедняцкую кибитку могли тянуть три-четыре быка, а в богатую большую впрягали до полусотни животных. Невероятный шум и скрип тысяч колес поднимался над степью во время передвижения города, все звери и птицы уносились прочь, затаивались в своих норах насмерть перепуганные суслики, солнце затмевало пылью, поднимаемой движущейся ордой.
Горе чужеземцу попасться на пути этого живого потока — он станет рабом первого же ордынца, увидевшего его.
Русский обоз встретил татарин-сотник и, велев следовать за ним, направился в кибиточный город, не имевший ни улиц, ни переулков. Местами кибитки стояли вплотную одна к одной, как цыплята, сбившиеся под крыло наседки, в другом месте они образовывали почти правильный круг, в центре которого горел костер и на огне клокотал котел с варевом. Блеяли козы, лаяли собаки, бегали быстроглазые ребятишки, хватая за хвосты коней проезжающих, и дразнили, коверкая слова: «Эй, рус-рус, акылёк!» И смеялись, довольные своей смелостью и безнаказанностью.
— Дети везде есть дети, — вздохнул Звонец, косясь на князя.
— Верно, — согласился Александр. — Только русские дети дураками нас не дразнили, более славы кричали.
«Ишь ты, — подумал Миша, — и по-татарски ведает Ярославич».
Русские полотняные шатры, стоявшие на возвышении, еще издали узнавались. Даже в их силуэтах, напоминавших шлемы, было что-то родное и близкое.
В сопровождении нескольких гридинов навстречу Александру вышел из шатра князь ростовский Борис Василькович, уже возмужавший, с густой круглой бородкой.
— Александр Ярославич! — вскричал он в искреннем радостном изумлении.
Они обнялись, и Александр почувствовал на щеке тепло слезинки, скатившейся с ресницы Бориса. Он ласково похлопал его по спине, шепнул утешительно:
— Скорблю с тобой вместе, князь. Крепи сердце, брат.
Он понимал, какую трагедию здесь, на чужбине, пережили братья Борис и Глеб, ставшие едва не самовидцами гибели Михаила Черниговского. Что должны были чувствовать эти юные князья при виде жестокой расправы, учиненной татарами над их родным дедом, о славной боевой жизни которого так много рассказывала им в детстве мать Мария Михайловна?
— А где Глеб? — поинтересовался Александр, входя в шатер.
— Он повез гроб деда до Чернигова. Схоронит — воротится сюда. А матери я послал ведомость в Ростов.
Они сели на кошму посреди шатра, и слуги, расстелив полотенце, принесли в большой чаше мясо и корчагу с кумысом.
— Ну что, Ярославич, — сказал князь Борис, — поснедаем, чем бог… то бишь хан послал. — Он взглянул на гостя просительно. — Ярославич, за-ради бога, вели хлебца подать. Наскучал по нему, смерть.
Князь Борис сам схватил каравай, принесенный Светозаром, отломил кус, стал есть с наслаждением и жадностью. Сказал, оправдываясь:
— Здесь все от двора хана поставляют. Хлеба не дают, вместо него просо присылают, кумыс да мясо. Даже соли нет. Не хочешь — завоешь.
— То-то я смотрю, Миша Звонец аж четыре воза мукой нагрузил.
— Он был, знает, вот и запасся.
Александр почти с отней нежностью смотрел на Бориса, которого искренне любил с детства и на которого — знал точно — мог всегда рассчитывать как на самого преданного союзника.
«Странно все переплелось на Руси меж нами, — думал он. — Дед его Михаил всю жизнь враждовал с моим отцом, и смерть его только на руку князю Ярославу. А для князя Бориса — это горе, однако ж все равно он остается нашим поспешителем. Впрочем, что ж удивительного, на стол его мой отец садил, а не дед родной».
— Князь Борис, а почему ты домой не уехал?
— Ярослав Всеволодич велел его здесь ждать. Воротится из Каракорума, на Русь вместе побежим.
— И ты знаешь, зачем он поехал?
— А как же. На великокняженье становиться.
— Так вот, князь Борис, есть слух, что он вызван на смерть туда.
— Как?! — поперхнулся Борис хлебом. — Не может того быть!
— Так думал, наверное, и твой дед, едучи сюда.
— Что же делать? Что делать? — Борис вскочил.
— Как ты думаешь, хан Батый мог знать об этом?
— Нет, нет. Он очень хорошо отнесся к князю Ярославу, из своих рук давал кумыс пить. А это у них великая честь. — Борис прошелся по шатру, пытаясь что-то сообразить, потом остановился. — Впрочем, князь Александр, не могу за него поручиться. Он столь хитер, не поймешь, что думает. Вот ты сам побывай у него. Увидишь.
— За тем и ехал сюда я, князь Борис, — у него побывать. И, если он искренен в отношениях с нашим гнездом, умолить вернуть отца с дороги.
— Но… — начал было Борис и осекся.
Хотел сказать, что теперь уже не догнать великого князя, но сообразил, что слышать сие вряд ли будет приятно дорогому гостю.
Александр вопросительно взглянул на него: мол, что сказать-то хотел?
— Да так, пустяки, — махнул рукой Борис.
Но Александр понял, чего не договорил его юный союзник, и вполне оценил умолчание, щадившее его чувства и крохотную надежду на успех.
Пред тем как идти к хану, Александр внимательно прослушал советы крещеного половчанина Сонгура, жившего в русской колонии Сарая и знавшего назубок все обычаи ханской ставки. И как надо кланяться тени Чингисхана, как идти промеж огней, и чтобы, упаси бог, не наступить на порог-веревку при входе в ханский шатер, и как преклонить колена пред ханом, и когда подняться, и как говорить, и как брать чашу с кумысом, если хан таковую предложит…
— Ну что ж, — сказал Александр, отстегивая меч (с оружием к хану идти нельзя). — Как говорится, бог не выдаст, свинья не съест.
Сонгур угодливо хихикнул, князь сунул ему в руку гривну, и половчанин, кланяясь и благодаря, попятился из шатра.
Но прежде чем князь подвластных земель мог ступить в шатер хана, он должен был выложить подарки, привезенные хану, и не перед ним, а перед шатром его, рядом с пылающими кострами. Огонь очищал подарки от всего дурного, что могло передаться с ними хану, — ворожба ли, яд ли, дурной наговор.
Слуги князя, несшие впереди его вороха мехов, драгоценности, украшения, сложили все перед огнем и, как велено было татарином-распорядителем, удалились, согнувшись в поклоне в сторону ханского шатра.
Слуги хана подхватили подарки и понесли их меж костров, щедро бросая многое в огонь. Трещали в пламени серебристые шкурки соболей, куниц, бобров, росинками рассыпались жемчужные низки.
Князь Александр понял: «Жертва своим богам-идолам. Точно как наши пращуры Перуна дарили».
Шатер хана в городе выделялся не только величиной своей, но и внешним видом, мало походя на кибитку. Оно и понятно, жилище сие походное было когда-то шатром короля венгерского и досталось Батыю в бою вместе с полоном. Впрочем, и все, что было в шатре, являлось его воинской добычей или было изготовлено пленными рабами.
Александр перешагнул порог-веревку и ступил внутрь шатра. Впереди на возвышении он увидел силуэт восседавшего на троне хана, лица сразу не мог рассмотреть — глаза не обвыклись после яркого солнечного света и пламени костров.
Он сделал несколько шагов по направлению к трону, по сторонам которого сидели приближенные, и, склонив голову, опустился на левое колено.
— Славный хан, прими скромные подарки и дружеский привет от князя новгородского Александра Ярославича.
— Молодец, что сам притек, — перевел толмач слова хана. — Можешь встать. Не пристало лучшему русскому князю на коленях стоять. Для меня все храбрые воины — братья, всех у сердца держать готов.
Александр встал, сдержанно поблагодарил за такую честь и добавил:
— Учиться ныне счастливому ратоборству есть у кого, хан. И если мне на рати везло доныне, то лишь как ученику твоему.
Батый тихо засмеялся, вполне оценив лестную оценку русского князя.
— Ой, лукавишь, князь Александр. Где ж тебе учиться у меня было, коли мы копий с тобой не переломили.
— Мне доставало получать ведомости о твоих счастливых ратях. Из них я все видел. Видел и понимал, сколь искусен ты в ратоборстве.
— И этого хватило для учения?
— Хватило, хан.
— Ну, спасибо, Александр. Вижу, искренен ты. Выпей со мной кумысу, стань тоже татарином.
Слуга бесшумно наполнил две серебряные чаши шипучим кумысом, подал с поклоном хану. Он взял их в руки и ту, что была в левой, протянул гостю.
— Возьми, князь, от чистого сердца. Пей.
Александр подошел, взял чашу, поблагодарил поклоном и, отступив на шаг, стал пить. Теперь одним глазом из-за края чаши он близко видел лицо хана Батыя. Оно было несколько одутловатым, с красными пятнами, проступавшими на щеках и даже на высоком, убегающем назад челе. Цвет глаз трудно было определить, так как из-за припухших век едва угадывались лишь зрачки, поблескивавшие хитро и мудро.
Быстро и незаметно слуга принял у князя опустошенную чашу.
Батый с любопытством и несколько бесцеремонно разглядывал гостя, оказавшегося из-за кумыса вблизи трона. Ему нравилось, что князь не отводил глаз и почему-то не пятился на прежнее место, как это обычно делали другие, испив пожалованный ханом кумыс.
— Я знаю, ты приехал с просьбой, князь Александр. Говори, и я исполню ее. Ибо хвалы, которые я слышал о тебе, ниже того, что я увидел ныне. Я полюбил тебя как сына. Говори же.
— У меня просьба одна, хан. Верни с дороги отца моего князя Ярослава Всеволодича.
— Верну, — сразу сказал Батый, но, подумав, уточнил: — Если успею. Он, наверно, уже под Каракорумом.
— Все равно прошу тебя, хан, пошли вслед гонца. Вороти князя.
— Эй, — хлопнул в ладони Батый. — Позовите Угнея.
Бесшумно кто-то из слуг выскользнул из шатра.
— А ведь князь Ярослав поехал утверждаться великим князем, — заговорил опять Батый. — Скажи, зачем ты хочешь воротить его?
— Затем, — сказал Александр, впиваясь взором в лицо хана, дабы не упустить ничего. — Затем, что его вызвали, чтоб убить.
— Убить? — У Батыя даже приоткрылись глаза, и Александр подумал: «Хан не знает».
В следующее мгновение хан взглянул в сторону на сидевшего на лавке татарина и проворчал раздраженно: «Старая ведьма! Опять коня за хвост тянет».
Толмач не перевел эти слова, поскольку они не гостю предназначались, а сыну хана Сартаку, но Александр понял, что сказал Батый.
— Пошли скорее гонца, — отвечал Сартак отцу. — Может, для этого она станет дожидаться конца курултая[98]. Тогда он успеет.
И это понял Александр, а главное, он понял, что хан искренне хочет помочь ему, и не только из личной приязни, но и из-за тайного соперничества с каракорумским двором. Он теперь сам убедился, что Сарай и Каракорум действительно враждуют, и это обязательно следует использовать хоть для малого блага Русской земли.
Князь Александр поймал себя на мысли, что и этому надо учиться у врага. Ведь не будь на Руси междоусобиц, возможно, никогда б не подпала она под копыта татарских коней.
«Пусть ругаются татары, пусть грызутся меж собой».
— Ты что-то хотел сказать, князь Александр? — спросил Батый, ощупывая лицо его цепким, проницательным взором.
— Я подумал, хан, — мгновенно нашелся Александр, — позволят ли там твоему гонцу исполнить твое веление?
— Мое исполнят, — жестко сказал Батый. — Лишь бы успеть. Эй, где Угней?
— Он здесь, хан.
Вошел невысокий крепкий татарин, поклонился хану.
— Угней, возьми мою пайцзу и скачи в Каракорум. Днем и ночью не слезай с седла. Вороти русского князя Ярослава.
— Повинуюсь, хан, — отвечал с поклоном Угней. — Что я должен сказать великой ханше Туракине?
— Она не должна видеть тебя. Слышишь? Ты мой раб, а не Туракины.
— Да, хан, — опять поклонился Угней. — Я только твой раб. Но что мне сказать тогда Ярославу?
— Князю скажешь — его там хотят убить, и я велю ему немедленно вернуться в Сарай. Ступай.
Получив золотую дощечку-пайцзу — ханский пропуск, Угней вышел из шатра.
— Ну вот, — улыбнулся Александру Батый, — теперь пусть помогает ваш бог. Я свое сделал.
— Спасибо, хан. Я никогда не забуду твоей услуги.
— Это не услуга, князь. Хан никому не служит. Он лишь исполняет свое слово.
Батый поднялся, и гость понял: пора уходить.
В шатре у Батыя князь Александр, следуя обычаю, внимал только хану и ни с кем более не то что словом, даже взглядом не обменялся. Но догадался, что о старой Туракине Батый перекинулся словцом с сыном Сартаком. Кто ж, кроме сына, столь вольно мог советовать хану, как надо поступать?
Александру, конечно, очень хотелось поговорить с Сартаком, о котором много порассказал ему отец, но в шатре у хана об этом и думать было нечего. Надо было напрячь весь ум и волю на разговор только с Батыем, дабы не поддаться на какую-нибудь хитрую уловку, на которые великим мастером был хозяин Золотой Орды.
Выйдя от Батыя и воротившись в свой шатер, князь припомнил весь разговор от слова до слова и решил, что не сделал ни одной промашки. Даже польстил в меру, а главное — искренне. Его действительно поражали успехи татар при взятии городов. Ведь ни один не устоял пред ними. Значит, воины татары отменные. И учиться у них есть чему. Размышления его прервал татарин, вошедший в шатер. Он сказал по-русски:
— Князя Александра зовет в свой кибитка ханыч Сартак.
Ну что ж, этой встречи он давно желал и подарок Сартаку приготовил особый — воинский: железную рубашку — брони и меч, откованный полоцким мечевщиком Радимом, с рукоятью, изукрашенной драгоценными каменьями. Александр знал по себе — для воина нет желанней подарка.
Они так и шли гуськом по городу к кибитке Сартака: впереди татарин, затем князь, за князем Светозар, несший подарок — брони и меч.
Кибитка ханского сына, сделанная из белого войлока, громоздилась на широкой, в несколько сажен, телеге; вкруг нее, как цыплята к наседке, жались кибитки поменьше и даже совсем маленькие, крытые войлоком темным, некоторые — почти черным. В них жили слуги Сартака, не имевшие права использовать белый войлок не только для крыши, но и внутри жилища. Если б такое случилось, то расценивалось бы как оскорбление ханыча и поползновение на его права, за что полагалось жестокое наказание, вплоть до лишения жизни.
Погода была теплая, и вход в кибитку был открыт настежь, а по верху крыши войлок был завернут, обнажая обрешетку кибитки, и таким образом внутрь проникал не только свет, но и свежий воздух.
Сартак был не один, рядом с ним на роскошном персидском ковре сидел какой-то знатный татарин в зеленом кафтане, расшитом золотом. «Не иначе, темник[99]», — подумал Александр и, как потом оказалось, не ошибся.
Подарок Сартаку понравился. И хотя он — сын хана, повидал и понабрал многое в захваченных городах и получше, он с удовольствием полуобнажил меч, полюбовался лезвием его и, вогнав опять в ножны, сказал:
— Как говорят на Руси, спаси бог тебя, князь Александр, за подарок, столь милый сердцу воина. Из твоих рук он особенно ценен. Садись с нами, будь гостем дорогим.
Александр опустился на ковер, поджав под себя по-татарски ноги. Несвычно, но надо привыкать. Заметив, как Сартак, тая усмешку, наблюдает за его мучениями, Александр засмеялся:
— Не учась, и блоху не поймаешь.
Засмеялись и Сартак с темником:
— Ничего, князь. Хочешь быть другом нашим, всему научишься татарскому.
По знаку хозяина слуги принесли и поставили меж ними большой бронзовый таз, наполненный дымящимся вареным мясом, узкогорлый серебряный сосуд с вином и три серебряных кубка. Слуга наполнил кубки вином, Сартак первым взял свой.
— У русских всегда принято пить за что-то. Я, следуя обычаю твоей земли, князь, пью за то, чтобы этот меч, подаренный мне, никогда не обратился против тебя, так же как и твой не скрестился с моим. Ибо нет ничего грешнее, как убивать человека, близкого сердцу твоему.
— Спасибо, Сартак. Быть у твоего сердца высокая честь для меня. Я всегда отплачиваю тем же.
Они выпили все трое, взяли руками по куску мяса, стали есть. Сартаку попалась мозговая кость, он со свистом и шумом высасывал вкусное содержимое, не забывая слизывать прямо с рук текущий жир и мозг. Александр, глядя на его засаленные, никогда не мывшиеся руки, думал: «И вот этими же дланями он, наверное, изрубил сотни русичей, а взявши Новгород, мог бы казнить и меня. Поистине дивны дела твои, господи, что даешь мне испытание сие — пить и дружить с врагом земли русской. Надейся, господи, все снесу, все выдержу, что ниспошлешь ты мне во спасение».
Но, несмотря на думы, столь противоречивые, Сартак ему нравился. Он мало походил на отца. В глазах, почти полностью открытых, Александр не видел ничего, кроме дружелюбия и какого-то обостренного любопытства к себе.
Все это никак не вязалось с образом кровожадного татарина, который давно и прочно нарисовался князю из рассказов самовидцев.
После второго кубка вина, выпитого за здоровье хозяина кибитки, князь наконец решился:
— Скажи мне, Сартак, для чего, взяв какой-нибудь город, вы вырезаете всех без изъятья, и старых и малых?
— Все очень просто, князь, — улыбнулся добродушно Сартак. — Если оставлять в городе живых, то ими надо управлять, их сторожить. Значит, надо оставлять воинов. А ну посчитай, сколько мы взяли городов, да если б в каждом оставляли людей… Что б стало с войском хана?
— Но ведь так можно обезлюдить всю страну, Сартак. Кто же тогда будет кормить войско?
Сартак засмеялся и, видимо опьянев, сам взялся наполнять кубки.
— Ты, вижу, дивишься, Александр, моим словам. И напрасно. Вот скажи мне, сколько раз немцы лезли на твою землю?
— Ну, ежели при мне, то раза три-четыре.
— Вот видишь, только при тебе четыре раза. И вот увидишь, еще явятся не однажды. А почему? А потому, что ты убиваешь только сегодняшних рыцарей. А надо всех под корень, вот так… — Сартак махнул ладонью как саблей и сбил свой кубок, разлив вино на ковер. Засмеялся.
— Если б ты раз, слышишь, один только раз вырубил их всех, то с чего б тогда новые воины наросли? А? Вот пращур мой Чингисхан занял страну тангутов[100] и вырубил всех до единого. И что? В той стороне тихо стало, мирно стало. А то ведь, что ни год, войной шли, грозили все время. Вот как надо, Александр.
— Нет, Сартак, это не по-христиански. Бог не простит того, если еще и детей убивать.
— Это ваш, а наш все прощает, — захохотал Сартак, откинув голову. Посмеивался и темник, отирая полой жир с бородки.
Александр был серьезен: слишком страшную картину нарисовал ему потомок Чингисхана. И именно его серьезность более всего веселила татар.
— Ладно, князь, — сказал Сартак, снова наполнив свой кубок. — За то и люб ты мне, что вере своей крепко привержен. И еще за это, что умеешь малым добиваться большого, а для этого искусником надо быть. Но чтоб, добившись большого, потерять мало, для сего надо быть угодным богу своему. Ты угоден. И богу своему, и мне — татарину.
Сартак выпил единым духом, так и не сказав на этот раз, за что. Опять выбрал кусок с хорошей костью и стал рвать его зубами с таким вожделением, словно не ел три дня. Обглодав кость начисто и высосав мозг, Сартак опять заговорил:
— А скажи, Александр, кем доводятся тебе князья ростовские Борис и Глеб?
— Они сыновья моего сродного брата Василька.
— А как ты к ним относишься и они к тебе?
— Я их люблю как братьев своих меньших. После рати вашей вместе с отцом садил их на стол ростовский. И меня, надеюсь, они любят тоже.
— Ну так вот… — Сартак, прищурившись совсем по-батыевски, взглянул на темника и даже, кажется, подмигнул ему, улыбнулся. — Наверное, скоро, князь Александр, мы еще и породнимся. Братья твои меньшие Борис и Глеб были как-то в гостях вот у него — темника Неврюя. И что ж? Глеб, как сокол, впился глазами в Неврюеву дочь и про еду забыл. Но и это не все. И девчонке он по душе пришелся. Теперь она так и шныряет у ваших шатров, увидеть его желая.
«Господи, что ж это будет? Татары убили его деда, отца, а он возьмет татарку. Как же душе Василька перенесть это?»
— Князь, слышь? — окликнул Сартак, пытаясь и рукой дотянуться. — Что ж ты молчишь?
— А что скажешь, Сартак. Веры они разной. Не рассердится ли ваш бог?
Татары опять захохотали, видно, весело им было видеть русского князя в некоем затруднении.
— Наш бог не обидится, Александр, — заговорил, просмеявшись, Сартак. — А с вашим они сами сладят, девку перекрестят, обвенчаются да и заживут. Зато крепости потом Глебу не понадобятся. А? Как думаешь?
«А ведь верно, — подумал князь, — прав он. У Глеба же союз кровный завяжется с погаными».
— Что ж думать, Сартак, — заговорил Александр. — Дойдет до сговора, сам благословлю молодых, за отца его Василька Константиновича. А коль невеста креститься возжелает, русичи никому в том никогда не отказывали. Велю самому епископу и крестить и венчать.
— Ай, умница! — вскричал Сартак и хлопнул в ладони, требуя еще вина.
Вина принесли, налили еще. Выпили. И Сартак опять заговорил, заговорил уже коснеющим языком, но гость сразу понял: опьяневший ханыч болтает о главном в сегодняшней беседе, о самом важном, по крайней мере, для него, новгородского князя.
— Мы Новгород твой не брали на щит. Может, оно и к лучшему… Ты вот уцелел. — Сартак оскалился при сих словах. — Может статься, и в будущем не станем, хотя бы ради дружбы. Но зависеть это будет от тебя, Александр. — Сартак покачал перед носом указательным пальцем, потом, слизнув с него жир, продолжал: — Ты понимаешь? От тебя. Пока ты будешь слушать нас, а тебя — новгородцы, им будет мир. Если ж ты забудешь о нашей дружбе или новгородцы станут неверны тебе, знай — я сам или вот хотя бы Неврюй сожжем город дотла. И вырубим всех подчистую. Ты понял, князь?
— Понял, Сартак, — отвечал Александр, чувствуя, как хмель улетучивается из головы.
Сартак был настоящим наследником отца своего Батыя не только по имени, но и по ратному умению, и в том, что он сотворит с новгородцами в случае чего, сомневаться нельзя было.
Сотворит и глазом не моргнет.
— Пускай, — скомандовал Сартак.
И татарин, державший на руке беркута, снял с головы его кожаный колпачок. Беркут сразу вытянул шею, медленно повернул голову туда-сюда, обозревая своими желтыми злыми глазами окрестность, потом широко расправил мощные крылья, ловя чуткими перьями ветерок с захода. И сорвался с луки, падая вниз, к земле. Но над самой травой сделал взмах, один-другой, и поплыл, поплыл дальше, медленно набирая высоту.
— Сейчас заметит, — сказал Сартак, не спуская глаз с беркута, и тронул коня. — Едем за ним.
Они поскакали хлынью[101] стремя в стремя с князем Александром. Татары-ловчие ехали следом, не смея обгонять и даже разговаривать громко, дабы не перебить нечаянно беседу ханыча и его высокого гостя.
Далеко впереди в побуревшей траве золотистой ниткой мелькал хвост убегавшей лисы.
А беркут поднимался все выше и выше, он уже видел лису и теперь тянул за ней, готовясь к нападению.
— Сейчас ударит! — крикнул Сартак и подстегнул коня, тот перешел в елань. — Надо не упустить самого главного.
Кони их уже неслись, пластаясь над травой. Они нагоняли лису.
Беркут словно ждал этого, начал быстро снижаться и через несколько мгновений вцепился в спину бегущего зверя.
— Оседлал! — азартно вскричал Сартак.
Обреченная лиса в отчаянье обернулась, оскалилась на своего крылатого врага, и в тот же миг беркут крепкими, словно железными когтями впился ей в морду.
Потом он стал сводить широко расставленные ноги, изгибая на перелом спину несчастному зверю. И повалил лису набок.
Когда ханыч и князь подскакали, они увидели уже ослепленную лису, прижатую накрепко к земле, но еще дышавшую. Беркут, распуская крылья, смотрел победоносно и зло на людей, словно и их вызывая на единоборство.
Татарин-ловчий спрыгнул с седла, наклонился к лисе, переломил ей шейные позвонки и стал осторожно отцеплять когти беркута.
— Ну как? — спрашивал Сартак, улыбаясь и заглядывая в глаза высокому гостю.
Александру, не однажды самому убивавшему разных зверей, отчего-то сегодняшний лов не принес радости, скорее беспричинно встревожил его. Но было бы невежливо выказывать свои чувства сейчас, ведь ханыч от чистого сердца хотел показать ему свою, татарскую, охоту.
— Птица добрая, — ответил Александр Сартаку.
— За такого беркута у нас двести баранов дают, — сказал ханыч. — Но я этого и за тысячу не отдам. Ты видел, какие у него когти? Железные!
— Верно, из таких когтей зверю трудно вырваться, — согласился князь и вдруг почувствовал какую-то тоску, словно это его самого закогтил беркут.
«С чего бы это? Уж не случилось ли какой беды с женой, с детьми?»
Мертвую лису приторочили к задней луке седла ханыча, беркута усадили опять на плечо ловчему, надев на голову колпак. И поехали к городу, далеко на окоеме дымившему сотнями очагов.
Из Сарая навстречу им прискакал татарин, сказал Сартаку:
— Хан велел торопиться. Есть вести.
«Ну вот, — подумал с тревогой Александр, — не обмануло меня ретивое».
Он почти месяц прожил в Сарае, ожидая вестей. Ждал с нетерпением, а дождавшись, не радовался и даже не спешил узнать их. Какой-то страх перед вестями вдруг начал холодить сердце.
В ханском шатре, куда они вошли вместе с Сартаком, Батый кивнул им на ковер у трона.
— Садитесь, дети.
За время пребывания в Орде Александр уже не раз удостаивался этой чести — сидеть у трона на ковре, что позволялось лишь родственникам хана да темникам иногда. Чем объяснялось сие благорасположение к нему Батыя, бог весть. Дружбой ли с сыном, а может быть, неподдельной любознательностью князя, пробудившей в хане талант наставника. В самом деле, коль этот русский темник назвался прилежным учеником хана, почему бы не поучить его уму-разуму.
Как правило, во всех этих сидениях на ковре у трона Александру едва пару слов удавалось сказать. Говорил больше хан, а князю полагалось слушать. И он слушал, да столь усердно, что невольно пробуждал в высоком наставнике добрые чувства к себе.
— Позовите Угнея, — сказал Батый.
И Александр вздрогнул, поняв, что вести пришли из Каракорума. Воротился Батыев гонец.
Угней, еще более высохший от долгой дороги, почерневший лицом, вошел, поклонился хану.
— Говори все, — приказал Батый, совсем прикрывая глаза. — Мы все слушаем.
— Прости, хан, но я не смог исполнить твоего веления… — начал Угней.
Батый раздраженно шевельнул ладонью, что, видимо, означало одно: не болтай лишнего. Судя по всему, хан уже знал вести, привезенные Угнеем, и требовал повторить их для сына и князя.
— Русский князь Ярослав Всеволодич отравлен, хан. И, как мне сказали, отравлен великой ханшей Туракиной.
«Вот оно! Не обмануло меня, — подумал Александр, почувствовав ледяной холод в груди. — Вот отчего я пожалел ныне обреченного зверя. Ибо точно так отца закогтили поганые».
— Старая колдунья, — зло прошипел рядом Сартак и ударил ладонью по колену. — И это во время курултая!
— Помолчи, Сартак, — сказал Батый, не открывая глаз. — Говори, Угней, все говори.
— Еще сказали мне, — продолжал Угней, — что у русского князя накануне был посланец папы римского и что-де он склонял князя к их вере. Что ответил князь, никто не знает, но после этого римлянина видели у Туракины, и русские думают, что именно он оговорил Ярослава перед ханшей.
— Кто бы ни оговорил, — открыл Батый глаза и зло сжал конец шелкового пояса, — а нашего мирника великого князя Руси нет. И мы не видим достойного преемника ему.
Наступило долгое молчание, лишь ветер, поднявшийся после полудня, с тонким подвывом хлопал верхним скатом шатра. Наконец Батый посмотрел на Александра, спросил:
— Ты можешь взять великое княженье, Александр?
Князь поднялся с ковра: сидя нельзя говорить с ханом — либо стоя, либо лежа ниц.
— По нашему обычаю, хан, отцу должен наследовать его брат Святослав Всеволодич. Ему и передай великое княженье.
— А ты не хочешь?
— На всякое хотенье есть терпенье, говорится у нас, хан. Я не великого княженья не хочу, а великой свары на Руси. А она начнется сразу, стоит мне занять стол отца.
— Ну что ж, может, ты и прав, Александр, — сказал Батый и задумался. Все молчали, не смея прервать думы его. Наконец он вновь заговорил: — Езжай домой, Александр. Схорони отца, пришли ко мне Святослава, а сам ступай в Новгород. И шли десятину нам. Слышишь, о десятине не забывай, Александр. Не ссорься с Ордой.
Через неделю после отъезда Александра Невского примчался в Золотую Орду гонец Туракины Агач с приказом: князю Александру Ярославичу явиться в Каракорум, дабы получить право на землю отца своего.
Выслушав великоханского гонца, Батый пожал плечами:
— Рад бы исполнить веление несравненной Туракины, но князь с неделю тому отбыл во Владимир хоронить отца. Скачи туда за ним. Бери лучших коней и скачи.
— Благодарю, хан, за милости твои, — отвечал Агач и, поклонившись, удалился.
Оставшись наедине с Сартаком, Батый, зло щурясь, заметил:
— Этой старой сове мало крови Ярослава, взалкала Александровой. Нет, пусть погодит. Слышь, Сартак? Агачу нечего делать во Владимире, да и в Каракоруме тоже.
— Я понял, отец, — отвечал Сартак, поднимаясь с ковра.
Той же ночью гонца Туракины нагнали в глухой степи пятеро верховых. Убили его ударом копья в спину, затащили к одной из волжских проток и, раздев донага, закинули в камыши. Считалось, что голого человека скорее съедят дикие звери и птицы, да и рыбы не побрезгуют.
Сартак исполнил волю отца своего, тем паче что она совпадала с его желанием. И подвигла его к этому не только приязнь к князю Александру, но и ненависть с Каракорумскому двору, унаследованная от отца.
Железные когти беркута добычу не выпускают. А ныне главной добычей Сартака было время, время, время.
Пока в великоханском Каракоруме поймут, что Агач не смог исполнить волю Туракины, поскольку где-то сгинул в пути, пройдет время. А там, возможно, и сама старая ведьма протянет ноги.
Ярослава Всеволодича с великой печалью и слезами похоронили в отчине его, во Владимире, в Успенском соборе. Печалились не одни дети и братья, но и мизинные люди, видевшие в великом князе защитника своего и устроителя. На поминках — тризне — захмелевший Андрей вдруг расчувствовался и, всхлипывая, нашептывал Александру:
— Отомстить надо за отца! Душа его отмщенья алкает.
С пьяным спорить — время терять; Александр кивнул слугам, те подхватили Андрея под руки, увели почивать.
Вскоре, проводив Святослава Всеволодича в Сарай, отъехал Александр в Новгород к своему столу, не дождавшись и сороковин.
После похорон отца почувствовал вдруг Александр какую-то пустоту в жизни и в душе своей. Словно на зыби — хляби бездонной — ушла из-под ног, затонула лодья верная. И надо плыть теперь к тверди земной, полагаясь лишь на себя, на свою силу, умение и жизнелюбие. Гирей пудовой висела десятина татарская. Сбирать ее по весям тиунам все трудней и трудней становилось. Черный народишко роптал, копя ненависть. На боярском совете не легче было: никто не хотел татарам, кои черт-те где на краю света ноне, мзду платить. Да и было б за что? С чего ради? Что рылами не вышли, в бога не веруют, в баню сроду не ходят. Ну и что ж, что грозятся? Пусть придут, поиспробуют калача новгородского, угостим ай да лю-ли. Али впервой нам поганых бить?
И тошно становилось на сей пре[102] Александру и от храбрости боярской запечной, и от своей роли, князю несвойственной. Даже посадник новый Сбыслав Якунович, тот самый, прошедший с ним и Неву и Ледовое побоище, даже он в сомнения впадал. Спасибо, хоть не принародно, а наедине высказывал:
— А може, отобьемся от Батыя, Ярославич? А? Ты ж вельми на рати удачлив был.
— Нет, Сбыслав Якунович, от них нам пока не отбиться. Поверь слову моему.
Пожалуй, из всех старых его сподвижников стоял крепко за него лишь Миша Стояныч. После рати Ледовой, с которой вынесли его чуть теплого и едва выходили, стал Миша головой трясти и заикаться, лишь говорить начинал.
— Я-я Яр-рославичу в-верю. Хо-ть р-раз к ху-уду он в-вел в-вас, д-дурак-ков?
Но Мишу всерьез не принимали из-за трясучки и заиканья его: «Что с него взять, коли он рыцарем по башке треснутый», на что Миша не только обижался, но отчаянно злился и начинал кричать совсем внеразумное:
— Щ-щенки с-слеп-пые! С-суч-чье п-племя-я!
За оскорбление бояр высоких полагалась бы с Миши пеня, но и она прощалась ему ради увечья и заслуг былых, да и заступки княжей.
Александр Невский ценил своих бывших сподвижников, в обиду не давал. И даже колебания нынешние прощал им, потому как знал — случись рать, все они под его стяги пойдут. А что касаемо десятины татарской, так и ему, князю, она поперек горла стояла, да вот сказать об этом вслух никому нельзя. Выколачивать надо, любыми средствами изымать да в Орду отправлять. Терпению Батыя конец есть, а слово его лучше не испытывать. Сыта Русь по горло его ратью, сыта.
Явились вдруг поспешители супротив татар с той стороны, откуда Александр вовек не ждал и помыслить не мог. С захода, от папы римского Иннокентия IV послы — легаты так называемые, кардиналы Галд и Гемонт.
Кардиналы просили принять их, дабы вручить князю Новгородскому — «герцогу суздальскому» — папскую буллу.
Князь велел Светозару сыскать русичей, ведающих язык римский. Нашлись и такие искусники — Михайло Пинещинич да Елевферий Сбыславич. Узнав, что Пинещинич ведает и немецкий, и свейский, и татарский, и другие многие языки, Александр шутейно упрекнул искусника:
— Где же ты доси хоронился, окаянный?
— На полатях сидел, — отшутился Михайло. — Свово часу ждал.
— Вот он и приспел. Потрудись хорошо, не забыт будешь.
Легаты папские не каждый день бывают, принять их решил князь торжественно, пышно, дабы польстить самолюбию кардинальскому и свою честь не уронить пред чужеземцами.
На встречу были приглашены посадник с тысяцким Микитой Петриловичем, бояре наиболее уважаемые — Клим и Жирослав. Зван был и владыка Спиридон, но из-за хвори не смог прибыть и прислал за себя отца Далмата, попа умного и в единомыслии с архиепископом пребывающего. Андрею Ярославичу князь тоже велел быть. У мужа ус уж закручиваться начал, пора и ум натаривать, не все же за спиной братней отсиживаться. Велено было и кормильцу Ставру привести княжича Василия и сидеть с ним тихо вблизи стольца, а ежели уйти, то лишь по знаку самого князя. Отроку восемь лет, пусть обвыкается, не с того ли сам Александр начинал когда-то сидючи рядом с отцом своим Ярославом.
В сенях князь разрешил только ковер персидский постелить пред стольцом, на окна завесок не позволил навешивать: «Не девичья светелка, воинские хоромы». Лишь на стенах, да и то не густо, было оружие повешено — с левой стороны от стольца русское, справа — рыцарское, трофейное, вместе с несколькими боевыми шлемами тевтонов, щерившимися на хоромы пустыми глазницами. Пусть заступники Ордена — кардиналы папские с ними поперемигиваются. В том, что они явились в Новгород заступниками рыцарей, Александр не сомневался.
И вот настал день приема легатов папских. Князь сидел на стольце в бахтерце своем лучшем, в алом корзне, в сапогах высоких козловой кожи. Рядом, о правую руку, толмач Михайло Пинещинич, который будет с римского языка прямо в ухо князю на русском сказывать. Он в новеньком кафтане, только что от швеца взятом.
Бояре все по лавкам сидят, на самом почетном месте отец Далмат в белой митре. Он ближе всех к князю, дабы в нужный момент дать совет, веры касаемый. За столом, придвинутым к стене, Светозар и Елевферий Сбыславич, оба с писалами над пергаментными листами замерли. Если понадобится писать что — они готовы.
По знаку князя легатов пригласили в сени. Они вошли неспешно, как и подобает кардиналам. Впрочем, по русским понятиям, они мало походили на священников. Оба в темных дорожных плащах, в черных шляпах широкополых. Сразу видно — иноземцы. Этаким «вороньим гнездом» кто ж из русичей главу накроет?
Остановившись в нескольких шагах от стольца, легаты отвесили поклоны, спин не сгибая, и один из них торжественно начал:
— Мы посланцы наместника бога на земле папы Иннокентия IV, рабы божьи Галд и Гемонт, посвященные его высокопреосвященством в кардиналы, приветствуем тебя, славный князь новгородский Александр Ярославич. Его высокопреосвященство доверило нам передать тебе буллу с печатью апостольского престола. А также и ответ получить на нее…
Легат вынул свиток пергамента с тяжелой печатью, сделал два шага по направлению к стольцу. Князь кивнул Пинещиничу: возьми. Михайло спустился со стольца вниз, принял свиток, вернулся, подал князю.
Александр внимательно осмотрел печать и, развернув свиток, протянул Пинещиничу.
— Читай.
— Отец грядущего века, искупитель наш господь Иисус Христос, — начал медленно читать Михайло, — окропил росою своего благословения дух родителя твоего, светлой памяти Ярослава, и, с дивной щедростью явив ему милость познать господа, уготовил ему дорогу в пустыню, которая привела его к яслям господним…
Пинещинич перевел дух, проглотил слюну. Александр подумал: «Что-то папа издали заезжает, с отца начал, неспроста сие. Уж не к своим ли яслям меня звать вознамерился?»
— … Как стало нам известно из сообщения брата нашего Иоанна де Плано Карпини, отправленного к народу татарскому, отец твой страстно возжелал обратиться в нового человека…
«Не тот ли это римлянин, о котором Угней сказывал?»
— … благочестиво отдал себя послушанию римской церкви, и вскоре бы о том проведали все люди, если б смерть столь неожиданно и злосчастно не вырвала его из жизни…
«Уж не за то ли смерть его вырвала, что он не поддался уговорам вашего Карпини? Что-то не похоже на отца — вере своей так легко изменить. Не похоже».
— … Желая, чтобы ты, будучи наследником отца своего, обрел блаженство, как и он, мы разведываем путь, чтобы мудро привести тебя к тому же, чтобы ты смог последовать спасительной стезей по стопам отца своего…
При сих словах Александр прикрыл рот ладонью, ровно бы усы поправляя, а на самом деле — чтобы усмешку злую скрыть: «Эк куда метнул слуга апостольский».
— … оставив бездорожье, обрекающее на вечную смерть, смиренно возъединился бы с той церковью, которая ведет к спасению прямой стезей своих наставлений…
«Гляди, какие сети заметывает папа римский. Нет, ваше высокопреосвященство, меня медоточивой грамотой не взять, скорее напротив, насторожить можно».
Александр покосился на бояр своих. Слушают все с великим вниманием, а Клим даже с благоговением. А брат Андрей и рот приоткрыл, уж больно красно грамота составлена. Чего только не обещает папа за переход в католичество.
Поп Далмат хмурится, уж он-то, поди, догадывается, чем грозит это церкви православной. Не одну сотню лет язычество огнем выжигали, а что проку? До сих пор по весям волхвы шастают, людей смущают. А ну-ка перекинься в католичество, что начнется? Война промеж братьев вечная.
Александр Ярославич знает — Далмат будет его твердым поспепштелем в пре с легатами. Надо будет и других на свою сторону перетянуть. Хоть бы Андрей не ляпнул чего.
— … Да не будет тобою разом отвергнута просьба наша. Но не останется сокрытым, что ты смысла здравого лишен, коль откажешь в повиновении нам.
Кончил читать Михайло, зашуршал пергаментом, свиток сворачивая. Свернул, воротил князю.
— Ну что ж, — заговорил неспешно Александр, — славная булла. Слов нет, красноречив ваш римский владыка, честь и хвала ему. Но позвольте, господа кардиналы, кое о чем попытать вас.
— Пожалуйста, князь, спрашивай все-все, — с готовностью сказал Галд. — Мы на то и посланы, дабы просветить тебя в нашей вере. Спрашивай.
— Вот в булле его высокопреосвященство обещает нам союз против татар. Под союзом таким какую силу от вас мы ожидать могли б?
— Силу всех государей католических, князь, орденов Тевтонского и Ливонского. А разве мала сила у короля свейского?
Александр едва усмешку подавил, взглянув на бояр, у тех рожи-те повытянулись. Сразу смекнули, что за «союзников» им папа сватает, не от них ли вот уж сколь годов ни мечом, ни крестом отмахаться не можем. Князь понял: и боярам прояснило по вере католической.
Поп Далмат глазами князя сверлит, ясно — слово дать просит.
— Что, отец Далмат, и ты спросить хочешь высоких гостей наших?
— Да, князь. Позволь по вере попытать кардиналов?
— Пытай, отец, пытай.
— Вот скажите, отцы кардиналы, по вере вашей от кого дух святой исходит? — спросил Далмат, грозно очами посверкивая, ибо догмат о духе святом для него, попа, на первом месте стоит.
— Дух святой исходит и от бога-отца, и от бога-сына, — ответил убежденно Галд и даже на спутника своего взглянул удивленно: о чем, мол, спрашивает поп православный, о пустяке таком.
— Да, — поддержал его Гемонт, — сие известно всякому истинно верующему.
— Всякому истинно верующему, — возразил с нескрываемым злым торжеством Далмат, — известно, что дух святый исходит лишь от бога-отца и ни от кого более. А все остальное есть ересь.
— Но почему же?!
«О-о, сцепились, — подумал удовлетворенно князь. — Пусть пощиплет их Далмат, пусть, дабы ведали, что не в одном князе дело. Нет, все ложь в грамоте папской. Приписать покойному отцу принятие католичества? Что может быть кощунственнее! И с татарами стравить хочет нас престол апостольский, сие ясно как божий день. Мы пойдем с Батыем копья ломать, а в этот час тевтоны будут псковские, новгородские волости под себя брать. Шалишь, слуга апостольский, ныне русичей на мякине не проведешь, разумны стали».
