Цветков Сергей. Александр Первый

Часть первая. Бабушкин парадиз

Вдали от трона взрос, еще не знаешь ты

Сей чести пагубной, заманчивой мечты.

Ты самовластия не испытал отравы,

И голос не прельщал тебя льстецов лукавый.

"Афалия", трагедия, взятая из Священного Писания, г. Расина.

Пер. с фр. иждивением Н. Новикова и компании. Москва, 1784

I

Дай Бог, кому детей родить,

тому б их и взрастить!

Русская пословица

1777 год открыл самую веселую и счастливую пору екатерининского царствования.

Победоносно закончились польская и турецкая войны, влияние России на европейские дела неуклонно возрастало, Вольтер и Гримм превозносили до небес государственную мудрость "святой Катерины Петербуржской". Дворянство, стряхнув оцепенение, вызванное ужасами пугачевщины, бурно наслаждалось приятностями жизни.

Двор и столица задавали тон. Сменялись фавориты и фавориты фаворитов. Потемкин уступил на время свое место блестящему Завадовскому и вновь вернул расположение императрицы. Вельможи обменивались церемонными поклонами и обескураживающими оплеухами. Камер-пажи и фрейлины, получив свою порцию розог, шли разыгрывать чувствительные пасторали на эрмитажных собраниях. Вист, фараон и макао, словно смерч, уносили деревеньки и мужичков. Оглушительно хлопали пробки и пистолеты. На российском Парнасе после кончины Сумарокова гремели действительный статский советник Херасков и кабинетный секретарь государыни Василий Петров, гордившийся званием "карманного ее величества стихотворца". С успехом шла «Дидона» Княжнина. Богданович, написав «Душеньку», пребывал "на розах". Никому не известного Державина выпустили из гвардии в статскую службу, признав неспособным к военной. Фонвизин путешествовал по Франции и в письмах к своему другу генералу П. И. Панину клял парижскую нечистоту, "какую людям, не вовсе оскотинившимся, переносить весьма трудно".

Этот год, казалось, подал надежду и на восстановление мира в семье императрицы.

Сильное душевное потрясение, которое испытал великий князь Павел Петрович после смерти первой супруги,[1] вновь сблизило его с матерью.[2] Екатерина поспешила прописать сыну лучшее средство от меланхолии — женитьбу.

"Я начала с того, — рассказывает она в своих «Записках», — что предложила путешествия, перемену мест, а потом сказала: мертвых не воскресить, надо думать о живых. Разве оттого, что воображали себя счастливым, но потеряли эту уверенность, следует отчаиваться в возможности снова возвратить ее? Итак, станем искать эту другую…"

— Кто она, какова она? — стал расспрашивать заинтересованный Павел. — Брюнетка, блондинка, маленькая, большая?

— Кроткая, хорошенькая, прелестная, — отвечала императрица, — она именно такая, какую можно было желать: стройна, как нимфа, цвет лица смесь лилии и розы, прелестнейшая кожа в свете, высокий рост, с соразмерной полнотой, и легкость поступи, одним словом, сокровище: сокровище приносит с собою радость…

Сокровищем, о котором говорила Екатерина, была вюртембергская принцесса София-Доротея. Павел отправился на встречу с ней в Берлин. Поездка не разочаровала его. Вскоре императрица получила от него письмо:

"Я нашел невесту свою такову, какову только желать мысленно себе мог: недурна собою, велика, стройна, не застенчива, отвечает умно и расторопно, и уже известен я, что если она сделала действо в сердце моем, то не без чувства и она с своей стороны осталась… Вы желали мне жену, которая бы доставила нам и утвердила домашнее спокойствие и жить благополучно. Мой выбор сделан…"

14 августа 1776 года Павел вернулся в Царское Село, а спустя две недели туда же приехала и София-Доротея, которая, приняв Православие, получила имя Марии Федоровны. 26 сентября состоялось ее бракосочетание с великим князем, и в марте следующего года она почувствовала себя беременной.

Екатерину весьма занимал вопрос о поле ребенка, которого носила невестка. Она вообще предпочитала мальчиков девочкам, но на этот раз ее интерес был гораздо серьезней, чем простое любопытство. Мало кто догадывался об истинных намерениях императрицы, и меньше всех — счастливая великокняжеская чета. Екатерина уже вынашивала мысль о наследнике, настоящем наследнике своего дела. Павел, не скрывавший своего недовольства существующим порядком правления, раздражал честолюбивую императрицу, считавшую себя продолжательницей петровских преобразований. Рождение внука, которого она могла бы выпестовать, вылепить по своему образу и подобию, с тем чтобы потом передать ему трон, минуя сына, казалось ей подходящим выходом из сложившегося положения. Отсутствие в то время ясного закона о престолонаследии, который обеспечивал бы твердый порядок передачи власти, облегчал ей исполнение задуманного.

Лишь одно событие в этом году нарушило спокойное течение петербургской жизни. 10 сентября в десять часов утра Нева ринулась на столицу. Весь Петербург, кроме Литейного и Выборгской стороны, скрылся под водой, поднявшейся почти на четыре метра. По улицам плавали на шлюпках, и обер-полицмейстер Н. И. Чичерин приплыл в ялике от своего дома у Полицейского моста прямо в Зимний дворец. Небольшой купеческий корабль проплыл мимо Зимнего дворца через каменную набережную; другое судно было отнесено ветром от берега в лес. В Коломне и Мещанской волнами и ветром разнесло больше ста домов, одна изба переплыла на противоположный берег Невы. Пострадали знаменитые сады и рощи Петербурга. В "Академических ведомостях" после наводнения было напечатано объявление о продаже с одной дачи на Петергофской дороге двух тысяч мачтовых сосен, вырванных с корнем бурей. Число человеческих жертв не поддавалось учету. На взморье смыло острог, в котором было до трехсот человек. К вечеру, когда вода схлынула, кругом города на одиннадцать верст находили в полях трупы людей и животных.

В заботах о восстановлении разрушенной столицы прошла вся осень. Наконец радость вновь вернулась в Зимний. 12 декабря, за час с небольшим до полудня, великая княгиня Мария Федоровна разрешилась от бремени сыном.

Сейчас же о сем радостном событии жителям столицы было возвещено 201 пушечным выстрелом с Петропавловской крепости и Адмиралтейства, а в придворной большой церкви отправлен с коленопреклонением благодарственный молебен. В шесть часов вечера придворные принесли императрице поздравления.

Екатерина сияла. 14 декабря она написала веселое письмо Гримму, своему souffre-douleur,[3] с которым привыкла делиться своими впечатлениями.

"Я бьюсь об заклад, что вы вовсе не знаете того господина Александра, о котором я буду вам говорить. Это вовсе не Александр Великий, а очень маленький Александр, который родился 12-го этого месяца в десять и три четверти часа утра. Все это, конечно, значит, что у великой княгини только что родился сын, который в честь святого Александра Невского получил торжественное имя Александра и которого я зову господином Александром… Но, Боже мой, что выйдет из этого мальчугана? Я утешаю себя тем, что имя оказывает влияние на того, кто его носит; а это имя знаменито. Его носили иногда матадоры… Жаль, что волшебницы вышли из моды; они одаряли ребенка чем хотели; я бы поднесла им богатые подарки и шепнула бы им на ухо: сударыни, естественности, немножко естественности, а уж опытность доделает все остальное".

Так с самого рождения судьба определила Александру самую неблагодарную роль — роль человека, на которого другие возлагают свои надежды.

20 декабря состоялось крещение великого князя. В большую церковь Зимнего дворца новорожденного на глазетовой подушке внесла герцогиня Курляндская (урожденная княжна Евдокия Борисовна Юсупова). Крестной матерью Александра была сама императрица, а заочными восприемниками — император Священной Римской империи Иосиф II и прусский король Фридрих II Великий. Таким образом, будущий творец Священного союза уже с самой колыбели оказался связан духовными узами с монархами Австрии и Пруссии.

Торжества по случаю рождения Александра продолжались всю зиму. В феврале 1778 года Екатерина писала Гримму:

"До поста осталось каких-нибудь две недели, и между тем у нас будет одиннадцать маскарадов, не считая обедов и ужинов, на которые я приглашена. Опасаясь умереть, я заказала вчера свою эпитафию".

А виновник веселья был совершенно спокоен: спал, просыпаясь, брал грудь и снова засыпал.

Екатерина II — Гримму, из Зимнего дворца, в марте:

"Что касается господина Александра, то о нем и речи нет; как будто бы его не было. Ни малейшего беспокойства с тех пор, как он явился на свет… Это принц, который здоров, вот и все… Боюсь за него только в одном отношении, но об этом когда-нибудь скажу вам на словах: докумекайте".

Гримму, посвященному в личные дела императрицы, было легко догадаться, о чем идет речь. Екатерина опасалась тех, кого она именовала "m-r et m-me de Secondat"[4] или "die schwere Bagage",[5] а проще говоря — родителей Александра, великого князя Павла Петровича и великую княгиню Марию Федоровну, которые могли затруднить ей выполнение плана по воспитанию наследника, "будущего венценосца", как она откровенничала в своей заграничной корреспонденции.

Чтобы устранить это препятствие, она признала Павла Петровича и Марию Федоровну неспособными дать воспитание сыну и взяла все родительские заботы на себя. Александр был изъят из родительских покоев и помещен в одной из комнат на половине императрицы.

Екатерина приступила к делу воспитания внука во всеоружии просветительской философии и передовых педагогических теорий того времени. Руссо и Локк были заново проштудированы ею, чтобы получить из их идей квинтэссенцию педагогической мудрости. Разум и природа были призваны в главные наставники Александра с целью воспитать его в принципах естественной добродетели.

Основное внимание Екатерина сосредоточила на укреплении здоровья внука и приучении его с малолетства к перенесению всяческих физических невзгод, как того требовали Локк и Руссо. Сразу после крестин Александра поместили в большой прохладной комнате, где температура не превышала 15 градусов; помещение ежедневно проветривали. Ребенок лежал на кожаном матрасе в железной кроватке на ножках, во избежание поползновений нянек покачать его. Взрослые не должны были понижать голоса, находясь в комнате, которая к тому же была обращена окнами к Адмиралтейству, чтобы заранее приучить ухо младенца к пушечным выстрелам. Императрица заставляла Александра спать не в определенные часы, а по обстоятельствам, брать грудь не только постоянной кормилицы,[6] но и других женщин. Купали его ежедневно — сначала в тепловатой, потом и в холодной воде; летом, в жару, — так по два-три раза. Александру так полюбились купания, что он не мог равнодушно смотреть на воду: сразу просился в нее. Весной его стали выносить на воздух без чепчика, сажали на траву, укладывали спать в тени на подушке. Строго-настрого было запрещено пеленать ребенка и надевать на него чулки; одежду Александра составляли рубашечка и жилетка, не стеснявшие движений.

В начале 1779 года Екатерина подробнее изложила Гримму свою систему воспитания:

"Я намерена держаться неизменно одного плана и вести это дело по возможности проще; теперь ухаживают за его телом, не стесняя этого тела ни швами, ни теплом, ни холодом и отстраняя всякое принуждение. Он делает, что хочет, но у него отнимают куклу, если он с ней дурно обращается. Зато так как он всегда весел, то исполняет все, что от него требуют; он вполне здоров, силен, и крепок и гол; он начинает ходить и говорить. После семи лет мы пойдем дальше, но я буду очень заботиться, чтобы из него не сделали хорошенькой куклы, потому что не люблю их".

Между тем в великокняжеской семье ожидалось прибавление. Императрица смотрела на этот факт педагогически — с точки зрения пользы для любимого внука: "Мне все равно, будут ли у Александра сестры, но ему нужен младший брат".

Она снова угадала. 27 апреля 1779 года Мария Федоровна родила мальчика.

