Перед занавесом

Александр Николаевич Островский родился в Москве 31 марта 1823 года…

Произнеся эту привычную фразу, биограф Островского должен перевести дух и задуматься. Сейчас взовьется занавес над его судьбой… Что рассказать о жизни великого драматурга, чем удовлетворить любопытство к нему читателя?

Всего полтора столетия прошло со дня его рождения и меньше ста лет со дня смерти[1], а многое, что связано с его жизнью, литературным трудом, личным обиходом, близкими и друзьями, безвозвратно утеряно в беге времени. Есть годы и даже десятилетия (таковы, например, годы детства и юности), о которых почти нечего сказать: факты отрывочны и недостоверны, сведения случайны, документы безлики.

Островского-драматурга так часто бранили в повременной печати 1870—1880-х годов, что современники с опозданием догадались, что он – классик. Большинству и в голову не приходило записывать что-либо о своих встречах и разговорах с ним, а спохватились, когда было поздно: стали напрягать память, присочинять, выдумывать. Физиономия Островского плохо уловима из мемуаров, черты его расплываются.

Белокурый, стройный, хорошо пел – рисует его один из воспоминателей. Смолоду грузный, рыжеватый, рано облысевший, никогда не слышали его поющим – настаивает другой… Надо сводить эти свидетельства на очную ставку, выверять, просеивать.

Сам Островский мало помог своему биографу. Мы знаем писателей, всю жизнь создававших душевный автопортрет. Таков, например, Лев Толстой. Мы можем представить себе его детство по детству Николеньки Иртеньева, участие в Крымской войне – по «Севастопольским рассказам», его жизнь на Кавказе – по «Казакам», его духовные поиски зрелых лет – по судьбе Пьера Безухова, Левина и Нехлюдова. Толстой всю жизнь заглядывал внутрь себя, приоткрывая в творчестве тайники собственной души, бесстрашно вынося их содержимое на свет божий. А кроме того – какое море воспоминаний, писем, дневников, запечатлевших день за днем его великую жизнь!

Островский – драматург, а значит как художник обручен с самой объективной и безличной формой литературы: его герои – это вовсе не он сам, хотя бы и в пересозданном искусством виде. Чужие волнения, страдания, страсти. Ни слова о себе, о своих близких, о личном. Такова вообще участь драматического писателя. Что можно сказать о судьбе Шекспира или Лопе де Вега на основании их пьес? Островский приоткрывается нам в своих комедиях и драмах ничуть не больше, чем Шекспир в «Отелло» или «Макбете», а великий англичанин не зря принадлежит к числу загадочных лиц литературной истории.

Конечно, и в драматической форме автор иной раз не вытерпит и ударится в лиризм и хоть тенью, хоть уголышком изобразит себя; так тот же Толстой воплотит свою душевную драму в Сарынцове («И свет во тьме светит»), свою мечту об «уходе» – в Феде Протасове из «Живого трупа». Но даже таких «окошек» в автобиографию мы не найдем в драматическом творчестве Островского. В его пьесах есть благородные резонеры, но нет лиц, в которых мы узнали бы автора.

Да и составит ли интерес для читателей личная судьба человека, который не воевал, не дрался на дуэли, не путешествовал вокруг света, не блистал при дворе, не проматывался на рулетке, не памятен любовными приключениями, не заточался в острог, не отбывал ссылку… Домоседом прожил всю жизнь в Москве и только однажды в зрелые годы переменил квартиру: перебрался из Яузской части на Волхонку. Жизнь ровная, лишенная громких событий и, по видимости, малоинтересная…

Но может ли быть малоинтересной жизнь человека, который населил русскую сцену толпой живых лиц? Который прошел свой путь как рыцарь театра, безраздельно преданный одной этой страсти и ради нее готовый на любые испытания, на подвижнический, лишенный скорого вознаграждения труд?