— … А ваш папа носит крест на ногах! — гневно возвышал голос Далмат. — Разве сие не поносно для святыни?!
— Но разве тебе неведомо, отец святой, что с самого начала народы припадали к стопам апостольским. А крест на ногах папы не для проявления к самому почитания, но чтобы припадающие почитали символ Христа. И папа сим показывает, что следует этому ради страданий Иисуса Христа. Не более.
— А мы считаем сие позором. У нас позорно даже, ежели крест свисает на чрево. А вы его на ноги кладете! Нет, нет, — гремел Далмат. — Вы не символ веры почитаете, но папу лишь…
Уловив паузу в пре, разгоревшейся между священнослужителями, князь сказал, пристукнув ладонью о подлокотник стольца:
— Так вот, господа кардиналы, спасибо вам и папе Иннокентию IV за честь высокую и предложение, столь для нас лестное…
Легаты насторожились, замерли, еще не ведая, куда клонит «герцог суздальский».
— … Но веру вашу мы не приемлем.
Михайло слова сии перевел с великим удовольствием.
— Но почему, князь?! — воскликнул Галд.
Александр Невский продолжал, ровно и не слышал сего восклицания, а Пинещинич не счел нужным и переводить.
— … Я сам никому никогда не прощал измены отчине и вере нашей. И себе бы не простил, если б польстился на посулы папские. А с татарами у нас мир, так и передайте пославшему вас. И, пока я жив, на мире с ними и стоять буду.
Князь знал, что рано или поздно слова его дойдут до Орды и именно такие будут по душе Батыю и заставят хана более доверять Александру.
Так и уехали легаты ни с чем из Новгорода. Впрочем, каждого князь одарил щедро, мехами, деньгами и даже сапогами новыми, крепкими, чтоб до Рима хватило дойти.
Сартак выиграл время: «старая ведьма» и впрямь умерла, — но, увы, на ее место явилась другая, помоложе.
Великий хан Гуюк — сродный брат Батыя, избранный на курултае в 1246 году, процарствовал недолго и умер в 1248 году. Престол его заняла жена Огул-Гамиш, считавшая Батыя главным соперником в борьбе за великоханский престол, а оттого ненавидевшая его не менее Туракины. И даже то, что Батый не явился на курултай и в дальнейшем под любым предлогом отказывался прибыть в Каракорум, при дворе великоханском считали лисьими уловками. Впрочем, Батый и впрямь хитрил, но не с целью сесть на трон в Каракоруме — ему свой Сарай более нравился, — а из естественного желания любого смертного пожить дольше. Он знал: в Каракоруме не только русским яд подносят.
Первое, что сделала великая ханша, — не признала поставленного Батыем Святослава Всеволодича великим князем Руси. И потребовала немедленного приезда в Каракорум Александра и Андрея Ярославичей.
С этим ее велением и прибыл в Новгород посол татарский Каир-бек, передавший проезжую грамоту князю, а на словах совет Батыя: ехать обязательно надо, и ехать через Сарай.
Александр знал, что поездка в Каракорум отнимет у него более года, и это при удачном исходе. А если зовут на расправу, как отца? Впрочем, Каир-бек сказал, что отравительница Ярослава умерла уже. А кто поручится, что не сыщется другая такая же? Во всяком случае, надо быть готовым к худшему. Нет, жене, конечно, нельзя об этом и намекать. А вот посаднику, владыке…
Спиридон принял князя, лежа в постели. Хворал старец. Благословил гостя, перекрестив выхудавшей до прозрачности рукой, велел садиться ближе, дабы голос и слух не напрягать.
— Сказывали мне, князь, как ты папских легатов напутствовал. Славно, славно. Порадовал великую душу пращура своего Мономаха, зрит, поди, сверху, доволен тобой.
— А мне мнится, владыка, огорчается он. Не уберегли мы Русь-то, не уберегли. Теперь вот нас с Андреем в Каракорум зовут. Ясно — не на честь.
— Да, — вздохнул Спиридон, — великое грядет тебе испытание, Александр Ярославич. Венчать тя станут не шапкой Мономаха, но венцом терновым. А ты терпи, сын мой, терпи. Помни, что ты князь русский. Взлети высоко сердцем, обозри с выси Русь несчастную и думай о ней лишь, а не о том, что мы, аки кроты, под носом зрим. Лишь в думе о ней твое спасение и честь.
Спиридон говорил тихо, ласково глядя на князя, и от этого становилось на сердце Александра покойно и благостно.
«И этот уйдет, пока я езжу, — с горечью думал он. — Эвон уж иссох весь. А ведь был мне что отец родной».
Спиридон словно в мысли гостя проник.
— Я уж не дождусь тебя, сын мой. Но помни, как и здесь на земле, так и там у престола господня я о тебе радеть стану, ибо лишь в тебе я провижу спасителя и заступника отчины нашей. В тебе, Ярославич, ни в ком более.
Спиридон умолк, устал говорить, лишь глазами ласкал гостя.
Князь было сделал движение, встать намереваясь, дабы не утомлять хворого, но Спиридон взором умолил: сиди. Потом, погодя, снова заговорил:
— Об одном прошу тя, сын мой, — не дай татарам Новгород на щит взять. Откупайся, отмоляйся, но святую Софию не дай на поруганье. Слышь? Пусть хоть одной святыни русской не коснутся длани поганые. Ибо даже в душе раба, татя свят уголок есть, дотоле он человек. А как Руси быть без сего? С чего ей возродиться в грядущем? От него, от места святого натянется тетива тугая силы народной и сметет нечестивцев.
Столь высоки были помыслы умирающего владыки, что Александр не решился заговорить с ним о суетном: кого за себя оставить, как с семьею быть?
Обо всем этом со Сбыславом Якуновичем переговорил да с тысяцким Микитой Петриловичем. Решено было семью князя оставить на Городище, а Василия Александровича объявить наместником. Конечно, мал он еще решать что-то, но посадник и тысяцкий его именем станут действовать до возвращения князя. А коли бог не попустит воротиться живым князю, то в грядущем стол новгородский сыну его передать, как в лета войдет. А дабы целовали «на всей любви» под образом святой матери богородицы.
Заслыша об отъезде князя, явился на Городище товарищ ратный — Миша Стояныч. Думал — прощаться, оказалось — с советом.
— Яр-рослав-вич, возьм-ми с со-б-бой Л-лучеб-бора.
— Кто это, и зачем он мне?
— Л-лечец прех-хитрый, м-меня п-после л-ледовой р-рати с того с-света воз-звернул.
Дабы не обижать Стояныча, послал князь за Лучебором, дав Мише коней и людей. Думал, через час воротятся, вернулись лишь на другой день. Оказалось, Лучебор — лечец прехитрый жил в веске на рубеже с Псковской волостью. Именно до этой вески довезли в апреле 1242 года умирающего Мишу Стояныча и, сочтя «отходящим», оставили деду Лучебору, наказав схоронить ратника по-христиански. А дед, вместо того чтоб гроб сколачивать, взялся зелье из трав готовить и, уцепившись за искорку жизни, теплившейся в воине, выходил, вынянчил, возжег огнь животворящий.
Увидев Лучебора — седенького старикашку с коробом трав сушеных и зелий разных, вспомнил князь Кузьмиху и по достоинству оценил старания невского героя. Что ни говори, в столь долгом пути лечец — человек не лишний. Сгодится, да не раз еще.
Готовились в дорогу более недели. Почитай, на край света ехать, не забыть бы чего. Помимо десятины, в золото да серебро переведенной, набрали несколько возов подарков. И пищи — муки, медов, рыбы вяленой несколько коробов, сала, луку, чесноку и даже соли несколько пудов. Свежатину придется в пути добывать, где вепря или сохатого завалить, где рыбой разжиться, а где просто купить у хозяина барана или корову. В бескрайних степях и лесах азиатских надеяться кроме как на себя не на кого. Набрали и одежды теплой, зимней, хотя выезжали по теплу еще.
Перед отъездом отслужили торжественный молебен в церкви на Городище, и князь простился с семьей, поцеловал княгиню с дочерью. Княжна Евдокия захныкала — укололась об усы отцовы. Сына Василия, подхватив под мышки, поднял на уровень глаз своих.
— Ну, Василий Александрович, остаешься за меня. Слушайся кормильца с посадником и Данилыча. Худому не научат. Но привыкай и своей головой думать.
— Хорошо, батюшка. Буду думать.
— Научись из лука стрелять, сулицей владеть. Ворочусь — проверю.
Василий обещал все исполнить, и князь, кольнув его в щеку усами, опустил на землю.
У коня, у стремени, стоял его кормилец Федор Данилович. Сам хотел посадить своего воспитанника в седло. Ратными успехами князя загордился кормилец до того, что к старости спесивиться начал. Занедужил тем, от чего ученика своего берег. Потерял почти все зубы, одной кашей пробавлялся, но чем старее становился, тем ревностнее берег и честь и имение князя.
Окромя Александра Ярославича никого из князей в воинской доблести не отличал. И все разговоры начинал с одного: «Вот мой Ярославич…»
Да что старик, сам Александр иногда ловил себя на этом, начиная вдруг: «Вот как-то мы с Данилычем…» — и начинал улыбаться невольно, дивя собеседника неуместным веселием.
Он действительно любил старика нежно, как мать. Наверное, оттого, что тот заменил ему и мать, и отца, и няньку в далекие ранние годы. Был его первым, а оттого и самым памятным наставником.
— Ну что, Данилыч, простимся?
— Простимся, Ярославич, — заморгал часто-часто старик, пытаясь сбить слезу набегавшую.
Они обнялись, расцеловались, князь молвил ему негромко:
— Смотри, Данилыч, чтоб все…
— За дом свой думки не держи, Ярославич, все соблюду, — отвечал растроганно кормилец. — Ты там с погаными полегче, не оплошай.
И хотя обоз был мирным, выезжали в порядке боевом: вперед поскакали дозорные, затем князь с послом Каир-беком, за ними Андрей с Пинещиничем, потом несколько татар — спутников Каир-бека, а далее возы с подарками и прочей поклажей под охраной гриди. В обозе все вооружены, даже Лучебору велено было напялить легкий калантарь[103] и пристегнуть короткий меч на пояс.
— Ну, с богом, — сказал князь, трогая коня.
Каир-бек покосился на Александра, усмехнулся лукаво и сказал:
— До Итиля[104] с твоим богом едем, князь. За Итилем я свой бог звать буду.
— Хорошо, Каир-бек. Пусть будет так. Лишь бы боги наши не ссорились.
— Ну что, князь Александр, — сказал Батый, отхлебнув кумыса из серебряной чаши. — Ты плохой мне совет дал, в Каракоруме не хотят великим князем Святослава, говорят, стар, моложе надо. Теперь тебе быть все же придется.
— Я сказал тебе о нашем обычае, хан. А все остальное в твоих руках.
— Да, в моих. Но не все, Александр. Не все. Надо мной великий хан есть.
«Но он же умер», — хотел сказать Александр, но смолчал, чтобы не раздражать Батыя, который оказался ныне в подчинении у женщины. И так видно, что ему такое положение не по душе. Еще бы, он — завоеватель едва ль не полумира, имеющий двадцать шесть жен, должен подчиняться жене умершего сродного брата Гуюка лишь потому, что она захватила престол в Каракоруме.
«Нет, он этого долго не потерпит. Наверняка уже задумал что-то, да разве скажет».
— Ныне получишь в дорогу от меня подарки, — усмехнулся Батый. — Теплые козьи шубы, сапоги валяные, малахаи тебе с братом и свите. Покупай на базаре сани, коней татарских и отъезжай в Каракорум. Дорога долгая, Каир-бек будет тебе провожатым.
Когда русские князья удалились, хан сказал Каир-беку:
— Проводишь их в Каракорум ко двору Огул-Гамиш. Найдешь там Мункэ и скажешь ему: брат Бату остается верен тебе, как и прежде, и стрелы у него всегда остры. Повтори.
— Я найду хана Мункэ и скажу ему: брат Бату верен тебе, как и прежде, и стрелы у него остры, — сказал Каир-бек.
— Ты упустил слово «всегда», — заметил Батый.
— … и стрелы у него всегда остры, — повторил Каир-бек.
— Но запомни, Каир-бек, если эти слова услышат другие уши, я велю связать тебя и выбросить на съеденье волкам. Ступай.
Батый не знал грамоты. Да если б и умел писать, вряд ли доверил бы пергаменту то, что задумал. Он затевал тайную охоту, в которой главной добычей был престол великого хана. И добыть его Батый хотел не для себя, а для племянника великой ханши Мункэ, который, в отличие от тетки, любил Батыя и преклонялся перед его военным талантом. Он участвовал в его походе на Русь, вместе с ним захватывал и уничтожал русские города. Разве могла великая ханша предположить, что крепче связывает воинов не престол и милости, а поле ратное.
Если на престол в Каракоруме сядет Мункэ, то хозяином в империи станет Батый. Впрочем, не нужна ему вся империя, с него достанет свободы рук в своих подвластных землях.
Через два дня русские князья выехали из Сарая и отправились по степи прямо на восход. Ехали они на простых санях, запряженных маленькими мохноногими конями, умевшими в любое время года добывать себе корм в степи самостоятельно. Лишь татарин Каир-бек верхом был, словно сросся с седлом.
По совету Сартака Александр оставил в Сарае почти всех своих гридинов.
«Много людей — много корма надо. А с ханской пайцзой вас никто не тронет, разве что волки. Ну да днем они побоятся, а ночевать вы в ямах будете».
Обоз сразу сократился почти вполовину и составил чуть более десяти саней. Эх, если б не везти еще подарки, то и пятерых бы саней хватило. Но без подарков ехать нельзя, без них не только не пустят к ханше, а даже не сообщат ей о прибытии князей в столицу.
Даже вон Каир-бек, имеющий приказ хана сопровождать русских, за все платы требует. Едва выехали из Сарая, он поравнялся с санями, в которых князья ехали.
— Князь Александр, дорога трудный, долгий впереди. Положи мне плату на корм.
— Хорошо, Каир-бек. Сколько?
— За каждый день одну гривну.
— Ого! — не удержался князь Андрей и спросил: — А сколько ж дней нам до Каракорума ехать?
— Дней сто, а может, чуть больше.
— Так куда ж ты столько серебра денешь?
— Не бойся, князь Андрей, — оскалился татарин. — У меня в этой суме бывало столько, что я мог купить весь ваш обоз с люди.
И, хохотнув, ускакал вперед.
— Рожа поганая, — проворчал Андрей, запахивая плотнее шубу. — Ты почему сам не положил ему плату? Сказал бы, хватит тебе гривны на неделю, нехристь.
— Я ведь не купец, Андрей, да и ты не от торгового корня. Разве не заметил: у них кто больше платит, у того скорее дело делается.
— Но они же нас обдерут как липку.
— Верно. Обдерут, — согласился Александр. — Но столы, чай, за нами оставят. И потом, — он покосился на брата, — запомни, серебро все равно дешевле крови. Что до меня, я б все его им отдал без остатка, лишь бы отчину они не кровавили.
Андрей долго молчал, что-то обдумывая, потом, сплюнув, сказал:
— Не понимаю я тебя, Александр. С Орденом как ты славно ратоборствовал. Глядя на тебя, завидовал я: скорей бы вырасти, скорей бы самому на рать. Ну вот вырос, и что? Теперь оказалось, надо не мечом — серебром да золотом отсеиваться. Стареешь ты, что ли?
— Старею, брат, старею, — вздохнул Александр, — через полтора года тридцать стукнет. А ты вот говоришь — вырос и не знаешь, что делать.
— А что ж делать?
— Ну, наперво жениться, Андрей, надо.
— На ком? На ханше, что ли?
Александр засмеялся, толкнул брата в бок.
— А что? То-то бы Руси облегчение сделал. — Потом, посерьезнев, сказал: — Я уж думал об этом, кое-что разузнавал. Хочу посватать за тебя дочь князя галицкого Даниила Романовича.
— Я ж не видел ее.
— А зачем тебе видеть? Девка не старая, пятнадцать лет. А молодые они все красивые. И потом, тесть какой. С королями в родстве, с Миндовгом, да и сам ратоборец славный, и не только ратоборец. У Батыя был, уцелел, мирником его назвался. А сам вскоре его темнику Куремсе славную трепку задал.
— Батый, поди, кается, что живьем его выпустил.
— Не думаю. Батый — воин и мужество даже во врагах чтит. Знаешь, как он печалился, когда Евпатия Коловрата убили, а ведь Коловрат с други своими столько у хана лучших воинов перебил, и даже родственника его Хостоврула зарубил.
— Вот, вспомнил о Коловрате, — сказал Андрей с упреком. — А сам ныне рати бежишь.
— Да, бегу, Андрей, бегу, — вздохнул Александр. — Ибо в рати с татарами пока смысла не вижу. Лишь вред и поношение отчине.
— Эх ты, — сказал Андрей и умолк надолго.
Александр нет-нет да искоса посматривал на брата, на густые брови его, индевевшие от дыхания, и было ему и жаль его, и непокойно на душе. Жаль, что так и не понимает он положение отчины ныне, на рать рвется (молодо-зелено!), и беспокойно, что, заполучив стол от ханши, начнет к рати готовиться. Татары узнают — накажут и убить могут. А как уберечь его от этого, если он старшего брата корит за бездействие?
«Впрочем, как только утвердят меня великим князем, окорочу парня, — думал Александр. — И женить действительно пора. Может, и остепенится, поумнеет».
А конь татарский бежал, пофыркивая, поскрипывали сани, а сзади холодное зимнее солнце опускалось к окоему.
Во сто дней не управились, прихватили еще две недели, пока увидели впереди Каракорум. Правда, в пути делали недельную остановку-передышку — в городе Омыле на озере Кызыл-Баш. Подправляли сбрую, сани, да и сами поели хоть вареного.
Дабы время зря не пропадало, Александр взялся учить Андрея татарскому языку. Тот вначале упирался: на что, мол, мне это лопотанье, — потом сдался. Деваться некуда, стал учить понемногу и за три месяца кое-что говорить начал, а главное, понимать, о чем говорят.
— Ну вот и славно, — шутил Александр, ставший поневоле наставником. — Поймешь хоть, когда татары пагубу тебе станут готовить. Помолиться успеешь перед смертью.
Вот и показался Каракорум — разноязыкий, разноликий город, где рядом с мусульманскими мечетями была католическая церковь, тут же языческие кумирни, православная церковь. В этом городе все вольны были верить и молиться любому богу, любому идолу.
В Каракоруме четверо главных ворот на четыре стороны света. Никаких стен и укреплений, лишь плетень, обмазанный глиной, окружал его. Да и тот во многих местах разломан, покосился.
— Такой город на щит взять — раз плюнуть, — сказал Андрей.
— Согласен, взять легко. Но как доплюнуть?
Каир-бек приехал с каким-то татарином, в обязанности которого входило принимать и устраивать посольства. Он разместил русских в просторном, но уже потрепанном шатре недалеко от стены, окружавшей ханский дворец, назначил прокорм от имени ханши — пшено, кумыс и мясо без соли. Сказал, что русские князья должны подождать, когда великая ханша сможет их принять.
В долгом пути они уже привыкли к ожиданию, а теперь его скрашивало знакомство с городом, в котором, как нигде более, смешались языки, народы, веры. Колготились бойкие базары у всех ворот, где можно было купить всё — от шубы и коня до меча и раба. Князья в сопровождении гридинов своих ходили по городу, дивились многому, покупали заморские диковинки, пробовали пищу столь крепко проперченную, что во рту словно огнем полыхало.
Но наступил день, в который великая ханша согласилась наконец принять их. Во дворец полагалось идти без оружия, что было несвычно им, привыкшим даже спать ложиться, имея под рукой меч или кинжал.
Александр все же одел под корзно брони, дабы не сверкать бляхами бахтерца при столь унизительном положении. Андрей, напротив, велел гридинам так яро начистить нагрудные зерцала, что в них можно было смотреться.
Перед самым уходом их подошел Лучебор, протянул две кружки князьям.
— Выпейте-ка моего зелья, Ярославичи.
— Что тут еще за бурда? — понюхал Андрей и поморщился.
— Сие есть варево из трав, князь, — отвечал спокойно старик, — на кое и молитовка положена, дабы в гостях уберечь вас от отравы.
— Ты что ж думаешь, нас травить зовут?
— Нет, Андрей Ярославич, не думаю. Но, как у нас молвится, береженого бог бережет. Выпей.
— Давай пей, — сказал Александр. — Старик прав. Забыл про отца?
Питье оказалось столь горьким, что Андрей сплюнул.
— Оно же горше отравы, старик.
— Ништо, Ярославич. Горькое лечит, — усмехнулся Лучебор, забирая кружки. — Зато теперь я покоен за вас, живы воротитесь.
Все было, как и в Сарае, разве что попышнее да стражи побольше.
Дворец, подпертый семьюдесятью резными колоннами, был щедро изукрашен дорогими тканями, золотом, серебром и резьбой по слоновой кости. Сам трон вырезан из слоновой кости и украшен драгоценными камнями.
Одежда ханши, восседавшей на троне, расшита жемчугами и искристыми алмазами. Едва ль не на каждом пальце золотые перстни, на запястьях браслеты. Все блестит, все сверкает во дворце, даже под прищуренными веками монгольской владычицы, кажется, не глаза — алмазы ограненные.
Когда русские князья после вручения богатых подарков, кинутых к подножию трона, после коленопреклонения сели на лавку, стоявшую внизу у начала лестницы, ведущей к трону, ханша спросила:
— Как доехали?
— Хорошо доехали, царица, — отвечал Александр.
— Добрых ли коней давали вам в пути? — спросила ханша опять, глядя уже на князя Андрея.
Вопросы были вроде пустяковыми (так повелевал обычай степняков), но здесь спрашивал не простой степняк — царица, и отвечать ей надо достойно. Даже если в пути случилось что — обида ли, ограбление ли, — здесь о том говорить нельзя было, дабы не оскорбить слух великой ханши.
Было спрошено даже о здоровье «драгоценного брата нашего» хана Батыя.
— Хан Батый крепок, здоров, как и сын его Сартак, — ответил Александр, — и велел кланяться тебе, царица.
— И кого ж из вас он в великие князья прочит? — спросила Огул-Гамиш, тая лукавство в углах губ.
— Хан Батый меня прочит, как старшего в гнезде нашем.
— Хы, — хмыкнула ханша и, облокотясь на резной подлокотник, задумалась.
И хотя здесь много народу: сидят справа от трона мужчины, слева женщины, — все это в основном многочисленная родня ханши, — во дворце тихо, когда царица говорит и особенно — думает.
— А в каком городе у вас великокняжий стол? — спросила Огул-Гамиш.
«Как будто не знаешь», — подумал Александр, но вслух ответил:
— Великокняжеский стол испокон у нас во Владимире, царица.
— А в Киеве разве не великое княженье?
— Верно, царица, Русь от Киевской земли есть пошла.
Ханша опять помолчала, что-то соображая, и вдруг спросила Андрея:
— А ты не хотел бы стать великим князем?
Андрей побледнел, он не ожидал такого поворота.
— Но я младше Александра, — наконец нашелся он. — А у нас не принято поперед старшего.
— Ну, что у вас не принято, то нам не указ, — отвечала ханша. — Отныне станет так, как я захочу.
Она прикрыла глаза, словно думу думать стала. Но Александр понял, что решение у нее уже готово и оно — вперекор желанию Батыя. И все же надеялся, что у ханши хватит ума не являть свой перекор, а скрыть под словесным туманом.
— Ну что ж, драгоценный брат наш решил мудро, — начала медленно Гамиш. — И мы, лишь следуя пользе обоюдной, повелеваем тебе князь Александр, сесть в Киеве, став великим князем всей Руси. А тебе, молодой и воинственный князь Андрей, велим сидеть во Владимире и строго блюсти корысть не только свою, но и нашу.
— Но… — хотел что-то сказать Андрей и тут же смолк, получив от брата тычок локтем в бок: молчи!
Они вместе встали, поклонились ханше и, следуя за татарином-распорядителем, вышли из дворца.
— Ты чего?! — возмутился Андрей. — Она же ни бельмеса не поняла. Ведь великокняжий стол во Владимире.
— Все она поняла, Андрей. Все. Ей надо было вбить клин между нами, и она его вбила.
— Какой клин?
— Али не понимаешь? Я признан великим князем, а стола великого лишен. А ты на великом столе, а не великий князь…
— Но, но… — не смог сообразить сразу Андрей. — Как же с Батыем? Он же… Если меж нами клин, то…
— Верно, и с Батыем решила нас рассорить. Этот клин самый опасный, Андрей. С тобой как-нибудь поладим, а вот как с Сараем быть?
Много еще в Киеве оставалось руин, густо поросших лебедой и крапивой. Строился город медленно. Стены крепости, порушенные во многих местах татарами, не восстанавливались. Что пользы в них, если они не удержали поганых?
Воевода Дмитр Ейкович встретил князя сдержанно, не выказывая особой радости. Оно и понятно, он был старше и, пожалуй, единственным на Руси воеводой, уцелевшим после рати с Батыем. Это давало ему право снисходительно посматривать на других ратоборцев, которые и полона не ведали.
И потом, Дмитр Ейкович более тяготел к галицкому князю Даниилу, тот и ближе был, и, как считал воевода, более способен противостоять татарам, чем князья владимиро-суздальские. Воеводу терзали противоречивые чувства, вполне объяснимые его нелегкой и удивительной судьбой. Поскольку штурм Киева и его падение прошли на его глазах, Дмитр ненавидел татар лютой ненавистью.
Но, когда над израненным воеводой взметнулись кривые кровожадные татарские сабли, именно Батый не позволил опуститься им. Он даровал воеводе жизнь «мужества его ради».
А Ейкович и впрямь дрался отменно, удерживая Киев два с половиной месяца, много долее любого другого русского города. И при всей ненависти к татарам воевода испытывал к Батыю уважение и даже некоторое чувство признательности. Нет, не за свою жизнь, а за умение ценить смелость неприятеля. Не всем сие под силу.
На воеводском подворье, обнесенном крепким высоким заплотом[105], встретились князь и воевода. Поздоровались, прошли в широкую, с низкими потолками, горницу, сели к столу, на котором брашно не пышное, но сытное, самое воинское — хлеб, каша да корчага с медом. Дмитр Ейкович прихрамывал (замета от татар) и левой рукой плохо владел — все оттого же.
Узнав, что князь прибыл вступать в свои права на Киев, воевода заметил:
— Что деется! Матерь Руси Киев-град стал разменной резаной. Ныне одного, завтра другого князя.
— А что делать, коли мы у поганых в голдовниках пребываем.
— Знаю, что в голдовниках, а надо б в супротивниках, Александр Ярославич, в супротивниках. Не знаю, как тебе, а мне стыдно в глаза детям смотреть.
— Нет, Дмитр Ейкович, — не согласился князь. — Стыдно тогда станет, когда мы всех русичей татарским саблям иссечь дадим. А поколе на отчине русская речь слышна, мы не стыдиться должны, но силы копить.
— С чего копить-то, Ярославич? Выдь в степь, одни вороны грают, поле орать некому, всех татарин иссек либо в полон увел.
— Знаю. Ехал, видел. На Рязанщине того хуже, Дмитр Ейкович. День проскачешь, живого человека не встренешь. Тишь, запустение.
— Ну вот, сам зришь. А молвишь: силы копить. С чего?
Воевода был прав, и все же князь не мог во многом согласиться с ним.
— Коли силы копить не с чего, Дмитр Ейкович, так с кем тогда супротивничать татарам?
— Да, — вздохнул воевода. — Дона шеломом не вычерпать.
Князь в первую беседу с наместником не хотел власть свою ему выказывать, хотел до конца узнать, чем живет и дышит старый воин. Конечно, на рати положиться на него можно, спору нет, а вот как ныне в этом неустойчивом зыбком мире?
Наконец после хождений вокруг да около князь спросил:
— Так как, Дмитр Ейкович, станешь мне поспешителем? Или нет?
— А что делать, — взглянул ему в глаза воевода. — Ныне ты великий князь надо мной. Приказывай.
— Приказать недолго, — начал говорить князь и умолк на полуслове вдруг, взялся себе меду наливать, словно важней этого ничего не было.
Но воевода уловил заминку и даже, кажется, начал догадываться о причине ее: «Не иначе о Данииле Романовиче вспомнил Ярославич».
— Приказать недолго, — повторил Александр, — но не станешь ли ты, воевода, на Галич оглядываться, у князя Даниила совета испрашивать?
— А что? Даниилу в уме не откажешь, как и в отваге.
— Согласен, Даниил и храбр и умен, но ты забываешь, воевода, что Киев ближе к Сараю, нежели Галич. В Галиче можно не токмо ругать Батыя, но и меч на него точить, а в Киеве?..
— В Киеве и думать о сем не велишь. Верно, Ярославич?
— Верно, Ейкович, верно. Потому как я не хочу Киеву судьбы Рязани. Не могу позволить.
— Ну что ж, раз велишь любой ценой сохранять сии развалины, буду стараться. — Воевода усмехнулся горько. — Тем паче, что ныне из меня воин, как из заячьего хвоста сулица.
«Ну что ж, ругай себя, ругай, старый колчан. Думаешь, я вступлюсь. Не дождешься».
Они молча выпили меду, принялись за остывшую кашу. Александр, проглотив последнюю ложку каши, воскликнул вдруг:
— Да, Дмитр Ейкович, хорошо, что ты напомнил о князе Данииле.
«А я ли?» — подумал воевода, но смолчал.
— Ведь у него дочь на выданье, кажется?
— Да. Устинье Даниловне уже шестнадцать лет.
— А у меня брату Андрею пора приспела жениться. Как думаешь, отдаст Даниил дочку?
— А почему бы и нет? Брачный союз у него с литвой есть, с королем тоже. Почему бы с Суздальщиной не завязать?
— Вот ты приказа просил, — усмехнулся князь. — Вот тебе мой первый: сосватать Даниловну за князя владимирского Андрея Ярославича. Ты с князем Даниилом в старой дружбе, тебе не составит труда.
— За честь спасибо, Александр Ярославич, — ответил серьезно воевода. — Думаю, сия «рать» мне ныне более с руки будет.
— И еще. Венчать будем во Владимире, и венчать станет митрополит Кирилл.
— Но он же в отъезде, в Никее[106], — напомнил воевода.
— Знаю. Воротится ж он когда-нибудь.
— Воротиться-то воротится, но согласится ли в такую даль ехать?
— Уговорить надо. Тебе не под силу, князя Даниила настрой. Пусть сам его туда привезет. Венчанье, чай, не простое, великокняжеское. И потом, во Владимире с татарской рати, как погиб Митрофан, даже епископии нет. Сие не дело. Стол великокняжеский, и без епископии. Пусть Кирилл своей рукой и рукоположит кого-нибудь из попов.
— Да, тут ты прав, Ярославич.
— Я всегда прав должен быть, Дмитр Ейкович, — засмеялся князь и дружески похлопал воеводу по плечу. — Как-никак, всю Русь мне пожаловали. И ты мое право должен в жизнь проводить.
Улыбался и воевода, вполне довольный, что пришли они с князем к столь мирному и приятному согласию. Но даже он, старый, опытный воин, и помыслить не мог, что скрывалось за сим ясным и понятным решением князя.
А скрывалось за ним дело важное и большое: довольно митрополии в Киеве быть, ныне центр Руси перемещался на Суздальщину. И если митрополит приедет туда на венчанье, то оттуда уж его Ярославич не выпустит. Уговорит, уломает.
Но знать о сем пока он один должен, даже Андрею не будет сказано, не говоря уж о воеводе. Александр знал давно, что в любом деле умолчание — залог верный успеха грядущего. Лишь бы Даниил не догадался, ведь кто-кто, а он тоже не прочь митрополию к себе в Галич залучить.
— Ну, сплюнем, чтоб не сглазить, — сказал князь полушутливо.
— Сплюнем, — согласился воевода.
И они вместе, отворотившись, сплюнули и засмеялись — столь складно вышло, в един миг «тьфукнули».
В един миг, но не в едину думу. Но об этом лишь Александр Ярославич знал.
Пока Александр с Андреем ездили в Каракорум столы делить, их брат родной Михаил Хоробрит прискакал из Москвы со своей дружиной во Владимир и, взошед в сени великокняжеские к стрыю своему Святославу Всеволодичу, молвил без околичностей:
— Ну, стрый, пора и честь знать, слазь с великого стола. Буду я великим. Довольно мне Москвой пробавляться.
Смутился старый Святослав от этакой прыти сыновца своего.
— Но, Михаил, сие не нам решать. Батыю.
— Плевал я на Батыя. Русский стол, русским и решать.
— Ну тогда подождем Александра с Андреем из Каракорума.
— Шибко алкаю ждать их, — усмехнулся зло Михаил. — Отца ждали. Дождались?
— Окстись, Михайла. Зачем беду на голову родным братьям зовешь? Молиться за них надо, а ты…
— Пусть попы да монахи молятся. Давай, стрый, давай по-доброму перебирайся в свой Суздаль, не гневи сердца моего. А то знаешь…
Святослав знал сыновца — на руку скор, на меч того пуще. Ну его от греха, уступил стол «по-доброму», тем более что на подворье дружина Михайлова мечами бряцала, норовя драку затеять. Вот уж истинно, не по родителям гридни — по князю.
Ну и славный пир закатил молодой великий князь во дворце, упоил всю дружину свою, всю прислугу. Позвал и Святослава, не забыл старика, посадил рядом и, обнимая его и тиская, говорил растроганно:
— Не обижайся. Я на тебя сердца не держу. Мне великий стол на что нужен-то… Думаешь, для спеси? Нет, старый, я великим быть хочу, чтоб всех на поганых поднять, всех до единого. А Москва — что? Деревня. Я не хочу, как отец вон, царствие ему небесное, да Александр с Андреем, перед погаными поклоны класть. Русь им запродавать. Я с мечом на них, с мечом.
Опьяневший Михаил уже и любил свергнутого Святослава, лез целоваться к нему, гуслярам велел хвалы петь стрыю. А под конец давай у него прощения просить:
— Ты меня прости, старик. Не серчай. Ладно? Я ведь люблю тебя, ты мне заместо отца ныне. Простишь, а?
И заглядывал с мольбой под седые косматые брови стрыя.
— Ладно. Чего уж. Чай, свои. Бог простит.
— Нет, ты, ты прости, Святослав, — продолжал умолять опьяневший Михаил, словно без этого прощения ему жизни не было.
И когда позже все это вспомнил старый Святослав — и глаза умоляющие, и слова горячие, — понял: чуял сыновец смерть свою. Чуял, оттого и прощение вымаливал.
Недолго княжил Михаил во Владимире. Вскоре пришла ведомость из Москвы: литва волости зорит, оборонить их некому.
— Как некому? — вспылил Михаил. — А я на што?!
Да на конь всю дружину и быстро-быстро побежал ратоборствовать. Ускакал Михаил Хоробрит лихим и красивым, воротился в гробу упокоившимся. Нашла сулица его острая, пронырнула меж блях бахтерца и в сердце уклюнула.
Для князя смерть на рати — куда лучше доля. А все же жаль было Святославу сыновца неугомонного, мало пожившего. Вызвал из Ростова епископа Кирилла и велел отпеть, как по чину положено, великого князя Михаила Ярославича. Положили Михаила рядом с отцом Ярославом в Успенском соборе.
Успокоился Владимир-град после похорон и тризны по великому князю, словно зарницей полыхнувшему и погасшему на тревожном небосводе.
Святослав Всеволодич тихо, без шума, опять на великом столе вокняжился, не свою волю, а ханскую исполняя.
Но, видно, так уж у него на роду было написано: уступать молодым. Воротились из татар сыновцы его Александр с Андреем. Едва взглянув на них, Святослав понял: опять прогонят. И все же спросил, беспокойство тая:
— Ну, что в Каракоруме сказали?
— А то, — отвечал с ухмылкой Андрей, — что староват ты для великого стола, стрый. Староват. Меча в руках удержать уж не в силах.
— Это верно, — улыбнулся жалко Святослав и взглянул искательно на Александра. — Ты уж меня не гони, аки пса, Александр Ярославич, проводи с честью. Вишь, я за стол не цепляюсь.
— Этот стол не мне назначен, Святослав Всеволодич, а вон ему, — кивнул Александр на Андрея, уже прошедшего к стольцу и примерявшегося к нему.
— Как?! — искренне удивился Святослав. — Андрея в великие?
— А что? — крикнул от стольца Андрей. — Али я не гож на это?
— Да как сказать, — замялся Святослав, но все же сказал, что думал: — Одначе, у Александра больше прав отчину наследовать. Он старший — не ты.
— Ну, это не тебе столы меж нами делить, старик, — отозвался холодно Андрей. — Ступай в свой Суздаль и сиди мышкой.
— Ты бы полегче со стрыем, — заметил Александр. — Как-никак он старше тебя в три раза.
— А ты не заступайся, — оборвал его неожиданно Андрей. — Не заступайся, когда… — он побледнел от гнева, — … когда великий князь с кем разговаривает.
— Ты великий дурак пока, — сказал сухо Александр и взял Святослава за рукав. — Идем, стрый, пусть его потешится стольцом.
— Не смей! — крикнул Андрей, сильно стукнув ладонью по подлокотнику стольца.
Но Александр даже не оглянулся, ушел и увел Святослава.
— Не смей! — крикнул еще Андрей, когда дверь уже затворилась, и хотел снова ударить ладонью о подлокотник, но, почувствовав, что в первый раз перестарался, зашиб ладонь, — вцепился в нее горячими губами. Пососал ушибленное место. Злые слезы бессилия душили его.
По дороге из Сарая к Владимиру он думал — стоит ему сесть на отцов столец, как все закрутятся, забегают, ревностно исполняя его веления и желания. Все станет так, как при отце. А что получилось?
Сам же брат Александр первым (первым!) нарушил чин. Обозвал дураком и увел без его, Андреева, позволения из сеней князя Святослава.
«Нет, нет, я тебе этого сраму никогда не прощу. Ишь, не понравилось — не ему Владимир отдали. Завтра же велю, чтоб уезжал в свой Новгород, нечего ронять мою честь принародно. Надо было мне не ждать его в Сарае, пока он в Киев ездил. Надо было одному воротиться, вот тогда б по-иному вышло».
Так думал великий князь Андрей, сидя в одиночестве на стольце. Скрипнула дверь, в сени заглянул Зосима — кормилец его, хотел сказать что-то, но не успел рта раскрыть, Андрей закричал на него:
— Ну что пялишься, дурак! Зови бояр, буду думать с ними.
Даниил Романович — князь галицкий не только дал согласие на брак дочери с Андреем, но и сам вместе с нею пожаловал во Владимир, где доселе никогда не бывал. Привез он с собой и митрополита Кирилла, только что воротившегося из Никеи.
Свадьба предстояла пышная, знатная. Княжна Устинья Даниловна оказалась столь мила и красива, что Андрей одурел от такого счастья и даже мысленно простил Александра, которого так и не смог выпроводить в Новгород, из-за чего успел уже несколько раз с ним поссориться. Александр отправил Пинещинича и даже Лучебора, а сам и не думал уезжать.
На все Андреевы намеки «об осиротевшем Новгороде» старший брат либо отшучивался, либо отвечал: «Тебя оженю и уеду». Оно и впрямь, свадьба князя, да еще родного брата, — причина весьма уважительная, но даже Андрей чувствовал, что не она главная для Александра. Что-то еще есть. Но что?
А помимо свадьбы главной причиной задержки князя был приезд митрополита. Именно его ждал он более всего и заранее обдумывал, где и как расставить силки, дабы уже не выпустить отсюда. И хотя перевод митрополии во Владимир, если бы он случился, был бы более полезен Андрею, Александр не посвящал брата в свои замыслы.
Митрополит Кирилл оказался седым как лунь невысоким старцем, очень живым и подвижным. Князь Даниил Романович, напротив, был высок, широкоплеч, с гордой осанкой и величественной медлительностью в движениях. На загорелом лице два рубца — один от уха до носа, другой от переносья через лоб — славные украшения настоящего воина, полученные на ратях. А их немало выпало на долю мужественного галицкого князя.
Бывает так, встретятся два человека, не успеют и парой слов перемолвиться, а уж почувствуют обоюдную приязнь, столь сильную, что, кажется, и думать начинают одинаково, любить одно и то же и ненавидеть.
Нечто подобное случилось при встрече князя Александра с митрополитом Кириллом. Ласково благословив молодого князя, Кирилл заговорил:
— Много наслышаны мы, Александр Ярославич, о делах твоих во славу бога и земли Русской. И, искренне воздавая должное тебе, зовем иных других следовать примеру твоему.
При последних словах Кирилл с веселой лукавинкой взглянул на Даниила Романовича. Тот, усмехнувшись, пророкотал:
— Уж не меня ль под «других иных» подставляешь, святой отец?
— Кто догадался, тот и признался, князь Даниил. Аль не правда, что ты весьма ласков к папским легатам, кои возле тебя почти не выводятся?
— Ну и что? Уж лучше с Римом дружить, чем с погаными, отец святой. Рим хоть разору не чинит, а при случае может и помочь супротив хана.
— Ой ли, князь! Ничего не скажешь, татаре не мед, но они хоша тела требуют, а Риму душу подавай. Не так ли, Александр Ярославич? — Кирилл взглянул на него поощрительно: дескать, помогай старику, молви слово свое.
— Да, отец святой, татаре хоть в нашу веру не мешаются. Там у себя велят поклониться идолу их, и все. А вот Рим, тот крепко супротив православия стоит, и не только креста, но и меча на него не жалеет. В том пришлось мне убедиться не единожды.
— Вот так-то, князь Даниил Романович, надо блюсти веру нашу, — молвил довольный митрополит, — памятуя, что тело бренно и рано или поздно в прах оборотится. Но душа бессмертна, князь, бессмертна, и ее в чистоте блюсти надлежит истинно православному.
«Ай, умница, старче, — думал Александр, довольный поворотом в разговоре. — Коли ты на нашей стороне, то тебе надлежит у нас и быть».
При первой встрече спору особого не случилось, чай, не для того съехались, но Александр понял, что дело, им задуманное, вполне осуществимо и имеет уже крепкие основания. Митрополит всецело был на его стороне, значит, и уговорить старика будет легче.
Конечно, Даниил Романович, узнав об этом, будет противиться, станет если не к себе в Галич, то уж в Киев обязательно звать митрополита, дабы был он к нему поближе.
И Александр ночи не спал, думая, как бы разделить Кирилла с Даниилом. Конечно, сразу после свадьбы Даниил заспешит в Галич, это ясно. И наверняка станет звать митрополита в попутчики. Как бы сделать так, чтоб Даниил уехал один? Сделать столь искусно, чтобы он не догадался о замыслах суздальцев.
Венчали молодых в церкви Пречистыя богородицы. Кирилл в огромной митре и раззолоченной ризе был столь величествен, что казался и ростом выше и голосом силен. В церковь были допущены только родственники жениха и невесты и самые именитые господа Суздальщины.
После венчанья на тройке лихой и изукрашенной повезли молодых ко дворцу, но, так как он был недалеко, промчали их сперва по улицам города к Золотым воротам и обратно.