Екатерина II — Гримму, из Зимнего дворца:

"Этот чудак заставил ожидать его с половины марта и, двинувшись наконец в путь, упал на нас, как град, в полтора часа… Но этот послабее старшего брата, и, чуть коснется его холодный воздух, он прячет нос в пеленки, он ищет тепла…"

В то время Екатерина уже задумала свой греческий проект (завоевание Константинополя и раздел Турецкой империи), в ознаменование чего новорожденный получил имя Константин. Памятная медаль, выбитая в честь его рождения, недвусмысленно давала понять, какие надежды возлагала императрица на младшего брата Александра: государыня изображена на ней в лавровом венке; рядом с ней фигуры Веры, Надежды и Любви — последняя с младенцем на руках. Вдали — собор Святой Софии и дата рождения Константина. Объясняя аллегорию, Екатерина говорила: "Константин мальчик хорош; он через тридцать лет из Севастополя поедет в Царьград. Мы теперь рога ломаем,[7] а тогда уже будут сломаны и для него лучше". Она думала поделить Турецкую империю с Англией, Францией и Испанией, "а остатка довольно для великого князя Константина Павловича, pour un cadet la maison.[8]

Впрочем, первое время она была разочарована: "Это слабое существо: криклив, угрюм, никуда не смотрит, избегает света. Я за него не дам десяти копеек; я сильно ошибусь, если он останется жив". К счастью, императрица ошиблась, Константин, в отличие от греческого проекта, не только остался жив, но вскоре резвостью и полнотой превзошел старшего брата. Когда они оба чуть подросли и смогли играть друг с другом, Константин, по желанию императрицы, перекочевал в комнату брата и стал с ним неразлучен. Но Александр все равно остался для Екатерины любимцем.[9] И она продолжала настойчиво проводить в жизнь свой план воспитания, невзирая на то, что это вызывало нараставшую раздражительность в Павле. Она, как могла, старалась привязать Александра к себе: мастерила с ним разные игрушки, принимала участие в его забавах или просто оставляла его рядом с собой во время занятий государственными делами, предоставляя ему заниматься, чем вздумается.

В феврале 1779 года императрица уехала в Могилев на встречу с Иосифом II. Там, скучая по внуку, она принялась составлять для него небольшую "азбуку изречений".

Екатерина II — Гримму, 14 мая:

"Все видевшие ее отзываются о ней очень хорошо и прибавляют, что это полезно не для одних детей, но и для взрослых. Сначала ему говорится без обиняков, что он, малютка, родился на свет голый, как ладонь, что все так родятся, что по рождению все люди равны и только познания производят между ними бесконечное различие, и потом, нанизывая одно изречение за другим, как бисер, мы переходим от предмета к предмету. У меня только две цели в виду: одна — раскрыть ум для внешних впечатлений, другая — возвысить душу, образуя сердце".

Так появилась на свет "Бабушкина азбука". Она состояла из нескольких сотен изречений, затрагивающих разные стороны жизни, но в основном нравоучительных, вроде следующих: "Праздность есть мать скуки и многих пороков. Честность есть неоцененное сокровище. Законы можно назвать способами, коими люди соединяются и сохраняются в обществе и без которых бы общество разрушилось. Платон Афинейский советовал рассерженному человеку смотреться в зеркало. Римский император Тит плакал, в который день не учинил какого ни на есть добра. Спросили у Солона: как Афины могут добро управляемы быти? Солон ответствовал: не инако как тогда, когда начальствующие законы исполняют". К изречениям были добавлены "Выборные российские пословицы": "Всуе законы писать, когда их не исполнять"; "Красна пава перьем, а человек — ученьем"; "Милость — хранитель государства" и т. п.

"Бабушкина азбука" стала настольной книгой не только Александра, но и множества других русских детей. В 1781 году она была издана в Петербурге: тираж в 20 тысяч экземпляров разошелся за две недели!

Результаты бабушкиного воспитания сказались очень скоро. С малолетства введенный в круг основных жизненных понятий, Александр рано начал думать о смысле жизни вообще и своей в частности. Его детский ум тревожили недетские вопросы. Уже в три с половиной года он настойчиво требовал ответить ему, "отчего люди на свете и зачем он сам явился на свет". Сердце его начало формироваться так же рано, как и ум. Он был начисто лишен свойственной детям неосознанной жестокости. "У него слезы на глазах, — умилялась императрица, — когда он думает или видит, что у него ближний в беде".

Между тем Павел, замечая, что бабушкина педагогика все больше отдаляет от него сыновей, стал выказывать ей свое неудовольствие. Семейная ссора на этот раз была улажена тем, что императрица отправила великокняжескую чету в путешествие за границу. 14 сентября 1781 года Павел Петрович и Мария Федоровна выехали из Царского Села. Под именем графа и графини Северных они посетили Австрию и Италию и на месяц остановились в Париже, где были на приемах у Людовика XVI и Марии-Антуанетты, встречались с Даламбером и Мармонтелем и просили Бомарше прочесть для них "Женитьбу Фигаро", о которой говорила вся Европа.

Благодаря этой поездке Александр на целых два года оказался отторгнут от родителей и именно в таком возрасте, когда в нем формировались задатки характера и личности. Его развитие шло очень быстро. Юный великий князь проявлял редкую любознательность и неподдельный интерес к жизни дворцовой прислуги. Он бродил по людской, кухне, подсобным помещениям и просил научить его готовить, красить, обивать стены обоями, рубить дрова, столярничать, ухаживать за лошадьми. Едва выучившись читать, поглощал книги запоем. Вскочив поутру с постели, он говорил своим няням: "Я теперь хочу тотчас почитать, а то после мне больше захочется гулять, чем читать, и если я теперь не почитаю, то день у меня пропадет".

На столе у него стоял подаренный Екатериной глобус, и, встретив в книге название города или страны, он сразу искал его на нем.

Екатерина II — Гримму, 11 ноября 1782 года, из Зимнего дворца:

"На днях он узнал про Александра Великого; он попросил лично с ним познакомиться и совсем огорчился, узнав, что его уже нет в живых. Он очень о нем сожалеет".

Ему же, 17 ноября:

"Слушайте, не думайте воображать, что я хочу сделать из Александра разрубателя гордиевых узлов. Ничего подобного… Александр будет превосходным человеком, а вовсе не завоевателем: ему нет надобности быть им".

Пользуясь страстью Александра к чтению, императрица продолжила пополнение его детской библиотеки книжками собственного сочинения. В 1783 году она написала для обоих внуков сказки о царевичах Хлоре и Февее — аллегорическое изложение своей педагогической системы.

Царевич Хлор красив, умен, не по летам добр, благонравен, смел, весел нравом, учтив и благопристоен (портрет, быть может, чересчур отвлеченно-идеальный, но Александр — мальчик понятливый). Один киргизский хан похищает его в свое кочевье и, убедившись в его великом разуме, заставляет искать розу без шипов (сиречь Добродетель, доставляющую человеку полное, ничем не отравляемое наслаждение). Жена хана, Фелица, очарованная Хлором, дает ему в спутники своего сына — Рассудок. Из множества дорог, ведущих к цели, они выбирают прямую, хотя и самую трудную, и достигают горы, к вершине которой ведет крутая и каменистая тропинка. Честность и Правда помогают путникам преодолеть все трудности на пути, и на вершине Хлор находит розу без шипов.

Февея Красное Солнышко в детстве не пеленали, не качали, не кутали; игрушки сообщили ему познания обо всем окружающем; в болезнях он был терпелив, летом и зимой много гулял, ездил верхом. Царевич вырос добрым, жалостливым, щедрым, учтивым и приветливым, говорил только правду. В отрочестве он жил в полном послушании у своих родителей, потом женился, вступил на трон и мудрым правлением заслужил славу и любовь народа.

Шестилетний Александр, как губка, впитывал в себя наставления, содержавшиеся в бабушкиных сказках. Он уже мыслил самостоятельно и умел делать выводы из услышанного, недаром Екатерина однажды обмолвилась, что он "сам себя воспитывает".

II

Будь на троне человек.

Г. Р. Державин.

На рождение на Севере порфирородного отрока

В сентябре 1783 года умерла Софья Ивановна Бенкендорф, воспитательница Александра. Иператрица решила не подыскивать новую няню, а перейти к следующему этапу воспитания великих князей: "Время приспело, чтобы от них отнять женский присмотр".

Она сама подобрала штат наставников. Законоучителем и духовником Александра и Константина был назначен протоиерей Андрей Афанасьевич Самборский. Это был выпускник Киевской Духовной академии, долго живший за границей. По возвращении в Россию Самборский многих шокировал своим европеизмом: он брил бороду и носил светский костюм. Но государыня из внимания к долгому пребыванию протоиерея за границей простила ему это извинительное в ее глазах отступление от православных канонов.

Самборский отнесся к своим новым обязанностям чрезвычайно серьезно: говорил жене, что готовится к своему педагогическому поприщу, как к духовному подвигу — ведь его деятельность отразится на всем человечестве! Тем не менее, будучи сам лишен духа Православия, он не сумел привить его и своему воспитаннику (Александр позднее вспоминал: "Я был, как и все мои современники, не набожен"). Христианство он понимал в духе просвещенных прелатов того времени — как либеральный гуманизм, и только; учил великих князей "находить во всяком человеческом состоянии своего ближнего. Тогда никого не обидите, и тогда исполнится закон Божий". Его наставления имели отттенок довольно плоского морализаторства и совершенно не затрагивали глубинных потребностей духа.

Генерал-майор Александр Яковлевич Протасов состоял при великом князе Александре в звании придворного кавалера, то есть воспитателя. Он осуществлял постоянный надзор за поведением воспитанника и жил в соседней со спальней Александра комнате. Александр Яковлевич был верным сыном Православной Церкви и хранителем дворянских преданий и русских традиций; к западным модным влияниям он относился скептически. Будучи человеком строгих правил, порядочным, но недалеким, он имел значительное влияние на Александра до тех пор, пока тот не вышел из отроческого возраста.

Учить великих князей русской словесности, истории и нравственной философии был приглашен Михаил Никитич Муравьев, весьма образованный человек и известный писатель либерально-политического и сентиментально-дидактического направления. Он был одним из немногих учителей, кто старался превратить учение в целенаправленный труд. По его требованию великие князья конспектировали прочитанное, Александр, кроме того, вел журнал занятий: судя по этим записям, его первым упражнением в русском языке был отрывок из сочинения самого Муравьева "Обитатель предместия"; затем идет статья "О славянах и начале Руси", потом "Письмо Плиния к Тациту". В конце тетради заметен некоторый успех семилетнего ученика в правописании и слоге.

Естественнонаучный цикл преподавали выдающиеся ученые того времени: Паллас — "натуральную историю", Крафт — экспериментальную физику; изучением математики руководил полковник Массон.

Наконец, общий надзор за поведением и здоровьем великих князей был поручен генерал-аншефу графу Николаю Ивановичу Салтыкову. Это был типичный царедворец екатерининского времени, угодливая посредственность и добряк, который твердо знал одно — как жить при дворе; делал, что говорила жена, подписывал, что подавал секретарь. Впрочем, его настоящей партитурой в этом педагогическом оркестре, по выражению Массона, было предохранять великих князей от сквозняка и засорения желудка.

Екатерина II — Гримму, зима 1784 года:

"Господа Александр и Константин между тем перешли в мужские руки, и в их воспитании установлены неизменные правила; но они все-таки приходят прыгать вокруг меня: мы сохраняем прежний тон".

Правилами, о которых говорила императрица, были наставления о воспитании великих князей, написанные ею для Салтыкова и врученные ему 13 марта 1784 года при особом рескрипте. Этот новый педагогический документ состоял из семи разделов: 1) здоровье и его сохранение; 2) подкрепление умонаклонения к добру; 3) добродетель и то, что от детей требуется; 4) учтивость; 5) поведение; 6) знание; 7) обхождение наставников с воспитанниками. Обучение музыке и «виршам» не входило в этот курс. "Музыке и виршам учить не для чего, — написано в наставлении, — тем и другим много времени теряется, дабы достигнуть искусства".

Как видно из этого перечня, роль собственно научного знания в воспитании Александра была невелика, оно рассматривалось Екатериной в духе того времени — лишь как средство для познания природных способностей учащихся, приучения их к труду и отвращения от праздности. На первое место выдвигалось знание людей и жизни, благоволение к роду человеческому, снисхождение к ближним, познание вещей, каковы они должны быть и каковы они есть на самом деле. Стародум в «Недоросле» говорит об этом так: цель всех знаний человеческих — благонравие; просвещение возвышает одну добродетельную душу, наука же в развращенном сердце есть лютое оружие делать зло.

