Я люблю Вас, моя сероглазочка,
Золотая ошибка моя!
Вы – вечерняя жуткая сказочка,
Вы – цветок из картины Гойя.
…По вечерам, после спектакля мы часто прогуливались с великой украинской артисткой Натальей Ужвий уютным франковским сквериком. Почему франковским? Да потому, что расположен он рядом с театром имени Франко, здесь артисты и сейчас встречаются перед репетициями, после репетиций. Дело в том, что в конце 60-х – начале 70-х я работал режиссером-постановщиком в театре имени Франко. Выходя со спектакля, я нередко встречался с Натальей Михайловной, которая в скверике ожидала, пока разгримируется ее муж, Евгений Порфирьевич Пономаренко, долго «выходивший из образа». Много расспрашивал артистку, живую историю украинского театра ХХ века, о Лесе Курбасе, Гнате Юре, с которыми она работала в «Березиле» и в театре имени Франко, о Мыколе Вороном, авторе украинского перевода «Интернационала», о поэтах Павле Тычине, Михайле Семенко – творцах украинской культуры XX века, о ее национальном своеобразии. Разговор о Вертинском Ужвий завела сама, без моей наводки.
«Как-то на съемках художественного фильма в Киеве я была поражена: «То, что вы выучили украинский язык, это еще понятно, но откуда у вас подлинные украинские интонации?» И тогда, чуть не плача от радости, Вертинский ответил ей: “Та я ж тут народився! Це ж моя Батьківщина!”»
И незадолго до своего ухода из жизни – это было его последнее стихотворение – он объяснялся в любви к Киеву. Не декларативно-трогательно, искренне, сентиментально:
Киев – родина нежная,
Звучавшая мне во сне
Юность моя мятежная,
Наконец, ты вернулась ко мне.
В одном из писем, отправленном жене из Киева в 1949 году, Вертинский признавался:
«Как бы я хотел жить и умереть здесь. Только здесь! Как жалко, что человек не может выбрать себе угол на земле!»
Дальше поразительное:
«Мне бы надо быть украинским певцом и петь по-украински! Україна – рідна мати! Иногда мне кажется, что я делаю преступление тем, что пою не для нее и не на ее языке!..»
Признание знаменательное, сделанное не под настроение. Это к вопросу даже не столько о национальности певца, сколько о его принадлежности к национальной культуре и о своеобразии преломления этой культуры в его искусстве.
Это вообще не простой вопрос. В конце концов, в жилах у Вертинского текла и украинская, и польская кровь. И что из этого следует? Разве вопрос о национальности решается «взвешиванием» кровей, текущих в жилах? Какой национальности был великий русский поэт, эфиоп по крови, Пушкин?.. Украинец Гоголь не написал ни строчки по-украински, и, тем не менее, русские считают его своим, украинцы – своим литературным гением. Украинец Шевченко чуть ли не половину своих произведений создавал на русском языке…
А какой национальности был эстрадный певец Вадим Козин, у которого отец был русским, а мать – цыганкой? Какой национальности был продолжатель авторской песни Владимир Высоцкий, мать которого русская, а отец – еврей? Булат Окуджава на вопросы о своей национальности отвечал философски: «Отец мой – грузин, мать – армянка, а я – москвич…»
Вертинский – гражданин Вселенной – пребывал на перекрестке культур русской и украинской. Можно и так сказать: великий артист пребывал в сфере русской культуры, а украинские корни его происхождения, начало формирования его творческой индивидуальности в Киеве определили своеобразие его творчества. В Киеве он мечтал жить и умереть. Но жизнь распорядилась иначе.
Дитя свободной любви, Александр рос без родителей.