Сени не смогли вместить всех приглашенных, потому накрыли столы во дворе. Дабы не было обидно мизинным людям, выкатили на улицу несколько бочек с медом, чтоб мог выпить за здоровье молодых всяк желающий. Таковых сыскалось достаточно. Так что веселие началось не только на княжьем подворье, но и по всему городу: «Долгих лет великому князю и его великой княгинюшке!»
Даниил Романович привез на свадьбу дюжину музыкантов с такими дивными инструментами и таких искусников, что под их плясовую всякому плясать хотелось. И плясали. Плясали во дворе и на улице, куда доносилась благородная нездешняя музыка.
Сразу почувствовав друг в друге людей сильных, но, увы, думающих розно, князья Даниил и Александр стали искать встречи наедине, дабы поговорить и поспорить обстоятельнее.
Уединиться на свадьбе, да еще родных тебе людей, дело нелегкое. Однако при желании часок всегда сыщется.
Даниил и Александр прошли в одну из светелок дворца. Светозар принес зажженные свечи, корчагу с сытой и ушел. Они остались одни, устало опустились на лавку: Александр слева от переднего угла у окна, Даниил — справа и тоже у под оконницы. Помолчали. Наконец Александр вздохнул:
— Жаль, ни отец, ни мать не дожили до сего дня.
Даниил на это ничего не сказал, а помолчав несколько, заметил:
— Далеконько теперь моя Устиньюшка жить станет. Может, уж и не увидимся с ней.
— Почему? Будет мирно — через год-другой может и наведаться в дом родной.
— Мира не будет, князь Александр, — сказал уверенно Даниил. — Откуда ему взяться, коли татаре к Руси присосались, как клещи к коню.
— Это верно, Даниил Романович, — согласился Александр. — Одначе конь с клещами упившимися живет и бегает. Да еще как.
— Тебя послушать, князь Александр, ты вроде и доволен этими клещами.
— Отчего ж? Просто терплю сие.
— Вот и плохо, что терпишь. Забываешь главное предназначение князя, Александр, — работоборство.
— Это если рать победная, Даниил Романович, — заметил сухо Александр. — А с татарами вот скоро тридцать лет ратоборствуем, а где она, победа? Хоть одна? Где?
— Рано или поздно будет.
— И я верю, что будет. Но уже не при нас, Даниил Романович. Дай бог, если наши внуки управятся с погаными.
— А нам, стало быть, сидеть сложа руки. И ждать. Так?
— Отчего ж сложа руки? Поту и нам достанет, надо Русь из пепла поднять, обустроить, сил накопить.
— А ведомо тебе, князь Александр, что юный князь Козельска захлебнулся в крови, когда татаре город взяли и вырубили всех?
— Знаю.
— И этого не хочешь отмстить татарам?
— Не то молвишь, князь. Я не хочу, чтоб вся Русь вот так захлебнулась в крови, Даниил Романович. И навсегда исчезла бы, как то царство тангутов. Звать ныне к мщению русичей — это звать их к гибели.
Даниил поднялся с лавки, хрустнув суставами, прошелся взад-вперед, потом остановился перед Александром.
— Я мнил союзника в тебе найти, Александр Ярославич, оттого и на родство пошел.
— И с уграми и с литвой поэтому ж роднишься?
Даниилу почудилась насмешка в вопросе.
— А что? Я готов с чертом породниться, абы на татар силу поднять. Я-то, поди, лучше тебя знаю, что это такое — татары.
— Это верно, Даниил Романович, — с готовностью согласился Александр. — Ты и на Калке с Чингисханом ратоборствовал и с Батыем успел копья преломить. Если по правде, я даже завидую тебе. Но скажи, чем все кончилось? А тем, что ты у Батыя в мирниках числишься, а еще вернее, в голдовниках.
— Ничего. Это я пока силы сбираю, наступит час — ударю.
— Ну ударишь. Ну и что? Обессилеешь и вновь на колени? Думаешь, мне не хочется с ними в поле сойтись? Но что я выставлю ныне? Пять, ну десять тысяч ратников. А они? Они в десять, в двадцать раз более. Пойми меня, Даниил Романович, Русь еще от той рати не отдышалась. Ты ж ехал через наши земли, ты ж видел, что мы во прахе ныне пребываем.
— Все видел я, князь Александр. Все. Оттого и мщения жажду Александр взял корчагу, налил сыты, отхлебнул несколько глотков, спросил Даниила:
— Будешь пить?
— Нет. Не люблю сладкого.
— Да, — улыбнулся Александр. — На нашу жизнь одно горькое господь уготовил. Что делать, в рождении своем не мы вольны, всевышний. Я так мню, Даниил Романович: приспеет час, породит Русь князя столь великого, как пращур наш Мономах. Породит. Вот он и отмстит тогда за все поганым — и за захлебнувшегося в крови князя козельского, и за нашу горькую жизнь. В сие верю свято, сим и живу, Даниил Романович.
— Эй, Александр, я думал, найду в тебе воина, а ты… — князь Даниил замешкался, подыскивая слово, не ласковое, но и чтоб не очень обидное. — …а ты ныне, аки монах, веришь лишь в светлое воскресение.
Александр засмеялся, поперхнувшись сытой, закашлялся. Откашлявшись, сказал:
— Хорошо хоть напомнил ты мне, Даниил Романович, о святых отцах. Надо будет митрополита в Новгород довести, пусть рукоположит мне нового владыку. Помер мой Спиридон, помер. Царствие ему небесное, — перекрестился Александр. — Вот мудр был старец и поспешитель мне верный.
— Ну что ж, без владыки церковного, конечно, сиротеет город, — согласился Даниил и, подойдя к столу, неожиданно налил себе сыты. Но лишь усы в нее умакнул, поморщившись, оставил кружку.
«Не нравится, — подумал Александр. — Так ли изморщишься, узнав после истинную причину задержки митрополита».
Александр почувствовал на душе внезапное облегчение. Еще бы, сколько ночей голову ломал, придумывая, как удержать митрополита, не отпустить с Даниилом. И вот нежданно-негаданно прояснило в един миг. И от кого? От самого ж Даниила.
— Светозар! — крикнул он.
Слуга явился на пороге.
— Светозар, принеси князю квасу хлебного, да по-ядренистей чтоб.
— Хорошо, Александр Ярославич. Сейчас.
— Вот квасу — выпью, — улыбнулся Даниил. — А то что-то в глотке, как в печи, после хмельного.
Александр тихонько посмеивался, поглядывая из-за кружки на высокого гостя, тот тоже улыбался в ответ, даже не подозревая о настоящей причине веселья хозяина. Думал, смеется присловью его о пересохшей глотке.
Кирилл сравнительно легко согласился на перенос митрополии во Владимир, поставив условием лишь приписку нескольких деревень к ней для прокорма. И еще сказал с сомнением:
— По сердцу ль сие будет великому князю Андрею Ярославичу?
— Да ты что, святой отец, — удивился Александр. — Да сие для всех нас станет счастием великим.
— Для тебя — да, сын мой, — согласился старец. — Но Владимир ныне не за тобой ведь.
«Будет за мной», — хотел сказать Александр, но удержался, промолчал: не в его правилах было вперед языком забегать.
Но, к его удивлению, митрополит оказался прав в своих сомнениях. Весть о создании митрополии во Владимире Андрей встретил довольно равнодушно. Александр отнес это на счет юной жены, которая пока занимала главное место в мыслях Андрея, что было вполне естественно. Но когда он сказал брату о приписке деревень к митрополии, тот неожиданно встал на дыбы.
— Не дам ни одной.
— Ты что, с ума сошел? — возмутился Александр. — Во Владимире с гибели Митрофана нет епископии. Я с великим трудом митрополии добился, а ты против.
— Я не против. Пусть будет. Но деревень не дам.
— Слышь, Андрей… Не выводи меня из терпения, — сказал с угрозой Александр. — Я старший брат, и мне ныне решать, как и что.
— Но Владимир мне жалован. Мне! — стуча в грудь, вскричал Андрей со слезой в голосе.
— Кем?
— Великой ханшей. Не знаешь, что ли?
— Дурак. Великая ханша сие сотворила, чтоб нас перессорить. Сколько тебе говорить можно об этом. Ты кого тешишь своим упрямством? Думаешь, себя? Нет, братец, ты ее поганую душу тешишь. И потом, ежели по совести, — у епископии были деревни, потом к отцу перешли. Вот их и воротишь митрополии.
— Был бы отец живой, он бы ни за что не отдал своего. Ни за что! — вскричал опять Андрей.
— Ну, хватит! — повысил голос и Александр. — Я в Новеград с Кириллом отъезжаю, владыку ставить. Он сюда один возвернется. И если я узнаю, что ты ему перечить начал, учти, Андрей, пойду ратью на тебя. Слышишь? Не посмотрю, что брат. Сгоню со стола.
Дабы митрополит из Новгорода не возвращался в одиночестве, Александр позвал ехать с ним епископа ростовского Кирилла. Посадил обоих Кириллов в одну кибитку: пусть поговорят святые отцы. Кто, как не епископ, может рассказать митрополиту о делах епархии Ростово-Суздальской, о монастырях.
Сам всю дорогу скакал верхом и, хотя с чего-то в пути начало кости ломить, в сани не садился вперекор желанию своему. «Нечего слабостям потакать».
Знал, что в санях, в тепле тулупном заноет занозой в сердце пря с Андреем. Думал, обрадуется младший брат стараниям его с митрополией, благодарить станет, а он, вишь, в дыбки. Ежели в сем деле святом перечит, то что ж в других делах будет? И все это ведьма каракорумская! Ведь сообразила этакому зеленоротому Владимир пожаловать, старшего под младшего подвела. И ему-то, дурню, никак не втолкуешь, что поставлен он с умыслом, со злым умыслом. Втемяшил в башку себе, что он и впрямь великий. Господи, умнел бы, что ли, он скорей!
Одно утешало в пути князя — что его святые старцы не возносились в дороге, не спесивились, во всех весях, где стоянки были, отправляли все, что священникам положено: отпевали покойников, крестили новорожденных, венчали молодых…
В Твери их встретил младший брат Александра Ярослав Ярославич, сидевший здесь князем. Насколько Ярослав был ласков и любезен со святыми отцами, настолько холоден по отношению к брату. Оно и понятно, вырос он вдали от Александра, если и виделись они, то мельком. И к тому же, в отличие от Андрея, Ярослав был скрытен и лукав. И хотя ни словом он не обмолвился о своих планах, Александр знал, догадывался, что у него на уме. Ясно — Новгород, вот его мечта вожделенная. Оттого и косится на старшего брата недружелюбно.
После Твери совсем худо стало Александру. Думал, въедет на Городище верхом, как хозяин, — не вышло. Почти упал с седла на руки Светозару, тот уложил его в сани на медвежью полсть, укрыл с головой тулупами. Но ничто не согревало уж князя. Под тулупами клацал зубами от холода, пронзавшего все тело. В сознании, висевшем на волоске, стучала мысль горькая:
«Не на кого, не на кого положиться. Во Владимире волчонка оставил, здесь, в Твери, того хуже чудище сидит. Отворотись — на спину дикой рысью кинется. Господи, подскажи! Господи, вразуми их!»
Но вдруг в тоске безысходной, словно лучиком во тьме, блеснуло: «А сын-то! Василий-то! Вот моя надежа и опора. Вот! Вася, Васенька, Василий Александрович!»
По лицу князя слезы бежали непрошеные, хорошо хоть никому не видимые.
На Городище привезли князя совсем расхворавшегося. Сам не смог идти, голова кружилась, ноги подкашивались. Прямо на полсти медвежьей внесли его гридни в теплую горницу.
Прибежала княгиня Александра Брячиславна, охнула:
— Что с тобой, батюшко?
Давно не видалась с мужем, вот и дождалась, кинулась на колени у ложа, хотела поцеловать, но он предупредил:
— Не надо, мать. А ну хворь заразная… Как там Васятко?
— Вася, слава богу, жив-здоров. Уж писать выучился, книги читает. По псалтыри так скоро, так скоро, ровно горохом сыплет.
— По псалтыри, говоришь, — прошептал князь, тяжело дыша. — Псалтырь отыми, спрячь, чай, не в чернецы готовлю — во князья. Давай ему читать о подвигах пращуров наших, о полку Игореве, о походах Мономаха, о преславной жизни Святослава. Слышишь?
— Слышу, батюшко. Створю, как велишь.
— Да пока ко мне не пускай: не дай бог заразиха у меня. Ежели всевышний к себе позовет, сам покличу. Иди, мать, иди, не стой около.
С князем остался лишь милостник его ближний Светозар, да потом привели немца-лечца с Готского берега.
Весть о тяжелой болезни князя, словно искра, мигом в город перелетела, радуя недругов тайных и явных.
— Помрет, видать.
— Туды ему и дорога, прихвостню татарскому. Поди, опять десятину явился для них драть.
Встревожила весть друзей его старых. Миша Стояныч, услыхав, что помирает Ярославич, вскричал:
— Н-не д-дадим пом-мереть. А Л-лучеб-бор н-на чё?!
И, запрягши в сани лучших коней, погнал в сторону Пскова, об одном бога моля — чтоб старик живым оказался.
К ночи князю совсем худо стало, дышал тяжело, часто, с хрипом, глаза замутились, губы обметало пузырьками. Светозар был около, то и дело теплой сыты предлагал господину. Немец-лечец за стенкой дрых.
Наконец после полуночи князь прохрипел тяжело, придавленно:
— Зови Кирилла, пусть соборует. Скорей, а то не дождусь.
Разбудив немца, в чем был — в одной сорочке — Светозар кинулся на двор, а там к терему, в котором епископ и митрополит остановились. Ворвался в опочивальню к владыкам, растолкал того, кто ближе оказался, глотая слезы, крикнул:
— Отец святый, скорей! Ярославич помирает!
Взбулгачились[107] оба Кирилла, кряхтя и охая, оболокались в рясы при тусклом свете лампадки у образа. Путаясь в рясах, бежали через темный двор за милостником, задыхаясь, лезли по лестницам. Наконец вошли в горницу, жарко натопленную, где лежал хворый князь. Но не дождался он владык, впал в забытье. Дышал часто, коротко, ничего уже не слыша и не видя. Тут же суетился немец-лечец, прикладывая какие-то примочки к голове.
— Ну как? — спросил митрополит.
— Софсем плёх князь, к утру помирай надо.
— «Помирай надо», — передразнил немца Кирилл. — То не в твоей воле, в божьей, — и, оборотившись к иконе, начал жарко молиться.
Светозар стоял позади владык и, видя, сколь старательно и дружно молились они у ложа умирающего, слабо надеяться начал, что уговорят они всевышнего не забирать пока князя. Должны уговорить, чай, не простые попы, а митрополит с епископом. Им бог не сможет отказать.
До самого рассвета молились Кириллы. Светозар тоже подсоблял им, молился как мог, одно повторяя: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!»
Князь к утру вроде утихать начал, дышал уже не столь тяжко, хрипеть перестал почти.
«Ну, кажись, бог услышал нас, — подумал Светозар. — Вроде легчает ему». Но в это время немец склонился над князем, прислушался, шмыгнул носом, как бы принюхиваясь, и прошептал зловеще:
— Отходит.
— Тыт! — Прервав молитву, митрополит зло цыкнул на него и ожег таким взглядом, что лечец словно растворился в темном углу.
Когда совсем рассвело, прискакал на Городище Миша Стояныч с Лучебором. И первое, что спросил, ввалившись в горницу:
— Ж-жив?
— Дышит, — прошептал Светозар.
— P-раз д-дышит, н-не пом-мрет. Л-лучебор-р, ж-живо з-за д-дело!
Владыки духовные не стали чиниться, уступили место лечцу привезенному, вышли из душной горницы, утомленные и вспотевшие от долгого бдения. Светозар выскользнул следом, дабы шубы им накинуть поверх ряс, не простыли чтоб.
Поймав жалкий умоляющий взгляд милостника княжьего, митрополит молвил:
— Даст бог, сдюжит, — и, изморщив нос, добавил: — А немца гони, не лечит — смерть зовет.
На третий день легчать стало князю.
Весть с полудня Руси пришла дивная: князь галицкий Даниил Романович получил от папы римского корону и принял католичество. На боярском совете новгородском, где прочли грамоту об этом, приняли весть по-разному.
— Тьфу! — сплюнул архиепископ Далмат. — Богоотступничество да не простится вовеки.
— Зато теперь король он, не нам чета, — пошутил посадник Сбыслав Якунович.
— Да хошь бы и царь, но как же от веры своей отступать? Мы ж не отступили. — Далмат взглянул на Александра Невского, под «мы» разумея его — князя, которого папа римский давно звал в свои объятия. Не дозвался ж.
Князь, сочтя сие за приглашение к спору, заговорил:
— Не нам судить его. Он тоже зажат меж молотом и наковальней. С одной стороны татары, с другой — римляне с своими посулами. Думаю, что князь Даниил пошел на это, ища союза противу татар. Искал у нас — не нашел, вот и оборотился к папе. И дочь Миндовга потому ж в снохи себе взял.
— Все равно сие переветничество духовное, — не согласился Далмат.
Александр не стал спорить с новым владыкой, к назначению которого сам приложил немало сил, хотя вполне мог бы напомнить ему о Владимире святом — Красном Солнышке. Тот ведь тоже, родившись и выросши в вере языческой, изменил ей, приняв православие. И сам принял, и всю Русь крестил, силой и мечом загоняя в реки своих вчерашних единоверцев.
— Как бы там ни было, — заключил князь, — но сие одно значит: не ныне, так завтра пойдут татаре через Киев на Галич, и снова быть там плачу и крови великой.
Александр как в воду глядел, но, увы, даже он не смог предвидеть, во что выльется вмешательство татар в дела русские. Но все это было впереди. А пока…
Ярослав Тверской, не решившись пойти на Новгород (брата он сильно побаивался), отправился с дружиной добывать себе Переяславль, заручившись словом Андрея не вмешиваться в спор со старшим братом. Поскольку все братья в свое время родились в Переяславле, все и считали его своим городом. И Ярослав, дабы навсегда утвердиться в Переяславле, захватил с собой жену с детьми, подчеркнув сим всю серьезность своих притязаний.
Пожалуй, один Александр понимал, сколь неуместна ныне ссора между своими. И послал вдогон Ярославцу гонца с требованием воротиться в Тверь и не сеять смуту в гнезде Ярославовом.
Подражая покойному отцу, Ярослав отвечал зло и дерзко (благо был далеко от брата): «Пусть всяк владеет тем, чем владеет. Я владею ныне и Переяславлем».
Андрей на просьбу Александра «усовестить безумца» вообще никак не отозвался, а гонец, воротившийся из Владимира, на словах сообщил:
— Князь Андрей на рать готовится, кует оружие, войско сбирает.
— На кого?
— Не ведаю. Но в народе сказывали — на татар, мстить за прошлые обиды.
— Безумцы! — вскочил Александр со стольца. — Они же погубят Русь совсем.
Вскоре из Сарая явился старый знакомый Каир-бек, и тоже с важной новостью: великая ханша Огул-Гамиш уступила престол хану Мункэ. Князь знал, что скрывалось за словом «уступила». Огул-Гамиш просто-напросто свергли сторонники Батыя. Нет, не зря она опасалась Сарая. Оттуда и пришла ее погибель.
— Мой хан зовет тебя, князь, — говорил Каир-бек. — Надо скоро-скоро Сарай бежать.
Посланец Батыя оказался верен себе: сообщив безвозмездно повеление хана, далее соглашался говорить лишь за мзду.
— Ежели хорошо платишь, князь, то я тихо-тихо ухо говори, зачем зовет тебя хан.
Александр засмеялся, кинул татарину калиту. Тот поймал ее, без стеснения взвесил на ладони, вздохнул, словно продешевить боясь.
— Хан тебя великим князем делать хочет. Вот.
— Ну спасибо за весть, — отвечал Александр, и без Каир-бека догадывавшийся о причине вызова.
Но как ехать, если на Руси черт-те что творится? Родные братья выпряглись, творят несуразное. Спасибо, хоть Константин сидит тихонько в Угличе. Но Ярослав-то, Андрей!.. Какого рожна им надо? Чего ищут себе? Чести? Так погибели накличут, и не только на себя, на всю Суздальщину.
«Ну ладно, получу ярлык на великое княженье, ворочусь, я им покажу, где раки зимуют. Я им задам чести».
Так думал князь, отправляясь в Сарай.
На этот раз Батый встретил его милостиво и на удивление дружелюбно. Сразу предложил выпить с ним кумыса, и Александр взял в руки серебряную чашу с напитком, к которому уже привык за прошлую поездку и даже полюбил за ядреность и крепость.
Одно смущало: уж больно много было в кумысе грязи, — но и от этого князь знал, как уберечься: всякий раз тихонько крестил чашу и шептал: «Господи, помилуй». И ничего, господь миловал, проносило.
— Ну что, Александр, ныне отдаю тебе всю Русь. А ты, вижу, не радостен отчего-то. А? — Батый, хитро щурясь, посмеивался.
«Неужто догадывается, что творится у нас?» — думал Александр, а вслух сказал:
— Спасибо, хан. Но великое княженье и великие заботы наваливает на выю.
— А как же. Твой брат Андрей не гож на это. Платит выход мало и неисправно. Не знаешь, отчего?
— Не знаю.
— Плохо, что не знаешь. Ведь вы братья.
— Не слушает он меня. Молод еще, глуп.
— Вот то-то что глуп, — сказал Батый, опуская взгляд в чашу. — Но ничего, скоро умнеть начнет… — И улыбнулся как-то нехорошо.
Князь не придал особого значения этой улыбке, только потом, много позже, вспоминая этот разговор, вполне оценил ухмылку Батыя. Слишком дорого она отчине обошлась.
— И Даниил совсем нехорошо поступил, — продолжал Батый. — Со мной кумыс пил, мирником звался, и нате, союз против меня учиняет с уграми и литвой. Кому верить после этого?
Хан умолк, и Александр понял, что надо смотреть ему в глаза, — он ищет сам взгляда собеседника, дабы убедиться: а тебе можно верить?
Князь выдержал этот лукавый и нелегкий взгляд. Впрочем, ему это нетрудно было — он действительно хотел мира с Сараем и был с Батыем вполне искренен. Правда, он умолчал о ссоре меж братьями, но это уже их личное дело, разберутся и без хана.
— Вот и надумал я ослушника наказать, — опять заговорил Батый. — Послал на Даниила десять туменов под рукой воеводы Куремсы, воина славного и искусного. Как думаешь, хватит силы с ним управиться?
«Десять туменов, это же сто тысяч, — подумал Александр. — Сомнут Даниила они, сомнут. Ведь говорил же ему».
— Что ж молчишь? — спросил хан и напомнил: — Я спрашиваю, достанет ли десяти туменов на Даниила?
— Достанет, хан, — вздохнул князь. — Это даже очень много.
Он и не догадывался, что Батый обманывал его, преувеличив рать Куремсы почти в два раза. Хан знал: никто считать войско не станет, а вот страх перед силой тут и явится.
— А тебе, вижу, жалко Даниила, Александр, — спросил Батый испытующе.
— Не так Даниила, хан, как отчину.
— Вот видишь, Александр, на Руси умный великий князь должен быть. Верно? Вот и подумал я, ты должен быть. Только ты понимаешь, что с нами лучше дружить, чем воевать. Верно?
— Верно, хан.
— Молодец, Александр, — улыбнулся Батый и, помолчав, приказал: — А теперь завтра же отправляйся в Каракорум ко двору великого хана.
— В Каракорум? — удивленно вскинул брови князь. — Но ведь я был там недавно.
— Ничего. Еще раз не помешает. Великий хан мой друг, он тебя видеть хочет и благословить на великое княженье. Езжай, Александр, езжай. Не спорь.
Князь поднялся с ковра обескураженный; полагалось кланяться и благодарить хана за милости его, а князь не мог, язык не поворачивался. В Каракорум ехать — это опять год терять. Но Батый был милостив сегодня, он не только не потребовал благодарности, но, напротив, решил ободрить приунывшего мирника.
— Запомни, князь Александр, ты мне потом еще спасибо скажешь за эту поездку. Запомни.
Князь вышел от хана в недоумении: «На что он намекал? Почему я благодарить потом стану? Что он скрыл от меня?»
А Батый, оставшись с приближенными и Сартаком, не спеша допил кумыс. Потом кивнул воеводе Неврюю: подойди. Тот приблизился.
— Как только князь Александр отъедет в Каракорум, — заговорил Батый, — ты, Неврюй, немедленно выступишь со своим туменом и туменами Алыбуга и Катиака на Суздальскую Русь. Он умолчал, братьев пожалел, за это и люблю его. Но я и без него знаю, на кого они мечи точат. Андрееву и Ярославову дружины выруби начисто, самих же в Сарай приведешь, как собак паршивых. Я их научу уважать старшего брата, я их заставлю лизать пыль с сапог Александра. Слышь, Неврюй, обоих живыми сюда.
— Слушаю, повелитель.
— Да церкви, монастыри не трогай. Они сторону Александра держат.
— На Новгород идти? — спросил Неврюй.
— Нет. Новгород под Александром и пока выход сполна выплачивает. Да и там его сын сидит малолетний, пусть подрастет.
Как ни готовился Андрей к рати с татарами, но весть о подходе Неврюя застала его врасплох. Городские стены, порушенные еще Батыем, не были восстановлены, так что отсидеться за ними и думать было нечего. К тому ж и митрополит, позвавший к себе Андрея, заявил твердо и прямо:
— Ты возжег огонь сей, Андрей Ярославич, ты и туши его, если сможешь.
— То возжег твой Александр, — отвечал дерзко Андрей. — Он к татарам уехал, он и напустил их на нас.
— Наперво, Александр не мой — твой брат, а другое… не он ли предупреждал тебя не гневить Орду? Прогневил — сам и отвечай. И не здесь, в городе, ступай ратоборствуй в чисто поле. Там копья ломай.
— Так, значит, ты Орде предаешься, владыка, — не унимался Андрей.
— Цыц! — стукнул в пол посохом Кирилл. — Как ты смеешь так дерзить мне! Я в твоей власти дня не был и в татарской не буду, я лишь богу слуга. Слышишь ты, ратоборец гороховый?!
Такого оскорбления великий князь не мог вынести, он быстро вышел, громко хлопнув дверью.
— Щенок, — проворчал митрополит. — Горазд кулаками махать, а как до дела — в порты наложил.
Медлить было нельзя. Андрей и без митрополита понимал, что за город драться бесполезно. Он стал бы для дружины не защитой — ловушкой.
Дабы развязать себе руки, великий князь отправил молодую жену в Тверь: там переждешь рать. А в Переяславль отрядил гонца к Ярославу с просьбой немедленно идти к нему на помощь с дружиной. Ярослав в помощи отказал, передав с гонцом, что «каждый сам должен боронить свою отчину».
— Скотина! — вскричал Андрей, совершенно не стесняясь присутствием мизинного человека. — Свинья, а не князь!
Срам отцов не пошел на пользу наследникам — старое повторялось сызнова.
Одной дружины для встречи татар было мало, князь спешно стал собирать ратников из смердов и ремесленников, вооружая их кое-как — кого копьем, кого луком, кого мечом, а иных рожнами[108] и косами.
Великий князь был молод, зелен, суетлив, все это не внушало доверия и надежды на победу, и ратники потихоньку разбегались.
— Трусы-ы! Трусы несчастные! — орал Андрей перед оставшимися, настраивая их этим отнюдь не на боевой лад. — Кого поймаю, повешу. Слышите? Повешу!
Угрозы не помогали, ратники по ночам разбегались. Спасибо, хоть оружие с собой не утаскивали, оставляли князю: воюй, мол.
— Скорей выводи войско в поле, — советовали бояре. — Там перестанут разбегаться, волков побоятся.
Уходил полк Андрея через Волжские ворота, через Клязьму, туда, на полудень, откуда татары ожидались. Сам великий князь гордо ехал впереди под прапором, дружина, следовавшая за ним, пела лихо с присвистом:
У поганых очи узки,
У поганых ус не вьется…
Но несмотря на песню забавную, срамившую супротивника, Андрей понимал, что к рати он по-настоящему не готов, что ратники его, собранные с бору по сосенке, от кустов шарахаются, а от татар и подавно побегут. Отчего бы это?
— А оттого, — тихонько пояснял ему Зосима, — что, почитай, все они пережили ту рать татарскую. Не забыли. Помнят.
На третий день уже после обеда увидали наконец татарский конный отряд. Он был не столь велик, и Андрей, недолго думая, скомандовал:
— За мной, соколы-ы-ы! — И пустил коня в слань.
Татары, увидев русскую дружину, несшуюся с возвышенности на них, поворотили коней и кинулись наутек. Но где там, им надо было скакать вверх на увал, разгона скоро не наберешь, а русские, скатившись с противоположного склона, быстро настигали убегающих.
И начали рубить и колоть, тем более что со спины воин, как правило, плохо защищен. И даже князь Андрей, дотоле пробовавший меч лишь на лозе да молодых березках, сбил какого-то татарина, ударив мечом по голове. Убил, нет ли, не видел, но хорошо запомнил, как кувыркнулся тот с коня на землю.
Отряд татарский рассеяли быстро, версты три гнали еще убегавших, потом отстали: ну их.
Возвращались возбужденные, наперебой делясь впечатлениями. Победа в короткой стычке оказалась легкой и дешевой, своих потеряли всего двух человек, зато татар набили десятка три, не менее.
«Ну вот, не хуже, чем у Александра на Неве получилось, — думал радостно Андрей. — Только он двадцать потерял, а я всего двух».
Пешие ратники, к которым воротилась дружина, встретили весть о победе над татарами сдержанно: мало ли, может, брешут милостники княжьи. Но потом, когда разложили костры и начали варить кашу, наслушавшись у огня хвастливых речей участников стычки, стали ратники веселеть: может, и впрямь татар бить очень даже сподручно. Надо только кричать погромче, дабы они с испугу спинами поворотились, а там и бить.
Андрей чувствовал себя героем, на Зосиму, проворчавшего, мол, не хвались, едучи на рать, — он цыкнул, велел помалкивать.
Кормилец молча изготовил великому князю ложе из седла и потника, но звать не стал: помалкивать так помалкивать. Небось спать захочет, сам догадается.
Андрей, возбужденный после стычки, долго не хотел ложиться, ходил меж кострами, прислушивался к разговорам, — они были веселы. Радовался: «Вот что значит хорошее начало. Теперь дело пойдет. Буду бить их по частям. Еще посмотрим, кто кого».
Увы, «кто кого» — стало ясно уже на следующее утро. Едва рассвело, Зосима растолкал великого князя:
— Ярославич! Ярославич, вставай. Глянь-ка.
Андрей глянул окрест, и сердце его, екнув, упало куда-то вниз. И спереди, и сзади, и с боков на увалах видны были татары, развевались их бунчуки из конских хвостов, тускло поблескивали панцири.
— Я же сказывал, я же чуял… — заныл было кормилец.
— Молчи! — оборвал его Андрей.
Он понял, что это — конец, что через час-другой от его дружины и полка ничего не останется. Он знал: татары воинов почти не берут в полон, убивают всех. Но по-прежнему он не хотел признавать за собой вины, по-прежнему пытался оправдать себя, сравнивая со старшим братом: «Ему на льду хорошо было, немцы с одной стороны шли. А попытался бы здесь, когда кругом обложили. Здесь бы попытался Александр Ярославич».
И лишь когда смерть замаячила перед глазами, Андрей вдруг понял, как дорога и прекрасна жизнь: «Нет, мне нельзя умирать. Я же молод. У меня же молодая жена. Нет, нет, я должен жить. Пусть все, все умрут, но только не я».
Эта мысль так завладела Андреем, что он забыл о главном своем назначении — командовать войском.
— Ярославич, — сказал один из гридинов. — Ярославич, с полуночи их меньше, попробуем прорваться. А может…
Великий князь словно очнулся, птицей взлетел в седло, со звоном выхватил меч и крикнул прерывающимся голосом:
— Соколы, не выдайте князя своего! — И, наддав коню пятками, помчался на полуночь, где и впрямь татар не столь густо было.
Что-то закричали пешие ратники, понявшие, что князь и дружина бросают их на закланье татарским саблям. Но Андрей даже не оглянулся на тех, кого сам завел, загнал в эту ловушку. Топот сотен копыт поглотил все звуки.
Дружина густым клубком неслась на татар, никто не отставал, не отделялся, понимая, что отставшему грозит смерть неминучая. Только так, стремя в стремя, густой массой, можно прошибить татарский заслон.
Но теперь татары не повернули, не показали спин, напротив, помчались встречь дружине, сверкая кривыми саблями своими. Со всех увалов саранчой сыпанули татары на русских.
Нет, ратники не разбежались, не взмолились о пощаде, по прошлому помня: у поганых пощады не вымолишь. Они сгрудились внизу, в лощине, ощетинились копьями и топорами. Брошенные своим князем, они решили с честью положить животы за отчину. И именно отчаянная сеча, начавшаяся в лощине и отвлекшая основные силы татар, помогла княжьей дружине прорваться через заслон и уйти в леса.
Хотя погоня была недолгой, Андрей так гнал коня, что очень скоро он пал под ним. Думал, тут же дадут ему другого, но свежих коней не было, и один из гридинов предложил:
— Андрей Ярославич, передохнуть надо бы. А то загоним всех коней, пропадем.
Князь ничего не ответил, лишь зубами скрипнул. За время этой бешеной скачки он спал с лица, глаза ввалились от усталости. Он осмотрелся, ища глазами Зосиму, который всегда готовил походное ложе князю да и что перекусить находил. Кормильца не было видно. Гридин понял, кого высматривает князь.
— Его татары зарубили, Андрей Ярославич.
— Кого? — испуганно спросил князь.
— Ну Зосиму. Ты ж его высматриваешь?
— Как — зарубили? — удивился Андрей, но тут же, поняв бессмысленность вопроса, пробормотал: — Впрочем, о чем я…
Не только кормильца, более половины дружины потерял он, вырываясь от татар.
— Если б не ратники, вряд ли ушли бы мы, — заметил гридин.
— Да, да, да, — отчужденно кивал головой князь, все еще находясь под впечатлением отчаянного прорыва.
Дело шло к ночи, но Андрей побоялся оставаться здесь. За каждым кустом чудились ему татары. Дав коням короткую передышку, велел двигаться и ночью. Ему привели другого коня, отобранного у какого-то смерда и привыкшего более к сохе, чем к скачке. Он хотел было возмутиться: «Как?! Великому князю такую клячу?!» Но, поразмыслив, передумал: у гридинов кони тоже стали не лучше, многие запалились настолько, что и отдых не восстановил их сил.
Ночью ехали более шагом, изредка на открытых местах переходя на легкую хлынь. Путь был один — на заход, на Тверь. Лишь там видел Андрей если не спасение, то хоть передышку от позорного бега.
Неврюй явился на Русь не только наказать князей-ослушников, но и пограбить, ополониться. Это, пожалуй, было главным у татар. Раз суздальские князья были неисправны в выплате выхода, то Неврюю предстояло взыскать с этих земель все, что можно было. Старых, строптивых людей иссечь, молодых и сильных в полон увести. И он старался. На его пути от деревень оставались головешки и ни одной живой души.
Лишь под Владимиром Неврюю пришлось остепениться, когда навстречу его тумену вышел сам митрополит в окружении всего клира, с иконами и хоругвями.
Кирилл взнял над собой крест, напомнил Неврюю о приязни хана Золотой Орды к православию. А пока веси окрестные и град, не имеющий ни одного воина, относятся к митрополии, то и надлежит им в исправности пребывать.
Сам митрополит мало надеялся на свое заступничество и прибег к этому, не имея другого средства. Он знал из прошлого, как поступали татары в подобных случаях — вырубали весь город, начиная с заступников — священнослужителей.
Но смерть не пугала Кирилла, напротив, ожидание ее придало ему силы необычайные и уверенность в своей правоте:
— Ты не смеешь, воевода, тронуть богово! — воскликнул он, поднимая крест.
И, к удивлению митрополита, татарский воевода отвечал:
— А я и не трогаю твой город и веси твои, слуга Христа. Я наказываю лишь супротивников князя Александра.
Дивились владимирцы диву дивному: текла мимо города нескончаемая черная рать Неврюя, не трогая ничего, что взял под крест свой митрополит. И верили в силу его, и молились «во здравие нашего Кирилла», заступившего их от потока и разграбления.
А Неврюй спешил к Переяславлю, брать на щит его, а князя в полон.
О Неврюевой рати Александр узнал на обратном пути из Каракорума, когда заехал в Сарай и попал в гости к Сартаку. Тот, попивая вино из кубка серебряного, сообщил:
— Ну что ж, Александр, теперь перечить тебе на Руси никто не будет.
— Дай-то бог, дай-то бог, — отвечал князь, полагая, что Сартак говорит о его высоком назначении.
— Да, не бог дай, — засмеялся Сартак. — Вон Неврюй на Руси потрудился.
— Как? — насторожился Александр, почувствовав неладное.
— Как обычно. Ратью. Что глядишь на меня так, князь? Не ты ль жаловался хану, что братья тебя не слушают?
— Ну говорил, но я же не думал, что…
— Ты не думал, хан за тебя подумал, Александр. Надо заставить младших уважать старших. Верно?
— Верно. Но где они?
— Должны были здесь быть. Но они с поля брани бежали, как зайцы от беркута, так что Неврюй не смог догнать их.
«Слава богу, живы», — подумал Александр, стараясь не замечать насмешливого тона в рассказе ханского сына.
— А князь Ярослав даже жену с детьми бросил в Переяславле, — продолжал Сартак. — Ай-ай, как нехорошо. Теперь без жены, без детей остался.
— А где они?
— Жена погибла при взятии Переяславля. Сам понимаешь, в бою не спрашивают, княгиня ты или кто другая. А сыновья живы, у Неврюя они в пленниках. Может, выкупить хочешь?
— Выкуплю обязательно, если Неврюй божескую цену назначит.
— Ха-х, — усмехнулся Сартак, — княжий корень много дороже ценится. Верно? Но раз наш мирник и мой друг, то я скажу Неврюю, чтоб не дорожился.
Неврюй «не дорожился», назначив за княжичей Михаила и Святослава по сто гривен за каждого — и это при цене восемь-десять гривен за взрослого здорового раба.
Мальчики, хотя и содержались «по-княжески», были худы и грязны. Смотрели испуганно, затравленно.
Александр хотел погладить Михаила, но тот втянул голову в плечи под его рукой. «Били, — подумал с горечью князь. — С чего теперь у них княжей гордости взяться?»
— Ну что, сыновцы, поедем домой? — спросил он.
Мальчики промолчали, только старший Святослав неопределенно кивнул головой.
Удалось Александру выкупить и городника[109] переяславского Елизара — не жалости ради (всех не пережалеешь), но для пользы грядущей. Много строить теперь предстояло в Переяславле, и золотые руки Елизаровы ох как пригодятся.
Именно Елизар и рассказал ему в пути, как пал Переяславль и что створили с ним татары.
— Сожгли весь город дотла. Церкви лишь не тронули, стариков всех иссекли, корысти, мол, с них никакой.
— А как убили княгиню, знаешь?
— Сам не видел, но в полоне сказывали, что-де сама, взбежав на стену, вниз на камни бросилась. Разбилась, сердешная.
— А князь Ярослав?
— Князь Ярослав ратоборствовал.
— Погиб?
— Не знаю, Ярославич. Не видел, не слышал о смерти его. Сказывали, татаре сокрушались, что не взяли его руками.
«Значит, жив где-то, горе-вояка, — подумал князь, — если ни татары, ни русские не видели убитым. Но славы себе худой добыл, эвон — «как заяц от беркута», в посмешище угодил. Ежели и теперь не станут слушаться, плетью буду учить. Плетью обоих дураков!»
Временами Александра брало отчаянье: как такой простой истины не могут уразуметь князья русские и даже братья его родные, что нынче меч на татар подымать — на гибель всю Русь обрекать?
Может, теперь поумнели. Неврюева рать в науку пошла. Дай-то бог.
Ехали из Сарая через Рязанщину, через земли, начисто опустошенные татарами, лишь воронье, зажиревшее на мертвечине, густыми ленивыми стаями кружило над полями, грая жутко и уныло.
«Ах, Русь, Русь, до чего дожила ты, что в грядущем уготовано тебе? Неужто так и расклюют, растащат тебя стервятники по своим притонам? Развеют пепелища ветры буйные, замоют следы дожди косые, унесут в реки глубокие, в моря широкие. Неужто и сгинешь так бесследно, беспамятно? Слышь, Русь, неужто?»
Молчала притихшая, растоптанная Русь, только вороны граяли.
Верст за тридцать до Владимира послал вперед Александр Светозара, дабы предупредить митрополита о своем приезде. Зная, что церковному клиру время нужно к встрече приготовиться, назначил въезд свой назавтра к обеду.
Пусть готовятся. Не купец и даже не боярин знатный едет, а великий князь. И не мимоходом, а на стол великокняжий садиться. Пусть и встречают согласно чину и чести. От этого, от начала самого, и должна пойти вера народа не только в величие, но и в силу своего заступника.
Если, как сказывали в Орде, митрополит уберег от потока город стольный, то встречу великого князя сообразит как надо устроить.
Гудели колокола владимирских церквей, блестели хоругви, шитые золотом, оклады икон, и даже, кажется, сам день, выдавшийся ясным и светлым, радовался возвращению великого князя из Орды.
Едва ль не все владимирцы сбежались на славное зрелище — въезд Александра Яросдавича в свой город. Шумели, махали шапками, кричали ему приветно: «Здравствуй, князь! Здравствуй, Ярославич!»
На площади перед собором встретил его сам митрополит со всем клиром. Александр слез с коня, подошел к митрополиту, поцеловал руку владыки, попросил благословения. И Кирилл, ликуя, возгласил:
— Благословляю тя, сын мой. С благополучным прибытием к отнему столу. Вокняжься над стадом своим и правь им по праву и совести, блюди, сколь можешь, его и борони от всяческих напастей и кривды богомерзкой. Великий стол ждет длани твоей твердой и мудрой, Александр Ярославич. Садись и властвуй.
Митрополит, взняв высоко крест, осенил Александра, дал приложиться ему устами к кресту.
Давно не был Владимир столь торжествен и радостен. Откуда-то слух явился, что-де привез Александр Ярославич стольному городу мир вечный. Видимо, пущен он был не без Андреева старания, поносившего некогда брата за поклоны Орде. Но поносные слова Андрея, сгинувшего неведомо где, забылись, а вот возвращение из татар великого князя целым и невредимым было явью.
А разве забылась Неврюева рать, так чудесно пробежавшая мимо? Уж не с Александром ли советовался Неврюй, прежде чем на Русь идти? Кто знает… Может, не только крест митрополита заслонил город, но и слово Александрово.
Как бы ни было, но владимирцы увидели в новом великом князе истинного их заступника пред погаными. Оттого и радовались, пили за его здоровье, пели хвалы ему от всей души.
Пожалуй, единственный человек в городе знал истинную цену миру шаткому, слову татарскому. Это сам Александр Ярославич.
— Ныне, владыка, — молвил он митрополиту тихонько, — стол великий не седалище, но меч острый. Чуть ворохнешься — обрежешься.