Особо предписывалось уделять по нескольку часов в день на "спознание России во всех ее частях". Для этого использовались карты российских губерний с описанием земли, растений, животных, торговли и промыслов, населяющих их народов, их одежды, нравов, обычаев, веры, законов и языка; к картам прилагались рисунки природных и архитектурных достопримечательностей, схемы дорог и т. д.

"Историю русскую им знать нужно, и для них сочиняется", — говорилось в наставлении. Этим Екатерина занялась сама, написав на досуге "Записки касательно российской истории" (популярных исторических книг тогда еще не было). Из-под ее пера вышло вполне добросовестное сочинение. Императрица ко всякому делу подходила серьезно. Она изучила летописи, составила их свод, старалась отыскать в исторических событиях нравственный смысл, в котором тогдашние западноевропейские историки и философы отказывали России,[10] внушить внукам любовь к родной истории. Даже темным явлениям русской жизни она умела придать какой-то светлый, отрадный колорит — свойство, порочное в историке, но полезное и, более того, необходимое в педагоге.

Итак, учителя и программа обучения были налицо. Не хватало главного учителя.

6 апреля 1754 года в швейцарском городе Ролле (Ваадтский кантон) в семье местных дворян Деларпазов (De l'Arpaz) родился мальчик. Г-н Деларпаз, старый служака, дал ему два имени — Фредерик-Сезар, в честь двух своих любимых героев — прусского короля Фридриха II и Юлия Цезаря. Фамилию мальчик выбрал себе сам, когда вырос: он называл себя на французский манер — Деларп, Делагарп или Лагарп (De l'Harp, De la Harpe, Laharpe); частица «де» тщательно отбрасывалась им в период революции и была снова присоединена к фамилии после окончания террора. В России его называли Петром Ивановичем Делагарпом, когда он был в милости, и просто Лагарпом, когда он подвергся опале и лишился орденов.

Фредерик-Сезар с детства пристрастился к чтению. Он рос восторженным почитателем античности. Гальденштейнская семинария, куда он поступил четырнадцати лет, укрепила в нем любовь к древности. Слава этого привилегированного учебного заведения гремела по всей Швейцарии. Внутренняя организация семинарии была слепком Римской республики: здесь были свой форум, сенат, свои квесторы, трибуны, консулы; воспитанники составляли народ, который объединялся в республику и избирал должностных лиц.

Немудрено, что Лагарп покинул семинарию убежденным республиканцем и крайним радикалом. "Невозможно и определить, — писал французский историк Ленотр, — какая доля ответственности падает на тогдашнее легкомысленное преклонение перед античным миром в создании психики людей революции! Эти господа судили не Людовика XVI, а древнего «тирана». Они подражали диким добродетелям Брута и Катона. Человеческая жизнь не в праве была рассчитывать на милость этих классиков, привыкших к языческим гекатомбам". Доморощенные «сенаторы» Гальденштейнской семинарии воспитали будущего диктатора Гельветической республики.

Лагарп довершил свое образование на философском и юридическом факультетах в Женевском и Тюбингенском университетах.

Получив в двадцать лет степень доктора прав, Лагарп устроился адвокатом при высшей апелляционной камере в Лозанне. В городе существовало литературное общество, проповедовавшее идеи энциклопедистов; среди его членов были двое русских — князья Михаил и Борис Голицыны. Целью общества было изыскание совместными силами истины в области теоретической и нравственной философии, литературы и изящных искусств.

Чтобы вступить в общество, кандидат должен был заполнить следующую анкету:

1. Любите ли вы всех людей без различия их верований, их религии, их образа мыслей и искренне ли желаете всему человечеству добра и нравственного самоусовершенствования?

2. Признаете ли, что никто не должен подвергаться за свои мысли и верования бесславию, преследованиям и наказаниям?

3. Обещаете ли искренне трудиться над отысканием истины и любите ли ее ради ее самой? Готовы ли, найдя истину, с радостью восприять ее и с полным беспристрастием сообщить ее другим? И т. д.

Вступление в подобного рода общества обычно означает, что человек превратился в ходячую либеральную книжку; в случае с Лагарпом можно добавить — в чрезвычайно говорливую либеральную книжку.

Фигуры профессиональных диссидентов кажутся рельефными только на фоне косности и тупости властей предержащих. В то время Ваадтский кантон находился под властью двухсот бернских правителей, о которых лозаннский судья говорил Вольтеру, в последние годы жизни обосновавшемуся в окрестностях города: "Господин Вольтер, я слышал, что вы писали против Бога и религии. Это дурно, но я уверен, что Бог вас простит в избытке Своего милосердия. Но берегитесь написать что-нибудь против бернских господ: они не простят вам этого никогда".

Столкновение пламенного идеалиста, горевшего любовью к истине и человечеству, с этими господами было неизбежно. Вскоре судья апелляционной камеры счел нужным предупредить Лагарпа и все литературное общество:

— Мы не потерпим новаторского духа, и вы должны помнить, что вы — наши подданные.

Лагарп, не дрогнув, отвечал:

— А мы не признаем другой власти, кроме республики и законов.

Все это, конечно, означало, что он более не адвокат апелляционной камеры.

Лагарп подумывал об эмиграции в только что освободившиеся из-под власти Англии Соединенные Штаты Америки, когда судьба направила его шаги в прямо противоположную сторону. Гримм от имени Екатерины II попросил его сопровождать одного молодого русского офицера в поездке в Италию. Этот офицер был брат генерала Александра Дмитриевича Ланского, тогдашнего фаворита императрицы. На Лагарпа возлагалась обязанность излечить молодого человека от гибельной любовной страсти к некоей даме. Лагарп справился с этим поручением блестяще — от пагубной страсти не осталось и следа. Ланской в восторге пригласил его в Петербург, чтобы лично выразить свою признательность. В то же время императрица написала Гримму: "Я желаю, чтобы Лагарп сопровождал своего спутника до Петербурга, где, без сомнения, получит приличное назначение".

В начале 1783 года Лагарп был уже в Петербурге. Однако обещанного назначения ему пришлось ждать довольно долго. Лишь 28 марта 1784 года Екатерина сообщила Гримму, что швейцарец будет состоять при великом князе Александре "с особым приказанием говорить с ним по-французски; другому поручено говорить по-немецки; по-английски он уже говорит".[11] Но еще в мае она писала: "Мы держим г-на Лагарпа про запас, а покамест он гуляет".

Фактически Лагарпу предлагали место гувернера — пусть и гувернера всея Руси, но все же только гувернера. Честолюбие молодого республиканца было уязвлено. 10 июня он сделал решительный шаг и отослал записку на имя государыни с просьбой назначить его наставником великих князей и изложением предметов, которые он мог бы преподавать: география, астрономия, хронология, математика, история, нравоучение, гражданское законодательство, философия.

В томительном ожидании проходили неделя за неделей, ответа на мемуар Лагарпа не было. Он уже начал подыскивать себе место воспитателя детей одного ирландского лорда. Но императрица наконец решилась. В сентябре она написала Гримму: "Я полагаю, вы знаете, что Лагарпа определили к Александру. Он находит своего воспитанника даровитым".

К моменту, когда Лагарп приступил к занятиям с Александром, великий князь не знал почти ни слова по-французски, а швейцарец весьма плохо понимал по-русски и совсем не говорил по-немецки. С этой первой вставшей перед ним педагогической задачей Лагарп справился блестяще. Он рисовал различные предметы, Александр писал их русские названия, а наставник подписывал внизу их французский перевод. Мало-помалу они начали разговаривать друг с другом; их встречи становились все чаще — сначала раз в неделю, потом раз в день, затем два раза в день.

Лагарп, по его собственному признанию, был преисполнен ответственности перед великим народом, которому готовил властителя. Он начал читать и в духе своих республиканских убеждений объяснять великим князьям греческих и латинских писателей, английских и французских историков и философов. Сохранилось двенадцать томов его лекций — обширнейший курс во славу разума, блага человечества и природного равенства людей и в посрамление деспотизма и рабства во всех их видах. Верный себе, подробнее всего он остановился на римской истории. Лагарп исходил из того, что будущий правитель не должен быть ни физиком, ни математиком, ни юристом, ни вообще каким-нибудь узким специалистом; он должен быть прежде всего честным человеком и просвещенным гражданином. История лучше всего развивает гражданское чувство и политическую нравственность. Поэтому исторические явления и события он рассматривал не как факты, а с точки зрения их соответствия требованиям разума. Он не разъяснял воспитанникам ход и строй человеческой жизни, а на примере тщательно отобранных явлений полемизировал с исторической действительностью, которую учил не понимать, а презирать.

Лекции Лагарпа, написанные и переданные простым и вместе с тем изящным слогом, были для юного Александра не только эстетическим лакомством, политическими и моральными сказками, наполнявшими детское воображение волнующими картинами и образами. Лагарпу нельзя отказать в благородной искренности его убеждений. Когда великие князья подросли настолько, чтобы не только чувствовать, но и понимать идеи швейцарца, они со всей пылкостью юного сердца привязались к своему учителю. Молодость никогда не забывает тех, кто дает ей первые уроки любви и ненависти. "Я всем ему обязан", — всякий раз повторял Александр позднее, когда речь заходила о Лагарпе. Последний в свою очередь отзывался о своем воспитаннике в самых восторженных словах, находя в нем драгоценные задатки высоких доблестей и необыкновенных дарований. "Ни для одного смертного природа не была столь щедра, — писал Лагарп. — С самого младенчества замечал я в нем ясность и справедливость в понятиях". До последнего дня своей жизни он считал, что Александр — исключительная личность, которая является раз в тысячу лет.

Их отношения вскоре приобрели характер искренней и нежной дружбы. Александр запросто навещал своего учителя. Однажды новый лакей Лагарпа не узнал великого князя и оставил ждать в приемной, сказав, что его барин занят. Александр терпеливо просидел больше часа. Когда сконфуженный Лагарп стал перед ним извиняться, он протестующе прервал его:

— Один час ваших занятий стоит целого дня моего, — и наградил лакея.

С юношеской наивностью он думал, что все окружающие разделяют его преклонение перед душевными качествами его учителя.

Действительно, вслух преподавание Лагарпа пока что хвалили, а в нем самом признавали умного, достойного, благородно мыслящего человека, истинного и честного друга свободы (подобная терминология была в большом ходу при дворе Екатерины). Даже те, кто жалел, что он внушает будущему государю ложные идеи о равенстве и народном правлении, признавали, во всяком случае, чистоту его побуждений и называли Лагарпа Аристотелем новейшего Александра.

Конечно, многое в принятом двором тоне по отношению к наставнику великих князей зависело от императрицы, а она не скупилась на похвалы. Каждая страница лекций Лагарпа внимательно просматривалась ей, и многие из них удостаивались ее одобрения.

— Начала, которые вы проводите, укрепляют душу ваших питомцев, — говорила Екатерина швейцарцу. — Я читаю ваши записки с величайшим удовольствием и чрезвычайно довольна вашим преподаванием.

Вскоре, однако, обвинения против него получили более основательную почву.

14 июля 1789 года восемьсот-девятьсот парижан и двое русских взяли Бастилию. Русскими были давние знакомые Лагарпа по лозаннскому литературному обществу, братья Голицыны, участвовавшие в штурме с фузеями в руках. Как известно, в крепости оказалось всего семь узников — двое сумасшедших, один распутник и четверо подделывателей векселей. (Еще один заключенный — маркиз де Сад — был переведен из Бастилии в дом для умалишенных за несколько дней до падения знаменитой тюрьмы, иначе бы и он был освобожден как "жертва королевского произвола".[12])

В обоих полушариях взятие Бастилии произвело огромное впечатление. Всюду, особенно в Европе, люди поздравляли друг друга с падением знаменитой государственной тюрьмы и с торжеством свободы. Генерал Лафайет, участник войны за независимость в Северной Америке и командующий Национальной гвардией в первый период революции, послал своему американскому другу Вашингтону ключи от ворот Бастилии. Из Сан-Доминго, Англии, Испании, Германии слали пожертвования в пользу семейств погибших при штурме. Кембриджский университет учредил премию за лучшую поэму на взятие Бастилии. Архитектор Палуа, один из участников штурма, из камней крепости изготовил копии павшей тюрьмы и разослал их в научные учреждения многих европейских стран. Камни из стен Бастилии шли нарасхват: оправленные в золото, они появились в ушах и на пальцах европейских дам.