Отец артиста, известный в Киеве адвокат и журналист, не был официально женат на его матери, Евгении Степановне Скалацкой. По женской линии она происходила из украинского дворянского рода Ильяшенко, имевшего родственные связи с семьей Николая Васильевича Гоголя, была дочерью главы городского дворянского собрания. Влюбившись в Николая Вертинского, человека, по тем понятиям, безродного и к тому же женатого, она наткнулась на серьезные препятствия для семейного счастья. Первая жена так и не дала согласия на развод, и «дети любви» – Саша и Надя – родились как бы вне брака. Общественное осуждение и разрыв с родителями молодая женщина переживала очень тяжело и третьего ребенка не захотела. Она умерла после неудачной «женской операции», как тогда называли аборт, последствием которой стало заражение крови. Маленькому Саше исполнилось три года…
Вспоминает Вертинский в конце жизни, так, будто это случилось вчера, это ведь потрясение на всю жизнь:
«Смутно помню себя ребенком трех-четырех лет. Я сидел в доме своей тетки на маленьком детском горшочке и выковыривал глаза у плюшевого медвежонка, которого мне подарили. Лизка, горничная, девчонка лет пятнадцати, подошла ко мне: “Будет тебе сидеть на горшке. Вставай, у тебя умерла мать!”»
В тот же вечер его привели на квартиру к родителям. Они жили на Большой Владимирской в 43-м номере. Дом этот в Киеве стоит до сих пор, выходя двумя парадными подъездами на улицу. Очевидно, чтобы утешить, дали шоколадку с кремом… Мать лежала на столе в столовой в серебряном гробу, вся в цветах. У изголовья стояли серебряные подсвечники со свечками и маленькая табуретка для монашки, которая читала Евангелие. Быстро взобравшись на табуретку, чмокнув маму в губы, Саша стал совать ей в рот шоколадку… Она не открыла рот и не улыбнулась ему. Он удивился. Его оттянули от гроба и повели домой, к тетке. Вот и все. Больше он ничего не помнит о своей матери.
Любовь и смерть…
Итак, после смерти матери отцу пришлось «усыновлять» детей. Сестра Надя осталась с отцом, а Сашу «отдали» сестре матери, тетке Марье Степановне. Отец тяжело переживал потерю жены… Через два года его нашли без сознания на ее могиле. В кругу близких говорили, будто бы он лежал на снегу в расстегнутом пальто, без сознания и после того очень быстро сгорел от скоротечной чахотки – умер, захлебнувшись собственной кровью…
Любовь и смерть…
Похороны отца запечатлелись в сознании мальчика на всю жизнь. Когда товарищи вынесли отцовский гроб, чтобы поставить на колесницу катафалка, огромная тысячная толпа каких-то серых, бедно одетых людей, что заполнила площадь перед церковью, быстро оттеснила маленькую группку киевских юристов. Отобрав гроб с телом, толпа на руках понесла его к кладбищу. А колесница везла венки. Никто ничего не мог понять. Что это за люди? Откуда появились они? Оказалось, все это отцовская клиентура. Какие-то женщины, по виду вдовы, старики, калеки, дети, рабочие, студенты, мелкие чиновники, «бывшие» люди – бедный и темный люд, чьи дела он вел безоплатно, которым помогал, поддерживал. Они никого не подпустили к гробу, кроме Саши и Нади (их вела нянька). Ни одного человека. «Это было удивительно и страшно». Даже полиция не понимала, в чем дело.