— Ништо, Александр Ярославич, — улыбнулся Кирилл ласково. — Даст бог, обойдется. А там обтерпишься.
Александр разослал гонцов во все города, уцелевшие от Неврюевой рати, дабы сыскали Андрея с Ярославом и позвали их во Владимир. Помимо этого, гонцам поручено было оповестить всех князей, посадников, воевод и тысяцких, что отныне он — Александр Ярославич — великий князь на Руси по ярлыку, полученному в самом Каракоруме. И всем им надлежит слушать его во всем и повиноваться. Что освящен он на великое княженье и митрополитом всея Руси.
В грамотах, которые повезли гонцы, было сказано без обиняков: «… а буде случится кто самоволие чинить начнет и непослушание слову великокняжескому, на того буде и крест честной и гнев наш вплоть до отнятия стола и звания».
Александр понял: с уговорами кончать надо. И, дабы Русь могла отдохнуть, опериться после нашествий татарских, всех горе-вояк надо в кулак зажать, чтобы не было у Орды поводов к новым набегам. Угроза великого князя не пустой была, сам митрополит освятил ее своим согласием:
— Верно, Ярославич. Лучше откупаться, чем в крови купаться.
Первым из Ростова ответ пришел — от князей Бориса и Глеба, которые с радостью признавали над собой первенство Александра Ярославича и клялись в своей приязни и верности ему. И Александр знал: эти искренни, не то что братцы родные.
Потом сыскался Ярослав, убежавший от Неврюя аж в Ладогу. На этот раз он не спесивился, не упирался, явился на зов старшего брата. Возможно, тому причиной была и весть о детях, которых он уже не чаял увидеть.
Встреча княжичей Михаила и Святослава с отцом была бурной и радостной. Ярослав прослезился и не знал, как благодарить Александра за столь драгоценную для него услугу.
— Ничего, чай, мы все из одного гнезда, — сказал Александр. — Случись такое с моим младшим, Дмитрием, разве бы ты не помог?
— Помог бы обязательно, — говорил растроганно Ярослав. — Я теперь до конца жизни твой должник.
— Мне ныне союзники дороже должников. Союзник — опора, а должник может и врагом оказаться.
— Нет, нет, что ты! Я все понял, Александр. — Ярослав смотрел на брата влажными от волнения глазами, и в них светилась сама искренность. Александру хотелось верить, так оно и есть, но сердце-вещун противилось: «Черного кобеля не вымоешь добела».
Поскольку княжичи Михаил со Святославом осиротели, лишились матери, то и было решено немедленно совершить пострижение, дабы поручить их дядькам-кормильцам, которые бы пестовали отроков, готовили из них настоящих воинов. Время такое приспело, что и княжичам, едва научившимся ходить и говорить, надлежало не к материнской груди прижиматься, но к броням и мечу булатному.
Приберегая высочайшую руку митрополита для более важных дел, князь вызвал из Ростова епископа Кирилла. Тот и постригал княжичей. И опять волновался Александр, глядя на серьезных, побледневших сыновцов, хотя мечи им пристегивал Ярослав. Таково было неписаное право отца — наряжать и благословлять своих чад в ратный путь.
Потом, как водится, во дворце был пир по случаю постригов, и Ярослав, на радостях ли или с горя, что потерял жену, упился так, что почти лишился дара речи. Тыкаясь головой в плечо брату, пытался душу излить.
— Ты… мня… истишь. А? Т-ы… истишь мня, … сандр?
— Я давно простил тебя, чего уж… — Александр кивнул гридинам.
Те подхватили Ярослава под руки, подняли бережно, увели отдыхать. Александр остался править пир до конца, дабы чести гнезда не уронить, огорчаясь, сколь слаб брат на хмельное.
Едва не на той же неделе после постригов воротился из Пскова гонец с обстоятельной грамотой от посадника, в которой рассказывалось, что немцы, презрев договор, пришли ратью на Псковскую волость и «много зла сотвориша». И пришлось псковичам за мечи браться и гнать гостей непрошеных.
— Вот он, их мир вечный, износился уж, — заметил Александр.
Но, пожалуй, главной новостью в грамоте было окончание ее:
«… а об Андрее Ярославиче ведомость имеем, что бежал он вместе с женой в Ригу, а оттуда передался королю свейскому, который его принял с честию великой».
Князь отшвырнул грамоту на стол, хотел выругаться, но сдержался присутствия посторонних ради. Приказал Светозару:
— Позови князя Ярослава.
Когда брат явился на пороге сеней, кивнул ему на грамоту.
— Прочти-ка.
Ярослав взял грамоту, читал, медленно шевеля губами, в лице невозмутимость сохраняя. Прочел, положил на стол, взглянул на Александра вопросительно.
— Ну, что скажешь? — спросил Александр.
— Что сказать, — вздохнул Ярослав. — Кажись, далековато забежал братец.
— Вот то-то, — Александр стукнул ладонью по подлокотнику. — Не брату служить, но врагам его. А? Я бил ярла, а он лобызать взялся. Ярл, поди, на седьмом небе от нашей распри. Чего доброго, с войском на Русь пошлет. А? Как мыслишь?
— И сие может, — согласился Ярослав. — С волками жить, по-волчьи выть.
— Нет! — вскочил Александр. — Негоже Мономашичу со стола врага крохи сбирать. Негоже. Светозар, садись за пергамент.
Светозар сел к столу, умакнул писало в чернила, приготовился.
— Пиши, — сказал Александр, начиная ходить по сеням. — «Князь Андрей, нас уведомили, что ты, от татарского кнута кинувшись, припал ныне к меду свейскому. А буде ведомо тебе, что мед сей князю русскому в позор и поношение. Отныне как великий князь земли Русской и как старший брат, на отнее место вставший, требую немедленно тебя сюда во Владимир. Не на суд зову — на рассуд честной. Если осталась в тебе от русского князя толика гордости, то поспешай к порогу отнему и будешь принят как князь и брат наш единокровный. И князь Ярослав о том же тебе совет шлет. Мы ныне, с ним в любви и мире пребывая, делали постриги Святославу и Михаилу. А по твоем возвращении сотворим княжичу Дмитрию — сыну моему младшему. Спеши, Андрей, не позорь гнездо наше. Обнимаю, благословляю и жду тебя. Кланяемся мы с Ярославом и княгине твоей Устинье Даниловне».
Грамота была отправлена в тот же день с течцом надежным, по-свейски разумеющим.
Ярослав жил при брате тихо, ничего не просил, более сыновьями занимался: сам учил на коне ездить, из лука стрелять. Александр на эти занятия с осуждением смотрел: княжье ль то дело? А кормильцы на что? Дивился, что не просит брат ничего, словно он и не князь вовсе. Неужто Неврюева рать так его проучила, что власти ему расхотелось? Все собирался поговорить с Ярославом, но не знал, как подступиться к разговору серьезному. Ждал случая, и он скоро явился.
Из Новгорода прискакал течец, привез грамоту от сына Василия, оставленного наместником там. Видно, что писал он сам, писало плохо слушалось руки отрока, буквы валились в разные стороны. Но грамота была мила и дорога для великого князя. Еще бы, сын, старший сын сам составлял ее. О сем свидетельствовали не токмо буквы захмелевшие, но и слог:
«… а литва, узнав, что тебя нетути, набежала ратью на Торопец, многие веси пограбя, ополонилась зело, а мы с посадником потекли вперехват, не дали утечи нечестивцам. И полон и имение воротили. Будут долго помнить, как на нас в загон бегать».
«Дурачок, — думал Александр ласково. — Сколь уж загонов тех перебывало, а все едино даровое манит к себе».
Он радовался за сына — наконец-то в бою побывал, услышал посвист стрел, звон мечей и копий гуд. Понятно, что там посадник командовал, но, видно, столь умно, что отрок и себя к сему делу присовокупил. Пусть будет так. Из веры в полезность свою только и может родиться чувство хозяина рати.
Александр вызвал Ярослава, плохо скрывая гордость, подал грамоту Василия: читай. Тот, читая, улыбнулся снисходительно, что не ускользнуло от внимания великого князя.
— Ну что скажешь, Ярослав?
— А что говорить, — пожал плечами Ярослав. — Худо, что литва до Торопца добежала. Худо.
И хотя Ярослав ни словом не обмолвился о Василии, Александр понял, что «худо» сие по адресу сына сказано: мол, сидит там отрок, вот литва и нагличает. Был бы князь, побоялись бы.
«Ну что ж, тем лучше. Лицемеря со мной, сам себе путь указал», — подумал князь и сказал вслух:
— Ты прав, Ярослав. Рука княжья нужна на заходе. И поедешь туда ты…
Он сделал долгую паузу, наблюдая за лицом брата, как тот воспримет веление это. Ярослав побледнел, веки опустил, дабы блеск очей притушить.
«Ага! Стало быть, доси Новгорода алкаешь, дружок. Неймется все. Так тебе и отдал я его. Жди».
— … и поедешь ты, — повторил Александр, — князем в Тверь опять.
Ярослав вскинул глаза в удивлении (не того он ждал), открыл было рот сказать что-то, но брат продолжал:
— … устроишь засады на путях загонов, они и поостерегутся набегать. Ты прав, князь там нужен. Езжай.
Великий князь поднялся со стольца, сим знак к окончанию разговора подавая. Ярослав, следуя обычаю, стал благодарить, но в голове его чудилось обратное: не спаси бог, а черт те в бок.
Александр это чувствовал, но, улыбаясь, принимал благодарность, ловя себя на мысли, что с лукавым и сам лукавить стал.
В то время как в Новгороде сидел тринадцатилетний сыновец Василий, Ярославу Тверью править зазорно было. И свое назначение сюда он воспринял как оскорбление. Он понимал, что Александр потому и не дал ему Новгорода, что хотел оставить его за собой, а главное, не желал усиления брата. В нынешней Руси именно Новгород, ни разу не побывавший под пятой врага, сохранил и силу свою и устройство.
Едва прибыв в Тверь и осмотревшись, Ярослав послал лазутчиков в Новгород и Псков, велев разузнать им, сколь велика приязнь народа к Александру, а если таковой нет, то распустить слух о великих достоинствах Ярослава, пребывающего ныне втуне. А коли возможность представится, склонить совет боярский звать на стол Ярослава Ярославича.
Воротившийся из Новгорода подсыл Данька вести привез неутешительные: хоть в городе многие недовольны Александром и не могут простить ему десятину, но есть и сторонники ярые, в их числе посадник и тысяцкий. За худую новость Ярослав в сердцах ударил Даньку по роже, но тот не обиделся, принимал как должное. Слыхал, что у поганых за худую весть живота лишают. Слава богу, православные мы, дали в ухо — и живи.
— Ну а слух-то добрый пускал обо мне? — спросил Ярослав.
— Нет, князь, — признался Данька, потирая щеку ощеученную. — Ты ж сам не велел, если приязнь есть к великому князю.
— Дурак. Средь мизинных надо было, сам же говоришь — ропщут все на Александра.
— Верно, дурак, — легко согласился Данька, дабы еще за поперечность не получить по уху. — Не сообразил как-то.
Лазутчик Дрочила, посланный во Псков, оказался сообразительней и удачливей Даньки. Впрочем, его успеху и другие обстоятельства поспешествовали. Псков — город порубежный, ждущий нападения в любой час, где с отрочества все оружными ходят, в боевом князе всегда нуждался. И слова Дрочилы о князе Ярославе, не у дел ныне обретающемся, пали на добрую пашню. К тому ж Дрочила намекнул, что-де великий князь сему лишь рад будет, поскольку ему не до Пскова ныне, дай бог с татарами расхлебаться, да и потом, Ярослав, чай, брат единокровный, не чужой человек.
И воротился Дрочила не один, а вкупе с Рагуилом и отроками, посланными псковским вече звать Ярослава на стол.
Ярослав чиниться не стал, тут же отправился в путь, но, к удивлению Рагуила, не захотел ехать через Новгород, направился через Старую Русу. А в Новгород тайком от Рагуила и его спутников отослал Дрочилу, как смысленого подсыла, с велением настроить новгородцев против Василия. Если выгонят Василия, то притекут к Ярославу, более не к кому. Вот тогда он и въедет в желанный город хозяином, а не проезжим путником.
Псков встретил Ярослава хорошо, хотя и несколько сдержанно. В колокола не вызванивали (это еще заслужить надо), но ворота распахнули широко, встречные кланялись, а иные и шапки скидывали.
Вспоминая семейное предание, — как заворотили псковичи отца от ворот, Ярослав радовался, что чести ему более, чем отцу, достается. И оттого в душе высился над Ярославом-старшим: «Вот так-то, батюшка, надо с ними, не плетью — но хитростью».
Дабы крепче сиделось на столе псковском, Ярослав с дружиной объехал рубежи, где-то перехватил небольшой загон литовский, изрубил почти весь, отняв коней и имение, которое те захватить успели. Рать невелика, для порубежья обычная, но Ярослав через своих милостников так ее псковичам изобразил, что не хуже Ледовой рати стала. К косяку коней, отобранных у загона, присовокупил своих, не поскупился, зато зрелище получилось знатное, когда пригнали их на торг для продажи.
И заговорили, зацокали языками псковичи: «А князь-то ныне нам добрый попался! Рубежи блюдет, никого не обижает».
Дрочила с поспешителями сию новость того более раздували: «Наконец-то во Пскове настоящий князь, Руси радеет, татарам не кланяется, не то что иньшие».
Слушать подобные речи новгородцам обидно. Издревле псковичи младшими братьями считались, и вот, нате вам, у них теперь князь — настоящий воитель, а у Новгорода отрок, наместник. Роптали и мизинные, особенно страдавшие от княжьих поборов, собиравшихся подушно, не по имению. Если боярину от своих богатств гривну уплатить, что чихнуть в субботу, то мизинному за гривну все лето горб гнуть надо. Оттого и шло роптание, что «бояре собе легко делали, а мизинным тяжело».
И, как водится, назревала в Новгороде драка меж Софийской и Торговой сторонами. На тайном боярском совете решено было звать скорее на стол Ярослава, дабы упредить зреющее кровопролитие. Потому как случись что, кто ж послушает Василия Александровича, у коего еще и усы не растут? Посадник Сбыслав Якунович заикнулся было об Александре Ярославиче, но ему возразили резонно:
— У великого князя о всей Руси думка, где ж ему о нас радеть? Пусть брат потрудится.
Послали гонца к Ярославу во Псков, тот понял, что у новгородцев пути нет обратного, сказал посланцу:
— Передай пославшим тебя, что стол приму не ранее, как Городище освободится.
Бояре поняли: надо выгонять Василия. На совете поднялась такая пря, хоть святых выноси. Посадник с тысяцким взяли сторону Василия: «Если его выгоним, отца обидим!»
— А что хорошего мы от отца видели? — кричал в ответ боярин Ананий. — С татарами якшается, не сегодня-завтра Софию им продаст. А Ярослав уже с ними ратоборствовал. Ну и что ж, что проиграл? Новгородцев с ним не было, вот и проиграл.
Ничего не поделаешь, все новгородцы, от мизинного до вятшего, себя лучшими воинами почитают. Все победы свои помнят до седьмого колена вспять. Были, конечно, и конфузы, но они забыты напрочь, ровно их и не было. Новгородцы непобедимы, и все тут. Даже эвон татары не захотели с ними копье сломить, остереглись.
Анания поддержал уважаемый боярин Юрий Михайлович, а за ним и прочие потянулись. Посадник, видя такое дружное ему противостояние, ушел, хлопнув дверью. За ним удалился и тысяцкий Клим, считавший себя обязанным держать сторону посадника.
По уходе их боярин Ратибор Клуксович усомнился:
— Как же без них решать, за ними, чай, сила.
На что Ананий отвечал без задержки:
— Силы этой мы их лишить вольны, ибо забыли они о корысти святой Софии.
Далее все в совете пошло как по маслу, ибо все в одну дуду дули: княжичу Василию кланяться надо, «пускай он собе промыслит, а мы собе».
Дабы времени не терять, уже на следующий день Юрий Михайлович со товарищи поехал в Псков звать на стол Ярослава.
Ананию труднее жребий выпал — очищать Городище. Архиепископ Далмат, узнав о решении боярского совета, прямо перечить ему не решился, но, вызвав к себе Анания, сказал:
— Смотри не обидь отрока. Проводи достойно званию его. Не то падет на город гнев великого князя. И на меня тогда не надейся, Ананий Феофилактыч.
— Хочешь чистым остаться, владыка? — спросил в упор боярин.
Далмат оскорбился, но вида не подал, ответил холодно:
— Я пастырь духовный, Ананий, не забывайся. Мирские дела — не мое поле. Но коли хочешь, то скажу, что провижу тебе.
— Хочу. Говори, — отвечал упрямо боярин.
— Не по себе древо рубишь, Ананий. Придавит оно тебя.
Слова владыки не умерили пыл боярина, напротив, взъярился Ананий того более. Если вчера он еще придумывал, как объявить княжичу Василию о решении боярского совета, то теперь, обозлившись, мчался на Городище с недоброй сладостной мыслью: «Ну погоди ужо у меня…»
Никому из гридней Василия не сказавши, с чем прибыл, он ворвался в сени и, увидев столец пустым, крикнул требовательно:
— Где княжич? А ну живо его сюда!
Василий вышел не сразу; он уже знал о случившемся, но не предполагал, с чем прибыл Ананий. Поэтому, прежде чем выйти, советовался с кормильцем Ставром, как быть.
— Скажи ему, что говорить о сем будешь только с посадником, — посоветовал кормилец. — С ним, мол, ратоборствовал, с ним и решать стану, сидеть ли мне в Новгороде.
Василий вошел в сопровождении кормильца, поздоровался с Ананием, но тот не ответил на приветствие, отчего княжич смутился и замешкался у стольца. Заколебался: садиться или нет? Вызывающая грубость боярина выбила отрока из седла.
— Можно не садиться, Василий Александрович, — сказал Ананий с плохо скрытой издевкой. — Я прибыл, дабы сообщить тебе о решений совета боярского. Мне велено кланяться тебе и требовать немедленного отъезда из Новгорода. Немедленного, — подчеркнуто повторил Ананий.
— Но я посажен великим князем, — отвечал, бледнея, Василий.
— Новеград не в его власти и сам волен в князьях, — четко отчеканил боярин. — А ты и не князь пока… Граду ж князь нужон.
— Но… но… — У Василия заблестели глаза, из которых вот-вот могли брызнуть слезы.
Кормилец решил вступиться, дабы не случилось такого позорища с его воспитанником.
— Но, Ананий Феофилактыч, как сие можно решать без согласия посадника? Только он может…
— Посадник согласен, — искривил рот в злой усмешке Ананий.
— И Сбыслав Якунович согласился? — спросил кормилец в отчаянье.
— При чем здесь Сбыслав? Он не посадник отныне.
— А кто же?
— Я! Я отныне посадник и требую, чтоб заутре вас не было на Городище. Слышите? Завтра же.
Ананий вышел, оставив их в изумлении. У Василия Александровича хлынули наконец слезы, он ударил кулаком о столец, крикнул жалобно:
— Все! Все отцу расскажу-у… Они еще попляшут у меня.
«… Ананий, злокозненно став посадником, выгнал меня с Городища со срамом и унижением. А позвали на стол Ярослава из Пскова. А я ныне в печали и обиде обретаюсь в Торжке и жду от тебя войска, дабы отмстить за свой срам Ананию. Прошу Христом-богом, отец, пришли мне войска с добрым воеводой, пойду Новгород на щит брать…»
Прочтя последнюю строку, Александр невольно улыбнулся, хотя ему не до смеха было. Но слышать от сына мужественную фразу: «на щит брать» — ему, как отцу, приятно.
Слезница сына разгневала великого князя и, хотя в грамоте Василий жаловался только на Анания, Александр сразу понял, что все случившееся — происки Ярослава.
«Ах, лис вонючий, добился-таки своего, на мой стол забрался. Ну что ж, как говаривал отец, пришел по шерсть — воротишься стриженым».
Надо было действовать быстро, пока татары не узнали о сваре между князьями-братьями. С них станется, пошлют того же Неврюя с его туменом порядок наводить на Руси, а он так «наведет», что некому станет и землю орать и города обустраивать.
За неделю Александр собрал рать в несколько тысяч, вооружил, посадил на коней. И направился в Торжок. При встрече обнял сына, похлопал ласково по спине, жаловаться не дал:
— Я все знаю, Василий. На Новгород вместе пойдем.
Однако, залучив к себе кормильца, выговорил ему строго:
— Ты что ж это позволяешь оскорблять княжича какому-то Ананию? Молчи. Не холопа растишь, князя русского, так и учи его душу ввысь держать.
— Так он, Ананий-то, как напустился… — оправдывался Ставр. — И рта раскрыть не дал.
— Оттого и напустился, что слабину твою учуял. Надо было сразу гнать его в шею из сеней, да еще б палкой, палкой, за спесь-то.
— Но он сказал, что он посадник.
— Эва птица важная. Ныне посадник — завтра в поруб посадим. В княжьих сенях князь хозяин. И все тут.
В отличие от своих прежних ратей, когда Александр являлся к полю боя нежданно-негаданно, здесь он, напротив, едва выйдя из Торжка, послал в Новгород поспешного течца с грозным предупреждением: «… Иду сам судити и правити по правде и совести. Супротивников моих повязать и до прихода моего в порубах держать. Ярославу, брату нашему, велю встретить меня на подъезде к Новегороду».
Александр решил разобраться с братом с глазу на глаз, без свидетелей, дабы никто не смел греть руки на их ссоре. В душе он жаждал примирения с Ярославом, потому как совсем недавно схоронил безвременно умершего брата Константина, сидевшего в Угличе. Положил рядом с отцом. И теперь единокровное родство для него еще дороже стало. Тем более что и Андрей не подавал голоса, затаившись где-то у ярла.
«Пожурю и прощу, чай, не чужие. Неужто и теперь не поймет?» — думал он о Ярославе.
Грамота Александра, как и рассчитывал он, нагнала страху на всех бояр и Ярослава же. Князь, недолго думая, бежал с Городища, наказав, однако, чади говорить всем, что, мол, отправился навстречу великому князю.
Смекнув, куда действительно «отправился» Ярослав, посадник Ананий плюнул с досады: «Экая нелепица!» И, немедленно велел сзывать вече — только на него теперь была надежа.
Если вече провопит против Александра, то он, Ананий, спасен. А в том, что оно провопит против, — он был твердо уверен: слишком груба и оскорбительна грамота великого князя. Самолюбивым новгородцам сие всегда не по шерсти было.
Захватив с собой на степень Ратибора Клуксовича, Ананий сунул грамоту ему, приказал:
— Читай, да погромче. — И добавил тихо для него одного: — Да позлее. Слышь?
Сам не решился читать народу, дабы не уличили в своекорыстии по тону голоса. А уж он бы прочел… так бы прочел, словно б соли черни на раны посыпал бы.
Но Ратибор, слава богу, понял, что новому посаднику требуется, прочел грамоту с таким презрением к слушателям, что по окончании чтения вече взвыло голодной стаей зимних волков:
— У-у-у!.. О-о-о!
— Не выдадим братьев наши-их! — завопило несколько глоток.
И толпа подхватила единым дыханием: «Не-е-е… их!»
Тут на степень выскочил Миша Стояныч, что-то закричал, махая руками, дергая головой. Но толпа разъярилась того более: и не слыша, поняли, о чем вопит этот «княжий прихвостень». Несколько мужей кинулись на Мишу, стащили со степени, бить начали.
Посадник Ананий и бровью не двинул: пусть хоть убьют этого заику. Главное, что вече за него, за Анания, теперь ему не страшен никакой великий князь.
Но Мишу не убили — не потому, что зла у толпы не хватило, а лишь увечья его ради. Таковы уж русичи: здорового, крепкого во зле трижды убьют, в порошок сотрут, а на увечного рука не подымается. Грех!
И все же досталось Стоянычу крепко. Очнулся он у стены звонницы вечевой, когда никого уже на площади не было. Старик сторож, сжалясь, плескал ему в лицо воду из корца берестяного.
— Что ж ты, голубь, спроть народа, — укорял он. — Рази можно? Этак и живота могут лишить.
— Н-не с-спроть н-народа, д-дед… Спроть д-дур-раков я, — тряс Миша кудлатой головой, разбрызгивая воду и кровь.
— Народ не дурак, голубь, народ мудр…
— Дур-рак, коли под-д д-дудку дур-рака п-пляшет. В-вот п-помяни, Яр-рослав-вич д-дни чрез т-три з-здесь б-будет и т-твой муд-рый нар-род с-сапоги е-ему л-лизать с-станет.
— Ладно, ладно, помяну, — успокаивал Мишу сторож. — Токо ты, голубь, ступай домой.
Но Миша, не сумевший ничего доказать вече, решил хоть старику вдолбить свою правду и веру:
— Э-эх в-вы, м-мудрецы. Яр-рославич з-за всю Р-русь д-думает, а в-вы, аки с-свиньи, — л-лишь о кор-рыте с-своем.
Пока Ананий упивался своим успехом на вече, на Софийской стороне переполох поднялся среди людей вятших — бояр. Так уж испокон велось: смелели и объединялись мизинные, тряслись от страха вятшие, и тут же, забыв о вчерашнем, вспять поворачивали.
— Нет, тако не можно, братия, князь нужон. Князь.
— Но есть же Ярослав.
— Где он, твой Ярослав? Как грамоту прочел, так тю-тю…
— Но, сказывают, он навстречу Александру поехал. Мириться.
— Как же, развязывай калиту. Он со всем семенем своим через мост стриганул, прямо на заход. Тонок кишкой-то оказался Ярослав. Тонок. Что робить станем, братья? Мизинные, сказывают, уж за мечи хватаются.
— Не может быть!
Но прибежавший с Торговой стороны Ратибор Клуксович подтвердил: верно, мизинные оружьем бряцают.
— А что ж Ананий?
— Ананий сам брони одевает.
— Безумец? Надо владыку звать, может, он образумит.
Архиепископ Далмат, выслушав бояр, молвил твердо:
— Шлите к Александру послов ваших с покором и поклоном. Смилуется — ваше счастье, а нет — на себя пеняйте.
К великому князю «с покором и поклоном» послали Ретишку с Пересветом, но, зная крутой нрав Александра, мало надеялись на успех.
Ананий приехал на боярский совет в бронях, с мечом на боку. Узнав о посольстве, отправленном к великому князю, рассвирепел посадник.
— Кто позволил?! — орал он, пуча красные от усталости глаза. — Пошто меня не спросили?
Он понял — вятшие предали его. Никто из бояр не решался ответить Ананию, отводили очи, опускали долу. Он схватил за грудки Ратибора.
— А ты?! Не ты ль грамоту злую Александрову со степени чел? А?
— Но, Ананий Феофилактыч, а ежели мизинные через мост на нас кинутся? Нельзя ж в край-то.
— Дураки! Мизинные у меня вот где. — Ананий показал ладонь и тут же сжал ее в кулак.
Но по глазам видел — никто ему не поверил. В глубине души он и сам сомневался в мизинных людишках: чай, сам из вятших был, — но ныне, когда весь город, словно улей растревоженный, и отчасти не без его стараний, не мог Ананий повернуть вспять. Не мог.
Он выскочил из горницы, хлопнув дверью столь сильно, что та едва с петель не слетела.
— Братья, я зрю, на Анания нет надёжи, — сказал Юрий Михайлович. — Не дай бог, мизинные на нас пойдут. А кто ж наших поведет?
— Надо звать Сбыслава, — предложил Ратибор.
— Вчерась ссадили — ныне звать. Пристойно ль?
— Когда изба горит, и без порток пристойно выскакивать.
Послали за Сбыславом просить возглавить Софийскую сторону. Посыльный воротился скоро, обминая здоровенную шишку на лбу.
— Ну что?
— Ослепли, че ли? — сказал, морщась, посыльный. — Я позвал, а он меня за шиворот да с крыльца. До ворот воробушком летел, да не угодил в калитку-то, в стояк челом влепился.
Кто-то хихикнул было, но на него так посмотрели вятшие, что мигом смолк. Стали искать воителя среди присутствующих.
— Братья, — вскричал Пинещинич, — а Михайло-то Степаныч! Его отец посадником был, славно на льду ратоборствовал, так что ему сам бог велел.
— Верно, — дружно поддержали вятшие. — Берись, Михайло. То добрый знак, что встанешь впереди наших. Александр Ярославич к гнезду вашему приязнен. Узнает об этом — смилуется.
Заутре воротились от великого князя Ретишка с Пересветом.
— Господа бояре, — закатил глаза Ретишка. — У него столь войска, столь войска… Беда нам.
— Хватит о войске, сказывай о деле.
— О деле? — Ретишка, прищурясь, мигом окинул присутствующих цепким взглядом — нет ли тут Анания? — и, не найдя его, сказал: — Великий князь требует выдать ему Анания, извергнув с посадничества. Иначе идет ратью на нас.
— О-о горе нам! — вскричал Юрий Михайлович. — Разве великий князь не знает, что новгородцы своим сами судьи?
— Это ж никак не можно! — закричал и Ратибор на Ретишку, словно тот был великим князем. — Стоит нам выдать Анания, как мизинные тут же на нас кинутся с оружием.
Ретишка с Пересветом пожимали плечами: их дело маленькое — передать слова великого князя, и все. А уж вятшие пусть сами решают, что ответить. Долго спорили бояре, как отвечать на требования великого князя, наконец к обеду кое-как условились, наказали Ретишке с Пересветом:
— Ступайте, просите помиловать Анания, — мол, не сам посадничество взял, вече приговорило. И скажите обязательно, мол, на Софийской стороне Михаил Степанович — сын Твердиславичев войском командует. Да бейте челом шибчее, мол, мы завсе его руку держали. Слышите?
— Мы ж не емши еще… — заикнулся было Пересеет.
Но их и слушать не стали, сунули по краюхе хлеба: дорогой поедите. Скорей скачите.
Бояре полдня над ответом думали. Великий князь тут же ответил Ретишке с Пересветом.
— Ананий — оскорбитель гнезда моего, и мне судить его, мне решать, миловать или казнить. А что до Михайлы, согласен я, пусть ставят посадником.
— Но, великий князь, — заикнулся было Ретишка, — его не посадником, его…
— Даю три дни, — перебил Александр Ретишку. — Не решат по-моему, буду брать Новгород на щит. Ступайте.
Наступая друг дружке на пятки, удалились обескураженные Ретишка с Пересветом. Знали: ответ, привезенный от великого князя, не обрадует вятших, и опять все попреки на них посыплются: плохо кланялись, худо просили.
Александр не зря дал новгородцам три дня «думати», он по прошлому знал: за эти три дня они так перегрызутся, что «на щит брать» не потребуется, сами прибегут, позовут — «на всей твоей воле».
Ответ великого князя доконал вятших: что делать? как быть?
А в городе с каждым часом становилось тревожнее. Ночью на Великом мосту столкнулись лазутчики с Торговой и Софийской сторон. Сцепились драться. Одолели «торговые», их больше оказалось, сбросили всех «софийских» с моста в реку.
Узнав утром о случившемся, бояре узрели в этом худой знак: раз наших побили, добра не жди. Что делать? Позвали владыку в боярскую горницу:
— Отец святой, вразуми. Как скажешь, так и будет.
Далмат изрек, супя брови:
— Правда в слове великого князя. — И ушел, не желая более говорить с ослушниками.
Надо было спешить: мизинные, вдохновленные ночной победой на мосту, могли в любой миг кинуться на Софийскую сторону.
Послали Ретишку искать Алания и звать на совет.
Ананий пришел усталый, осунувшийся. Ввалившиеся глаза сверкали недобро. Прошел, волоча ноги, к лавке, опустился на нее.
— Ну, на что звали? Что удумали?
— Ананий Феофилактыч, — начал Юрий Михайлович как можно мягче. — Сам видишь, к великому греху катимся, к братоубийству течем.
— Сами ж того хотели, — процедил зло Ананий. — Сами.
— Кто? Мы? — поразился такому повороту Юрий Михайлович и, оборотясь к другим боярам, пожал плечами в удивлении: что, мол, он несет? Те переглянулись, тоже пожали плечами: экое бесстыдство. Все вдруг забыли, как выбирали Анания, как благословляли на дело правое.
— Ну хорошо, — нашелся наконец Юрий Михайлович. — Хорошо. Мы! Мы виноваты. Давай же, Ананий Феофилактыч, и виниться вкупе.
— Перед кем?
— Перед великим князем. Повинную голову, знаешь, меч не сечет.
— Ага-а! — вскричал Ананий. — Переметнулись уже, оборотни!
Он встал с лавки, положил руку на рукоять меча, сказал твердо, как отрезал:
— Теперь знаю, что с вами делать надобно. — И пошел к двери.
Вятшие поняли все сразу: Анания выпускать нельзя. Своими последними словами он, сам того не подозревая, облегчил задачу своим вчерашним поспешителям.
Один из бояр заступил ему дорогу к двери.
— Прочь! — крикнул Ананий, хватаясь за меч.
Но в следующий миг на спину кинулся Ратибор и, обхватив за шею, стал валить навзничь. Тут же с десяток вятших набросились на посадника. Повалились кучей на пол. Возились, визжали. Ананий ругался грязно, плевался, кусался. Но все скоро кончилось, его обезоружили, связали, оттащили в угол.
Все дышали тяжело после борьбы. Ратибор вытирал о полу кровь с прокушенной руки, усмехался криво:
— Здоров вепрь, ничего не скажешь.
Тут же вскоре Ретишка был вновь послан к великому князю с грамотой, в которой говорилось главное: «Ананий повязан, приди и бери нас под свою высокую руку». О мизинных словом не обмолвились. Знали: войдет в город войско — притихнут все.
Оставшийся один в горнице Юрий Михайлович прошел в угол к связанному посаднику и поразился увиденному. По щекам Анания текли крупные, как горошины, слезы, а глаза словно ничего не видели.
— Полно, Ананий Феофилактыч, я сам буду просить у великого князя милости тебе, пощады.
Но Ананий даже не взглянул на боярина.
— Волки, — шептал он отрешенно разбитыми губами. — Дикие волки все.
— Вам нужен князь? — зычно спросил Александр притихшую толпу и, взяв за плечо стоявшего рядом Василия, закончил торжественно: — Вот ваш князь отныне.
Вечевая площадь молчала. Оно и понятно, давно ли здесь потрясали палицами и сулицами, воодушевляясь на бой с великим князем, «положите живота за святую Софию».
Но Александр Ярославич спросил безбоязненно:
— Люб он вам?
— Лю-уб! — рявкнули сотни глоток, и над площадью взнялся лес копий и мечей. — Лю-уб!
Александру Невскому нечего было бояться ответа вече, на площади едва ль не на каждого новгородца приходилось по суздальцу. Коли рядом с тобой стоит муж в бронях да при оружии, да вопит: «Люб», да тебя ж на то склоняет, небось завопишь тоже. Чего доброго, ткнет засапожником в бок, и не взыщешь. Лучше уж поорать, чай, глотка не запалится.
Ну а в соборе святой Софии благословение владыки и того лучше сошло. Архиепископ Далмат помнил, кому обязан владычным столом, и уж для сына своего благодетеля старался изо всех сил. Самые главные слова свои: «Ты наш князь!» — провозгласил столь торжественно и громко, что у Василия Александровича в левом ухе засвербило. Хотел пальцем туда влезть — свербеж снять, да отец не позволил руку поднять, крепко сжал в запястье. Не дал юному князю чин нарушить.
На Городище еще до начала пира в честь нового князя Александр Ярославич сказал сыну:
— Теперь ты не наместник, Василий, уже — князь. И потому перечить себе никому не позволяй, но и мудрых не забывай слушать. Главное же, слушайся меня, как я отца своего когда-то. Худому не научу.
— Хорошо, отец, буду за тобой следовать.
— Ну, и коль ты князь отныне, видно, пора тебе и невесту приискать. А? — отец пытливо заглянул сыну в глаза.
Тот смутился. Зарумянился. Прошептал покорно:
— Как велишь, батюшка.
— Ну что ж, подыщу и повелю.
Но с кормильцем Василия Ставром говорил князь серьезно и строго:
— Покорен он у тебя шибко, Ставр. Не князь — красна девица.
— Что делать Александр Ярославич, — мялся кормилец. — Видать, от природы такой.
— Коли от природы, натаривай шибчее на то, что князю подобает. Останешься при нем, и, коли ошибется он в чем, с тебя первого спрошу. Все плети его твоими будут. Так что береги свою шкуру, Ставр.
Кормилец, думая, что шутит великий князь, хихикнул было, но тут же примолк, заметив, как грозно изломились брови у Александра Ярославича, — он не шутил.
На пиру среди гостей заметил Александр Мишу Стояныча, кивком головы позвал к себе подсесть.
— Ну, здравствуй, Миша, — сказал ему с теплотой.
— З-здравствй, с-свет Алек-ксандр Яр-рославич, — отвечал Миша радостно.
— За что ж это тебя так изукрасили, Миша?
— 3-за теб-бя, Яр-рославич.
Князь вскинул брови вопросительно, но тут же догадался.
— Ну спасибо, Миша.
— 3-за что, Яр-рославич?
— За верность, брат. Я сие ныне крепко ценю, крепче золота.
Александр сам наполнил две чаши медом, предложил:
— Вот за это с тобой и выпьем. За верность.
Миша взял чашу, поднес ко рту, сказал дрогнувшим голосом:
— 3-за т-тебя, Яр-рославич.
Выпив, он продолжал растроганно:
— В-веришь? Я од-дин в Н-новегр-раде т-твою стезю з-зрю. Од-дин. И д-дивлюсь слеп-поте инех.
— Эх, жаль, Миша, увечен ты, — вздохнул князь. — Мне ныне ох как надобны люди верные, ох как надобны…
— В-возьми Юр-рку м-мово, Яр-рославич. Ак-ки пес, б-будет з-заместо м-меня.
— А где он?
— 3-здесь, на пир-ру.
— Позови.
Миша ушел на другой конец стола и вскоре воротился с широкоплечим отроком на полголовы выше его. Лицом сын сильно смахивал на отца и поэтому сразу приглянулся Александру.
— Ну что, Юрий Мишинич, готов мне послужить?
— Коли велишь, отчего ж не послужить, князь.
— А где бывал? Какие языки ведаешь?
— На полуночи пушнину у саамов и корел брал. Их языки и ведаю.
— Ну как там, удачны сборы? Пушнина как?
— Пушнина добрая, князь, но…
— В-великий к-князь, — недовольно перебил сына Стояныч.
— Великий князь, — с готовностью поправился Юрий. — Но мир там не берет наших с соседями.
— С кем?
— Там от конунга норвежского тоже данники шастают. Иногда за наш рубеж, Ивгей-реку, заходят. Ну и ссоры и убийства случаются.
Юрий Мишинич, сам того не ведая, коснулся больного места великого князя. Гонец, возивший грамоту Андрею, воротился с вестями тревожными: князь Андрей уже ходит в походы под стягом Биргера, но на грамоту брата ответил, хотя и кратко, но обнадеживающе: «Ворочусь, как тому обстоятельства воспоспешествуют». Была и другая весть настораживающая: Биргер выдал дочь за сына норвежского короля Хакона. А сие могло означать союз между ними, что для полуночных русских земель ничего доброго не обещало.
Не оттого ль и начались ссоры и убийства на порубежных землях корел и саамов, о которых только что поведал Юрий?
Александр поднялся из-за стола, кивнул Мише и сыну его: за мной идите.
Они прошли в одну из дальних комнат дворца городищенского. Князь направился к столу, на котором были рассыпаны фигурки шахматные. Содвинул рукавом шахматы к краю, сел около на лавку.
— Садитесь, — пригласил Мишу с сыном. — Думать будем.
Те молча сели на лавку. Поняли, разговор серьезный предстоит, а потому ждали, не выказывая явного нетерпения.
— Так вот, други, — начал неспешно Александр, как бы думая вслух. — У короля норвежского Хакона, сказывают, есть юная дочь по имени Христина. Ты, Юрий Мишинич, ныне отправишься к Хакону послом моим, а возможно, и сватом. Повезешь королю норвежскому от меня грамоту и подарки, а на словах поспрошай его осторожно, не согласится ли он отдать Кристину за моего Василия.
Миша Стояныч не выдержал, хлопнул обеими ладонями по коленкам, вскричал радостно:
— А я ч-что г-говорил! М-мудр ты, Яр-рославич, ак-ки ц-царь Соломон. — И взглянул на Юрия с таким гордым торжеством, словно великий князь его любимым сыном был. — A-а, Юр-рка? Еж-жели К-кристину не с-сосватаешь, п-прибью!
— Постой, Миша, — улыбнулся князь. — Не гони борзых. Запомните, о сватовстве этом никто знать не должен, окромя нас. Ну король откажет… Зачем нам лишний срам.
— Юр-рка, — сунул Миша кулак под нос сыну. — Г-где с-сболт-т-нешь… Приб-бью.
— Миша, — осадил его Александр. — Охолонь. Моего посла тронешь, взыщу виру. У меня теперь на него надёжа большая. Слышь, Юрий, едешь ты с делом важным, а потому суету отринь. Ежели Хакон посольство к нам сбирать станет, ворочайся с ним к лету будущему. А уж тут я с ними и договор составлю. Приглашай послов самых высоких, мочность имеющих. Немочные ни к чему мне.
Александр долго и обстоятельно наставлял Юрия Мишинича, приоткрывая ему потаенные замыслы свои. Стояныч тихо вышел, зная, как не любит Ярославич лишние уши. Но не пошел к пиру, остался за дверью, дабы не посмел кто другой подслушать тайные речи великого князя.
Нет, Александр не забыл об Анании, томившемся в порубе. Более того, даже на пиру он нет-нет да вспоминал о бывшем посаднике, пытаясь хоть в мыслях решить его судьбу: «Ежели повесить? Так что за корысть гнезду моему в этом? Одним врагом меньше станет. Ну и что? Ослепить? Сослать? Явить его мучеником, дабы вече мне и Василию его именем в очи тыкало?»
На следующий день сразу после заутрени он велел Светозару, взяв свечи, проводить его в поруб к Ананию.
Поруб был под гридницей, глубоко в земле, и потому окон не имел. Александр знал, что отец когда-то годами держал здесь своих врагов и почти не выпускал живыми. Ярослав Всеволодич полагал, что после годового пребывания в порубе человеку вреден мир и свобода. Все равно или ослепнет, или с ума сойдет. Так уж лешпе живот отнять, чтоб не мучился.
Ананий сидел в углу на ворохе гнилой соломы. Для него, видимо, уже и свет свечей ярким казался. Он болезненно изморщился, пытаясь угадать вошедшего.
— Не узнаешь, Ананий Феофилактыч?
— Отчего ж? Слышу, сам великий князь пожаловал мне жилы тянуть.
Александр остановился посреди темницы, Светозар держал подсвечник высоко у него за спиной.
— Так ты решил, что я пытать тебя пришел? Так?
— А зачем же еще? Я в твоей власти — пытай.
— Оно бы стоило, Ананий, да староват ты. И потом, чего хотел ты, я и без пыток знаю. А крови бессмысленной я всегда супротивником был. Разве ты не заметил?
— А кто грозился город на щит взять? Не ты ль?