В Петербурге, в Зимнем дворце, падению грозной крепости радовались почему-то особенно бурно. Братья Голицыны сделались героями дня. При дворе свободно распевали «Карманьолу», за которую в Италии вскоре стали сажать в тюрьму. В Вене, Неаполе, Лондоне власти преследовали французов просто за их национальность, а в северной столице спокойно жили родственники коноводов революции,[13] которые являлись даже ко двору.

Лагарп начал терять высочайшее доверие с разгаром революции, когда французские дворяне-эмигранты стали находить все более радушный прием в Петербурге. На первый случай императрица распорядилась вынести из своей галереи бюсты Вольтера и Фокса (лидера радикального крыла вигов), последнего за то, что он противился войне с Францией. Цесаревич Павел Петрович перестал здороваться и вообще разговаривать с Лагарпом и демонстративно отворачивался при встрече с ним.

Казнь Людовика XVI и приезд в Петербург графа д'Артуа (брата графа Прованского — будущего Людовика XVII) оказали решительное влияние на образ мыслей императрицы. Получив известие о казни короля, Екатерина пришла в сильнейшее волнение. Дворцовые республиканцы притихли, «Карманьолы» и «Марсельезы» больше не было слышно. 8 февраля 1793 года Россия прервала всякие сношения с Францией. Высочайшим указом предписывалось не терпеть в империи тех французов (разумея под ними учителей и учительниц), которые признают революционное правительство; французских эмигрантов впускать не иначе как по рекомендации французских принцев, графа Прованского, графа д'Артуа и принца Конде.

Для Лагарпа наступили последние дни его пребывания в России.

Преподавание Лагарпа и Муравьева не давало Александру ни точного научного знания, ни даже привычки к умственной работе — то были скорее художественные сеансы артистов от педагогики. Несмотря на все хлопоты царственной бабки (а может быть, именно благодаря им), в его воспитании и образовании был допущен заметный пробел. Было сделано все, чтобы затруднить его знакомство с действительностью. Великого князя учили чувствовать, но не учили думать и действовать. Ему не приходилось ничего решать самому: на все вопросы (большей частью весьма далекие от жизни) ему давали готовые ответы — политические и нравственные догматы, которые не было нужды проверять, а оставалось только затвердить и прочувствовать. Он не знал борьбы школьника с учебником, не испытал побед и поражений на полях учебной тетради, его не познакомили со школьным трудом, с его миниатюрными радостями и горестями, с тем трудом, который только, может быть, и дает школе воспитательное значение. Образование Александра было более блестящим, чем основательным. Его даже не научили как следует родному языку, великий князь говорил по-французски, как дофин, но не умел без ошибок написать русскую фразу и впоследствии говорил полушутя, что сожалеет о невозможности запретить указом употребление буквы "ять".

Эта резко обозначенная в нем еще в юности граница между мечтательной наклонностью к добру и неумением (а зачастую и нежеланием) придать своим мечтаниям практическое направление, какая-то старческая дряблость воли не укрылись от взгляда другого воспитателя, Александра Яковлевича Протасова. С удовлетворением наблюдая, как "честность, справедливость, кротость в нем утверждаются",[14] слыша отовсюду похвалы "об учтивости, приветливости и снисхождении" великого князя, он в то же время с удивлением и горечью отмечал в своем питомце "совершенную лень и нерадение узнавать о вещах, и не только чтоб желать ведать о внутреннем положении дел, но даже удаление читать публичные ведомости и знать о происходящем в Европе. То есть действует в нем одно желание веселиться и быть в покое и праздности". Начинали сказываться уроки Лагарпа и Муравьева. Действительность, признанная его учителями явлением низшего порядка, была изгнана из юношеского ума Александра; он не желал ни знать ее, ни даже признавать ее существование.

Екатерина II — Гримму:

"Эти мальчуганы прелестны. Но пора кончить эти бабушкины сказки".

III

Первая любовь — самая трогательная. Почему? Потому что она почти одинакова во всех общественных положениях, во всех странах, при всяких характерах. Поэтому первая любовь не является самой страстной из всех.

Стендаль. О любви

В 1790 году, посылая Гримму портрет тринадцатилетнего Александра при письме, полном комплиментов красоте и смышлености оригинала, императрица прибавила: "Предвижу для него одну опасность: это женщины, потому что за ним будут гоняться, и нельзя ожидать, чтоб было иначе, так как у него наружность, которая все расшевеливает".

Многоопытная Фелица знала, как легко добродетель, даже подмороженная философией, тает под палящими лучами страстей. Поэтому, узнав в мае 1791 года от Протасова, что "от некоторого времени замечается в Александре Павловиче сильные физические желания, как в разговорах, так и по сонным грезам, которые умножаются по мере частых бесед с хорошими женщинами", она поспешила застраховать сердце внука своевременной, если можно так выразиться, говоря о пятнадцатилетнем юноше, женитьбой.

Вообще, предусмотрительная бабка подыскивала Александру невесту уже давно. Еще в 1783 году баденский поверенный в делах Кох представил по ее требованию записку с характеристикой пяти маленьких дочерей наследного принца Баден-Дурлахского; наибольшие похвалы достались на долю четырехлетней принцессы Луизы. Никаких дальнейших указаний со стороны императрицы тогда не последовало, но Екатерина не забыла о маленькой Луизе.

Через семь лет она начала подыскивать доверенное лицо для ведения переговоров о браке. Ее выбор остановился на графе Николае Петровиче Румянцеве (старшем сыне фельдмаршала Румянцева-Задунайского), состоявшем в должности чрезвычайного посланника и полномочного министра на сейме германских княжеств во Франкфурте-на-Майне. Императрица поручила ему под предлогом обычного визита посетить Карлсруэ и там постараться увидеть дочерей наследного принца Баден-Дурлахского; предписывалось особо обратить внимание на двух принцесс: одиннадцатилетнюю Луизу-Августу и девятилетнюю Фредерику-Доротею. "Сверх красоты лица и прочих телесных свойств их, нужно, чтобы вы весьма верным образом наведалися о воспитании, нравах и вообще душевных дарованиях сих принцесс, о чем в подробностях мне донести". Государыня подчеркивала, что вести дело надлежит "с крайней осторожностью и самым неприметным для других образом".

Следуя инструкции, Румянцев поехал в Карлсруэ частным образом, взяв с собой только секретаря Комаровского и камердинера. На другой день после приезда он был приглашен наследным принцем на обед. Луиза произвела на русских чарующее впечатление. "Я ничего не видывал прелестнее и воздушнее ее талии, ловкости и приятности в обращении", — вспоминал Комаровский.

Румянцев справился с поручением превосходно. 2 марта 1791 года он отослал в Петербург подробный отчет. Екатерина осталась довольна отчетом и поручила Румянцеву узнать, "никого не компрометируя и колико можно менее гласно", нет ли у наследного принца возражений против брака одной из его дочерей с великим князем Александром Павловичем и не возникнет ли препятствий с переменой веры у невесты.

Никаких препятствий со стороны родителей принцесс не возникло. Принц был в восторге от предложенной блестящей партии. (Что касается религиозного вопроса, то нашелся богослов, который доказал наследному принцу превосходство Православия с таким успехом, что принц воскликнул: "Черт возьми! В таком случае мне остается ожидать той минуты, когда мне тоже посоветуют его принять!"[15])

Уладив формальности, Екатерина начала торопить принца с отправкой обеих принцесс в Петербург.

Екатерина II — Н. П. Румянцеву, 4 июня 1792 года:

"Хотя, конечно, ввиду возраста принцесс, можно было бы еще отложить года на два приезд их в Россию, но я думаю, что, прибыв сюда ныне же, в самом этом возрасте, та или другая скорее привыкнет к стране, в которой ей предназначено провести остальную свою жизнь… Вы скажете, что я охотно принимаю на себя окончание их воспитания и устройство участи обеих. Склонность моего внука Александра будет руководить его выбором; ту, которая за выбором останется, я своевременно пристрою".

Принц не возражал и против этого. Осенью 1792 года сестры инкогнито отправились в путешествие. Дорогой им пришлось вынести то, что, по выражению Екатерины II, называется у нас "совершенная распутица и непогода". В воскресенье 31 октября принцессы прибыли в Петербург.

У дома Шепелева, отведенного принцессам, их карета остановилась. При выходе из экипажа они были встречены гофмаршалом императорского двора князем Федором Сергеевичем Барятинским и придворными кавалерами, камердинером графом Василием Петровичем Салтыковым и двумя камер-юнкерами, которые провели Луизу и Фредерику в их апартаменты. Здесь гостей ожидали сама государыня, графиня Браницкая и граф Платон Зубов — новый, и последний, фаворит императрицы. При встрече произошла небольшая заминка. Луиза сразу угадала в пожилой, располневшей даме императрицу, но, боясь ошибиться, медлила с приветствием. Зубов начал беззвучно шевелить губами, подсказывая, что перед ней находится русская государыня, но тут Екатерина сама с улыбкой подошла к Луизе и сказала:

— Я в восторге оттого, что вижу вас.

Луиза с поклоном поцеловала ей руку; Фредерика последовала ее примеру.

Императрица поделилась своими впечатлениями от первой встречи в письме Румянцеву: "Эта старшая показалась всем, видевшим ее, очаровательным ребенком или, скорее, очаровательной молодой девушкой: я знаю, что дорогой она всех пленила… Из этого я вывожу заключение, что наш молодой человек будет очень разборчив, если она не победит его…" Вечером, после двух посещений принцесс, она приписала: "Чем больше видишь старшую, тем больше она нравится".

Императрица не спешила показать их обществу и самому жениху: после путешествия по российскому бездорожью Луиза кашляла, а у Фредерики текло из носа. Их первый выход состоялся 2 ноября во время petit diner fin[16] у цесаревича Павла Петровича, приехавшего с женой в Зимний из Гатчины. На обеде присутствовали все великие князья и княжны. Здесь состоялось первое свидание Луизы с Александром. Оба догадывались о цели этих смотрин, поэтому были неловки и застенчивы. Луиза, увидев Александра, побледнела и задрожала, а смущенный великий князь не сказал ей ни слова и только время от времени бросал на нее быстрые взгляды, казавшиеся ему самому преступными.

Впрочем, девушка очень скоро преодолела свою стыдливость. 4 ноября Екатерина написала своему секретарю Храповицкому: "Жених застенчив и к ней не подходит. Она очень ловка и развязна, elle est nubile a 13 ans!"[17]

Чтобы молодые люди могли привыкнуть друг к другу, императрица ежедневно сводила их вместе на придворных собраниях. 5 ноября на концерте в Эрмитаже Протасов заметил в Александре большое внутреннее волнение. "С этого дня, полагаю я, — записал Александр Яковлевич в своем педагогическом дневнике, — начались первые его к ней чувства". На следующий день в Эрмитаже играли в веревочку, фанты и т. д. Возбужденный игрой, Александр обращался с Луизой повольнее и, возвратясь к себе, долго не отпускал Протасова, беседуя с ним о старшей принцессе; он даже с юношеской неуклюжестью пошутил, что боится найти в своем наставнике соперника. Протасов отвечал ему "по пристойности".

У молодого человека, охваченного первым чувством, нет более властной потребности, чем потребность в друге, с которым он мог бы делиться своими ежеминутными радостями и сомнениями. Таким наперсником Александра невольно оказался пожилой и педантичный Протасов — единственный человек, остававшийся рядом с великим князем в долгие зимние ночи. "Он мне откровенно говорил, — вспоминал Александр Яковлевич свои беседы с Александром, — сколько принцесса для него приятна; что он уже бывал в наших женщин влюблен, но чувства его к ним наполнены были огнем и некоторым неизвестным желанием — великая нетерпеливость видеться и крайнее беспокойство без всякого точного намерения, как только единственно утешаться зрением и разговорами; а напротив, он ощущает к принцессе нечто особое, преисполненное почтения, нежной дружбы и несказанного удовольствия общаться с нею, нечто удовольственнее, спокойнее, но гораздо или несравненно приятнее прежних его движений; наконец, что она в глазах его любви достойнее всех здешних девиц".

Действительно, принцесса Луиза сразу покоряла всех, кто ее видел. Императрица писала Румянцеву, что "публика… твердо остановилась на старшей". Луиза имела, по словам Протасова, "пресчастливую физиономию", она была не то чтобы безупречно красива, но необыкновенно миловидна. Она обладала каким-то особенным, чарующим голосом. Екатерина называла ее сиреной — ее голос, говорила она, так и проникает вам в душу.