Он имел одно виденье,

Непостижное уму,

И глубоко впечатленье

В сердце врезалось ему…

Важно угадать в Островском этого пушкинского рыцаря, подвижника-терпеливца, всю жизнь самоотверженно работавшего для театра, боровшегося с рутинерами и чиновниками за великое русское искусство. Важно открыть внутреннее, духовное напряжение этой жизни, и тогда мы согласимся, что и эта судьба полна интереса и поучительна не менее иной судьбы, богатой круговоротом событий, страстей и перемен. Да и крутых поворотов в жизни Островского при внимательном взгляде окажется больше, чем поначалу думалось, и не таким уж домоседом он предстанет.

В его облике нет как будто ни капли возвышенного: спокойно сидит Островский в шубейке на беличьем меху, запечатленный точной кистью Перова, и только глаза его – голубые, умные и острые, отнюдь не самоуверенные, но выпытывающие, ненасытные, доверчивые и не дающие солгать, только эти детские глаза его – свидетели совершающейся в нем горячей внутренней жизни.

(Кабы не этот взгляд – можно б было, глядя на портрет, вообразить московский неподвижный быт, когда в деревянном домишке холодно и в теплой одежде сидят, чтобы руки-ноги не стыли, а где-то рядом кипит пузатый самовар и на беленой скатерти большие, в цветах, фарфоровые чайники, пироги, жамки и прочие соблазны Замоскворечья.)

Где же искать живого Островского? Дневники его хороши и живописны только ранние: это школа начинающего писателя. Но и там меньше всего о себе – больше о том, что видел, наблюдал в первых своих поездках за пределы родного дома: о природе, городах и реках, о нижегородском театре, о лицах костромских крестьян. О себе же ни полсловечка.

Драматурга упрекали в необъятном тщеславии – это ходячее мнение раздуто его недругами, разнесено молвой. Если судить по его писаниям, я не знаю человека скромнее, непритязательнее в отношении себя, чем Островский. В его поведении нет и намека на величавую историческую поступь. Он никогда не гляделся в литературное зеркало, не стремился себя запечатлеть и показаться с выгодной стороны в глазах потомства. Не писал дневников и писем в расчете на посторонние глаза, просто не надеялся, что они будут кому-нибудь интересны, кроме прямых адресатов. Большинство его писем малосодержательны – это простые извещения о событиях, жалобы на безденежье, волнения о распределении ролей в новых пьесах.

Он не любуется собой со стороны, в нем много доверчивости и открытости, великого простодушия. И при огромном самобытном уме какая-то ребяческая непосредственность. Так дети великолепно схватывают мир в ярких рисунках, но вовсе не заняты самоизучением, анализом своего «я» – это попросту чуждо их натуре. Более чем кто-либо Островский имел право сказать: вся моя биография – в моих пьесах.

В 1879 году издатель «Русский старины» Михаил Семевский усердно подстрекал Островского к писанию мемуаров для своего журнала. Драматург отвечал ему:

«Я сам уже давно мечтаю, что “вот я буду писать свои воспоминания”, как это будет мне приятно, как это будет живо и правдиво, сколько нового я скажу… Но я знаю в то же время, что мечты мои так мечтами и останутся. Чтобы привести в порядок свои воспоминания и хоть только начать их как следует, нужны покой и досуг; а ничего этого у меня нет, не будет и быть не может!.. Я только и делаю, что или работаю для театра, или обдумываю и обделываю сюжеты вперед, в постоянном страхе остаться к сезону без новых пьес, т. е. без хлеба, с огромной семьей, – так уж до воспоминаний ли тут!»[2]

Может быть, оттого, что сам Островский мало радел о сохранении следов своей личной судьбы, беспечно отнеслось к этому и его ближайшее потомство. Исчезли безвозвратно многие рукописи, письма. Лишь в небольшой части дошла до нас переписка с С. Максимовым, И. Горбуновым. Почти полностью пропали его письма за многие годы к брату – М. Н. Островскому[3]. Исчезла большая часть писем к Некрасову[4]. Все письма к Салтыкову-Щедрину. Сын драматурга С. А. Островский, уходя на Первую мировую войну, обещал биографу Аполлона Григорьева, В. Княжнину, передать ему по возвращении письма Григорьева к Островскому: от них тоже не осталось и следа[5]. Этот скорбный перечень легко было бы продолжить.