— Глуп ты, Ананий, хоть и стар уже. Потому и грозился, чтобы крови не проливать. Не моя вина, что от моей грозы твои поспешители струсили. Не моя, Ананий.
Князь прошел в противоположный угол, встал так, чтобы свет ему на лицо падал и Ананию его хорошо видно было.
— Ты знаешь, Ананий, я предателей вешаю. И тебя хотел повесить, но, поразмыслив, не узрел в тебе предателя, а заблудшего лишь и оскорбителя чести нашей. И все.
— Ну что ж, спасибо и на том, Александр Ярославич.
— Рано благодаришь, Ананий, рано. За оскорбление князя Василия и твое злое супротивничество мне я отбираю у тебя веси. У тебя сын есть. Как его зовут?
— Павша.
— Так вот, долю имения и земель Павши оставляю ему. Он мне не враг пока. Тебе же лишь живот дарю. Ежели у тебя достойный сын — живи у него из милости, а ежели нет — ступай на паперть к нищим.
— Так ты отпускаешь меня, князь? — спросил дрогнувшим голосом Ананий.
— Отпускаю, но…
— Александр Ярославич, — всхлипнул Ананий и кинулся было к нему на коленях.
Но князь резко вскинул руку, останавливая этот порыв благодарности.
— Не унижайся, посадник… то воину непристойно. — И пошел к выходу. На самом пороге оборотился, взглянул в горящие глаза узника: — Сейчас солнце на дворе, посиди до сумерек, Ананий. И очи сбережешь, и гордость не уязвишь.
Александр вышел, за ним исчез и милостник со свечами. В порубе опять стало темно, но Ананий закрыл глаза, дабы удержать хоть в мысленном взоре это видение, принесшее ему вместо смерти ожидаемой весть о свободе.
— Господи, дай долгие лета князю Александру, — шептал Ананий, сглатывая слезы. — И прости мне ослепление мое, в суете меня поразившее. Не он — я стал главным неприятелем и погубителем своим. Прости меня, господи.
Грамота от сына Василия была тревожной: «… а свей, придя в Емь, всю землю их повоевали и многие крепости себе устроя там. Придя ж к Нарове, тож заложили крепость вельми великую. Мню я, обустроив оную, пойдут оттель на Русскую землю».
«Верно мнишь, сынок, верно, — подумал Александр, прочтя грамоту. — Уж не там ли Андрей обретается? Не он ли Биргеру внушил строить на нашем побережье крепости? Подтвердится сие, достану сукиного сына, повешу».
Думцы великого князя — бояре поддержали Александра в решении его сбирать войско и идти с ним на свеев. Многие в том рассуждении, что-де, мол, пока татар бить не можем, так хоть на свеях копья поломаем, мечи потупим. Пусть русского духа воинского свеча не сгаснет: «Иди, княже, добывай себе чести, а дружине славы».
Митрополит Кирилл, прослышав о готовящейся рати, тоже вдруг возгорелся принять в ней участие. Сам пришел в сени к князю и, когда остались наедине, сказал о своем решении:
— Надумал я, сын мой, идти с твоим полком, дабы там в поле ратном не токмо благословити воинство твое, но и вкусити горького от трудов ваших.
— Спасибо, отец святой, за рвение твое и ревность делу нашему, — сказал великий князь. — Но в твои ли лета в эти тяжкие пути пускаться?
— Увы. жизненный путь мой, Александр Ярославич, лишь в службе богу протек, давно-давно я отцом духовным зовусь. Но ныне вздумал вдруг, что ж за отец я, своих детей на рать посылая, сам бегу от нее своего сана ради? Праведно ль сие?
Кирилл умолк, ожидая вопроса от князя, но Александр молчал, не желая мешать течению мысли старца.
— Нет, подумал я, пока силы есть, надо вкусить то, что дети мои вкушают, — продолжал Кирилл. — Как молвил один из мудрецов русских: «Аще кто не пережил многия беды, несть в нем вежества». Ныне беда на Руси ведомая — рати непрерывные. И не пережить хотя бы одной — грех пастырю, грех.
— Но ты ж Неврюеву рать пережил, отец Кирилл, — напомнил Александр.
— Э-э, что там, — махнул рукой митрополит. — Одно мгновение, когда смерти ждал после слова своего. А он — поганый-то — возьми меня и послушайся. И потек мимо. Вот и рать моя вся.
— Он бы не потек, владыка, коли б хан не повелел не трогать тебя.
— Может, и хан, а может, и бог заслонил, — вздохнул Кирилл. — Но ты меня, Ярославич, не отговаривай, бери с собой, а уж я бога стану молить твоему полку поспешествовать.
— Возьму, раз просишь, владыка, но заранее предупредить должен: поход тяжек будет.
— А ништо мне. Своим возком буду ехать, тебе не мешать постараюсь. Ты вот что, Ярославич, с Ордой-то как будешь? Батый, сказывают, убит. А ну мы на свеев, а татаре — на нас.
— Не должно бы. Батыю его сын Сартак наследовал, а у нас с ним вроде приязнь обоюдная.
— Гляди, сын мой, у татар и приязнь звериная.
И все же Александр, следуя присловью: береженого бог бережет, отправил хану Сартаку выход и дары, прежде чем выступить в поход. Повез все это в Орду ростовский князь Борис — лишь ему мог доверить Александр столь важное и ответственное дело.
На этот раз собирались долго и обстоятельно, потому что великий князь велел каждому воину быть готовым не только к бою, но и к морозам-метелям. Был отправлен течец в Новгород с велением, чтобы и там полк готовили к походу на свеев. И не только оружие ладили, но и лыжи каждому воину. «Чудит великий князь, — говорили новгородцы. — Снег ныне не столь глубок, можно и без лыж обойтись». Однако каждому торочили лыжи, шутили: «Не на рать бежим, меха сбирать с самоедов».
В Новгороде князь задерживаться не стал (знал — безделье войску вредит), а, присоединив новгородский полк во главе с посадником Михаилом Степановичем, двинулся на Нарову.
Ехал с ним в своем возке и митрополит. Архиепископ Далмат пытался удержать Кирилла, отсоветовать, но он не послушался: «Хочу сам зрети ратоборство детей моих». И все тут.
На подходе к Нарове Александр послал новгородцев в охват, дабы ударить с двух сторон. Но уже на следующий день дозоры сообщили, что у Наровы никакого войска нет, а крепость едва начата и брошена.
Когда вышли с войском к крепости, там действительно никого не оказалось. Александр велел найти хоть одну живую душу. И ему вскоре привели трех испуганных мужей.
— Емь? — спросил он, сразу угадав в них представителей этой народности.
— Да, да, князь, — закивали те обрадованно.
— Почему здесь оказались?
— Нас много сюда свеи пригнали, строить крепость велели.
— А где остальные?
— Остальные? Кого свеи убили, кто разбежался. Мы тоже спрятались.
— За что вас убивали?
— Свеи, как узнали, что князь Александр войско на них сбирает, испугались. Убежали. А рабов решили перебить, чтоб тебе не оставлять.
Александр слушал, все более и более мрачнея, потом, обернувшись к Светозару приказал:
— Накорми их, где-нито пристрой в шатре. Могут понадобиться.
Весть о том, что свеи сбежали, не дождавшись подхода русских, развеселила ратников: «Ах, как славно! Ах, как красно!» Даже митрополит недолго печалился, что не сподобился зреть рать, скоро повеселел:
— А ведь, Александр Ярославич, это они тебя испугались. Не забыли Неву, не забыли. Твое имя для них — словно крест бесу. Бегут тебя, сын мой, бегут. Радуйся.
— Нечему радоваться, владыка. Войско не для радости сбирается, для рати. Непомерно дорогой радость получилась. Негоже сие.
— Не пойму я тебя, князь. То бежишь кровопролития, то алкаешь его.
— Бегу тогда, владыка, когда русской кровью пахнет, а когда вражьей — алкаю. И теперь не могу воротиться, копья не сломав.
— Что поделаешь, ломать-то не с кем.
Александр ничего более не сказал владыке, а подошел под благословение и, получив его, удалился в свой шатер, где Светозар хлопотал с походным ужином.
Лагерь быстро обустраивался, сотни шатров темнели уже на снегу, не менее того пылало огней. Наносило запахом варева. Слышались говор, крики, ржанье коней. Где-то сильный голос пел давно забытую старинную песню:
Половецкие кони пили воду из Дону,
Половецкие жены — полонянки Руси…
Александр вызвал к себе тысяцкого, наказал выставить вкруг лагеря сторожей. Потом, отужинав дичиной, поджаренной Светозаром на костре, лег спать. Светозар тоже, едва убрав хлеб, последовал за господином. Он знал — побудка предстоит ранняя. И не ошибся. Князь разбудил его еще в темноте.
— Где вчерашние пленные, веди их.
— Сейчас. Свечи только зажгу.
— Я сам зажгу. Иди за ними.
Александр вышел из шатра. Было ясно, морозно, звездно. До солнца далеко еще, но в обозе горланил петух — главный побудчик князя. Он разгреб остывшее кострище, добыл углей горячих, вздул огонь.
Когда Светозар привел пленных, в шатре уже горели свечи.
— Как зовут тебя? — спросил Александр старшего из них. — Из какого погоста ты?
— Меня Валитом зовут, князь. Мы все из одного погоста — из Севилакши.
— А остальные, которые крепость строили, тоже были из Севилакши?
— Нет, князь. Были и из Кюлолакши, и из Кирьяжского погоста, и из многих других.
— Значит, свеи всю землю вашу полонили?
— Всю, князь. Теперь Емь вся свейская стала. Они сказали, что теперь навсегда мы их рабами будем, что-де князь Александр, то есть ты, теперь сам в рабах у татар.
— Как они вас роботят: наездами или выхода требуют?
— Нет. Они у каждого погоста, считай, свои крепости ставят.
— Крепости? Каменные?
— Нет. В лесу рубят, обносят тыном высоким. Все ловы наши захватили, вентери[110] наши на Коневых Водах себе тож присвоили. А потом вот и нас собрали сюда, крепость ладить.
— Скажи, Валит, если я отпущу вас, как домой пойдете?
— Через море, князь. Оно замерзло, через него прямой путь на Емь.
— И долго идти будете?
— За неделю, наверно, дойдем. А на лыжах еще быстрей можно.
— А ты бы хотел прогнать свеев с вашей земли?
— О да, князь. Это было б большим счастьем для нашего народа.
— В таком случае поведешь нас через море, если хочешь своей отчине помочь.
— Князь! — Валит неожиданно пал на колени, за ним последовали его товарищи. — Князь Александр, спасибо тебе от народа нашего, что не бросаешь в беде нас. Мы все покажем тебе лучшие пути к свейским гнездам. Народ наш встретит тебя как Иисуса Христа вашего и поможет тебе. Вот увидишь. Идем, князь. Идем.
Новгородский полк, узнав о решении великого князя, тут же собрал вече, на котором едва ли не единогласно было принято свое решение: «За море не ходить, поелику путь сей гибелен и опасен есть».
Даже митрополит, обещавший когда-то не мешаться в дела воинские, пытался отговорить князя:
— Сын мой, никто не осудит тебя, если ты воротишься, не преломив копья. Не твоя вина в том, напротив, твое счастье, что неприятель бежал твоего имени. Идем домой, и я велю служить во всех церквах за победу твою.
— Прости, владыка, но победы нет еще. Едва мы домой явимся, свеи опять тут будут. Так зачем же тогда я шел сюда? Зачем?
— Ну, попугать их…
— Пугать врага мечом надо, а не именем, владыка.
— Но новгородцы же не хотят идти.
— Знаю. Пойду без них. Они тогда за мечи хватаются, когда холку припечет. А за мехом небось до Студеного моря шастают.
Даже попытка Кирилла сыграть на родительских чувствах (у Александра только что сын Андрей родился) успеха не имела.
— Что третий сын родился, то хорошо. Я уж бога благодарил за это, но я наперво князь, владыка, а потом уж отец.
Решение великого князя идти за море и доискаться там рати со свеями было непреклонным, и Кирилл, поняв это, смирился наконец.
— Ну что ж, сын мой, воля твоя. Иди, а я стану и сам молиться и другим велю за успех твой. Жаль, стар я по морям-то бегать.
Явившийся новгородский ратник позвал великого князя на вече.
— Что? Ждете, уговаривать стану?
— Нет, князь. Народ слово твое слышать хочет, там пря в кулаки перекинулась.
— У вас хоть одно вече прошло без этого? Все Перуна тешите.
— Зря коришь, князь, — обиделся ратник. — Мы не только на языки бойки, но и на рати спуску не даем. Но где она?
Новгородцы, решившие собрать вече в поле чистом, мигом спроворили и степень походную, кинув трое саней одни на другие. Строение было шатким и не очень надежным, поэтому посадник, смущенно отводя глаза, уступил «степень» подошедшему великому князю.
— Скажи им сам, Ярославич… Выпряглись, — пробормотал он.
— Я не конюх, запрягать не буду, — отвечал ему Александр, взбираясь на степень.
Он окинул взором притихшую толпу и, неожиданно даже для себя, вскинул правую руку, указывая в сторону моря.
— Там, за морем, на земле еми свеи крепости строят. Вы думаете, чтобы греться в них? Нет, господа новгородцы, это к тому, чтобы, емь поработив, запереть Новгороду и Пскову пути-дороги на заход. Ежели свеи вот здесь крепость построят, а затем Неву оседлают, то вашему граду жить нечем станет. С кем будете торговать тогда? Может, с ханом? Так вспомните рать Батыеву, какую он плату с Руси взял.
Великий князь сделал паузу, дабы дать толпе уразуметь сказанное, но оттуда мигом упрек прилетел:
— Так зачем же ты нас обманывал? Почему сразу не сказал, что в Емь потечем?
— А разве я не велел вам лыжи торочить? Вы что думали, чтоб с горок кататься на них?
По толпе прокатился смешок на шутку княжью, но Александр даже не улыбнулся.
— И потом, о чем молчать, а о чем говорить можно перед ратью, то мне решать. Вы каждый за себя думаете, а мне за всех вас приходится перед богом ответ держать. Но ныне уговаривать вас идти со мной за море я не стану, ибо путь будет зело труден и зол. Лишь об одном прошу…
Александр опять сделал паузу, дабы оттенить важность просьбы своей, и на этот раз все молчали, даже кашлять перестали, притихли.
— Попрошу вас, господа новгородцы, тех, кто к дому потечет, оставить нам свои лыжи. Ибо в море на коне не поскачешь, там корма нет.
Толпа сразу вздохнула с каким-то облегчением. Ожидали упреков, а тут просьба, уважив которую можно душу облегчить: хоть сам не пошел, зато свои лыжи на поход подарил, а они, чай, тоже на дороге не валяются.
Не все новгородцы домой поворотили, часть из них решила с князем идти. И, чтобы оставшиеся благополучно до Новгорода добрались и не были полонены литвой или рыцарями, Александр оставил с ними посадника, наказав все время сторожиться и готовыми к бою быть.
Дружина, уходившая на свеев, вся была поставлена на лыжи, и сам великий князь встал на них, хотя был более седлу привержен. Верховых не было, но с ними шел обоз из полусотни саней, в которые впрягли самых крепких выносливых коней. В сани сложили тяжелые брони дружины, лишнее оружие (копья, луки), а также пропитание людям и корм коням.
Без броней, считал князь, идти будет легче, а главное, спать на льду можно без опаски замерзнуть. В море придется провести не одну ночь.
Оставшиеся на берегу долго видели на заснеженной равнине моря уходившую дружину, растянувшуюся не на одну версту. Чем далее уходила она, тем более сливалась в одну темную массу, в которой нельзя уже было различить ни воинов, ни саней. Долго-долго, медленно истаивала вдали, шевелилась черная ленточка. Митрополит Кирилл стоял на самом высоком месте и, щуря от белизны слезящиеся глаза, смотрел на эту ленточку и тихо шептал молитвы, мало вникая в смысл их, но по привычке вкладывая чуткую душу и горячее желание искренне быть полезным.
Впереди дружины рядом с князем шел Валит и его товарищи. Некоторые молодые дружинники, сложившие на возы брони и оружие, чувствовали себя столь легко и счастливо, что затевали бежать вперегонки со смехом и криками. За ними носилась какая-то собачонка, звонко лая и прыгая. Валит улыбался, глядя на них, но молчал.
— Пусть побесятся, — сказал Александр. — Собьют охотку.
— Силы не берегут, — отвечал Валит. — А их много надо будет.
Именно для сбережения сил Валит часа через два предложил дружине передохнуть.
— А не рано ли? — усомнился великий князь.
— Нет, князь. Надо постепенно втягиваться. Если мы первый день без передышки пройдем, то завтра многие идти не смогут. Твои люди в седле привыкли, а лыжи — не кони, сил много отбирают.
После небольшой передышки двинулись дальше. Вскоре начало темнеть, день зимний короток. Но шли и в темноте. По настоянию Валита, было передано по всей дружине веление князя: никому не отбиваться в сторону, дабы не заблудиться и не потеряться. Особо обессилевших было разрешено подсаживать на возы.
А потеряться, несмотря на белизну снега, легко было: начиналась метель, злой холодный ветер тянул с полуночи, поднимая колючую поземку.
Они все шли и шли. К ночи в дружине зароптали: не пора ли спать ложиться.
Но Валит знал: ночь зимняя длинная, успеют выспаться, тем более что ночлег предстоит не на мягком ложе, а на снегу.
Наконец была объявлена остановка. Сани составили в круг, выпрягли коней и, задав им овса в мешках, стали устраиваться на ночевку. Велено было по одному не ложиться, а как можно кучнее, дабы тепло беречь. Вот тут-то и пригодились шубы, тулупы, ранее вроде и ненужные в пути.
Светозар приготовил великому князю и себе местечко в санях, на сене под тулупом, но Александр не лег, пока не убедился, что улеглась вся дружина. Он обошел круг саней с задранными ввысь оглоблями; привязанные у передков кони весело хрумкали овес. Затем он перелез внутрь круга, прошел между сбившихся кучками и лежавших уже воинов; из-под тулупов доносились звуки походной трапезы — все дружно грызли сухари.
Одно беспокоило князя — нет сторожей. Все устали настолько, что было бесполезно кого-то ставить, все равно уснет.
— Ничего, — успокоил Светозар. — Кто, окромя дураков, по морю в такую круговерть пойдет. И потом, коли что, собачонка голос даст.
Ночью ветер не утих, и к утру так занесло снегом лагерь, что от саней лишь передки виднелись да оглобли, ввысь торчавшие.
Пришлось тем, кто на санях спал, разгребать сугробы, под которыми оказались ночевавшие на льду. Поднимались тяжело, с кряхтеньем и руганью. Было еще темно, но провожатый Валит требовал выходить немедленно: «Зимой день короткий, а идти еще далеко-далеко».
Чувствуя, как пал дух войска после мучений первой ночи, великий князь ходил между воинами, обадривал:
— Ништо, други, возьмем первую крепость у свеев. Обогреемся.
— До нее еще дойти надо, Александр Ярославич.
— Будем скоро идти, через день дойдем.
Но вышли к берегу не через день, как обещал князь, и даже не через два — на четвертый. Вышли, потеряв на море около двадцати человек. Из них четверо замерзли в одну из ночей — легли спать и уж не поднялись. Остальных хватились у берега, когда стали брони и оружие разбирать с возов. Двадцать мечей остались без хозяев и столько же калантарей и броней.
— Заблудились, — сказал уверенно Валит.
— А может, назад повернули, — предположил Александр. — Была кой у кого думка такая.
— Все равно заблудились. На море без привычки тяжко. И эти заблудились. Пропали.
Едва выйдя на берег, многие кинулись сушняк собирать, чтобы разложить наконец огонь желанный, но проводник воспротивился:
— Близко крепость свейская. Увидят дым, насторожатся. Надо напасть нежданно.
Александр вполне оценил совет провожатого.
— Греться будем в крепости. Идем без шума. Кто заговорит или закричит, тому после боя плетей всыплю. Обоз остается, привяжите где-нито собаку.
Шли к крепости по лесу на лыжах, развернувшись длинным полукругом. Несмотря на усталость, накопившуюся за переход, шли быстро, подгоняемые мыслью о грядущем тепле и отдыхе, а главное, неугасимой злостью на врага, почивавшего где-то в сытости и благополучии.
Так они и ворвались во двор крепости — с почерневшими, обмороженными лицами. Рубили молча, зло, врываясь в теплые избы, не ведая пощады и жалости.
Шведы, и в мыслях не допускавшие прихода сюда русских и даже не затворившие ворота по отъезде фуражиров, были застигнуты врасплох и почти не оказывали сопротивления. Разбегались, прячась по клетям и задворкам.
Лишь одна изба, где, видимо, жили начальники, ощетинилась на входе копьями. И тут из уст нападавших вырвалось единственное слово.
— Огня! — прохрипел кто-то повелительно.
Слово было столь желанным для всех, что огонь мигом явился в виде тлеющей головешки, притащенной из поварни. Тяжелые низкие двери избы закрыли и подперли снаружи бревном. Избу зажгли со всех четырех углов, высохшие смолистые бревна занялись быстро, горели споро. Пламя, прыгая по стенам, по пересохшему в пазах мху, мигом добралось под застреху, лизнуло свесившийся с крыши снег и нырнуло вниз под стропила.
Скоро вся изба была объята огнем жарким и жадным.
Из избы неслись крики и вопли погибавших там людей, вызывавшие не чувство сострадания и жалости у победителей, а, напротив, жестокого торжества и кровожадного удовлетворения: так вам и надо, мы мерзли, вы — жарьтесь.
В своем опьянении от успеха, от обилия тепла, повеявшего окрест, они не обратили внимания, как пламя перекинулось на другие постройки, побежало по изгородям. Их отрезвил громкий и властный крик князя:
— Выходи-и! Все выходи из крепости!
Желанная крепость с избами и клетями, поварней и баней, захваченная стремительно и счастливо, была объята огнем, потушить который уже не могло никакое чудо. Даже ливень, хлынь он с неба, не смог бы остановить этого разгулявшегося жара.
Чтобы крепость не стала огненной скудельницей для замешкавшихся там дружинников, Александр велел сорвать ворота, пока они еще не загорелись. Была свалена и верхняя двускатная перекладина.
Теперь в огненном кольце, охватившем крепость, виделось лишь одно не пылавшее место — бывшие ворота. И туда устремилось все живое из огненного плена — и дружинники, и вырвавшиеся из стойл кони, и уцелевшие шведы, и даже крысы.
Огонь помирил всех — победителей и побежденных, они бежали в дыму и огне, помогая упавшим подняться, не разбирая — враг то или русский. И все же, выбежав из огня, побежденные вспоминали о своем состоянии и тут же, не сговариваясь, бросали оружие. Что испокон одно означало: сдаюсь на милость победителя.
Дружинники табунились обескураженной толпой, виновато переглядываясь, не зная, радоваться случившемуся или огорчаться.
Князь подошел к дружине и, потрогав обмороженную щеку, съязвил громко:
— Погрелись, умники?!
Дружина молчала. В вопросе князя и ответ слышался: ведь дурь сотворили.
— Так вот, — нахмурился Александр, — до другой крепости день переходу. Идем на нее немедля, а кто и там красного петуха пустит — повешу. Собственной дланью повешу.
Дружина молчала, но в этом молчании Александр чувствовал одобрение.
Воротился Андрей Ярославич на пасху. Случайно ль, с умыслом ли, поди догадайся. Но на пасху православные все прощают друг другу, а у Андрея грехов и вин перед старшим братом скопилось предостаточно.
Явился вместе с Даниловной своей нежданно-негаданно, вестника вперед не посылая, как у князей принято. Свалился как снег на голову — и все тут.
Вошел в сени, где великий князь «думал» с близкими боярами. Александр, говоривший что-то, умолк на полуслове, увидев брата в дверях. Все обернулись туда по направлению взгляда удивленного великокняжеского. Вот те на, диво так диво!
Александр поднялся со стольца, сделал несколько шагов по направлению к брату. Бояре расступились. Андрей, бледный, кинулся бегом навстречу великому князю.
Они обнялись. Александр, несколько отстранив брата, посмотрел в глаза ему, сказал серьезно и холодно:
— Христос воскресе.
— Воистину воскресе, — отвечал поспешно Андрей.
Они поцеловались трижды, но не радость и счастье от встречи чувствовались в этих поцелуях, а лишь долг обычаю христианскому.
Бояре поняли — уходить надо. И бесшумно стали удаляться, исчезать, словно тени. Последним Светозар ушел, тихо прикрыв дверь.
Братья остались одни. Александр, словно ожегшись о брата, круто повернулся и воротился к стольцу. Сел. Хмуря недобро брови, глядел на Андрея, виновато стоявшего внизу.
— Ну, что скажешь, побегунчик? — спросил наконец.
Андрей залился румянцем, словно его по щекам ударили позорным словом, но переборол гордыню, сказал тихо:
— Прости меня, Александр. Прости за все.
— Я-то прощу, Андрей, родством понуждаемый и обычаем христианским. А вот что хан скажет, он, чай, пасху не празднует, в Христа не верует. Что ему отвечать будешь?
Князь Андрей молчал, потупя голову: ни брату, ни, тем паче, хану отвечать было нечего. Надолго умолк и великий князь. В сенях воцарилась тишина. Где-то во дворе лаяла собака, ржал и храпел игриво конь. А в сенях — как вымерло.
— Пошто ты ослушался моего совета? — заговорил наконец Александр. — Али я не предупреждал тебя не задирать татар? Али великокняжий стол голову вскружил? Думал, сел на этот столец, и все, тебе уж никто не судья. Нет, милый, за этот столец ты подсуден не одной совести и богу, но и отчине, и хану наконец. Ты хоть ведаешь, что натворил Неврюй после твоего бегства?
— Слыхал.
— А я своими очами зрел. С Переяславлем то же сотворили, что и Батый когда-то, если не хуже.
— Но ведь я не хотел этого, — поднял Андрей глаза на брата.
— То, что ты не хотел, не есть оправдание. Вверг Русь в кровь и позор, за сие и отвечать должен.
— Но я хотел отмстить им за отца, за все…
— Хотение славное, что и говорить, да где у нас сила на то? Где? Думаешь, я не хочу мести за кровь и слезы Руси? Хочу, и поболе иных сопляков хочу. Но знаю — рано. Рано о сем помышлять.
— Но когда же, когда? — спросил Андрей, почувствовав в голосе брата хоть скрытое единомыслие. — Когда, Александр?
— Не знаю. Нам сие доведется вряд ли. Дай бог, если внукам посчастливится, а то, может, и того далее, — мрачно сказал Александр. — Татаре нас крепко обратали. Не вырваться. Кабы хоть немцы с литвой да свеями в покое оставили. Куда ни шло. А то ведь кружатся, аки стервятники, ждут, когда Русь омертвеет, дабы попировать на трупе ее. А вот теперь ты туда.
— Нет, — вскинул голову Андрей. — Нет, Александр, супротив Руси я и мысли не держу, не токмо деяния.
— Мысли, может, и не держишь, но деяния творишь. Зачем бежал к свеям? У ярла — врага моего — поспешителем стал. Пристойно ли сие русскому князю?
— Ну виноват, ну что теперь делать? — сказал с отчаяньем в голосе Андрей. — Ну казни, коли хочешь, я ныне в твоей власти.
— Ладно, — махнул Александр рукой. — Будет хныкать. И казнил бы, если б узнал, что на Русь с ярлом ходил. А может, ходил?
— Нет.
— Вот и ладно. И на том спасибо, что крови братней пролить не дал. И все же ходил с ними куда-то? Ну?
— Ходил на полуночь норвежцев воевать.
Впервые за весь разговор великий князь улыбнулся, но тут же сгасил улыбку.
— А я дочь короля Хакона норвежского за Василия сватаю.
— Но я же не знал этого, — смутился Андрей. — И потом, если чистосердечно, не вижу корысти в таком сватовстве.
— Есть, Андрей, есть корысть. Уж не скажешь же ты, что не знал о женитьбе сына Хакона на дочери Биргера?
— Не скажу. Знал.
— Может, и на свадьбе их пировал?
— Так я, считай, подневольным там был.
— Значит, пировал, — сказал уверенно Александр. — И тебе невдомек было, что союз сей семейный против Руси обратится?
— Каким образом? Хакона с полуночи никакими калачами на полудень не заманишь.
— Есть такие «калачи», Андрей. Есть. Это земли саамские и корельские, с коих Новгород меха сбирает. Едва Хакон с Биргером породнились, как тут же на порубежье с Русью у Норвегии стычки начались, убийства. Я послал к Хакону посольство во главе с Юрием Мишиничем, он там и насчет невесты полномочен поговорить. Если сладимся, то и помиримся. А сие Биргеру не по шерсти будет.
— Да ты уж и так насолил ему изрядно, — сказал Андрей, переступив с ноги на ногу.
И Александр понял потаенный смысл этого движения: брат утомился покорность и виноватость являть (что ни говори, князь ведь, не холоп), и Александр разрешил наконец:
— Садись, Андрей, и рассказывай, на какие места моя соль ему попала?
Андрей прошел к лавке, сел, поскреб в короткой бородке.
— Когда ты в Емь нежданно-негаданно явился и все там свейские крепости огню предал, Биргер меня к себе призвал и выговорил строго, что, мол, брат твой Александр вельми кровожаден, что-де, явившись к народу, который испокон ему ничего худого не делал, он всех перебил, попленил много. И, мол, все то без смысла, без пользы видимой.
— Ну и врал твой Биргер, не ему нашу пользу зреть в той рати, — заметил Александр.
— Я тоже тогда подумал, что ты не зря на это пошел. Был смысл в том походе.
— Ну и как мнишь, какой?
— Тебе надо было свеям показать, что еще есть сила у тебя.
— Верно мыслишь, Андрей. Верно. На заходе ее всем надо казать. А вот на восходе, у татар… — великий князь вздохнул. — Тут не мечом пока, калитой надо бряцать, брате. Калитой. Ты вот брякнул мечом — и что? Пришлось за море бежать. Это негоже. Русь под мышку с собой не заберешь. С своей земли князю бегать — последнее дело.
— И куда ж ты теперь меня? Может, в поруб велишь? — пошутил зло Андрей.
Но великий князь не принял шутки.
— И в поруб бы следовало. Да не хочу отцову душу огорчать. Благодари бога, что Батый помер и ныне другой хан в Орде. Тот бы тебя живого не выпустил. А пока вот тебе мое веление: езжай и садись в Городец.
— В Городец? Но там же, считай, один монастырь. Что мне, с монахами воевать? — возмутился Андрей.
— Хватит! — оборвал его Александр. — Молись с ними, замаливай грехи. Ворочусь из Новгорода, повезу в Орду. Думай, что там станешь говорить.
Юрий Мишинич воротился из Норвегии не один, а с посольством конунга Хакона. Его поездка вполне удалась, и он, не скрывая радости, докладывал великому князю:
— … Король Хакон позволил мне взглянуть на дочь его Христину. Ничего не скажу худого, красавица девка. И я очень рад за князя Василия.
— Радоваться рано, — заметил Александр. — Сам-то как Хакон, не против отдать дочь за Василия?
— По-моему, он даже рад. Он же и посольство свое не токмо для переговоров снарядил, но и жениха посмотреть. Они мне сами о том в пути сказывали.
— Ну что ж, устроим смотрины, — сказал великий князь и, вздохнув, добавил: — Кабы Биргер не испортил нам их.
— А при чем он, Александр Ярославич?
— При том, что он уже родня Хакону, а мы только сбираемся таковыми стать.
— Не испортит, Александр Ярославич. На полуночи женихов высоких нет, а Хакон, как я понял, не хочет дочь далеко отпускать. А наши новгородские земли с его граничат. Окромя как от нас, ему более ни от кого сватов не хочется. Уж я все выведал.
— Молодец, Юрий. Спасибо за старание. Будем сватать Христину, — и, улыбнувшись краем рта, Александр пошутил: — А ежели невеста крива окажется, с тебя первого и спросим.
— Нет, Александр Ярославич, девка — ягодка.
— Девки все ягодки, Мишинич, а вот откуда злы жены являются?
Переговоры, начавшиеся с послами конунга Хакона, шли гладко. И новгородская сторона и норвежская едины во мнении были, что «в саамах и корелах всем мир надобен».
Некая задержка была, когда стали по чертежам рубеж определять: где — по какой речке, горе, озеру — проходить ему. Здесь особенно упирались бояре новгородские, сбиравшие дань с корел и саамов. Если б не великий князь, бояре б, наверно, так и не сговорились с послами Хакона, чего доброго, еще бы и перессорились.
Но Александр Ярославич особо ретивых тут же осаживал:
— Ты, Рагуил, за Гремячий ручей цепляешься, аки сосунок за титьку. Пошто ж ты за меч не цеплялся, когда на Емь пошли?
— Так то Емь, Ярославич, а тут наше кровное.
— Ты небось к этому кровному сам не ездишь, ватаги шлешь.
— Ну как водится.
— Ну так вот, вдругорядь накажи, чтоб за Гремячий не лезли твои молодцы. Оттого и смертоубийства были, что новгородцы там на чужое зарились. Отписывай, Светозар, Гремячий конунгу.
После норвежские согласно кивали головами, довольные вмешательством «конунга хольмградского» — так они называли новгородского князя.
Никто из бояр, даже посадник, не смогли ослушаться Александра Ярославича. Соглашались. Иногда и с неохотой великой, но соглашались. Знали, что перечить ему себе дороже станет.
На переговорах присутствовал и князь Василий, сидел рядом с отцом. Но только слушал, ни во что не вмешивался. На нем были алый кафтан, шитый золотом, бархатная шапка, отороченная соболем. Александр взял его на переговоры не только из желания показать послам, но главное, следуя древнему обычаю: сын всегда должен вникать в дела родителя. Сегодня слушает — завтра станет сам приказывать и думать. Иной школы не было у высоких наследников.
После переговоров, определивших на веки вечные рубежи меж новгородскими землями и Норвегией и кончившихся к обоюдному удовольствию благополучно и пристойно, великий князь задал на Городище пир, как это и велось испокон на Русской земле.
Послы были поражены обилием пищи, выставленной в сенях на стол, но особенно понравились им меды хмельные. Пили они их с удовольствием и, кажется, перестарались: скоро, опьянев, забыли о своем высоком представительстве, стали обниматься с русскими, целоваться и объясняться в приязни и дружбе.
Играли гусли, гусляры пели хвалы высоким гостям. Хвалы сменялись плясками, пляски — песнями. Сени гудели, половицы гнулись, звякало стекло венецианское.
Князья Александр Ярославич и Василий Александрович сидели во главе стола и правили, сколь возможно было, весельем. По знаку их начинались песни, пляски, вносились новые блюда и закуски. Оба были веселы и оба не злоупотребляли медами.
Перед самым пиром в светлице князя было устно уговорено с послом, что по осени будут засланы сваты к Христине, и будет венчанье, и будет свадьба, достойная жениха и невесты.
Оттого князь Василий, сидя на пиру, уже чувствовал себя женихом и чарку едва пригублял, не желая пьянеть. Он мысленно пытался представить ее — свою суженую, представить по описанию Юрия Мишинича: «Стройна, белокура, синеглаза, тебе по плечо будет». Ему нравилось особенно последнее — «по плечо», приятно быть выше женщины, так только чувствуешь себя настоящим мужчиной и воином, ее опорой и оборонителем.
Когда пирующие дружно и многоголосо грянули любимую князя:
Изострю стрелу калену,
Натяну тиво тугое
И пущу стрелу певучу
Прямо в стаю лебедину… —
явился в сени Светозар с лицом озабоченным, прошел по-за спинам веселящихся к великому князю, наклонился к уху, что-то сказал ему. Александр согнал с лица благодушие, нахмурился, встал из-за стола, пошел за Светозаром к выходу.
У конюшни на бревнышке, прислонясь спиной к рубленой стене, сидел усталый Миша Звонец — отцов милостник. Со смертью Ярослава он отошел от дел, жил во Владимире. Но так уж у Звонца, видно, на роду было написано — привозить худые вести Александру Ярославичу.
Он хотел подняться навстречу великому князю, но тот рукой махнул: сиди, — и, подойдя, опустился рядом.
— Мне как сказали — Звонец прискакал, я понял — беда. Говори, какая?
— Ты уж прости, Ярославич, что от меня одни беды идут.
— Эх, Миша, если б от тебя, я б давно с ними управился. Тебя б в поруб, и бедам конец. Что там стряслось?
— От великого хана к тебе какой-то родственник едет по прозвищу Китат, велено встретить, как хана.
А из Золотой Орды Андрея Ярославича ко двору требуют, кабы не казнить.
— Не каркай, — оборвал Мишу Александр. — В Золотую Орду сам с ним поеду. Уговорю Сартака, он мне не откажет.
— Сартака убили, Ярославич, — тихо уронил Звонец.
— Как?! — отшатнулся князь от Миши. — Кто?
— Откуда мне знать, — пожал тот плечами. — Ездил в Каракорум, а на обратном пути был убит. Вот и все, что мне известно. Но мню я, без руки великого хана сие не обошлось.
— Нет-нет, Миша, того не может быть. Менгу в великие ханы Батый возвел, не мог он так «отблагодарить» — убить сына.
— Эх, Ярославич. Чем выше стол, тем более кривды. Может, на то и убил, чтоб уж некого было благодарить.
«А ведь, пожалуй, он прав, — думал Александр, полнясь тревогой. — Как было с Сартаком наладилось… И вот те на, опять тьма и туман впереди. А тут еще этот родственник хана».
— Ты что-то молвил, Миша? — спросил Александр, отрешаясь от мыслей черных.
— Я спрашиваю, когда к столу своему потечешь?
— Завтра. Выедем чуть свет. Светозар, распорядись одарить послов щедро, проводить с честью. Но о наших заботах ни слова им. Вызови с пира мне Пинещинича и Елевферия Сбыславича. Велю им готовиться, поедут со мной.
За неделю до своего приезда Китат прислал человека сказать великому князю, что скоро в гости к нему жалует со всем своим двором и своими женами. Знатный татарин предупреждал о своем приезде не напрасно: пусть-де великий князь готовит пышную встречу и подарки посланцу великого хана. Об этом гонец ничего не сказал, но Александр уже знал алчность татарскую и догадывался о причине столь раннего предупреждения.
Подарки велел готовить, а о встрече думать не стал. Сама мысль о торжественном въезде татарина во Владимир кощунственной была. Александр догадывался: Китат не с добром едет, со злым делом, — и встречать его колокольным звоном и хоругвями значило унизиться русскому духу до крайнего предела.
— Верно, Ярославич, — поддержал его митрополит. — Пусть тело наше терзают коршуны ненасытные, но душ наших да не пожнут вовеки.
Китат явился во Владимир вскоре после троицы, в город въезжать не стал, а остановил кибитки свои за Клязьмой на лугах. Там и корму для коней достаточно и, что не менее важно, он у всего города на виду. Это тоже хорошо — быть бельмом на глазу у русичей.
Свита у него оказалась немалая, русские князья, бывало, с таким числом людей на рать хаживали. А тут «гость» целый полк привел.
И, глядя из дворца туда, вниз за Клязьму, на скопище кибиток татарских, хмурился Александр Ярославич, мрачнел от предчувствий недобрых. Еще в Каракоруме говорил ему русский пленник Кузьма, что татары уж Китай переписали и другие страны, как бы на Русь с тем же не явились. Перепись сия нужна им, дабы обложить каждого живого человека данью, будь старец он дряхлый или младенец новорожденный. Не с тем ли и Китат пожаловал?
Вскоре еще посыльный от Китата явился, предупредив, что гость высокий едет через Золотые ворота ко дворцу великокняжескому.
«Эк его пучит от спеси-то, — подумал Александр. — Не в ближние Волжские, а в Золотые ему захотелось въехать, эдакий крюк дать. Думает, у Золотых встречу его обязательно. Ничего, и без меня доедешь до сеней».
Все же Светозару велел встретить татарина у крыльца и пригласить в сени с возможным уважением и почетом.
Китат явился в сени со своей свитой, взглянул испытующе на Александра, сидевшего на стольце, прошел к лавке, сел, шумно вздохнув.
— Как доехал? — спросил Александр, блюдя восточный обычай.
— Доехали хорошо, князь, — отвечал Китат. — Вот встретили нас… — И умолк многозначительно.
Но Александр, словно не поняв намека, сказал:
— Для встречи посланца великого хана приготовили мы подарки. — И указал в угол, где горкой высились меха. — Прими и не держи сердца на нас.
Китат даже не взглянул на подарки и не поблагодарил князя — привык к подношениям.
— Ты знаешь, князь Александр, с чем я прибыл к тебе?
— Скажешь — узнаю, — отвечал князь, слабо надеясь услышать другую причину, а не ту, что ему в голову пришла.
— Великий хан, — начал торжественно Китат, — поручил мне переписать весь твой народ.
«Так и есть, — подумал Александр. — Начинается худшее. Господи, укрепи нас».
— Тебе, князь, надлежит дать нам людей твоих, — продолжал Китат, — которые бы не только указывали города и веси, но и жизни наши берегли. И наказать людям твоим ты должен, что того, кто на нас меч подымет, смерти предавать. Только так и мы и ты сможем исполнить волю великого хана.
Александр кивнул утвердительно, но прикрыл ненадолго глаза, дабы татарин не прочел в них истинного настроения князя.
— Ну что ж, — заговорил, собравшись с силами. — Веление великого хана исполнять будем.
Как исполнять, он не знал еще, но что Русь будет противиться переписи — в этом был уверен.
— Налагать дань будем на каждого человека, — продолжал разъяснять Китат. — То немного, за год гривна всего. Обложим и каждый дым, ловчие будут платить с лука, смерды с каждой сохи и от снопа все десятое, и от меда, и от коров, и от коней. Все десятое, разве это много, князь?
— Немного, если на пальцах честь, Китат. А в жизни будет разор моему народу.
— Это почему же? — усмехнулся татарин.
— Ежели у смерда семеро по лавкам, да за каждый рот по гривне, да с дыма, да с сохи, да десятое… Ему от такой дани лучше себя в рабство продать. А еще ж и мне платить надо.
— Хе-хе, — засмеялся Китат. — Заставляй их хорошо работать, будет и великому хану, и тебе останется.
— А смерду? Смерду что останется?
— Смерду — его рало и пашня, каждому бог свое дает. Одному меч, другому власть, третьему рало. Разве я тебя учить должен, князь? — спросил Китат с раздражением. — Разве мне легкая работа впереди, — переписать весь твой народ, обложить и исчислить дань?
— Хорошо, Китат, — нахмурился Александр. — Когда начать думаешь?
— Сразу же как дашь мне людей.
— А у тебя разве мало?
— То мои численники. Их дело счет вести, а твои станут охранять их. И еще одно дело, князь. Ты помнишь, когда в Каракорум ехал, где коней менял?
— Помню. В ямах.
— Вот это ж будем и на Руси устраивать. На дорогах промеж городов построим ямы, коней станешь держать на них, смердов, чтоб ямскую службу правили.
— А разве ты не видел, Китат, едучи по Руси, что стало с ней? Некому ни поле орать, ни по ямам службу править.
— Ничего, князь. Народ — трава, дождь польет, солнце взойдет, нарастет другой. Хе-хе.