В январе 1793 года было получено официальное согласие родителей Луизы на брак с великим князем Александром. Ее немедленно начали учить русскому языку и православным догматам. В этих занятиях прошла весна. 9 мая, в день празднования памяти святого Николая Чудотворца, в большой церкви Зимнего дворца совершилось миропомазание Луизы, которая была наречена Елизаветой Алексеевной. На следующий день состоялось ее обручение с Александром. Обряд совершил митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский Гавриил, кольца молодым меняла сама императрица. Александр, записал Протасов, в течение всего обряда "сохранил всю должную к сему происшествию благопристойность, при особливом душевном удовольствии, сопровожденном кротостию и смиренномудрием". После обручения был дан парадный обед, во время которого Екатерина, Павел Петрович, Мария Федоровна, Александр и Елизавета Алексеевна восседали за одним столом под большим балдахином. Вечером во дворце был бал, город иллюминировали, колокола не смолкали весь день.

По случаю радостного события Протасову было пожаловано десять тысяч рублей; Лагарп не получил ничего.

Настала пора приступить к исполнению того пункта наставления императрицы 1784 года, который гласил: "Приближаясь к юношеству, показать им надлежит помалу, исподволь свет, каков есть, ограждая сердца их, колико возможно, от порочного".

С этой целью в Царском Селе, куда вслед за императрицей в середине мая приехали новобрачные, для них был создан особый двор; гофмаршалом его стал полковник граф Николай Головин, гофмейстериной — графиня Е. П. Шувалова. При Александре состояло три камергера и три камер-юнкера, такое же число статс-дам имела Елизавета Алексеевна. Подобным почетом никогда не пользовался цесаревич Павел Петрович, и это обстоятельство ясно свидетельствовало о намерениях государыни относительно будущности Александра и его отца.

Оградить Александра от «порочного» не получилось. Двор, по словам фонвизинского Стародума, это такая просторная дорога, на которой "двое, встретясь, разойтись не могут. Один другого сваливает, и тот, кто на ногах, не поднимет уже никогда того, кто на земи". Две дюжины человек, окружившие Александра и Елизавету Алексеевну, сразу вступили в грызню друг с другом, стремясь приобрести единоличное влияние на великокняжескую чету. Пошлость этой обстановки немедленно отразилась на Александре, сказавшись в забавах, мало приличных наследнику престола, и в каламбурах сомнительного качества.

В середине августа императрица возвратилась из Царского Села в Таврический дворец. Следом за ней в столицу приехали Павел Петрович, Мария Федоровна, великие князья и княжны и Елизавета Алексеевна. При дворе началась лихорадочная подготовка к ряду торжеств. Они открылись 2 сентября празднованием мира с Турцией и продолжались две недели. 28 сентября состоялось бракосочетание Александра и Елизаветы Алексеевны.

В этот день в восемь часов утра по сигналу — пяти пушечным выстрелам с Петропавловской крепости — все гвардейские полки под началом генерал-аншефа графа Ивана Петровича Салтыкова выстроились на площади перед Зимним дворцом и на прилегающих к ней улицах. Без четверти час двадцать один выстрел с бастионов Адмиралтейской крепости открыл торжественное шествие из внутренних апартаментов императрицы в большую церковь Зимнего дворца. Молодые шли впереди. На Александре был кафтан из серебряного глазета с бриллиантовыми пуговицами и алмазные знаки ордена святого Андрея Первозванного; Елизавета Алексеевна была облачена в платье того же цвета и материи, украшенное жемчугами и бриллиантами. Екатерина и Павел Петрович с супругой шли следом. По хмурому виду цесаревича было заметно, что отношения матери с сыном окончательно расстроились — вплоть до того, что Павел намеревался даже вовсе не присутствовать на бракосочетании, однако стараниями Марии Федоровны семейный разрыв был предотвращен.

На сей раз вспомнили и о Лагарпе — он был награжден десятью тысячами рублей.

Ближайшей обязанностью шестнадцатилетнего мужа по-прежнему оставалось ученье. Между тем весь пыл Александра уходил совсем на другие занятия. "Весьма боюсь, — говорил приближенный цесаревича Ф. Ф. Ростопчин, — не повредила бы женитьба великому князю: он так молод, а жена его так хороша собою". А Протасов со вздохом отмечал, что после свадьбы великий князь "отстал нечувствительно от всякого рода упражнений… от всякого прочного умствования".

Придворное окружение внушило Александру, что теперь, после женитьбы, он вполне может располагать собой, и великий князь самозабвенно упивался своей независимостью и самостоятельностью: сверх меры шалил с братом и парикмахером Романом, ездил на вахтпарады к отцу в Гатчину, молодецки пил вино и с удовольствием отбросил прежнюю учтивость в обращении с женой. Вид Протасова нагонял на него скуку, и Александр убегал от него в уборную Елизаветы Алексеевны, куда наставник не мог за ним следовать. Единственный учитель, который еще кое-как продолжал с ним занятия, был Лагарп. Но и он со дня на день ожидал своего увольнения.

IV

Алкивиад… мог подражать в равной мере как хорошим, так и плохим обычаям. Так, в Спарте он занимался гимнастикой, был прост и серьезен, в Ионии — изнежен, предан удовольствиям и легкомыслию…

Плутарх. Сравнительные жизнеописания

С 1791 года императрица не считала нужным скрывать от ближайшего окружения свои намерения относительно вопроса о престолонаследии и откровенничала с Гриммом: "Послушайте, к чему торопиться с коронацией? Всему есть время, по словам Соломона. Сперва мы женим Александра, а там со временем и коронуем его со всевозможными церемониями, торжествами и народными празднествами. Все будет блестяще, величественно и великолепно. О, как он сам будет счастлив и как с ним будут счастливы другие!"

Однако в глубине души она осознавала, что самая трудная часть дела состоит не в том, чтобы официально оформить передачу престола внуку, а в том, чтобы заручиться согласием на это самого Александра. Эту задачу она попыталась возложить на Лагарпа, чье огромное влияние на великого князя было неоспоримо. Екатерина полагала, что швейцарский республиканец возьмется посодействовать "избавлению России от нового Тиберия".

Крайние радикалы в теории обыкновенно легко мирятся с самым консервативным порядком вещей в действительности. Лагарп пришел в ужас, догадавшись, орудием каких целей его пытаются сделать. Сохранился его рассказ о событиях осени 1793 года. 18 октября императрица неожиданно потребовала его к себе. Их разговор продолжался два часа. Говорили о разном, но Екатерина несколько раз, словно мимоходом, возвращалась к теме будущности России, давая понять собеседнику настоящую цель аудиенции. Лагарп, как мог, старался не дать посвятить себя в ее планы. Ему это удалось, "но два часа, проведенные в этой нравственной пытке, — вспоминал он, — принадлежат к числу самых тяжелых в моей жизни, и воспоминание о них отравляло все остальное пребывание мое в России".

Опасаясь дальнейших разговоров в том же направлении, Лагарп обрек себя на строгое уединение и являлся ко двору только для занятий с великими князьями. Но, поняв вскоре, что, как бы ни обернулись дела с удалением от престола «Тиберия», ему все равно не удержаться при дворе, он решился на самый благородный и бескорыстный шаг за все время своего пребывания в Петербурге — он постарался напоследок примирить детей с отцом.

С неимоверным трудом он добился аудиенции у Павла Петровича, который не разговаривал с ним уже три года. Любившего военный порядок цесаревича больше всего подкупила та быстрота, с которой Лагарп явился на свидание: получив вечером 26 апреля 1794 года вызов в Гатчину, швейцарец в семь утра уже сидел в дворцовой приемной. В долгой беседе он убедил подозрительного Павла, что Александр и Константин любят и уважают его и что старший великий князь и в мыслях не имеет в угоду Екатерине посягнуть на его права на престол. Цесаревич, так же легко и быстро привязывавшийся к людям, завоевавшим его доверие, как легко начинал считать врагом того, кто однажды вызвал его неудовольствие, оттаял и к концу беседы уже назвал себя искренним другом того, кого перед тем звал не иначе как «якобинец». Он пригласил Лагарпа на бал, а Мария Федоровна выразила желание танцевать с тем, кто возвратил ей ее сыновей, чем поставила его в неловкое положение, так как у него не было с собой перчаток. Павел выручил своего нового друга, одолжив ему свои, — эту пару перчаток Лагарп благоговейно хранил всю жизнь в воспоминание о дне, в который столь чудесно переродился его давний недоброжелатель. Оба они сохранили самые лучшие воспоминания о единственном свидании, сделавшем их друзьями. Павел Петрович позже признавался Александру, что не может без умиления вспомнить о 27 апреля 1794 года.

Но может быть, самое сильное впечатление поступок Лагарпа произвел на самого Александра, который с новым рвением возобновил занятия с учителем и часто приводил с собой Елизавету Алексеевну.

Теперь Лагарпу оставалось только ждать своей отставки. Во время чтения одной из лекций великим князьям Салтыков внезапно вызвал к себе швейцарца и объявил волю императрицы: поскольку Александр Павлович вступил в брак, а Константин Павлович определен в военную службу (в Гатчину, к отцу), то занятия с ними должны окончиться и выдача жалованья Лагарпу прекращается с текущего года. Несмотря на то что Лагарп давно готовился к этому вызову, он не сумел скрыть своих чувств перед воспитанниками. Когда он возвратился в класс, Александр сразу заметил следы волнения у него на лице и спросил об их причине. Лагарп отвечал уклончиво. Тогда Александр воскликнул: "Не думайте, чтоб я не замечал, что уже давно замышляют против вас что-то недоброе! Нас хотят разлучить, потому что знают всю мою привязанность, все мое доверие к вам!" — и в порыве любви к учителю бросился ему на шею. Лагарп едва мог оторвать его от себя, беспрестанно напоминая, какой нежелательный толк может дать этой сцене какой-нибудь непрошеный свидетель.

Все же занятия с Александром продолжались до самого отъезда Лагарпа из Петербурга. Когда вопрос об увольнении был решен окончательно, Александр написал наставнику, что тот поймет, какое он испытывает огорчение, "оставаясь один при этом дворе, который я ненавижу, и предназначенный к положению, одна мысль о коем заставляет меня содрогаться. Единственно остающаяся мне надежда — думать, что через несколько лет, как вы мне сами сказали, я вас увижу опять. Прощайте, дорогой друг, будьте уверены, что до последней минуты жизни пребуду весь ваш и что никогда не забуду того, чем вам обязан, и всего, что вы для меня сделали".

Отъезд был назначен на 9 мая. В этот день Александр сам инкогнито приехал из Таврического дворца проститься с учителем. Прощание было душераздирающим. "Мне понадобилась вся моя твердость духа, чтобы вырваться из его объятий, покуда он обливал меня слезами", — вспоминал Лагарп. Он вручил воспитаннику письменное наставление и инструкции, в основном касающиеся книг, которые он рекомендовал читать великому князю.

Летом Лагарп был уже в Швейцарии и поселился в окрестностях Женевы.

Результат разговора Лагарпа с Павлом Петровичем сказался в том, что Александр стал чаще видеться с отцом: если до разговора он ездил в Гатчину раз в неделю, в пятницу вечером, чтобы присутствовать на субботнем вахтпараде, то теперь он проводил там большую часть времени.

Гатчина находилась в сорока верстах от столицы и в двадцати — от Царского Села. В 1770 году гатчинское имение было подарено Екатериной II графу Григорию Григорьевичу Орлову. В то время оно состояло из небольшого господского дома и нескольких чухонских деревушек. Кругом расстилалась болотистая местность с речкой Парицей и двумя озерцами — Белым и Черным; столбовая порховская дорога между ними, с постоялыми дворами и кабаками, была единственным оживленным местом в этой Богом забытой глуши, известной лишь завзятым охотникам.

С переходом Гатчины в руки Орлова все изменилось; Гатчина приобрела известность. Близ Белого (или Большого) озера по плану архитектора Ринальди Орлов возвел великолепный барский дом с башнями и разбил правильный парк, упиравшийся в столбовую дорогу. На этом строительство прекратилось: граф не хотел портить столь удобные для охоты места.