Когда перед юбилеем 1923 года журналист Михаил Сокольников посетил усадьбу Щелыково, он стал расспрашивать Н. Н. Любимова, сопровождавшего его в прогулке по парку, уцелели ли письма Островского, фотографии. «Письма? – отвечал Любимов. – Писем-то было много, да валялись они без внимания и, конечно, тоже погибли. На чердаке остался один мусор, вот у меня еще есть немного, это к моему отцу (он управлял усадьбой до меня)… Вот тоже лежали пачки и у работника, во флигеле; недавно кто-то приезжал из Кинешмы, спрашивал их у него, – тот ответил: “Было, – говорит, – правда много, да сожгли на самовары. Пораньше бы немного…”»[6].

Серьезное изучение биографии, собирание и издание неизвестных текстов Островского развернулось, в сущности, лишь с 20-х годов XX века, уже при Советской власти. Многое было сделано такими учеными, как Н. П. Кашин, Н. Н. Долгов, В. А. Филиппов, С. К. Шамбинаго, А. И. Ревякин, Л. М. Лотман, Е. Г. Холодов, и другими. Однако в биографии Островского до сих пор немало белых пятен, загадок, неясностей, сомнительных дат, предположительных построений.

Лишь в 1973 году разыскана записная книжка Островского 1854 года, лишь в 1976-м – дневник его поездки на юг с актером Мартыновым, только в 1979-м – дневник путешествия во Францию и Англию[7].

Любая биография – реконструкция погасшей жизни. Приходится соединять мостками воображения сохранившиеся свидетельства, уцелевшие факты, перепрыгивать догадкой через неизвестное. Запретно лишь выдавать гипотезу за несомненность.

В этой книге нет вымысла даже в мимолетных бытовых и исторических подробностях. Указания на основные источники любознательный или недоверчивый читатель найдет в примечаниях в конце книги. Но в случае нужды я мог бы едва ли не любую строку подтвердить отсылкой к мемуарам, публикациям, документам, исследованиям.

Считаю долгом уведомить, что, делая поправки и уточнения во втором издании, я воспользовался советами и замечаниями Н. В. Баранской, В. Н. Бочкова, Е. И. Гольденвейзер, Э. Л. Ефременко, В. В. Жданова, В. А. Каверина, М. И. Перпер, В. С. Попова, Е. Г. Холодова, И. Г. Ямпольского, к которым испытываю искреннюю благодарность.

Прямое дело биографа – понять связь событий и дат, великого и малого, литературного и человеческого в крупной судьбе. И тогда за ворохом фактов и пеленой гипотез встанет перед нами не иконописный лик – живое, умное, лукавое, страдающее лицо драматурга.

В костромской усадьбе Островского – Щелыкове – вас непременно поведут в Ярилину долину, к ключу, где, по местному преданию, растаяла Снегурочка. В полукружье кудрявых кустов и молодых деревьев, лишь на два венца подымаясь над землей, уходит вниз бревенчатый сруб шестигранного неглубокого колодца. Вода в нем небесно-голубая даже в пасмурный день, при солнце же – будто подкрашенная яркой синькой. До дна тут, кажется, достанешь рукой – каждый камешек, каждый прутик различим на песчаном донце, и видно, как выбивает в темном песке упругий жгутик ключа. Но попробуйте вымерить глубь колодца – двухметровая жердь уйдет вниз и не найдет дна.

Таков и Островский – и в своих пьесах, и в личной судьбе. Его прозрачная, незамутненная ясность обманчива. Его простота кажется всем доступной и малоглубокой, но стоит прикоснуться к ней, чтобы увидеть, как трудно вымерить или исчерпать ее…

Предуведомления окончены: третий звонок. Подымем же занавес над судьбой драматурга.

Загрузка...