«Всё, как у хана, и приговорка даже», — подумал с горечью Александр.
И началось исчисление русского народа, дабы никто не был обойден данью, от которой теперь спасти человека могла лишь смерть одна. Впрочем, священнослужители данью не облагались. Великий хан знал, что делал, отрывая церковь от народа. Теперь, ежели мизинные люди против Орды поднимутся, церковь не поддержит их. А ведь верующие без благословения и на рать не пойдут: неосвященный меч да не сечет. Нет, хитер Менгу оказался, хитрей, чем думал о нем Александр Ярославич.
И баскаки, прозвище получившие от татарского слова «баска» — что «дави» означало, начали рьяно давить Русь, выжимая из нее все возможное ее достояние, высасывая пот и кровь, обращенные в золото и серебро, дабы в далекой ханской столице елось и пилось слаще, спалось мягче, высилось выше неба бездонного.
И всем тогда невдомек было — и русским и татарам, что излишеству сему предел грядет, ибо неправедное само в себе погибель таит. Лишь своим потом сотворенное всегда живо и бессмертно.
И народ русский творил себе бессмертие, терпеливо и долго копая глубокую могилу Золотой Орде. А она в том сама ему поспешествовала. Но провидеть сие никто не мог, даже Александр Ярославич, у которого цель одна была — не дать умереть Руси…
Ордынский хан Улагчи требовал приезда ко двору всех братьев Ярославичей. Это его веление передал Александру ростовский князь Борис, только что воротившийся из Орды.
— Ты не знаешь, зачем он зовет нас? — спросил Александр Бориса.
— Нет. Разве у них узнаешь?
— Но все-таки. Ведь ты ж видел хана Улагчи.
— Видел. Отрок он еще, молоко на губах не обсохло.
— Если отрок, значит, не свою волю кажет, кто-то за ним стоит.
— Известно кто, великий хан.
Отпустив Бориса, Александр послал гонца в Тверь к Ярославу, наказав приезжать немедленно, «многие подарки Орде имея».
Послал гонца и к Андрею в Городец с предупреждением, чтоб готовился к отъезду в Орду и ждал к себе их с Ярославом.
Ярослав приехал во Владимир, исполнив все, как велел старший брат. Теперь, после позорного бегства из Новгорода, он стал послушен и тих. Но Александр не верил в искренность такого смирения и потому, воротив на прежний стол — в Тверь, зорко следил за поведением Ярослава.
Когда однажды Александр на правах старшего в семье заговорил о новой женитьбе Ярослава, предлагая ему свою помощь, тот ответил смиренно:
— На ком велишь, на той и женюсь.
— Неужто у тебя никого на примете нет?
— Нет, — вздохнул постно Ярослав.
Именно этот разговор убедил Александра — брат по-прежнему лукавит с ним. Великий князь знал от верных ему новгородцев, что Ярослав, сидючи недолго в Новгороде, увлекся дочерью боярина Юрия Михайловича и, если б не бегство, женился б на ней.
«Ну лукавь, лукавь, — подумал с горечью Александр. — Токмо далеко ль на сем ускачешь? Видно, черного кобеля и впрямь не вымоешь добела».
Нет, не ладилось между братьями, и это более всего огорчало Александра. Их союз был шаток и ненадежен. Даже с ханом Сартаком они лучше понимали друг друга, умели быстро договориться, а главное, положиться один на другого, хотя цели обоих были прямо противоположны. И это с врагом.
А здесь — братья единокровные, но довериться некому, положиться не на кого.
Вот и встреча с Андреем не обрадовала. Когда Александр с Ярославом приехали в Городец, то нашли князя Андрея в дальней горнице мертвецки пьяного. Княгиня Устинья Даниловна оправдывала мужа: «То он с горя горького, батюшко».
Удалив княгиню из горницы, великий князь велел подать холодной воды и, окатив ею брата, поднял его за грудки, встряхнул как грушу.
— Ты что творишь, свинья?! А? Что я велел тебе делать? А?
— М-мол-ица, — промямлил Андрей, с великим трудом открывая мутные глаза.
Большего от него в тот день не добились. А назавтра, помятого и мрачного, усадили на коня и отправились далее.
В пути многодневном немного обвыклись братья. Спали в одном шатре, ели едва ль не с одной тарели, пили из одной корчаги, поневоле сблизились. А когда великий князь намекнул, что, возможно, это их последний совместный путь, что от татар всего можно ждать, братья сплотились около старшего — водой не разлить.
Александр радовался в душе, но вслух ничего не высказывал, боясь сглазить милых братцев.
Только уже в Орде, когда шли к ханскому дворцу, предупредил:
— Языки не распускайте. С ханом я стану говорить. Ваше дело поддакивать.
— Конечно, конечно, — поспешно согласился Ярослав. — Да я по-ихнему и не смыслю.
Но хан Улагчи с первых же слов смешал все их замыслы. Он был юн — еще и усы не пробивались у отрока, — и все время посматривал на темника, сидевшего неподалеку, которого князь видел впервые. Александр понял: темник этот — милостник великого хана и приставлен к Улагчи главным советником и воспитателем. И, как бы ни старался юный хан со свойственным юности гонором показать свою самостоятельность, Александру было ясно — он поет с чужого голоса.
Улагчи не дождался даже окончания церемонии вручения подарков, крикнул звонко и требовательно:
— Который из вас Андрей?
— Вот он, — указал Александр на брата и шепнул тому: — Тебя спрашивает. Не зарвись.
Андрей выступил на полшага вперед. Хан запальчиво крикнул:
— Почему бежал от нас? Что делал у свеев? На нас союз ковал?
Андрей ничего не понял — все перезабыл, что знал, но догадался, что хан им недоволен. Промямлил что-то невразумительное. К нему подскочил толмач, но, видимо, слов не разобрал.
— Я уже наказал его, хан, — сказал Александр, вставая рядом с братом. — Не за союзом он бегал к свеям, с испугу.
— Почему он сам не говорит? — сверкнул глазами юный хан.
— Он не ведает языка твоего.
— Ведать должен, — стукнул Улагчи кулаком по подлокотнику. — Народ наш великий и язык великий. Ведать должен.
— Хорошо, я научу его говорить на твоем языке, хан, — пообещал Александр, дабы хоть этим умерить пыл царственного отрока. — Обязательно.
— Научи, Александр, — более спокойно сказал Улагчи. — А чтоб тебе сподручней учить было, посади его в Суздале, пусть сидит под боком у тебя.
— Хорошо, хан. Он будет сидеть в Суздале.
Андрей по тону разговора понял, что Александр как-то успокоил хана, тот заговорил уже обычным голосом, без крика и гнева. «Слава богу, кажись, пронесло, — подумал Андрей. — Явился б один сюда, съел бы меня этот змееныш с потрохами, истинный Христос, съел бы».
Они думали, — главная беда миновала, но ошиблись. Все трое ошиблись.
Задав несколько пустяковых вопросов Александру — о дороге, охоте, выноске соколов, Упагчи неожиданно спросил:
— А Новгород твой город?
— Мой, — отвечал Александр, чутьем угадав вдруг — к худу беседа клонится. К какому — неведомо, но к худу.
— Вот и хорошо, — сказал юный хан, покосившись на темника. — Пора и его народу исчисление сделать, да и Пскову тоже. Пошлю с тобой численников, помогай им. Ежели их там обидят, с тебя спрошу, Александр.
«Вот она, главная беда. Новгород — не Владимир, без крамолы и крови не обойдется».
— Что ж молчишь, Александр? — перебил мысли князя хан. — Или не нравится мое решение?
— Не нравится, — признался Александр. — А что? Буду исполнять.
— Молодец, что правду говоришь, — похвалил Улагчи. — Коню плеть тоже не нравится, а он ее хорошо слушается.
Хан впервые засмеялся, довольный сказанным: и похвалил русского князя, и унизил. Александр и виду не подал, что насмешка уязвила его. Знал: яви он вид обиженного, того более начнет куражиться Улагчи.
Невеселым было их возвращение от хана в свой шатер. У Андрея не то от пережитого, не то от обиды тряслись губы:
— Это что ж выходит-то? На всю Русь хомут надевают, а нам, князьям, кнуты — да в возницы. Так?
Он заглядывал старшему брату в глаза, ища ответа или хотя бы немого сочувствия, но Александр хмурился, молчал. Он не хуже Андрея понимал, какие унижения ждут впереди отчину, но не видел никакого выхода впереди ни в близком, ни в далеком времени. А Андрей не унимался:
— Вон Даниил Романович не испугался их. И копье не одно уж сломал с ними. И домогательства их отвергает.
— Даниил за тридевять земель от них, а мы обок. Не сравнивай, — сказал спокойно Александр. — Ежели стрела на излете, она и сорочку не пробьет, а вблизи и через кожух уязвит. Не сравнивай, Андрей. И впредь не бесись, силы не имея. Отныне главное для нас — Русь не обезлюдить. Слышь? Дабы было с кого возродиться ей и в силу войти. А сие придет, и в это верю я и сим живу. И вам велю.
— Но стыдно ж, стыдно, Александр, ланиты огнем горят от стыда.
— Умойся снегом, остынут, — ответил холодно Александр. — Впредь на носу заруби: перечить мне станешь или людей на татар звать, лишу стола, а то и живота. И на родство не посмотрю.
Нелегкая доля выпала Елевферию Сбыславичу — сообщить новгородскому вече со степени о решении хана золотоордынского переписать Новгород, обложить десятиной и забрать тамгу — торговую пошлину — себе.
Вечевая площадь так дружно и зычно взревела, что стаи галок, обсевшие церковные купола, вмиг слетели и, даже не кружась, махнули на Софийскую сторону.
— Умрем за святую Софию-у-у! — вопили одни чуть не хором.
— А этого хан не хо-хочет! — потрясали другие изготовленными тут же кукишами.
Елевферию долго рта раскрыть не давали. Посадник Михаил Степанович, находившийся тоже на степени, пытался утихомирить толпу, но народ, напротив, распалялся того более. Самые ближние начали еще и кулаками по степени дубасить, словно это и был сам хан.
Елевферий с посадником переглянулись.
— Пусть проорутся, — сказал Михаил Степанович.
Елевферий не услышал — по движению губ догадался. Кивнул головой: пусть.
У толпы новгородской, когда она едина становилась в порыве своем, тут же свойство дивное являлось — все напоперек управителям творить. Увидев, что умолк посадник и Елевферий сник, толпа мало-помалу успокаиваться стала.
Елевферий взглянул на посадника вопросительно: начинать?
Тот одним взглядом ответил: погоди, не спеши.
Толпе, как рою встревоженному, и это худо.
— Чего в гляделки бавитесь? Отвечайте народу!
— Господа новгородцы, — начал громко Михаил Степанович. — Как бы дружно и звонко мы ни вопили, хана этим не испугаем, разве что ворон на крыло поднимем. Ежели мы откажемся платить гривнами, то может так случиться, что станем платить кровью за наше непослушание. И кровью немалой. Али мало ее пролито нами на заходе?
Толпа слушала вполуха, бурлила сердито, и ясно было — не примет ханскую волю, отвергнет. Татарским численникам, приехавшим с Елевферием и сидящим сейчас на Городище, ничего не останется, как уехать несолоно хлебавши. А великий князь в своей грамоте предупредил посадника:
«… Численников ордынских без числа отпускать нельзя, ибо по уходе их ханская рать пожалует и тогда Новеграду несдобровать. Пожалеют десятину — отдадут и животы свои, как уж было сие на Руси не однажды. А посему, Михаила Степанович, уповаю на твою руку и власть твердую. Все примени, но число дай, пусть не остановят тебя ни поруб, ни виселица».
Прочел посадник грамоту, почесал в затылке, подумал:
«На пергаменте-то число легко просить, а вот как на степени?» А Елевферия спросил:
— Чего ж сам-то Ярославич не приехал?
— Где-то в Муроме, кажись, численников перебили, побежал с дружиной разбираться.
— Ох, кабы у нас тож не стряслось. Народишко на татар вельми зол. Упрутся черные, помяни мое слово.
И «черные» — мизинные уперлись.
— Нет числа поганым! — орали, бушуя вкруг степени.
— Мы не бараны — считаться!
— Что нам князь Александр?! Наш князь — Василий! А Александр пусть татарам хвосты лижет.
— Верна-а! Али мы не вольны в князьях?!
Так ничем и закончилось вече. Впрочем, приговорили, да не то, что посаднику было надобно, — числа татарам не давать. Численников же отпустить с богом.
— Все без пользы, все без пользы, — вздыхал Елевферий. — Что ж численникам говорить? А?
— Ничего, польза есть, — зло щурился посадник. — Самых горластых я высмотрел. Ныне ж ночью в поруб покидаю, собак.
— Не хуже ль будет, Михаил Степанович? — усомнился Елевферий.
— Не хуже. Великий князь в грамоте то же велел, вплоть до виселицы.
Посадник и впрямь время на степени не терял, зорким оком своим высмотрел нескольких горлопанов. Это кожемяка Сысой Нездылов, братья Семен и Нежата Емины и еще кое-кто… Все они на замете у посадника. Ныне ж ночью успокоены будут.
С дюжину добрых молодцев подобрал Михаил Степанович из людей, ему преданных, кто в родстве с ним или в холопстве у него. Сам же и возглавил отряд.
Дабы ворота сами хозяева открывали, придумали ложную бересту с вестью: Сысою, мол, от родителя с выселок, Еминым — от сестры из волости.
У Еминых Семен в воротах в исподнем явился и, хотя навалились на него дружно, успел крикнуть: «Не-жата-а!»
Брат услышал крик придушенный, возню у ворот, схватил меч со стены, выбежал на крыльцо.
— 3-зар-рублю-у! — заорал и кинулся вниз по ступеням.
В темноте оступился и грохнулся вместе с мечом наземь. Растянулся, белея исподним, доброй приметой в ночи для нападающих. Навалились молча и на Нежату, меча отлетевшего найти не дали. Скрутили живо, связали крепко.
И тут посадник промашку дал, о чем заутре пожалел крепко. Дабы не приняли их домашние за разбойников и не подняли крика на всю улицу, показался им, признался, кто он, а Семена, мол, с Нежатой по велению великого князя Александра, как дерзких смутьянов и подстрекателей, в поруб повезет. Для пущего страху прибавил, что-де по приезде великого князя, может статься, и на виселицу попадут неслухи.
С Емиными двумя скоро и довольно легко управились. С Сысоем повозились изрядно. Первых же кинувшихся на него он раскидал, как котят. Сила у кожемяки медвежья, кулак что молот. Кого перекрестил им в темноте, тот до утра очухаться не смог.
Кинулись вторично всем скопом, хватая за все, что ухватить можно, — за руку, ногу, нос, ухо, даже за волосья. Кто-то и за портки уцепился Сысоевы. Тот зарычал, двинул плечами, и опять все, ровно горох, посыпались с него, а один отлетел вместе с портками кожемякиными.
Наг стал Сысой, в чем мать родила, оттого показался нападавшим еще страшнее и неприступнее. В два прыжка достиг воза, стоявшего около, выхватил оглоблю. И дали б стрекача поспешители посадника, если б не догадался Михаил Степанович выхватить меч и, изловчившись, треснуть им Сысоя по темени.
Беспамятного кожемяку связали крепко и разодранные портки натянули, дабы срамоту прикрыть. И тоже в поруб под гридницу городищенскую упрятали, туда же, куда только что Еминых определили.
Уже почивавший князь Василий Александрович, заслыша шум у гридницы, проснулся, встревожился, послал кормильца Ставра узнать, в чем дело.
Тот скоро воротился, рассказал все. Князь Василий успокоился, однако молвил с упреком:
— А ведь мог сказать мне посадник-то. Я ж все-таки князь. Разве б я отказал ему?
А заутре, проснувшись, Василий благодарил ангела-хранителя своего за то, что уберег, не дал вмешаться в дела посадницкие.
Чуть свет ударил колокол вечевой, родня братьев Еминых крикнула со степени, что «посадник ночью, аки тать, повязал лучших мужей, запер в поруб на Городище и грозится выдать их головой великому князю».
Выдача своих в Новгороде издревле почиталась непростительным грехом, и толпа вскричала единым духом:
— На поток Михайлу-у!..
Тысяцкий Жирослав пытался утихомирить народ, остановить кровопролитие, но его никто не слушал. Мизинных людишек хлебом не корми — отдай на поток боярина. А тут приговор вече, чего ж еще ждать?
Вон у дальних, которые ближе к мосту Великому, уже и предводитель сыскался, вскарабкался на чьи-то плечи, орет зычно:
— Братья-а, идем на Михайлу-у!..
— Верно, Александр, веди-и-и…
И заворотились, и побежали к Великому мосту (посадник жил на Софийской стороне). Жирослав поймал какого-то отрока, приказал ему:
— Беги что есть духу к владыке, пусть заборонит посадника.
Да где отроку через мост успеть, когда через него мизинные стадом на поживу топочут. Оттолкнули, оттерли: успеешь.
Какая-то добрая душа предупредила обреченного: «Степаныч, хоронись. Спасайся».
— Я не заяц — посадник, — отвечал гордо Михаил Степанович.
Не мог он — сын героя Ледового побоища Степана Твердиславича — позволить себе струсить, отступить перед черным народишком, опозорить честь семьи знатной.
Так и встретил ворвавшуюся на подворье толпу — стоя гордо на крыльце, супя сердито брови.
Псы бросаются на того, кто бежит, толпе озверевшей тоже убегающий милее: можно догонять, хватать, бить, валить, топтать.
Увидев посадника, гордо и грозно смотрящего сверху на сборище мизинных, толпа остановилась и на какой-то миг оцепенела в изумлении.
Михаил Степанович опытным глазом вмиг определил главного заводилу, спросил громко, с угрозой:
— Что, Александр, и ты в поруб захотел?
Русоволосый Александр, намахавший молотом у наковальни грудь и плечи широкие, понял: в сей миг язык острый нужен, сотни ушей ждут ответа его.
— Нет, Михаил, ныне мы по твою черную душу явились, — сказал громко, не скрывая ликования в голосе.
Толпа взвыла торжествующе: вот, мол, как мы тебя, — но тут же осеклась, пораженная.
Посадник не дрогнул, не попятился, не упал на колени, пощады вымаливая, а, наоборот, шагнул с крыльца навстречу Александру, словно взять его сбираясь.
Ах, если б остался он на крыльце, еще неведомо, чем бы кончился бранный поединок. Может быть, и попятилась бы толпа перед его мужеством и достоинством. Может быть.
Но не привык Михаил Степанович в делах половиниться; раз обещал главному смутьяну поруб, вот и шагнул… Шагнул в толпу, как в воду, и мгновенно исчез в ней. А она забурлила в том месте, заклокотала и скоро расступилась.
Посадник лежал на земле раздавленный, растоптанный, лица не видно, кровавое месиво вместо него.
Умер Михаил Степанович не вскрикнув, не охнув, и эта смерть на миру — гордая и жуткая — поразила убийц. И главный из них кузнец Александр вместо того, чтоб крикнуть «на поток!» и начать разграбление имения посадника, крикнул, вскочив на нижнюю ступеньку крыльца:
— Братья-я, идем на Городище, отверзем порубы!
— На Городище! — подхватила толпа. — Ослобоним наших.
Нет, ни у кого не поднялась рука грабить имение храбрейшего мужа Михаила Степановича — слишком уважали в Новгороде это главное мужское достоинство.
Не зря говорится, вести сорока на хвосте переносит. Еще не явилась толпа на Городище, а уж князь Василий знал — посадник убит, растоптан народом.
И, когда этот самый народ явился на княжье подворье, Василий испугался, решив, что настал его черед.
Стражу у ворот и гридницы смяли. Младшая дружина, кто был оружный, сбилась у сеней, намереваясь живот за князя положить.
Но толпа кружилась у гридницы. Сбили замки с порубов. И с торжествующими воплями взняли над головами освобожденных, кидали их вверх радостно, не смущаясь тем, что все узники были в исподнем, а Сысой обеими руками держал портки, дабы не слетели.
Ликовали мизинные, и было с чего — как славно все по-ихнему устроилось. Надо лишь не робеть и друг за дружку держаться.
Кузнец Александр, вмиг взлетевший на волне возмущения в управители толпы, знал, что железо ковать надо скоро, пока не остыло.
— Айда до князя, братья!
Дружинники заступили дорогу, ощетинились копьями. Александр, поощряемый дышавшей за спиной толпой, сказал, отводя копья, упершиеся в него:
— Не дурите, мужи. Я к князю от всего мира, не со злом, со слезницей.
— Пропустите, пропустите, — зашумела толпа. — Пусть князь услышит нас.
Василий Александрович сидел на стольце бледный, напрягшийся, даже ноги под столец подобрал. Кузнец сразу понял — напуган юноша, но соблюл обычай, поклонился в пояс, коснувшись рукой пола — челом ударил:
— От всего мира прошу, князь, дозволь ослобонить мужей, невинно в поруб брошенных: Сысоя да Семена с Нежатой.
— Конечно, конечно, — сказал Василий. — Выпускайте их.
Он видел, что узники уже выпущены, и был озадачен такой просьбой. Но кузнец знал, что делал; теперь уж никто не сможет в будущем обвинить его в самоуправстве: делал по воле князя.
— Да я и не сажал их туда, — добавил Василий с облегчением.
— Мы знаем, князь, что за правду всегда вступаешься. Оттого мы все в твоей воле и готовы животы за тебя положить.
Василий был в недоумении, он не ожидал такого поворота, взглянул вопросительно на Ставра, тот едва кивнул успокоительно: мол, все идет как надо.
А Александр поклонился опять в пояс и попросил с жаром:
— Пожалуй, князь, выдь к своему народу на крыльцо. А то злые языки наболтали, что-де князь бросил нас, бежал в Суздальщину. Выдь, Василий Александрович, успокой народ.
Они вышли на крыльцо втроем — князь, кормилец и кузнец. И Александр поднял руку, тишины у народа требуя. Толпа притихла, кузнец закричал зычно:
— Господа новгородцы, князь Василий Александрович с нами! Он за нас, слуг его сирых и…
— Люба-а-а!.. — вскричали новгородцы столь громко и дружно, что последних слов Александра уж и не слышно было.
В растерянности пребывал князь Василий, глядя на столь дивное единодушие мизинных людей, которые только что убили, затоптали посадника. А вот ему, князю, хвалы орут. Где были они искренни: там, на подворье Михаила Степановича, или здесь, у крыльца княжьего?
Александр Ярославич сидел на своем стольце хмур и задумчив. Перед ним стоял Юрий Мишинич, только что прискакавший из Новгорода и привезший недобрые вести.
Александра Невского не удивило то, что новгородцы восстали против решения хана, он, пожалуй, предвидел это, но то, что мизинные убили посадника, — тревожило не на шутку. Подобного не было на памяти его.
Но самое главное, что саднило занозой в сердце, — это весть о сыне Василии, вставшем на сторону восставших.
— Может, его принудили как? — спросил князь с надеждой.
— Нет, Александр Ярославич, все творилось по доброй воле. Я сам зрел его, как он стоял на степени с кормильцем и народу обещал татарам не дать в обиду.
— Сопляк, — проворчал князь. — У кого-то на поводу пошел. А Ставра за сие повесить мало, проворонил князя, пес, проворонил.
— Молодо-зелено, — вздохнул сочувственно Юрий.
— Молодость не оправданье для князя, а распутье. По слабости душевной не туда свернул, вот те уже и не князь.
— Може, еще и наладится с Василием Александровичем. С кем не бывает.
— Нет, — твердо сказал князь. — Он знал, что Елевферий мной послан и что слова его — мои слова. А он — им вперекор. Значит, изменил мне, великому князю. Нет ему прощения.
С последними словами Александр пристукнул ладонью по подлокотнику, словно ставя точку, и поднялся.
— Ступай отдыхай, Юрий Мишинич. Поедешь со мной в Новгород. Я сам повезу численников татарских и заставлю новгородцев дать число.
Из сеней великий князь прошел в терем жены Александры Брячиславны — она тоже ждала вестей о старшем сыне. Василий не баловал мать посланиями, если иногда и писал, то лишь отцу.
Посвящать жену в подробности великий князь не хотел, сказал только, что-де Василий, забыв о своем звании, связался с мизинными людишками, что-де придется у него стол отобрать.
— Что ты с ним собираешься делать? — спросила, тая тревогу, жена.
— Пока не ведаю. На месте узнаю, рассужу. Может, это навет на него.
— Разберись, батюшко, разберись. Не забудь, что он первенец наш, хотели еще Жданом назвать.
«Вот и дождался я от этого Ждана радости», — подумал горько князь, а вслух сказал:
— Возьму с собой княжича Дмитрия.
— Неужто на стол садить?
— Там видно будет, может, и посажу.
— Но он же млад еще, батюшко, а в Новгороде, сам знаешь, не стол — гнездо осиное.
— Ништо, мать. У Дмитрия кормилец поумнее Васильевого. А что до годов, то я тож в такие лета наместничал. Как отец говаривал, из трудной младости добрые князья выходят. Пусть и Дмитрий поварится в котле новгородском.
Поздно вечером, уже при свечах, великий князь вызвал к себе Пинещинича. Когда он явился, Александр велел выйти даже своему ближайшему милостнику Светозару.
— Встань за дверью, — приказал он ему, — и никого близко не подпускай, да и сам уши не востри, беседа не про них.
Оставшись наедине с Пинещиничем, князь пригласил:
— Садись, Михайло, к столу поближе. Говорить негромко станем.
Князь долго и внимательно смотрел Пинещиничу в лицо, потом перевел взгляд на огонь свечи.
— Я уеду с численниками в Новгород, ты останешься здесь. Сиди тихо, на улицу без надобности не суйся. Я уверен, что твои земляки-новгородцы упрутся насмерть. Когда я перепробую с ними все, что сумею, и не добьюсь ничего, тогда тайно пришлю тебе человека. Он скажет тебе только одно слово: «Пора». И все. Получив этот мой знак, ты немедленно выезжаешь в Новгород. Встречи со мной не ищи, а по прибытии явись в боярский совет и вели сзывать вече. На вече со степени объявишь, что хан с войском уже на Суздальщине и готовится идти на Новгород ратью, если не получит числа. А дабы верили все, что ты послан ханом, вот тебе пайцза золотая. Покажешь ее, мол, она от хана.
— Но это ж будет ложное посольство, Александр Ярославич, — с укоризной сказал Пинещинич, принимая пайцзу.
— Верно. Ложное. Но говори твое слово, как бы ты поступил? Говори, Михайло, не бойся. Мы одни. Стерплю и поношение моей задумки, если что мудрое умыслишь. Ну?
— Надо попробовать их так уговорить.
— Посадник вон уговаривал, живота лишили. Али не знаешь своих новгородцев… с ослами легче уговориться.
— Тогда, может, войском пригрозить.
— И это будет, Михайло, и войско, и виселица. Все будет. Но тебе ли мне о новгородцах говорить. Им если вожжа под хвост попадет, ништо не страшно. На костер пойдут.
— Но, прости меня, князь, ложное посольство — это же грех великий. Не ты ль сам повторял всегда: не в силе бог, но в правде. А тут велишь мне обмануть весь Новгород.
— Не обмануть, Михайло, не обмануть. Спасти от татарской рати. А что до греха, то я беру его на себя. Вот ты меня правдой ложной укорил, ровно по щеке ударил…
— Прости, великий князь, ежели я…
— Нет, нет, Михайло, спасибо за правду. Но я тебе должен сказать, в чем нынче моя правда. Запомни. В спасении Руси от гибели. Ради этого я любой грех приму, Михайло. Слышишь? Любой. Нарушу все десять заповедей.
— Что ты, что ты, Александр Ярославич, — закрестился испуганно Пинещинич. — Зачем говоришь такое?
— Кому-то ж я должен сказать. Отцу святому нельзя, он от этих заповедей кормится. А тебе, Михайло Пинещинич, в самый раз, ибо именно тебе я доверяю то, о чем никто знать не должен. Слышишь? Никто.
— Слышу, Александр Ярославич. Разве я не понимаю, что в сохранении тайны живот мой.
— Вот и умница, — улыбнулся наконец князь. — И даже если новгородцам взбредет мысль пытать тебя — от них всего ждать можно, — стой на своем и под пытками: послал, мол, хан, и все.
— Ну что ж, — вздохнул Пинещинич. — Раз велишь, створю так.
— Не я велю, Михайло, отчина наша. И пожалуйста, не сбирайся помирать. — Александр дружелюбно толкнул в плечо Пинещинича. — Я надеюсь, что обойдемся без ложного посольства. Слышь? Попробую сам уломать их, заставить число принять. Не все ж там дураки, есть и смысленые.
Когда Пинещинич уходил от великого князя, он окликнул его уже в дверях:
— Учти, Михайло, только ты да я. Никто более. Даже гонец, от меня прискакавший, будет знать лишь одно слово: «пора». И ничего более.
— А если не прискачет или другое слово скажет?
— Слово будет только это. А если не прискачет, значит, я управился сам. Тогда тебе и грешить не надо будет. Будешь чист аки агнец.
Александр улыбнулся и подмигнул дружески Пинещиничу, и у того как-то полегчало на сердце.
Посольство татарское, направлявшееся в Новгород с великим князем, возглавлял главный переписчик земли Русской — Бецик-Берке. Он уже был преклонного возраста, но живой и подвижный. Старик лысел с бороды, и, хотя от нее остался крохотный белый кустик, бороду он берег и гордился ею. Принимая важные решения, Бецик-Берке обязательно оглаживал бородку, словно советовался с ней. «Гладящий бороду да не скажет глупости», — говаривал он своим подчиненным.
Александр знал, что Бецик-Берке послан самим великим ханом Мункэ, и поэтому оказывал ему должные почести и уважение. А когда знатный татарин начинал гладить бородку, то великий князь умолкал, дабы внимать мудрым мыслям высокого гостя. Тот вполне ценил такие знаки внимания и за это отвечал русскому князю благорасположением. Именно эта приязнь старика к Александру позволяла последнему избегать столкновения с татарами, когда рать казалась неизбежной. Убийства численников случались довольно часто, и каждое грозило закончиться нашествием Орды. Князю удавалось уговорить главного численника, не без подарков, разумеется, не сообщать о происшедшем великому хану. Тот соглашался, но с условием, чтобы князь сам наказал виновных.
Великий князь считал это большой услугой и всегда щедро одаривал за нее знатного татарина. Он и не догадывался, что у Бецик-Берке была и другая тайная корысть — приручить великого князя к себе и поссорить его с подданными. И это удавалось татарину — очень многие не любили Александра Ярославича, того более и боялись его. Он знал об этой боязни мизинных и не думал разуверять их, потому как не видел другого способа добиваться от них покорности.
Вот и на этот раз, заслышав, что великий князь Александр Ярославич приближается к Новгороду с татарским посольством, насторожились горожане: что-то будет?
За время долгой смуты, с молчаливого согласия князя Василия, добрались новгородцы и до татар-численников, прибывших с Елевферием. Сперва убивали по одному, да тайно ночью, но однажды, когда один татарин отнял кобылу у попа, а тот возопил: «Господа новгородцы, пособите мне на этих злодеев!», избиение началось средь бела дня и сразу перекинулось на Городище. Там в гриднице и жило большинство их. Группа татар, вскочив на коней, пробилась к лесу, но многие полегли под топорами и мечами опьяневших от успеха новгородцев. И дабы совсем не пахло в Новгороде духом поганых, на всякий случай утопили в Волхове Якимку — слугу боярина Юрия Михайловича — сильно смахивавшего обличьем на татарина. И заступа боярина: «Он у меня уже двадцать лет в услужении», — не помогла. Сграбастали Якимку: «Очи косые. Утопить». Пустил пузыри Якимка. Вздохнули с облегчением новгородцы: «Все! Управились. Вот как надо с ними!»
А теперь великий князь едет с татарами. Ясно, не пирогами угощать. Кое-кто зачесал в затылке: однако, худу быть!
— Не трусь, Василий Александрович, — ободрял князя купец Александр. — Весь Новгород за тебя. Не трусь.
— Я не трушу, — отвечал с жалкой улыбкой Василий.
А средь ночи вдруг проснулся в поту холодном. Помстилось, что кони на дворе заржали, отец приехал. Долго лежал с открытыми очами, пытаясь представить, что скажет отцу. Наконец не выдержал, закричал:
— Ставр! Ты слышишь, Ставр?!
— Что стряслось, князь? — явился кормилец со свечой.
— Вели коней седлать. Едем.
— Куда? На ночь-то глядя…
— В Псков, дурак! — взвизгнул Василий и ударил ладонью по коленке. — И не перечь! Слышишь? Иди, седлай!
— Да я что… да я разве… счас велю.
У кормильца у самого на душе непокойно было. Знал — с него первого спросит великий князь за сына, с него. И приказ такой — седлать и ехать в Псков — для него тоже был желанен. «Ускачем подале. А там, глядишь, перекипит великий князь, охолонет. И простит сына, чай, родная кровь. А заодно и меня».
И ускакали. Ночью. Прихватив с собой и дюжину отроков для охраны. Впопыхах о съестном не подумали, и пришлось в пути перебиваться в весях черствым хлебом и квасом перекисшим. Не глянулось князю, но ничего, ел. Брюхо — не мамка, одно — «дай да дай» — и ведает.
Когда великий князь прибыл на Городище и узнал о бегстве сына, стал мрачнее тучи. Понял: раз Василий бежал, значит, действительно виноват перед ним. Вызвал к себе Мишу Стояныча. Тот, пересказав ему события последних дней, напоследок решил смягчить боль отцовскую.
— А с-с к-князя ч-что взять? М-молод. Что д-дули в-в уши, т-то и с-слушал.
— Кто дул в уши Василию?
— В-едомо, Ал-лександр к-кузнец с-со т-товаршци. Вот-т с-с к-кого от-твет с-спраш-шивать н-надо, Яр-рославич.
— Спрошу, — отвечал недобро Александр. — Со всех спрошу.
В тот же вечер по велению великого князя взяты были и брошены в поруб кузнец Александр, братья Емины и еще несколько человек. Взяли и кожемяку Сысоя Нездылова, на этот раз противиться он не стал. Сказали, мол, великий князь велел, он сразу согласился и сам до поруба дошел. Такое покорство зачлось потом Сысою, князь живот оставил ему, лишь ноздри вырвать велел для памятки.
Но арестованных в первые дни не трогали, не до них было. Надо было с татарами дела кончать.
Новым посадником был назначен Михаил Федорович — боярин смелый и крутой. Сим назначением великий князь как бы доказать новгородцам хотел: одного Михайлу убили, другого найду, а станет по-моему.
Увы, на вече, созванном новым посадником, когда численник Бецик-Берке предъявил ханские требования, они с ходу были отвергнуты народом:
— Не хотим числа-а!
— Лепше смерть, чем число!
Возможно, неказистый вид татарина (этакая вошка, ногтем можно придавить) вдохнул в новгородцев новый прилив упрямства, — дескать, хан нам не указ. А может, великому князю досадить решили: ты, мол, нас так, а мы тебе эдак.
Но Бецик-Берке не уговаривать приехал. Видя столь дружный отказ, он сказал со степени:
— Ну что ж, коли волей не хотите, неволей придется. Так и передам хану, а на сем кланяюсь вашему вече великомудрому и отъезжаю.
Новгородцы, привыкшие во всяком деле торговаться, были обескуражены столь скорой уступкой посла. Не повопили по-настоящему, не побранились, и нате вам — «отъезжаю». Разве это разговор? Бецик-Берке и шагу не успел сделать со степени, как тут же взбежал на нее боярин Юрий Михайлович.
— Господа новгородцы! — вскричал, вскинув вверх руку. — Негоже нам посла ханского без подарков провожать.
— Верна-а-а, — поддержало вече.
И едва Бецик-Берке вернулся на Городище, как вскоре были привезены ему богатые подарки — две дюжины соболей, три дюжины бобровых шкур, серебряный кувшин с искусными узорами и новенькая калита, набитая золотыми монетами. Татарин подарками доволен был, оставшись с великим князем наедине, пошутил:
— Еще раз пять на степень подымусь и богаче хана стану. А? Хе-хе-хе.
Потом, посерьезнев, взялся рукой за бородку, предупредил:
— Только ты один знать должен, Ярославич. Еду я не к хану — во Владимир. А ты, если сможешь, управляйся сам с ними. Сможешь?
— Должен смочь, — отвечал Александр хмуро.
— Вот когда сломишь их, позовешь меня. Я с месяц могу подождать. Но учти, Александр, если за месяц не управишься, я буду вынужден звать хана. Ты понимаешь?
— Понимаю, Берке.
— При всей моей любви к тебе, князь, я вызову нашу рать. И тогда от Новгорода останутся одни головешки. Впрочем, ты же ведаешь, что бывает после нашей рати. И еще, я надеюсь, ты примерно накажешь тех людей, которые убивали наших численников.
— Накажу, Берке. Они уже у меня в порубе.
— О-о, как скоро, — удивился Бецик-Берке.
Александр лукавил с татарином. Настоящих убийц вряд ли найдешь, если избивал татар весь город. В порубе сидят главные возмутители, они и сойдут за убийц. Пусть тешится татарин столь скорым возмездием, глядишь, более сроку отпустит для утишения новгородцев.
Так оно и вышло. Перед самым отъездом, видя хмурое озабоченное лицо великого князя, Бецик-Берке смиловался.
— Ладно, Ярославич. Не люблю огорчать тебя. Даю тебе еще один месяц на усмирение народа твоего. И будет всего два месяца.
Он ждал благодарности за эту щедрость. И Александр не стал чиниться:
— Спасибо, Берке. Ты очень великодушен.
Татарин засмеялся, погрозил шутливо пальцем:
— Только с тобой, Ярославич. Только с тобой я великодушие являю. А отчего? Оттого, что люблю тебя.
«От такой любви хоть сам в петлю лезь», — подумал с горечью Александр, но вслух вполне искренне пожелал татарину счастливого пути. Он понимал, что будь на месте Берке другой численник — лучше б не было, а хуже — наверняка.
С Бецик-Берке уехали не все численники, часть из них была оставлена на тот случай, если новгородцы согласятся на число, чтобы можно было сразу приступить к исчислению людей.
Уже на другой день по отъезде послов великий князь велел привести к крыльцу сеней кузнеца Александра. Сам сел наверху на вынесенную лавку. Закованного в цепи кузнеца привели и поставили внизу.
«Экий богатырь, — подумал князь. — И супротивник. Жаль. Вельми жаль».
— Ну что, кузнец, рассказывай, как это ты молодого князя к предательству склонил?
— Я не склонял его, князь. Василий Александрович сам рассудил, за чью правду стоять.
— И за чью же встал?
— Ведомо, за русскую правду, не за татарскую.
Великий князь прищурился недобро, на скулах желваки обозначились, но гнев сдержал, спросил, голоса не повышая:
— А я за какую правду стою?
— Сам знаешь, князь. За татарскую.
«А нагл кузнец-то, нагл. Сам на рожон лезет. Такого нельзя миловать».
— Ну спасибо, кузнец, за честь такую. — Злая усмешка княжий ус шевельнула. — За то, что мутил народ черный и князя Василия на смуту склонил и на измену мне, лишаю живота тебя. Ныне молись, а заутре готов будь.
Александр едва кивнул головой. Стража поволокла кузнеца к порубу, он, оборотившись, закричал:
— Меня повесишь, думаешь, себе славы сыщешь? Нет, князь, позору и бесчестья себе прибавишь. Я там, — кузнец указал на небо, — у всевышнего просить стану погибели тебе. Слышишь, князь? Погибели!
После кощунственных выкриков кузнеца на крыльце долго молчали все. Наконец великий князь оборотился к Светозару, тот с готовностью поймал потемневший взор его.
— Послезавтра поедем в Псков, князя Василия брать. А пока пусть выводят старшего Емина, продолжу суд.
Светозар вышел на крыльцо и на вопросительный взгляд князя кивнул утвердительно: здесь.
Александр Ярославич, хмурясь, поднялся по скрипучим ступеням и, прежде чем войти в хоромы, сказал Светозару глухим, несколько севшим голосом:
— Никого не впускай. И сам не входи, пока не позову.
— Хорошо, князь. Будь уверен, самого владыку не пущу.
Василий сидел у стола в дальнем переднем углу под иконой божьей матери, когда в светлицу вошел отец. Сын встал поспешно, хотел шагнуть навстречу отцу, но, увидев, как тот остановился посреди горницы, не посмел сделать и шага.
Великий князь стоял и, недобро щуря темные непроницаемые глаза, молчал.
Василий Александрович был в зеленом полукафтане, без броней, без меча. Возможно, сим своим состоянием беззащитным, безоружным хотел умилостивить гнев отца, памятуя русскую поговорку: повинную голову меч не сечет.
Молчание было долгим. В сердце великого князя, клокотавшее всю дорогу от гнева, вошло вдруг горькое чувство обиды на судьбу, так зло подшутившую над ним. Давно ль в стылое, морозное крещенье радовался он рождению своего первенца, пил за это с каким-то забитым, запуганным смердом, дарил его калитой княжеской, искренне желая осчастливить мизинного в такой радостный день.
И вот стоит этот первенец, давно уже муж и князь, стоит, виновный в самом тяжком грехе перед отцом, перед Родиной, в грехе, за который Александр Ярославич еще не прощал никого.
Молчание становилось угрожающим. Ни кровинки уж не осталось в лице Василия Александровича. Он вдруг сделал вперед шаг, словно сломившись, и бесшумно опустился на колени.
— Прости, отец.
— Встань! — негромко сказал великий князь. — Встань! Не позорь звание, возложенное на тебя святой Софией. Ты князь… пока.
Столь же бесшумно поднялся князь Василий, но, видно, дух его был настолько сломлен, что на ногах ему было куда неуютнее, чем на коленях. Здесь надо было глядеть в глаза отцу, уже осудившему сына и приговорившему к чему-то страшному, непоправимому.
Александр прошел к окну, опустился на лавку, загородив свет, падавший через венецианские стекла. Спросил отрывисто:
— Пошто бежал из Новгорода?
— Испугался, — хрипло ответил Василий.
— Испуг не княжье дело. Испуг — пагуба любой рати. Кого испугался?
Василий молчал, Александр переспросил:
— Кого испугался, спрашиваю?
— Тебя, отец…
— Не зови отцом, не о родственном речь. Сейчас я тебе великий князь, у коего ты под рукой должен был быть и поспешителем ему верным. А ты что устроил? Ты на что пошел? Ты под чью дуду запел?
— Но, великий князь, татарове совсем обнаглели, у мизинных последнее отбирать начали, у отца Петрилы кобылу отняли, он и ударь в набат…
Александр хлопнул ладонью по столу, Василий смолк на полуслове.
— Что татарове на Руси творят, не тебе мне на то указывать. Зрю не хуже твоего. Что мизинным сие не по шерсти, давно ведаю. И понимаю. Сердцем понимаю. Но князю помимо сердца надлежит и голову иметь. Али не сказывал я тебе этого? А?
— Сказывал, великий князь.
— Так пошто нарушил мое веление? — повысил голос Александр. — Отвечай! Пошто нарушил? Ты! Ты, князь, мизинных людишек поднял, вместо того чтоб поприжать их. Пошто?