В 1783 году, после смерти любимца, императрица купила Гатчину для Павла Петровича. С этих пор бывшее орловское имение сделалось любимым местопребыванием цесаревича. За те тринадцать лет, которые наследнику пришлось провести здесь, имение стало образцовым и напоминало уже небольшой городок; вернее, это был свой, особый мирок, созданный Павлом в противовес матери, как идеал новой, уже не екатерининской, а павловской России. А тем, так сказать, первоэлементом, из которого гатчинский демиург намеревался сотворить свою вселенную, была гатчинская гвардия.

Павловское войско создавалось постепенно. В 1796 году в гатчинской гвардии числилось уже 6 батальонов пехоты, егерская рота, 4 кавалерийских полка (жандармский, драгунский, гусарский и казачий), пешие и конные артиллеристы при 12 орудиях — всего 2399 человек; в их число входили 19 штаб- и 109 обер-офицеров. Кроме того, на гатчинских прудах плавала небольшая флотилия.

Главнокомандующим и главным инструктором этих войск был барон Штейнвер, пруссак из военной школы Фридриха II. Цесаревич говорил о нем: "Этот будет у меня таков, каков был Лефорт у Петра Первого".

Впрочем, сам Павел изображал из себя вовсе не полтавского героя, а покойного прусского короля. Гатчинские войска, вплоть до мелочей, были организованы на прусский манер. Из подражания отцу цесаревич возрождал те самые уставы и мундиры «неудобоносимые», которые, будучи введены при Петре III, по словам екатерининского манифеста 1762 года, "не токмо храбрости воинской не умножали, но паче растравляли сердца болезненные всех верноподданных его войск". Форму гатчинских офицеров составлял тесный мундир, просаленный парик, огромная шляпа, сапоги выше колен, перчатки, закрывавшие локти, и короткая трость. Современники единодушно сходились на том, что при въезде в Гатчину нельзя было отделаться от чувства, что попадаешь в какой-то прусский городок. Путешественника встречали трехцветные — черно-красно-белые — шлагбаумы и окрики часовых, в которых, кроме языка, ничто не выдавало русских солдат. На разводах господствовал тот же мелочный порядок, что и в Потсдаме. Малейшая неисправность вызывала безудержный гнев наследника. Офицеров за ничто сажали под стражу, лишали чинов, разжаловали в рядовые, откуда потом лишь малая часть снова возвращалась в офицерский корпус. Каждый день приносил известие о новых самодурствах цесаревича, над которыми потешалась столичная гвардия.

Екатерина не препятствовала созданию гатчинских войск. Ей, привыкшей к подвигам румянцевских и суворовских чудо-богатырей, маниакальное увлечение сына прусской шагистикой казалось смешным. Императрица презирала гатчинцев. Летом, проживая в Царском Селе, она почти ежедневно слышала ружейную и орудийную стрельбу, раздававшуюся со стороны Гатчины. Государыня не мешала сыну играть в солдатики и только, вздыхая, жаловалась, что он "расстучал ей голову своей пальбой".

Презрение императрицы к гатчинцам разделяла вся русская армия. Иначе и быть не могло, так как гатчинские офицеры были сплошь грубые, почти необразованные люди, выгнанные из армейских и гвардейских полков за дурное поведение, пьянство или трусость, "сор нашей армии", по словам современника. Под воздействием гатчинской дисциплины эти люди легко превращались в бездушные машины и не моргнув глазом сносили от цесаревича брань, а иногда и побои, с завистью взирая из своих гатчинских болот на блестящую екатерининскую гвардию. Даже любимец Павла Ф. В. Ростопчин говорил, что наследник окружен людьми, наиболее честный из которых заслуживает колесования без суда!

За гатчинцами замечалась еще одна характерная черта: они не были любителями порохового дыма. Впоследствии только один из них, генерал Капцевич, заслужил известность храброго офицера. Тем не менее у этой армии были свои герои — люди особого рода, орлы вахтпарадов и рыцари фронта.

Осенью 1769 года у отставного поручика Андрея Андреевича Аракчеева родился сын Алексей. (Дня его рождения родители не запомнили, поэтому позже, в просьбе об определении в корпус, пометили пятым октября — днем его именин.) Отставной поручик почивал в родительской деревеньке если не на лаврах, то на пуховиках, в хозяйство не вмешивался и проводил время, глядя из окна на бедный двор своей усадьбы и посасывая любимую трубочку. Первенца своего Андрей Андреевич любил отменно и даже пытался выучить его грамоте, но труд этот показался ему обременительным, и он переложил его на деревенского дьячка.

Мать Алеши, Елизавета Андреевна, была по-своему замечательной женщиной — необыкновенно аккуратной и педантично-чистоплотной, чем заслужила в округе прозвище «голландки». Она учила малолетнего Алешу молитвам, водила в церковь, не пропуская ни одной обедни, внушала бережливое отношение к вещам. Из домашнего воспитания мальчик вынес обрядовую набожность, привычку к постоянному, пусть и бесцельному, труду и неутомимое стремление к порядку. Его дальнейшая жизнь не дала заглохнуть этим качествам.

В одиннадцать лет с Алешей произошло событие, круто изменившее всю его жизнь. К соседнему помещику Корсакову приехали из шляхетского корпуса в отпуск два его сына — Никифор и Андрей. Аракчеев-старший поехал в гости к Корсаковым и взял с собой Алексея. Сидя за общим столом и слушая рассказы кадетов, мальчик с ужасом осознал, как ничтожны его собственные познания. Он не мог наслушаться их рассказов о лагере, учениях, стрельбе из пушек, но особенно поразили его красные мундиры братьев, с черными бархатными лацканами. "Мне казались они какими-то особенными, высшими существами", — вспоминал об этой встрече Алексей Андреевич. За весь вечер он не проронил ни слова, но в нем зародилось необоримое желание учиться в шляхетском корпусе.

Возвратясь домой, он думал о кадетах дни и ночи, пребывая "как в лихорадке". Наконец он бросился в ноги отцу и заявил, что умрет, если его не отдадут в шляхетский корпус. Андрей Андреевич, вспомнив молодость, согласился повезти сына в Петербург. Здесь они полгода ежедневно ходили к командиру Артиллерийского и Инженерного шляхетского корпуса генералу Петру Ивановичу Мелиссино, чтобы безмолвно попасться ему на глаза и не дать забыть о себе. Деньги таяли, последние недели ели раз в день. Наконец издержали последнюю копейку. От полнейшей безысходности Андрей Андреевич пошел с поклоном на двор к митрополиту Гавриилу и получил от него по своей крайней бедности милостыню — рубль серебром. Выйдя из покоев владыки на улицу, отец поднес рубль к глазам, сжал в кулаке и горько заплакал; вместе с ним зарыдал и Алексей.

Этот жестокий урок бедности и голода Аракчеев не забыл. Впоследствии, став всемогущим, тщательно следил, чтобы на поступающие к нему прошения немедленно клалась резолюция — отказа или исполнения.

Не имея ни связей, ни положения, ни денег, молодой кадет полагался только на двух помощников — свое усердие и милость начальства. Вскоре он стал числиться среди первых учеников. Его репутация отличного кадета способствовала тому, что в 1787 году его оставили при корпусе на должности репетитора с обязанностью учить кадет арифметике, геометрии, артиллерийскому делу и фронту; помимо этого, ему почему-то поручили заведовать корпусной библиотекой. На строевых занятиях с кадетами Аракчеев впервые начал выказывать то "нестерпимое зверство", которое так сильно прославило его впоследствии. В русском человеке жестокость весьма часто соседствует с набожностью и любовью к порядку.

С этого времени дела Аракчеева пошли в гору. Он сблизился с главным наставником великих князей Н. И. Салтыковым, который поручил ему воспитание сына; директор корпуса П. И. Мелиссино оказал ему покровительство, назначив своим адъютантом.

В 1792 году Павел Петрович пожелал улучшить организацию артиллерийского дела в своих войсках и искал для этого сведущего артиллерийского офицера. Поскольку охотников до гатчинской службы было немного, он обратился за помощью к Мелиссино, и тот ответил наследнику, что такой человек у него есть.

4 сентября Аракчеев представился в Гатчине наследнику. Он легко усвоил сложные требования гатчинской службы, казавшиеся многим невыносимыми. На первый вахтпарад он явился безотказным автоматом, как будто век прослужил в Гатчине.

"Образцовая" гатчинская пехота представляла собой живой экспонат из прусского военного музея. Однако у гатчинцев была одна несомненная заслуга перед русской армией, а именно — в организации артиллерийского дела. В конце XVIII столетия ведущими русскими полководцами было официально признано, что артиллерия не может играть решающей роли в победе. Это было тем более опасно, что в далекой Франции при осаде Тулона уже блестяще заявил о себе один молодой артиллерийский поручик по фамилии Буонапарте.[18] Именно в Гатчине была опробована та система организации артиллерийского дела — создание самостоятельных артиллерийских подразделений и новых орудий, повышение подвижности полевых орудий, широкое применение стрельбы картечью, превосходное обучение артиллерийских команд, — без которой русская артиллерия не смогла бы совершить свои славные подвиги в 1812 году.

Этот поворот в артиллерийской подготовке гатчинских войск начался с прибытия в Гатчину Аракчеева. Павел Петрович сразу заметил в нем «служаку»: Аракчеев не сходил с плаца или поля по двенадцать часов. Посетив вскоре его артиллерийскую команду, цесаревич подвел итог нововведениям одним словом: «Дельно». На ближайших артиллерийских учениях аракчеевская мортира послала точно в цель два ядра из трех. Алексей Андреевич сразу был произведен в артиллерийские капитаны и получил право обедать с наследником.

Для него началась новая жизнь.

Прекрасно понимая, что роль светского человека при дворе наследника ему не по плечу, Аракчеев предпочел ей роль делового человека. Он поддерживал только служебные разговоры, за что язвительный Ростопчин немедленно окрестил его "гатчинским капралом". При дворе он стоял особняком ото всех, всегда и всюду преследуя лишь одну цель — как угодить Павлу. Ни разу он не обратился к цесаревичу ни с одной просьбой и, получая небольшое жалованье, тщательно уклонялся от всяких пособий и подарков. Павел тем более был благодарен ему, что средства, отпускаемые на содержание гатчинского двора императрицей, были весьма невелики.

Вспоминая годы гатчинской службы, Аракчеев говорил: "В Гатчине служба была тяжелая, но приятная, потому что усердие всегда было замечено, а знание дела и исправность отличены". К 1796 году он был пожалован чином полковника и назначен инспектором пехоты, начальником артиллерии, гатчинским губернатором и управляющим военным департаментом павловских войск. В это время о его жестокости уже ходили легенды: говорили, что он немилосердно хлещет по щекам не только солдат, но и офицеров, вырывает усы гренадерам; передавали даже, будто одному солдату он в припадке бешенства откусил не то нос, не то ухо.

Павел Петрович и жаловал любимца, и журил крепко. Раз, после одной чрезвычайно бурной служебной взбучки, Аракчеев со слезами вбежал в церковь, думая, что лишь милость Божия может помочь ему остаться на службе. Стоя на коленях и горячо молясь, он вдруг услышал за спиной звон шпор. В страхе он обернулся — так и есть: Павел!

— О чем ты плачешь? — спросил его цесаревич.

— Мне больно лишиться милости вашего императорского высочества.

— Да ты вовсе не лишился ее, — сказал Павел Петрович, кладя руку ему на плечо. — Молись Богу и служи верно: ты знаешь, за Богом молитва, а за царем служба не пропадают!

— У меня только и есть что Бог да вы! — со слезами выдавил из себя Аракчеев.

Когда они вышли из церкви, цесаревич остановился, внимательно посмотрел на Аракчеева и сказал:

— Ступай домой, со временем я сделаю из тебя человека.

Взрослая жизнь встретила Александра как-то двусмысленно, двулично. Отец и бабка предъявляли на него свои права, навязывали ему выбор между Эрмитажем и Гатчиной, то есть требовали от него то, что противоречило всему его предыдущему воспитанию: определить свои отношения с действительностью. Командуя одним из гатчинских батальонов, великий князь ежедневно с шести утра изучал жесткие, бесцеремонные казарменные нравы; возвращаясь вечером в столицу, он тайком, стыдясь, сбрасывал забрызганную грязью гатчинскую форму, над которой в Зимнем потешались, как могли, и в модном светском костюме являлся в Эрмитаж, где вокруг императрицы собиралось самое изысканное общество. Этот внезапный переход из одного мира в другой ни на минуту не затруднял его: от казарменного непечатного лексикона он с легкостью переходил к изящным французским каламбурам.