Наде исполнилось 10 лет, Саше – 5. Их взяли на воспитание мамины сестры. Мальчику было сказано, что никакой сестры у него больше нет, а девочку уведомили, что братик умер. Так они и росли – в разных семьях, в разных городах…
Каждую субботу кузина Наташа водила за ручку маленького Сашу во Владимирский собор. А там…
«Васнецовская гневная живопись заставляла трепетать мое сердце. Один «Страшный суд» чего стоил… Давно умершие люди, бледные и прекрасные царицы, «в бозе почившие цари» – все это толпилось у подножья трона в час последнего Божьего суда… А рядом, около алтаря и наверху в притворах, была живопись Нестерова! Как утешала она! Как радовала глаз, сколько любви к человеку было в его иконах…
Образ Богоматери был наверху, в левом притворе. Нельзя было смотреть на эту икону без изумления и восторга. Какой неземной красотой сияло лицо! В огромных украинских очах, с длинными темными ресницами, опущенными долу, была вся красота дочерей моей родины, вся любовная тоска ее своевольных и гордых красавиц… Много лет потом, уже гимназистом, я носил время от времени ей цветы…»
Но больше всего мальчика поразило, как на Великий пост на Страстной неделе посреди церкви солисты киевской оперы исполняли распев «Разбойник благорозумный»:
«Разбойника благоразумнаго во едином часе
Раеви сподоби еси, Господи,
И мене древом крестным
Просвети…»
Его детская душа не могла вместить всех этих переживаний. Конечно же он воспринимал это как магический театральный спектакль.
По субботам и церковным праздникам в гимназической церкви пел хор, составленный из учеников. Александра туда не взяли, хотя у него был звонкий дискант и хороший слух. Вероятно – из-за плохого поведения. Его непреходящей мечтой было стать церковным служкой. Он замирал в предчувствии чуда и завидовал хлопчикам в белых стихарях, которые выходили из алтаря со свечками.
И вот как-то на уроке Закона Божьего отец Троицкий спросил: «Кто из вас может выучить наизусть шестипсалмие, чтобы прочесть его завтра в церкви?» Рука Саши взлетела вверх. «Ну, попробуй», – благословил батюшка. Александр взял книгу и торжественно прочитал текст от начала и до конца. «Молодец, – откликнулся батюшка. – Приходи завтра пораньше в алтарь, выберешь себе стихарь». После бессонной ночи текст был выучен назубок, и вечером следующего дня, за два часа до начала службы, гимназист уже был в церкви и бросился примерять стихари. Увы! Ни один из них ему не подходил. Юноша – высокий и худощавый, и стихари, пошитые на средний рост, едва доходили ему до колен. «Читай без стихаря», – позволил батюшка. «Как – без стихаря?» Саша выбежал из церкви. Он очень хотел сыграть эту роль – просителя у Бога, но без соответствующего сценического костюма не мог войти в роль…
Музыка его детства – это и церковное хоровое пение во Владимирском соборе, и пение лирников возле лавры, и пение бродячих слепых кобзарей во дворах.
Детство Вертинского исполнено драматизма. Не я об этом первым пишу. Как заметила киевский исследователь творчества Вертинского Надежда Корсакова, если бы тетке Саши Вертинского в году этак 1905-м сказали, что ее непутящий племянник, первый в Киеве двоечник, мелкий воришка, «босяк, выгнанный изо всех гимназий», станет известным на весь мир артистом, она бы, мягко говоря, удивилась. Великого будущего бедному родственнику не предвещало ничто. Воспитываясь в чужой семье, «неблагополучный ребенок» проявил все качества, которые безусловно и неминуемо вели его в мир криминала: авантюризм, упрямство, нахальство, отсутствие желания получить надежную профессию, пижонство, обаяние, эпатажность…
«Странным образом внебрачность стала для Вертинского неким метафизическим вектором будущей судьбы и карьеры», – размышляет о феномене Вертинского известный противник объективности, предпочитающий доверять эмоциям и чувствам, редактор отдела культуры журнала «Огонек» Андрей Архангельский. И с ним трудно не согласиться. Никакого парадокса. Действительно ведь, рожденный в Киеве, который всегда был несколько «внебрачен» по отношению к Москве, Вертинский остался «вне брака» и по отношению к официальной эстраде начала ХХ века, а позднее и к эмигрантской культуре, и отказавшись от главного соблазна середины века – Голливуда. Вернувшись в СССР и «прожив» с советской официальной культурой 14 лет, он так и не «женился» на ней.