— Я не поднимал их, великий князь. Я только встал за правду.
— Не смей говорить о правде! — опять перебил отец. — Раз бежал, бросив всех, стало быть, мелка твоя правда оказалась, очень скоро в кривду слиняла. Ишь ты, у отца Петрилы кобылу отняли, — усмехнулся зло великий князь. — А того неведомо, что за численниками Орда стоит. Вы их сто перебили за вашу правду, а они придут — всю Русь распнут, на каждый кол по голове русской взденут. Ты думал об этом, князь? Тебя спрашиваю, ты думал об этом?
Василий Александрович поднял глаза на отца, в этом вопросительном «князь» почудилось ему — нет, не прощение, — но какой-то намек на равенство обоих перед отчиной.
— Но ведь не один я так, великий князь. Даниил Романович всех нас старее, а ведь тоже супротив татар ратоборствует.
— Даниилу Романовичу бог судья. Он еще с Калки с ними счеты не свел. Но он-то хоть не с численниками воюет, с ханом. А ты? А вы? Вас судить надо как зажигальников. Слышь, зажигальники вы, и ты в первую голову.
Василий вздрогнул при последних словах, совсем сник, потому как знал, что грозит при таком обвинении. Александр понял состояние Василия, но не жалость шевельнулась в нем — презрение и брезгливость: «И это мой сын. Боже мой, за что, за что ты так наказал меня, дав ему сердце не сокола, но курицы… Что мне в нем, что отчине измордованной от такого князя?»
— Поспешители твои во главе с кузнецом, — заговорил Александр, четко выделяя каждое слово, — повешены мной на торжище новгородском. В чем уведомить тебя спешу. А что ж с тобой створить, главным зачинщиком? А?
— Пр-рости, великий князь, — прошептал дрогнувшим голосом Василий. — Видит бог, не чаял я худого.
— Ты знаешь, предательства я никогда не прощал. И тебе не прощу. Запомни. — Александр поднялся со скамьи, звякнув ножнами меча о лавку, сжал левой рукой рукоять его и, помедлив, продолжал: — Что петли тебе не досталось, то не тебя ради. Нет. То ради покоя великой княгини, что под сердцем тебя вынашивала.
Василий, поняв, что смерти ему не будет, всхлипнув, кинулся было к руке отца, благодарить. Но тот вскинул левую руку перед собой, воскликнул гневно:
— Прочь!
И пошел к двери, опахнув плащом князя Василия. Там, уже у самого выхода, остановился, обернулся вполоборота.
— Отныне княжьего стола тебя лишаю. Завтра под стражей поедешь на Низ в Городец. Если в пути-дороге куда бежать умыслишь, не взыщи, найду — повешу.
Поняв, что это последние отцовы слова, что он сейчас уйдет и уж больше они не увидятся, Василий Александрович сложил умоляюще руки:
— Великий князь, позволь во Владимир к матери забежать, повидаться.
— Нет, — решительно ответил Александр. — Великой княгине рожать скоро, и волновать ее никому не след, даже сыну… бывшему.
И вышел, хлопнув дверью столь сильно, что вспугнутой птахой заметался огонек у иконы божьей матери.
Жестокая расправа над смутьянами хотя и поразила новгородскую чернь, но не сломила ее сопротивления, напротив, озлобила людей того более. И, как всегда бывало в таких случаях, когда возмущение мизинных доходило до края, бояре начинали натягивать вожжи. Ныне была тому еще причина — среди казненных не было ни одного вятшего.
Великий князь сразу почувствовал колебание бояр, когда получил от них приглашение на совет: «Приходи, Александр Ярославич, наставь на путь истинный».
Ну что ж, наставлять так наставлять, чай, не впервой ему. Жаль — ученики нерадивые, уж очень скоро урок забывают.
На боярском совете было непривычно тихо и благопристойно, и Александр понял: струсили вятшие. И ныне все, что говорил великий князь, слушали с таким вниманием, словно сообщал он дива дивные, хотя об этом со степени не раз было сказано: «Не хотите гривнами платить, готовьтесь, — животами».
Кряхтели бояре, переглядывались, ища друг у дружки сочувствия. Оно бы ладно, если б только за себя платить. Кинул гривну татарину, да и все. А то ведь за всех по гривне надо, даже за дите, вчера народившееся, и то гривну подавай. Тьфу, прости, господи! Но и это еще терпимо за своих-то семейных. Куда ни шло. Но холопы! Рабы! За них-то с какой стати калиту развязывать? Иной раб и резаны не стоит, а за него — гривну?! А уж за рабье дите и того тошнее. Этого уж, чтоб в счет не шел, лучше сразу псам на съеденье кинуть.
Вот тут покряхтишь, почешешься. Калита, чай, не бездонная, в ней свои, кровненькие. И что за притча такая: чем в нее больше положишь, тем больше дерут с тебя? То на походы, то на крепости. Ныне вон на хана требуют. Добро мизинному — калиты нет, кун тоже, и забот никаких. А ведь тоже эвон взбулгачились, и никакой управы на них. Ни князь, ни казни утихомирить не могут: не хотят под татар, и все тут.
— А придется мириться, господа, — говорил Александр. — С Ордой нам нужен мир любой ценой.
— А как же с Орденом? — вздохнул Юрий Михайлович. — На какие куны мы станем с ним воевать?
— С Орденом? — переспросил великий князь и, несколько помедлив, сказал: — На Орден я постараюсь татар напустить. Они Орден побьют обязательно. Ныне сильнее татар я не вижу войска. Да-да. И хотя русичам сие слух не ласкает — татары сильнее и нас. Пока. А кто сильнее, тому и дань собирают. Разве это внове вам?
— Так мы ничего, Ярославич, мы б ладно. Но мизинные-то, вишь, как разошлись.
— Ништо. Ежели ваша Софийская сторона решится на счет, то и Торговая никуда не денется. Пошумят пошумят и за ум возьмутся.
Бояре колебались, и великий князь склонял их на число как умел, хотя хорошо понимал, какую вспышку ненависти вызовет это у мизинных против Софийской стороны. Он умышленно шел на эту крайность. Почти год уж бурлит Новгород, убили посадника, своротили с пути князя, добрались до численников. Даже казни, совершенные великим князем, не утишили бунт. Возможно, этот раскол и потасовка между своими отрезвят их наконец?
Александр Ярославич устал уж от всего этого. Ссылка старшего сына ожесточила его. Он не решился оставить среднего, Дмитрия, в этой каше. Пора домой, во Владимир. Надо успокоить великую княгиню. С чьей-то легкой руки пополз слух, что великий князь не пощадил и сына своего, удавив, сунул в мешок и ночью спустил в реку. Находились даже свидетели, видевшие это собственными очами. Не дай бог, дойдет этот слух до великой княгини.
Александр уже жалел, что велел везти Василия тайно, минуя Новгород и Владимир. Он понимал — злой слух пущен его врагами с целью возбудить у мизинных ненависть к великому князю — сыноубийце. Поэтому на боярском совете рассказал об истинной судьбе Василия Александровича: взят под стражу и сослан на Низ, лишен навсегда права наследовать отцу, живет в Городецком монастыре.
Переглядывались бояре в недоумении, шептались: «Это с родным-то сыном эдак. И в летописаниях такого не упоминается. Во, наградил бог великим князем!»
Воротившись с боярского совета на Городище, Александр тут же отправил поспешного течца во Владимир к Михайле Пинещиничу с единственным словом: «Пора». Сам выехал через два дня и ехал кружным путем, дабы не встретиться с Пинещиничем и не возбудить у окружающих каких-либо подозрений.
Пинещинич, как и было договорено, явился в боярский совет, предъявил ханскую пайцзу и оглоушил «вятших» новостью:
— Хан пришел с пятью туменами на Низ, дабы идти и взять на щит Новгород и Псков, если не будут приняты численники.
— Я же говорил, я же говорил! — вскричал Юрий Михайлович. — Допрыгались!
На Остафия Лыкова с испугу икота напала, ничего путного молвить не давала. Через каждое слово «ик» да «ик». Махнули на него рукой: помолчи хоть ты. Остафий в дальний угол забился, дабы не мешать, но и самому все слышать.
Расспрашивали Пинещинича дотошно: «Каков хан?» — «Зверь». — «Везет ли пороки!» — «Везет, и много, не менее сотни. С ними любую крепость за седмицу одолеет».
— Господи, помилуй. Что ж делать, братия?
— Вече… ик… сзы… ик… вать, — не выдержал в углу Лыков.
— А великий князь тоже хорош. Самый пожар, а он во Владимир.
— А что ему здесь делать? Вопли мизинных слушать да свою честь ронять? Спроть татар он все одно не пойдет.
— Дожили, русский князь за татар стоит.
— Вече… ик… сзы… ик, — не унимался Остафий.
Совет был верный, оттого и не шикали на Лыкова.
На вече со степени Пинещинич слово в слово повторил то, что боярам сказал. Зашумела, заволновалась толпа от такой новости.
— А разве Владимир и Суздаль хан не станет на щит брать? — крикнули снизу.
— Не станет, — твердо отвечал Пинещинич. — Потому как и Владимир и Суздаль давно дали число.
И словно искру в толпу уронил.
— А мы не-ет! — взревело несколько глоток.
— Пусть только сунется твой хан!
Но крики ныне не столь дружны, кое-кто под шапкой чешет: кабы и впрямь хан не пожаловал. Колеблющиеся молчат, но видно — немало их.
На степень пробился Миша Стояныч, его не пускали, заведомо зная, что понесет этот заика. Но он прорвался, вскарабкался. Видимо, обозленный тем, что его не пускали, вскричал гневно, тряся головой:
— М-мало в-вас Яр-рославич п-перевешал, пс-сов бешеных!
Толпе накаленной, взбудораженной слова эти — соль на рану. Взревела по-звериному, сотней кулаков затрясла, угрожая. Несколько человек вскочили на ступени степени, стащили Стояныча вниз, словно волной слизнули. И бить начали, свалив под ноги. Топтали, как сноп на току. Дорого заплатил герой Невы за краткую вспышку гнева. Свеи не достали его мечом или сулицей, свои растоптали Мишу в лепешку кровавую.
Посадник чуть глотку не сорвал, требуя расступиться, прекратить избиение. Расступились, когда свершили дело страшное. Увидев, что сделали с Мишей, посадник осатанел, заорал требовательно на толпу, словно она единым существом была:
— Ну-у, скоты! — потряс кулачищем. — Даем число?!
— Даем, — отвечала толпа, поддаваясь обаянию силы, явившейся вдруг в посаднике.
— Даем, — отозвались у церкви Параскевы Пятницы.
— Да-е-ем, — как эхо, откликнулись от Никольской.
Толпа вновь была едина, словно это дух убитого Миши Стояныча растворился в ней и позвал за собой.
У бондаря Ивашки Якунова семейство немалое. Детей — семеро по лавкам, мал мала меньше, только у горшка с кашей и умели работать. Спасибо, два брата — Яким и Олфим — с ним еще жили, от зари до зари из бондарни не вылазили, бочки да кадушки ладили. Да еще отец их, хоть и старый уж, но с клепками управлялся не хуже молодого, да сам Ивашка. В восемь-то рук славно работалось. Однако все, что нарабатывали они, как в прорву проваливалось. Еще бы, за столом-то в горшок за щами тринадцать ложек тянулось. Едоков многовато было. Старый отец нет-нет да попрекал Ивашку:
— Ты б, сыне, лепше боле кадей ладил, чем энтих чадей. Грянет час, самого съедят.
И накаркал.
Когда провопили на вече «дать число» татарам, понял Ивашка, что ему самое верное — повеситься. Как ни крути — тринадцать гривен взять неоткуда. Разве что продать избу вместе с бондарней и все, что впрок наработано. Поздно вечером, уложив ораву, сидели семьей у печи, не остывшей от дневных трудов. Сидели в темноте, думали, как быть, что делать…
Старуха мать всхлипывала в закуте:
— Хосподи, и что ж ты не прибрал меня ране? Како бы облехченье сыночку мому.
— Помолчи, мать, — осаживал старуху Ивашка, но не из жалости, а оттого, что бередила сокровенное: «В самом деле, померла б, вот гривну бы и скостила нам. Зажилась, старая, чужого веку прихватила».
— А вот Прокша Лагутин своих сынков в весь отправил, дабы схоронились там, пока численники не уедут, — сказал отец. — Може, и нам Якима с Олфимом спровадить куда?
— У Лагутина веска своя, а наши куда денутся? Волкам на закусь? И потом, татаре тож не дураки, увидят, сколь в бондарне наработано, сразу смекнут.
— Эт верно, — вздыхал, почесываясь, отец. — Може, мелюзгу куда деть, пока татаре будут на подворье шарить? А?
— А куда их? В кадки? — рассердился Ивашка и тут же сообразил: «А ведь верно. А если и впрямь в кадки?»
Поперву, обрадовавшись придумке хитрой, решили всех семерых по кадям растолкать, благо наделано их было более дюжины. Потом, пораздумав, поняли — негоже всех прятать. Узрев хозяйку, численники сразу смекнут: рожала баба, а где дети?
Поутру, едва заслыша о татарах, попрятали в кади четверых старших, наказав сидеть мышками и носа не высовывать, пока мать не скличет. В суматохе ожидания Ивашка прикинул в уме, что вместо тринадцати гривен теперь девять насчитают. Но, боже мой, где ж и эти брать?! И в самый последний миг, когда в калитку должны вот-вот татары стукнуть, выскочил трехлетний Мишка на двор, до ветру приспичило мальцу. Ивашка, недолго думая, поймал сынишку, затащил в бондарню, сунул под крайнюю кадь, наказал тихо:
— Нишкни. Татарин услышит, в мешок заберет.
Мишка притих, затаился. Теперь, стало быть, насчитают восемь душ.
Численников явилось двое, и не одни — с сотским. Якуновы растерялись: ведь сотский-то знал, сколько детей у них. Неужто выдаст? Ивашка мигнул отцу, тот скинул шапку перед сотским:
— Добрый день, Давыжа Мишинич, може, глянешь, каку мы те кадь под рожь сгоношили?
Сотский удивился — никакой кади он не заказывал, — но смолчал, слава богу, видимо, догадался о причине столь щедрого подарка.
— За кадь спасибо, соседи, но ныне не о том забота. Все в избу ступайте, вас считать будут.
Численники в зеленых кафтанах, с кривыми саблями на боку в избу первыми прошли. Один из них сел к столу, развернул пергамент, чернильницу бронзовую открыл, достал писало.
— Кто хозяин? Как кличут?
— Это я, — отозвался Ивашка. — Нас всех Якуновыми прозывают. Я, значит, Иван Якунов.
Татарин быстро вписал Ивашку в пергамент, поднял глаза на старика.
— Это твоя отеца?
— Да, да, — подтвердил Ивашка.
Татарин сделал черточку в пергаменте, взглянул на старуху.
— Это наша мать, — опередил его вопрос Ивашка. — А это моя жена… Это братья… Как звать их — надо?
— Не надо. Хозяин есть, и ладно. Остальные палочка пишем, и все.
Пока один татарин писал, второй в это время, словно кошка, ходил по избе, присматриваясь ко всему, прислушиваясь и будто принюхиваясь.
«Неужто догадывается поганый пес? — подумал Ивашка и вдруг увидел на подоконнице (сердце от страха оборвалось!)… ложки, все тринадцать. — Господи, неужто узрел уж?!»
Ивашка подвинулся бочком, чтоб хоть как-то окно заслонить.
Переписав присутствующих, татарин-численник спросил:
— Рабы есть у тебя?
— Рабов нет. Себя б прокормить, где уж нам рабов покупать, — отвечал Ивашка, начиная успокаиваться.
Завороженные писалом, рисовавшим на пергаменте их души, Якуновы не заметили, как исчез из избы второй татарин.
И вдруг со двора донесся душераздирающий визг ребенка. Ивашка опрометью выскочил из избы. За ним бросились остальные. У распахнутых дверей бондарни стоял татарин и, потрясая несчастным Мишкой, как тряпкой, кричал злорадно:
— А эта чья щенка?! А?!
Ребенок, напуганный до полусмерти, визжал и дрыгал ножками.
В два прыжка Ивашка подскочил к колоде, выдернул топор.
— А ну, харя немытая, оставь дите! — гневно крикнул он и со злой решимостью кинулся на татарина.
Все произошло быстро, в какие-то мгновения. Мишка, отброшенный татарином, улетел под плетень, сверкнула сабля, и вот уж Ивашка, подгибая ноги, с коротким стоном повалился наземь. А татарин стоял, держа пред собой обнаженную саблю, по-звериному щерил редкие зубы, как бы спрашивая: кто следующий?
— Убили-и-и! — заголосила Ивашкина жена и побежала к воротам. — Ивашку убили-и-и!..
— Ты что ж натворил? — сказал сотский в растерянности. — Ты ж кормильца убил, окаянный!
— Хватайте этого! — закричал Ивашкин отец, заметив краем глаза, как и стоящий с ним рядом татарин потянулся к эфесу сабли. — Яким, Олфим, хватайте!
Братья навалились на численника, опрокинули навзничь, душить начали. Второй, что убил Ивашку, размахивая саблей, кинулся на выручку товарищу.
И сотский, смекнув, чем это кончится, выхватил меч и встретил им струистую саблю.
— Ку-уда, нехристь!
Нет, сотский не хотел убивать его, он думал лишь заслонить безоружных Якуновых.
Но в это время в ворота ворвались оружные люди, сбежавшиеся на призыв женщины. И татарин, поняв, что это конец, с визгом двинулся им навстречу. Навстречу своей смерти.
Вечером на Городище стало известно — в городе перебито более десяти численников. Избиение началось в Давыжевой сотне и, как огонь, перекинулось на соседние улицы.
Главный численник Касачик разгневанный явился в сени к великому князю, только что воротившемуся из Владимира.
— Кто хозяин города?! — вскричал он. — Ты или чернь?
— Зачем кричишь, Касачик? Делу криком не поможешь. Я сам скорблю о случившемся.
Но Касачик — это не Бецик-Берке, он скор в решениях и неумолим.
— Я немедля отъезжаю к хану, этому городу лишь рать нужна, — заявил он твердо.
— Ну что ж, — вздохнул князь. — Твоя воля. Но давай завтра соберем вече, и ты всем скажешь об этом со степени. Сам.
— Ты хочешь и моей смерти, Александр?
— Нет. На вече тебя никто пальцем не тронет, Касачик. Я отвечаю за твою жизнь.
— В твоей стране никто ни за что не отвечает. Твоей стране нужна железная рука хана.
— Мы уже под этой рукой, Касачик. У меня же ханский ярлык на княженье. Что делать? Кому нравится отдавать? Все брать только любят, и твой народ тоже.
— Мой народ — победитель, — гордо заметил Касачик. — И поэтому берет по праву победителя.
— Верно. Я знаю. Поэтому плачу и Новгород заставлю. Потерпи.
— Но как терпеть? Моих людей убивают.
— Больше не будут убивать.
Великий князь ошибся. Уже на следующее утро у гридницы, где жили численники, было обнаружено два убитых татарина. Кто-то, опьяненный дневными «победами» над численниками, пробрался ночью на Городище и, подкараулив, зарезал еще двух татар.
Александр тут же вызвал к себе посадника с тысяцким Жирославом и, бледнея от гнева, сказал:
— Ставьте сторожей на Городище. Некого? Сами сторожите. Но если убьют хоть одного численника, сниму вам головы. Слышите? Своими головами будете мне отвечать за них.
Господин Великий Новгород бурлил недовольно, не хотелось ему татарский хомут надевать. Но многие уже понимали — не уйти от этого. Вон уж и владыка Далмат с амвона зовет: «Смиримся, братия, ибо всякая власть богом дается». Архиепископу можно смиряться, его татары не облагают данью. Да и не только он — все клобуки освобождены от десятины.
И бояре — вятшие люди — тоже все согласились на число и дань. Одни мизинные, да и то недружно, противятся еще: «Вятшим что? Им есть чем платить. А нам чем? Вот то-то, что головами лишь».
Касачика на вече сопровождала дружина княжья, а когда он взошел на степень, дружинники кольцом окружили ее, зорко следя за новгородцами, дабы никто не посмел вреда знатному татарину сотворить. Им было разрешено убивать на месте всякого, кто злое содеять решится Касачику.
Первым начал говорить посадник Михаил Федорович. Начал с упреков:
— Вы что ж мните, убив численника, Новгороду добрую службу служите? Нет, господа новгородцы, за одного численника их сотня явится, за сотню — тысяча, а там и тьма. У хана терпение не бездонное. Кончится. И тогда горе нам, и бедным и богатым, грядет.
— Но они же первые зачали! — крикнул кто-то из толпы.
— Нет! — перебил зычно посадник. — Их принудили сабли обнажить. Эх, вы, вояки, — в голосе посадника звучало презрение. — Сотней на одного накинулись. Позор вам! Слышите? Позор! Убивцы вы! И запомните: кто уличен будет в убийстве численника, тут же сам живота лишится. Слышите?
По толпе прошел ропот, непонятно какой — то ли осудительный, то ли одобрительный. И посадник объявил громко и раздельно:
— А теперь послушайте, что скажет вам посланец хана Касачик.
— Я прибыл к вам ханским велением, — начал Касачик, — дабы пересчитать вас и данью обложить. Но вы не хотите дать числа нам, да еще и убиваете моих людей. Вот отсюда, со степени, в последний раз спрашиваю: дадите число?
— Дади-им! — закричали новгородцы.
Но еще эхо крика этого не затухло меж церквей, как от краю, что к Торговой площади примыкал, донеслось противное:
— Не-ет числа-а…
Касачик вроде даже обрадовался этому, указал в ту сторону рукой.
— Слыхали? — спросил с издевкой. — Пока все в един голос не дадут числа, считать не буду. А ныне ж отъеду к хану и скажу о вашем непослушании. Сам приедет, сразу послушаетесь.
Касачик оскалился в недоброй ухмылке и пошел со степени.
И он действительно отъехал. На следующий день перед обедом с ужасным скрипом и визгом двинулись кибитки Касачика с Городища. Скрип их хорошо слышен был в Славенском конце.
— А ведь верно, отъехал этот десятиженец, — вздыхали новгородцы. — Будет беда.
— Прискрипит хан, наплачемся.
— И какому дурню «не-ет» орать было надобно?
Вслед за Касачиком и великий князь собрался отъезжать. Посадник, узнав об этом, приехал на Городище, отвел князя в сторону, попросил:
— Александр Ярославич, оставь мне сотню отроков своих. А?
— Что, на своих надежи нет?
— Сам ведаешь, свой на своего худо идет. А твоим отрокам все едино, кого бить. Вели им только меня слушать, и не успеешь до Твери доехать — согласятся все на число как миленькие. Все до единого.
— Ну гляди, Михаил Федорович, для такого дела оставлю тебе отроков. Если согласятся миром на число, шли за мной течца поспешного. Сам вернусь и Касачика уговорю.
Александр не стал расспрашивать, как и чем думает посадник уломать новгородцев; он и сам не любил, когда у него перед серьезной ратью или делом каким кто-нибудь допытывался о его задумках и хитростях. Раз обещал посадник, значит, сделает. Человек он, слава богу, крутой и безбоязненный.
Через день великий князь нагнал Касачика. Ехал тот не спеша, кибитки едва волочились по пням и кочкам. На ночь останавливались, пасли коней, варили сурпу, спали. Днем тоже делали остановки, особенно если попадалась хорошая луговина с доброй травой и близким водопоем.
Такая неспешная езда была на руку Александру. Он не стал обгонять Касачика, тем более что с часу на час ждал течца из Новгорода.
Даже ночью не спалось Александру Ярославичу, сидел у костра, прислушивался к ночным шорохам и писку мышей в траве. Ждал — вот послышится топот копыт. Течца не было.
А днем, когда остановились на обед, нагнал их сам посадник Михаил Федорович с несколькими воинами. Великий князь поднялся ему навстречу. Михаил Федорович шел от коня, поигрывая плетью, и улыбался.
— Уломал? — догадался Александр.
— Уломал, Ярославич. Единым духом теперь орут: согласны на число.
— Ну что ж, идем к Касачику. Скажем ему. Попробуем заворотить его.
— Я привез ему кое-что, заворотит.
У Касачика было десять жен, и каждая имела свою кибитку, и, когда останавливались, кибитки сбивались в кучу, образуя своеобразную веску на колесах, в которую доступ был только хозяину.
Касачика вызвали от младшей жены, был он недоволен вызовом, и Александр уже пожалел о спешке.
— Ну, что случилось? — спросил Касачик, опускаясь на кошму, брошенную в тени берез.
— Можно поворачивать назад, Касачик, — сказал посадник. — Новгород согласился на число.
— А если кто опять «нет» крикнет? — придирался татарин.
— Кто кричал, уже не крикнет, Касачик. — Посадник сделал знак рукой воину, стоявшему у него за спиной.
Тот подал ему небольшой мешок, посадник развязал его и вытряхнул на кошму пять почерневших, сморщенных кусочков мяса.
— Что это? — спросил Касачик.
— Языки тех, кто кричал «нет».
— Хэх, — довольно хмыкнул татарин. — Давно бы так.
Вслед за языками на кошму упала калита, из которой выскользнуло несколько золотых монет.
От вида золота совсем повеселел главный численник. Взял подарок, встряхнул на руке, собрал рассыпавшиеся между языками монеты, ссыпал в калиту.
— Ну что ж, посадник, назад так назад.
Когда они шли от Касачика, Александр, хмурясь, заметил:
— Если эта твоя казнь чернь убедила — хорошо. Но теперь тебе беречься надо, Михаил Федорович, кабы мстить не стали.
— Ничего, я за твоими отроками как за крепостной стеной, Ярославич. И потом, с мизинными чем злее, тем вернее. С добра не понимают.
Уже когда подходили к великокняжескому шатру, Александр Ярославич сказал:
— Раз княжьи отроки тебя хорошо охраняют, то после числа оставлю княжича Дмитрия на Городище наместником, велю ему тебя держаться. Не подведи, Михаил Федорович.
— Будь уверен, Александр Ярославич, — отвечал посадник с готовностью. — Выращу не девицу — воина. Ныне ж на литву в поход возьму.
Королевская корона и обещания папы римского помочь в борьбе с Ордой не спасли Даниила Романовича от поражения. Если когда-то еще со свежими силами он мог противостоять Куремсе и даже выигрывать рати, то с приходом туменов Бурундая все резко изменилось. Дабы не допустить в Галицко-Волынской Руси татарской переписи, Даниил заключил союзы с Литвой, Польшей, Венгрией и даже с Орденом — лютым врагом Александра Ярославича.
На грамоту Александра, в которой великий князь упрекнул Даниила за этот союз, князь галицкий ответил: «… лепше нечистому душу продать, чем под поганых идти».
— Да, — вздохнул Александр Ярославич, прочтя грамоту. — Не хочет под поганых — с ними пойдет Даниил Романович.
И когда подступил Бурундай к Галицко-Волынской Руси, ни один союзник не пришел ей на помощь. Более того, Бурундай прислал грамоту Даниилу: «Если ты мирник мой, то иди со мной на Литву».
И Даниил, отринув свой королевский венец и веру католическую, пошел на своего вчерашнего союзника и даже родственника.
Но даже этот совместный поход, к которому галицкий князь принужден был силой обстоятельств, даже он не спас его крепости от разрушений. Бурундай велел срыть их, сровнять с землей.
— К чему они тебе, — говорил он Даниилу, потягивая кумыс и угощая им князя. — Я с друзьями не воюю, а моих друзей никто не посмеет тронуть. Ныне Литву наказали, на то лето на Польшу пойдем, а там и до Ордена доберемся.
Даниил Романович понимал, что Бурундай «помогает» ему не из дружбы, но из главных интересов Орды — разбивать все противотатарские союзы. Но что делать? Улыбался «другу», пил с ним кумыс, думал с горечью: «Неужто Александр прав — с татарами мир любой ценой нужен? Неужто и впрямь не увидеть нам свободной отчину? Господи, за что ты наслал на нас поганых?»
— О чем думаешь, князь? — лукаво щурясь, спросил Бурундай. — Не о том ли, — мол, зря помогал татарам? А?
— Да нет, что ты, — смутился Даниил от такой прозорливости ордынца.
— Думаешь, думаешь, — уверенно сказал Бурундай, подливая себе еще кумысу. — А зря. Твой сродственник великий князь Александр присылал ко мне посла с просьбой на Товтивила помочь. А ты вот не просишь.
— Я не просил, но зато свой полк под твою руку привел.
— Привел из боязни, Даниил. И не спорь. Из боязни все потерять. Вот Александр, тот мудрее тебя поступил. Он попросил, а ты на рать пошел. А? Ты ратоборствовал за мою корысть, а я твои крепости срыл. А у Александра ни одной не тронул. Отчего бы так? Ты не думал?..
«Хочет поссорить меня с Александром, — подумал Даниил. — Вот оттого и верх всегда берут, ссорят нас, как щенят несмышленых».
— … А оттого, — продолжал нравоучительно Бурундай, — что Александру хан доверяет. Он своего сына не пожалел, когда тот выступил против нас. А ты нашу дружбу на корону сменял.
— Но я же отринул ее.
— Не мои бы тумены, Даниил, ты б и до сих пор королем звался. И не спорь. Корона хоть кому приятна. И я б не отказался, да, вишь, не дают.
Бурундай тихо засмеялся, тряся жирным брюхом.
Даниил понимал, в сколь трудном положении он оказался: княжество его стало беззащитным перед Ордой. Папа римский только щедрыми посулами и пожалованием короны удостоил его. А корона — не полк и даже не меч, татар ею не испугаешь. Стоило прийти Бурундаю — слетела с головы корона, а из сердца и вера католическая. Одно хоть слабое утешение — не с ним одним подобное стряслось.
Князь литовский Миндовг тоже принял и корону и католичество, слабо надеясь хоть этим оградить себя от немецкого Ордена, пользовавшегося особой любовью и поддержкой папы римского.
Но его не спасло это от притязаний ненасытных рыцарей. Ливонские рыцари, объединясь с тевтонами и призвав под свои хоругви еще и датских рыцарей и воинов из покоренных земель, двинулись завоевывать Нижнюю Литву — Жемайтию.
Миндовг отправил папе римскому жалобу на «братьев по вере», идущих на него с мечом и огнем. Но ответа не получил. Для папы литовский князь был вчерашним язычником, а рыцари — любезными детьми и верными слугами святого престола.
Поняв, что он предан высоким святым отцом, Миндовг отбросил корону вместе с крестом и взялся за меч. Этот никогда его не выдавал. Не выдал и на этот раз.
Встретив грозные силы врага у озера Дурбе, Миндовг выехал перед своим полком и сказал: «Братья! Тевтоны пришли к нам — родины нас лишить и чести! Не дадим нашу мать на поругание, но напоим землю родную кровью врага. Слава победителям, позор побежденным!»
С этими словами он выхватил меч из ножен и, подняв над головой, крикнул так, что услышали не только свои, но и тевтонские рыцари:
— Слава-а-а!
— Слава-а-а, — подхватило войско Миндовга и, сверкая щетиной мечей, устремилось за своим князем, уже веря в грядущую победу, уже слыша ее голос в посвисте ветра в ушах.
На полном скаку врезался полк литовцев в рыцарский строй, и сеча началась. В первые же мгновения был зарублен самим Миндовгом магистр ливонского Ордена Бургард, вскоре погиб и маршал тевтонов Генрих Ботель. В обезглавленном рыцарском войске началась паника, и это решило исход сражения.
Думы о Миндовге плохо утишали боль души Даниилу Романовичу, ибо сходство судеб их лишь в одном проявилось — в отречении от католичества и короны, а в главном литовский князь оказался счастливее своего свата и бывшего союзника. Он выиграл рать, сам, без чьей-либо помощи.
А Даниил Романович, гордый и умный русский князь, стал татарским вассалом-голдовником, почти рабом.
Миндовг мог послать к великому князю Александру Ярославичу своих послов и говорить с ним на равных. Даниил Романович не мог этого сделать, не смел, хотя и был в родственных отношениях с владимиро-суздальским гнездом. Не мог из-за того, что в свое время не послушал советов Александра, не внял его предостережениям. И теперь осталось ему слушать ордынского наставника, жирного воеводу Бурундая.
— Зачем тебе крепости, ежели ты мой мирник?..
А что такое князь без крепости? Ворон без гнезда, орел без пристанища.
Литовское посольство было встречено в Новгороде с большим почетом и вниманием. Великий князь принял послов на Городище в своих сенях, украшенных персидскими коврами.
Старший посол, высокий седобородый мужчина, поприветствовав Александра, церемонно передал ему грамоту Миндовга.
Рядом с княжьим стольцом стояли с одной стороны Светозар, с другой — Пинещинич. Последний был призван, дабы переводить беседу, но услуг его не понадобилось — посол хорошо говорил по-русски.
— Великий князь литовский передает великому князю Руси свое искреннее благорасположение и желание быть отныне не врагами, но союзниками, ибо враг у нас един есть.
— Ну и кто же нашим единым врагом является? — на всякий случай спросил Александр, хотя знал, о ком идет речь. Спросил не для себя — для ушей посторонних, которых было немало в сенях. Переговоры от татар не скроешь, так пусть будет ясно всем, кто же этот «един враг» для литовцев и русских.
— Орден немецких рыцарей, великий князь, — отвечал посланец Миндовга. — И хотя ты в свой час и мы недавно побили тех рыцарей знатно, Орден все еще силен, и, дабы покончить с ним, нам над объединиться. Для этого и послан я великим князем литовским. Для мира и союза.
— Ну что ж, — заговорил, помедлив, Александр. — Князь Миндовг прав, мы соседи, а соседям лучше в мире жить и союзе. Но для сего надо забыть нам прежние ссоры и обиды…
Он звал к забвению ссор и обид, а у самого из головы не шли литовские притязания на землю тестя Брячислава Васильковича. Да уж и не притязал, а хозяйничал в Полоцке, на родине жены Александра, вассал Миндовга князь Товтивил. И Смоленск вон, издревле русский город, вот-вот литовским станет. А Витебск уже стал. С этим не так просто смириться.
Но надо. Для мира и объединения надо.
В первый день переговоров в основном говорились приятные речи, но великий князь и посол литовский понимали, что при заключении письменного договора встретятся трудности и разногласия, которые не так легко будет преодолеть. Более того, оба догадывались, на чем столкнутся, и каждый заранее обдумывал свои доводы в споре. Конечно же, Полоцк и Витебск могут стать яблоком раздора. У Александра законное право на Полоцк — земля жены. У Миндовга тоже право — взят в честном бою.
Поздно вечером, когда князь уже ко сну сбирался, пришел Светозар.
— Александр Ярославич, посол литовский просит тебя поговорить с глазу на глаз, без послухов.
— Хорошо, пусть войдет. А ты принеси нам корчагу меду и сыты, ну и брашна какого-нито.
Принял посла князь уже по-домашнему, не чинясь, пригласил к столу, сам сидел в одной рубашке.
Посол был несколько смущен, что застал князя в таком небоевом виде, и не начинал разговора, пока Светозар расставлял на столе посуду, разливал по кубкам мед и сыту. Наконец милостник князя исчез незаметно.
Александр взял кубок с сытой, кивнул послу: бери. Тот взял, сделал глоток для приличия.
— Ты видел, князь, днем о правую руку от меня юного мужа? — спросил он.
— Это белокурый такой?
— Да, да, — закивал обрадованно посол. — Так это сын князя Товтивила Константин. Юноша смелый и мужественный. Он совсем недавно стал князем витебским.
Посол умолк, не зная, как приступить к главному, а князь и не торопил его, смотрел испытующе.
— Так вот, князь Константин пока не имеет княгини.
Александр мгновенно понял, с чем пришел посол, но виду не подал, сказал, улыбнувшись:
— Молод еще. Успеет и княгиней обзавестись.
— Но его княгиня у тебя, князь, — в свою очередь улыбнулся посол.
Александр не стал лукавить, что не понимает, о чем речь.
— Ты о дочери моей?
— Да, да, князь, я имел в виду Евдокию Александровну. Она ни за кого не сговорена?
— Нет еще.
— Вот и прекрасно, — оживился посол и на радостях осушил весь кубок. — Ведь союз наш может стать кровным, князь. Если ты согласишься отдать дочь за Константина, то и Витебск станет для тебя вновь родным городом. А?
Упоминание о Витебске отозвалось болью в сердце Александра. Давно ль там сидел наместником сын Василий? Было ему тогда всего десять. Какие надежды возлагал на отрока, кем видеть хотел! И все прахом… Отлучен, сослан, из сердца выброшен.
Конечно, если Евдокия станет княгиней в Витебске, это действительно укрепит союз с Литвой. Лучшего и придумать нельзя. Но ныне Александр не отрок уж, чувства в узде держать должен. Сказал послу с едва уловимой приязнью:
— Ну что ж, подумаем, посоветуемся, чай, и слово матери-княгини не помешает.
— Конечно, конечно, князь. Сии дела вмиг не решаются, — согласился посол.
Но с женой об этом Александр заговорил лишь на следующий день после заутрени.
— Ну а каков хоть жених-то? — поинтересовалась Александра Брячиславна.
— Да вроде ничего молодец. Впрочем, я не приглядывался — не знал еще, что это мой зять будущий.
— Наверное, надо и Дуне сказать об этом? Пока он на Городище, пусть хоть издали из окошка взглянет на суженого.
— Ну что ж, пусть взглянет, — согласился Александр.
Позвали дочь. Евдокия вошла, поклонилась родителям, взглянула вопросительно.
— Ну что, дитятко, — сказал князь, почувствовав вдруг, как дрогнул голос его. — Ты уж взрослая, пятнадцать минуло. Пора свое гнездо вить, не век же с нами сидеть.
Смутилась княжна, опустила очи долу.
— Как велишь, батюшка, — сказала еле слышно.
Сердце ее заколотилось птахой пойманной, во рту пересохло от волнения, а мысли смешались: «Господи, откуда же отец проведал? Кто сказал ему?»
Евдокия считала себя великой грешницей. Еще бы, с месяц тому на крыльце терема клубки шерсти перебирала с девкой-холопкой, отбирая лучшие для вязки, да и срони один. А тот как живой прыг-скок по ступенькам вниз и покатился по земле. И нате вам, прямо в ноги добру молодцу, шедшему мимо в княжьи сени. Тот наклонился, поднял клубок, улыбнулся широко:
— Ну вот, Евдокия Александровна, ты сама себе суженого выбрала.
Девка хихикнула, княжна смутилась, залилась румянцем, не зная, шутит тот или всерьез молвит.
А молодец поднялся по ступеням, опустил клубок в корзинку, стоявшую у ног Евдокии.
— Меня Добромыслом зовут, княжна. Что надо — вели, от чистого сердца исполню.
— Ничего не надо. Спасибо, — прошептала Евдокия, страстно желая и боясь взглянуть в лицо молодцу. Так и не взглянула вблизи, не осмелилась, но сердцем почуяла — красавец. Высок, силен, от одной близости его голова кружится.
С того дня потеряла покой княжна. Все о Добромысле думала, украдкой искала взглядом на подворье. А он, попадаясь на глаза ей, улыбался ласково, кивал головой дружески. Она не знала, кто он, спросить кого — думать не смела, но догадывалась, кажется, из гриди отцовой.
А однажды, сидя на крыльце, услышала тихий голос его:
— Здравствуй, Евдркия Александровна.
Обернулась, а он стоит у нижней ступеньки, смотрит на нее нежно и спрашивает:
— Что ж клубок мне не скатишь вдругорядь? Али не мил я тебе?
Княжна кусала губы, не зная, что ответить, а он не уходил, ждал хоть словца от нее.
— Здравствуй, Добромысл, — нашлась наконец княжна. — Не стой здесь, не дай бог увидит кто. Что подумают?
— А ты прикажи мне, что сделать для тебя. Тогда никто ничего не подумает. А я стану служить тебе да любоваться тобой, Евдокия Александровна. Ты мне сердце ровно стрелой уклюнула.
От последних слов закружилась голова у княжны, сказала, едва слезы сдерживая:
— Иди, Добромысл, иди. Я не знаю, что приказать тебе… Я подумаю.
И понял Добромысл, что и она любит. Этим «я подумаю» все сказано было.
— Эх, Евдокия Александровна, — сказал он, хватаясь за шапку. — Да я теперь… да за тебя теперь…
И когда отец заговорил о женитьбе, она подумала, что он каким-то образом узнал о ее любви и решил выдать за Добромысла. «Господи, неужели сам Добромысл сказал об этом отцу?»
— Ну а что ж ты не спрашиваешь о женихе? — поинтересовался великий князь. — Ты вовек не угадаешь, кто он.
«Ах, батюшка, прости меня, но мы уж давно знакомы», — так думала Евдокия, не имея сил что-то вслух вымолвить.
— А жених-то ныне здесь, на Городище, — продолжал отец.
«Господи, он, он!..»
— … Это витебский князь Константин. Славный воин…
— Кто? Кто? — вспыхнула княжна, услыхав не то, чего ждала в нетерпении. — Какой князь? Какой Константин?
Александр нахмурился — догадался, что дочь кого-то полюбила. Взглянул на жену недовольно: прохлопала, проморгала. Но гнев сдержал, спросил даже с участьем:
— А за кого б ты хотела, Дуня?
Княжна взглянула в глаза отцу и поняла: имени называть нельзя, Добромыслу несдобровать.
— За кого велишь, батюшка.
— Велю за князя литовского Константина, дитятко.
Александр увидел, как сникла дочь, ровно сломилась. Жалко ее стало. Подошел, погладил по голове:
— Что делать, Евдокия? Мы не вольны в этом, нам об отчине наперво думать надо. А если ты станешь княгиней литовской, у Руси хоть на заходе мир установится. Об отчине думай, дитятко, об отчине. Не забывай, что ты из княжьего гнезда, зри с выси, не с земли. С выси, дитятко.
И тут хлынули у Евдокии слезы. Крупные, с горошину. Размякло сердце у отца, прижал маленькую головку к груди, гладил осторожно, утешал:
— Не надо, Дуня, не надо. Я видел его, красивый… полюбишь такого, вот увидишь.
А в мыслях шевелилось недоброе: «Узнаю, из-за кого она… кто своротил ее, повешу сукина сына».
В ответ на литовское посольство Александр направил к Миндовгу свое во главе с Мишей Пинещиничем, дав ему большие полномочия, вплоть до подписания мирного или военного договора.
Великий князь радовался: наконец-то утихнет заходнее порубежье. Несть числа загонам, набегавшим оттуда. Сколько пролито крови, погублено людей. Даже его брат Михаил Хоробрит пал от руки литовского воина. Не без греха и сам Александр Ярославич, лично зарубивший восемь князей литовских.
Но прочь счеты, ныне приспела пора строить мир и союз, и надо не упускать эту возможность. Пусть и дочь Евдокия послужит этому. А то, что слезы льет, не беда. Девичьи слезы — роса.
Беспокоила Орда: как-то она отнесется к этому союзу? Эвон каково пришлось Даниилу Романовичу за союз с Миндовгом, небось теперь локти кусает. Да уж поздно. Города срыты, сам в услужении у Бурундая.