В гатчинском дворце тоже были свое остроумие и свое злословие. Павел Петрович открыто осуждал правление матери, называя его узурпацией, и при всяком удобном случае пенял Александру его свободомыслием. Получив очередные новости из Франции, он обращался к сыновьям с удовлетворением человека, чьи предсказания полностью оправдались: "Вы видите, мои дети, что с людьми следует обращаться как с собаками".

И случалось, что тем же вечером Екатерина рассуждала с Александром о правах человека, читала ему французскую конституцию, комментируя отдельные статьи, и разъясняла причины революции.

В гатчинских занятиях внуков императрица видела смешную карикатуру на воинскую службу и иногда, забыв о приличиях, в присутствии Платона Зубова и других вельмож просила их спародировать фронтовые манеры отца. Александр делал это действительно забавно. Но бабка не замечала, что старший внук с отвращением глядит на ее фаворита, который около полуночи, зевая, вставал вслед за императрицей из-за карточного стола и с рассеянным видом направлялся в ее спальню, а утром как ни в чем не бывало появлялся в приемной заспанный, в распахнутом халате, с растрепанными волосами…

Александр видел вокруг себя много грязи — изящную грязь бабушкиного салона и неопрятную грязь отцовской казармы. Но хотя он и писал Лагарпу, что весь преобразился, встает рано и целое утро работает по оставленному наставником плану, тем не менее у него не было привычки упорно трудиться, возиться в здоровой житейской грязи, пачкаться в которой Сам Господь судил человеку: "В поте лица твоего будешь есть хлеб". Первая же помеха надолго отрывала его от занятий.

Екатерина не сумела ни занять его работой, ни разнообразить его времяпрепровождение; свои гатчинские обязанности Александр исполнял с рвением молодого человека, которому впервые поручено ответственное дело. Он еще по привычке подлащивался к стареющей бабке; отца же боялся смертельно и потому до изнурения утомлял себя службой. "Нынешнее лето я действительно могу сказать, что служил", — с гордостью писал он Лагарпу осенью 1796 года. На самом деле вся служба сводилась к пунктуальному исполнению различных мелочей — от этого неумения видеть вещи в целом, наряду с пристрастием к парадомании, этой специфической болезнью государей, Александр не мог избавиться всю последующую жизнь.[19] (Гатчинские учения повредили и здоровью великого князя. В шестнадцать лет он уже был близорук, как и его мать; а в 1794 году к этому прибавилась глухота в левом ухе. По собственным словам Александра, это произошло оттого, что на одном из артиллерийских учений он стоял слишком близко к батарее.)

Молодости свойствен корпоративный дух, она охотно делит людей на своих и чужих. В принадлежности к отцовской гвардии отверженных было даже нечто привлекательное для Александра. Похоже, что в глубине души он считал себя офицером гатчинской, а не русской армии и часто самодовольно повторял, желая похвалить что-либо: "Это по-нашему, по-гатчински".

Отвращение и страх, внушаемые людям из "приличного общества" отверженными, есть одно из сильнейших наслаждений для последних. Однажды, возвращаясь с плаца, Александр кивнул в сторону Царского Села:

— Нам делают честь: нас боятся.

Конечно, это была юношеская бравада; Екатерина не испытывала ни малейшего беспокойства от соседства с гвардией сына и великолепно спала под охраной всего роты гренадер.

Порой он с тоской ощущал себя многоликим никем, вечно изменчивым Протеем, чью сущность составляет внешняя кажимость, а иногда быть никем представлялось ему благодатным уделом по сравнению с утомительной обязанностью все время представлять кого-то. Он мог бы думать, что является самим собой в своих сентиментально-республиканских мечтах, если бы эти мечтания, так редко прорывавшиеся наружу, не представлялись ему самому нелепой случайностью. Нагруженный тяжелым балластом никому не нужных самоновейших политических идей и величавых античных образов, пустился он в путь по холодным, неприветливым волнам российской жизни. Устав от бесцельного плавания и изнуряющей качки, он грезил о тихой гавани, где бы он мог укрыться от житейских бурь.

Александр — В. П. Кочубею,[20] 10 мая 1796 года:

"Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, князь Зубов, Пассек, князь Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев и множество других. Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что не рожден для того сана, который ношу теперь, и еще менее — для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим способом…

Мой план состоит в том, чтобы, по отречении от этого неприглядного поприща (я не могу еще положительно назначить время сего отречения), поселиться с женою на берегах Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая свое счастье в обществе друзей и в изучении природы".

Интимные письма к Кочубею и Лагарпу не могли заменить живого задушевного друга, потребность в котором остро ощущалась Александром после отъезда учителя. Ему нужно было вновь почувствовать себя другом свободы, поборником истины и блага человечества. Одиночество может дать все, кроме чужого восхищения. Итак, был нужен другой.

В ту пору в Петербурге проживал на положении полупленника молодой князь Адам Чарторийский, принадлежавший к древнему роду, издавна занимавшему первостепенное место в Речи Посполитой. Чарторийские вынашивали планы коренных государственных преобразований Речи Посполитой, надеясь на поддержку России, Австрии и Англии. Разделы Польши разбили их мечты о реформах. Это время крушения надежд совпало с молодостью князя Адама (он родился в 1770 году) и сделало из него горячего сторонника политического возрождения родины.

Заботами родителей юноша получил чисто польское и чисто республиканское образование, то есть говорил по-французски лучше, чем на родном языке, был знаком с европейской литературой и без умолку рассуждал о конституции, подразумевая под ней древнюю шляхетскую вольность, ограниченную сильной исполнительной властью. Отправленный отцом в продолжительное путешествие за границу, он возвратился в Польшу перед войной, приведшей ко второму разделу. Как участник военных действий, он вынужден был бежать в Англию, где познакомился с классическими конституционными учреждениями этой страны. Весть о восстании Костюшко вновь призвала его на родину, но по дороге домой он был арестован в Брюсселе австрийскими властями.

При третьем, окончательном разделе Польши имения Чарторийских были конфискованы русским правительством. Когда князь Адам-Казимир начал переговоры об условиях снятия секвестра, Екатерина II потребовала прислать в Петербург двух сыновей князя — Адама и Константина. Императрица обещала определить их в русскую службу, но Адам-Казимир отлично понял, что от него требуют заложников его верности России. Он не посмел действовать отцовской властью и предоставил сыновьям самим решать их судьбу. Адам и Константин ни минуты не поколебались и в начале мая 1794 года приехали в Петербург. Пребывание при дворе Екатерины причиняло князю Адаму жестокие душевные страдания: в каждом русском он был склонен видеть виновника несчастий своей родины. Однако неожиданно для него печальная доля заложника сменилась заманчивым положением интимного поверенного душевных тайн великого князя Александра.

Это случилось весной 1796 года. В апреле, перед вскрытием Ладожского озера, когда лед, принесенный оттуда Невой, обыкновенно навевает в Петербург резкий холод, выпало несколько ярких солнечных дней, в течение которых набережные усеялись гуляющими дамами в изящных утренних туалетах и элегантно одетыми мужчинами. Александр также часто выходил на прогулки один или с женой, что еще больше привлекало общество в эту часть столицы. При встречах с братьями Чарторийскими он начал останавливать их и вступать с ними в учтивую беседу.

Постепенно знакомство скреплялось все больше. Весной двор перебрался в Таврический дворец, где императрица по вечерам принимала избранное общество. Однажды, гуляя с князем Адамом, Александр неожиданно пригласил его как-нибудь пройтись вместе по дворцовому саду. Они условились о дне и часе.

Весна уже вступила в полную силу, сад и газоны были покрыты зеленью и цветами. Когда князь Адам явился на свидание, Александр взял его под руку и повел по садовым тропинкам, чтобы услышать мнение гостя об искусстве садовника-англичанина, устроившего дорожки сада так, что, идя по ним, нельзя было увидеть, где он кончается.

Прогулка растянулась на три часа, в течение которых они увлеченно беседовали. Вернее, говорил один великий князь, с жаром открывая перед гостем свою душу. Из его речей князь Адам узнал, что их с братом благородное поведение возбудило в Александре доверие и сочувствие к ним, и он почувствовал потребность объяснить им свой "действительный образ мыслей", так как ему невыносимо думать, что они считают его не тем, что он есть на самом деле.

"Он сказал мне тогда, — вспоминал Чарторийский, — что совершенно не разделяет воззрений и принципов правительства и двора, что он далеко не оправдывает политики и поведения своей бабки и порицает ее принципы; что его симпатии были на стороне Польши и ее славной борьбы; что он оплакивает ее падение; что в его глазах Костюшко был великим человеком по своим доблестным качествам и по тому делу, которое он защищал и которое было также делом человечности и справедливости. Он признался мне, что ненавидит деспотизм везде, в какой бы форме он ни проявлялся, что любит свободу, которая, по его мнению, равно должна принадлежать всем людям; что он чрезвычайно интересуется французской революцией; что, не одобряя этих ужасных заблуждений, он все же желает успеха республике и радуется ему. Он с большим уважением говорил о своем воспитателе Лагарпе как о человеке высокодобродетельном, истинно мудром, со строгими принципами и решительным характером. Именно Лагарпу он был обязан всем тем, что было в нем хорошего, всем, что он знал, и в особенности — теми принципами правды и справедливости, которые он счастлив носить в своем сердце и которые были внушены ему Лагарпом".

Несколько раз во время прогулки они встречали Елизавету Алексеевну. "Великий князь сказал мне, что его жена была поверенной его мыслей, что она знала и разделяла его чувства, но что, кроме нее, я был первым и единственным лицом после отъезда его воспитателя, с кем он осмелился говорить об этом; что чувства эти он не мог доверить никому без исключения, так как в России никто еще не был способен разделить или даже понять их…"

Чарторийский и Александр расстались с выражениями самой искренней дружбы и обещали друг другу видеться как можно чаще. Князь Адам уходил пораженный, не понимая, что это было — сон или явь? "Я был во власти легко понятного обаяния; было столько чистоты, столько невинности, решимости, казавшейся непоколебимой, самоотверженности и возвышенности души в словах и поведении этого молодого князя, что он казался мне каким-то высшим существом, посланным на землю Провидением для счастья человечества и моей родины". Он был во власти мыслей, от которых захватывало дух: здесь, в сердце вражеской страны, пользуясь дружбой с наследником содействовать освобождению Польши — какая невероятная, многообещающая перспектива!

После этой встречи не проходило дня, чтобы Чарторийский не бывал у великого князя. Дружба молодых людей приобретала черты тайного франкмасонского союза, которого не чуждалась и Елизавета Алексеевна. По утрам гуляли пешком. Александр любил ходить, обозревая сельские виды, и тогда с особенным пылом отдавался любимым разговорам. Он делился с князем Адамом своей заветной мечтой — увидеть установление повсюду на земле республиканского правления — и заявлял между прочим, что наследственная передача престола есть несправедливое и бессмысленное установление, что передача верховной власти должна зависеть не от случайностей рождения, а от голосования народа, который в состоянии выбрать себе наиболее способного правителя.

Устав от политики, переходили к "красотам природы". Александр не мог пройти без восторга мимо полевого цветка или крестьянской избы, вид молодой бабы в нарядном платье вызывал в нем приятное получувственное-полуэстетическое волнение. Со вздохом он беспрестанно возвращался к своей мечте: сельские занятия, полевые работы, простая, спокойная, уединенная жизнь на какой-нибудь ферме, в уютном далеком уголке…

И вдруг, без всякого перехода, заговаривал о войсках, учениях, вахтпарадах, и над полями разносилось одобрительное: "Это по-нашему, по-гатчински!"

"Блестящий век Екатерины" близился к концу. Империя все больше напоминала картину, написанную небрежными и размашистыми мазками, рассчитанную на дальнего зрителя. Вблизи глаз беспристрастного наблюдателя видел хаос, неурядицы и безнаказанные злоупотребления.

"Да посрамит Небо всех тех, кто берется управлять народами, не имея в виду истинного блага государства", — писала Екатерина в молодости. Сама она не только искренно желала блага России, но и была единственным государем после Петра I, кто понимал, в каком направлении следует двигаться. Но время и вязкое сопротивление, оказываемое колесам государственной телеги российской действительностью, гасили в ней былую энергию. Она с грустью сознавала это и в 1789 году говорила Храповицкому: "Старее ли я стала, что не могу найти ресурсов, или другая причина нынешним затруднениям?" В последние годы брожение умов, ею же вызванное, испугало ее саму и толкнуло на действия, недостойные ни ее ума, ни сана, — вроде поступков с Новиковым и Радищевым. Оттолкнув от себя здоровые силы общества и убедившись в несбыточности своих преобразовательных планов, она утешала себя тем, что ее преемник будет следовать ее начинаниям и докончит "недостроенную храмину".

В 1794 году Екатерина сделала решительный шаг, объявив императорскому Совету, что намерена "устранить сына своего Павла от престола" — по причине его "нрава и неспособности" — в пользу великого князя Александра. Но, к ее удивлению, цесаревич нашел защитников в Совете. Граф Валентин Платонович Мусин-Пушкин возразил, что после вступления на трон нрав наследника может измениться, а граф Безбородко обратил ее внимание на худые последствия, которые может повлечь это решение, так как страна, по его словам, привыкла считать Павла Петровича наследником. Совет нашел их доводы разумными. Раздосадованная Екатерина приостановила дело.

Затем она взялась за вопрос о престолонаследии с другой стороны. Пользуясь тем, что Павел Петрович уехал в Павловск, оставив жену в Царском Селе, она предложила Марии Федоровне подписать бумагу, содержавшую требование к цесаревичу отречься от престола. Великая княгиня с возмущением отказалась.

Дело вновь зашло в тупик, но вскоре последовало событие, которое заставило императрицу лично переговорить с Александром.

13 августа 1796 года в Петербург прибыл под именем графа Гаги молодой шведский король Густав IV. Его сопровождал дядя-регент, герцог Зюдерманландский, и многочисленная свита. Целью визита было устройство брака Густава IV со старшей великой княжной Александрой Павловной.

Гость был принят императрицей с изысканной любезностью. Темно-синие шведские костюмы, напоминавшие древнеиспанские камзолы, красиво смотрелись на балах. Великие княжны танцевали только со шведами. Пожалуй, никогда при петербургском дворе не оказывалось столько внимания иностранцам.

Король был принят великой княжной Александрой Павловной как будущий жених. Все формальности поручили уладить графу Моркову.

11 сентября должно было состояться обручение. В этот день в большой придворной церкви Зимнего дворца собралось все высшее петербургское общество во главе с императрицей и митрополитом Гавриилом, который должен был совершить обряд обручения. Ждали жениха, но он все не появлялся. Прошел час, другой, третий… Недоумение публики все возрастало. На исходе четвертого часа ожидания Зубов подошел к императрице и прошептал, что шведский король отказался от своего намерения жениться на великой княжне.

Виной всему было легкомыслие Моркова. Он довольствовался устными обещаниями короля и его дяди и не позаботился перенести условия брачного договора на бумагу и скрепить их подписями обеих сторон. Поэтому, когда выяснилось, что великой княжне не разрешено переменить Православие на веру жениха, Густав IV, рьяный лютеранин, отказался иметь жену-еретичку.

После слов Зубова с Екатериной сделался первый легкий припадок паралича. Однако она нашла в себе силы попросить извинения у митрополита Гавриила и всех присутствующих и приказала всем разойтись. Все же удар был слишком силен. На другой день она призналась, что ночь с 27 на 28 июня 1762 года (перед свержением Петра III) была ничто по сравнению с нынешней.

Петербург погрузился в угрюмое молчание. Шведами демонстративно манкировали. Все были изумлены тем, что произошло. Русские, привыкшие при Екатерине считать себя первыми людьми в Европе, не могли себе представить, что "маленький королек" осмелился так неуважительно поступить с самодержавной государыней всея России. Ждали немедленного объявления войны, но никаких демаршей не последовало. Выдержав приличную паузу, шведы тихо уехали.

Александр вместе со всеми был возмущен оскорблением, нанесенным его сестре. Довольная тем, что внук разделяет ее негодование, Екатерина решила использовать момент для ускорения передачи ему власти.

16 сентября, оправившись от потрясения, но уже не покидая спальни, она вызвала Александра к себе и впервые откровенно высказала внуку свои соображения о необходимости государственного переворота. Подробности беседы остались неизвестны. Единственным документом, позволяющим судить о реакции великого князя на предложение занять престол, является его письмо к бабке от 24 сентября:

"Ваше Императорское Величество! Я никогда не буду в состоянии достойно выразить свою благодарность за то доверие, которым Ваше Величество соблаговолили почтить меня, и за ту доброту, с которой изволили дать собственноручные пояснения к остальным бумагам.[21] Я надеюсь, что Ваше Величество, судя по усердию моему заслужить неоцененное благоволение Ваше, убедитесь, что я вполне чувствую все значение оказанной милости. Действительно, даже своей кровью я не в состоянии отплатить за все то, что Вы соблаговолили уже и еще желаете сделать для меня. Эти бумаги с полной очевидностью подтверждают все соображения, которые Вашему Величеству благоугодно было сообщить мне и которые, если мне позволено будет высказать это, как нельзя более справедливы. Еще раз повергая к стопам Вашего Императорского Величества чувства моей живейшей благодарности, осмеливаюсь быть с глубочайшим благоговением и самой неизменной преданностью

Вашего Императорского Величества

всенижайший, всепокорнейший подданный и внук

АЛЕКСАНДР".

Это письмо — образец придворной дипломатии — написано девятнадцатилетним молодым человеком. Что можно понять из него? То, что Александр одобряет все те соображения, которые ему представила бабка, но при этом письмо не содержит и намека на его личное отношение к ее доводам. Екатерина вольна была понимать слова внука как ей вздумается, и она поняла их так, как ей хотелось. После беседы с Александром она удовлетворенно сказала своему окружению: "Я оставляю России дар бесценный — Россия будет счастлива под Александром".

Однако существует и другой документ — письмо Александра Аракчееву, помеченное 23 сентября, то есть днем, предшествующим отправке письма к Екатерине. В нем великий князь называет отца "Его Императорское Величество", а не «Высочество», и это, конечно, не описка. Возможно, подозрительный Павел заранее привел к присяге своего старшего сына. Один современник передает также, что слышал от Александра следующие слова: "Если верно, что хотят посягнуть на права отца моего, то я сумею уклониться от такой несправедливости. Мы с женой спасемся в Америку, будем там свободны и счастливы, и про нас больше не услышат".

Как бы то ни было, Екатерина, уверенная в согласии внука, готовилась принародно объявить свое решение. Осенью в Петербурге распространились слухи, что 24 ноября, в день тезоименитства императрицы (называли также и 1 января нового года), последуют важные перемены. Говорили о якобы заготовленном манифесте, подписанном важнейшими лицами империи: Зубовым, Безбородко, митрополитом Гавриилом, Румянцевым, Суворовым и другими. Нельзя сказать, что Павлу очень сочувствовали, лишь некоторые из россиян, по словам очевидца, желали видеть его на престоле, "не ведая сами, ради чего".

Очевидно, если бы императрица дожила до следующего года, верноподданные увидели бы Александра на российском престоле на пять лет раньше, чем это произошло в действительности. Но судьба в этот раз избавила его от необходимости выбора между государственной пользой и сыновним чувством.

Утром 5 ноября, несмотря на холод и туман, Александр вышел на привычную прогулку по набережной. Здесь он встретил князя Константина Чарторийского и, беседуя с ним, довел его до дома. Князь Адам, живший вместе с братом, увидев в окно великого князя, спустился вниз и присоединился к разговору.

Вдруг Александра окликнул запыхавшийся придворный курьер, сбившийся с ног в его поисках. Он сообщил, что граф Н. И. Салтыков просит его как можно скорее явиться во дворец. Великий князь в недоумении последовал за курьером.

В Зимнем Александр узнал, что с императрицей случился апоплексический удар. Она проснулась, как всегда, в шесть утра, и пошла в уборную. Через довольно длительный промежуток времени дежурный камердинер, обеспокоенный тем, что государыня долго не выходит, рискнул приоткрыть дверь и в ужасе отпрянул: императрица без чувств лежала на полу, грудь ее хрипела, "как останавливающаяся машина". Ее перенесли на кровать, прислуга принялась хлопотать вокруг нее. При появлении в комнате верного Захара, придворного истопника, Екатерина приоткрыла глаза, поднесла руку к сердцу, выражая на лице мучительную боль, и впала в беспамятство — теперь уже навсегда.

Узнав о несчастье, Александр первым делом подумал об отце. Вызвав Ростопчина, он попросил его немедленно ехать в Гатчину, прибавив, что хотя граф Николай Зубов и послан туда братом, но Ростопчин лучше сумеет от его, Александра, имени рассказать о внезапной болезни императрицы.

Павел Петрович проводил этот день обычным образом: утром катался на санях, потом вышел на плац и прошел с дежурным батальоном в манеж, где провел учение и принял вахтпарад; в первом часу отправился на гатчинскую мельницу к обеденному столу и возвратился во дворец без четверти четыре.

В это время приехал граф Николай Зубов. Испуганный наследник подумал, что фаворит приехал арестовать его и отвезти в замок Лоде, — о таком исходе противостояния Павла Петровича и Екатерины давно поговаривали при дворе. Когда же он узнал об истинной причине визита брата фаворита, он пришел в такое волнение, что его любимец, граф Кутайсов, уже собирался позвать врачей, чтобы они пустили ему кровь.

Затем, как повествует камер-фурьерский журнал, "без малейшего упущения времени Их Императорские Высочества соизволили из Гатчины отсутствовать в карете в Санкт-Петербург, ровно в четыре часа пополудни". Павел спешил напомнить всем о своем существовании — всего четверть часа понадобилось ему на сборы!

На пути в столицу цесаревич поминутно встречал курьеров, спешивших к нему с важным известием; он оставлял их при себе, и они составили предлинную свиту его кареты. По словам Ростопчина, в Петербурге не осталось ни одной души, кто бы не отправил нарочного в Гатчину, надеясь этим заслужить милость наследника. Даже придворный повар с рыбным подрядчиком, скинувшись, наняли курьера и послали его к Павлу.

В девятом часу вечера Павел Петрович приехал в Зимний дворец, битком набитый людьми. Все со страхом смотрели на Павла, имея, говоря словами современника, только одно на уме: что теперь настанет пора, когда и подышать свободно не удастся.

Великие князья Александр и Константин встретили отца в мундирах своих гатчинских батальонов. Они обратились к нему уже как к государю, а не наследнику.

Павел с женой тотчас прошел к умирающей матери. Поговорив с врачами, наследник уединился с Александром в кабинете и вызвал к себе Аракчеева, только что приехавшего из Гатчины. Когда гатчинский губернатор явился, Павел стал отдавать ему приказы по армии. Аракчеев был поражен размахом преобразовательных планов.

— Но, ваше величество, — осмелился возразить он, — каких же сумм потребует подобное увеличение и содержание одной только гвардии?

— Успокойся, — ответил Павел, — не забывай, что теперь у нас будет не тридцать тысяч, а семьдесят миллионов.

Отдав все распоряжения, которые считал необходимым сделать, новый государь сказал:

— Смотри, Алексей Андреевич, служи мне верно, как и прежде.

И, подозвав Александра, соединил их руки:

— Будьте друзьями и помогайте мне.

Великий князь, увидев, что мундир Аракчеева забрызган грязью от быстрой езды, обратился к нему:

— Ты, верно, второпях не взял чистого белья, так я дам тебе.

Он повел его к себе и выдал собственную рубашку. В этой рубашке Аракчеев, согласно его желанию, спустя тридцать восемь лет и был похоронен.

Екатерина боролась со смертью еще тридцать шесть часов, ее страдания не прекращались ни на минуту. Вечером 6 ноября, без четверти десять, она умерла, не приходя в сознание. Ей было от роду 67 лет, 6 месяцев и 15 дней.

Бог не судил ей увидеть предательство ее любимого внука, который, узнав о смерти бабки, довольно заявил, что теперь, слава Богу, ему не придется впредь "слушаться старой бабы".

Загрузка...