Впрочем, там союз был против Сарая. А ныне другое. Однако на всякий случай Александр послал в Орду гонца с грамотой, в которой объяснял хану цели нового союза. Объяснял просто: «… дабы противостоять немецкому Ордену».
Он был убежден — хан поверит ему. Слишком дорого Александр заплатил за такое доверие.
Князь наказал Пинещиничу закинуть перед Миндовгом словцо за Полоцк: как-никак после смерти тестя город его должен быть. Жена, узнав об этом, пыталась отговорить:
— Полно, Александр. Мало тебе хлопот с числом было в Новгороде и Пскове, хочешь еще и Полоцк дать татарам считать. Пусть сидит там Товтивил, тем паче он родней отныне становится.
— Нет, мать, чем более земли у князя, тем сильнее он. Да и Полоцк не сравнишь с Новгородом: тот слуга, этот господин. А господин завсе долго чванится.
Миндовг, сильно возжелавший союза с Русью, не стал отвергать напрочь просьбу Александра, а решил мудро и просто — отдать под его высокую руку Товтивила и Константина с их дружинами. И все. О городах ни слова; умный поймет — раз Товтивил, значит и Полоцк, раз Константин — значит и Витебск.
Александр вполне оценил эту щедрую уступку: пока мы с тобой в союзе, мои вассалы — твои вассалы, но стоит ухудшиться отношениям, тогда не взыщи. Ну что ж, и на том спасибо. Так, пожалуй, даже и лучше: татары не заставят численников туда везти.
Пинещинич привез и подписанный самим Миндовгом договор о совместном походе на Орден, по которому, сразу же по окончании жатвы, Александру, имея под рукой помимо своих дружин еще и Товтивила с Константином, необходимо было выступить на Дерпт и взять его на щит. Миндовг же в это время идет на Венден. Два одновременных сильных удара сломят Орден, поставят рыцарей на колени.
Прочтя привезенный Пинещиничем договор и выслушав его рассказ о переговорах, Александр Ярославич заметил:
— Мудр Миндовг, вельми мудр. С таким в союзе быть и приятно и поучительно. А где мы встретиться с ним должны?
— Под Венденом, если возьмем Дерпт.
— А если не возьмем?
— Если не возьмем, он сам на помощь придет, — отвечал Пинещинич. — Главное, сказал он, ударить в одно время, дабы не дать Ордену отбиваться поочередно.
— Мудр Миндовг, — повторил Александр. — И того ради не подведу его, возьму Дерпт на щит за седмицу.
— Но там три стены, — напомнил осторожно Пинещинич.
— Ну и что? Разве наука татарская нам не пошла впрок? Установим пороки, прошибем и стены.
Великий князь тут же распорядился строить пороки по типу татарских, сам сделал чертежи их (не зря же трижды в Орде побывал), разъяснил все мастерам. Те начали ладить.
А тем временем близилась свадьба Константина и Евдокии. Тайный сговор сменился явным. От Константина прибыли сваты, а за ними и он сам пожаловал. Хотели обвенчать молодых в Витебске, но великая княгиня уговорила венчать в Новгороде, потому как в Витебск не могла ехать из-за маленького сына Даниила, которого не хотела доверять попечению кормилиц. Всякая мать, даже и княгиня, лучше знает, что ее дитю нужно.
Родня жениха согласилась на венчанье в Новгороде (как не уважить великую княгиню), но свадебный пир был выговорен в Витебске. Поехал туда из родни невесты лишь отец Александр Ярославич, да и то с неохотой: не до пиров ему было.
Надо готовиться к походу на Дерпт, да и на сердце отчего-то было сумно, тревожно. Отчего? Понять не мог, но знал — не к добру оно ноет.
И не обманулся.
Уже на второй день, когда начался пир, далеко, через много голов, там, у двери, почудилось великому князю — стоит белый как лунь человек знаемый.
«Господи, уж не Миша ли Звонец? — встревожился Александр и на всякий случай перекрестился: — Свят, свят…»
Даже головой потряс: не с медов ли помстилось. Но человек стоял, за стол не садился и не уходил из сеней. Ясно было, ждал кого-то или высматривал.
Александр решительно поднялся из-за стола. Товтивил спросил, взяв его за рукав:
— Ты куда, сват?
— Течец ко мне, и, кажись, с вестью худой.
Взгляд у Миши, как у пса, побитого за шкоду: по одному этому великий князь догадался — какая-то беда на Суздальщине. И немалая. Не мог Звонец из-за пустяка в такую даль скакать.
— Что ж за стол не садишься? — спросил Александр, подойдя к Звонцу.
— Не до пиров мне, Ярославич, в мои годы, да и тебе, видать, тож.
Князь прошел мимо течца в дверь, Миша последовал за ним, понимая, что тот не хочет говорить в гуле и шуме.
Спустились с крыльца, прошли под дуб развесистый, князь опустился на лавочку. Звонец не посмел сесть, стоял.
— Ну говори, ирод. Не томи.
— Беда, Александр Ярославич, на Суздальщине. Черный народишко поднялся, всех баскаков перебили.
Александр порывисто вскочил, схватил Мишу за грудки, притянул к себе.
— Что мелешь, пес? — выдохнул в лицо ему. — Как всех?! — Но тут же, поняв нелепость своей вспышки, отпустил течца, опять сел на лавочку.
Миша, оправляя смятый рукой князя ворот кафтана, говорил негромко:
— Баскаки-откупщики совесть потеряли. Все из народа выдавили, мало показалось, стали в рабство угонять. Ну тут русичи и ударь в набат. Да ровно сговорились, во всех городах почти в един день загудело.
«Раз в един день, значит заговор», — подумал отрешенно Александр, все еще не могший объять мыслью несчастье, свалившееся на его плечи.
— … В Ростове ворвались в сени к князю Глебу Васильковичу, — продолжал свой рассказ Звонец, — жену его, татарку Неврюевну, убить хотели, да, слава богу, не нашли. Князь Глеб спрятал ее в тайнике. В Ярославле вместе с баскаками растерзали и русичей, служивших им. Во Владимире баскаки к митрополиту кинулись, думали — защитит. Куда там, и из алтаря всех повыволокли, глаголя владыке, что-де святой престол нехристей сам извергает…
Миша кончил. Князь молчал. Потом кивнул Звонцу: садись рядом. Тот опустился на лавочку, она скрипнула жалобно.
Долго сидели так. От сеней доносились песни застольные, звон гуслей, топот ног пляшущих. Наконец князь шевельнулся, повернул лицо к Мише, щурясь, взглянул течцу в самые зрачки.
— Вот, Миша, кабы все князья вот так же, как черные, в един день, в едину душу, татарам бы и карачун пришел. А?
— Може, и так, Ярославич, — уклончиво отвечал Миша, не смея осуждать князей, возле которых всю жизнь в милостниках проходил, которым перечить давно был отучен.
На крыльцо сеней вышел Товтивил, направился к ним под дуб. Миша поднялся, уступая место князю.
— Что случилось, сват?
— Худо, князь Товтивил. Придется без меня вам догуливать. Немедля скачу во Владимир. Баскаков перебили, кабы Орда не пришла.
— Да, с Ордой шутки плохи, на себе испытал, — сказал Товтивил, опускаясь рядом на лавочку. — Как же теперь с нашим походом?
— Поход на Орден будет, даже без меня. Заеду в Тверь к Ярославу, он вместо меня поведет вас.
— Ярослав — не Александр, — усмехнулся Товтивил.
Но князь не принял шутки, напротив, нахмурился.
— Все равно наш корень. И потом, новгородцев поведут посадник Михаил Федорович с тысяцким Жирославом, воины добрые.
— Когда думаешь выезжать?
— Сей же час. Попрощаюсь с молодыми, и в путь.
— Но мой конь… — сказал Миша Звонец, — передохнуть бы ему.
— Коня свежего дадут. Товтивил, прикажи самого лучшего выбрать.
— Хорошо, Ярославич, но все же, может, с утра, куда ж на ночь глядя?
— Нет, нет. Мне еще в Новгород заезжать, распорядиться. Каждый час дорог.
Впервые в жизни Александр Ярославич скакал все дале и дале от ратного поля. И хотя он в подробностях рассказал брату Ярославу, как и что надо делать в походе, как осадить крепость, как пробивать пороками стены, его не оставляло чувство беспокойства и вины перед союзником. Да и перед собой было неловко, словно он и впрямь бежал рати.
Но что делать? В княжествах, подвластных ему, случилось страшное и непоправимое — народ восстал против откупщиков-бесерменов и перебил их. Чем ответит на это Золотая Орда вкупе с ханом Берке? Что предпримет великий хан Хубилай? Ведь это его, Хубилая, ставленники, и эти откупы его же затея. Сразу же после исчисления народа русского великий хан стал продавать право сбора дани на Руси богатым мусульманам — «бесерменам», избавляя тем самым себя от лишних хлопот.
Купивший такое право — откупщик начинал столь рьяно выколачивать дань из народа, что очень скоро превращал людей в нищих. Обнищавшему не только нечем было платить, но и есть было нечего. Откупщик давал в рост деньги, а поскольку должник не мог рассчитаться, то незамедлительно продавался в рабство. Такой откровенный и беззастенчивый грабеж покоренной страны не мог продолжаться долго.
И грянул на Суздальщине набат, поднявший весь черный измученный народ на бесерменов. Но волна возмущения сколь быстро взметнулась, столь скоро и погасла, уничтожив насильников.
И, когда великий князь въехал в свой стольный город Владимир, все было тихо и мирно. Копошились под плетнями куры, мычали телята, бегали голопузые ребятишки, тащились в гору телеги на торг. Александру, не однажды видевшему возмущение мизинных с набатом, пожарами и резней, такая тишь была в диво. Он косился вопросительно на Мишу Звонца, ехавшего рядом. Тот, догадываясь, о чем думает князь, оправдывался:
— Сам дивлюсь, Ярославич.
Явилась слабая надежда: «Может, обошлось все, может, Миша приврал со страху».
Но и эта надежда вскоре сгасла. Сразу по приезде отправился Александр под благословение митрополита Кирилла, и тот подтвердил: да, все было именно так, с набатом и полным истреблением баскаков-откупщиков.
Дабы хоть как-то отвлечь Александра от мрачных дум, Кирилл, улыбаясь, сообщил:
— Сказывают, один из них в Угличе уцелел. И как, думаешь? Попросился, чтоб окрестили его перед смертью. Ну, русичи уважили, мол, как откажешь казнимому. Окрестили поганого. А там и смекнули: грех единоверца губить неоружного. И отпустили живого.
Видя, что Александр не склонен к шуткам, Кирилл спросил:
— Что думаешь деять, сын мой? Не мстить, надеюсь?
— О какой мести молвишь, владыка? И кому? Смерду замордованному? У меня ныне одно в мыслях — отвести рать татарскую от Руси. Татары сию резню так не оставят.
— Кто знает, кто знает, — вздохнул митрополит и открыл ларец, стоявший на столе. — Вот прочти-ка, сын мой, что мне епископ Митрофан из Орды пишет в грамоте.
Год назад стараниями великого князя и митрополита была основана в Сарае православная епархия, куда епископом рукоположен был Митрофан. Не столь его чина ради, сколь ради отменного знания татарского языка и обычаев, а также ума недюжинного, природной смекалки и умения разобраться в придворных веяниях и даже замыслах царственных азиатов.
— Чти, мой сын, то, что я ногтем отчеркнул, — сказал митрополит, подсовывая князю грамоту. — Остальное наших треб касаемо.
Митрофан писал: «… А великий хан Хубилай перебрался ныне со двором еще далее — в страну Китайскую. И хан Берке сбирается от него отложиться, не по душе ему, что дань русская мимо его носа в Пекин течет…»
— Смекаешь, сын мой, — заговорил митрополит, заметив, что Александр прочел отчеркнутое, — смекаешь, куда клонится? Хубилаю за эти смертоубийства надо рать на нас слать. Далеко. Повелит хану Берке, тот у Руси под боком. Но послушает ли его Берке?
— Ты хочешь сказать, владыка, что для Берке эта резня выгодна?
— Разумеется, сын мой. Ведомо, вслух он так не скажет, но в душе, я уверен, он рад случившемуся. Хотя и может пойти ратью, дабы пограбить и ополониться.
— Что грабить у нас? Откупщики все повытрясли.
— Вот и я днями Митрофану грамоту отослал, что-де оголена Русь вконец, дабы мысль эту он вбил в башку ханскую.
— О-о, святой отец, — улыбнулся наконец Александр с облегчением. — Как и благодарить мне тебя, не ведаю.
— Благодари не меня, сын мой, — всевышнего. Ибо он и мыслями и деяниями нашими володеет. А дело твое ныне одно — ждать. Наберись терпения, сын мой. Мню я, позовет тебя Берке в Орду, вот и жди и сердцем укрепляйся на прю с ним.
— Сидеть и ждать не могу, владыка. Поеду в Переяславль, в Ростов, посмотрю, что там натворили русичи.
— Езжай, сын мой, езжай, управляйся с землей своей, а я буду молиться за твое благополучие. Коли что из Орды будет, велю сыскать тебя.
— Токмо не посылай Мишу Звонца, владыка.
— Что так?
— Да уж стар он, да и несладко ему худые вести мне возить. Пусть отдыхает.
Первым делом направился Александр Ярославич в родной Переяславль. Ехал дорогой, знакомой с детства, было и грустно и сладко на душе от воспоминаний. На полях, отливая золотом соломы, высились копны снопов, прямо из-под копыт выпархивали выводки жировавших перепелок и медленно тянули над землей, словно маня за собой ловчего. Ловы! Господи, когда ж это было? Кажись, сто лет не держал он на руке ястреба, не истягивал тугую тетиву лука, не пускал стрелу каленую вслед лениво летящей птице. Все минуло, кануло безвозвратно и уж кажется сном далеким и счастливым.
Ах, отрочество, сколь прекрасно ты с высоты преклонных лет! И радостно, что озарило ты ранние годы, и грустно, что было мимолетно, как весенняя радуга.
Переяславль встретил своего повелителя настороженно, народ не знал, с чем пожаловал великий князь. За недавнюю расправу над баскаками ждали грозы княжьей. Кое-кто наладился в леса бежать.
И вдруг слух на торге, что-де великий князь заказал молебен в Преображенском соборе, дабы всевышний поспешествовал русскому полку в ратоборстве с тевтонами. В тот день народу привалило к собору тьма, но внутрь попали лишь именитые. Остальные молились на улице, слушая доносившееся из собора пение.
Сорока на хвосте унесла в Ростов, в Углич, Ярославль и далее весть, что-де великий князь с миром и молитвой по Руси едет, дары принимает, судит по справедливости, а о бесерменах убиенных и не поминает, словно их и не было.
И уж Ростов принимал дорогого гостя с великой приязнью, с хоругвями, с колокольным звоном, как победителя. Князья Борис и Глеб закатили пир в честь такого события.
Что двигало Александром Ярославичем в этой поездке по родной земле? Желание ли увидеть своими глазами, что натворили баскаки? Или предчувствие скорого конца гнало его по Руси — взглянуть последний раз на ее измученный лик, укрепиться сердцем к предстоящей встрече с ханом. Кто знает? Поди угадай…
Едва ль не в один день явились два течца во Владимир, явились с разных сторон и с разными вестями.
Первым прискакал течец из Новгорода с доброй вестью: побитые Миндовгом и русским полком рыцари алкают мира, прислали посольство на Городище. Посадник и наместник Дмитрий, которому только что девять лет минуло, звали великого князя: «… Приезжай ряд с латинянами чинить, дабы победе нашей славное окончание утвердить».
Второй посланец, уже знакомый Каир-Бек, явился из Орды.
— Хан Берке зовет тебя, князь.
А за щедрый подарок разъяснил:
— Шибко сердится на тебя хан. Шибко, Александр.
Александр и без него знал — не на пир зовут, может, на смерть даже. А потому решил съездить сначала в Новгород, нельзя было упускать плоды победы.
Орда подождет. Семь бед — один ответ. Но Каир-бек не хотел ждать, грозился один воротиться, если великий князь немедленно не отправится с ним.
Ну, с Каир-беком Александр знал как управиться. Назначил ему за каждый день просрочки по золотому и спокойно выехал в Новгород.
Получив возможность озолотиться, Каир-Бек сказал на прощанье:
— Я твой друг, князь. Можешь ездить сколько хочешь. Каир-бек друга хоть до лета ждать будет.
— Ох, и бестия ты, Каир-бек, — усмехнулся князь. — Гдe ж я столько золота возьму.
Но тот не обиделся, напротив, захохотал раскатисто:
— Бестия — друг, тоже ладно, князь.
На Городище с особым нетерпением встретил его сын Дмитрий. Захлебываясь от радости и гордости, он рассказывал отцу о своем первом походе и рати, рассказывал так, словно отец никогда не бывал в бою.
Александр, вполне понимая душевное состояние отрока, слушал внимательно, не перебивая даже подробные разъяснения, как надо стрелять из пороков, какие закладывать камни, как лезть на стену крепости и, наконец, как поражать врага.
— Вот так мы взяли на щит злокозненный Дерпт, — закончил свой рассказ Дмитрий.
— Ну что ж, молодец, сын, — похвалил его Александр. — Ты счастливее меня. Мне впервые довелось ратоборствовать в четырнадцать лет, тебе же в девять. Молодец! Я рад за тебя.
Конечно, он догадывался, как мог «ратоборствовать» отрок, но для него важно было, что княжич все видел, все понял и усвоил урок накрепко. Поэтому, встретившись с посадником, Александр Ярославич после приветствий и поздравлений сказал:
— А за сына спасибо, Михаил Федорович. Наставил ты его славно. — И, улыбнувшись, добавил: — Хоть ныне полк ему давай.
— Не деву растим, но мужа, — отвечал спокойно посадник. — И князя для дел грядущих. А Новгород издревле в добрых князьях нуждался.
— Не в добрых, Михаил Федорович но сильных, — поправил Александр Ярославич.
— Все едино. Добрый молодец слаб не бывает. Намек посадника на то, что Дмитрию грядет стол новгородский был приятен великому князю. Кто ж не печется о чаде своем.
И хотя поход был не совсем удачен — встреча с Миндовгом русского полка не состоялась из-за опоздания последнего — плоды победы были налицо в Новгород явились послы Немецкой, Любецкой и Готской земель. Явились просить мира.
Каково же было удивление Александра Ярославича когда он узнал в немце, возглавлявшем посольство, Карла Шиворда. Того самого Шиворда, с кем двадцать лет назад после Ледовой рати заключал мир «нафечно». Годы мало изменили его, поседела лишь голова, да малость в теле подусох.
И опять, как и в прошлый раз, Шиворд жарко восклицал:
— Дофольно лить крофь наша матка, надо строиль мир князь!
— Конечно, навечно? — не удержался Александр от ехидною вопроса, воспользовавшись паузой в речи посла.
От Шиворда не ускользнул насмешливый тон князя но он сделал вид, что не заметил насмешки, отвечал торжественно:
— Софершенный истина молфишь, князь. Мир, мир нафечно.
И далее во время переговоров, сколь ни пытался Александр подловить немца на шутку, он не поддавался словно это и не ему говорилось.
Лишь после, вечером когда сели вместе за трапезу да выпили по чарке-другой за «фечный мир», Карл Шиворд стал плакаться русскому князю:
— Ах. Александр Ярослафич, разфе я не понимайт сфой глупы фид. Фсе понимай. Но кто я, Карл Шифорд? Маленький пешка. Мой дело гофоритъ. Уфы, гофорить токмо. И тогда, дафно, и ныне я искренне ферил и ферю — нам только мир нужен. Меч тебе и нам несет горе и слезы, а мир — здорофый торговля и процфетаний.
— Не обижайся, Карл, — утешал Александр посла, подливая ему меда. — Но мне тоже несладко лишь говорить о мире, а меж тем мечи ковать.
— Ферно, ферно, Ярослафич, молфишь, — соглашался Шиворд. — Я лучше других знайт, сколь ты прифержен миру, но я не есть гроссмейстер Ордена, я фсего лишь посол. Мне сказали — прифези мир, и я его прифезу.
Великий князь спешил, и поэтому договорная грамота — «Докончанье» — была очень скоро составлена и подписана присутствующими.
«Я, князь Александр, и сын мой Дмитрий с посадником Михаилом, и с тысяцким Жирославом, и со всеми новгородцами докончахом мир с послом немецким Шивордом, и с любецким послом Тидриком, и с гоцким послом Олостеном, и со всем латынским языком…» — так начиналась договорная грамота, в которой были подробно изложены условия мира.
«Докончанье» широко открывало пути для обоюдной торговли, брало под защиту купцов всех сторон, их товары, дворы, определяло размеры пошлины.
«Докончанье» вводило в силу старый немецко-латинско-готский договор с Новгородом, заключенный еще во времена Всеволода Большое Гнездо — деда Александрова.
«… А се старая наша Правда и грамота, на чем целовали отцы ваши и наши крест. А иной грамоты у нас нетути, ни тайной, ни явной. На том и крест целуем».
Так заканчивалось «Докончанье», и далее шли печати и подписи всех сторон, оговоренных в нем. Полную силу оно должно было приобрести после утверждения вече. Но Александр Ярославич не стал ждать и уже на следующий день собрался в дорогу.
Было и еще одно дело срочное у великого князя: давно приспела пора постригов третьему сыну, Андрею, но и это откладывалось до возвращения Александра Ярославича из Орды.
— Ворочусь, постригу обоих, — сказал он, поднимая к лицу младшенького Даниила и целуя его в розовую щечку. — Что отворачиваешься? А? Усы не нравятся…
Опустил его на пол и с нежностью смотрел, как заковылял сынишка вдоль лавки, придерживаясь за край. В сердце кольнуло: «Увижу ль еще?» И тут же изгнал непрошеную мысль: «Увижу. Али впервой хана уговаривать. Уговорю и ныне. Одарю пощедрее, никуда не денется. Смилуется».
Была зима. Золотая Орда кочевала на полудень, ближе к морю. Александр Ярославич ехал на санях, кутаясь в теплую шубу, за ним тянулся обоз с подарками, запасами пищи, слугами. Ехали довольно скоро, почти не останавливаясь. Этому способствовали ямы, устроенные на всем пути следования, где содержались запасные свежие кони. Стараниями Светозара на очередном яме коней быстро меняли, и обоз тотчас отправлялся дальше. Случалось, за ночь проезжали два-три яма, и князь узнавал об этом, лишь проснувшись поутру.
«А ведь славная придумка — эти ямы, — думал он. — Что ни говори, а татары умный народ… Взять те же пороки или огонь, из труб вылетающий… Все искусно исхитрено, и учиться у них есть чему. Жаль, князья наши чванятся: да чтоб я, христианин, учился у поганого?! А что? Коли поганый тебя искусней, отчего б не поучиться. Зачем пользу свою упускать? Не наука б татарская, еще неведомо, взяли бы мы Дерпт на щит, как-никак там три стены, и все неприступные».
Мысли текли неспешные, времени для них в пути много было, иногда, раздваиваясь, начинали спор неслышимый: «Что татар хвалишь? Зверье и есть зверье. Что искусники — так они ли? Огонь, из трубки вылетающий, сказывают, от греков взяли. Пороки для них римляне придумали. Украшения и дворцы им русские искусники творят. Эвон наш рязанский Косьма самому великому хану трон изладил. А ты хвалишь, а еще русский князь».
Когда затекали от сидения ноги, обутые в валяные сапоги, он вылезал пройтись немного. Шел возле саней версту-другую, потом опять садился, и возница подхлестывал коней, переводя с шага на слынь.
Попробовали один раз заночевать в яме, состоявшем из нескольких избушек и сарая для коней. Но блохи так и не дали никому уснуть. С того раза спали на ходу в санях, закутываясь в тулупы и шкуры.
Сарай — столицу Золотой Орды отыскали в низовьях Волги, почти у самого моря, уже пред зимним Николой. Остановились в русском лагере, и Александр сразу же отправился к епископу Митрофану. Русская церковь, разрешенная год назад ханом, мало чем отличалась от татарских кибиток. Так же была взгромождена на колеса, и лишь вверху над крышей высился деревянный крест, выкрашенный позолотой, а другой, немного поменьше, был приколочен над входом. Здесь, в этой кибитке, Митрофан и отправлял всю церковную службу — крестил, венчал и отпевал православных, которых жило немало в Сарае.
— Небось, святой отец, скучаешь по переяславскому храму, — сказал Александр, осматривая убогую обстановку церкви и сбрасывая шубу.
— Да как сказать, сын мой, — почесал переносье епископ. — Слов нет, тот храм богат и красно изукрашен, но этот зато для русичей, в Орде проживающих, — прибежище для их душ страждующих. Единственное, сын мой, а для многих и последнее. И потом, — Митрофан испытующе взглянул гостю в глаза, — там я был лишь приходу надобен, здесь — всей Руси. Вот и служу ей, многострадальной, чем могу и как умею.
— Спасибо, отец Митрофан. За Русь спасибо. Не слыхал ли, зачем звал меня хан? Не за баскаков ли откупщиков ответ держать?
— И за баскаков тоже, сын мой, — вздохнул епископ.
— Значит, и еще за что-то, коли говоришь так.
— Есть и еще что-то, пожалуй, пострашнее баскаков, — отвечал раздумчиво Митрофан, оглядывая свою церквушку.
В церкви кроме них никого не было, но за плетеной стенкой слышался чей-то голос, уговаривавший коня: «Ну-ка не уроси, не уроси. Вот так. Умница». Митрофан заговорил, понизив голос:
— Ты же знаешь, сын мой, у татар войско более чем наполовину из народов покоренных составлено. Берке хочет ратью на арабов идти и позвал тебя, дабы ты дал ему русский полк в поход.
— Только этого не хватало русичам, — возмутился Александр и вскочил с лавки. Плетеный пол, прикрытый кошмой, гнулся и скрипел под его ногами, церквушка раскачивалась. Митрофан с затаенной тревогой наблюдал за этим, потом не выдержал:
— Сядь, сын мой. Успокойся. А то заутреню мне негде служить станет.
Князь опять сел рядом с епископом.
— Спасибо, отец Митрофан, что предупредил.
— Для того и предупредил, сын мой, дабы ты заранее подумал, что отвечать хану станешь на это. Подумай, сын мой, подумай.
— Подумаю, отец святой. Но ведь и ты, наверное, уже думал. А? Вижу по глазам, думал. Ну! Подскажи князю неразумному.
— Зачем ты так на себя, сын мой? Не надо. Ты великий князь Руси и сам себя тож уважать должен. Верно, думал я. И вот чем, мне кажется, тебе отговариваться надо, сын мой. Ты скажи ему: мол, Русь и так вся твоя, хан. Ему такое слышать приятно будет. Да. И вот, мол, если мы уведем войско на арабов, то Русскую землю тут же Орден или свеи к рукам приберут. Понял?
— Понял, отец святой. Славная мысль у тебя.
— Налегай на то, — мол, твою, хан, землю приберут. И что, мол, ты и войско для того держишь, чтоб его ханские владения боронить.
— Тут он меня уест, отец святой: мол, земли мои боронишь, а вот откупщиков наших перебили всех.
— На сие молви ему, что-де русичи издревле привычны дань русским князьям давать, а на чужих, да еще не их веры, ополчаются сразу. Что, мол, делать — привычка. И вот тут-то проси у него право сбора «выхода» воротить князьям русским.
— А ведь верно, отец Митрофан, — улыбнулся Александр и, хлопнув ладонями по коленям, хотел опять вскочить, но воздержался. — Ведь и я ж над этим всю дорогу думал. А раз и тебе и мне одно в ум пало, стало быть, того и надо держаться.
— Учти, сын мой, ему это выгодно, хотя наверняка скрывать станет.
— Почему?
— Потому что откупщики великоханскими были и платили в Пекин великому хану. Он, Берке, из-за этого в ссоре с Хубилаем. Что-то я не заметил печали при дворе, когда весть пришла, что на Руси баскаков перебили. По-моему, Берке даже злорадствовал. Но от тебя скрывать станет, дабы не показать распри их внутренние. Ты же знай и на уме держи, сын мой, — перегрызлись поганые.
Долго сидел Александр Ярославич у епископа, слушая его речи великомудрые и радуясь, что не ошиблись они с митрополитом, назначая в Орду Митрофана. Был он прост и мудр. Впрочем, Александр давно научился дураков по одной замете определять и нередко ближним своим воеводам говаривал: «Спесив. Значит, дурак». Крепко в нем уроки кормильца Федора Даниловича засели, поучавшего не однажды: «Спесь пучит, смиренье возносит».
Хан Берке принял его на третий день после приезда. Все было, как и ранее: несли хану подарки, проходили меж огней, очищаясь от злых мыслей. Лишь одно было не так: не кидали ныне подарки в огонь. Ни одного. И князь подумал: «Видно, оттого, что меньше их стало. В Пекин больше уходит. Вот и решили, что духи без подарков обойдутся».
Берке сидел на троне в дорогом шелковом кафтане, подпоясанном золотым поясом, с колпаком на голове. Бородка реденькая, лицо желтое, оплывшее от излишеств в пище и питье. Недовольно хмурясь, спросил князя:
— Как же случилось, Александр, что ты позволил избить всех откупщиков?
— Я был в отъезде, хан, когда стряслось это. Дочь выдавал замуж.
— За кого?
— За князя витебского Константина.
— Сколько ей лет?
— Пятнадцать уже.
— Хэх, — оживился Берке. — Мог бы и со мной посоветоваться. Может, я б ее за своего сына взял. Отдал бы? А? — Хан испытующе смотрел на князя.
— А почему бы и нет? Если б ты, Берке, прислал ко мне сватов, как сие водится на Руси, я бы отдал.
— За некрещеного-то?
— А разве долго окрестить? Вон твой сыновец ныне в Ростове живет и уж Петром прозывается. Христианин. А жена князя Глеба, Неврюевна, тоже со крестом ходит. Наша вера в свои объятья хоть кого пускает.
— А в резню Петра не щекотали ножом?
— Нет. Он же христианин, — отвечал твердо Александр, хотя знал, что Петр спасся благодаря попу, спрятавшему его в алтаре.
По тому, как Берке спокойно ушел от разговора об откупщиках, князь убедился, что хану действительно они безразличны.
— Я знаю, хан, ты доверяешь мне, — сказал Александр полуутвердительно, дабы заставить поддакнуть Берке.
Но тот смолчал, хотя головой кивнул утвердительно.
— … А посему хочу просить тебя доверить мне сбор «выхода» для тебя.
— Тебе? — расширил удивленно глаза хан.
— Да. И мне и другим князьям, которые заслуживают твоего доверия. Я бы каждый год в серпень[111] привозил «выход» к твоему двору.
— Почему именно в серпень?
— Это последний месяц года на Руси. И ты, Берке, станешь получать «выход» без всяких усилий с твоей стороны.
— Что ж, Александр, ты хорошее дело предлагаешь. Я подумаю.
— Подумай, хан, сколько выгодно это будет для тебя. Не надо слать баскаков, откупщиков. В назначенный месяц «выход» будет поступать прямо в Сарай к твоему порогу.
— Я подумаю, — повторил хан.
Александр догадался, отчего Берке не спешит с ответом. Ведь баскаки, ездя по Руси, не только собирают дань, но и следят, чтоб она не усиливалась, ибо лишь в ослабленной стране можно безнаказанно хозяйничать чужеземцам.
— Но, Александр, я звал тебя не о «выходе» говорить, — помолчав, заговорил Берке. — У меня есть более важные дела. В грядущее лето я хочу пойти войной на Хулагу[112], и ты должен дать на этот поход русский полк с хорошим воеводой.
«Вот оно, начинается», — подумал Александр, но резко отказываться от похода не рискнул. Берке не любил явных возражений.
— Вряд ли от русского полка будет польза в жаркой стране, хан.
— Почему?
— Привычка, Берке. Русичи лучше переносят холод, чем жару, потому как родятся и живут в полуночной стороне. И потом, русскому полку хватает дел на заходней стороне твоего улуса.
Берке выслушал, не перебивая, а потом сказал с раздражением:
— Ты, князь Александр, хитрый как лиса. Я обещал подумать над твоей просьбой. А ты иди и подумай над моим велением. Ступай.
Берке даже махнул рукой, махнул столь пренебрежительно, что и князю, и всем присутствовавшим при разговоре стало ясно: хан разгневан непослушанием своего вассала.
Александр Ярославич понял, что гордыня царственного татарина уязвлена была двумя просьбами. Он не мог позволить себе дважды уступить русскому князю.
«И зачем я вылез сразу с двумя слезницами? — корил себя Александр, удаляясь из дворца. — Надо было с «выходом» в другой раз прийти».
Но делать было нечего. Сказанного не воротишь, как и стрелу, пущенную из лука. Стрела устремилась в цель. Попадет ли?..
Хан Берке рассердился всерьез. Он не звал к себе Александра ни через неделю, ни через месяц. А когда истомившийся ожиданием Александр Ярославич послал Светозара просить разрешения выехать домой, ему было отказано. Явившийся от хана посыльный передал дословно слова своего повелителя: «Хан дивится, князь, твоей неблагодарности. Тебя кормят, людей твоих тоже, к работе не понуждают, что ж тебе еще надобно?»
— Мне надобно ехать к моему столу, — отвечал князь, едва скрывая раздражение.
— Хан велит гостить тебе, князь Александр, — отвечал, криво усмехаясь, посыльный. — Разве тебе не нравится наше гостеприимство?
Вскоре ему была прислана кибитка, в которой он должен был жить и кочевать с Ордой.
— Худо, сын мой, — сказал епископ Митрофан. — Кибитку хан дарит тому, кого хочет держать при себе.
— И долго может держать?
— Долго. Иногда до конца жизни.
И потекли долгие, тягучие дни, недели, месяцы почетного плена. К весне Орда повернула на полуночь, в этом многотысячном сонмище кибиток, медленно переваливаясь на кочках и выбоинах, ползло и жалкое жилище великого князя Руси Александра Ярославича.
Раза два один из темников хана приглашал его на ловы, но он отказывался, ссылаясь на немочи. Что-то не тянуло его на татарскую охоту, где нередко сводились счеты с людьми, неугодными хану.
Так в безделье и бесплодном ожидании прошла весна, минуло лето. Вместе с отлетавшими птицами повернула на полудень и Орда. Начинались осенние ветры и дожди. Приближалась годовщина его плена, а хан словно забыл о нем. Одно утешало: здесь, в самой Орде, он знал все, что затевалось ее хозяином. Почти все.
Сонгур — обрусевший половчанин, давно уже живший у татар и нередко служивший добрую службу русским князьям, добросовестно пересказывал Александру все, что удалось узнать при дворе хана. Не бескорыстно, разумеется. Князь сам нацелил Сонгура на главное, чем должен был интересоваться его добровольный лазутчик: не собирается ли рать на Русь?
И Сонгур, появляясь в княжьей кибитке, всегда начинал с одной и той же фразы: «Все вельми добро, князя». Оба — и князь, и половчанин — знали, что это означало: Русь пока в безопасности.
Но ни обстоятельные пересказы Сонгура, ни мудрые речи епископа Митрофана не могли утишить боль сердца о далекой отчине. Она являлась ему в зыбких снах, то в образе младшего сына, то бушующим вече, то скорбной улыбкой жены. Она пролетала в холодной синеве неба грустной стаей журавлей.
Черная тоска навалилась на Александра Ярославича когтистым коршуном и ее отпускала ни днем, ни ночью.
Подули с полуночи холодные и резкие, как нож, ветры, принесли снежную круговерть. Проснувшись как-то утром, Александр почувствовал вдруг железную тяжесть рук и ног и не смог подняться с ложа.
— Светозар, — позвал он и удивился голосу своему, севшему до шепота.
— Что, Александр Ярославич? — явился перед ним слуга.
— Светозар, кажись, захворал я. Укрой меня потеплее и вели изладить сыты медовой, да погорячее чтоб.
— Где ж меду взять, князь? Может, кумысу согреть?
«А и право, где ж он тут меду возьмет», — подумал князь и сказал:
— Ладно. Пусть хоть чай изготовят. Кумысу не надо, душа отвратилась от него. Не приемлет.
Светозар сложил на князя все шубы, но тот не мог согреться и под ними. Митрофан пришел, пощупал рукой лоб больного, повздыхал тихонько, а выйдя из кибитки, сказал Светозару:
— От скорби занемог великий князь. Пойду к хану молить за него.
Что говорил епископ хану, никто так и не узнал, но на другой день от Берке посыльный пожаловал, принес пайцзу на дорогу.
— Хан передать тебе велел, князь, что над просьбой твоей подумал и решил по-твоему сделать. «Выход» теперь сам станешь собирать, а баскаков меньше вполовину посылать станем, дабы тебе помогали. И велел еще хан, чтобы полки твои заходние рубежи улуса стерегли. Можешь ехать теперь к своему столу, и пусть хранят тебя твои боги.
За год думанья хан лишь одну просьбу удовлетворил — сбор «выхода» отдал в русские руки, хотя и под надзором баскаков. О второй просьбе и словом не помянул, а облек ответ на нее в собственное веление: пусть «полки русские заходние рубежи улуса стерегут».
Но ведь именно об этом и просил его русский князь.
«Бог с ним, — подумал устало Александр. — Важно, что отмолил я русичей от службы татарской».
Как положено в таких случаях, он передал хану благодарность за его великодушие и, велев одарить посланцев, отпустил его. Собираться велел скоро, выезжать немедля.
Епископ Митрофан, пришедший проводить князя, благословив, сказал:
— Ништо, сын мой, отние ветры овеют ноздри, и оклемаешься. С тоски твоя хворь, с тоски.
Слуги вынесли князя из кибитки на руках, уложили в сани, заботливо укрыли тулупами. Было ему несвычно в этаком бессилии пред народом являться. Шапку велел на самые глаза надвинуть и ехать скорей, скорей…
Останавливались только для смены коней, гнали и днем и ночью. Снег то таял, то сыпал вновь. Александру Ярославичу не лучшало, и, когда по утрам Светозар справлялся о здоровье, он одно шептал: «Гони, гони шибчее. Не хочу на чужбине помирать».
В Нижнем Новгороде Светозар отыскал лечца, тот, осмотрев князя, не советовал дальше ехать.
— Надо его в тепло, в духмяный пар, да сыты на меду липовом, да нутряным жиром грудь растирать, — наставлял он.
Светозар хотел делать, как лечец советовал, но великий князь не разрешил останавливаться. Сыту выпил и велел ехать.
Но после Нижнего Новгорода стало хуже ему. Светозар, ехавший в одних санях с князем, то и дело склонялся над хворым, стараясь по дрожанию век ли, дыханию определить состояние. Увидел, как зашевелились губы, крикнул вознице: «Стой!» Склонился ухом к самому лицу князя.
— Что, Ярославич? Что ты сказал?
— Помираю… Завези куда-нито в избу, — прошептал Александр, не открывая глаз.
Впереди виднелись монастырские стены.
— Давай во двор, да живо, — велел Светозар вознице.
Это был Городецкий Федоровский монастырь. Вдоль высоких стен промчались к широким воротам. Въехали внутрь ограды. Монах, спешивший закрыть ворота, отпрянул в сторону от храпящих коней.
— Где настоятель? — спрыгнув с саней, налетел на монаха Светозар.
— Он в трапезной.
Настоятель, узнав, кто пожаловал в их монастырь, засуетился было: как бы достойнее принять гостя.
— Да выкинь все из головы, отец, — осадил его Светозар. — Плохо князю, до чести ль ему!
Пока Светозар искал настоятеля, пока втолковывал ему, что и как, слуги уже внесли князя в ближайшую келью, положили на широкую лавку у печи. Более здесь ложа никакого не было, да оно и не полагалось монахам. Стены голые, облезлые, в переднем углу крохотный образ, да и тот без лампадки.
Когда Светозар с настоятелем вошли в келью, великий князь дышал тяжело, часто, прерывисто. Горело две свечи — одна у изголовья, другая на припечке.
Он глазами, затуманенными болезнью, звал Светозара. Тот наклонился к нему: что?
— Вели постричь… хочу в ангельском образе пред всевышним явиться… пусть Алексием нарекут.
Он хотел видеть, хотел слышать этот обряд — пострижение в ангельский образ, — но сознание ускользало, как вода из ладони. Он, не видя, слышал, как клацнули ножницы у уха, и, словно молнией, вырвало из памяти сорокалетней давности картинку: епископ Симон постригает его, посвящая в воины. Но тогда была радость безоглядная, безоблачная, ныне ж свинец в груди, железо в голове расплавленное. И тоска такая, какой никогда еще не было.
— Что? Что станет?.. — зашептал он.
Светозар, стоявший на коленях около, жадно ловил слова, пытаясь смысл угадать за ними.
Неслышно приоткрылась дверь, явившийся монах что-то шепнул настоятелю. А он наклонился к Светозару, заговорил негромко:
— Там князь Василий, сын великого князя. Он у нас живет. Просится проститься с отцом. — И уже громче, дабы и великий князь слышал: — Пусть простит отец сына.
Светозар понял: все-все слышал умирающий, но говорить трудно ему, заглянул князю в глаза, спросил взглядом же: «Ну как?»
Прикрыв глаза, качнул головой великий князь отрицательно: «Нет!»
— Нет, — сказал громко Светозар. — Великий князь не желает видеть князя Василия.
Настоятель хищной птицей склонился над ложем умирающего, заговорил с жаром:
— Но сие не по-христиански, отец Алексий. Надо прощать всех, надо быть человеколюбивым. Ведь чадо ж твое! Заклинаю тебя! — настоятель сплел в просительном жесте пальцы рук. — Заклинаю! Прими! Прости. Облегчи душу.
В последнем усилии больной открыл глаза, взглянул почти с ненавистью на настоятеля, прохрипел явственно:
— Н-нет! Прочь!
И тут же впал в беспамятство. Светозар покосился на настоятеля, все еще стоявшего около лавки.
— Послушайся, отец святой, оставь в покое его, — попросил он с наивозможной мягкостью.
Настоятель вышел, но тут же явился другой монах, возжег у образа лампаду и стал тихо читать молитвы.
Александр дышал часто, тяжело. Светозар сидел около, не сводя глаз с больного. Временами он, как в воду, окунался в сон (сказывались бессонные дорожные ночи), но тут же просыпался в ужасе, что мог не увидеть или не услышать чего-то от умирающего.
Где-то за полночь дыхание больного стало тише, и вдруг он открыл глаза и произнес тихо и внятно:
— Что станет с Русью?.. Господи, что с Русью?
Это были последние его слова. Вскоре дыхание остановилось, и в келье стало тихо как в могиле. Но недолго так было — зарыдал, стеная, Светозар.
Так ноября 14 дня 1263 года умер великий князь Руси Александр Ярославич, прозванный в народе Невским. «Закатилось солнце земли Суздальской», как воскликнет вскоре митрополит Кирилл. И не было кому принять крест тяжелый из рук его охладевших.
И никто не знал тогда и провидеть не мог, что лишь младший сын Даниил, который при отце только ходить учился, за лавки держась, что именно он, не сохранивший в памяти даже обличье отца, поднимет этот крест тяжелый и понесет дальше.
Именно Даниил Александрович поймет думы и чаянья своего великого родителя и станет служить делу его верно и бестрепетно.